— У нас, ваше превосходительство, край патриархальный, — говорил Конюхов, и его длинная, сухая фигура с деревянным, неподвижным лицом и солдатскими усами была исполнена почтительности. — Пресловутая конкуренция, эксплуатация труда и тому подобное — для нас пустые слова. У нас нет ни эксплуатации, ни конкуренции, а есть вот что. Вырастает детина в сажень ростом, и сейчас же подавай ему работу; он лезет за ней, как в собственный карман, — давай! И дают. Если нету, — придумывай! И придумывают. Все отношения, таким образом, построены на филантропических началах. На первый взгляд это кажется невероятным, а между тем это факт!.. Осмелюсь спросить, какое у вашего превосходительства сложилось представление?
Генерал тускло посмотрел на собеседника сквозь золотые очки и ничего не ответил.
— Притом же, конкуренцию у нас немыслимо допустить, — продолжал Конюхов, — потому что, помилуйте, тогда мастеровые очутились бы в безвыходнейшем положении, могу вас уверить!.. и могло бы выйти бог знает что… У нас же благодаря патриархальности, слава богу, все спокойно… Посмотрите, рабочие едят пшеничный хлеб, молоко, мясо; у всех по праздникам пироги, у каждого парня непременно гармоника… всем назначается божеская плата… Одним словом, могу засвидетельствовать, что благодаря непрестанным попечениям владельца население ни в чем не терпит нужды… Например, такой факт…
Остальные гости погружены были в благоговейное безмолвие и, почтительно слушая разговор, не спускали глаз с генерала. Один только главный лесничий, седовласый старик, похожий на Дарвина, Николай Ипполитович Кленовский, человек честолюбивый и злобный, которого боялись все за доносы и интриги, позволял себе изредка односложные реплики.
Дамы, окоченевшие от скуки, тоскливо переглядывались и украдкой шептались, неодобрительно посматривая на хозяйку, Анну Ивановну Конюхову, которая, по их мнению, приняла с генералом слишком непринужденный тон. Анна Ивановна, молодая, красивая брюнетка, с черными ласкающими глазами, стройная и грациозная, несмотря на свою полноту, в противоположность супругу, отличалась необыкновенной подвижностью, развязными манерами и неистощимым весельем.
— Факт тот, — засмеявшись и перебивая мужа, заговорила она, — что его превосходительству смертельно надоели твои факты: все факты да факты — без конца… Надо же, наконец, отдохнуть и поговорить о чем-нибудь человеческом… Ваше превосходительство, как вам нравятся наши северные пейзажи? Не правда ли, дико, сурово, но не лишено своеобразной прелести?
— О да! — благодарно улыбаясь, ответил генерал: — чудные места!.. Да вот хоть бы это, где мы теперь… я все смотрю вниз, в долину — какая прелесть!.. Извините, я позабыл, как называется этот утес?
— Аликаев камень.
— Да, да. Почему он так называется?
— Был атаман разбойников Аликай, по его имени назван этот камень. О нем существуют в народе сказания и легенды. Говорят, например, что он влюбился в жену тогдашнего управляющего и похитил ее.
— А! это весьма интересно, — промолвил генерал.
— Говорят еще, что здесь где-то зарыт клад — десять бочонков с золотом, — вступился Конюхов, — только он никому не дается: слова не знают. То свечка горит, то казак стоит с ружьем на часах, то черная собачка бегает, а подойдут ближе — ничем-ничего! Станут рыть — плита, под плитой десять бочонков; как жар горит золото, а взять его нельзя: чуть притронутся — оно в землю уходит.
— Очень любопытно.
— Так и до сих пор клад лежит. Там внизу, у речки, все изрыто, роются, говорят, еще и теперь, но пока безуспешно.
— А какие же существуют сказания?
— Если вам не будет скучно, я могу кое-что рассказать.
— Пожалуйста, будьте добры.
Конюхов, усердно занимавшийся археологией, раскопками курганов и чудских городищ, разборкою заводских архивов, кроме того, собирал сказки и народные песни и очень гордился этими своими занятиями. Как самоучка, непричастный к школьной науке и вышедший в люди из конторских писцов, он любил щегольнуть при случае своими знаниями и знакомством с историей местного края.
— Сказание состоит, собственно, в следующем, — начал Конюхов.
В это время, цепляясь за камни, со смехом и шумом спустились на площадку Светлицын, Петя, Катя и студент Кленовский. Приблизившись, они примолкли и, чтоб не мешать разговору, тихонько сели в сторонке позади Анны Ивановны. Следом за ними спустились еще две девицы и другой студент и так же скромно уселись в сторонке.
Анна Ивановна жестами пригласила их пересесть по-ближе и распорядилась дать им чаю.
V
— Сказание заключается в следующем, — повторил Конюхов, строго посмотрев на молодежь. — Впрочем, прежде надо сказать несколько слов о фактической или, вернее, исторической его подкладке. Во-первых, следует иметь в виду, что Аликай — лицо вовсе не мифическое, а действительное. Во-вторых, и жил-то он не так давно, не более шестидесяти лет назад, следовательно, старики должны его помнить. В то время заводами управлял знаменитый на Урале Спиридон Карпович Золин из вольноотпущенных, человек огромного ума, непреклонной воли и необычайной энергии, прославившийся небывалой, даже для того времени, жестокостью в обращении с рабочим людом. Это был зверь в полном смысле слова, не знавший ни жалости, ни пощады. Он насмерть засекал людей, бросал ослушников в доменные печи, сгонял за сотни верст приписанных к заводам крестьян, и те гибли в рудниках и куренях от голода, лишений и непосильной работы. Зато в несколько лет он увеличил выделку железа вдвое, а добычу золота в пять раз. В 1824 году Урал посетил император Александр Первый. Двое мастеровых возымели неслыханную дерзость подать жалобу государю, но Золин приказал расстрелять их. Мастеровых казнили на площади в присутствии горного исправника и взвода казаков. Это была настоящая публичная казнь со всеми атрибутами тогдашних казней: был священник с крестом, эшафот, позорная колесница, палач в красной рубахе. Разумеется, после этого никто уже не дерзал помышлять о жалобах. Золина представили государю в качестве выдающегося деятеля горной промышленности, и он очаровал его умом, красноречием, смелостью и благородством суждений. Государь советовался с ним о приведении казенных заводов в такое же цветущее состояние, как Бардымские, и говорил потом, что часовая беседа с Золиным была поучительнее для него, чем все путешествие по Уралу. Золин был обласкан, осыпан милостями и щедро награжден. Однако вскоре случилось одно обстоятельство, которое повлекло за собой неожиданные последствия. Штейгер Колков случайно проговорился об расстрелянии мастеровых чиновнику, командированному из Петербурга. Об этом было сказано к слову, вскользь, между прочим, но чиновник заинтересовался, навел справки и обо всем написал в Петербург. Сообщение это произвело большое впечатление, и для раскрытия злодеяний Золина командирован был флигель-адъютант граф Костров. То, что обнаружилось на месте, превзошло всякое вероятие. Граф Костров пришел в ужас и круто принялся за дело. Сгоряча он приказал арестовать Золина и сам начал следствие. Однако очень скоро дело застряло в трясине канцелярской волокиты. Местное чиновничество, начиная с губернатора и главного начальника уральских заводов, оказывало графу открытое противодействие: его распоряжения не исполнялись, выкрадывались из-под печатей бумаги и компрометирующие документы, исчезали вещественные доказательства, перехватывалась переписка; самый арест Золина существовал только на бумаге: в действительности Золин проживал в своем городском палаццо, принимал гостей, задавал пиры, отдавал распоряжения и даже ездил на заводы. Граф горячился, терял голову, выходил из себя, писал донесения в Петербург. На него, в свою очередь, сыпались жалобы от главного начальника с предупреждением, что легкомысленное поведение графа может поднять весь Урал. Разумеется, не дремали и влиятельные покровители Золина. Кончилось тем, что графа отозвали в Петербург, и дело пошло обычным приказным порядком. В расследовании Кострова усмотрены были какие-то упущения, началась нескончаемая переписка по поводу разных второстепенных обстоятельств, арест Золина был признан преждевременным, а вслед за тем и самое дело, наполовину утерянное, за недостатком улик было прекращено. Золин снова воцарился на заводах. Тогда началась расправа с недовольными. Десятки людей были засечены до смерти, многих сдали в солдаты, Других сослали в Сибирь. Каждый из уцелевших дрожал за свою судьбу. В это-то время и выступает на сцену Аликай.
— Отсюда, стало быть, начинается уже легенда?
— Да… или, вернее, изустная история… Аликай считался в народе колдуном, про него говорили, что он "знает"; лет десять он находился в бегах и в последний раз пришел откуда-то с Волги. По рассказам, появление его было эффектно. Он пришел утром, в праздник, когда наказывали конокрада Степана Баталова. В красной кумачной рубахе, в плисовых шароварах, в шляпе с алою лентой, здоровый, бравый, саженного роста, черный, как жук, вышел он на середину площади перед народом и весело, соколом, осмотрелся кругом. Его узнали, и гул радостного изумления прокатился в толпе. Исправник приказал взять его, но никто не тронулся с места: все, даже казаки, стояли в оцепенении, как очарованные. Аликай, растолкав людей, стоявших в строю с шпицрутенами, вошел в зеленую улицу, отрезал Баталова от крестовины и голого, без рубахи, повел за собой в толпу. Народ молча улицей расступился перед ним. Едва он исчез, произошла невообразимая суматоха. Обыскали весь завод, но Аликай как в воду канул. Впрочем, через неделю его вместе с Баталовым накрыли в кабаке, заковали в цепи и посадили в каземат. На другой день, утром, нашли в каземате только брошенные в угол кандалы, кисет с табаком да вывороченную из окна решетку, — заключенные исчезли. Говорят, Аликаю понравилась эта скала, и он здесь поселился. К нему собралось десятка два головорезов, и они устроили настоящую молодецкую заставу, откуда держали в повиновении всю округу. Случалось, что разбойников ловили, но благодаря "знанию" Аликая, их не держали никакие затворы. Рассказывают, что однажды Аликая посадили в каменный мешок. Он ослабел и попросил напиться. Ему дали ковш с водой. Аликай перекрестился, нырнул в воду и вынырнул уже версты на три ниже завода из речки Саранки и скрылся в горах. Другой раз он начертил мелом на полу лодку; откуда ни возьмись — весла, разбойники сели, запели песню и уплыли. По требованию Золина против Аликая было выслано войско. Солдаты три дня плутали по лесу, ночью их напугал леший, и, когда они, наконец, добрались до камня, там никого не оказалось. Золин, не боявшийся ни бога, ни людей, не страшившийся черта, решительно спасовал перед Аликаем. Он присмирел, окружил себя стражей, никуда не показывался. Население в первый раз вздохнуло свободно. Аликай открыто появлялся в народе, гарцевал на лошади перед господским домом, переругивался с казаками. Дело дошло до того, что ему приносились жалобы, он вмешивался в распоряжения конторы, диктовал условия, наказывал ослушников. В одно прекрасное утро исчезла у Золина молодая жена, которую он вывез откуда-то издалека. Она жила затворницей, как птица в клетке, не видя людей. Решили, что она утопилась, и долго искали ее в пруду, но Аликай прислал сказать, что она жива и находится в сохранном месте. Тут Золин еще раз проявил свою страшную энергию: сбил до тысячи человек народа и устроил на Аликая облаву. Десять дней люди не выходили из лесу, голодали, не спали ночей; сам Золин похудел, одичал, волосы его побелели. Обыскали все окрестности, но Аликая не нашли. Когда вернулись домой, оказалось, что управительский дом сгорел дотла. Тогда Золин в припадке бешенства поджег фабрику, магазины и контору. Огонь перебросило на обывательские дома, и к вечеру от селения осталось только черное, дымящееся поле. Золин скрылся и больше никогда уже не возвращался в заводы. Рассказывают, что он поселился в Соловецком монастыре, где и умер.
— А что же Аликай?
— Он тоже прожил недолго. По рассказам, значительную часть своих сокровищ он роздал народу. Но вскоре и его постигла божия кара: захворала и умерла его любовница, жена Золина. Схоронив ее под камнем, Аликай поседел в одну ночь и целые сутки лежал на ее могиле, как мертвый, потом распустил шайку, щедро наделил ее деньгами, остальное зарыл, затем поднялся на вершину, бросился вниз и разбился о камни.
— Гм!.. Да, были нравы! — сказал генерал и поднялся с места.
— Да, было да прошло… и слава богу!..
VI
Слегка прихрамывая на левую ногу, генерал вышел из палатки. За ним потянулось все общество.
— Какая прелесть! — сказал он, осматриваясь кругом.
— Да, да!.. прелестно!..
Дамы кокетливо взвизгивали, заглядывая в пропасть, на дне которой белели крупные и мелкие камни и чернела узкая излучина реки.
— Ух, костей не соберешь!.. Ринуться с такой высоты — это ужасно!
— А ночь-то, ночь!.. Ваше превосходительство, посмотрите, от росы луг кажется белым…
— А слышите, как журчит река… она точно лепечет о чем-то…
Горевший неподалеку костер то вспыхивал ярким пламенем, освещая колеблющимся светом деревья и камни, то разливал вокруг себя ровный, багрово зловещий свет. Около него копошились подростки и прислуга, приготовлявшая ужин. На вышке скалы опять хором запели песню, от которой все ожило, и мерцавшая в лунном сиянии даль получила какой-то загадочный смысл.
— Очень, очень мило, — говорил генерал. — Это молодежь поет? Очень, очень мило!..
— У нас иногда составляется большой хор… Сегодня еще не все.
Конюхов, заложив за спину руки, длинный и прямой, как палка, стоял почти у самого обрыва и смотрел вдаль своими бесцветными оловянными глазами.
— Дядя просил передать вам, — обратилась к нему Катя, — что записка готова, остается только переписать.
Конюхов, не меняя позы и все смотря куда-то вдаль, слегка качнул головой в знак того, что он слышит. Это была его обычная манера обращения в разговоре с людьми низшего ранга.
— Завтра или послезавтра перепишут, — прибавила Катя.
— Надо прежде прочесть, что он там написал, — процедил Конюхов сквозь зубы.
— Но дядя хочет подать записку от себя.
Конюхов удивленно приподнял брови, помолчал и, наконец, смотря куда-то вдаль, произнес тем же ровным голосом:
— Старик с ума спятил. Записка должна быть подана от меня. Передайте ему это.
— Пожалуйста, потрудитесь передать ему сами, — сказала Катя сердито и отошла.
Конюхов, не сделав никакого движения, продолжал стоять все в той же позе.
