Из Женевы в Одессу. Н. К. Крупская — С. И. Гусесу (июль 1905 г.): «Вы просите прислать людей, а из легальных газет мы узнаем, что явка ваша не действует. Думаем послать к вам Пятницу…»
Н. К. Крупская — М. И. Ульяновой (14 августа 1905 г.): «Фрейтаг поехал в Одессу».
Н. К. Крупская — С. И. Гусеву (17 августа 1905 г.): «К вам поехал Пятница, но по старой явке, не знаю, найдет ли. Из Питера ему написали, что явка старая действует…»
Из Одессы в Женеву. С. И. Гусев — В. И. Ленину (конец августа — начало сентября 1905 г.): «Состав комитета подобрался прекрасный. Берга и Фрейтага нечего вам рекомендовать — великолепные работники…»
С. И. Гусев — В. И. Ленину (сентябрь 1905 г.): «Какой великолепный организатор и агитатор Фрейтаг. Вот идеальный работник, вот партийный человек до мозга костей. Прямо не налюбуюсь на него…»
Поднялся Осип чуть свет.
Почти и не спал нынче, лишь время от времени окунался в недолгую дрему. Лежал покойно, с открытыми глазами и думал, думал, и отрада в душе от этих дум, прямо высшая какая-то благость; может, оттого и поднялся легко, с ясной головой и тем же предвкушением радости, которое не покидало всю ночь.
Уже развиднелось, когда он вышел из дому. Было воскресенье, 16 октября — главный день.
Все решилось с неделю назад. Одесский комитет партии, окончательно определив дату массовой демонстрации — 16 как раз октября, назначил Осипа быть ее руководителем. Почетно, конечно, что тут говорить, но и ответственность невероятная. Осип вполне отдавал себе отчет в том, что означает такое руководительство; разумеется, не просто во главе колонны гордо вышагивать, а прежде всего так запустить и отладить машину, чтобы в нужный момент и в нужном месте сошлись все эти сотни и тысячи людей, не разминулись друг с другом и чтобы каждый из них отчетливо сознавал, во имя чего встанет под красное знамя.
Осип весь ушел в работу: с раннего утра беготня по городу, из конца в конец, и миллион дел разом, и все надо удержать в голове; теперь, когда безумные эти дни уже позади, Осип мог сказать себе, что такого напряжения, такой полной, абсолютной траты сил никогда, пожалуй, еще не было в его жизни. Вообще-то людям свойственно почитать дело, которому отдаешь душу, самым важным на свете, но сейчас Осип был уверен, что не заблуждается, не обольщается, что не только поэтому — не из-за личной своей причастности к этому делу — считает предстоящую демонстрацию самым значительным и весомым событием в деятельности комитета. Демонстрация эта наглядно покажет, чего стоит вся работа большевиков по организации и сплочению одесского пролетариата. Демонстрации бывали и раньше, но — какие? Стихийные, случайные, малочисленные! В отличие от них, сегодняшняя не только будет заранее подготовленной, организованной, но, главное, пройдет под определенными — тоже заранее выверенными — лозунгами…
Идти Осипу нужно было через весь почти город: жил на Молдаванке, а путь держал к центру. Там, на углу Дерибасовской и Преображенской, напротив сквера, соберутся люди.
…Вчера разговор был с Гусевым.
— Что, устал? — спросил вдруг Гусев.
Перед этим Осип докладывал ему, как секретарю Одесского комитета, о последних приготовлениях к демонстрации; стараясь не поддаваться эмоциям, говорил нарочито сухо, по-деловому: только факты, цифры, фамилии, и вот эту-то деловитость тона Гусев, должно быть, понял по-своему.
Вопрос его был неожиданным для Осипа: как-то не задумывался. Наверное, и правда устал; столько беготни, столько встреч, столько разговоров — как не устать? Но — вот ведь странно как! — при всем том он вовсе не чувствовал себя опустошенным (как это бывает обычно при сильной усталости). Скорее наоборот: было ощущение какой-то особой полноты жизни, желанной полноты. А впрочем, чему тут и удивляться? Когда делаешь то, о чем мечтал и к чему так стремился, разве придет в голову вести бухгалтерский подсчет потерь! Чушь, все воспринимаешь слитно, и именно как радость, как счастье!
