— Герр Дулитл! О, майн либер герр Дулитл!
Фрау Глосс, квартирная хозяйка, женщина крупная, белолицая, трагически закатывала глаза, театрально всплескивала руками, словом, всячески демонстрировала всю безмерность своего горя и отчаяния. Осип уже успел привыкнуть к некоторым излишествам в проявлении ею своих чувств, даже по пустякам, но сейчас и впрямь, похоже, стряслось нечто экстраординарное: Осип уловил в ее голосе интонацию искреннего, неподдельного волнения.
Осип не ошибся. Она действительно была взволнована, и отнюдь не безосновательно. Причина, приведшая ее в столь сильное смятение, была серьезной, вероятно, даже более серьезной, чем ей представлялось. Пока он ездил в Тильзит, сюда, в берлинскую его квартиру, приходили из полиции — выяснить, что за господин здесь живет; обнаружилось, сообщили они хозяйке, что под фамилией Дулитл, с совершенно совпадающими остальными сведениями, оказались заявленными два человека, притом оба американцы.
Новость эта не на шутку встревожила Осипа. Первые месяцы, за неимением надежного заграничного паспорта, он жил в Берлине нелегально, без прописки; это таило в себе массу неудобств и могло самым роковым образом отразиться на деле, которым Осипу пришлось заниматься в Берлине: паспортный режим соблюдался в Германии неукоснительно. И вот благодаря хлопотам Бухгольца, «русского немца», как называли его все, Осипу подвернулся паспорт на имя американского гражданина Джозефа Дулитла, настоящий паспорт, «железный». Осип и в глаза не видел этого самого Дулитла, неожиданного своего тезку; знал только, что тот, путешествуя по Европе, лишь на несколько дней заехал к своим друзьям в Берлин и, поскольку сам не собирается прописываться здесь, готов кому угодно предоставить свой паспорт для этой цели. Паспорт иностранца как нельзя больше подходил: смешно было б Осипу, при его-то столь варварской немецком языке, выдавать себя за чистокровного немца, а что акцент его даже отдаленно не напоминает американский, так в этом не только фрау Глосс, у которой Осип поспешил снять комнату, но даже и в полицейском ревире не разобрались. Ах, ну до чего некстати опять вдруг объявился в Берлине мистер Дулитл! И ведь не просто вернулся сюда — зачем-то еще и паспорт свой (однажды уже прописанный) сдал в полицию! Несчастье, право, когда имеешь дело со случайными людьми…
Осип внес в свою комнату дорожный кофр, снял пальто, а фрау Глосс, последовав за ним, все говорила и говорила с обычными своими преувеличениями, теперь уже о том, как она чуть не упала в обморок, увидев полицейских, как она испереживалась вся за своего такого милого квартиранта.
— Они что-нибудь… искали здесь? — Слова обыск Осип счастливо избежал.
— Нет, нет, они только вас очень хотели видеть! Вы бы посмотрели на них, герр Дулитл!.. Они и со мной разговаривали, как… с преступницей!.. Будь вы здесь, я не сомневаюсь, они увезли бы вас в Моабит!..
Осип рассмеялся, чтобы успокоить хозяйку, но сам подумал: а она ведь, черт побери, недалека от истины; Моабит не Моабит, а уж камеры ближайшего полицейского участка наверняка не избежать… Впрочем, дорожка и в Моабит не заказана, дознайся они только, что он из русских революционеров: германская полиция всегда рада услужить своим российским коллегам.
Ничего этого Осип, естественно, не стал говорить фрау Глосс. Сказал, беззаботно махнув рукой:
— Пустяки, фрау Глосс. Какое-то недоразумение.
— О, я так надеюсь на это, так надеюсь!.. Вы прямо сейчас пойдете к ним? Я имею в виду в участок…
Осип сделал вид, будто всерьез решает: идти, нет ли? Потянул с минуту, потом сказал:
— Пожалуй, нет смысла. Сомневаюсь, что в столь поздний час кого-нибудь застану там. К тому же я изрядно устал с дороги.
— Но они сказали… они приказали, чтобы вы тотчас явились к ним! — Фрау Глосс, как видно, и мысли не допускала, что можно хоть в чем-то ослушаться полицейских.
Тут следовало проявить твердость, и Осип, ставя ее на место, с расчетливым недоумением, даже и обидой в голосе произнес:
— Позвольте уж мне самому, майне либе фрау Глосс, знать, что и когда мне делать.
Фрау Глосс будто онемела! И дикий испуг в глазах — уже натуральный, ненаигранный. Чтобы поскорее прервать эту немую сцену, Осип добавил:
— Простите, я хотел переодеться…
После этого хозяйке ничего не оставалось, как покинуть комнату; сделала она это, отметил Осип, с несвойственной ей проворностью. Поразмыслив, он уже сожалел, что так обошелся с ней: чего доброго, сама побежит теперь в участок. Так что настороже надобно быть, к входной двери прислушиваться, не хлопнет ли…
Шел с вокзала — об одном лишь думал: побыстрее б в постель бухнуться; и вправду устал, поездка была трудная, все силы забрала. Но теперь не до сна. Хороший сюрприз подбросил мистер Дулитл, ничего не скажешь. Только-только угнездился в этой своей комнате, притом впервые за полгода легально, — изволь опять сниматься с якоря, опять ломай голову, где пристроиться. Не в том даже дело, что надоело по случайным углам маяться, — предстоит много работы, после Тильзита особенно много, ни на что другое не стоило бы отвлекаться, каждая минута на счету.
Впрочем, подумал Осип, излишне сгущать краски тоже не стоит. Завтра утром он, конечно, съедет от фрау Глосс, никуда не денешься, иначе не избежать встречи с полицейскими. Да, съедет, это решено; ничего страшного, не на улицу ведь! Худо-бедно, все же найдется с пяток квартир, где можно (разумеется, нелегально) пожить на первых порах… Давным-давно, к счастью, прошло то время, когда это была почти неразрешимая проблема.
Да нет, разобраться, не так уж и давно. Осип вспомнил, как всего полгода назад, когда он и Гальперин объявились после побега в Берлине, представитель «Искры» Вечеслов не мог, как ни старался, достать квартиру даже для них двоих. Довольно длительное время приходилось ночевать в подвале редакции «Форвертс», где нелегально помещалась искровская экспедиция. Мало того, что это было верхом неконспиративности, подвал к тому же был холодный и очень сырой; не мудрено, что Гальперин сильно захворал вскоре. Они бы тотчас и покинули Берлин, столь негостеприимно встретивший их, но делать этого никак нельзя было: редакция «Искры» именно Берлин назначила местом их с Гальпериным пребывания, возложив на них организацию транспорта литературы и людей в Россию.
…По-прежнему не спалось. Осип с охотой стал думать о своей заграничной жизни. За эти его берлинские полгода кое-что существенное все же удалось сделать, особенно если принять во внимание, что начинать пришлось практически с нуля.
Вспомнилось давнее, далекое, виленское еще. Забирая у контрабандистов транспорты с литературой, он обычно не очень-то задумывался о тех неведомых ему людях, которые готовят эти грузы, а потом доставляют их на русскую границу. Он даже того не знал, где именно находятся они, люди эти: в Берлине или Лондоне, в Женеве или Кенигсберге. Но в одном тем не менее был убежден непреложно: здесь, в России, куда труднее и куда опаснее, нежели где-то там, в далекой загранице, где и в помине нет вездесущих и пронырливых царских шпиков. Он не завидовал заграничным своим собратьям по партии; нет, напротив, как раз это-то ощущение опасности, постоянного риска и приносило ему наибольшее удовлетворение.
Что верно, то верно: бездомный, вечно полуголодный, неотступно преследуемый жандармскими ищейками, которые в буквальном смысле шли по пятам, он, несмотря ни на что, жил с азартом, даже и весело, если угодно, и не променял бы свою судьбу на иную, более спокойную. Вот почему, узнав, что редакция «Искры» определила ему быть в Берлине, он поначалу с крайним неудовольствием воспринял это назначение; единственный лишь резон удерживал его от «бунта» — то, что в Россию все равно не суждено ему вернуться в ближайшее время, слишком памятен еще побег из Лукьяновки, всем памятен, а первее всего, надо думать, российской охранке. Ну а коли так, то что ж поделаешь, не бить же баклуши!
И Осип взялся за работу.
О боже, существует ли на свете что-либо более далекое от реальной жизни русских эмигрантов, чем его былые представления о ней?.. Даже главный его козырь — что за границей не нужно, мол, остерегаться полицейской слежки — оказался битым. На поверку выяснилось, что и здесь (в Берлине-то уж точно) хватает российских шпиков. И если б только эта шпионская банда, специально откомандированная из Питера! Германская полиция тоже ведь неустанно охотится за русскими анархистами, к коим причислены решительно все революционеры, лишь бы из России…
Были и другие тягости эмигрантского житья, с первых же дней своего пребывания в Берлине Осип полной мерой отведал их. Отсутствие конспиративных квартир, ужасающая нехватка денег — нет, не эти сложности имел сейчас в виду Осип; тут как раз ничего нового, неожиданного, все в точности так же, как в России. Чужая, незнакомая среда, чуждые нравы и обычаи, чужой язык, который знаешь едва-едва, — вот что гирей висело на ногах, вот что в особенности затрудняло работу.
А работы с первых же дней навалилось невпроворот. Дела берлинской транспортной группы, прямо сказать, были в плачевном состоянии. Михаил Георгиевич Вечеслов, человек милый, добрый, по-своему даже старательный, вместе с тем начисто был лишен конспиративной жилки. Делалось лишь то, что само шло в руки. Неотлучно находясь в Берлине, Вечеслов не только не приумножил связей на границе, но растерял и все прежние. И что вовсе трудно было понять — даже и здесь, в Берлине, дело было поставлено из рук вон плохо. Те же квартиры хоть взять; ведь не случайно для Осипа и Гальперина не нашлось сколько-нибудь надежного пристанища: ни одной такой квартиры не было у Вечеслова, ни единой…
Беда, да и только. По сути, с голого места пришлось начинать. Первое, за что взялся Осип (поневоле в одиночку, потому как Гальперин жестоко простудился в чертовом их подвале), — подыскание квартир, куда можно было бы без прописки поселять приезжих товарищей. Оказалось, ничего невозможного нет, стоит только постараться. Крепко помогли здесь, спасибо им, Бухгольц и Бахи, мать и дочь, много лет жившие в Берлине; пользуясь их рекомендациями, Осип хоть не вслепую действовал. Спустя примерно месяц он мог уже разместить в Берлине человек двадцать, при необходимости и все тридцать (сам он с Гальпериным тоже, понятно, переселился из подвала).
Надо признать, он очень вовремя занялся квартирами. Нужда в них возникла почти тотчас: из Лондона прибыл Иван Бабушкин, очень известный в партии человек, практический работник каких мало; его нужно было нелегально переправить в Россию. Осип решил использовать старые связи с контрабандистами. Отправился с Бабушкиным на прусскую границу — в Шталлупенен, Эйдкунай, а у самого на сердце неспокойно: найдет ли кого из прежних знакомцев? А если они и на месте, то помнят ли его? Все-таки это ужасно, всю дорогу думал он, какой жестокий риск — вести человека на границу, не только не имея предварительной договоренности с доверенными людьми, но даже и вообще не зная, что тебя там ждет. Не о себе думал — о Бабушкине, за безопасность которого теперь всецело отвечал.
Чтобы хоть немного уменьшить риск, оставил своего подопечного в Инстербурге, верстах в пятидесяти от границы; дальше один уже двинулся. В Шталлупенене Осипу не повезло: путевой обходчик Курт, хорошо оплачиваемыми услугами которого не раз приходилось пользоваться в былые времена, уехал на несколько дней к больному брату своему в Кранц. Вся надежда теперь была на Эйдкунай: были там знакомые рабочие-щетинщики, жившие в Кибартах. Время как раз рабочее, Осип пошел на щеточную фабрику, сразу отыскал своих щетинщиков. Они без колебаний отозвались на его просьбу; план предложили такой: один из них отдаст Бабушкину свой пограничный пропуск, по которому стражники беспрепятственно пропустят его в Россию. Очень уж просто все получалось, это смущало. Но и выхода другого не было — Осип согласился. И не пожалел, что доверился этим литовским парням, Ионасу и Стасису: Бабушкин без малейших осложнений перешел границу.
В Берлине Осип обрел новое имя — Фрейтаг. Произошло это «крещение» случайно, во всяком случае неожиданно для Осипа. Он пришел по какому-то делу к Бахам, у них были гости, незнакомые Осипу люди. Понимая, что из конспиративных соображений не следует называть подлинную фамилию Осипа (потому хотя бы, что Таршис не раз упоминался в немецкой печати как участник «дерзкого» побега), старшая из Бахов, Наталья Романовна, и представила его своим гостям «герром Фрейтагом». Чуть позже, когда гости разошлись и остались только близкие люди, Петр Смидович поинтересовался у Натальи Романовны, как это ей пришло в голову такое странное имя.
— Нет ничего проще! — рассмеялась она. — Сегодня ведь пятница? Если по-немецки — Фрейтаг. Вот я и бухнула первое, что пришло на ум!
— Бьюсь об заклад, — сказал Смидович, — что многие усмотрят в этом имени некую символику.