Кто-то нашел большую, засохшую на корню пихту с красной хвоей и поджег ее. Ослепительно белое пламя вихрем взвилось кверху и с шумом обняло дерево, осветив все далеко кругом. Небо вдруг стало темным, луна побледнела. Неожиданно и странно изменилась вся картина, обнаружив невидимые до сих пор подробности: сидящую в траве собаку, белые камни в ложбине, громадного роста сосну по другую сторону рва… Катя заметила внизу, по ту сторону ущелья, недалеко от тропинки, каких-то людей полувоенного вида и между ними в белом кителе офицера. Очевидно, их испугал внезапный свет: они беспокойно задвигались и стали прятаться в низкорослые кусты можжевельника. Пока пламя с ревом пожирало сухую хвою, молодежь в восторге кричала и хлопала в ладоши, подростки визжали, прыгали и кружились вокруг огня. Но хвоя быстро сгорела, свет погас, и только раскаленные сучья слабо светились, жалобно потрескивая, отламываясь и падая вниз. Кругом опять все потемнело, небо стало синим, и на нем с прежнею яркостью светила луна.
Конюхов предложил подняться на самую вершину камня, откуда открывался вид на все четыре стороны. Генерал выразил согласие и, хромая, но стараясь ступать твердо, пошел рядом с ним. Общество зашевелилось, все стали осторожно подниматься вверх по тропинке, по осыпающимся мелким камням, между уродливыми глыбами скал, освещенных луной.
— Подождите! — шепнула Светлицыну Анна Ивановна Конюхова, тихонько касаясь его руки и вглядываясь в его лицо, покрытое черной тенью: — Нам надо поговорить.
Светлицын, нахмурившись, замедлил шаги и пошел вслед за нею. Несколько минут они шли молча, прислушиваясь к удаляющимся голосам гостей. Когда голоса смолкли, Анна Иванова остановилась, прячась в тени.
— Ты сердишься? Да? — сказала она, привлекая его к себе.
Светлицын молчал.
— Ты сердишься и нарочно ухаживаешь за Катей, чтоб позлить меня? да? Но я никогда не поверю, чтоб тебе могла нравиться эта ходячая пропись.
— Почему же?
— Фи!.. Что в ней?
— Она мила, умна, образованна, красива…
— Она невоспитанна, груба… ведет себя, как семинарист в юбке… Но не в этом дело… На что ты сердишься?
— Могу тебя уверить, нисколько.
— Разве я не вижу!.. Надо тебе сказать, что уже все замечают и говорят про нас бог знает что…
— Гм!.. И тебя это беспокоит?
— Еще бы!.. Ты странный человек! Я не понимаю, чего ты от меня хочешь?
— Ничего… ровно ничего.
— Нельзя же компрометировать себя…
— Конечно!
— С тобой невозможно говорить!.. Мы слишком у всех на виду, и простая осторожность требует, чтоб свидания наши были как можно реже. Ты должен это признать.
— Охотно признаю.
— Перестань!.. Не злись!.. в чем же ты меня обвиняешь?
— Ни в чем… я вполне с тобой согласен…
— Говори тише… везде народ… Тогда в чем же дело?
— Не знаю… кажется, ни в чем.
— Это несносно!.. Пожалуйста, не ломайся!.. Ты ревновал меня к этому уроду — вот в чем дело!.. Не отпирайся, не отпирайся… к этому расслабленному баричу…
— Это к которому же?
— Ах, отстань!.. Ты отлично знаешь, о ком я говорю… Но должен же ты понять, что это нужно было для дела… Мой Петр Саввич такой опехтюй, а тут нужна дипломатия… Нужный человек… как же иначе?.. Он личный секретарь князя.
Светлицын засмеялся.
— Чему ты? — удивилась Анна Ивановна.
— Меня забавляет твоя наивность… как все это просто: нужный человек!..
— Пожалуйста, не продолжай: я наперед знаю, что ты скажешь… Но только это глупости… ведь не влюбилась же я в этого идиота!.. Поухаживал да уехал… экая важность!.. Зато теперь наше положение так прочно, как никогда… Милый мой! ты самых простых вещей не понимаешь, а умный человек… Все так делают… чего тут особенного?.. Надо уметь жить… Ну, не сердись же, милый.
— Ей-богу, я нисколько не сержусь.
— Нет, нет, ты злишься, разве я не вижу?..
Она стала ласкаться к нему, но он вяло и неохотно принимал ее ласки.
— О чем ты думаешь, милый?
— Ни о чем… никаких дум в голове… скоро совсем оглупею, ей-богу. Скука, все надоело… Я серьезно подумываю бежать от вас.
— Как? — удивилась Анна Ивановна. — Бежать? Зачем?.. что значит бежать?
— Так… уехать.
— Куда?
— Куда глаза глядят.
— Какие глупости!
— Не век же мне здесь оставаться… надо жить, работать, учиться, пробивать дорогу… Я еще молод, вся жизнь впереди, а оставаться здесь — значит, заплесневеть, обрасти мохом…
Анна Ивановна вдруг замолчала.
— Скучно здесь, — продолжал Светлицын, — и, знаешь, противно… Удивляюсь, как здесь с ума не сходят… пьяниц много, а сумасшедших нет… удивительно!.. Не жизнь у вас, а тюрьма… и нравы каторжные… Воздуху нет, дышать нечем…
— Ты меня не любишь — вот что! — прошептала Анна Ивановна. — Ты разлюбил меня?
— Не знаю… не в этом дело.
— Нет, в этом, в этом!.. Я не верю тебе… Ни одному твоему слову!.. Чем здесь нехорошо? Чего еще надо?.. Ты можешь сделать карьеру… Скука… но везде скука. Может быть, где-нибудь в Париже… но и там скучают. И что это за вздор: воздуха нет? Какого воздуха?.. Нет, нет! Никуда ты не поедешь!.. Куда? Зачем?.. Как это глупо!.. И не отпущу я тебя, так и знай!..
— Будто? Но к чему тебе меня удерживать?.. Место мое недолго останется пустым, я и теперь тебе почти не нужен.
— Нет, нужен, нужен…
Светлицын пожал плечами. Анна Ивановна неожиданно заплакала.
— Я без тебя жить не могу…
— Какой вздор!.. Перестань, что за новости!..
— Нет, не вздор… не вздор!.. Милый!.. Прости меня. Ну, я виновата… ну, я винюсь перед тобой… чего же еще! Ах, эти идут сюда, противные!.. Отойди от меня… шляются, шляются — нет ни минуты покоя!.. Но видеться нам необходимо сегодня же…
— А где ж его превосходительство?! — пыхтя, как паровик, кричал, поднимавшийся в гору заводский лекарь Ожегов. За ним тяжело тащился земский врач Веретенников. Оба были уже на втором взводе.
— Эки чертовы горы! — пробасил Веретенников и плюхнулся на землю в совершенном изнеможении. — Уф!.. больше не могу!.. ноги подкашиваются… сердце стучит, как молот… А где же генерал и прочие?
— Впереди. Мы идем на вершину камня.
— Добре, добре!.. А мы с Иваном Осиповичем клад искали… черт знает! И ведь не нашли!.. И свечку видели, и солдата на часах, а клада нет как нет!.. Отложили до другого раза.
— Да, не везет нам, — вздохнув, подтвердил Ожегов и сел рядом с Веретенниковым. — Ну и хорошо же, черт побери!..
— Вы не пойдете дальше? — спросила Анна Ивановна.
— Нет, куда тут!.. Сердца у нас с Иваном Осипычем не в порядке…
— Ну, тогда до свидания. Идемте, Иван Петрович.
— Опять воркуют голубки, — сказал Ожегов, когда Светлицин и Анна Ивановна скрылись.
— Да… лафа этому парню… как сыр в масле… даже зависть берет… Приехал на практику, да вот и застрял… второй год околачивается… и ведь место хорошее, подлец, занимает. Рожа смазливая и ловкач!.. Что значат бабы-то, а?
— Да, брат, бабы — они того… имеют свое значение… А барынька объяденье!.. Ай люли!.. И умна же… проведет и выведет. А тот пентюх ничего не видит… А впрочем, черт его разберет!.. Ты не смотри, что он истукан… тонкая штука!..
— Ну, где там!.. Просто осел!.. Ну-ка, не осталось ли еще пороху в пороховнице?
— Есть!
— Дав-ай! Выпить на чистом воздухе да при этакой декорации — это, брат, я тебе скажу, целая поэма… Ишь, луна-то, черт ее побери! Хоть письма пиши… Небось, оттуда стянул?
— Само собой. Как ушли, я сейчас — цап! Черта ли на них смотреть! Не ихние, заводские денежки плачут. На генерала три тысячи ассигновано. Хо-хо!.. По крайней мере на свободе с приятелем выпить… черта ли!.. При публике-то оно не того… важничают… терпеть не могу!.. И генерал этот… чучело гороховое.
— Шут с ним! Ему важничать можно: генерал да еще с особыми полномочиями.
— Изобиходят его в лучшем виде!
— Конечно!.. Вокруг пальца обернут. Ну-ка, еще по единой… Эка благодать-то, а?.. Посмотри вон там… фу-ты, какая роскошь!..
— Да, брат… и погода кстати пришлась… для генерала-то… еще одно приятное впечатление.
— Хе-хе!.. А и верно. Сегодня утром его в больницу ко мне привезли… для приятного-то впечатления. Хо-хо!..
— Ну и что же?
— Ничего. Бутафория у нас чудесная: блеск, чистота, паркет, простыни, ореховая мебель… Умилился: "Превосходно, говорит, но почему же так мало больных?" Время, говорю, такое, ваше превосходительство.
— Значит, больные-то все-таки были?
— А как же! Нарочно для этого случая приспособили… долго ли!.. Живым манером. "Какой, говорит, у них здоровый вид!" Выздоравливающие, говорю, ваше превосходительство. А у них и дощечка, и скорбный лист — все как следует!..
— Молодцы! Умеете товар лицом показать.
— Мы мастера на это. Ну-ка, остатки сладки, допивай, а пустую бутылку к черту! Что в ней, в пустой-то?.. Терпеть не могу!..
Описав в воздухе полукруг, бутылка с жалобным звоном покатилась вниз. Приятели долго прислушивались к ее падению.
— Ну, а воинство зачем? — помолчав, спросил Веретенников.
— Какое воинство?
— Как же!.. Разве ты не заметил?..
— Не знаю… должно быть, на всякий случай… мало ли… кляузный у нас народ, озорной. Генерала охраняют… а впрочем, не знаю… дело не наше.
— А не пойти ли нам к студентам? Песни больно хорошо поют, шельмецы.
— Что же, к студентам, так к студентам. Песенки-то они воспевают, да и еще кой-чем занимаются… да-с… известно об этом, известно-с…
VII
Об ужине решено было известить гостей пушечным выстрелом. Медная пушка, странной формы, с раструбом, стояла заряженная, наготове. Около нее, весь в поту суетился кучер Антон. Ему подали сигнал к выстрелу
— Ну, братцы! — закричал он, вытаскивая из костра раскаленный прут: — Конченное дело! Шабаш!..
Публика с криком брызнула в разные стороны и с замиранием сердца, щуря глаза, стала ждать выстрела. Порох вспыхнул, раздался выстрел. Звук его, жидкий и слабый, не оправдал общих ожиданий, все разочарованно смотрели на белый дымок, расползавшийся в воздухе над обрывом. Вдруг с неожиданной силой выстрел отгрянул в горах, и вся окрестность всполошилась от грома перекрестной пальбы. Казалось, сотни бомб летели с невероятной силой, ударялись в горы, отскакивали, разрывались на части и снова летели. Отголоски уходили все дальше, замирали, делались едва слышными, сливаясь в странную гармонию, замолкали и снова неожиданно откликались уже откуда-то из страшной дали, пока не замолкли совсем. Ошеломленная публика молчала, все еще ожидая чего-то.
— Фу-ты! — воскликнул Ожегов. — Чудеса в решете!.. Вот оказия-то!..
Публика стала шумно выражать свой восторг. Архипу приказали снова зарядить пушку, но в суете потерялся порох, и его никак не могли найти. На выстрел со всех сторон начали стекаться проголодавшиеся гости.
Когда прогремел пушечный выстрел, Светлицын и Катя одни сидели на краю обрыва.
— Все так, Екатерина Павловна, — говорил Светлицын, и слова его звучали для Кати, как музыка: — это ясно, как день… Но к чему все-таки этот суровый аскетизм? Зачем жертвы? Зачем это оскопление души? Неужели, кроме долга, нет никаких других радостей? И почему эти радости запретны? Зачем добровольное отречение от самого себя?.. Этого я не понимаю. Все люди имеют право на жизнь, полную и всестороннюю. Имеем его и мы. Посмотрите, как хорошо кругом, как хороша природа, как хороша наша молодость!.. Неужели все это не говорит вам ни о чем, кроме мести и печали?..
— Во-первых, — отвечала Катя, — бывают времена, когда всесторонняя жизнь немыслима, а радости жизни почти преступны. Во-вторых, печаль, негодование, ненависть, борьба — разве это не жизнь?.. Они способны также захватить всего человека.
— Положим… но я только против такой исключительности…
— Исключительность определяется моментом, в который мы живем.
— И это, может быть, верно… Мы мудры, как змий, мудрость ваша подавляет меня… В самом деле, перед вами я точно школьник. Положим, надо еще доказать, что именно таков настоящий момент, а доказать это нельзя. И все-таки я хотел бы оправдаться. Пусть я раб лукавый и ленивый, но ведь не все же таланты зарыты в землю, все впереди, и ничего не потеряно. Вы находите, что у меня знаний мало, — приобрету! Курса не окончил — окончу! Не сделал ничего в известном направлении — сделаю!.. Я не согласен с вами, будто я исключительно занимался зарыванием талантов… Я разбрасывался, — это правда, но, кажется, и это на пользу. Я не отвращал лица своего от жизни, и это дало мне опытность, которая еще пригодится.
— Нет, Иван Петрович, — мягко возразила Катя: — не отрицайте, что вы ничего не сделали и ничему не научились. Вы даже не познакомились с народом, а это непростительно. Что же касается опытности, то что она вам дала?.. Я не знаю, о какой опытности вы говорите. Я знаю только, что вы опустились, выучились пить и убивать время… Вы даже книги разучились читать.
— Ах, боже мой! Но ведь не в книгах же заключена вся премудрость!.. Ну хорошо, пусть так… пусть все, что было, одни ошибки, промахи, глупость, дурость… оно и верно. Но ведь не пропащий же я, в самом деле, человек!..
— Кто говорит об этом!..
— Ах, Екатерина Павловна! — вдруг страстно заговорил он, приподнимаясь. — Все еще впереди, вся жизнь! И как это хорошо!.. Если б знали вы, как я люблю ваши суровые глаза и власть их над собою!.. Хотите, я сброшусь вниз, туда… скажите только слово!.. Ей-богу!.. С наслаждением, с восторгом!..
— К чему же это? — улыбаясь, с загоревшимися глазами спросила Катя.