Но Гусеву сказать так постеснялся; как-то очень уж патетически получалось. Сказал только:
— Пожалуй, и верно, устал.
— Что, в заграницах-то полегче было?! — шутливо поддел Гусев.
— Нет, — не согласился Осип. Подумал, повторил: — Нет, ты неправ. Легче — здесь. И знаешь почему?
— Дым отечества?
— Не только. Здесь, в России, видишь результаты своей работы. Понимаешь?
— Признаться, не очень. Это что, обязательно — видеть результат? Вот ты занимался транспортом. Через твои руки проходила литература, которая, по справедливости, страшнее динамита. Взять ту же хоть «Искру» — прежнюю. Мне ли говорить тебе, скольким рабочим она открыла глаза, подвигла на революционное действие!
— Люди по-разному устроены. Умом-то я всегда понимал, что моя работа приносит пользу, возможно и немалую, и что результаты ее непременно скажутся — в будущем, в более или менее отдаленном будущем. Но в этом-то вся и штука: что лишь со временем, в будущем. Мне в Берлине мучительно недоставало ощущения непосредственной пользы. Я понятно говорю?
— Более чем.
— Я нетерпелив по натуре своей. Это недостаток, большой недостаток, я знаю, да что тут сделаешь? Но где-то я вычитал или слышал от кого-то: нужно уметь пользоваться не только своими достоинствами, но и недостатками.
— Занятная мысль.
— Прежде всего верная, по-моему. Но я продолжу. В России — в эти три месяца, что я в Одессе, — я словно бы ожил. Работать в гуще людей и знать, что от твоего слова, от умения убедить, организовать, повести за собой зависит успех, — по мне ничего другого и не надо.
Гусев помолчал, потом сказал вдруг:
— Я рад, что тебя послали сюда.
— Я тоже.
— Одесса не самый легкий хлеб на земле.
— Трудный орешек, да.
— Ты молодцом, Осип, — сняв свои очки с толстыми стеклами, совсем уж неожиданно сказал Гусев.
О да, вспомнив вчерашний этот разговор, повторил сейчас Осип, Одесса и впрямь трудный орешек, очень. Из Берлина этого было не понять, многое оттуда виделось иначе, с некоторым даже искривлением…
Хорошо помнится: когда узнал, что ЦК направляет его в Одессу, в этот совершенно неведомый ему город, а не в Вильну, скажем, или в Москву, или Екатеринослав, ничуть не удивился такому решению. Там, из заграничного его далека, все казалось таким простым, таким ясным: полнейший завал в Одессе, тамошние большевики не сумели воспользоваться даже приходом в июне броненосца «Потемкин», не подняли город на восстание… Причина такой пассивности? Неумелость членов комитета, что же еще! Характерный штрих: смогли ведь меньшевики довести число своих сторонников до 750, в то время как за большевиками шло лишь 300 человек. Из всего этого с непреложностью вытекало — надо спасать Одессу; и вот из Питера спешно направляется сюда — секретарем городского комитета — Гусев, и Шотман едет, вот и Осипа послали… Словом, довольно легко все виделось: придут-де в комитет новые люди, придут — и мигом поправят дело. Но то, как виделось раньше, издали, имело мало общего с действительным положением вещей. Все равно что смотреть в перевернутый бинокль — тот же вроде ландшафт, да не тот, лишь приблизительный контур; что-то, конечно, угадывается, но не все, далеко не все, и главное — нет деталей, подробностей, без которых иные «угадывания» способны лишь навести на ложный след, создать обманную, искривленную картину.
Слов нет, немало огрехов можно сыскать у прежних комитетчиков. Однако же обвинять их в неспособности руководить движением тоже не след. Толковые люди стояли во главе комитета, если угодно, даже талантливые, и опыта подпольной работы им было не занимать: Лидия Книпович, Левицкий, Шаповалов! Но не все зависело от них. Было, по крайней мере, две причины, наложившие свой отпечаток на дела комитета.