— То есть? — не сразу понял Осип.
— Ну как же! Если вспомнить Робинзона Крузо и его слугу Пятницу, аллегория напрашивается сама собой. Как Пятница был предан своему хозяину, так же и наш новоявленный Пятница беззаветно предан делу русской революции. Надеюсь, Осип, ты не станешь возражать против такого толкования?
— Нет, нет, ни в коем случае! — шутливо отозвался Осип.
Как знать, если б Смидович не затеял этот разговор, может быть, имя Фрейтаг, возникшее так случайно и по такому случайному поводу, тотчас и забылось бы, — теперь же, поскольку привлечено было к нему внимание, оно словно бы прикипело к Осипу, намертво приросло, не оторвать. С того дня он и стал для своих — Пятница, во «внешних» сношениях — Фрейтаг… Пятнице, откровенно сказать, было куда легче, нежели Фрейтагу. Отношения с немецкими партайгеноссен складывались у него, к сожалению, совсем не так гладко, как хотелось бы. В своей работе он во многом зависел от сотрудников экспедиции редакции «Форвертса»; на словах они вроде бы и не прочь были помочь, однако не торопились переходить от слов к делу, частенько случалось ссориться с ними. Вначале Осип склонен был себя винить в том, что не налаживаются добрые рабочие контакты (слишком нетерпелив, недостаточно корректен), но постепенно все больше склонялся к выводу, что все-таки дело не в нем, не в тех или иных личных его недостатках, и даже не в том, что как-то по-особенному строптивы именно эти сотрудники газеты; нет, тут были какие-то другие причины, более капитальные.
Осип был поражен, когда впервые попал на собрание социалистов. Происходило оно в одной из пивных, совершенно открыто. За столиками сидели нарядно одетые господа и, слушая очередного оратора, тянули пиво из высоких глиняных кружек: эдакая почтенная компания добропорядочных буржуа. Ничего похожего Осип в России, понятно, не встречал. Подобная манера проводить собрания — с пивом, в явно неделовой обстановке — может нравиться или не нравиться, но то, что немецкие социал-демократы добились такой свободы действий, но могло не вызвать искреннюю зависть. Осип знал, что и в Германии бывали трудные времена. Целых двенадцать лет действовал введенный Бисмарком «исключительный закон против социалистов», запрещавший деятельность рабочих партий и их печатных органов; многие деятели партии были брошены в тюрьмы. Упорная, героическая борьба рабочих привела к отмене драконова закона, и вот теперь партия сполна использует плоды своей нелегкой победы.
Но у этой победы, на взгляд Осипа, была и своя оборотная сторона. Иные члены партии очень уж дорожили достигнутым спокойствием, больше всего боялись прогневать власти. Прежде чем сделать что-нибудь, они сто раз прикидывали: что можно, что нельзя? Не революционеры, а какие-то партийные чиновники! Нет, Осип отнюдь не собирался чернить всю партию, это был бы, понимал он, заведомый поклеп, но что касается тех функционеров, которые работали в экспедиции «Форвертса», к ним-то уж, во всяком случае, подходят самые резкие определения. Складывалось впечатление, что им все ровно, где служить — в социалистической газете или маклерской конторе. Да, не революционный долг, а служба — вот, пожалуй, наиболее точное слово, характеризующее их отношение к своим обязанностям. А всего-то от них и требовалось — вовремя передавать Осипу предназначенную для транспортной искровской группы корреспонденцию, бандероли, посылки с литературой… так нет лес, по нескольку дней, случалось, мариновали, все, видите ли, недосуг было им вникнуть в поступающую почту!
Поведение сотрудников экспедиции частенько приводило Осипа в ярость. Выходило так, словно они оказывают ему личную услугу: захотят — сделают одолжение, не захотят — ступай прочь, не до тебя. Осип не желал мириться с этим; после одной из стычек, особенно резкой, он отправился к ответственному редактору «Форвертса» Курту Эйснеру и заявил ему, что если администрация редакции и типографии не намерена выполнять решения руководителей своей партии о посильной помощи русской газетной экспедиции, то об этом, по крайней мере, надо сказать открыто; если же дело упирается в нерадивость тех или иных чинуш, то пора, давно пора призвать их к порядку… Говорил запальчиво, не выбирая выражений, с отчаянием человека, которому нечего терять. Не особо-то он и рассчитывал на поддержку редактора, вполне допускал худшее: что тот не примет претензий, станет защищать своих сотрудников; что ж, пусть так, пусть даже так. Осип одного лишь хотел в тот момент — определенности, тогда, по крайней мере, будет ясно, что нужно, не обманывая себя, искать другое место для экспедиции.
Курт Эйснер слушал его, не перебивая; потом уточнил еще некоторые детали, на взгляд Осипа малосущественные (к примеру, давно ли геноссе Фрейтаг находится в Берлине и приходилось ли ему заниматься революционной работой в России); наконец, говоря Осипу «ты» (вначале Осип решил, что такое обращение вызвано его молодостью, но тут же вспомнил, что в германской партии все на «ты» друг с другом, независимо от возраста и положения в партии), сказал не без горечи:
— Что говорить, если б у нас были такие работники, готовые на самопожертвование, как ты, дела наши шли бы куда лучше. К сожалению, ты прав: у нас чересчур много чиновников и мало истинных революционеров…
Осипу не понравилось то, что говорил ему геноссе Курт Эйснер. Именно это больше всего и не понравилось — что тот, вместо того чтобы решить дело, принялся вдруг нахваливать его, человека, которого совершенно не знал. Разве не ясно, что этим нехитрым способом редактор «Форвертса» попросту хочет избавиться от назойливого просителя?
— Я предпочел бы услышать другое, — медленно выговаривая слова, холодно произнес Осип. — Я хотел бы знать, следует ли нам рассчитывать на содействие со стороны ваших сотрудников. «Да» или «нет» — больше мне ничего не нужно.
— Я сделаю все, что в моих силах.
— «Да» или «нет»? — припирал его к стенке Осип, понимая, что уже переступает границы приличия, по даже и понимая это, ничего не мог с собой поделать.
— Я думаю, все наладится, — сказал Курт Эйснер, не скрывая улыбки.
Хотелось верить, что так оно и будет. Вместе с тем Осип боялся обмануться в своих ожиданиях.
Курт Эйспер оказался человеком слова. В тот же день, сразу после обеда, к Осипу в подвал спустился вдруг (чего никогда прежде не было) сам заведующий экспедицией «Форвертса» Герман Шехт и сообщил, что из Лондона прибыло несколько посылок (только что, подчеркнул он, четверть часа назад), — геноссе Фрейтаг может получить их в любое удобное для него время… В посылках был свежий номер «Искры»…
Так прошла зима, первая зима на чужбине.
В марте Осипа вызвали в Лондон, где вот уже почти год издавалась «Искра». Предстояла встреча с членами редакции. Мартов, Засулич, Ленин, Плеханов — никого из них Осип не знал лично; увидеть их, поговорить с ними было давнишней его мечтой. Поскольку своего легального паспорта у него не было, воспользовался документами Петра Смидовича.
И вот наконец Лондон. Хорошо, что с ним вместе ехал Носков, немного знавший английский, а то одному вовек не добраться бы до квартиры, которая была назначена ему для явки. На квартире этой «коммуной», общим котлом, жили Мартов, Засулич, Дейч и, к великой радости Осипа, Блюменфельд, набиравший «Искру». Ленин с женой снимали квартиру в другом месте. Что до Плеханова, то его в Лондоне не было: он, как и прежде, находился в Женеве.
Осипа пригласили в Лондон не просто для знакомства. Летом намечено провести Второй съезд РСДРП (предположительно в Брюсселе). В связи с этим Осипу поручалось подготовить на границе надежные «окна» для переправки делегатов из России; ну а поскольку Берлин станет, таким образом, основным перевалочным пунктом, то в германской столице следует иметь не менее десятка вполне безопасных квартир. При этом, что подчеркивалось особо, ни в коем случае нельзя ослаблять работу по транспортировке искровской литературы, напротив, надобно искать новые, дополнительные пути и возможности для пересылки литературы в Россию.
В Лондоне Осип пробыл десять дней. Жил в «коммуне»: там была специальная комната для приезжих. Город произвел на него удручающее впечатление — может, оттого, что все время моросил дождь и стояли туманы. Впрочем, настоящего Лондона он, наверное, не видел, все эти дни ушли на разговоры и встречи. Блюменфельд показал типографию, где набиралась и печаталась «Искра». Типография эта принадлежала английским социалистам, здесь издавался еженедельник «Джастис». Больше всего Осипа поразило, что русские социал-демократы в чужой стране, поистине за тридевять земель от родины, выпускают свою газету куда большим тиражом, нежели английская легальная партия свой центральный орган.
Осип был по-мальчишески рад, что наконец-то познакомился с членами редакции «Искры». Особенно близко он сошелся с Мартовым — родным братом Сергея Цедербаума. Перед Верой Ивановной Засулич Осип невольно робел; подумать только, Осипа еще и на свете не было, когда она стреляла в Трепова! Легендарный человек, живая история русской революции. Но держалась она просто, с живым интересом вникала в подробности его конспиративной работы в Вильне, немало вопросов задала о постановке дела в берлинской группе содействия «Искре». С Лениным Осип встречался всего три раза, не только оттого, что тот квартировал в другом месте. День Ленина был расписан буквально по минутам: до обеда — работа в библиотеке Британского музея, все остальное время уходило на редактирование «Искры» и невероятную по своему объему переписку с российскими партийными организациями. И Мартов, и Засулич с восхищением говорили о его прямо-таки нечеловеческой работоспособности.
Жили Ленин и его жена Надежда Крупская на Холфорд-сквере. Осип пришел к ним с Носковым. Ленин с первой же минуты покорил Осипа. Он обладал каким-то особым даром естественности, непринужденности. Чувство некоторой скованности, поначалу испытываемой Осипом, вмиг отлетело (быть может, этому способствовало и то, что Осип сразу же ощутил неподдельное радушие, с которым встретили его здесь).
— Тарсик! — с чисто детской непосредственностью воскликнул Ленин. — Надя, иди сюда, это ведь Тарсик, знаменитый наш Тарсик! — На мгновение посерьезнел: — Ради бога, не сердитесь, что я так называю вас. Я прекрасно помню вашу фамилию, но в своих письмах (а мы изрядно поволновались, пока вы после Лукьяновки выбирались из России) мы иначе вас не называли как Тарсик, вот и привыкли. — И опять с веселой улыбкой: — Сколько же вам лет, дорогой Осип? Чуть меньше ста, я полагаю?..
— Да, немного меньше, — с той же шутливостью отозвался Осип. — Двадцать один.
И вновь Ленин резко переменил тон, сказал с легкой грустью:
— А мне тридцать три. Тридцать лет и три года, мда…
— Грех жаловаться, Владимир Ильич, — сказал Носков. — Возраст Ильи Муромца, возраст Христа…
Ленин рассыпчато засмеялся:
— Особенно вдохновляет пример Христа, если учесть, что именно в тридцать три года его распяли…
Осип отметил: быстрая речь, быстрые, но без суетливости движения, быстрый, точнее сказать, мгновенный, молниеносный переход из одного состояния в другое. Во время обеда Ленин шутил, балагурил, много подтрунивал над собой (в ряду прочего: «Совсем книжным червем заделался. Будь моя воля — не уходил бы из библиотеки…»); но едва уединился с гостями в маленькой своей комнате, сразу превратился в другого человека: предельно собран, деловит. Его вопросы, короткие и точные, свидетельствовали о том, что он отлично осведомлен о работе берлинской группы, хорошо представляет себе и трудности, с какими Осипу каждодневно приходится сталкиваться. Разговаривать с Лениным было легко: он сразу схватывал суть дела, понимал с полуслова.
