Честно говоря, не ожидал от Феодора такой предусмотрительности. Монастырское житьё, само по себе, даёт достаточно ограничений доступа. Добавлять к этому ещё и внутренний уровень охраны — «бабищу-бревнищу», и внешний — мужчин-ярыжек, и постоянный контакт в виде попа-доносчика… Как-то в известных мне историях об уходе женщин в монастырь — таких многослойных систем контроля не упоминалось.
Или — постриг был очень не-добровольный? Или — ожидались попытки вызволить княгиню-инокиню со стороны? С чьей стороны? Андрей таких намерений не озвучивал.
Оглядевшись в полутьме амбара, чуть прибрав следы нашего бурного общения, я забрался на балку. И улёгся там. Пришлось несколько раз переукладываться — всё подол свисает. И оказался прав: едва приступил к бессмысленному занятию типа «виртуальное сношение ежиков» — построению гипотез о мотивах незнакомой мне женщины по имени Софья, о целях и возможностях неизвестных структур и персонажей вокруг неё, как двери амбара распахнулись, и внутрь ворвалась кучка вооружённых мужчин.
Они старательно заглядывали во все углы, даже кантовали мешки с зерном, но поднять головы — никто не догадался. Да и разглядеть меня между стропилами и балками в полутьме помещения на высоте двух этажей — не просто.
Наслушался нелицеприятных эпитетов и характеристик в свой адрес: стражники были очень раздражены моей ненаблюдаемостью. А также — незадерживаемостью, неарестовываемостью, зубов невыбиваемостью и руко-ног невыдираемостью. Отчего им, беднягам, приходиться бить пятки, ломать головы, глотать пыль и штопать надранные задницы.
При всём моем безграничном гумнонизме и общечеловекнутости — сочувствия к ним не ощутил. Почему-то.
Не смотря на множество эмоциональных высказываний этих «горлохватов и ухорезов», ситуация не прояснилась: я не был уверен ни в захвате Манефы, как мне померещилось сразу после их появления здесь, ни в роли Софьи в происходящем.
Свидетели в Боголюбово дружно говорили о добровольности обета и пострижения княгини. Собственная аналитика говорила другое. Но можно ли верить суждениям 21 века в веке 12? Корректны ли мысли атеиста о мотивах действий человека верующего? Измышления дерьмократа, либераста и, между нами, натурального простолюдина (в душе) и пролетария (повсеместно) — о допустимом и предпочтительном у аристократов?
Мне, к примеру, стреляться со стыда — никогда в голову… Не в смысле — пули, а в смысле — идеи. Им жить, видите ли, стыдно! Мне — стыднее умереть, дела не доделав.
Я хочу сперва увидеть смерть врага. А вот «белая кость» чуть что — что в висок, что в роток — постоянно. Как говорят.
Похоже, Сторжею — прибрали. Вероятно — и Хрипуна с лодочкой. Жалко: там вещички мои — «огрызки», зажигалка, наручники… И морду я ему набить собирался…
Плевать. «На весь век — одна голова» — русская народная мудрость. Ей и последуем.
Сидеть на жёрдочке, в смысле — лежать на балке, было скучно и неудобно. Хотелось кушать и пить. И вообще… Ску-у-учно.
Разные гипотезы, по поводу происходящего вокруг, возникали и тихо складывались стопочкой в моём мозгу. Поскольку не могли быть доказаны или опровергнуты. Полоса солнечного света из щели незакрытых ворот амбара постепенно сдвигалась. Светило дошло до зенита. Не в смысле футбольном, а в смысле астрономическом. И пошло себе дальше. А я ждал, прислушиваясь к звукам во дворе монастыря и бурчанию у себя в животе.
Вариантов было два: или придёт Манефа и… и чего-нибудь скажет. Или — не придёт. Тогда, как стемнеет, я постараюсь выбраться отсюда сам. Тут, конечно, есть монастырские псы. Которых я, после смерти Варвары в Смоленске… Но люди — страшнее.
Самые страшные — самые благородные. В смысле: епископ и князь. У них больше возможностей сделать мне гадость. И больше ума, больше навыка… делать гадости людям.
Феодор должен был, по моему разумению, послать следом за мной людей, которые бы меня в дороге прирезали. Но это самый первый, самый примитивный уровень моих гипотез о действиях «Бешеного Феди».
Следующий шаг: он послал гонца, меня словят здесь, в Ростове, и, в каком-нибудь тихом подземелье, неторопливо выпотрошат. Во всех смыслах этого кулинарного глагола.