Первая — особые, специфические одесские условия. Кто бы мог подумать, что Одесса, с ее немалым числом жителей, — город скорее торговый, чем промышленный. Крупных предприятий практически нет, в основном мастерские, и пролетариат не только сравнительно малочислен, но вдобавок еще распылен. Местные интеллигенты тоже были особого рода: вся их оппозиционность сводилась к произнесению пламенных речей в пользу умеренных действий, — удивительно ль, что они с такой охотой потянулись к меньшевикам, щедро ссужая их деньгами?
Другая причина, мешавшая делу, заключалась в несоответствии старых приемов и методов работы нынешней революционной обстановке. Ведь что собою представлял партийный комитет в условиях подполья? По сути, замкнутый, строго законспирированный кружок. Члены комитета не выбирались, а кооптировались. Делалось это, понятно, не из любви к сектантству, а в силу необходимости: чтобы «засекретить» руководителей организации, обезопасить, насколько возможно, от провалов. Этой же задачей определялась и структура организации — любой, Одесской в том числе. Обязанности между членами комитета, как правило, распределялись так: один секретарствовал, другой заведовал «техникой», третий — интеллигентской секцией, и только четвертый или пятый являлся организатором всего города, то есть исполнял всю остальную работу — руководил агитацией, пропагандой, зачастую и литературной группой, осуществлял непосредственную связь с рабочей массой. Этот единственный член комитета, известный широким кругам, естественно, не мог долго оставаться на одном месте, после двух-трех месяцев работы он должен был улетучиваться (разумеется, если жандармы еще до этого срока не позаботились изъять его из обращения). Подобный тип организации, при всех своих минусах тем не менее оправдавший себя в нелегальных условиях, изжил себя во время начавшейся революции, когда потребовалось куда более близкое соприкосновение комитета с массой, когда агитация и пропаганда должны были удесятериться.
Одесский комитет вовремя не сумел перестроиться. Впрочем, «не сумел» едва ль то слово, какое нужно: в нем слишком ощутим привкус осуждения. Нет, Осип не осмелится бросить камень в тех, кого ему и его товарищам пришлось сменить. Это сегодня мы точно знаем, что и как нужно. Но сегодняшнее было бы невозможным без вчерашних поисков, и ошибок, и разочарований. Вечная история: птичка на голове великана видит дальше самого великана; но дает ли это ей право смотреть на великана свысока?.. Если мы сейчас чем-нибудь и сильны, то прежде всего опытом, выстраданным нашими предшественниками.
Тут и другое не худо поиметь в виду иным любителям чернить все то, что было до них. Найдется ль где еще организация, которая была бы так обескровлена, как большевики в Одессе ко времени потемкинских дней? Часть членов комитета была арестована, другие принуждены были во избежание арестов сами оставить город. Вот и найди здесь правых, виноватых…
Теперь проще, куда понятнее.
А и споро же работа пошла! У нас, у нового состава комитета… Было трудно, каторжно трудно; Осип на своей шкуре познал, что такое работа в России: адский труд, и все равно жилось эти три месяца так счастливо, так весело, с таким полным ощущением своей нужности, незаменимости, как дай-то бог и оставшуюся жизнь прожить.
Собираясь вместе, ругались отчаянно. Не из упрямства и уж тем более не из желания первенствовать. Поиски истины — вот что двигало каждым.
К тому времени, как Осип приехал в Одессу, здесь уже произошла перестройка структуры большевистской организации. Город был разделен на три района: Пересыпский, Городской и Дальницкий; Осип был назначен организатором Городского района. Такое построение партийной организации давало возможность охватить своим влиянием рабочих даже мелких предприятий. Осип, помимо общего руководства делами района, особо взял еще под свою руку партячейки двух наиболее крупных фабрик — табачной Попова и чаеразвесочной Высоцкого. Многих и многих рабочих Осип по именам знал, сам тоже хорошо был известен фабричному люду — вот он, решающий аргумент в пользу новой организации всей работы! Примечательно, что изобретение это не суть одесское только, и в других, доходят сведения, городах подобное происходит, притом вполне независимо друг от друга: как повсеместный отклик на потребности дня.