— Так… не знаю… чтоб доказать свою преданность и любовь… Но вам это непонятно: вы холодны, как льдинка, и рассудительны, как сама старость.
— Этого я, действительно, не понимаю.
— То-то и есть. 8ы не понимаете, что за один миг, за один порыв можно отдать душу и богу и черту. Вот чего вы не понимаете.
— Нет, может быть, и понимаю… но лучше этого не понимать! — тихо заметила Катя и тотчас же переменила разговор.
— Дайте слово, что вы к осени будете в Петербурге, — сказала она. — Вам необходимо пожить там, необходимо.
— А вы не верите мне?
— Нет, верю, верю… но все-таки.
— Весьма охотно. Обещаю и клянусь. Клянусь я первым днем творенья и так далее.
— Спасибо! — сказала Катя и поднялась.
— Куда же вы? — спросил Светлицын.
— Пора. Пушка прогремела, все спешат к ужину.
Светлицын неохотно встал и пошел с ней рядом.
Коперник целый век трудился,-
запел он чистым, приятным баритоном.
— У вас и голос прекрасный, — сказала Катя, — сколько у вас талантов!
— Мне серьезно советовали поступить в консерваторию. Но в том-то и беда, что много талантов, и ни одного настоящего.
В стороне от палатки горячо спорили о чем-то студенты. В споре принимали участие Ожегов, Веретенников и два молодых инженера. Но больше всех горячился Кленовский. Его резкий голос покрывал другие.
— Это идиотство! — кричал он. — Это непонимание элементарнейших приемов тактики!..
— Барин! А, барин!.. Вас спрашивают, — уже несколько раз говорил ему какой-то мужик, притрагиваясь к его плечу.
Наконец, Кленовский с досадой обернулся и увидел конюха. Тот стоял перед ним, испуганный и бледный, с растерянными, виновато бегавшими глазами.
— Чего тебе?
— Спрашивают вас… там… папенька, что ли… не знаю.
— Кто?
— Так что тятенька ваш, стало быть… требуют вас… туда-с…
— Куда?.. Зачем?.. Какой тятенька?.. Тятенька — вон он стоит… что ты врешь?..
— Не знаю-с… позови, говорят… вас спрашивают…
— Ну ладно, отстань!.. Ну-тя к черту!.. Это идиотство, игнорировать требования самого народа! — возвращаясь к спору, опять закричал Кленовский. — В этом вся суть, вся сила, почва и опора!.. Какая глупость!..
— Барин, — не отставал конюх, — сделайте милость, пожалуйста… будьте настолько добры… надо-с… пожалуйте, барин! — уже настойчиво, почти грубо заговорил он.
— Фу-ты, черт!.. Вот привязался!.. Чего тебе? Отстань, сделай милость!..
— Барин, никак невозможно… пожалуйте, как хотите…
— Ах!.. Ну хорошо… Я сейчас, господа… куда?..
— За мной пожалуйте.
— Куда ты меня ведешь? К кому? — спрашивал Кленовский, спускаясь вниз по тропинке.
— Вон туды-с… сию секунду-с…
Сойдя с горы, Кленовский заметил поджидающего их человека в военной форме. "Каким образом здесь офицер? — мелькнуло у него в голове. — Откуда? Зачем?"
— Вы господин Кленовский? — вежливо, прикоснувшись к фуражке, обратился к нему военный.
— Да. Что вам угодно?
— Николай Николаевич?
— Да.
— Весьма рад, давно желал познакомиться, — задушевно и чрезвычайно просто сказал офицер и назвал свою должность и фамилию.
"Вот так клюква! Что это значит?" — подумал Кленовский, чувствуя неприятные мурашки по всему телу.
— Не беспокойте себя, — продолжал успокоительно офицер, — не тревожьтесь.
— Я не беспокоюсь, но в чем дело?
— Не угодно ли следовать за мной?
— Куда?
— О, пока весьма недалеко. Несколько шагов.
— Но что это значит? Зачем? Пока вы не объясните, я не тронусь с места.
— Очень жаль. Но к чему такое недоверие? Даю вам слово, что это необходимо.
— Я не пойду… Зачем? Кто вы такой? Что вам надо?..
— Маталасов! — позвал кого-то офицер, и тотчас же из кустов выступили три жандарма и молча обступили Кленовского. Кленовский постоял с минуту в нерешительности, пробормотал ругательство и, не сопротивляясь более, пошел с ними.
— Пожалуйста, будьте спокойны, — все так же вежливо и ласково говорил офицер, — дело обыкновенное-с… с молодыми людьми часто случается.
Через минуту они скрылись в тени кустов. Вскоре колокольчики залились веселым малиновым звоном и смолкли в лесу.
В тот же вечер столь же таинственно исчезли с пикника еще два студента и один гимназист, но отсутствия их никто не заметил. Веселье шло своим чередом. Была уже полночь. Луна стояла высоко. Костер догорал. У большинства мужчин головы кружились от вина. Языки развязались: теперь уже все чувствовали себя совершенно непринужденно. Подали шампанское, стали провозглашать тосты за науку, за генерала, за Россию, за процветание края, за уральскую горную промышленность. Кто-то из молодых инженеров предложил тост за народ, и он был встречен дружными аплодисментами и криками "ура".
VIII
К Конюхову среди шума несколько раз прокрадывался какой-то рыжий, невзрачный молодой человек, в коротеньком сюртучке, и таинственно докладывал ему о чем-то. Конюхов говорил с ним вполголоса, по обыкновению отвернувшись в сторону, что-то приказывал, и молодой человек так же незаметно исчезал.
— Ну? — спрашивала Анна Ивановна, озабоченная встревоженным видом мужа.
— Прозевали! — отвечал он, хмуря брови:- Захватили народищу тьму, а депутацию проморгали. Ищут теперь, дурачье, по всему лесу… ослы!..
— Какая досада!..
— Забрали сейчас одних болванов, да не тех… Жалоба должна быть у Барсукова, а его-то и нет… Подлецы!.. распугали народ, шуму наделали… кособокие!.. Вообще выходит безобразие!..
— Ну, ничего… не волнуйся… Бог даст, устроится…
— И это называется: негласно… тьфу!.. вот наши дурацкие порядки!.. До генерала дойдет — сущий скандал!
— Этого не может быть!.. А если бы и так, то что ж? Мы тут ни при чем, мало ли производится дознаний и прочее. Наше дело сторона.
Снова откуда-то вынырнул рыжий молодой человек и, почтительно переждав разговор, подошел к Конюхову.
— Осип Павлович вас просят, — доложил он:- туды-с.
— Хорошо, — сказал Конюхов и пошел за ним.
В укромном местечке их поджидал Осип Павлович, тучный, упитанный человек, с бритой головой и красным лицом, затянутый в мундир.
— Здравия желаю! — проговорил он хриплой октавой. — Многая лета!..
— Здравствуйте. Ну что?
— Слава богу… Готово-с
— А бумага?
— Готово-с.
— Дайте-ка мне.
— Невозможно. Она там… приобщена к делу.
— Но мне нужно непременно. Что написано? Кто писал?
— Писали господин Кленовский.
— Как?!
— Студент-с, а не господин лесничий, конечно-с.
— Ага!.. Вот мерзавец!.. Я так и знал.
— Уже и они… ау! До свиданья!..
— Когда? Что вы толкуете! Я сейчас его видел.
— Никак нет-с… ау-с!.. изъяты из обращения.
— Туда и дорога!.. А жалоба мне нужна…
— Да вы не беспокойтесь, Петр Саввич: она приобщится к делу и дальше не пойдет, а другой, надеюсь, не напишут… Нет, уж теперь погодят… Если угодно, я копию сниму.
— Пожалуйста.
— С полным удовольствием. Имею честь кланяться. Многая лета!..
Конюхов вернулся к обществу, все такой же деревянный, но проницательная Анна Ивановна заметила, что настроение его изменилось.
— Ну, что? — спросила она шепотом.
— Все хорошо. Накрыли.
— Видишь, я говорила. Слава богу.
Молодежь между тем снова образовала хор. Мало-помалу к ним присоединились и старшие. Ожегов, по-мужицки схватившись за голову, пел с большим чувством. Пел Веретенников, пели инженеры, и песня всех хватала за сердце, будя золотые воспоминания о минувшей студенческой жизни. Даже Конюхов, вытянувшись, как жердь, подтягивал козлиным тенорком:
Волга! Волга! Весной многоводной
Ты не так заливаешь поля,
Как великою скорбью народной
Переполнилась наша земля…
Когда запели "Забытую полосу" и дошли до куплета: "и шагает он в синюю даль", то всем до слез стало жаль неизвестного пахаря, идущего по Владимирке "за широкий, за вольный размах" и вспоминающего свою заброшенную полоску.
Голос Светлицына покрывал весь хор.
— Какой чудный бархатный бас! — заметил генерал. — Не споет ли молодой человек что-нибудь один?
Тотчас же все приступили к Светлицыну с тою же просьбой. Он согласился и, поднявшись на небольшой камень, как на эстраду, шутливо раскланялся с публикой. У ног его, точно алмазная пыль, светилась роса, покрывавшая бугры седого мха, а внизу, в глубине пропасти, сквозь синеватую мглу темнела река и серебрился кустарник, отбрасывая от себя короткие черные тени. "Надо что-нибудь мощное, смелое", — подумал он и запел "Утес".
Е-есть на Волге уте-ес…-
начал он и заробел, чувствуя, что голос его, не имея опоры, бессильно расползается в пространстве. Он прибавил звука, и, когда пробудилось дремавшее в горах эхо и запело вместе с ним, голос его окреп и зазвучал уверенно и могуче.
Ему много и дружно аплодировали и требовали повторения, но он отказался и сошел вниз. Потом еще пели "Проведемте, друзья", "Вперед без страха и сомненья" и другие песни. Генерал находился в самом благодушном настроении.
— Меня в особенности трогает, господа, ваше дружное, согласное общество, — говорил он:- Вы как будто, одна семья, связанная кровными узами. Это так редко и потому так приятно. Я вижу здесь не начальников, не подчиненных, а добрых товарищей одного большого, общего и полезного дела. Это хорошее товарищеское отношение, говорят, распространяется и на младших сотрудников ваших — на рабочих, и я этому охотно верю, потому что вообще допускаю такую возможность… Я верю в дружеский союз тружеников, ибо в единении сила. Я поднимаю свой бокал, господа, за единение, за силу союза и его благие результаты…
— Ура-а! — диким голосом закричал Ожегов и полез к генералу целоваться.
— Урра!.. Урра-а! — дружно подхватили восторженные голоса.
— Ах, ваше превосходительство!.. Как вы хорошо сказали! Как выразили… Мы в самом деле, как одна семья… кровная, задушевная семья! — захлебываясь, говорил Ожегов. — Ей-богу! Мастеровые — наша семья. Живем, слава тебе господи… ладно живем. Наш меньшой брат — товарищ, сотрудник — совершенно верно…
— Могу засвидетельствовать, что для населения делается все возможное, — также очень растроганный, сказал Конюхов:- князь не щадит средств… Придите на помощь, дайте нам железную дорогу, и тогда мы оживем…
— Дорогу вам дадут… без сомнения, — говорил размякший генерал. — Даю вам слово…
— Однако это чересчур! — пробормотал Светлицын, и глаза его задорно сверкнули.
— У нас, действительно, дружная семья, — громко обратился он к генералу. — В доказательство позвольте привести один маленький эпизод. В прошлом году врач Дратвин дал неудобное на суде показание.
— Ну, понес, — перебил его Ожегов, — вот уж не кстати!.. Нашел о чем говорить!
Конюхов с тяжелым изумлением остановил на Светлицыне свои оловянные глаза. На лице Анны Ивановны изобразился испуг. Гости беспокойно зашевелились.
— В качестве эксперта он утверждал, что речка Бардымка, из которой пьет воду население Верхнего завода, систематически отравляется отбросами газовых печей. Вода была, как сусло, но он не захотел признать ее чистой и прозрачной, как кристалл. На него ополчилась дружная семья, и он в двадцать четыре часа был уволен.
— Околесная!.. все извращено!.. — кричал Ожегов. — Ты с ума сошел, что ли?.. Идиот!..
— Это неправда! — произнес побледневший от гнева Конюхов. — Дратвин был уволен, но по другой причине. Я сошлюсь на всех присутствующих.
— Неправда!.. Конечно, неправда!.. — заговорили хором крайне взволнованные гости.
— Неправда?.. Вы это утверждаете? — звонким голосом переспросил Светлицын, чувствуя, что он стремительно летит куда-то в пропасть. — Ах, господа, господа! но ведь это только ничтожнейшая частица правды, которую еше никто не раскрыл. Если рассказать все, что здесь творится…
— Довольно!.. Будет!.. — как исступленный, наседал на него Ожегов. — Что ты мелешь!.. Собачий черт!.. Все ты врешь… довольно, я тебе говорю!..
— Довольно! довольно!.. Это неприлично, наконец!.. — угрожающе подхватил хор.
Светлицын засмеялся и махнул рукой.
— Ив самом деле, довольно, — сказал он с неожиданным добродушием. — Господа, я пасую… Где ж мне устоять против такого дружного натиска!.. Не скажу больше ни слова… но предлагаю все-таки выпить за правду. За все пили, за правду не пили. Итак, господа, за правду!..
— Ого!.. Давно бы так!.. Это дело… пить, так пить… — мгновенно меняя тон, отвечал Ожегов. — А то понес околесную… охальник!.. Пей, друг, за правду, ничего! Сколько влезет!.. И мы выпьем: это не вредит. Пей, да поменьше ври! Держи язык за зубами! Кто против правды? Никто, мы все за нее горой. А то, брат, аллилуйя на постном масле… ни более, ни менее…
Скандал был, однако, настолько велик, что все чувствовали себя, словно ошпаренными. В разных концах начались притворно непринужденные разговоры, кто-то предложил снова составить хор, но, разумеется, предложение не было поддержано. Изумленный, сбитый с толку и всеми оставленный, генерал растерянно мигал глазами. Анна Ивановна, бледная, но улыбающаяся, старалась успокоить мужа. Она говорила ему что-то очень быстро, стараясь как можно больше наговорить слов.
— Прогнать его, как подлеца, как сукина сына! — хрипел Конюхов.
— Да, конечно… но теперь ты должен успокоиться. Разумеется, мы его сплавим, но пока не нужно подавать вида. В сущности ничего особенного. Генерал не обратит внимания… Уволили докторишку… какая важность!.. Возьми себя в руки… не показывай вида… молчи… угощай вином…
— Мерзавец!.. Неблагодарный скот!.. — прошипел Конюхов и с окаменевшим видом вернулся к гостям.
Между тем Ожегов, уцепившись за Светлицына, говорил ему:
— В сущности я понимаю… верьте чести!.. И если б не мое положение, я бы… ох! я бы разделал их под орех!.. Одним словом, на меня вы можете положиться.