Главное место в этом их разговоре было уделено той работе, которой Осипу и другим берлинским товарищам предстояло заняться в ближайшее время. В этой связи Ленин сказал:
— Я знаю, с какой неохотой вы согласились остаться в Берлине. — Неожиданно признался: — Покаюсь, но это я настоял на таком решении. Не от злого нрава, разумеется. Просто в настоящее время я не знаю другого человека, у которого были бы столь обширные связи на русско-германской границе. А без этой границы нам никак не обойтись. Я имею в виду не только транспортировку «Искры». Теперь вот новая задачка: переправить через границу около сорока делегатов съезда… Я понимаю: из-за своего ареста вы подрастеряли связи. Не спорю, это несказанно усложняет задачу. Но что поделаешь, придется заняться установлением утраченного. Иначе — завал. Поверьте, я ничуть не преувеличу, если скажу: так сейчас все сошлось, что от вас, дорогой Осип, во многом зависит, состоится наш съезд или нет. И второе: по-прежнему транспортировка литературы — наше узкое место. Чемоданы с двойным дном, «панцири» — все это прекрасно. Но недостаточно. Мы в состоянии буквально наводнить Россию «Искрой», потребность в ней среди рабочих ныне, как никогда, велика, — надо изыскивать новые пути. Тут огромную помощь могут оказать немецкие товарищи. Наслышан, наслышан про вашу войну с чиновниками из «Форвертса»! Но не все же такие. Усиленно рекомендую связаться с руководителем кенигсбергских социал-демократов, его зовут Гуго Гаазе, весьма дельный человек. Не сомневаюсь, он наверняка что-нибудь придумает…
Вернувшись из Лондона, Осип незамедлительно воспользовался советом Ленина: отправился в Кенигсберг, к Гаазе. Тот и впрямь оказался дельным и деятельным человеком — не поленился, поехал с Осипом в Тильзит, свел его с Фердинандом Мертинсом, убежденным социал-демократом. Мертинс (усатый, плотный, лет за сорок) был по профессии сапожник. Он с пониманием отнесся к нужде русских товарищей. Что ж, сказал он, это вполне возможное дело. В его адрес постоянно приходят грузы с кожевенным товаром, — никто, он полагает, не заметит, если в некоторых посылках вместо кожи будет русская литература. Затем он сможет, не вызывая ничьих подозрений, переправить этот груз — теперь под видом партии обуви — в Мемель торговцу Фридриху Клейну; человек надежный, прибавил Мертинс, тоже социал-демократ, за него я ручаюсь… Деньги? Нет, что вы, за такую работу я денег не беру; только расходы по пересылке, ни пфеннига больше…
Там же, в Тильзите, но уже в эту, последнюю свою поездку туда Осип напал на след литовцев, перевозивших через границу религиозные книги на родном языке. Дело у них было поставлено на широкую ногу, им ничего не стоило перебросить в Россию десятки и даже сотни пудов «Искры». Нужно было только уговорить их взяться за это, прямо сказать, рискованное дело. Можно поручиться — ничего бы у него не вышло, никакие деньги не помогли бы, не будь он их земляком. Осип имел все основания быть довольным этой сделкой: плату за провоз литовцы запросили ничтожную, чисто символическую. Удача, огромная удача!
Конечно, не само это далось. Пришлось изрядно помотаться, пока вышел на руководителя литовского дела.
Этот столь тщательно оберегаемый человек оказался глубоким стариком, но довольно бодрым еще, крепким, с живым блеском в глазах. Он не стал выспрашивать, какова политическая линия «Искры», спросил только, не во вред ли это будет литовцам. Осип горячо заверил его — нет, не во вред, отнюдь. Такое объяснение вполне, кажется, удовлетворило старика (имени своего он так и не назвал); сразу перешли к практической стороне. Осип сказал, что готов платить столько же, сколько берут контрабандисты — по пять рублей с пуда. Старик ответил с достоинством: мы не контрабандисты, мы не хотим наживаться; достаточно двух рублей с пуда, это реальные расходы. Лишь одно условие выставил: никаких дел с почтой, груз должен доставляться прямо на склад, притом в точно такой же упаковке, как наш товар… Хорошо, сказал Осип, он тоже не хотел бы прибегать к услугам прусской почты. Осип предложил, для верности, задаток, старик отказался: нет, расчет будет производиться при доставке груза на склад.
Да, нечасто выпадает такая удача; Осин возвращался из Тильзита в приподнятом настроении. Но, видимо, так не бывает, чтобы все было хорошо. Добирался с вокзала к фрау Глосс, безмерно усталый, но радуясь, что не нужно, как в былые времена, ломать голову, где бы притулиться хоть на ночь, что наконец-то есть и у него свой угол, постоянный и, надо надеяться, безопасный, — и вот внезапность, непредвиденность: мистер Дулитл объявился!
Было уже за полночь, фрау Глосс явно не пойдет уже нынче в полицейский участок, напрасно опасался; можно поспать. Утром что-нибудь да придумается.
Наутро фрау Глосс с холодной вежливостью осведомилась, найдет ли герр Дулитл время наведаться в полицию. Да, конечно, сказал Осип; он незамедлительно отправится туда: какая-то нелепая история, надо поскорей покончить с ней. Зайдет только на почту, это ведь по пути в участок, совсем рядом, не так ли?
Про почту придумалось вдруг, в последний момент, но, кажется, удачно. Погуляв с полчаса, Осип сообщил хозяйке, что на почте его ждала срочная депеша и вот теперь, к великому своему огорчению, он должен немедленно выехать на родину, там его ждут неотложные дела; он крайне сожалеет об этом, ему так хорошо было в Берлине, так славно, он никогда не забудет эту уютную свою комнату, разумеется, и о фрау Глосс, прелестной своей хозяйке, с таким теплом и гостеприимством отнесшейся к чужестранцу, он также сохранит самые добрые воспоминания… И принялся укладывать нехитрые свои пожитки.
— Как? — с преувеличенной театральностью всплеснула руками фрау Глосс. — Вы покидаете нас?
— Да, да, — со вздохом подтвердил Осип. — Я хочу поспеть на завтрашний пароход. А ведь еще до Гамбурга надо добраться.
— О! — медоточиво улыбалась хозяйка. — Поверьте, мне очень жаль расставаться с таким милым постояльцем!.. А что в полиции? — спросила она вдруг. — Все разъяснилось?
— Я ведь не был там, зачем? — легко и беззаботно сказал Осип.
— Как же так! — с недоумением (нет, скорее все-таки с возмущением) воскликнула фрау Глосс.
Осип счел за благо сделать вид, будто ничего не заметил, и с прежней беззаботностью объяснил:
— Я решил — какое это теперь имеет значение? С ними ведь только свяжись — столько времени отнимут!
— Вы так полагаете? — с недовольной миной на лице (но все еще в рамках благоприличия) произнесла фрау Глосс.
Необходимо было поскорей покончить с этой нежелательной для него темой; Осип сказал:
— Так ли, иначе ли, но вы же видите, фрау Глосс, у меня нет другого выхода. Меня ждут дела, и я не могу тратить время на пустяки! — Демонстративно взглянул на часы: — Мне пора. Разрешите пожелать вам всяческого благополучия!
Фрау Глосс словно подменили. Куда подевались слащавые ее улыбки, приторно льстивые слова! Мегера мегерой; даже кивком не удостоила… Было ясно, что она не верит ему, зря только старался. Ни в этот скоропалительный отъезд его не верит, ни во что другое. Поди, за фальшивомонетчика какого принимает. Ну да бог с ней. Ему было уже безразлично, что и как она думает о нем…
Осип отправился в свой подвал при экспедиции «Форвертса» — для начала.
С этой минуты герр Дулитл перестал существовать.
Слухи о съезде поначалу были далекие, мало внятные. Кто-то (и почему-то не из Брюсселя, где проходил съезд, а из Лондона) кому-то (притом не сюда в Берлин, а в Женеву) написал: на съезде дело до того, мол, дошло, что искровцы пошли войной на искровцев.
Чепуха, конечно, несусветная чепуха. Осип ни на минуту не сомневался — такие сведения может распространять лишь человек, очень мало разбирающийся в истинном положении вещей.
Что на съезде предстоит нешуточная борьба — простите, но это и младенцу должно быть ясно! Весь вопрос в том — кого и с кем. Можно ожидать, что выйдут капитальные разногласия с не имеющими никаких корней в России издателями жалкой газетенки «Рабочее дело», которые неприкрыто противопоставляют себя «Искре»; можно, хотя и с меньшим вероятием, предположить, что бундовцы примутся отстаивать свою узко-националистическую автономию в партии; можно, наконец, допустить, что взбунтуются вдруг представители еще каких-нибудь группировок. Но чтобы (как это там, в письме?) «искровцы пошли войной на искровцев» — нет, увольте, я отказываюсь, решительно отказываюсь поверить в это…
Тем не менее — вопреки всему, самой очевидности вопреки — слухи оказались правдой.
Возвращались из Лондона делегаты. Да, из Лондона, тут автор давешнего письма тоже оказался прав. Начав свою работу в Брюсселе, съезд вынужден был перекочевать в английскую столицу — очень уж нагло стала проявлять себя бельгийская полиция (явно по наущению русской охранки).
Возвращались делегаты — почти все те, кого недавно Осип принимал на границе, сопровождал до Берлина, а затем отправлял дальше, в Брюссель. Теперь вот им предстоял обратный путь, в Россию. Что раньше всего бросилось Осипу в глаза — каждый из них не просто давал свою, с определенных позиций, оценку происходившего на съезде, а вел отчаянную агитацию за то или другое направление. Столько уж Осип понаслышался всякого и разного о главных моментах в работе съезда, что, кажется, сам присутствовал на его заседаниях. Но нет, то было обманчивое ощущение. Будь он и впрямь участником съезда, тогда, в соответствии со своими понятиями, уж наверное тоже имел бы свою точку зрения. Теперь же приходилось выбирать между тем, что говорят одни, и тем, что говорят другие.
Было трудно: каждый тянул в свою сторону. Послушать этих — вроде они правы, тех — тоже правы и они. Осип понимал: ему было бы куда легче сделать свой выбор, не знай он лично таких представителей меньшинства, как Мартов, Засулич, Потресов, особенно Блюменфельд, не прикипи он к ним всею душой. Было непонятно, даже и обидно, что Засулич, Потресов и, пусть незнакомый Осипу, но имеющий заслуги в революционном движении, Аксельрод, что эти люди оказались за бортом нового состава редакции «Искры», официально ставшей на съезде Центральным органом партии. Таким образом, чувства его явно были на стороне тех, кого после съезда стали называть меньшевиками.
Чувства, однако ж, чувствами, но негоже и о принципах забывать. Именно принципы, в том числе организационные, определяют, чего стоит партия, на что она способна. Все больше и больше Осип понимал: нет, не пустяки разделили съезд на два противоборствующих течения. Различия в формулировках первого пункта устава партия были отнюдь не безобидны. Мартов предлагал членом партии считать всякого, кто принимает ее программу и оказывает ей содействие под руководством одной из ее организаций. Ленин же настаивал на том, что одного содействия недостаточно, необходимо еще личное участие в работе организации. Словесно отличие это не столь и велико: «содействие», «участие» — понятия почти одного ряда; так стоит ли копья ломать? Стоит, еще как стоит! Признать членами партии лиц, не входящих ни в какую партийную организацию (а такова ведь подлинная суть формулировки Мартова), — это значит отказаться от контроля партии. Ссылка же Мартова и его сторонников на то, что наша партия должна стремиться стать партией масс и как можно больше расширить свои пределы, эта эффектная фраза означает лишь одно: распахнуть двери в партию всякого рода оппортунистам…
Вникая в ход обсуждения на съезде этого вопроса, Осип в особенности интересовался тем, кто из делегатов за какую формулировку голосовал. Любопытная при этом выявилась картина. Против предложенной Мартовым формулировки, как он и ожидал, решительно выступило большинство практических работников — кто-кто, а они-то знали, каковы реальные условия для революционной деятельности в России. Тем удивительнее было, что и среди практиков нашлись товарищи, которые все же пошли за Мартовым. В чем тут дело? Быть может, есть нюансы, которые Осип упустил в своих рассуждениях?
Был долгий и неожиданно трудный, какой-то нервозный разговор с Ноем Жордания. Опытный работник, один из руководителей кавказских социал-демократов, даже, кажется, редактор тамошней газеты, — крайне любопытно было выяснить его позицию. Дней двадцать назад Осип встретил грузинского товарища на границе, затем, в Берлине уже, посадил его на поезд, отправлявшийся в Брюссель. Жордания был делегатом съезда, но много времени потерял в России, спасаясь от слежки, и вот ехал на съезд с недельным опозданием. Был он много старше Осипа, но держался с юношеской живостью и непосредственностью. Осипу запомнилось: Жордания пылко и восторженно говорил о единстве в партии, которое, он был уверен, наступит после Второго съезда; подробно и с искренним интересом выспрашивал у Осипа, какие пути-дороги привели его в революционное движение, заключив разговор восклицанием, что именно в таком вот постоянном притоке свежей, молодой крови залог вечной молодости и неувядаемости партии (несколько, признаться, и смутил этой последней тирадой Осипа, вполне осознававшего свое, достаточно скромное, место в этом мире).
И вот вторая теперь встреча — после съезда уже. Жордания торопился в Россию, даже и на сутки не пожелал остаться в Берлине, и Осип — благо было у него наготове «окно» на границе — без задержки отправился с ним в Нейштадт. Ехали в двухместном купе первого класса, так что не приходилось опасаться чужих ушей, и вот здесь-то, едва поезд вынырнул из-под застекленной крыши берлинского вокзала, Осип, уже знавший о расколе, произошедшем на съезде, спросил у Жордания, за какую формулировку первого пункта устава отдал тот свой голос… вернее, имел неосторожность спросить, потому как на этот совершенно естественный вопрос последовала, вместо ответа по существу, форменная отповедь. Прежде всего Жордания с необъяснимым раздражением и обидой заявил, что, будучи делегатом с совещательным голосом, не имел возможности принять участие в голосовании. Тут же поспешил прибавить, что если бы ему было предоставлено такое право, то он отдал бы, не задумываясь, свой голос за предложение Мартова.
— Не задумываясь? — переспросил Осип, вовсе не желая поддеть его, без малейшего подвоха, движимый лишь желанием уяснить существо дела.
Жордания смерил Осипа холодным уничтожающим взглядом.
— Да, молодой человек, бывают случаи, когда всякий порядочный человек должен поступать не задумываясь.