Есть третий, более изощрённый вариант: меня попугают поисками, позволят взять Софью и уйти. Прибрав моих сопровождающих для уменьшения мировой энтропии, возможностей Ваньки-лысого и источников «звона». На пути из Ростова, подальше, чтобы и мыслей в сторону епископа не было, явятся вдруг лихие разбойнички и Ваньку зарежут. А тут чисто случайно, как я столкнулся в Вержавском походе со смоленским окольничим, явится стража. И тех разбойничков посечёт до смерти. Отнесут стражи порядка князю Андрею мою буйну голову:
– Гля, княже, чего на Нерли нашли-то. Тыковка «Воеводы Всеволжского». Видать, по воровским делам в тех местах лазил. Ты-то ему на Русь ходить запретил.
Тут есть два под-варианта. Андрею могут принести две головы — мою и Софьи. А могут — одну мою.
– А был с ним кто?
– Говорят люди — бабёнка какая-то была. Куда делась — не ведаем. Видать, в реке утопла.
Вот уж точно — «концы в воду».
А после, в подходящее время, Софочку вдруг вытаскивают. Из скита лесного на свет божий. И взговорит она таковы слова:
– Деточки мои милые! Сыночки мои ублюдочные! Слушайте отца нашего духовного, епископа Феденьку. А не слушайте мужика злого, вам чужого, Андрея Юрьевича!
Забавно, что вариант — «ликвидация на отходе» также вполне соответствовал моему пониманию интересов князя. Когда не епископские, а княжеские люди, или люди ими направленные, встречают меня на путях.
Ваньку «разбойники» извели, неизвестную бабёнку — в лес тёмный утащили. Искали её, искали, да не сподобились. А Софья, оказавшись в каком-нибудь «разбойничьем вертепе», чувствуя приближение смерти, причастится и исповедуются. После чего мирно «отдаст богу душу».
Княжеские сомнения разрешились исповедью, два «носителя информации» уже не носят ничего, кроме грехов своих перед престолом царя небесного. Уже легче.
Моё гипотезирование о планах Андрея есть полный бред. Ибо я предполагаю, что Андрей думает рационально. А он — истинно-верующий. То есть, с моей позиции — псих сумасшедший. Он вполне рационален, но — в только рамках той религиозной картины мира, которая у него в голове. Где любые материальные приобретения — прах и тлен. Где высшая ценность — безгрешность его души. Причём не вообще, а в конкретный момент. В момент его смерти.
Если любое деяние, каким бы грехом он его не считал, успеет отмолить — чист и праведен. По Серафиму Саровскому: «Разница между закоренелым грешником и святым праведником в том, что праведник успел покаяться».
Велик ли грех придавить Ваньку-плешивого при выполнении порученного ему задания? — Нет. Вот съесть сальца кусочек в пятницу — это «да»! Это, безусловно, грех тяжкий — оскоромился. Вот этого господь, без моления, говения и на коленях много часов стояния — не простит. А Ванька… ну, кинуть записочку с именем попу. Чтоб упомянул при «заупокой».
Тем более… сам-то этот Ванька… есть в нём какой-то душок… серный. Знания непонятные, новизны эти, какой-то «свиток кожаный», от церкви святой на осьмнадцать лет отлучение, «хочу быть ложным пророком»… А Ванька-то часом — не засланный? В смысле — от Князя Тьмы? Так, может, и не грех вовсе, может — богоугодное дело? Может, даже и награда какая будет? За труды праведные… А нет — отмолю.
Конечно, смерть «Воеводы Всеволжского» создаст проблемы. С городком его, с грамотками тайными по ларчикам… Но, если с нами бог, то кто против нас? Все эти заботы — суета сует и всяческая суета. Разрешатся к удовольствию нашему попущением божьим. А вот будет ли оно? Попущение и благоволение? От этого зависит судьба души князя Андрея, место её на Страшном суде.
В мире нет ничего более драгоценного для него, нежели посмертный путь его души. Который, как всем известно, облегчается покаянием, постом, причащением… и богатыми вкладами в монастыри и церкви. Что, для князя Суздальского, вполне по силам.
Мои суждения о действиях епископа и князя оказались ложными. Но не бесполезными. Ибо заставили вспомнить и наполнить возможной конкретикой подзабываемую мною во Всеволжске максиму: «если на Руси — люди, то я — нелюдь». Что разница между моей и их этическими системами столь велика, что понимать аборигенов я могу только весьма ограничено. Каждый местный — как полянка в лесу: то ли пройдёшь, то ли в трясину с головой ныркнешь.
«Нет ничего более драгоценного…». Пришёл день, когда я спросил у Боголюбского:
– Разве ты не пожертвуешь за это всем? Разве ты не отдашь за это душу свою хоть бы и Сатане?