— Ну вас! Пустите! — отводя его руку, наконец, огрызнулся Светлицын, который после своей выходки начинал чувствовать себя очень скверно.
— Иван Петрович! — громко позвала его Анна Ивановна. — Подите сюда, я вам уши нарву!.. Ну, идите же, идите!.. И вам не стыдно, а?.. Ты с ума сошел! — заговорила она быстрым шепотом, увлекая его в сторону. — Какая злая и низкая месть!.. Как подло! как глупо!..
— С последним я, пожалуй, согласен, — насильственно улыбаясь, ответил Светлицын.
— Противный злюка!.. как не стыдно!.. Ты нисколько не жалеешь меня!.. Какой срам! Какой скандал! Какая гадость!.. Тебя презирать, тебя ненавидеть надо… Но вот что: ты знаешь старую дачу у реки?.. Это с полверсты отсюда. Приходи туда, когда все угомонится… Чтоб ты знал, я выстрелю из револьвера, на это никто не обратит внимания. Я буду там. У, противный!.. Что ж ты молчишь?.. И еще вот что: ты должен извиниться… непременно, непременно!.. Ты всех расстроил, оскорбил…
— Ну, уж нет!..
— Непременно, непременно!.. Это необходимо. Ты мне обязан, и ты должен, должен.
— Отвяжись, пожалуйста!.. Я сказал правду. Может быть, не нужно было говорить, но раз сказано, я не возьму своих слов обратно.
— Ты негодяй после этого… Неблагодарный, скверный мальчишка!..
И Анна Ивановна, рассердившись, ушла.
— Ваше превосходительство, — через минуту говорила она генералу. — Светлицын очень просил меня извиниться перед вами… сам он стесняется. Он очень сожалеет, что погорячился. Дратвин — его друг, и это вполне естественно…
— Ничего-с, ничего-с, — сдержанно отвечал генерал, скрывая зевоту. — Все мы были молоды.
— Если вашему превосходительству угодно, то постель готова, — сказала Анна Ивановна, заметив усталый вид генерала. — Скажите, и вас проводят.
— Да, пожалуй, пора уж.
Обрадовавшись предлогу удалиться, он тотчас же простился с хозяйкой, пожелав ей спокойной ночи. Генерала пошел провожать сам Конюхов.
IX
Вскоре между гостями распространился темный слух о закулисных событиях этой ночи. Начались таинственные разговоры, расспросы, шушуканье… Говорили, понижая голос, под величайшим секретом, как будто дело касалось тайны, которую все обязаны были свято хранить. Многие с сожалением смотрели на старика Кленовского, который, ничего не подозревая, собирался ехать домой и искал сына.
— Николку своего потерял, — говорил он, улыбаясь, — не знаете ли, где он?
Кто знал об участи Николки, те виновато косили глаза, молчали или отзывались незнанием, другие говорили:
— Сейчас здесь был… Мы только что его видели…
Мало-помалу в сердце старика заползла тревога: он не мог не заметить уклончивых ответов и странного поведения своих знакомых. Не найдя сына на камне, он спустился вниз, стал расспрашивать конюхов и прислугу. Те так же прятали глаза, давали странные, уклончивые ответы. Наконец, дачный сторож, хромой и безрукий старик, решился сказать ему правду.
— Увезли твоего соколика, — прошамкал он беззубым ртом, — посадили в темную повозку и укатили. Пропала удалая головушка!..
У Кленовского подкосились ноги, он сел на лавочку подле сторожа и странно засопел носом. Тот говорил ему еще какие-то жалостливые слова, но он их не слышал. Так пробыл он минут пять, потом встал, спокойно и обстоятельно расспросил подробности и пошел к Конюхову.
Конюхов без пиджака, в ночной рубашке, сидя на кровати, стаскивал с себя сапоги. Увидев лесничего, он вопросительно устремил на него свои холодные глаза.
— Вы? Каким образом? — удивленно спросил он. — Что вам угодно?
— Где мой сын?
Конюхов сделал жест недоумения и приподнял брови.
— Ваш сын? — переспросил он. — Как я могу знать? Я мало интересуюсь вашим сыном.
— Где мой сын? — настойчиво повторил Кленовский. — Куда вы его дели?
Конюхов не торопясь надел на себя только что снятые сапоги и выпрямился во весь рост.
— Вы изволите шутить, многоуважаемый Николай Саввич? Что значит ваш вопрос?.. Мне до вашего сына, как до прошлогоднего снега.
Кленовский издал звук, похожий на стон, сел на кушетку и, согнувшись, опустил голову.
— Мне сказали, — с усилием произнес он, — что сын мой взят…
— А! вот что… Может быть, знаете за что?
— Нет. Я об этом пришел спросить у вас.
Конюхов засмеялся, и смех его холодной сталью отозвался в сердце Кленовского.
— А мне как знать! — сказал он. — Не я слежу за поведением вашего сына. Так, допрыгался молодец! Этого нужно было ожидать.
— Оставим это… будем говорить начистоту. Что сделал мой сын? Вы это знаете.
— Гм!.. что сделал ваш сын?.. Во-первых, связался с известными смутьянами, вроде Безменова, Васьки Киселева и других. Он вел агитацию против заводской администрации. Во-вторых, участвовал в незаконных сходбищах какого-то, повидвмому, тайного общества… читал книги, брошюры… произносил речи. В-третьих, составил коллективную жалобу на манер петиции… В ней он не пощадил ни князя, ни меня, ни вас…
Кленовский опустил голову.
— Вы понимаете, что жалеть его не приходится. Он сам не пожалел даже родного отца. Может быть, и еще что-нибудь найдется — я не знаю, там разберут.
— Он у меня один, — после долгого молчания горько промолвил Кленовский, — один!.. У меня нет никого больше. Вы должны мне его вернуть.
Конюхов пожал плечами.
— Но при чем тут я?
— Вы должны это сделать… Это в ваших руках…
— Друг мой! Такими делами ведает государственная власть, а не частные лица…
— Полноте!.. Не морочьте меня, не прячьтесь в кусты. К чему?.. Ведь я-то уж знаю! Государственная власть!.. Господи боже мой! При чем тут государственная власть! Какое ей дело до наших проделок, до наших злоупотреблений? Разве она призвана охранять их? Разве для того она существует?.. Тайные общества… незаконные сборища… все страшные слова, а существо-то? Ведь оно касается только нас. Разумеется, можно состряпать политическое дело из чего угодно, и не раз стряпались такие дела по вашему мановению, потому что те скоты, в угоду вам, готовы на все. Но ведь существо-то, существо-то!.. Разве есть в нем хоть капля политики?.. Ваше это дело, оно все в ваших руках. Вы сына моего захотели погубить!.. Неужели вы думаете, Что я оставлю это без протеста?.. Я пойду на все, я не допущу, я не позволю вам это сделать…
— Вы чудак!.. Допустим даже, что инициатива была моя, ну, а дальше-то? Дальше все идет своим чередом: машина пущена в ход, ее не остановишь.
— Полноте, не морочьте меня… Мне ли не знать этих дел!.. Достаточно одного вашего слова… О, я знаю, зачем вам понадобился мой Николка: вы метились в меня и выбрали самое больное место!.. Стрела угодила в цель, но ведь я-то еще жив… Я буду требовать, просить… приму все меры… Не лучше ли нам покончить добром?..
— Не просите и не требуйте: бесполезно! Дело приняло слишком серьезный оборот.
— Я не верю этому. Поговорим спокойно… Мы старые враги… Да, уже много лет… мы не упускали случая вредить друг другу. И вот вы меня, наконец, сковырнули, ударили в самое сердце. Признаю себя побежденным и сдаюсь… сдаюсь на вашу милость… Отныне я раб ваш, ваш слуга…. я на коленях умоляю вас… я, ваш недруг, старик, смиренно умоляю: пощадите!..
— Перестаньте, не ломайте комедии!..
— Не губите!.. Ведь он для меня все!.. Один он у меня, один…
Кленовский упал на колени.
— Я униженно прошу вас: отдайте мне сына!.. Отдайте, отдайте!..
— Нет! — с внезапной злобой отвечал Конюхов. — Я палец о палец не ударю для этого молодца, этого змееныша!.. Никогда!..
Кленовский вскочил, как ужаленный. На бледном лице его, точно два угля, горели черные глаза с расширенными зрачками. Он весь трясся от оскорбления, ненависти и злобы.
— А! Так вот как!.. Хорошо… хорошо… — бормотал он, заикаясь и глотая слова. — Но вот что я тебе скажу, подлая предательская душа! Мы оба с тобой пропадем… оба!.. Мне нечего терять… пропадай все!.. Мы враги, но помни, что мы и сообщники! Вместе грешили, вместе грабили, обманывали и губили народ!.. Вспомни-ка все-то… ага!.. Так вот, знай же, подлец, что я сам на себя донесу!.. Сам напишу тот донос, которого ты так боишься… опишу все!.. И не этому сопляку, Полянскому, а повыше… доберусь до корня, пойду напролом!.. Раскрою все карты!.. Пусть узнают!.. Пусть узнают все, всю уголовщину!.. вот!.. знай это!.. Иуда, дьявол, аспид, искариот!..
И он, всхлипывая истерическим смехом, направился к двери.
— Постойте! — остановил его Конюхов. — Вы с ума сошли. Постойте, говорят вам.
Он схватил его за плечо.
— Вот… вот!.. Знай это!.. Пусти, не тронь меня, дьявол!.. — бормотал, как помешанный, Кленовский, стараясь вырваться из рук Конюхова.
Конюхов насильно усадил его в кресло.
— Успокойтесь, — сказал он, — поговорим толком.
Но Кленовский вскочил и закричал:
— А помнишь Ивана Петрина, Степана Брюхова, Семена Ивойлова, Митьку Бобина… где они?.. Помнишь Колю Снигирева?.. Прелестный мальчик, как херувим… где он?.. Мы всех упечатали, сгубили, стерли с лица земли… И много, много… счету нет… Помнишь фельдшерицу Степанову?.. А учителя Коршунова?.. Где они?.. Мы злодеи, сам дьявол сидит в нас… давно сатане служим. Мы боимся света, как огня, и возлюбили тьму и подлость… только в нее веруем… и всего боимся… книжки боимся, грамотности боимся. Читальню открыли, и мы уж трепещем!.. Библиотека была наш враг, мы ее искоренили!.. Мы офеней и книгонош ловили, как преступников. Мы насаждали низость и пьянство. Мы пугали всех и сами всего пугались.
— Успокойтесь же, наконец. Фу-ты, господи, боже мой!
— А помните старшину Волокитина?.. Писаря Петрова?.. Где они?.. А Федор Копылов? Начитанный, богобоязненный мужик… ведь мы и его упечатали!.. И вот дети, собственные дети, поднимаются на нас!..
— Ну, будет, будет!.. Довольно, наконец!.. Причитаете, как баба.
— Николка! Николка!.. Веселый, непокорный, отважный мальчишка… дуралей!..
Кленовский вдруг зарыдал и, всхлипывая, опустил голову на руки, опершись локтями в колени.
— Фу-ты!.. Выпейте хоть воды, что ли. Что мне с вами делать? Успокойтесь… даю вам слово, что Николка ваш будет цел и невредим.
— Да… а помните наивного, добродушного инженерика Павлова?.. Как мы его-то слопали?.. Какую механику подвели… а?.. И все это для охраны нашего грабежа… нашей системы. Какое безумие!.. Да и нужды-то никакой небыло, а так уж… искореняли мы все живое. А если есть загробная жизнь, а? Что тогда?.. Ну-ка?.. Приходило это вам в голову?..
— Я уже обещал вам… чего же еще?.. Довольно! Достаточно я наслушался ваших причитаний. Идите спать.
— А другие мальчики?.. Не один Николка, ведь и другие…
— Ну, уж других мальчиков вы оставьте в покое, не ваше дело. Довольно, идите спать… вдоволь наговорились. Идите, идите.
— Хорошо… я пойду… я, пожалуй, пойду.
Кленовский с усилием поднялся, утер глаза, разгладил растрепанную бороду и, шатаясь, вышел из комнаты.
X
Некоторые из гостей остались ночевать на камне под открытым небом. Сюда принесены были тюфяки, кошмы, одеяла, простыни и подушки. Когда дамы удалились на покой, Ожегов, Веретенников и молодые инженеры уселись в кружок, и началась попойка. Они пили и спорили, кричали, ссорились, мирились, пели песни, рассказывали анекдоты, целовались, объяснялись друг другу в любви, говорили трогательные слова, смеялись и плакали.
Светлицын, не принимавший участия в попойке, долго сидел один, прислушиваясь к галденью пирующих, потом лег и стал смотреть в бледнозеленое небо. Неподалеку от него уже храпело несколько человек, укрывшись одеялами. Рассеянные и смутные мысли осаждали его. Он представлял себя то уральским магнатом, перед которым все раболепствовало и преклонялось, то министром, водворяющим другой порядок вещей, то героем, умирающим за свободу родины, то писателем, то великим певцом. И все его славословили, имя его гремело. Услужливое воображение рисовало картину за картиной. "Какая чепуха!" — наконец, сказал он и завернулся в сырое от росы одеяло. Слабый звук отдаленного выстрела, как удар бича, раздался внизу и, откликнувшись в горах, мелкой дробью промчался в долине. Светлицын прислушался и снова лег. "Пали себе, сколько угодно!" — сказал он с досадой и перевернулся на другой бок, собираясь заснуть.
В большом доме дамы долго и шумно размещались на ночлег, во втором часу ночи оттуда еще слышались взвизги, смех и перекрестная болтовня. Пожилые дамы уже лежали в постелях, раздетые, и ворчали на молодых, которые сновали по комнатам взад и вперед или с неистовым хохотом бегали по террасе и коридорам, гоняясь друг за другом.
Катя и еще две девицы "попроще" устроились на веранде. Катя напрасно старалась заснуть. Нервы были взвинчены, тревожные думы одолевали ее. Широкий простор, смотревший в окна, раздражал и точно манил к себе, суля что-то несбыточно-прекрасное. Пока в доме продолжалась возня, Катя смирно лежала, стараясь заснуть, потом тихонько, чтоб не разбудить спящих, отворила дверь и села на ступени веранды, глядя на темные кусты и поднимавшийся над рекою туман. Прямо в лицо ей глядела луна, черные тени тянулись навстречу. Долина, вся серебряная, сверкающая, уходила вдаль, теряясь у горизонта. На камне все еще не спали, и оттуда доносилось нестройное пение. От ступеней шла белевшая при луне тропинка, и Катя пошла по ней. Миновав аллею и перешагнув через упавшую изгородь, она пошла по мокрому скошенному лугу и остановилась у берега.