На этом разговор, вероятно, и кончился бы, сделай Осип вид, будто удовлетворился этим объяснением. Но он жаждал истины — прежде всего и любой ценой. Он заговорил о единстве партии, столь желанном всеми единстве, которое, как все надеялись, будет на съезде закреплено организационно. Подмывало напомнить Жордания, что и он сам ведь крепко надеялся на это, но, дабы не вносить в разговор добавочной остроты, промолчал. И без того Жордания был на последнем градусе кипения.
— Единство?! — прямо-таки зарычал он. — О чем вы говорите, молодой человек? Единство с кем? С вашим Лениным? С этими… этими?.. — так и не нашел подходящего определения.
«С вашим Лениным» едва ли было случайной обмолвкой. Не имея на то ни малейших оснований, он априори причислил Осипа к сторонникам большинства. Хорошо, пускай считает, как ему будет угодно. Не объяснять же, в самом деле, что Осип и сам-то еще толком не знает, за кого он!..
— И какие же, вы полагаете, преимущества у формулировки Мартова? — спросил он. — Меня это действительно очень интересует.
— Что ж, извольте, — нехотя отозвался Жордания. — Хотя я и подозреваю — не в коня корм…
С самого начала взяв эту просто-таки неприличную, явно высокомерную ноту, он и дальше продолжал в таком же возмутительном тоне. Он не говорил, нет, он снисходительно ронял слова, всем своим видом весьма недвусмысленно демонстрируя, что относится к своему собеседнику не как к равному с ним товарищу по партии, а как к эдакому сосунку-несмышленышу, которого учить да учить, и что лишь по доброте своей душевной тратит на него силы и время. Осип поминутно смирял себя в надежде услышать что-нибудь новое, незатертое. Нет, все то же, уже петое-перепетое: и то, что иной интеллигент, сочувствующий нашим взглядам, может не пожелать войти в организацию, ибо не потерпит над собою контроля (а нужны ли, тут же мысленно возражал Осип, нам люди, которые страшатся партийной дисциплины?); и то, что, чем больше людей назовут себя членами партии, тем выше будет поднято это звание (Осин полагал, что все обстоит как раз наоборот: звание будет только принижено, если всякий болтающий, но не работающий в рамках организации человек станет называть себя членом партии). Напоследок Жордания выдвинул еще один довод, подав его чуть ли не как главный козырь: наконец-то, мол, теперь, после принятия формулировки Мартова, вопрос о членстве в партии решается так же, как в других партиях II Интернационала…
Почему-то именно этот последний аргумент вызвал у Осипа непреодолимое желание возразить — быть может, потому, что здесь было хоть что-то свежее, незатасканное. Судя по всему, Жордания никак не ожидал, что Осип осмелится перечить ему: метелки бровей круто взмыли вверх, в глазах — неподдельное изумление.
Осип сказал, что пример с партиями в других странах не кажется ему очень уж убедительным. Если у них так, отчего непременно и у нас должно быть так? Схоластикой сие отдает, не правда ль? Истина всегда конкретна, общий аршин едва ли тут годится. Как сбросить со счетов то, что социал-демократы Европы (ту же Германию хоть взять или Бельгию) работают в совершенно иных, нежели мы, условиях? Их деятельность вполне легальна, представители партии заседают в парламенте. Хорошо это или худо, Осип не берется судить, но факт остается фактом: в этих партиях рядовые социалисты пассивны, партийную работу, по сути, ведут лишь во время выборов в парламент. Строго говоря, любая из этих партий является скорее хорошо отлаженным избирательным аппаратом, приспособленным к парламентской борьбе, чем боевой партией пролетариата. Единственный контроль, существующий здесь, — это уплата членских взносов.
По мере того как Осип говорил, взгляд у Жордания заметно менялся, теперь он был испепеляюще яростен. Но Осип, себе на диво, спокойно выдерживал этот взгляд. Можно ль, продолжал он, чисто механически переносить чей бы то ни было опыт на российскую почву — без учета того хотя бы, что наша партия работает нелегально, в глубоком подполье? Ведь у нас все другое, совсем другое! Мы готовим рабочий класс к борьбе за власть. Задача огромная, исполинская. Выполнить ее можно только в том случае, если каждый член партии всего себя, без остатка, отдает партийной работе — не просто содействует, а участвует, обязательно сам, в этой повседневной, каторжной, с постоянными опасностями связанной работе. Так к чему нам, скажите на милость, люди, которые называют себя членами партии и в то же время не желают подвергаться риску быть арестованными на партийных собраниях, на демонстрациях, при перевозке и распространении запрещенной литературы, предпочитая преспокойно сидеть себе дома и, в лучшем случае, уплачивать членские взносы? Впрочем, даже ведь и это — платит ли такой, с позволения сказать, член партии взносы — проконтролировать невозможно, потому что, в силу нелегальности, ни парткнижек, ни марок, которые вклеивались бы в парткнижки, у нас нет и быть не может… опять же в отличие от европейских партий!
Осип понимал, что в полемическом своем запале был, пожалуй, излишне категоричен. Что поделаешь: таковы издержки всякого спора. Но, в любом случае, он высказал Жордания все то, в чем твердо и искренне был убежден. И если честно признаться себе, то в глубине души он был рад, что не стушевался перед более старшим и куда более знающим товарищем, сумел найти нужные слова.
Оставалось теперь подождать, что возразит ему Жордания. Осип не столь был самоуверен, чтобы полагать, что его рассуждения безупречны, единственны. Не исключено, что, при всей убежденности в своей правоте, он был в чем-то неточен, излишне пристрастен. Но нет, ожидания его были напрасны. Жордания обошелся без возражений. Не снизошел. Не удостоил…
Жордания уставился на Осипа с ненавистью глубоко оскорбленного, в самое сердце ужаленного человека. Пауза была долгая, бесконечная.
— Мне жаль, — изволил произнести он наконец, — мне очень жаль, молодой человек, что моя судьба теперь в ваших руках.
Это было уже прямое оскорбление. Осип даже не сразу нашелся что сказать, с добрую минуту потребовалось, чтобы обрести дар речи.
— Уж не считаете ли вы, что я могу сдать вас русским стражникам? — спросил он, давая тем самым Жордания шанс отступить, сказать, что он, Осип, не так понял его.
Нет, видимо, ничто не могло уже остановить Жордания.
— Да, да, да, именно так я и считаю! — зашелся он. — От вас… от таких молодчиков, как вы, всего можно ожидать, всего!
И с подчеркнутой враждебностью отвернулся к окну. Надо думать, теперь он уже не возлагал никаких добрых надежд на «молодую кровь», вливающуюся в партию…
Больше они не сказали друг другу ни слова. На окраине Нейштадта Осип сдал своего подопечного с рук на руки местному егерю Конраду, который своими, только ему ведомыми контрабандными тропками должен был провести Жордания через границу. Шепнув Конраду, что будет ждать сообщения о благополучном переходе (обычно обходился без этого, тотчас уезжал), Осип сказал громко: «Счастливый путь!»; разумеется, пожелание его относилось не только к Конраду. Конрад ответил: «Все будет хорошо». Жордания молчал; ни руки не протянул, ни кивнул хотя бы.
Это их расставание почему-то особенно не давало покоя, и, покуда дожидался Конрада (тот вернулся часов через пять, с доброй вестью), да и потом, всю обратную дорогу в Берлин (курьерский уже прошел, пришлось добираться на перекладных, в почтовых каретах), Осип, о чем бы ни принуждал себя думать, все равно невольно возвращался мыслью к этой, в сущности, дикой сцене прощания. Да нет, он понимал: не в самом даже прощании тут дело. В том ли дело — кивнул, не кивнул? Это как раз мелочь, частность, и, сложись предшествующие обстоятельства по-иному, Осип наверняка не обратил бы на это внимания. Теперь же получалось — Жордания сознательно подводил именно такую черту в их отношениях… Странно, чудовищно! Да и просто не по-людски как-то… Можно спорить, можно даже разойтись в споре, но — эта вражда, эта ненависть? Эта фанатическая нетерпимость к мнению товарища? Но, быть может, здесь и таится разгадка: для людей, подобных Жордания, всякий, кто расходится с ними во взглядах, уже не товарищ, не равный с ними собрат по партии, а пария, изгой, из всех врагов враг? Похоже, что так оно и есть.
По счастью, это все-таки был очень уж крайний случай, почти исключительный. Споры у Осипа происходили и с другими делегатами съезда, в равной мере и с большевиками и с меньшевиками, споры до хрипоты, но деловые, по главной сути, без личных выпадов, ничто не подрывало прежних товарищеских отношений, так что по здравому размышлению Осип пришел к выводу, что в поведении Жордания проявились не столько убеждения его, сколько особенности бурного кавказского темперамента.
В ряду многих встреч, какие были у Осипа в эти первые послесъездовские дни, в особенности запала ему одна — с Розалией Землячкой; как и других, ее тоже предстояло переправить нелегально в Россию. Молодая хрупкая женщина в пенсне, которое, тот редкий случай, очень шло ей, но в то же время придавало ее миловидному лицу вовсе, как он обнаружил потом, не свойственное ее характеру выражение некоторой заносчивости, неподступности. Так сложилось, что Осипу пришлось целый день пробыть с ней в приграничной деревеньке неподалеку от Ортельсбурга — в ожидании, пока знакомый немецкий контрабандист, взявшийся переправить Землячку в русский город Остроленко, сговорился с подкупленным унтер-офицером российской пограничной стражи о месте и времени перехода границы. День выдался славный — солнечный, но не жаркий. Осип отсиживался с Землячкой в березовой рощице, насквозь пропахшей грибами. И разговор у них получился на редкость славный — непринужденный, искренний, ни он, ни она не стремились всенепременно первенствовать в споре. Собственно, и спора-то меж ними не было, при всем том, что на некоторые вещи они смотрели очень даже разно. Да, споров не было ни по единому пункту — просто разговор, если угодно, свободный, без принудительного навязывания своих взглядов, обмен мнениями.
Землячка была делегатом от Одесского комитета партии. В отличие от Осипа, который вконец запутался в хитросплетениях съездовской борьбы и потому невольно оказался в незавидном положении человека, сидящего между двух стульев, Землячка занимала твердую и вполне определенную позицию. На съезде она последовательно шла за Лениным и Плехановым: и при голосовании по первому параграфу устава, когда верх взяли сторонники Мартова, и во время выборов в центральные органы партии, тех решающих выборов, которые и разделили делегатов на большевиков и меньшевиков.
Поскольку Землячка неуклонно держалась линии большевиков, Осипу хотелось именно у нее, из первых, так сказать, рук, узнать, почему она голосовала против старого состава редакции «Искры» и тем самым за выведение из нее Засулич, Аксельрода, Потресова. Затронув щекотливую эту тему, Осип счел необходимым прежде всего высказать свою точку зрения. Он сказал, что если «Искра», отнюдь не единственная партийная газета, была тем не менее признана на съезде, практически единодушно, единственным Центральным органом партии, то в этом факте нельзя не увидеть признания огромных заслуг старей редакции, всей редакции, включая и упомянутых им лиц. Теперь же эта тройка очень уважаемых товарищей как бы объявлена ненужной, лишней, не заслуживающей доверия. Вполне вероятно, сказал еще Осип, что кто-то в бывшей редакции работал больше, кто-то меньше, кто-то совсем мало, но, по совести говоря, мне решительно нет до этого дела, я воспринимал «Искру» как единое, монолитное целое, и это целое было прекрасно, так зачем же понадобилось резать по живому? И как можно было не посчитаться с тем, что вся эта вивисекция выглядит как прямое оскорбление известных, заслуженных деятелей партии?
Внимательно выслушав Осипа, Землячка с минуту собиралась с мыслями, потом спокойно заметила, что Осип, по-видимому сам не ведая того, привел все те доводы, которые выставляли на съезде противники реорганизации старой редакции. Ничего удивительного, добавила она, у каждой позиции своя логика. Поэтому и она позволит себе лишь повторить то, что говорилось в ответ на подобные аргументы сторонниками нового, уменьшенного состава редакции. Прежде всего, если при каждом выборе должностных лиц руководствоваться не интересами дела, а тем лишь, не обидится ли Петров, что выбрали не его, а Иванова, это значит скатиться до чисто обывательского взгляда на партийные дела. И в самом деле, не можем же мы узаконить в партии пожизненные, чуть ли не династические, синекуры… Далее, признавая огромные заслуги «Искры» в консолидации партийных сил, бесспорность ее руководящей роли в жизни партии, необходимо трезво учитывать, каким образом достигнуты такие результаты — благодаря ли тому, что в составе ее редакции было шесть человек, даже и территориально находившихся в разных странах Европы, или же несмотря на это, вопреки такому, едва ли нормальному положению? И если верно последнее, то имеем ли мы право уклоняться от возможности сделать редакцию центрального партийного органа еще более действенной и мобильной?
Резоны Землячки были разумны, и Осип охотно согласился бы с ней (с тем большей охотой, что межеумочное его положение тяжкой уже гирей висело на ногах), да, с превеликой радостью признал бы правоту сторонников большинства, если бы все эти стройные логические выкладки могли пересилить прочно сидевшее в нем ощущение, что по отношению к Потресову и особенно к Засулич и Аксельроду все же совершена какая-то несправедливость. Наперекор доводам разума (которым, казалось, трудно было что-либо противопоставить) он полагал тем не менее, что бывают случаи, когда из правила могут быть сделаны исключения: речь ведь идет о старейших революционерах, здесь надобен особый, вернее, особо деликатный подход…
Нет, этого своего возражения он не высказал Землячке, потому что она опять сможет сказать, что такое исключение, будь оно сделано, как раз и означает уступку династичности и не имеет значения, что именно принимается здесь во внимание — древность рода, знатность или, как в данном случае, былые заслуги.