Он не ответил. Но запомнил. Что даже для него, истинно православного государя, есть в мире вещи, дороже его собственной души
Уже на закате услышал, как по монастырскому двору прошла толпа мужчин, звякая оружием. Ну и хорошо: стража епископская убралась. Ёжику понятно, что оставлять особей «мужеска пола» в женском монастыре на ночь… Можно, конечно. Но это уже чуть другой уровень экстремальности. И последующей потери репутации в глазах окружающего православного населения.
Отзвонили вечерю, по двору прокатилась волна негромких голосов женщин, расходящихся по кельям своим. В сгущающихся сумерках вдруг качнулась воротина амбара:
– Ванечка. Где ты? Ваня… Ой!
Голос Манефы был полон тревоги, волнения и любви.
– Т-с-с…
Я аккуратненько свесился с балки и спрыгнул у неё за спиной. Вроде, за воротами нет никого.
– Ой, испугал-то как…
Она прильнула ко мне. И… И довольно скоро оттолкнула меня.
– Нет! Не надо! Не сейчас! Ваня! Господин мой! Пойдём! Софья ждёт!
Мда… Пришлось оторваться.
Как жаль! «Позавтракаем любовью» у нас получилось несколько… «блин — комом». Может, «поужинаем» лучше? «Ужин на двоих»…
– А она-то причём?
«Зачем нам кузнец? — Кузнец нам не нужен».
Как оказалось, Софья улучила минутку и переговорила с игуменьей «под рукой». Плакалась и просила помощи. Пребывая в неизбывном душевном волнении о детях своих. Ибо, по суждению её, князь Андрей послал за ней гонца потому именно, что с сынами беда неведомая случилась. Может, младшенький, Глебушка, заболел тяжко, злобной мачехой замученный. Может даже и в предсмертии своём — матушку единственную кличет, а её с Ростова не пускают, велят владыку ждать. А там дитё малое, роженное-няньченное…
Горькие слёзы матери, проливаемые о мучениях сыночка своего, тронули сердце Манефы. Софья же, отринув прежнюю свою высокомерную манеру, нижайше просила прощения у игуменьи за дурные дела и да злые слова, прежде сделанные и произнесённые. Даже и на колени пасть пыталася в раскаивании душевном. Ибо злобствовала по недомыслию, ибо, по приходу своему в обитель, полагала Манефу — «псом цепным владыкиным», а все упрёки её — стремлением злорадостным унизить да ущипить бедную инокиню, заточённую в монастырь волею сурового и жестокосердного Феодора.
Растроганная жалобными мольбами и горючими слезами бывшей княгини, мать Манефа и сама всплакнула с ней на пару. После же поклялась помочь душе страждущей. Для чего велела Софье ждать, после наступления темноты, у ворот монастырских, собравшися в дорогу.
В рассказе была деталь, которая мне показалась странной: а с чего это Софья пошла к нелюбимой ею игуменье просить помощи? Но Манефа просто объяснила: пребывающая в паническом беспокойстве о своих сыновьях мать — кинется упрашивать любого, кто, в её горячечном воображении, помочь может.
Другой вопрос: а что ж Софья — Сторожею не расспросила о сынах? — тоже получил правдоподобный ответ: «приставленная» монашка, видать, сразу мою спутницу захомутала, с княгиней поговорить толком не дала.
Манефа подгоняла меня, заставляя переодеться в принесённые ею тряпки. Подрясник, на мой вкус — весьма неудобен. Камилавка с кафтырём… да ещё большой тёмный платок сверху… Монастырская одежда ещё более «стреноженная», нежели просто женская. Нормально двигаться, видеть, слышать… просто дышать в ней — для меня проблемно.
Вспомнился мне Киев и Фатима, выгуливавшая «княжну персиянскую» по боярскому двору в пыльном мешке с решёткой-намордником из конского волоса. Смысл тот же: ничего не видеть, ничего не слышать, ничего никому не сказать. Ходить меленько, медленно, степенно, благочинно и благолепно, смирно и смиренно…
«Кобылица молодая,
Честь кавказского тавра,
Что ты мчишься удалая?
И тебе пришла пора;
Не косись пугливым оком,
Ног на воздух не мечи,
В поле гладком и широком
Своенравно не скачи.
Погоди тебя заставлю
Я смириться подо мной,
В мерный круг
Твой бег направлю,
Укороченной уздой!».
Смысл один — что инокине божьей, что наложнице гаремной: наряды — «укороченная узда». Чтобы — «смирилась подо мной».
Манефа подгоняла и поторапливала, тащила за руку, суетливо оправляя косо и неумело надетые тряпки.