Внизу говорливо плескалась река, дремал серебряный от росы кустарник. Все было тихо. Ночь, казалось, спала с открытыми глазами и дышала ровным, спокойным дыханием. Короткий, отрывистый выстрел прервал тишину, и звук его понесся по реке, разбудив дремавшие берега. Катя вздрогнула и оглянулась. Боже мой, как хорошо кругом!.. Убегавший вдаль от высоких прибрежных скал широкий простор, казалось, говорил ей о чем-то, и она силилась разгадать значение его безмолвной речи. Повидимому, он говорил о необъятной широте жизни, о таинственных возможностях будущего, о неустанной борьбе и о вечном покое, о близком торжестве всемирной гармонии. Перед ее взором раскрывались вдохновенные перспективы. Мгновениями ее охватывало странное восторженное желание потонуть в этом хаосе и воскреснуть для какой-то новой жизни.
Луна отошла вправо, склоняясь к закату, тени стали длиннее и передвинулись влево. Опять одинокий выстрел промчался по долине и рассыпался дробью в горах. И снова тишина охватила собою все. Прислушиваясь к ней, точно стараясь разгадать таинственный смысл безмолвия, Катя машинально побрела вдоль берега. Вскоре над нею сомкнулись вершины ветвистых осокорей, и она очутилась в глубокой тени. Впереди виднелась освещенная луной поляна; Катя решила дойти до нее и вернуться. Поляна оказалась пологим бугром с выступающими на нем острыми белыми камнями. В стороне от него, внизу, у самой реки, виднелся старый дом, весь черный от покрывавшей его тени. Над его крышей висела уже начинавшая желтеть луна. Окна без стекол глядели угрюмо, точно пустые впадины черепа. Катя посидела на камне, потом стала осторожно спускаться под гору и вдруг остановилась: в доме ей послышался тихий говор. Вслед за тем белая фигура показалась в дверях и, оглянувшись, быстро сбежала по ступенькам на тропинку. Выбравшись из тени, она начала проворно подниматься в гору. "Анна Ивановна!" — с удивлением прошептала Катя и невольно отступила в кусты. Анна Ивановна, вся белая от луны, поднялась на площадку и стала поджидать кого-то. Вскоре из тех же дверей вышел Светлицын и, так же осмотревшись кругом, пошел по тропинке. Катя видела, как Анна Ивановна, обхватив его шею руками, прильнула к нему.
— Ты мой… — говорила она странным, новым, незнакомым ей голосом: — Мой, мой!.. И никуда ты не поедешь и никому я тебя не отдам…
Потом они скрылись за деревьями.
У Кати перестало биться сердце. Она долго стояла, пораженная изумлением, потом тихо вышла на освещенную поляну и медленными шагами поплелась обратно по той же дороге. Ей казалось, что все в ней замолкло и омертвело. Ночь потеряла свою красоту, кругом стало сумрачно и пусто. В лунном свете заключалось что-то мертвенно скорбное; даль уже не манила к себе и казалась безжизненной и пустынной; тени пугали своей темнотой. Какая-то ночная птица пролетела над рекой, и крик ее, резкий и неприятный, отдался в горах. Катя не помнила, как она добралась до постели, но зловещий этот крик навсегда запечатлелся в ее памяти. Вся разбитая, она упала головой на подушку и тотчас же заснула, точно погрузилась на дно глубокой реки.
Утром ее разбудило солнце. Она проснулась с смутным сознанием какой-то беды, случившейся накануне, и долго не могла понять, отчего у нее тяжелый камень лежит на сердце, но вдруг вспомнила и поспешно стала одеваться.
Было еще очень рано. Обильная роса покрывала траву и кусты. Над рекой расстилался густой, белый, как вата, туман, из которого, точно затопленные наводнением башни, поднимались прибрежные скалы. В доме все еще было погружено в глубокий сон. Без мыслей в голове, повинуясь одному неудержимому желанию бежать отсюда как можно скорее, Катя пошла через сад по мокрой траве и, встретив конюха, попросила его запрячь лошадь.
Голодная лошадь, которую никто не позаботился накормить, с большим рвением побежала домой. Катя не видела ни великолепного леса с яркозелеными просветами, ни прозрачно-голубых теней, которые лежали в колеях дороги, тянулись от деревьев и наполняли глубокие овраги, ни золотисто-зеленых вершин, уходивших в синеву неба, ни внезапно открывавшихся далей, подернутых прозрачной мглой. Она вся была погружена в свою душевную смуту. Все происшедшее казалось ей таким чудовищным и бессмысленно жестоким, что она гнала от себя мысли, как тяжелый кошмар.
XI
На другой день на заимку Агатова приехал Светлицын. Он почему-то не сразу вошел в дом и долго говорил на дворе с кучером Тимофеем.
— Дома ли барин? — спросил он, наконец.
— Дома, дома. Вот он идет.
Павел Петрович очень обрадовался гостю.
— Вот кто!.. Иван Петрович!.. Очень рад, очень рад, — заговорил он. — А что на свете-то делается, а?.. Ведь это ужас!.. жить нельзя!.. А Катя вас ждет. Она у себя, идите к ней. Что-то она нездорова или хандрит…
Светлицын побежал в дом. Катя, очень бледная, встала ему навстречу и молча подала руку.
— Ну что? — спросила она. — Что еще нового произошло? Расскажите.
Светлицын стал рассказывать. Нового, действительно, было много. Пострадало до шестидесяти человек, и все беднота. Некоторые из эпизодов были очень комичны, но вместе с тем и ужасны.
— Что же теперь делать? — спросила Катя. — Не мешало бы сообщить генералу Полянскому, который, кажется, один ничего не знает: он должен вступиться, если он человек порядочный.
— Да, да… Это мысль!..
— Поезжайте к нему, поезжайте сейчас же… пожалуйста.
Катя говорила нервно, точно сквозь слезы. Никогда Светлицын не видал ее такой и смотрел на нее с недоумением.
— Что же… пожалуй. Я вечером его увижу и расскажу.
— Нет, не откладывайте. Поезжайте сию же минуту. Я очень прошу вас об этом.
— Хорошо, хорошо. Но вот что, моя дорогая…
Катя вся вздрогнула, выпрямилась и еще больше побледнела.
— Не говорите так… нет, нет, не нужно! — с болезненным усилием произнесла она.
— Почему?.. Что с вами?..
— Ничего… Я случайно видела вас вчера с Анной Ивановной. Не будемте говорить об этом…
У Светлицына потемнело в глазах и, чувствуя, что он весь холодеет и пол колеблется у него под ногами, он схватился за спинку стула. "Боже, какой ужас!" — подумал он, видя перед собой, как во сне, бледную, болезненную улыбку Кати. Он сделал движение, хотел что-то сказать, но Катя с испугом замахала руками.
— Молчите, не говорите. Не нужно, не нужно ничего. Это все кончено. Поезжайте к генералу…
— Выслушайте меня…
— Нет, нет!.. Не сейчас!.. Ради бога! — закричала она, и чувствовалось, что еще минута, и с нею начнется припадок. — Ради бога, поезжайте… уходите…
Светлицын, будучи не в силах сразу уйти, посмотрел в окно, за которым взъерошенные кусты черемухи бились, как в лихорадке, постоял с минуту в нерешительности и, наконец, вышел. На дворе крутилась пыль, забирая с собой солому и пух, где-то истерически кричали куры, скрипел колодезный журавль, шумели деревья в саду. Светлицын посмотрел перед собой рассеянными глазами и вдруг решительно зашагал под навес, где стояла его лошадь. Вскочив в седло и не простившись с Павлом Петровичем, который говорил ему что-то, он бешено погнал по дороге в гору.
Прискакав в завод и бросив лошадь, он побежал в господский дом на половину генерала.
— Дома? — спросил он у сидевшего в передней лакея.
— Дома-с. Из музея сейчас вернулись, завтракать собираются.
Светлицын вбежал на лестницу и без доклада вошел в кабинет.
— Извините, — обратился он к изумленному его внезапным появлением генералу, — мне нужно по очень важному делу…
— Чем могу служить? Присядьте, — отвечал Полянский с холодной учтивостью.
Светлицын сел и тотчас же возбужденно и торопливо заговорил. Генерал с тем же холодным изумлением на лице уселся против него и стал слушать. Однако после первых же фраз он обнаружил явные признаки испуга и тревоги: он густо, пятнами, покраснел, потом побледнел и, судорожно передернув плечом, дрожащей рукой потянулся за папиросой. Только под конец, очевидно, придя к какому-то решению, он овладел собой; глаза его прояснились, на лице заиграла снисходительная улыбка.
— Да, да, — сказал он, когда Светлицын умолк. — Все это очень странно… и очень характерно. Но зачем вы это мне рассказали?
— Чтоб вы прекратили это беззаконие…
— Прекрасно… но каким образом?.. К несчастию, я не имею ни малейшего права. Я совершенно бессилен. Да и так ли оно, как вы рассказываете? То есть я хочу сказать, можем ли мы положительно утверждать это? Дыма без огня не бывает, стало быть, что-нибудь было еще. А этого вполне достаточно, безусловно-с.
— Вам стоило бы сказать только слово… хоть тому же Конюхову…
— Гм!.. но при чем тут Конюхов? То есть, опять-таки с формальной стороны… И по какому поводу я мог бы заговорить с ним об этом?.. Согласитесь, что это было бы и неловко, и неудобно.
— Да вы попробуйте только, намекните, этого достаточно.
— Допустим. Но ведь, если Конюхов не совсем младенец, он постарается отстранить всякое участие свое в этой истории. Да и вообще этот анекдот настолько щекотлив и касается таких струн, что не лучше ли оставить его в покое?.. При том же ведь и не потерпят нашего вмешательства. Я же, поверьте мне, здесь только частный человек — не более, и никакой власти не имею. Извините, я тороплюсь, — прибавил генерал, поднимаясь с места.
Светлицын встал.
— Простите за беспокойство, — сказал он, — но я считал нужным поставить вас в известность. Я сказал, а остальное уже дело вашей совести.
Генерал слегка побледнел, однако любезно проводил посетителя до дверей.
Возвращаясь от генерала, Светлицын неожиданно столкнулся с студентом Кленовским, который шел по улице, веселый и оживленный.
— Ты?.. Каким образом? — удивился Светлицын.
— Как видишь! Свободен, как ветер… Ерунда… Я и тогда говорил, что ерунда. Одна ночь в клоповнике — это не важность!.. Прелюбопытная, однако, история в общем.
— А те? Остальные?..
— Остальные пока еще не того… Но, разумеется, скоро и они тоже… вообще чепуха. В сущности преглупейшая вещь… Отец с перепугу чуть с ума не сошел и вообще, кажется, натворил ерунды. А, знаешь, жалобу-то ведь отобрали. Ха-ха! Комики! Будто нельзя написать другую!.. С отцом у меня что-то неладно: уж больно присмирел, велит мне ехать к тетке в Саратов, но, пока каша не расхлебается, не поеду.
Светлицыну показалось, что Кленовский как будто смущен чем-то и чрезмерной развязностью старается скрыть свое смущение.
— Ты куда же теперь? — спросил он.
— К Обориным: они, говорят, совсем приуныли. Успокоить насчет этой чепухи. Потом к Хомяковым. Да и мужиков надо ободрить: носы повесили… Вообще, черт знает!..
Проходя мимо фабричного двора, Светлицын услышал оттуда необычайный говор множества голосов. Он остановился и увидел перед главным корпусом толпу человек до пятисот. Толпа была без шапок, но волновалась и шумела. У растворенных настежь ворот стояла пролетка управляющего. Кто-то в сюртуке, без шляпы, стремительно выскочив из ворот и промелькнув перед самым носом Светлицына, скрылся на противоположной стороне улицы в дверях управления.
Светлицын хотел войти, но его сердито остановил совершенно неизвестный ему старик с револьвером на шнурке и в военных сапогах со шпорами. Он нагло, без малейшей почтительности, с угрожающим видом наступал на него, преграждая дорогу.
— Куда лезешь! — закричал он грубо.
— Что такое?.. Пусти!
— Не приказано пущать!
— Ты ослеп, любезный! Я заводский служащий и могу входить на фабрику, когда мне угодно.
— Говорят тебе, не приказано!.. Чего разговариваешь!..
Светлицын двинулся, чтобы пройти, но сторож с свирепой решительностью схватился за револьвер.
— Ты с ума сошел, подлец! — закричал Светлицын и, оттолкнув его, вошел в ворота. Раздался выстрел. Сторож выстрелил в упор, но промахнулся: пуля шлепнулась в каменную стену.
Светлицын вдруг пришел в страшную ярость и бросился на сторожа. В один миг он подмял его под себя и стал наносить ему удары. Сторож пыхтел и вращал налившимися кровью глазами, стараясь сбросить с себя Светлицына, но тот со всего размаха ударил его по голове, отнял револьвер и, ругаясь, поднялся на ноги.
Вдруг толпа во дворе заревела, зашевелилась, раздались свистки, и Конюхов, без фуражки, с распластанным воротом, вышвырнутый из толпы, бледный, как смерть, спотыкаясь и нелепо перебирая сгибавшимися в коленях ногами, побежал к воротам. За ним, преследуемые свистками и хохотом, бежали управитель и два молодых инженера. Конюхов бросился к экипажу, но споткнулся и упал, растянувшись поперек тротуара. Волосы его были растрепаны, на щеке виднелась кровавая полоса.
— Из брандспойта их! — завопил он срывающимся голосом, очутившись в пролетке, — из пожарной кишки жарь!.. Пшшел!
На него навалились управитель и инженеры. Пролетка рванулась и понеслась. Управитель, не успевший сесть, упал и, не подбирая фуражки, слетевшей с головы, побежал за пролеткой, мчавшейся уже далеко впереди.
Толпа затихла и стала расходиться. Вдруг ударили в нее водой в три струи из большой пожарной помпы. Несколько человек попадало на землю. Толпа снова заревела, раздались крики, потом хохот, и рабочие, нажимая друг на друга, со смехом устремились к воротам.
Светлицын пытался расспросить проходивших мимо рабочих, но они взволнованно отвечали короткими, отрывистыми фразами, из которых ничего нельзя было понять, и спешили дальше. Наконец, ему удалось остановить знакомого мастера и заговорить с ним.
— Разбойничают, чего больше!.. — кричал мастер, и его красное, как кирпич, обожженное огнем лицо все прыгало и дергалось от нервного возбуждения, а руки нелепо жестикулировали. "В гроб вколочу!.." Эка!.. И без того в гробу живем… давно все померли. "В тюрьме сгною!.. В каторге не бывали!.." Нет, бывали!.. И в тюрьме сиживали!.. Будет!.. достаточно!.. довольно над нашим братом издеваться!.. Заперли ребят в каменные палаты… за что?.. Ну-ка, а?.. Ироды!.. Христопродавцы!..