Осип молчал, обдумывая все это; его собеседница тоже молчала, задумавшись, как видно, о своем, и он был искренне признателен ей, что она не торопит с ответом, не требует от него обязательного согласия. При этом он неколебимо был уверен, что, даже и при полном его несогласии с нею, она и тогда не встанет в позу глубоко оскорбленного неприятием своих взглядов человека… Только теперь Осип осознал, что, в сущности, воспринимал Землячку и весь этот их разговор с невольной оглядкой на Жордания: все боялся встретить ту же крайнюю нетерпимость и враждебность.
Едва Осип подумал о Жордания, как, по странной прихоти разговора, Землячка сама вдруг завела речь о нем. Имя его возникло в связи с высказанной ею мыслью о том, что к Мартову — в решающий момент выбора в редакцию — примкнули преимущественно люди, которые по тем или иным причинам сочли себя «обиженными». Жордания, например, сказала она; достаточно было большинству съезда высказаться за упразднение ряда региональных газет, в том числе армяно-грузинской газеты, которую редактировал Жордания, как он, ударившись в обиду, тотчас перекинулся к меньшевикам, выказывая себя при этом куда большим мартовцем, нежели сам Мартов; в последнем, впрочем, нет ничего удивительного: обычный маневр тех, кто хочет скрыть истинную подоплеку своих поступков. Это-то, заключила Землячка, самое и неприятное: что обнаружились люди, способные действовать не по убеждению, а из личной, сиюминутной корысти, что для таких людей уязвленное самолюбие оказывается превыше всего, превыше даже принципов, которые они с необыкновенной легкостью готовы пустить с молотка…
Многое, очень многое разъяснялось теперь в поведении Жордания. То, о чем прежде Осип лишь смутно догадывался, обрело вдруг отчетливую ясность. Да так оно и должно было быть: человек, сознательно пошедший на сделку с совестью, изо всех сил и любым способом старается доказать всему миру свою правоту. Больше того, такому человеку совершенно необходимо, чтобы окружающие всенепременно вторили ему, поддакивали, и любое несогласие с собою он встречает с удвоенной яростью и даже с ненавистью, — своеобразная самозащита… И ведь что особо примечательно: несмотря на апломб, с которым держался Жордания, на невероятную его самонадеянность, все равно угадывалась в нем внутренняя неуверенность, — не этим ли и объясняется его чрезмерная воинственность?
Осип было уже утвердился в этом своем выводе, как вдруг мысли его приняли совершенно новый поворот. Оценка мотивов поведения Жордания, поначалу вполне удовлетворившая Осипа, показалась вдруг неоправданно суровой. А ну как он несправедлив в своих предположениях? Право же, слишком уж легко все у него сходится: знает, мол, Жордания, хорошо знает, что неправ, оттого и ярится, вдвойне неистовствует. Что-то здесь не так, сильно смахивает на подгон задачки под заранее известный ответ. Если взглянуть на вещи здраво, непредубежденно, то… Да, стоит предположить, что человек искренне верит в свою правоту, и сразу становится таким понятным и естественным его стремление перелить эту веру в других, всех и каждого сделать своими союзниками и единомышленниками; даже и яростная нетерпимость объяснима в подобном случае. И еще неизвестно, что предпочтительнее: преизбыток воинственности у Жордания или же граничащие с безразличием спокойствие и бестрепетность Землячки?
Осип не утерпел и спросил у Землячки, отчего она не прилагает ни малейших усилий, чтобы завербовать его в свои сторонники… Землячка рассмеялась:
— Все очень просто. Мне не нравится это ваше словечко — «завербовать». Каждый человек, я в этом абсолютно убеждена, должен до всего доходить своим умом. Только тогда он будет тверд в своих убеждениях. Вы со мною, товарищ Пятница, не согласны?
Осип отметил, что это был ее первый вопрос, заданный вот так, в упор. Ответить хотелось честно, без увиливания. Собственно, ему совсем и нетрудно было ответить ей, и именно согласием ответить: недаром же все в нем так восставало против нажима Жордания! Он мог бы еще и прибавить, что люди, принимающие решение не по собственному свободному выбору, а подчиняясь чужой воле, очень легко становятся отступниками, перебежчиками, для них, как правило, ничто не свято; лучше уж иметь дело с открытыми противниками, чем с такими вот калифами на час… Но говорить это вслух как-то неловко было, невольно получалось, что тем самым он не только оправдывает свои колебания, а как бы возводит их даже в особую доблесть. Поэтому он ограничился коротким: «Да, вы правы» — и перевел разговор на неотложное — проверил, хорошо ли она запомнила пароль и явку в Остроленко, первом русском городке, куда она попадет после перехода границы…
Раскол, происшедший на съезде, никак не отразился на делах берлинской транспортной группы. Ни на день не прерывалась отправка партийной литературы в Россию — то главное, ради чего существовала группа. Хотя общее поветрие — разделяться, объединяться — не миновало и «берлинцев»: Гальперин стал большевиком, Вечеслов объявил себя меньшевиком, а Осип, как, впрочем, и многие другие, не пристал еще ни к какому берегу. Несмотря на это, все они дружно продолжали работать в одной упряжке. А не это ли самое важное? Какая, в конце концов, разница, кто и как себя называет, лишь бы дело не страдало!
Временами Осипу казалось, что и вообще споры между теми и этими все больше стали походить на школярские упражнения в риторике, подчас не улавливался уже и самый предмет спора, в речах появлялось слишком много наносного, чисто головного, уводящего в сторону от сердцевины разногласий. Это ободряло несколько, ибо вселяло надежду, что эти разногласия — перед лицом общего дела — неизбежно отойдут, отомрут, изживут сами себя. Поэтому, когда в начале октября пришел вызов в Женеву, на съезд Заграничной лиги русской революционной социал-демократии, Осип решил, что так оно, верно, и есть — дело идет к замирению; а то к чему бы и собирать эту Лигу, которая пока что ничем существенным еще не проявила себя?
Вместе с Осипом в Женеву отправились Гальперин и Вечеслов.
По приезде Осип первым делом наведался к Блюменфельду: очень дорогой и, бесспорно, самый близкий ему человек; еще в Лукьяновке они стали на «ты», но и поныне Осип относился к нему с обожанием верного ученика. Обнялись, расцеловались — все как полагается; судя по всему, Блюм тоже был рад встрече.
— Видишь, Юлий, — обратился он к бывшему здесь же, в маленькой его комнате, Мартову, — видишь, нашего полку все прибывает!
— Вот как? — отозвался Мартов. — Приятно слышать. — И с неожиданной для столь щуплого человека силой пожал Осипу руку.
Осип испытывал некоторую неловкость: Блюм и Мартов явно числят его в своих сторонниках. Не преждевременно ли? Надо бы тотчас же, не откладывая, разъяснить свою позицию… Но пока собирался с мыслями, пока подыскивал нужные слова, Мартов уверенно взял уже разговор в свои руки.
— Это и в самом деле прекрасно, что вы с нами, — говорил он, попыхивая папироской. — Вполне может случиться и так, что у нас и у Ленина с Плехановым будет поровну представителей, и тогда как раз ваш именно голос может склонить чашу весов в нашу пользу…
Тут уж никак медлить нельзя было. Осип воспользовался первой же паузой, сказал:
— Слишком сложная обстановка. Я еще не до конца разобрался.
— Осип… — предостерегающе, как бы останавливая его, проговорил Блюм.
Но Осип не на него — на Мартова смотрел: тот быстрым жестом почему-то скинул пенсне с переносицы, отчего взгляд его, как всегда у близоруких, стал беспомощным и кротким. Невидяще глядя на Осипа, он сказал:
— Вот как? И что же — крайне любопытно узнать — вам непонятно?
Тон его не понравился Осипу, не просто недовольство было в нем — еще и надменная нотка улавливалась. Длить разговор в подобном духе? Нет, увольте…
— Об этом как-нибудь в другой раз. Я только-только с дороги.
Но от Мартова не так легко было отступиться.
— Одно другому не помеха, — упорно гнул он свое. — Вы напрасно делаете секрет из своих сомнений. Я в два счета сумею рассеять их, ручаюсь!
Спасибо Блюму, выручил:
— Юлий, да оставь ты его в покое, — дружеским тоном сказал он. — У Осипа хорошая голова, он и сам прекрасно во всем разберется.
— Что ж, — произнес Мартов и, ни слова не сказав больше, ушел из комнаты.
— Он здесь же живет, — почему-то счел нужным сообщить Блюм. — Соседняя дверь. Да, — чуть помедлив, прибавил он, — Юлия прямо не узнать. Комок нервов! Да и то подумать: какая ответственность на нем… — Оборвал себя: — Нет, нет, о делах потом, ты прав. Лучше расскажи, как тебе живется в Берлине. Жаль, что нас разбросало по белу свету. Знаешь, я часто вспоминаю Лукьяновку, не поверишь, с теплотой вспоминаю! Как все мы дружны были… И думали одинаково, и чувствовали. Истинное братство, верно ведь? А сейчас не сразу и поймешь, кто друг, кто враг. Мы ведем себя, как богатые наследники, которые никак не могут поделить отцовское добро. Меньшевики, большевики — дико, непонятно! Вместо того чтобы делом заниматься, ведем междоусобицу. Уже и разговаривать-то по-человечески разучились, только одно и умеем — спорить до хрипоты. Встретил давеча Баумана — он тоже здесь, в Женеве, — и что же ты думаешь? Чужой, совсем чужой человек. Представляешь, он ведь большевиком заделался, Бауман! Такой приличный был человек — и вот на тебе…
— Блюм, да можно ль так? — чуть не взмолился Осип. — Ты забыл, что я тоже очень хорошо знаю Баумана. Допускаю, что можно разойтись с ним во мнениях, но зачем так-то уж чернить его?
— Хорошо, я молчу! — воскликнул Блюм. — Но не сомневаюсь, что через день-два, когда ты сам убедишься, что это за публика, большевики, ты еще и не так говорить начнешь…
В этот момент в Блюменфельде с особой отчетливостью проглянуло нечто жорданиевское — тот же бранный лексикон, те же попытки поставить под сомнение даже и нравственные качества своих недавних друзей. Осип не узнавал Блюма; куда подевались его мягкость, терпимость, мудрость, наконец? Обнаружить такую крутую перемену в родном тебе человеке — вдвойне, втройне неприятно. Одно из двух: или Осип ничего не понимает в происходящем, или все они тут в Женеве попросту посходили с ума!
Нет, все же оказалось, что и в Женеве есть здравомыслящие люди, способные трезво взглянуть на вещи. Наутро Осип повидался с Бауманом. Памятуя о вчерашнем недоразумении, когда Мартов и Блюм прямо с порога приняли его за «своего», и о неловкости, возникшей вслед за этим, Осип счел для себя обязательным первым делом сообщить Бауману, что он, так уж получилось, пока что ничей. Серые глаза Баумана тотчас вспыхнули веселым светом.
— У, да ты, брат, в своем роде уникум! — загудел он. — Можно поручиться, что ты здесь единственный, кто сохранил святую невинность. Нет, я не в осуждение. Остаться в стороне от всей этой свары — тут, как я понимаю, тоже немалое мужество требуется.
— О чем ты! — отмахнулся Осип. — Просто заблудился в трех соснах.
— Не мудрено. Тут не три сосны — лес дремучий! Ты когда приехал, вчера? Кого-нибудь успел повидать?
— Блюма, Мартова.
— Что, даже и они не сумели тебя обратать? — с шутливым изумлением воскликнул Бауман.
— Даже и они, — в тон ему ответил Осип.
— Уникум, точно! — с улыбкой заключил Бауман.
Непонятно отчего, но с Бауманом Осипу было легко. Действительно загадочное нечто; добро бы этот человек «подыгрывал» Осипу, исключительно по шерстке гладил, — так ведь нет, насмехается вволю, язвит, а все равно обиды на него ни малейшей. Поначалу на ум пришло простейшее: такой уж он человек, Николай Бауман, — легкий в общении, незлобивый, ясный; не случайно же, стоит ему появиться, и сразу устанавливается какое-то особое дружелюбие. Так-то оно так, но сейчас такое объяснение все же мало подходит. Не то чтобы оно было неверным, просто оно недостаточно, лишь поверху скользит, не задевая истинного, глубинного.
Тогда, словно б на пробу, явилась другая мысль: не оттого ль встреча с Блюмом так тяжко подействовала, что с ним Осип был куда более дружен, чем с Бауманом? Давно ведь известно, что ни к кому мы не относимся с таким спросом, как к самым близким нам людям; малейшая их промашка, оплошность, любой неверный шаг ранят особенно чувствительно, — тут и впрямь всякое лыко в строку. Было досадно вдруг обнаружить в своем учителе, в каждом слове которого привык видеть безусловную истину, эту вот его узость, односторонность; отсюда неприятный осадок, натянутость, чувство томительной скованности, не покидавшее Осипа во весь их с Блюмом давешний разговор.