– Ванечка, родненький, давай-давай, быстрее, не дай господи — увидит кто… вылезают посреди ночи из келий… не спиться им, бестолочам… пойдём-пойдём, миленький, в воротах убогая моя стоит… она вас до лодочки проводит… из города выведу… извини, родненький, только лодочку и смогла найти, самому грести придётся… вот серебра чуток на дорожку…
– Манефа, ты что-нибудь Софье про меня сказывала?
– Нет… как можно, миленький, я ж с прошлого раза помню — про тебя, про нас — ни слова… сказала — гонец княжеский… а кто, что… ой!
Из тени монастырских ворот нам на встречу шагнула довольно высокая крепкая женщина в тёмном монастырском одеянии.
– Так вот ты какой… гонец Андреев. Вещи свои возьми. Ярыжки владыкины у меня в сенях бросили.
Она подала мне узел. Знакомый. В нём всю дорогу хранились мои вещи, взятые из Боголюбова. Внутри прощупываются мои «огрызки»… кафтанчик «бронебойный»… мелочёвка… а вот горловина завязана не по-моему. Затянуто намертво.
– А как же сторожиха твоя? Не шумнёт?
– Не. Набегалась за день, орясина. Спит без задних ног.
Софья внимательно посмотрела по сторонам, негромко властно скомандовала:
– Поспешим же. Не то — прознают изверги.
Так я впервые увидел эту легендарную женщину. Слава о её красоте и уме пережила столетия. Множество летописей, слухов, сплетен, народных преданий приписывают ей преступления, которых она не совершала, и умалчивают о реально содеянном. О её влиянии на важнейшие события этой эпохи.
Так было в РИ. Однако в полной мере её таланты развернулись в моей АИ. Где я, зная и видя столь необычайного человека, просто не мог позволить себе оставить сей блистающий диамант втуне, не подобрать ей достойной оправы. Дела, чтобы и ей — по плечу и в радость, и мне, с Русью Святой — на пользу.
Манефа, вздрагивая от каждого шороха, вывела нас за ворота монастыря, и компания черниц, шелестя подолами, тёмной струйкой потекла по погружённым в темноту переулкам славного города Ростова Великого.
«Чёрное в чёрном».
Дамы периодически ойкали, охали и крестились, я — утирался. Всё-таки тащить два мешка — со своим «приданым» и с «тормозком на дорожку» — тёпло. Особенно — в этих… тряпках. А уж нае… споткнуться на здешних колеях в таком макси… и с занятыми грузом руками… м-мать!.. просто запросто!
Трасса нашего движения была хорошо слышна — собаки во дворах громко интересовались друг у друга:
– А что это за придурки ночами по городу шляются? Может — тати какие? Может уже и хозяев будить пора?
Но мы шелестели мимо, и псы, обменявшись мнениями и комментариями, затихали. В какой-то момент все остановились. Я пытался справиться со сбившейся под платками на глаза камилавкой. На моём лысом черепе… а теперь ещё и мокром… зацепить шапочку…
Жаркий шёпот Манефы прямо в ухо был наполнен… нет, вы неправильно подумали — отнюдь не страстными признаниями в любви, а конкретными производственными командами:
– Хватай, катай, таскай, кантуй.
Есть, всё-таки, в каждой игуменье немножко от прапорщика. Хотя и без «ляминия».
У забора в тени стояла брошенная телега с парой пустых бочек. Дружно, всей бригадой, в смысле — с помощью «убогой», я перекатил её метров на пять к городской стене. Откантовал бочку и залез на стену.
Хорошо-то как! Тихо, темно. Влажный свежий воздух с озера. Ещё чуток и — свобода! Доберусь до лодочки — буду решать в подробностях. Как эту Софью к Андрею тащить, как волок, где мне столько… разного пообещали — проходить. Но главное: выбрался из этой западни, из этого… кубла владыкиного. С горлохватами и ухорезами.
Увы — пришлось возвращаться: бабы, охая и матерясь… э… виноват: поминая всуе Царицу Небесную — на телегу залезли, а вот дальше… Впихивая на бочку Софью вдруг поймал ощущение, что княгиня как-то… попку подставляет. Под мои ладошки. На следующем этапе — с бочки на стенку, проверил предметно. Точно: только чуть пискнула и вовсе не отодвигается. Мы как-то даже на пару-тройку мгновений зависли. Пока я ознакамливался. С кормовой частью Андреевой экс.
Так «нравоучитель» из «кожаного свитка» был прав?! Инициатором и движущей силой всего этого бля… мда… блуда, из-за которого я тут в темноте всякой хренью занимаюсь, была именно она?!
– Долго вы там?
Нервный шёпот Манефы прервал мои занятия «кормовой географией».