— Что вам говорил управляющий? Из-за чего шум вышел?
— Из-за чего?.. Просто сказать, из-за баб. Прибежали бабы, зачали реветь, причитать, голосом выть… Ну, известно, бабы!.. Зачали, подлые, собачиться: из-за вас, говорят, из-за каторжных страждем. Как так? Что такое?.. Стали мы расспрашивать. А оказывается, вот что!.. Второй день, говорят, мужья дома не бывали, а слух идет нехороший. Побросали мы работу, давай следство производить: как, что, почему, в какой силе?.. Инженеришки забегали туда-сюда, зачали материться, на работу гнать. Мы говорим: своих у нас недостача, где такие-то?.. У-у! светы мои, что началось!.. Бунт, говорят. Прилетел управитель… опосля того сам управляющий. "Как вы смеете касаться!.." Почал нас с большой матери… думал, испужаемся. А мы оборот сделали: где, мол, такие-то? В какой силе закона? Покажи горный устав!.. Ну, уж тут он… ох, братец ты мой!.. Уж тут он весь позеленел! Орал-орал, матерился-матерился, ногами топал!.. Посля того давай нас каторгой пугать… А мы все свое: подавай нам таких-то! Высыпали на двор изо всех корпусов. Бунт, республику сделали… Ванька Патрин, злющий парень, с управляющим зуб за зуб… Тот его в рыло, а он его. Не трожь!.. Ну, зачали и мы наступать… Он туда-сюда… "В остроге сгною!!" — "Гнои! и без того гноишь!.." Ну, тут которые, действительно, дали ему раза два. Завизжал поросенком. В волость теперь идем. Пусть начальство рассудит. Приговор даем — выпустить… Выручать надо, потому из-за нас страждут. Господи, боже мой!.. Жизнь анафемская!.. Бежать надо, некогда растабарывать-то!..
Расставшись с мастером, Светлицын зашел в управление. Там была всеобщая суматоха. В передней сидели стражники и курили махорку. В канцелярии, отпыхиваясь, слонялся из угла в угол толстый, с опухшим от пьянства лицом, становой пристав.
— Ивану Петровичу многая лета! — пробасил он, здороваясь. — Слышали? А? Черт возьми! Ну-ка, чем это пахнет!.. Уж я ли их, подлецов, не жучил!.. А?.. Вот подите! не понимают!..
Управляющий вместе с другими заводскими заправилами, запершись в кабинете, держал военный совет. Оттуда то и дело выбегал потерявший голову делопроизводитель, торопливо рылся в шкафах и снова исчезал, нагруженный книгами. Трещали звонки телефонов, спешно вызывались из соседних заводов наличные силы лесной стражи, летели телеграммы в губернию. Конторские писцы и другая мелкая сошка без пути толклись в коридорах, испуганные и вместе с тем злорадствующие. Низменный, животный страх объединял все сердца. Самые добродушные, кроткие люди высказывались за беспримерную жестокость расправы. Не было такой кары, которая могла бы их удовлетворить вполне.
— Распустили вожжи… волю дали… испотачили… мало им шкур-то спустили — еще захотелось… окаянным… к расстрелу бы их, подлецов!.. — то и дело слышалось в разговорах.
— А что, собственно, случилось? — спрашивали вновь прибывшие.
Но никто толком ничего не знал. Слово "бунт", однако, было у всех на устах.
— Что?.. Бунт — больше ничего. Управляющий ваш без фуражки прискакал — чего еще!.. В этаком виде!.. Оплеуху, говорят, ему, подлые, закатили… до чего осмелились!.. Да им что!.. Известно, каторжники, отпетые! Им что тюрьма, что Сибирь — все едино! Они рады тюрьме-то: на казенном хлебе. Что тюрьма! В землю бы закопать подлецов!.. Нет, вон прежде, как живьем в доменные печи бросали, тогда не бунтовали, небось!.. Тогда шелковые были… Картечью! Вот весь с ними разговор. Да, когда не понимают!..
Через контору, озабоченный и бледный, важно прошел старик Кленовский, за которым только что посылали. Перед ним почтительно расступились и смотрели на него с надеждой: "этот придумает".
На каланче ударили в колокол, которым, по старинному заводскому обычаю, собирали людей на сходки. Этот звон, столь привычный и обыкновенный в обыденное время, теперь звучал тревожно, как набат, и наводил ужас. "Начинается!" — думал каждый, прислушиваясь к тонкому звуку медного пятипудового колокола.
Генерал Полянский, о котором все позабыли, на своей половине поспешно укладывал чемоданы.
К вечеру перед волостью собралась тысячная толпа соединенного схода под председательством волостного старшины. Вместо сбежавшего писаря на возвышении перед крыльцом сидел у стола грамотей из рабочих. Сход постановил ходатайствовать об освобождении заключенных и теперь же послать депутацию к генералу. Об этом составлен был краткий приговор, прочитанный во всеуслышание волостным старшиной, после чего началась длинная процедура рукоприкладства. Избранные в депутацию, два старика из мелких торговцев и рабочий из Верхнего завода, Иван Постарев, уже собирались было двинуться в путь под прикрытием трех сельских старост и нескольких десятских, как вдруг в дальнем конце толпы что-то тревожно закричали. Оглянувшись, депутация увидела мчавшегося через плотину генерала, за которым верхами скакали становой и несколько стражников. Сотни голосов отчаянно возопили: "Стой!.. стой!.." Генерал испугался, и видно было, как он беспокойно заметался в экипаже; ямщик ударил по всем по трем, и тройка, вскачь поднявшись в гору, скрылась из вида. Толпа ахнула от разочарования, которое через минуту разрешилось громким хохотом. Послышались шуточки, ругательства, насмешливые замечания, и рукоприкладство спокойно продолжалось до поздней ночи.
Подписав приговор, сход разошелся по домам. На другой день мастеровые в обычное время вышли на работу.
Однако история этим не кончилась. Вскоре началось так называемое "усмирение". Через два дня с музыкой и песнями вступило в завод победоносное русское воинство, а еще через день прибыл губернатор с многочисленной свитой. Перед крыльцом управления собрали народ. Губернатор, в блестящем мундире, увешанный орденами, в сопровождении чиновников и заводской челяди, торжественно вышел на крыльцо. Безмолвная, немая толпа поспешно обнажила головы. Только десятка два молодых парней имели мужество остаться в картузах, — их тотчас отметила полиция.
— На колени! — скомандовал губернатор.
Но вся толпа, угрюмо понурив головы, осталась на ногах.
Настроение толпы, очевидно, было "мятежное", и через полчаса на площади свистели розги: перед развернутым фронтом наказывали "зачинщиков".
А через полгода был суд.
XII
Десять лет спустя Аликаев камень, весь желто-розовый в лучах заходившего солнца, так же гордо возвышался над долиной. Зато кругом все изменилось. Вместо векового леса торчали черные пни; между ними, как щетина, пробивалась молодая поросль густого осинника. По всей долине виднелись обнаженные глинистые пространства, и тянулась песчаная насыпь вновь строящейся железной дороги.
Была ранняя весна. Листва только что распускалась, яркозеленая трава покрывала луга. Но на камне все еще было мертво; сухой прошлогодний бурьян скупо торчал из расселин. На камне сидели двое: Петя, теперь уже Петр Алексеевич, молодой инженер, и Иван Петрович Светлицын. Оба молча смотрели, как багровое солнце садилось за далекие горы.
Петя, с усами и бородой, в очках, имел вид солидного, знающего себе цену человека. Он курил и довольно равнодушно смотрел на заходившее солнце.
Светлицын сильно поизносился и постарел. На висках уже пробивалась седина, около глаз пестрели морщинки, он сгорбился, раздался вширь, утратив былую стройность; движения отяжелели; на шее видны были некрасивые жирные складки, на лице читалось утомление. Подперев рукой подбородок и тоскливо прищурившись, он смотрел вниз. Смутные воспоминания шевелились в нем.
— Прежде отсюда славный был вид, — промолвил он, — помните? А нынче все стало мелко, буднично, обыкновенно…
— Да, да, — рассеянно отвечал Петя. — Впрочем, и теперь ничего. Только лес вырубили, а остальное все то же. Помните, как мы здесь веселились?
— Да, но кончился пир наш бедою.
— Разгром был основательный, что говорить!.. И после того сколько было недоразумений, а дело и теперь все в том же положении.
— И сколько народу погибло!.. Где-то теперь они?..
— По разным концам вселенной. Многие умерли. Я помню, вы пели тогда. Неужели у вас совсем пропал голос?
— Да, ничего не осталось.
— Жаль: хороший был голос.
— Мало ли чего не было! Было, да прошло!
Светлицын засмеялся. И смех у него был тоже не прежний: неискренний, привычно невеселый.
Они помолчали.
— А что Катя, Екатерина Петровна? — спросил Светлицын.
— Померла. Разве вы не слыхали?.. В ссылке… Два года тому назад. Я думал, вы знаете.
Светлицын ничего не ответил, только потупился.
— А помните Кленовского?.. Он товарищем прокурора в Казани… специализировался по политическим делам. Скоро, говорят, прокурором будет.
— Да, люди меняются, — глухо промолвил Светлицын.
Петя зевнул и посмотрел на часы.
— Ну, мне пора, — сказал он, вставая.
— Идите… Я еще останусь… давно не бывал здесь…
Когда Петя ушел, Светлицын долго сидел в угрюмой задумчивости, потом встал и пошел искать то место, где они когда-то сидели и говорили с Катей в голубую лунную ночь. Найдя его, он упал на землю и приник головой к холодным камням. Ликующая, лучезарная молодость, со всем ароматом свежих сил, с живым откликом на все живое, с живой верой в прекрасное будущее, вдруг встала перед ним с такой яркостью, с такой поэзией прошлого, что грудь его, казалось, разорвется от рыданий. Она была опять тут, с ним, и молодые иллюзии снова жили, снова были так властны, что он не верил промелькнувшим годам, и они казались ему тяжелым, кошмарным сном.
Он плакал долго и горько, вспоминая о том времени, когда сердце его, не скованное старческим равнодушием, трепетало радостью, гневом и любовью и порывалось вперед, и о своей бесплодно заглохшей жалости к людям, и об исчезнувшей юности, и о Кате, и о своей мимолетной любви к ней, и о напрасно растраченных силах, и о своей увядающей жизни.
Солнце закатилось, запылала багровая заря. В долине потемнело, как на дне глубокого колодца; оттуда потянуло сыростью и туманом. Утомленный Светлицын сел на камень и стал утирать платком мокрое от слез лицо.
"Катя, Катя!.." — твердил он, и это имя будило в нем все, что было лучшего в его жизни, и сама Катя, отошедшая в вечность, представлялась ему мечтой, видением, вся юная, как сама юность, полная сверкающей жизни и поэзии.
Наступила ночь; серый мрак окутал горы, на западе чуть брезжилась узкая полоса умиравшей зари, а Светлицын все не мог оторваться от места, исполненного для него столь горестных и вместе сладких воспоминаний. Его пугала пустота, которая наступит для него, когда он покинет это место, и то равнодушие, которое снова охватит его мертвым кольцом.
Наконец, потух и последний отблеск зари: долина вся скрылась в серой мгле, только ближайшие камни зловеще белели во мраке. Спотыкаясь среди темноты, Светлицын ощупью стал спускаться вниз по крутой каменистой тропинке.
ПРИМЕЧАНИЯ
Рассказ первоначально опубликован в журнале "Русское богатство", 1905, No№ 1 и 2. Печатается по тексту отдельного издания: А. Погорелов. Аликаев камень. Изд. Вятского товарищества. СПБ, 1906.
Стр. 86 на своей заимке — см. примечание к рассказу "Впотьмах".
Стр. 98 Становой — становой пристав — полицейский чиновник, начальник стана, административного подразделения уезда.
Стр. 100 Маркиз Поза. Дон-Жуан. Маркиз Поза — герой драмы Шиллера "Дон Карлос", муж-народолюбец в переносном смысле, здесь — человек, говорящий о народе, его благе, но не действующий. Дон-Жуан — в мировой литературе образ мужчины, постоянно влюбленного и покоряющего женщин.
Стр.]06 Спиридон Карпович Золин — под именем Золина Погорелов вывел историческое лицо — Григория Зотова, управлявшего Кыштымскими заводами в 20-х годах XIX века, славившегося своей зверской жестокостью. Даже царский флигель-адъютант Строганов писал, что "Зотов по всему хребту Уральскому известен бесчеловечным обращением его с заводскими людьми". Против него было возбуждено судебное дело, но, как и рассказывает Погорелов, оно кончилось ничем.
Стр. 112 Опехтюй — мужиковатый, неповоротливый.
Стр. 130 Офени — бродячие торговцы, продававшие в деревнях мануфактуру, галантерею, книжки и т. д.
А. Г. Туркин
Туркин (псевд. Гаврилович) Александр Гаврилович [1870, В.-Уфалейский з-д (по др. данным — пос. Архангело-Пашийского з-да Пермского уезда Пермской губ.) — дек. 1919, близ Новониколаевска (ныне Новосибирск)], поэт, прозаик, 1-й профес. писатель Чел. Широко печатался в местных, всеурал. и всерос. изд. Занимался организацией нар. чтений в Чел., работал в «Обществе попечения о начальном образовании». В теч. ряда лет являлся постоянным ведущим рубрики «Челябинская жизнь» в газ. «Уральская неделя» (Екатеринбург). В дек. 1915 возглавил газ. «Голос Приуралья». Активно помогал становлению молодых писателей и поэтов Чел.: Ю. Н. Либединского, В. Т. Юрезанского, П. Котельникова, М. Е. Чучелова, Г. Булычева. Первый поэт. сб. «Утренник» вышел в Чел. в 1918 со вступит. ст. Т. под назв. «Свежие зерна». Детские и юнош. годы Т. прошли в пос. В.-Уфалейского з-да. Т. работал делопроизводителем в заводской конторе. С 1900 жил в Чел., сдал экзамены на звание частного поверенного, занимался адвокатской практикой. В том же году совершил поездку в Париж на Всемирную выставку. Корреспонденции о поездке печатались на страницах «Уральской жизни». Первое произв. — стих. «Умерла ты рано…» — было напечатано в 1889 в газ. «Екатеринбургская неделя». В нач. 1890 там же появились рассказы: «Рудокоп», «Крест не выдал», «У костра», героями к-рых были заводские рабочие и служащие. В 1896 очерк Т. «Страничка из прошлого» был опубл. в ж. «Русское богатство», возглавляемом В. Г. Короленко. В 1902 вышел сб. рассказов Т. «Уральские миниатюры». С 1906 Т. начал систематически печататься в столичных ж.: «Русское богатство», «Современник», «Современный мир», «Журнал для всех». В 1914 в издат. товариществе писателей в Петербурге вышла 2-я кн. рассказов Т. «Степное». Т. написано св. 400 художеств. — публицистич. произв. Только в газ. «Екатеринбургская неделя» с 1890 по 1896 были опубл. 38 рассказов, стих., миниатюр; 33 произв. — в газ. «Урал» и «Голос Приуралья». Становлению писателя содействовали его знакомство и переписка с М. Горьким, Короленко, А. П. Чеховым, С. И. Гусевым-Оренбургским, Д. Н. Маминым-Сибиряком, П. Ф. Якубовичем (Мельшиным). В сов. время произв. Т. переиздавались неск. раз. В 1935 в Свердловске вышел сб. «Избранные произведения», в 1937 — в Чел. Часть произв. вошла во 2-й т. «Рассказов и повестей писателей Урала» (1956), сб. «Душа болит» (1960) и др. По свидетельству В. А. Весновского, Т. умер во 2-й пол. дек. 1919 «на одной из станций между Новониколаевском и Мариинском от тифа».