Но и опять — при всем понимании того, что в последних его рассуждениях касательно Блюма много верного, здравого, — не было ощущения, что это и есть разгадка. Она где-то здесь, совсем рядом, не хватает только какого-то конечного звена, а оно-то, как назло, и не дается в руки, ускользает. Но вот Бауман вновь заговорил, заговорил о главном — о раздоре, о расколе, заговорил резко, без видимой связи с предыдущим:
— Я понимаю, борьба есть борьба, но опускаться, как это делают они, до поножовщины? Шельмуют, клевещут, — скажи, вот ты нейтральный человек, допустимы ли в честной борьбе такие штучки? Либо мы серьезные работники, действительно борцы, либо замоскворецкие купчихи, для которых главная услада — перемывать косточки друг дружке…
Вот в чем разница, в этот именно момент понял Осип, разница между Бауманом и Блюменфельдом. Блюм с Мартовым настолько уж уверовали в то, будто он, Осип, должен быть на стороне меньшинства, похоже, не допускают и мысли, что у него может быть хоть в чем-то свой, не такой, как у них, взгляд на вещи; отсюда их обида, раздражение — у Мартова явно, у Блюма чуть завуалировано. Что же до Баумана, то он принимает Осипа таким, какой он есть; и это не от безразличия; надо думать, Бауман тоже предпочел бы, чтобы как можно больше людей (в данном случае он, Осип) разделяло его позицию, но это не мешает ему без предвзятости относиться к своему товарищу. В сущности, такая ведь малость — считаться с мнением и сомнениями другого человека.
— Стыд сказать, до чего дело доходит! — все более горячился Бауман. — Вся эта позорная история с созывом Лиги. Не стану сейчас касаться того, насколько это вообще правомерно — превращать Заграничную лигу, существующую на правах одного из комитетов, которые работают под руководством и контролем ЦК, в некий верховный, не только над ЦК, но даже над съездом партии стоящий орган. В конце концов, не столь уж важно, на какой почве собраться и обсудить свои разногласия. Но — приемы, к каким приемам прибегает меньшинство, чтобы обеспечить себе численный перевес на съезде Лиги! Взяв на себя инициативу по вызову членов Лиги в Женеву, они, как выяснилось, нарочно не известили о созыве съезда очень многих сторонников большинства, между тем как своих сторонников вызывали даже из Англии…
— Ну, это уже безобразие, — сказал Осип. — Нужно протестовать.
— Мы и протестуем, — ответил Бауман, показав на лист бумаги, лежавший на столе. — Заявление вот написали, в бюро Лиги. Требуем вызова всех членов Лиги, без исключения. Да толку-то! Люди побросали все свои дела, приехали кто откуда — не ждать же им теперь, пока остальные съедутся. Нет, заявлению этому все равно, конечно, дадим ход: единственный способ довести до сведения съезда, каким образом Мартов и его друзья пытаются создать себе механическое большинство.
Осип потянулся к столу:
— Разреши, я прочту это.
— Бога ради.
В заявлении было то самое, о чем только что говорил Бауман. Ниже текста было три подписи: Бауман, Гальперин, Боровский. Осип ждал, что Бауман и ему предложит подписать. Нет, не предложил.
— Не возражаешь, если я тоже поставлю свою подпись? — спросил Осип, вполне допуская, что ответ не обязательно должен быть утвердительным: не исключено, что Бауман сочтет для себя неприемлемым соседство своего имени с именем человека, который уже завтра, быть может, окажется в числе противников. К атому и шло, похоже: нахмурившись вдруг, Бауман не слишком-то добро посмотрел на него. Но сказал другое, чего Осип совсем не ждал.
— Вот что, Осип, — сказал он. — О таких вещах, по-моему, не спрашивают. Либо подписывают, либо нет.
Да, он прав, сказал себе Осип; о таких вещах не спрашивают, мог бы и сам догадаться. Он обмакнул ручку в чернила и старательно вывел Пятница, нынешнее свое имя, к которому сам еще толком не успел привыкнуть; буковки получились корявые, детские.
Осип с добрый час еще пробыл у Баумана. Разговор свободно перекидывался с одного на другое, но, по извечной российской привычке, все равно возвращался к наболевшему — к так неожиданно возникшим и все усиливающимся раздорам внутри партии; впрочем, особо далеко и не отлетал от этой темы. Как и прежде, говорил по преимуществу Бауман; ничего удивительного: живя в Женеве, он, конечно, куда больше был осведомлен о происходящих событиях.
К шести часам Осип отправился к Блюменфельду: накануне договорились, что вместе проведут нынешний вечер. Осип решил выяснить, как это могло случиться, что не все сторонники большинства приглашены на съезд Лиги; хотелось верить, что это результат чьей-то незлонамеренной оплошности, которая тотчас будет исправлена.
У Блюма были Мартов и Федор Дан, которого Осип не так давно принимал на русской границе, а потом провожал сюда, в Женеву. Еще на лестнице Осип слышал громкие их голоса, но стоило ему войти, как в комнате воцарилась тишина, та особая, неловкая тишина, из которой нетрудно заключить, что ты помешал важному, но не для твоих ушей предназначенному разговору. Дурацкое положение: не знаешь, как поступить, не знаешь, что сказать.
— Я не вовремя? — обращаясь к Блюму, сказал Осип.
— Слушай, Осип, — не ответив на его вопрос и почему-то не глядя на него, сказал Блюм. — Это правда, что ты подписал какой-то там протест большевиков?
Дан опередил Осипа:
— Я собственными глазами видел его подпись!
— Да, — стараясь держаться спокойно, сказал Осип, — я подписал этот протест. Подписал, потому что считаю…
Не дослушав его, Мартов спросил негромко и печально:
— Стало быть, Осип, вы решили примкнуть к так называемым большевикам?
— Я думаю, вовсе не обязательно быть большевиком, чтобы добиваться справедливости.
— Вот как? Вы полагаете, что именно вы знаете, что справедливо, а что нет?
— Разве не для того собирается Лига, чтобы выяснить мнение всех своих членов по поводу возникших разногласий? А если это так, то возможно ль вызывать на съезд одних и не вызывать других? Что-то тут не так, друзья.
— Друзья? — люто разозлился почему-то Дан. — И вы смеете после этого называть нас «друзья»?!
Черт побери, подумал Осип, они упорно ставят меня в положение человека, который должен в чем-то оправдываться. Тут же решил твердо: нет, не будет этого; решительно не в чем мне оправдываться!
— Я вот что хотел бы узнать, — сказал он. — Как могло случиться, что не все члены Лиги приглашены на съезд?
Мертвая пауза повисла. И не понять было: то ли сам вопрос этот показался им оскорбительным, то ли просто они не желали снизойти до объяснения; скорей всего и то было и это.
Блюм был настроен (Осип все время чувствовал это) миролюбивее тех двоих. Вот и сейчас он сделал попытку несколько разрядить обстановку. Он сказал — почти спокойно, во всяком случае без желания «пригвоздить»:
— Честно говоря, я так и не понял, с кем же ты, Осип: с нами, с ними?
Опять Дан забежал вперед!
— Нелепо спрашивать, и без того ясно! — все в том же вызывающем тоне сказал он. — Человек, подписавший эту кляузу, не может не быть с ними!
— Чушь! — Осип тоже невольно повысил голос. — Если я и буду с ними, то вовсе не потому, что подписал протест.
— Существует логика борьбы: или — или… — отстраненно, как если бы дал справку, произнес Мартов.
— Вот, вот! — все больше накаляясь, подхватил Дан. — О том и речь: коготок увяз — тут уж и всей птичке пропасть!
Уж как хотелось Осипу бросить ему в ответ что-нибудь резкое, отрезвляющее… Но переломил себя, удержался: базарная перебранка ведь получится. Да и вряд ли есть на свете силы, способные охладить сейчас этого человека; поди, того только и добивается — вызвать его, Осипа, на скандал… Ох уж этот Дан! Ладно, не стоит обращать внимания.
— Одного не могу взять в толк, — помолчав, сказал Осип. — Почему все вы отказываете мне в праве самому сделать выбор?
Мартов резко повернул голову и как-то по-новому посмотрел на него: с удивлением, но и с заинтересованностью; кажется, впервые с несомненной и искренней заинтересованностью.
— Нет, отчего же, — близоруко щуря глаза, в задумчивости проговорил он. — Каждый имеет на это право. Речь о другом: насколько осознан ваш выбор.
И снова Дан; но и у него переменился теперь тон (по примеру Мартова, не иначе) — сама благожелательность, куда и драчливость вся его подевалась…
— Да, да, в этом все дело: насколько осознан. Не скрою, лично меня, Осип, прямо-таки обескураживает та скоропалительность, с какой вы приняли столь ответственное решение. Я помню наши недавние разговоры в Берлине, отлично помню вашу растерянность, колебания. Всего три недели прошло. Не слишком ли быстро вы определились?
— Но ведь у вас, Федор, — пришлось, ничего не поделаешь, напомнить Дану, — было еще меньше времени для размышлений, меньше, чем у меня. Я тоже очень хорошо помню, что до встречи со мной вы вообще не знали о разногласиях на съезде. Тем не менее — в отличие от меня — вы-то уж точно определились…
Говоря все это, Осип вполне отдавал себе отчет, что такое напоминание опять может привести Дана в неистовство. Но нет, не угадал (к радости своей); вспышки не последовало. Более того, как ни удивительно, но Дан заметно смешался даже и тоном оправдания стал пространно объяснять, отчего ему так легко и просто было сделать свой выбор: он-де давно уже держался определенного плана построения партии в России, так что требовалось только установить, кто проводил этот план на съезде; оказалось, что Мартов, поэтому-то он с Мартовым и всеми теми, кого называют теперь меньшевиками.
Нельзя сказать, чтобы резоны, выставленные Даном и свое оправдание, показались Осипу очень убедительными. Он имел что возразить Дану; мог бы, к примеру, сказать, что тоже придерживается определенных принципов построения партии, и притом именно тех, какие выдвинуты большинством; но вместе с тем видит и другое — всю сложность и неоднозначность возникших разногласий, — оттого-то и не полагает себя вправе (покуда не уяснит себе все нюансы) спешить с окончательным решением. Но скажи об этом вслух — могут неверно понять; со стороны оно и вправду нехорошо: вроде бы выпячивается, в пример себя ставит; а чем тут, скажите на милость, хвастать, чем гордиться — нерешительностью разве? И как знать, не больше ли прав Дан, который во имя главного, или во имя того, что ему ближе, бестрепетно отсекает все «нюансы»?
Дан ждал ответа; и Мартов, и Блюм. Хочешь не хочешь, а что-нибудь сказать да нужно. Нет, не «что-нибудь»: нечто такое, что внесет полную ясность в наши отношения.
— Я хочу быть верно понятым, — сказал он после некоторого раздумья. — Не нужно подозревать меня в том, будто я что-то скрываю. Если я говорю, что еще не определился, то это так и есть. Прекрасно понимаю, что ничего хорошего в этом нет, но тут уж ничего не поделаешь. Что до организационной структуры партии, то должен честно сказать, что мне ближе та, которую выдвигают большевики. С другой стороны, я, как и вы, стою за сохранение редакции «Искры» в прежнем, досъездовском составе.
С вниманием выслушав его, Мартов сказал:
— Тем более — коль скоро вы находитесь на перепутье — не следовало ставить свою подпись под заявлением большевиков.
— Заявление касается частного вопроса, — возразил Осип, — и, подписав его, я не связывал себя никакими обязательствами…
— Друзья, — предложил вдруг Блюм, — пойдемте-ка к озеру, погуляем. А то накурили — хоть топор вешай!
— Нет, я не смогу, — сказал Мартов. — Жду Дейча.
Дан тоже отказался от прогулки, и само собой вышло так, что к озеру отправились лишь Осип и Блюм. По совести, Осип был даже рад этому: отбиваться сразу от троих — тяжкий труд все же; вот только теперь, оставшись с Блюмом наедине, и можно будет поговорить без всех этих изворотов. То, как Блюм держал себя во время разговора (не нападал, еще и гасил огонь), в особенности давало надежду, что он поймет все как надо, не исключено, и присоветует что-нибудь дельное.
— Ты видел, я не вмешивался в ваши споры, — сказал Блюм, когда они вышли на берег озера, затянутого в этот предвечерний час туманной дымкой.
— Да, — сказал Осип. — Ты мне очень помог этим.
— Хочешь выслушать теперь и мое мнение?
— О чем ты спрашиваешь!
— Я считаю, что они правы. Даже Дан — при всей его взвинченности, которую я, конечно, не одобряю. Скажу все как есть, только, пожалуйста, не обижайся: уж не знаю, кто там постарался, но тебя обвели вокруг пальца, заманили в ловушку, и ты это сам хорошо понимаешь и только из глупого мальчишеского самолюбия делаешь вид, будто не понимаешь. Дело, Осип, обстоит серьезно. Серьезнее, чем ты думаешь. Протест большевиков отнюдь не невинная бумажка, и одно то, что под ним стоит твоя подпись, может лечь несмываемым пятном на твою политическую репутацию. Я уж не говорю о том, что, сказавши «а», ты вынужден будешь и дальше продолжать в том же духе. Я вижу для тебя лишь один выход: уничтожить это «а». Да, да, Осип, не делай большие глаза: забрать свою подпись обратно!