Она задрала «убогой» подол подрясника и сматывала с её живота толстую верёвку. Попутно выдавая ей — послушнице здоровенных габаритов, но с детским лицом и, как я запомнил по прошлой нашей встрече, таким же умом — последние инструкции.
Я пытался рассмотреть Софью. Как-то её поведение и интонации не соответствовали моему представлению о матушке, убивающейся по своему дитяти. С другой стороны, княгиня Суздальская должна вполне владеть собой, уметь скрывать свои эмоции от посторонних. Командный тон, после стольких лет, проведённых в роли гранд-дамы, для неё наиболее привычен, естественен.
А вот реакция на мои поползновения… приятно, но…
Напоследок чмокнул Манефу в щёчку, пообещал ещё встретиться, посоветовал, «вдруг ежели что» — под кнутом не упираться, а бечь ко мне во Всеволжск, и съехал по верёвке вниз. Стены здесь невысоки, но прыгать в темноту… Да и с дамами такая акробатика не пройдёт.
Следом мне на руки съехали две моих спутницы. Разница — просто по рукам бьёт. Одна — бревно-бревном. Поймал-поставил. А другая… И ручку мне на шею закинула, и в руках с изгибом провернулась, и, как бы невзначай, грудью прижалась. И, хоть я ещё ничего не сделал, даже — не сообразил, промурлыкала:
– Ну-ну, ишь, шустрый какой…
Сверху донеслось:
– Да поможет вам Богородица. Я буду молиться за вас.
Манефа, оставшаяся на стене, вытянула наверх верёвку, а мы, в густой темноте ночи, двинулись, вслед за «убогой», куда-то в сторону.
Ходьба в темноте по пересечённой местности… не относится к моему любимому времяпрепровождению. Но в какой-то момент возникло интересное развлечение: Софья споткнулась и мне пришлось её поддержать. Типа — под локоток. Но я промахнулся. Очень удачно. Теперь я могу довольно точно сказать — какого размера бюстгальтер ей надо будет покупать. Ежели вдруг на пути встретиться бюстгальтерный магазин. Процедура измерения, взвешивания, уточнения конфигурации и рельефности — никаких неудовольств не вызвала. Скорее, наоборот — была проявлена кое-какая инициатива. Для улучшения моих представлений. О глубине, высоте, диаметре и, прямо скажем, охвате.
Интегрированием по контуру — никогда не занимались? — Оч-чень увлекательное занятие. Особенно, ежели контур сам — мягко колеблется, прижимается и подставляется.
Софочка несколько сильнее стала пыхтеть, но вывернулась из моих рук только после возгласа нашей «убогой»: та услышала, что мы отстали. Пришлось резвенько догонять.
Лихая бабёнка. И как Андрей с ней 17 лет прожил? Или это у неё с «голодухи» после года монастырского житья-бытья? Впрочем, ничего особо непристойного, мне позволено не было. Так только — подержался малость. «Динаму включила»? А как же мы в одной лодочке пойдём? Если она так и дальше будет… Я ж ведь не удержусь. Как потом с Андреем разговаривать?
Мы обходили город по длинной дуге. Какими-то буераками, кустарниками, болотцами. Потом под ногами заскрипел песок.
– Вёсла возьму. Ждите. Тута.
«Убогая» ткнула пальцем вниз и в два шага растворилась в окружающей темноте.
– Постой здесь. Мне на минуточку. В кустики.
И Софья аналогичным образом исчезла в другую сторону.
Какие в такой темноте «кустики»?! Зачем? Глаза выколоть? Или это просто эвфемизм? А сама отошла на пару шагов и присела? — Звуков нет. Не журчит.
– Пошли.
Рядом из темноты возникла наша проводница с двумя вёслами на плече.
– Погоди. Она отошла тут.
В этот момент в нескольких шагах от нас, в той стороне, куда удалилась в поисках кустиков княгиня-инокиня, раздался её громкий, командный голос:
– Здесь они! Сюда! Бегом!
Я… апнул.
Я стоял открыв рот. Говорят — так лучше слышно. Когда прислушиваюсь — у меня это инстинктивно. Тут рот закрылся. Со щелчком.
Вот бл…! Так это… получается… что она нас…
– Лодка где?! Выводи!
«Убогая» отшатнулась от моего шипения ей в лицо. Долго — пару секунд — непонимающе смотрела на меня. Потом, резко развернувшись, ткнула рукой в сторону:
– Тама.
Ё… мать! Неразличимые в темноте вёсла на её плече, при повороте врубили меня по уху. Очень твёрдо. И очень неожиданно. Я отлетел в сторону, запутался в идиотском подоле подрясника, споткнулся, упал лицом в песок.