Э. Б. Дружинина
Вага
(Встреча)
Это был рудничный рабочий. Звали его все почему-то Вагой, хотя у него было совершенно другое имя. На заводах вообще часто дают прозвища, иногда очень меткие. Назовут — и пойдет это имя гулять по улице…
Вага, положим, нисколько не обижался на свое странное имя. Он даже слегка удивлялся, когда, бывало, какой-нибудь рабочий забудется и скажет:
— А ну-ка, Федя…
— Какой я тебе Федя? — говорит Вага. — Зови, как все зовут, и баста…
Высокий, неимоверно худой, с рябым лицом, на котором постоянно билась какая-то напряженная мысль, он мне казался вечным странником в жизни. Все чего-то он точно искал, чего-то добивался, и эта тревога духа во всем и везде у него сказывалась. Каждый газетный клочок, каждая книга, какие попадались на руднике, прочитывались им с жадностью по несколько раз, но это мало, повидимому, его удовлетворяло. Под вечер, бывало, завернет ко мне в казармы и спросит:
— А сегодня газеты нет, Иваныч?
— Нет, Вага…
Помолчит и мнется на месте.
— Хоть бы старую какую нашли…
— Да ведь ты все читал, Вага…
— Все равно… Я еще раз прочитаю…
Сначала я недоумевал и думал, — не самый ли процесс чтения его только занимает. Но когда я в первый раз поговорил с ним об его чтении, я вынес огромное наслаждение. Мне открылась мятущаяся душа, одаренная какой-то особенной силой жалости и гнева. На каждый описанный случай — в простой ли заметке хроникера, или в рассказе — у него сразу откликались все струны, на которых билась, как раненая птица, горячая мысль. Он скорбел о замерзшем на улице мальчике, об умершем алкоголике, об избитой бабе, о нетопленной школе. Все это он собирал у себя где-то там, в самой душе, и целыми вечерами, бывало, выкладывает передо мной эти жизненные саркофаги…
— Так нельзя, Иваныч…
— Чего это, Вага?
— Как же! Прочитайте-ка! Вся деревня выгорела, народ помирает, а никто ничего!
— И мы тоже ничего, Вага!..
— Я про всех и говорю! Люди тоже называемся! Или вот тоже эта война… За что, спрашивается, людей режут? Я вон прошлый раз зайца подстрелил и то две ночи не спал… Как открою глаза — он тут… Лежит, бьется и плачет, как ребенок… И морда в крови. Нет, Иваныч, все мы здоровые свиньи!
— Не все одна скверность на свете, Вага.
— Ну, и хорошего мало, Иваныч! Все больше пишут такое, что хоть ложись и помирай. А напрасно, Иваныч, развелись на свете эти разные газеты и журналы!
— Почему это?
— А так. Сидел бы сиднем на руднике и не о чем думать бы. Нажрался бы и спать! Все, мол, прекрасно на этом свете! А тут как прочитаешь — как перцу хватишь! Долго у тебя в горле-то саднит. А тут еще штейгер кричит… Что, говорит, тебе за чтение! А я так думаю, Иваныч: отними у меня газету или книгу, я не знаю, что сделаю!
— Что ты это?
— Да. Я этим живу. Я раскусил теперь эту штуку! Мне нужно знать — что на свете делается… Это зараза, Иваныч… Хуже, — это запой! Я прочитаю на сон грядущий и думаю: спи, Вага! Жизнь у тебя, Вага, неказистая, а все же есть еще неказистей… Есть еще такие люди, которых я могу пожалеть…
И долго так волнуется Вага. Говорит, курит, смотрит куда-то в сторону своими неспокойными глазами… Как бесконечны на руднике осенние ночи!
Свинцовый мрак как трауром задернет казармы, где брезжат дрожащие огни в окнах, и лес, и молчаливые горы. Выйдешь на двор, и жутко делается. Лес где-то тут, близко, и ты слышишь его тяжелое дыхание. И кажется, что к тебе угрюмо тянутся мохнатые ветки, мокрые от дождя. Где-то завывала собака, где-то скрипнула калитка. Чей-то голос прорезал промозглую темноту, — и опять как в аду: ни света, ни звука…
В такие ночи дорого присутствие живого существа, особенно такого, как Вага, ибо его пытливый и гневный ум уносил на время куда-то далеко из казармы. Часто он оставался ночевать у меня в казарме, помогал мне в моем письменном деле, а когда мы с ним ложились на нары, тогда делалось еще лучше. Мы грезили с открытыми глазами.
Мы представляли себя замурованными, затерянными в глухом лесу, в стороне от жизни, которая билась и неслась где-то за этими бесконечными лесами. Когда в нашей казарме среди глухой полночи потрескивали в чувале огни, мы с Вагой вздыхали, ворочались и направляли свое воображение далеко за пределы рудника. Я все думал о будущем. Все мое существо поднимала одна мысль: уйти отсюда. Уйти! Уйти от проклятой конторской атмосферы — уйти от корчившихся под землей людей, уйти от визгливого скрипа снастей и деревянных воротов! В то же время я думал, что мысли у меня скверные, и что я тоже должен тянуть свою работу… Я завидовал в душе Ваге, ибо он был сильнее меня духом. Он проводил дни за тяжелой работой, рылся под землей, а вечером еще мог говорить о живых явлениях, о чьих-то страданиях на земле!..
И долго этими ночами я вздыхал, ворочался, думал, а утром опять тупо и равнодушно принимался за свою работу.
В один день, когда рудник засыпало снегом, мне передали письмо. Я прочитал, и у меня захватило дыхание. Письмо пришло издалека, от одной компании, которая приглашала меня на службу.
Недолго думая, я привел дела в порядок, послал своему начальству отказную и начал собираться. Сборы были недолгие.
На руднике скоро узнали, что я уезжаю. Вечером пришел Вага, мрачный и сосредоточенный. Не смотря на меня, он молча сел на нары и начал лихорадочно курить…
— Хочешь, Вага, чаю? — говорю я.
— Пожалуй, стаканчик… — бурчит он.
— А я, Вага, уезжаю завтра…
— Слышал…
— Пиши мне, Вага…
— Ладно. Только… что это вам не жилось с нами?..
— Надо пожить в другом месте…
— Гм… А книги все с собой увозите?
Я молча подал ему связку книг, отобранных для него. Он взял, и лицо его сразу просветлело.
— Вот это хорошо. Спасибо вам, Иваныч. А то уезжает человек, и никакого об себе поминка! А теперь я каждый день буду поминать: был, мол, у нас Иваныч…
Он пытался что-то пошутить, но на этот раз у него ничего не выходило.
На другой день я уезжал. Печально выглядел рудник, весь засыпанный снегом. Угрюмо охватил его мертвый и неподвижный лес. Кучка рабочих обступила меня. Я прощался, а в горле отчего-то давило…
Вага сел со мной и проводил меня версты две. Потом вылез и подал мне руку.
— Ну?
— Ну?
Больше мы ничего не могли сказать друг другу. Я видел, как дрогнуло у него лицо… Потом он махнул рукой и быстро зашагал обратно.
Через год мне писал один знакомый штейгер, что Вага кончил печально. Возвращаясь из завода на рудник сильно выпившим, он упал на дорогу и замерз. За пазухой у него нашли полбутылки водки и несколько штук книг…
1903
ПРИМЕЧАНИЯ
Рассказ первоначально опубликован в газете «Пермский край», 1903, 14 сентября.
В шесть часов вечера
В шесть часов вечера рабочие выходят из фабрик и, прежде чем выйти на улицу, они заходят в будку, где подвергаются самому тщательному и подробному осмотру.
В этой крошечной будке, с ее запахом гари и рабочего пота, каждый вечер происходили унизительные и тяжелые сцены. Сторож Иван Данилов, высокий, худой, с длинными седыми усами, подходил к каждому рабочему и медленно, как хирург с ножом, залезал во все внутренности рабочего костюма. Он шарил под рубахой, под зипуном, в лаптях, в шляпах, шарил мучительно-медленно, с каким-то точно наслаждением в душе и с удивительным спокойствием на худом и строгом лице.
Двадцать лет подряд сторож Иван Данилов занимается этим ремеслом обшаривания. В огромной заводской семье он стоит как-то особняком. Про него говорят обыкновенно с ненавистью и насмешкой. В течение двадцатилетней его службы у него сожгли два дома, несколько раз его били до полусмерти, два раза он лежал в больнице по полугоду от побоев. С ним избегают говорить, а если говорят, то смотрят на него враждебно и холодно.
В глазах заводского начальства Иван Данилов стоит высоко. Его называют «верным человеком», ему дают часто награды, ему на заводской счет построили каменный дом. В больнице его лечили внимательней и кормили лучше, чем других. С ним всегда говорят ласково.
— Ну, как дела, Федотыч? — весело спрашивает управитель, проходя через будку.
Иван Данилов молча показывает книгу, где записывается «случай».
— А-а-а… Опять попался Степан Осипов? Ме-р-р-за-вец. Кусок бакаута[1]… С-с-к-к-отина…
Управитель вынимает из кармана карандаш и пишет около «случая»: «Составить протокол».
А в шесть часов вечера Иван Данилов опять невозмутимо лазит по пазухам и по армякам. Осмотры почти всегда происходят молча. Рабочие избегают говорить с этим высоким, неумолимым человеком. Но бывает изредка, что кто-нибудь не выдерживает.
— Разогни ногу… — говорит отрывисто сторож рабочему Карпу Архипову.
Тот протягивает ногу.
— Хорошенько разогни…
— Ну, чего еще тебе… Ворона старая… — не выдерживает Архипов.
— Разогни хорошенько…
Архипов нехотя протягивает, и сторож вытаскивает у него из прорехи штанов два новых подпилка.
— Это чего у тебя?
— А у тебя не видят шары-то? Записывай знай…
— Нашел-таки, дьявол… — несется откуда-то шепот.
— Ведьма полосатая…
— Крючок…
— Подожди, голубчик…
— Снесут башку-то…
Из всех углов будки несутся какие-то свистящие, полные ненависти звуки… Но Иван Данилов точно не слышит и заносит в книгу кражу…
Однажды Иван Данилов, пропустив всех рабочих, сидел один в будке и старательно выводил каракули в книге о кражах. Не отрываясь от книги, он взглянул на дверь и увидел тринадцатилетнюю Агашку, которая робко и нерешительно пробиралась к выходу. Обыкновенно, девчонок сторож пропускал почти без осмотра, особенно маленьких, работающих при сортировке или при правке железа. Но на этот раз его удивила нерешительность девчонки, и старый коршун впился глазами в ее фигурку.
— Стой!
Агашка остановилась и страшно побледнела.
А он медленно поднимался со скамьи и, казалось, пронизывал девочку насквозь своим холодным и безжалостным взглядом. Потом он подошел к ней вплотную и пробежал слегка руками по ее бокам. Немного спустя, он усмехнулся и проговорил насмешливо:
— Так не украдешь… Выкладывай!
Агашка не шевелилась.
— Выкладывай, говорят!..
Агашка, дрожа всем телом, полезла за пазуху и вытащила кусок английской стали.
— Хм… губа-то не дура… Где бог дал?
— Я нашла, дяденька…
— Нашла… Хи-хи-хи!
Он сел и как-то беззвучно засмеялся. Агашка не шевелилась.
— Ну, ступай с богом… Больше тебя не требуется…
Агашка стояла и судорожно теребила рукав.
— Ступай, миленькая… Хи-хи-хи! Нашла, говоришь? Хи-хи-хи! Да, много на улице стали валяется! Хм… А ты бы подальше спрятала… За пазуху… Хе-хе-хе!
— Дяденька…
— Чего такое, любезная…
— Прости, дяденька…
— П-р-ости? Хм… Выдумала…
— Прости, дяденька…
— Ну, ступай, милая… Не мешай.
Он опять взялся за перо.
— Дяденька…
Он не отвечал. В печке потрескивали дрова, с улицы доносился шум и вой ветра. Вечер был темный и жуткий.
— Дядень…
— Ты уйдешь или нет?
— Уйду.
— Ну, и убирайся.
Через минуту он поднял голову и посмотрел на Агашку. Она сидела в углу на лавке и судорожно всхлипывала в колени.
— Много я видел слез-то, любезная…
— У-у… нас… е-е-сть… н-н-ече-во… — донеслось до него.
— Хм… есть нечего? Так-с, а где родитель-то у тебя?
— В о-стр-о-о-о-ге…
— В остроге? Так-с… Дочка-то, значит, по родителю пошла… Хи-хи-хи!
— Дяденька!
— Ну?..
— У нас восьмеро… мамка не может одна…
— Ну, так и воровать?
— Прости… ради бога…
— Не могу, любезная. У меня, милая моя, служба. А тебе не советую просить. Ты тоже за родителем пойдешь на казенное содержание. Хи-хи-хи!
— В острог, што ли, дяденька?
— А то куда же. Да ты не бойся. В остроге-то ведь тоже люди сидят. Окошечки там узенькие, за решеточкой железной. И солдатики под окнами ходят с ружьям. Не убежишь, любезная… Хи-хи!
Агашка быстро встала и пошла к выходу… На самом пороге она на секунду остановилась и крикнула во всю будку:
— Будь ты… проклят!
Потом хлопнула дверью и скрылась,
Иван Данилов встал, отпер дверь и посмотрел вслед Агашке. Но он ничего не увидал, кроме промозглой темноты. Ветер ударил ему в лицо и взметнул пламя лампы. Сторож запер дверь на крюк. Потом взгляд его упал на кусок стали. Иван Данилов опять усмехнулся.
— За пазуху… Хи-хи-хи!