Вот оно что, с болью подумал Осип. Вовсе, выходит, не случайно Мартов и Дан отказались от этой прогулки: сочли, что в одиночку Блюм скорее добьется желаемого. И самое непереносимое — Блюм, именно Блюм, взялся сделать то, чего не решались сделать они; на что даже они не решились…
— Нет, — чуть замедлив шаг, сказал Осип, — я не заберу свою подпись.
— Вот, значит, как глубоко ты завяз! — с горечью воскликнул Блюм.
Осип промолчал; слишком резкие слова были на языке; даже теперь он не мог переступить через свое отношение к Блюму как к учителю, а не только как к другу.
— Признаться, я думал, что ты повзрослел, — продолжал Блюм. — Ан нет: как был мальчишка — так им и остался.
— Лихо! — сказал Осип. — Стоит согласиться с тобой, как я тотчас перестану быть мальчишкой, так?
Блюм оставил без внимания его вопрос.
— Ты не понимаешь, что происходит вокруг. Большевики ввели тебя в заблуждение относительно своих целей. Главное их стремление (чего ты не уловил) — превратить партию в узкую секту для избранных, куда входили бы лишь послушные им агенты ЦК…
Блюм говорил заведомую неправду, совсем другого хотели большевики — оградить партию от праздноболтающих бездельников; но вдаваться сейчас в частную полемику явно не стоило: уведет в сторону. Осип сказал:
— Блюм, ты напрасно тратишь время. Я не откажусь от подписи.
Выждав немного, Блюм заговорил совсем иначе:
— Может быть, по-своему ты и прав, не знаю. Тогда есть другой выход, более простой: ты не будешь участвовать в съезде Лиги. Любой благовидный предлог. Болезнь, скажем… Это, по крайней мере, удержит тебя от опрометчивого шага, в котором бы ты потом раскаивался всю жизнь.
— Ты предлагаешь невозможное.
— Пожалуй, ты опять прав. Находиться в Женеве и не прийти на съезд — это и впрямь нескладно придумалось. Лишние разговоры вызовет. Лучше так: ты куда-нибудь уедешь, ну хоть в Америку, я могу устроить.
Это было нечто совсем уже беспардонное!
— Навсегда? — закипая неудержной злостью, спросил Осип. — Я говорю: навсегда, что ли, уехать в эту твою Америку?
— Нет, зачем же. Пока окончательно не разберешься в происходящем… Не упрямься, Осип. Поверь, мною движет лишь забота о тебе.
— Позволь усомниться в этом.
— Я ведь могу и обидеться… У тебя нет оснований говорить так.
— Есть основания, Блюм. К сожалению, есть. Сдается мне, что тебя — и Мартова, и Дана, и всех твоих! — гораздо больше заботит другое: не отдам ли я на съезде свой голос большевикам?
— Разумеется, это тоже мне небезразлично. Потерять друга — право же, невелика радость! Нет, Осип, положительно с тобой что-то происходит. Ты всегда доверял мне, верил…
— Да, верил. Скажу больше: может быть, я никому так не обязан, как тебе. Ты многому научил меня, но главное — не кривить душой. Возможно, я чересчур старательно усвоил твои уроки, но они пришлись по мне, и поступаться совестью я не стану — даже ради тебя, Блюм. Вы не единомышленника ищете во мне, нет, вам одно только нужно — чтобы я поднял за вас руку…
— Ну, как знаешь, — через силу выговорил Блюм. — Была бы, как говорится, честь предложена…
На том их разговор, однако, не закончился. Блюм зачем-то говорил еще о том, что, в сущности, произошла нелепая путаница и большевиками, по справедливости, следовало б называть нас, ибо при вотировании первого параграфа устава именно мы получили большинство а лишь при выборах центральных органов недобрали несколько голосов (говорил об этом с такой страстью и убежденностью, как будто в этих как раз словах — большевики, меньшевики — была вся суть); потом произносил какие-то жалкие тирады о человеческой неблагодарности, о том, что бессмысленно делать добро людям. Надо полагать, Блюмом двигало не просто желание выговориться; по-видимому, он ждал, что Осип не сможет не откликнуться на его весьма прозрачные упреки и, задетый за живое, хоть таким образом втянется в новый виток разговора. Но Осип сыт был всеми этими спорами. Должно быть, поняв это, Блюменфельд сразу утратил интерес к прогулке вокруг озера.
— Мне пора возвращаться, — сказал он вдруг, даже не сочтя нужным хоть как-то оправдать неожиданный свой уход.
Круто повернувшись, зашагал прочь.
Не попрощался. Не пригласил заходить к себе. Не назначил новую встречу. Что ж…
Съезд Заграничной лиги открылся 13 октября 1903 года. К этому времени вполне уже определился состав его участников: 18 меньшевиков и 14 сторонников большинства. Таким образом, голос Осипа — чью бы сторону он ни принял — ничего не решал. Это обстоятельство, казалось бы, существенно облегчало положение Осипа: в конце концов, не обязательно непременно быть «за» или «против», можно и воздержаться. Но нет, на это он пойти не мог: слишком уж легкий был бы выход и не очень честный — прежде всего перед самим собой. Уклониться от выбора, когда, быть может, решается судьба партии, — малодостойное занятие.
Осип стал избегать встреч с товарищами. Хватит разговоров, за которыми, если хорошенько вникнуть, лишь одно стоит — подспудное желание переложить свои заботы на чужие плечи, наивная надежда на то, что кто-то другой — более, что ли, умный, более осведомленный — все распутает, внесет ясность. Нет, шутишь, никто за тебя ничего не решит.
С утра пораньше уходил на озеро: в прилегающих к нему рощицах были совсем безлюдные уголки. Но и полная уединенность не помогала; так неумелый пловец, сколько ни затрачивает усилий, все барахтается беспомощно на одном месте. Спустя день или два понял, однако, важное: он слишком погружен в сегодняшнее. Вместо того чтобы сосредоточиться на главном, начинает вдруг думать о Блюме, о Мартове, о том тяжелом осадке, который остался на душе от последней встречи с ними, и о том, что именно поэтому следует теперь опасаться быть несправедливым к ним; но затем, едва утвердившись в этой мысли, тут же осознавал, что из-за этого своего опасения быть к ним несправедливым легко может впасть в другую крайность, а это неизбежно обернется заведомой несправедливостью по отношению к их оппонентам. Да, понял он, нужно подняться над злобой дня, отринуть все преходящее, минутное, забыть и о личной причастности к событиям; нужно постараться взглянуть на все сущее как бы из другого, на много лет вперед отодвинутого времени. Ведь и действительно: минет время, годы и годы, нынешние обстоятельства сами собой освободятся от шелухи и шлака, и отойдут, станут ненужными все житейские мелочи, все наносное уйдет, и останется только суть дела, только существенное, несмываемое, своего рода математическая формула, иероглиф, свободный от человеческих пристрастий голый знак: либо плюс, либо минус…
Итак, рассуждал Осип, что же останется и через годы?
Первое, на что захотелось взглянуть с этой новой высоты, были выборы на съезде партии нового состава редакции. Что меня смущает здесь? То, что не вся редакционная шестерка избрана вновь; то, что трое из прежнего состава — Засулич, Аксельрод, Потресов — оказались за бортом: люди почтенные, с заслугами. Ну а теперь отрешимся на время от того, кто именно не был избран; поставим вопрос по-другому: имел ли съезд право на уменьшение редакции до трех человек и на персональную переборку ее состава? Вопрос, разумеется, чисто риторический, ответ на него может быть только утвердительный. И вот что в особенности показательно: ведь ни у кого даже и тени недоумения не возникло, когда вместо девяти членов Организационного комитета на съезде был избран Центральный Комитет в составе трех человек. Так отчего же в одном случае Мартов и его сторонники охотно согласились с изменением состава, а в другом — не побоялись пойти даже на скандал, лишь бы сохранить редакцию в неприкосновенности? Где логика? Где последовательность? Принципиальность, наконец? И еще: как случилось, что и он, Осип, столь длительное время находился в плену предвзятого мнения?
Конечно, он радовался тому, что хотя бы сейчас, пусть и нечаянно, набрел на верную мысль; но и досада была — что нечаянно, что мог ведь и дальше блуждать в потемках…
Впрочем, запоздалые эти угрызения были сущие пустяки в сравнении с достигнутым, чистое уже самоедство, умерить которое не составило большого труда. Как бы там ни было, а на первое заседание Лиги Осип шел с легкой душой, с той освобожденностью и раскованностью, которая точнее любых доводов разума говорила о правильности принятого им решения.
Перед самым началом съезда произошел маленький эпизод. Первый, кого Осип увидел, войдя с улицы в полутемный коридор, был Блюм. Отделившись от группы курильщиков, Блюм быстрым шагом направился к нему.
— Ба, Осип! — Крепко пожал руку. — Ты не уехал?
— Как видишь.
— Куда ж ты запропастился? Я тебя вчера весь день искал.
— Плохо искал, значит.
Блюм внимательно всмотрелся в Осипа. Потом с натянутой улыбкой медленно проговорил:
— Насколько я понимаю, тебя уже не мучают сомнения…
— Да, — ответил Осип, — ты верно понимаешь.
— Так, так… — в некоторой все же растерянности протянул Блюм. Помолчал, затем произнес назидательно: — Смотри, Осип, не просчитайся.
— Прости, не понял, — сказал Осип, отлично понимая, что именно Блюм имеет в виду.
— Я хочу сказать, что большинство очень быстро может превратиться в меньшинство.
— Но даже и взяв верх, вы едва ли сможете черное превратить в белое…
— Вот ты как заговорил!
— Будь справедлив, Блюм. Не я затеял этот разговор.
Тут как раз прозвенел колокольчик, призывая всех в зал. Но отойти от Блюма Осип не мог: тот явно собирался еще что-то сказать.
— Мне жаль тебя, Осип, — сокрушенно, чуть ли не со вздохом сказал он. И, не дожидаясь ответа, отошел.
Осип проводил его взглядом и, лишь когда он скрылся за широкими двустворчатыми дверьми, пошел следом.
Небольшой зал был разделен проходом на две половины. То, что на две половины, Осип отметил сразу, как и то, что справа расположились Мартов, Блюм, Дейч, седовласый Аксельрод, зябко кутающаяся в серый пуховой платок Засулич и все другие сторонники меньшинства, а слева — Плеханов (Осип не был с ним знаком, да и вообще видел впервые, по отчего-то не сомневался, что этот затянутый в черный сюртук человек и есть Георгий Валентинович), Ленин, Бауман, Гальперин… Отметив это, Осип тотчас подумал о том, что при такой жесткой, такой недвусмысленной группировке сторон он оказался бы в весьма затруднительном положении, если бы до сей поры продолжал держаться нейтральной линии: попросту и сесть негде было бы. Около Баумана пустовал стул, туда Осип и направился.
Дальнейшее, самый уже съезд (который начался почти тотчас), Осип воспринимал не всегда отчетливо, как бы сквозь туман. Нет, он не отвлекался от происходящего, скорее даже чрезмерно был внимателен и сосредоточен, но что-то все же ускользало, рвалось, и часто не связывалась нить.
Непонятности начались с первого же заседания. Было оно чисто процедурным — конституировался порядок дня съезда, как правило, такие вещи решаются легко, мимоходно. Не то было сейчас; кто-то предлагал одно, кто-то — другое, важное и мелкое с одинаковым жаром валилось в одну кучу, невольно возникало впечатление, что никто не знает, для чего вообще созван съезд, какая такая неотложность была в нем. Наконец определились два главных пункта: «Доклад о Втором съезде РСДРП» и «Устав Лиги».
По здравой логике, тут бы и приступить к докладу (его должен был сделать Ленин как делегат от Лиги), но нет, весь остаток заседания ушел на совершенно излишнее, по мнению Осипа, обсуждение того, каким должен быть доклад, о чем следует в нем упоминать, а о чем не следует. Так, отвечая на чей-то прямой вопрос, Ленин сказал, что ему в докладе было бы удобнее использовать псевдонимы, употреблявшиеся на съезде, так как он слишком привык к ним, и ему будет легче употреблять их, чем каждый раз соображать, от какой организации был делегат. Мартов немедленно возразил, что целесообразнее употреблять протокольные псевдонимы, а Ленин на это в свою очередь заметил, что, поскольку протоколы еще не напечатаны, он не знает, какие у кого псевдонимы.
Мартов не стал больше затрагивать вопроса о псевдонимах — то ли удовлетворившись объяснением Ленина, то ли оттого, что перекинулся на другое, в его глазах, более существенное. Этим «другим» было: имеет ли докладчик право касаться частных заседаний организации «Искры», которые происходили во время съезда. Ленин полагал, что без рассказа, пусть краткого, об этих заседаниях никак не обойтись — во-первых, потому, что Лига в то время являлась заграничным отделом организации «Искры», во-вторых, потому, что без этих данных будет невозможно уяснить истинный смысл событий съезда. Мартов со всей решительностью выступил против оглашения сведений о частных заседаниях «Искры», обосновывая свою позицию тем, что на помянутых заседаниях не велось протоколов, при отсутствии которых разговор вполне может перейти в область сплетен. В таком случае, парировал Ленин, нельзя вести речь и о партийном съезде, ибо пока что отсутствуют его протоколы, на которые можно было бы сослаться; но почему, продолжал он, так уж следует бояться оглашения незапротоколированных заседаний, ведь в них принимали участие многие из присутствующих в этом зале, в том числе и товарищ Мартов, так что любой желающий сможет внести поправки, если вкрадутся какие-либо неточности; что же до пресловутых сплетен, то они не так уж неизбежны, если все мы сумеем удержаться на высоте принципиального спора, — нельзя не видеть гигантскую разницу между частными, с глазу на глаз, подчас недоказуемыми, разговорами и разговорами, ведшимися на частных заседаниях организации «Искры».