Когда подскочил и смахнул мусор с глаз — было уже поздно: в той стороне, куда ушла Софья, где, и в самом деле, были какие-то кусты — загорелся факел. Его неровный, тусклый, красноватый свет озарил кусок озёрного пляжа, на котором мы стояли, часть водяного зеркала с почти незаметными, медленными, ленивыми волнами. Группу бородатых мужчин, выскакивающих из кустов на открытое место с дубинками и мечами в руках, Софью, стоящую возле кустов с протянутой в нашу сторону рукой, «убогую» с веслами на плече и раскрытым ртом… Я кинулся в другую сторону.
Обманчивый, пляшущий свет факела превращал всякую неровность в глубокую тень, выглядевшую настоящим рвом, длинный подол путался в ногах, я сумел подхватить его руками, тут же споткнулся на ровном месте, упал, вскочил и, ещё не успев разогнуться до конца, получил удар в голову. Как… как свет вырубили. У меня в мозгах — точно.
Эта «Святая Русь»… это такое место… дубьё в голову — постоянно. И постоянно — больно. Почему-то я не могу привыкнуть к этой боли. К острой короткой боли в момент удара. Говорят — «вспышка», «взрыв»… не знаю… Для меня лично — именно так, как оно есть. Как удар окованного конца тяжёлой дубинки по кости. По моей, черепно-затылочной.
«Вспышка», «взрыв» — комплекс внешних раздражителей. Свет, звук, запах… Их много, они разные, доходят постепенно. Растягиваются во времени.
«Ё-моё! Красота-то какая!» — праздничный салют.
А здесь… До меня «раздражитель» доходит сразу. Одномоментно. Не бз-з-з-зды-ы-ы-ынь, о-о-о, а-а-а! ух-ух! ох-ох… А — тук. И — брык. «Брыка» — уже не чувствуешь.
Но очень хорошо, долго, подробно и разнообразно, чувствуешь возвращение в себя. «В себя», в этой ситуации — не то место, куда хочется вернуться. Совсем, знаете ли, не… «Прощайте, скалистые горы…». И век бы вас больше не видать. Погулять бы где, в кино, там, сходить, цветочки понюхать… Только — не «в себя».
Однако, когда бьют сапогом в солнечное, когда начинаешь судорожно захватывать ртом песок, вместо воздуха… А дышать-то им не удаётся. Почему-то… И пошли судорожные отплёвывания… А рук-то — нет. Потому что они… они где-то есть. Там, за спиной. Но опереться на них не удаётся. Потому что связаны. И кашель переходит в неудержимую, неостановимую, не дающую вздохнуть…
С этого и начался мой вляп в «Святую Русь». Знакомо, плавали-знаем. Но знания — полного иммунитета от мордобоя не обеспечивают.
Хорошо, что я сегодня только завтракал. Очень давно. И — легко.
– Подними. И морду ему утри.
Меня вздёргивают на колени. Чем-то жёстким, кожаным утирают лицо, сметая с ресниц песок.
Ничего. Фигня. На Волчанке хуже утирали. Там было страшнее. И от ощущений, и, главное, от непонимания, от внутренней паники при общении с мохнатыми троглодитами и трёхающими лошадьми. А здесь паники нет. Так… лёгкий ужас. Уж я-то теперь знаю! Это ж всего-навсего «Святая Русь»! Прорвёмся!
Меня снова сгибает приступ рвоты. Прямо к ногам стоящего передо мной представительного нестарого мужчины.
– Экое уродство. Монахиня-переросток. Да ещё и лысая.
– Что ж ты, Петенька, такой невнимательный. Видишь, а не разумеешь. Это ж не монахиня, и не девица, и не молодка…
Софья — это её замедленный, многообещающий, глубокий голос — обходит меня по кругу, опускается на колени у моего плеча и, ласково улыбнувшись мне в лицо, резко отдёргивает сбившийся на колени подол подрясника, запуская руку мне под одежду. Я, ещё не отошедший от удара по голове, от сотрясения, падения, от всего случившегося, чуть дёргаюсь, морщусь. Но она только сжимает крепче.
– Это, Петенька, юноша. Горячий, глупый. С очень миленькими… бубенчиками. Жеребчик. С головы кровь бежит, а промеж ног — уже стоит. Хо-о-док. Жено-люб. Блудо-дей. Раз-вра-атник.
Она произносит слова тягуче, с паузами, в каждой из которых равномерно мнёт, гладит, крутит… и моё тело, не управляемое ошарашенными произошедшим мозгами, отзывается на её характерные прикосновения.
– Покажь.
Мужики, держащие меня за плечи, опрокидывают навзничь. Вздёргивают вверх платье. Этот… Петенька глубокомысленно разглядывает открывшееся взгляду зрелище. Легонько тычет сапогом. Как я когда-то Божедара. Сопровождая уместными междометиями:
– ё!.. ну них…! итить-молотить!..