И он начал писать…
1901
А. Г. ТУРКИН
Александр Гаврилович Туркин родился в 1870 году в поселке Верхне-Уфалейского завода на Урале. Его отец был мелким заводским конторщиком. Будущий писатель не получил систематического образования. Он кончил в Челябинске городское училище и после окончания школы вплоть до 1900 года тянул лямку мелкого служащего заводской конторы на родине, а затем в Пашийском заводе. Жажда знаний, любовь к литературе помогли развиться дарованиям юноши. Тесное общение с народом, при острой наблюдательности и активном отношении к жизни, было не менее важной школой писателя.
В 18S9 году девятнадцатилетний А. Г. Туркин напечатал первое свое литературное произведение — стихотворение «Умерла ты рано…» в газете «Екатеринбургская неделя». В начале следующего года он выступил уже как прозаик. В той же газете появляются его первые рассказы «Рудокоп», «Крест не выдал», «У костра». Участие его в местных газетах становится постоянным. В 1896 году его очерк «Страничка из прошлого» напечатал журнал «Русское богатство». В 1900 году писатель переехал в Челябинск, где сдал экзамен на звание частного поверенного и стал заниматься адвокатской практикой. В том же году он побывал на Всемирной выставке в Париже. Его корреспонденции о поездке в Париж печатались на страницах «Уральской жизни».
С этого времени творческая деятельность А. Г. Туркина усиливается. В 1902 году в Екатеринбурге вышел сборник его рассказов «Уральские миниатюры». С 1901 года Туркин переписывается с В. Г. Короленко, посылая ему свои рассказы и внимательно прислушиваясь к его советам. «Уральские рассказы» обратили на себя внимание А. М. Горького, собиравшего тогда демократические силы литературы. Великий писатель поддержал провинциального автора.
Революция 1905 года, всколыхнувшая всю страну, внесла много нового в творчество Туркина: новые темы, новые образы.
С этого времени он начинает систематически печататься в столичных журналах. В 1906 году в «Русском богатстве» В. Г. Короленко опубликовал четыре рассказа Туркина и среди них «Как он запел» — о революционных событиях 1903 года в Златоусте.
В этом же журнале в 1910 году была напечатана повесть «Исправник». В 1911–1913 годах его рассказы появляются в журналах «Современник» («Душа болит», «На вечное владение»), «Современный мир» («Десятина», «Культура», «Учитель», «Ночь»), в «Журнале для всех» («Падают листья»). В 1914 году в Издательском товариществе писателей в Петербурге была выпущена вторая книга рассказов А. Г. Туркина «Степное».
А. Г. Туркин выступал как писатель-реалист, человек демократических убеждений, сохранивший их и в пору реакции после революции 1905 года. Но он не видел исторической роли пролетариата и не был связан с его революционным движением. Великая Октябрьская социалистическая революция не была понята им. Размах народных сил в революции испугал писателя, ранее выступавшего в защиту интересов народа. Во время гражданской войны он уехал из Челябинска в Сибирь и здесь умер от тифа на одном из полустанков, между Новосибирском и Минусинском, в декабре 1919 года.
* * *
Первые рассказы Туркина были посвящены изображению жизни трудового народа: Просто и безыскусственно этот самоучка рассказывал о рудокопе, бьющемся на работе, чтобы прокормить семью («Рудокоп»), об углежоге, у которого украли лошадь («Крест не выдал»). Он рисовал картины бесправного положения человека в условиях угнетения, раскрывал трагедию рабочей семьи, разрушенной произволом тех, кто господствует («Тетушка Василиса»}. В рассказах его была трезвая правда жизни и нежелание мириться с бесчеловечными условиями существования. Многое было несовершенным и незрелым в этих первых произведениях начинающего писателя: и неумелая композиция, при которой центральный эпизод тонул в обрамляющих его деталях, и натуралистическое воспроизведение фонетических особенностей речи героев, и налет наивного христианского морализирования. Но все-таки они привлекали непосредственностью, страстным желанием разобраться в жизни и ее сложности.
Книжка рассказов 1898–1901 годов «Уральские миниатюры» свидетельствовала о росте мастерства, об определении общественной и литературной позиции писателя, о расширении круга тем, которые волновали его.
Почти все рассказы сборника сначала были опубликованы в екатеринбургских газетах «Рудокоп», «Уральская жизнь» и в «Пермском крае». Работа писателя в газете приучала делать рассказы сжатыми, находить такие сюжетные положения, в которых полно раскрылся бы жизненный социальный характер.
Большинство «Уральских миниатюр» посвящено жизни уральских рабочих и мелких конторских служащих заводоуправления. В рассказах нашли отражение существенные стороны социально-экономического положения населения большого промышленного района, каким был Урал. Писатель раскрыл перед читателями тяжесть и томительность существования людей, человеческое достоинство которых постоянно подвергается унижению. Но в этих же рассказах, где с грубоватой простотой воссоздавались картины заводской жизни, жила авторская мечта о возможности других отношений, о человеке, который когда-нибудь станет смелым, гордым, способным противостоять угнетению. В самой действительности он замечал ростки сопротивления, активной защиты человека. Во многих рассказах А. Г. Туркина заводская рабочая масса и отдельные ее представители выступают как угнетенные фабрикой-зверем. В рассказе «В одну темную ночь» он говорит, что машины казались ему «владыками, тянувшими за собой раба», — человека. «И он, этот раб, стонет от них, — продолжает автор, — молчаливый, покорный и заживо испеченный». Но писатель понимает, что угнетение создается людьми, системой экономического и внеэкономического принуждения. В этом порабощенном положении человека он видит причину раскрываемых им частных конфликтов. Цинично издевается барский прислужник, обыскивая рабочих, страдающих от нищеты («В шесть часов вечера»). Остаются без работы десятки людей, судьба которых не волнует управляющего, занятого мыслью о прибылях («Машину привезли»). В рассказе «Дерзости» раскрывается глубокий антагонизм рабочих и капиталистической фабрики.
Подобно другим писателям-реалистам 90-х годов Туркин еще не видит созидающую самого человека силу труда.
В ряде рассказов рисуются темные стороны быта, уродливые отношения между людьми, возникающие на почве нищеты и бесправия. Нельзя без содрогания читать рассказ о мальчике, единственном работнике в семье, который впервые наелся досыта в день смерти долго болевшего отца, ибо одним едоком стало меньше («Митька»), Дешево ценится человеческая жизнь, которую ничего не стоит загубить, охраняя господское добро («Верный человек»). Не задумываясь, мимоходом губит жизнь девушки «культурный управляющий» («Побаловался»).
Писатель рисует картины затхлой, монотонной, недостойной человека жизни мелких служащих («Мы», «Первое января», «Глухо») и рабочих («Софрон», «Павел Иваныч» и другие). Но герои «Уральских миниатюр» уже начинают сознавать, что изменение скверного положения трудовых людей — дело самого человека. Это представление еще очень смутно и формулируется отвлеченно. Однако и писатель и его герои понимают, что человек «ничтожен потому, что он бессилен от тех условий, в которые сам себя запер, как попугай в клетку». «Кажется, жизнь изменить можно, но для этого надо сделать героический шаг, переломить себя и бросить все это», — думает один из персонажей рассказа «В сумерки». Как это произойдет, кем и какой героический шаг должен быть сделан, писателю неясно; он уже видел, что старая народническая интеллигенция, в которую он раньше верил, дискредитировала себя: «идеалы», «народ», «свобода» оказались в ее устах красивыми, легкими словами. Сейчас эта интеллигенция участвует в ограблении и унижении народа («Побаловался», «Оргия»).
Не видя реальных путей борьбы, Туркин и его герои противопоставляют дисгармонии общества мир природы, поэзию романтических порывов от тусклой повседневности, серой жизни к героике сопротивления, героике прекрасной и величественной.
Туркин показывает подлинно поэтическое восприятие природа рабочим («Беспокойный»), передает общее стремление к «воле», чувствующееся в жизни завода («В сумерках»), создает апофеоз силы коллектива в рассказе «На работе».
Писатель рассказывает легенду о силе любви людей, разделенных социальными предрассудками, о гибели прекрасной девушки, своей смертью утверждающей волю к жизни, но не к покорности («Легенда»). Эта же мысль о героическом начале как прекрасном звучит в словах человека, который «готов на бой со всей силой вражьей».
В рассказах писателя-реалиста есть отблеск подъема рабочего движения в начале XX века. Но не столько в картинах, где внимание обращено преимущественно на забитость и порабощенность людей, сколько в романтически приподнятой, взволнованной авторской интонации. В авторском освещении этих картин мы видим и порыв от тусклой жизни, и поэзию мечты, и сентиментальность гуманистической любви, не знающей, как же помочь человеку, и робкую веру в достоинство и силы людей.
С «Уральскими миниатюрами» А. Г. Туркина в 1904 году познакомился А. М. Горький. Он послал автору книжку со своими пометками на полях, критикуя и ободряя его. Из ответного письма А. Г. Туркина видно, что главным недостатком рассказов молодого писателя Горький считал их сентиментальность. В пору приближения первой русской революции великий пролетарский писатель призывал «не унижать человека жалостью». Он хотел видеть у своих младших собратьев по перу больше твердости, мужества, призыва не к состраданию, а к ненависти и борьбе.
А. Г. Туркин был глубоко тронут вниманием всемирно известного писателя. Он отвечал: «Заключение, выведенное Вами в конце книги, встряхнуло и подняло дух мой! Не думайте, однако, что я задеру голову. Нет — я буду учиться, я буду работать, ибо стоит это теперь, после слов ваших! Спасибо Вам, Алексей Максимович! Сочувствие Ваше и отклик мне бесконечно дороги».
Обещание учиться и работать Туркин выполнил. Творческая деятельность его усиливается. Он требовательнее относится к себе, внимательно прислушиваясь к советам близкого ему по духу В. Г. Короленко, в частности, к его наставлению «поглубже вглядеться в то новое, что пробивается среди обыденности».
А. Г. Туркин и дальше идет вместе с теми писателями-реалистами, демократами, которые противостоят декадентской литературе и, чутко откликаясь на явления народной жизни, разрабатывают темы, властно подсказываемые самой действительностью.
В период революции 1905 года одной из таких тем была тема деревни, к ней обращается писатель-уралец в новых рассказах («Задушил», «Ходатель», «В деревню приехал» и др.). Он реалистически рисует голодающую деревню, изнывающую от беспросветной нужды, угнетаемую кулаком и урядником, бесправную и темную. Туркин также видит в деревне и другое: гнев, страстное желание взять жизнь с бою и неумение найти формы борьбы. Крестьяне, посылая «ходателя» в город, наставляют его: «Прямо за глотку бери». Но страх, трепет перед начальством все еще силен в сознании изнемогающего мужика, все еще живет «вера в властных и сильных, никогда не видевших человеческого страдания». Туркин показывает бюрократическое и враждебное отношение «власть имущих» к народу, к мужику.
Туркин сознает, что так продолжаться не может. Но вместе с тем он мечется от мысли о росте возмущения деревни до горького признания безысходности страшного круга деревенской жизни, неподвижности и застоя деревни. Идут века, а жизнь крестьянина неизменна, и «над деревней попрежнему висит старое, как это небо, горе», — говорит писатель в рассказе «В деревню приехал».
Город рассматривается Туркиным с позиций мировоззрения крестьянства, как место гиблое, где все люди — равнодушные, сытые, жадные, чуждые народу и человеку. Он рисует несчастных девушек, бегущих из голодающей деревни в город на заработки и становящихся там «живым товаром» жадных к деньгам и холодных к людям мещан («На краю города», «Встреча», «Про одну», «У фонаря»).
Ему кажется иногда, что жизнь в городе, бессмысленная жизнь в труде на сытых и самодовольных мещан, может быть брошена во имя самостоятельного деревенского хозяйствования и близости к природе. В это время писатель склонен забыть о том, что в других рассказах он блестяще показал всю призрачность «самостоятельного» крестьянского существования. Так появляется рассказ «Как они сговорились». Но, кроме сюжетной стороны, значителен подтекст этого небольшого рассказа. В поэтизации свободы и независимости выражались стремления крестьянства к свержению старых властей, к освобождению от полицейского гнета и кулацкой кабалы.
В разработке крестьянской темы Туркиным проявилась не только неотчетливость его политической позиции, но и сложность идеологии крестьянства, сочетавшей давнишнюю ненависть с созревшим стремлением к лучшему.
Близкой была Туркину и горьковская тема окуровской Руси. Он хорошо чувствовал враждебную силу провинциального мещанства, людей, живущих праздной, нудной, однообразной и серой жизнью, людей, не знающих и не желающих знать нужды и отчаяния, гнев и ожесточение стомиллионного русского народа. Этой теме посвящены рассказы «Болото» и «Семья».
Но среди интеллигенции, связанной с рабочим движением, находил писатель незаметных героев, и они вызывали в нем чувство уважения и гордости (рассказ «Сын»).
Революционная эпоха 1905 года отразилась и в освещении прежней главной темы Туркина — темы жизни рабочих. Он рисует теперь непримиримый антагонизм рабочих и господ. Скромность желаний рабочего, вся жизнь которого была борьбой с нуждой, сытые организаторы промышленности воспринимают как человеческую примитивность (рассказ «Руда»). Сатирические штрихи находит писатель для изображения «хозяев», вызывая к ним презрение и ненависть. Всем строем образов писатель протестует против издевательства над народом. Он напоминает, что в рабочем человеке зреет сознание своей бедности и силы организованного коллектива. В рассказе «Смута» он пишет: «Там, где гремят тысячепудовые молоты, в воздухе, трясущемся от этого грохота, прекрасным и ярким цветком поднимается молодая, сознательная жизнь… Яркая мечта о свободе и воле».
В рассказах Туркина о рабочих периода 1905–1906 годов отразились некоторые конкретные события эпохи. Так, в рассказе «Как он запел» изображено выступление златоустовских рабочих в 1903 году, кровавая расправа царского правительства с ними. Туркин лучше знает и поэтому изображает в рассказе самые отсталые слои рабочих, согнутых изнурительным трудом и бедностью. Но с тем большей силой здесь утверждалась правда, во имя которой выступал пролетариат. Даже в среде забитых и непросвещенных рабочих растут силы борьбы, зреет радость от сознания этой силы. Он пишет о герое рассказа: «…Шаг его становится тверже, сердце бьется сильней, и горячая отвага, никогда еще не испытанная им» вдруг потекла по жилам.
В 1911 году А. Г. Туркин печатается в журнале «Современник», в котором активно участвует А. М. Горький. Журнал не отличался передовым направлением, тон в нем задавал Амфитеатров, буржуазный либерал, прокладывающий дорогу реакции. Журнал принадлежал П. И. Левину — издателю «Уральской жизни». Беспринципный коммерсант, сколотивший на Урале газетно-издательским делом большой капитал, он открыл журнал в столице, рассчитывая составить себе имя. Учитывая дух времени, он прежде всего съездил на Капри и договорился с А. М. Горьким о его сотрудничестве в «Современнике». Певин же — это его заслуга — привлек к участию в журнале писателей-уральцев.