Реплики того и другого отличались остротой, даже хлесткостью (говорили, понятно, не только они, и Потресов брал слово, и Плеханов, и Троцкий, и Бауман, но выступления всех остальных слишком сопутствующими были, чтобы запомниться); обоим им, Ленину и Мартову, нельзя было отказать ни в уме, ни в находчивости, недаром то справа, то слева раздавались восторженные хлопки либо шиканье, но Осипу эта перепалка определенно не по душе была — слишком явно носила она характер выяснения каких-то давних отношений; оттого и не возникло желание разобраться, кто из них более прав, кто менее. Бог ты мой, думал Осип, да стоит ли и время тратить на заведомые пустяки! Тот псевдоним будет назван или другой — неужели это может всерьез занимать кого-нибудь?..
Но оглядывал остальных, по эту и по ту сторону прохода, и невольно оторопь начинала брать: вон ведь какая заинтересованность в лицах! Похоже, он и впрямь чего-то не улавливает, что-то упорно ускользает от него — какие-то существенные оттенки происходящего. Временами, с чувством неловкости и досады, он вообще ощущал себя посторонним, словно бы люди, собравшиеся здесь, говорили на непонятном, чуждом ему языке. Да, все более понимал он, в механизме съезда, несомненно, есть некие скрытые пружины, та подоплека, в которую он попросту не посвящен. Но это объяснение (даже если предположить, что оно верно) отнюдь не вносило желанного успокоения; потому хотя бы, что оно вряд ли было единственным. А рядом, подспудно, возникало уже в нем новое сомнение: а ну как эта его «далекость» вызвана тем, что его решение принять сторону большинства — головное, чисто умозрительное решение, а внутренне он все пребывает в прежней своей неопределенности?.. Вопрос был не из тех, на которые может следовать немедленный ответ.
Осип с нетерпением ждал доклада о съезде партии, который Ленин должен был сделать на другой день; но тоже и с некоторой опаской: как в одном докладе охватить весь круг вопросов, рассматривавшихся на съезде, вскрыть обнаружившиеся расхождения и при этом не утонуть в частностях, подлинный смысл которых понятен лишь небольшому числу посвященных? Ленин, подобно опытному лоцману, умело обошел рифы и отмели, подстерегавшие его, не стал пересказывать ход дебатов, сосредоточив свое внимание на итогах прений, да и то лишь по главнейшим вопросам, каковыми, бесспорно, являлись обсуждение первого пункта устава и борьба из-за выборов в партийные центры.
Подкупала и тональность доклада: ничего личного, ни малейшего стремления использовать трибуну съезда Лиги для «сведения счетов» — только политическая оценка происходившего на партийном съезде. Так мог говорить лишь человек, который верит в то, что наметившийся раскол можно предотвратить. Самое опасное, подчеркнул он, заключается не в том, что Мартов попал в оппортунистическое «болото», а в том, что, попав в него, он не постарался выбраться из него, а погружался все больше и больше.
Осип обратил внимание на то, что, говоря об ошибках Мартова, Ленин исключительно употреблял прошедшее время. Это, признаться, немало удивило. Ведь дело не ограничивается неверным поведением Мартова на съезде, после съезда он и вовсе закоснел в своих заблуждениях, не остановился даже перед бойкотом, саботированием решений съезда; чего стоит то хотя бы, что, будучи выбранным в редакцию «Искры», он демонстративно вышел из редакции, отказавшись от всякого сотрудничества… Так что вполне можно было говорить не о былых, а о сегодняшних его ошибках. Но нет, Ленин настойчиво обходил нынешнее положение вещей, видимо питая еще надежду на то, что Мартов пересилит свои обиды, одумается. Вероятно, подумал Осип, Ленин по-своему прав: к чему раздувать сейчас пожар, не лучше ль приложить все силы, чтоб если и не совсем погасить, то хоть немного притушить его?
Доклад Ленина продолжался часа два — в полной тишине; ни единого возгласа протеста. Это добрый признак, решил Осип, — то, что хотя добрую половину людей, находящихся сейчас в этом зале, составляют открытые противники Ленина, никто из них не мог, стало быть, обнаружить в докладе ровно ничего отступающего от лояльных приемов борьбы и полемики. Если Мартов последует этому примеру, если и он проявит добрую волю к примирению, глядишь, и впрямь удастся преодолеть партийный кризис…
К своему содокладу Мартов приступил тотчас после краткого перерыва. Длился этот содоклад даже больше, чем доклад: окончание пришлось перенести на следующий день. С первых же слов было ясно: мира не будет. Очень скоро стало понятно и другое: Мартов, явно рассчитывая на некоторый перевес своих сторонников в голосах, попытался использовать съезд Лиги для ревизии решений партийного съезда. Стремясь любой ценой к реваншу, он уже ни перед чем не останавливался.
Доклад Ленина, очевидно, застиг Мартова врасплох: не того ждал он от доклада, был уверен, что Ленин поведет себя более непримиримо. Ему бы тотчас перестроиться, дружески пожать протянутую руку, но нет, он не пожелал этого сделать. Словно бы забыв о том, что не далее как позавчера сам с отменным красноречием говорил о непристойности таких ссылок на частные разговоры, которые не могут быть проверены и потому невольно провоцируют вопрос, кто из собеседников солгал, он, Мартов, ныне и прибег к этому низкому приему, обвинив Ленина, будто тот, предлагая редакционную тройку, интриговал против Плеханова. Так разговор о серьезных политических разногласиях был перенесен им в область обывательских дрязг и сплетен…
Неудивительно, что немедленно по окончании речи Мартова Ленин огласил и внес в бюро съезда заявление, в котором самым энергичным образом выразил свой протест против постановки Мартовым вопроса о том, кто солгал или кто интриговал. Я заявляю, сказал Ленин, что Мартов совершенно неверно изложил частный разговор; я заявляю, что принимаю всякий третейский суд и вызываю на него Мартова, если ему угодно обвинять меня в поступках, несовместимых с занятием ответственного поста в партии; я заявляю, что нравственный долг Мартова, выдвигающего теперь не прямые обвинения, а темные намеки, иметь мужество поддержать свои обвинения открыто перед всей партией. Не делая этого, Мартов докажет только, что он добивался скандала, а не нравственного очищения партии.
Затем слово взял Плеханов. Осип был наслышан о совершенно исключительном ораторском искусстве Георгия Валентиновича и потому, как принято говорить в таких случаях, весь обратился в слух, однако Плеханов лишь для того поднялся с места, чтобы коротко уведомить собравшихся, что хотя и собирался отвечать Мартову пространной речью принципиального характера, даже вот и записи делал с этой целью в своей тетради, но после устроенной Мартовым сцены не считает для себя возможным продолжать прения.
Вслед за этим Ленин, Плеханов и еще несколько человек из числа сторонников большинства покинули в знак протеста заседание. Осип же решил на какое-то время еще остаться (так же, впрочем, поступили Гальперин и Любовь Аксельрод). Ему было важно самому, собственными своими глазами, увидеть, как будут развиваться события дальше. По его понятиям, одной такой речи Мартова более чем достаточно, чтобы даже и близкие ему люди поспешили перейти в противостоящий лагерь — хотя бы из приличия, из чувства элементарной порядочности. Ну ладно, пусть не перейти (тут он, пожалуй, через край хватил), но должны же они хоть указать Мартову на столь очевидную недопустимость его поведения! Обдумывая положение, в какое по милости Мартова попали его сторонники, Осип склонялся к мысли, что теперь, после ухода с заседания людей, составляющих большинство в ЦК, ЦО и Совете партии, мартовцам — если, разумеется, они сохранили в себе хоть крупицу здравости — ничего иного не остается, как подчиниться решениям партийного съезда.
О, как жестоко он ошибся! Нет, не годится он в прорицатели, решительно не годится… Поднимаются на трибуну один, второй, третий; все в восторге от речи Мартова, все полны решимости продолжать борьбу до победного конца (при этом употребляются выражения отнюдь не парламентские). Но Троцкий всех перещеголял; речь его до глубины души возмутила Осипа: это уже был сплошной мутный поток клеветы; в какой-то момент Осип ощутил, что нет больше сил слушать все это, — он резко поднялся и на виду у всего зала направился к дверям.
В начале следующего, четвертого по счету заседания Ленин сделал устное заявление о том, что после того, как вчерашний содоклад Мартова перенес прения на недостойную почву, он считает ненужным и невозможным участвовать в каких бы то ни было прениях по этому пункту порядка дня, а следовательно, отказывается и от своего заключительного слова. И вновь сторонники большинства покинули съезд (теперь уже все до единого, Осип в том числе).
Вернулись тогда лишь, когда съезд, в соответствии со своим порядком дня, перешел к обсуждению нового устава Лиги. Сразу же стало ясно, что мартовцы не ограничились тем, что в отсутствие большинства приняли ряд резолюций, в которых дана негативная оценка Второго съезда партии и его итогов. Теперь они добивались того, чтобы новый устав фактически сделал Лигу независимой от ЦК. Проект устава, предложенный ими, содержал в себе прямые нарушения устава партии, в частности отвергал право ЦК утверждать устав Лиги. Борьба по этому вопросу кончилась поименным голосованием: 22 голосами сторонников меньшинства против 18 голосов сторонников большинства партийного съезда при двух голосах воздержавшихся была принята резолюция Мартова.
Ленин от имени всех голосовавших вместе с ним назвал подобное решение неслыханным, вопиющим нарушением устава партии. Однако протест его не был принят во внимание, и мартовцы, после обсуждения устава Лиги по пунктам, приняли его в целом большинством голосов всей оппозиции. Тогда присутствовавший на съезде представитель ЦК Ленгник огласил от имени ЦК официальное заявление о необходимости представить устав Лиги на утверждение ЦК, предварительно сделав в нем ряд изменений. Но оппозиция отвергла и это заявление. Ленгник вынужден был пойти на крайнюю меру — объявил съезд Лиги незаконным и покинул заседание, предложив всем желающим последовать его примеру. Вслед за ним со съезда ушли и остальные представители партийного большинства. Это не остановило мартовцев: они выбрали новую администрацию Лиги, состоящую из одних лишь сторонников меньшинства. Что и говорить, Мартов и все те, кто были с ним, немало преуспели в том, чего добивались: раскол, признаки которого весьма чувствительно отозвались еще на работе съезда партии, теперь, после захвата меньшинством Лиги, даже и организационно оформился.
Наутро Совет партии весьма недвусмысленно выразил свое отношение к происшедшему: постановил признать действия представителя ЦК правильными и уполномочить его реорганизовать Лигу путем ввода новых членов. Решение не просто важное, но и единственно возможное в данных условиях: только оно, по разумению Осипа, и могло привести в чувство новоявленных «победителей». Но дальше стали происходить вещи до такой степени странные, что поначалу Осип отказывался даже верить в это.
Вот что случилось. Плеханов, который без колебаний поставил свою подпись под постановлением Совета партии (мало того, сам же составил и набросок этого постановления), тот самый Плеханов, который еще накануне в кафе «Ландольт» весьма красноречиво репетирует все шаги, позволяющие наголову разбить мартовцев, да, воинственнее всех, пожалуй, настроенный Плеханов внезапно, буквально через несколько часов после заседания Совета партии, сделал непостижимый поворот на 180 градусов, начал вдруг говорить, что не в силах стрелять по своим, что лучше пулю в лоб, чем раскол, что во избежание большего зла надо сделать максимальные уступки («Знаете, бывают такие скандальные жены, которым необходимо уступить, дабы избежать истерики и громкого скандала перед публикой…»). И добро б это были только слова, только выраженные вслух сомнения, пусть и не вяжущиеся с его же недавней решительностью и непримиримостью. Нет. За словами последовали действия. Он тотчас вступил в переговоры с меньшинством, заявив им, что готов сделать все уступки, лишь бы избежать открытого раскола; в числе пунктов полной капитуляции, объявленной им, были: кооптация всех «обиженных» в редакцию, кооптация меньшевиков в ЦК, два голоса для них в Совете партии и, наконец, узаконение Лиги.
Измена — по-другому это и назвать нельзя! О таких уступках, решительно по всем линиям, даже Мартов не мог мечтать. Непостижимо, чудовищно: к чему тогда партийные съезды, если можно вершить дела истерикой, кумовством и закулисными сделками? Ленин, естественно, не мог принимать участия в таком разврате, как переделка партийного съезда под влиянием заграничных скандалов: все в тот же злополучный день он передал официальное заявление Плеханову о несогласии с его действиями и о сложении по этим причинам с себя обязанностей члена Совета партии и члена редакции ЦО.