«Что было — то и будет. И нет ничего нового под луной».
Но кто сказал, что в «старом» — наше место не изменится? Или хотя бы — его понимание? Я здесь, в «после Кащенки», уже почти пять лет. Для думающего человека — это много. Чтобы чуток научиться понимать. Хотя бы — куда смотреть, хотя бы — понимать видимое.
Я смотрю в сторону и вдруг понимаю — что я вижу. Тёмная куча в нескольких шагах от меня — тело нашей проводницы, «убогой». У неё в спине торчит короткое копьё. Один из мужчин подходит, упирается в спину покойнице сапогом, покачав, выдёргивает.
С другой стороны до меня доходят звуки спора. Мужчина, явно — духовный, с окованной дубинкой в руке, спорит о чём-то с этим «Петенькой». Тот резко обрывает препирательства:
– Инокини — ваши. Остальные — наши. Грузите.
Меня вздёргивают вертикально, я успеваю увидеть, как два монаха с дубьём на поясе, хватают нашу «убогую» за ноги и тянут её волоком по песку к озеру. Одежда покойницы задирается, монахи деловито тащат её за бесстыдно раздвинутые, полные, белые в неровном свете факела, ноги.
Кому тут стыдиться? Женщине? — «Мёртвые сраму не имут». Монахам? Так они службу сполняют. За их грехи ответит десятник. Или епископ. Или ГБ.
ГБ — за всё ответит. За всех.
Они даже не заходят в воду. Раскачивают тело за руки — за ноги, и кидают.
Тут же мелко! Она же не утонет!
За ночь течение снесёт покойницу вдоль берега, куда-нибудь к Которосли. Или где-то по дороге зацепится. На утренней зорьке будет какому-нибудь местному рыбачку подарочек: «Тятя-тятя, наши сети притащили мертвеца». Или — мертвячку? Как-то в женском роде у нас отсутствует… А пора: Неро — женский могильник. На моей памяти — постоянно. То — блудниц, то — монашек…
Меня снова бьют, одевают на голову мешок, выворачивают руки, так что я вынужден согнуться. «Поклон в пояс». Так вертухаи зеков водят. С первого же шага наступаю на подол, падаю. Меня снова бьют, поднимают, затыкают подол за ворот, тянут куда-то… снова роняют. Теперь в воду. Я захлёбываюсь, задыхаюсь, барахтаюсь… Меня держат. Дают вздохнуть. Судорожно. Заглотить кусочек воздуха с всхлипом… и снова втыкают головой в воду…
Говорят, что в последние мгновения перед смертью человек вспоминает всю свою жизнь. Я — не вспоминаю. Значит — это ещё не смерть. Но как же больно! Когда лёгкие рвутся от удушья.
Меня то топили, то мордовали, то что-то спрашивали. Через мокрый мешок на голове — не слышно. Да я бы и не понял: когда дышать нечем — даже если бы пальцы ломать начали — не обратил бы внимания.
Проще надо, Ваня. Проще-прощее. Вообразил себе невесть что. Воевода Всеволжский, Зверь Лютый, царь и бог всея Стрелки, надежда всего прогрессивного человечества… а тебя — мордой. Хорошо что в воду, а не в дерьмо. Захлебнуться дерьмом — как-то… не оптимально. Это ты там, у себя, на десяти верстах Дятловых гор — что-то из себя… А «здесь и сейчас» — просто вошь на гребешке. «Сейчас» — всегда. «Здесь» — везде. Шаг — в любую сторону. «Конвой стреляет без предупреждения». «Конвой» — «Русь Святая». Та самая, которая — «в ризах образа», которая — «сосёт синь».
Кажется, я снова вырубился.
Очнулся от холода. Сводило всё тело, лязгали зубы, под коленями… какие-то деревяшки. Очень твёрдые, болючие. Свежий воздух. Насыщенный влагой. Ритмичный плеск, покачивание. Лодка?
С меня вдруг сорвали мешок. Резко стало светло. Просто ударило по глазам. Больно. Ошеломительно. И — холод от мокрой одежды. Такой, что стучащие зубы не остановить.
– Ты кто?
Голос мужской. Знакомый. Где-то я его…
– Не будешь говорить — опять искупаем.
– Б-буд-ду. Х-хол-лод-дно.
– Ни чё, потерпишь. Звать как?
Абсолютное пренебрежение. Вопрос, наполненный равнодушием до такой степени, что оно аж капает. Я осторожно попытался приоткрыть один глаз. Зря осторожничал — глаз не открылся. Заплыл. Здорово ж они меня… Второй… Потихоньку, через щёлочку, через реснички… О! Вчерашний. «Петенька». Как он меня ночью сапогом потыкивал… По самому моему дорогому…
С-с-с… Спокойно.
Мужик, не получив ответа, досадливо хмыкнул, поднялся с корточек, повернулся. Сейчас скомандует — «за борт» и…
– И-и-и… Иван. З-зовут — И-иван.
– Гы-гы-гы… Иван. А бабой одет. Гы-гы-гы…
Приятно слышать здоровый мужской смех. Даже — идиотский. Кто-то из слуг.
– Не бабой, а монашкой.
Глубокий женский голос. Тоже знакомый. Это ж… княгиня! Улита, которая Софья! Которая… сволота. Нас всех… «Убогую» — зарезали! И кинули в озеро. Она ж никому ничего…
Не сесть толком, ни толком посмотреть — я не мог. Даже шевельнутся… Ой! Больно! С-с-с… Что ж они с ногами-то моими…?
– Ты б, сестрица, отошла бы где сидела, не гуляла по лодии, да в разговор не влезала.
Оставалось — слушать. И проверять — где у меня ещё болит. Мест, где у меня «ещё»… — становилось всё больше.
– Слышь ты, дурень. Ты с откудова?
Откудова-откудова… с оттелева, с Боголюбова.
– Из Боголюбова.
Не запутаться бы. Точно — с Боголюбова иду. Шёл.
– От князя, что ли?
– От него, от князь Андрея.
– А с чем послан?
– Про то сказать могу только бывшей княгине Улите, нынешней инокине Софье.
– Говори. Вот она я.
Софья широко шагнула откуда-то со стороны, переступила лодейную скамейку, к которой меня привалили плечом, присела рядом с «Петенькой».
– Ну, говори. Что князь велел передать?
– Велено сказать: послан привезти ко мне. Тайно. Для разговора о делах семейных. Для подтверждения — дана пуговица от евоного полукафтанья. Для обихаживания — служанка, Сторожея. Что с ней?
Они переглянулись, потом снова уставились на меня:
– О каких делах?
– О том не сказано. Моё дело — привезть.
– Ещё чего велено?
– Ещё… ничего. Пуговица… Сторожея… для дорогой обихаживания…
Они снова уставились друг на друга. Похожи. Брат с сестрой? Он её «сестрица» называет.
Так это тот «Пётр», который брат-любовник из «свитка кожаного»?! Импозантен, величав. Чувствуется порода. И «глубокая уверенность в завтрашнем дне». Самодоволен, самоуверен, глуповат. Выше среднего, приличного телосложения, светлобород, светловолос, светлоглаз, лет 30–35. Светло-голубые глаза на чистом, довольно правильном, белом лице. Внезапные приступы подёргивания ножкой.
«Вчера перекрасилась в блондинку. Сразу стало проще жить».
Этот — «блондин природный». Софья ему примерно ровесница. Но выглядит… старше. Потому что умнее. Глупцы часто выглядят моложаво — забот меньше.
У неё — «куриные лапки у глаз», вглядывается в меня — пристальнее. С, пусть и раздражённым и, даже, враждебным, но — интересом. Пытливо. Без того высокомерно-презрительного всеобъемлющего равнодушия, которое постоянно демонстрирует её братец.
Теперь он демонстрирует раздражение:
– Дура. С ничего крик подняли. Пуганая ворона куста боится. И Якун туда же. Вывозить, прятать… Андрей дознается — всем головы…
Резкий удар Софьей по ноге Петра заставил его замолчать. А выразительный взгляд экс-княгини в сторону гребцов — послужил аргументом.
Голос кормщика:
– К устью подходим, господине.
Петенька обрадовано приступил к своему любимому делу — к командованию. Он горделиво выпрямился, окинул орлиным взглядом горизонт, положил руку на рукоять кинжала на поясе, принимая более приличествующую предводителю и владетелю монументальную позу, и провозгласил волю свою боярскую:
– Поворачивай.
После чего соблаговолил снизойти и бросить в мою сторону:
– Замотать.
И удалился на нос лодии для надзора за правильностью указанного им корабельного манёвра и контроля исполнения оного.
Меня снова замотали платками, всунули в рот кляп, накрыли мешком и оставили помирать.
А чего ещё делать? — Еды — нет, воды — нет, сортира — тоже нет.
А я — есть. Потому как: «мыслю — значит существую». Больше заняться нечем — остаётся мыслить. Это хоть несколько отвлекает. От головной боли. И от всех остальных разнообразных… ощущений.
О-ох… Факеншит…!
Извиняюсь, это я пошевелился.