И так во всем. Революция, что ни час, задает все новые вопросы, хочешь не хочешь, а надобно отвечать на них — так или иначе. Одна лишь загвоздка тут: как заранее угадать, что истинно, что ложно? Все ведь внове, ни на что прежнее не обопрешься. Вот и спорили чуть не до хрипоты…
Неожиданно всплыл, например, вопрос об отношении к профессиональным союзам; отнюдь, оказалось, не академический вопрос. Привычный, годами устоявшийся взгляд на вещи таков, что профсоюзы с их узкими, цеховыми интересами уводят пролетариат от политических задач. Так оно, верно, и есть; не случайно же именно на почве профессиональных союзов пышным цветом расцвела зубатовщина. Долгие годы социал-демократы только то и делали, что вскрывали узость, недостаточность деятельности профсоюзов. Но сейчас другие настали времена, слишком другие, чтобы, готовя пролетариат к вооруженному восстанию, пренебрегать этой пусть первичной, элементарной, амебной, но все же классовой формой организации.
О, какие пылкие дебаты развернулись на заседаниях комитета. Стоило Гусеву внести на обсуждение резолюцию о том, что мы должны взять на себя руководство профессиональным движением (нисколько при этом не упуская из виду, что это вторая задача в настоящий момент, а первая — подготовка вооруженного восстания), как тут же последовали весьма энергичные возражения — со стороны Правдива и Готлобера. Помилуйте, говорили они, да ведь брать на себя руководство профессиональным движением означает брать на себя и ответственность за все его огрехи, включая стихийные, неуправляемые бунты. Хотя Осип и не был согласен с их конечными выводами, но в то же время не мог не признать, что их разбор отрицательных сторон профессиональных союзок отнюдь не беспочвен; собственно говоря, в их доводах особо и нового-то ничего не было: что профсоюзная водица подчас мутновата — кто в том сомневается? Но здесь особенности текущего момента прежде всего надобно взять в расчет, иначе и впрямь в трех соснах заплутать можно. Тут вот чего следует опасаться, ведя подготовку к вооруженному восстанию, — что забвение или полный отказ от профессионального движения может легко привести к отрыву от широкой массы. Да, профессиональная борьба узка, ограниченна, но нельзя забывать, что это первая ступень той лестницы, по которой пролетариат идет к социализму.
Помнится, Осип горячо поддерживал резолюцию Гусева. Нужно, сказал он тогда, идти во все профессиональные союзы, ибо это лучшая из всех существующих ныне трибун для нашей агитации. Еще он сказал: никто ведь не считает, что, беря руководство профессиональными союзами, мы должны подчиниться «узкопрофессиональным» тенденциям, сузить себя до профессионализма; наоборот, в своей агитации мы должны постоянно подчеркивать неотделимость профессионального движения от политической организации, от широкого политического движения… Правдин в запальчивости бросил: жизнь покажет, как жестоко вы заблуждаетесь! Жизнь: показала: жестоко ошибались они, Правдин и Готлобер, сегодняшняя демонстрация — разве пришла бы кому-либо в голову мысль замахиваться на нее, если бы расчет был лишь на близкий к партии сознательный авангард пролетариата, если бы большевики не подчинили своему влиянию также и профсоюзы?
Так уж получилось, что эту демонстрацию и предшествовавшую ей в пятницу 14 октября политическую забастовку большевики проводили одни — без меньшевиков, без бундовцев, без эсеров (хотя еще с месяц назад была достигнута договоренность о совместных действиях, когда речь идет о крупных политических акциях). Никто из них не возражал ни против забастовки, ни против демонстрации. Но почти всех их, видите ли, не устраивали сроки. Бундовцы заявили, что, поскольку еврейские рабочие получают жалованье в пятницу, они вряд ли станут бастовать в этот день. Хорошо, предлагают большевики, давайте проведем забастовку в субботу. Нет, подают на сей раз голос меньшевики: в субботу жалованье получают русские рабочие — тоже, поди, не согласятся бастовать. Эсеры в свою очередь выставили какие-то контрдоводы: их не удовлетворяли лозунги забастовки. Словом, большевикам пришлось целиком взять на себя проведение и забастовки, и демонстрации. И что же? Забастовка прошла на редкость дружно, захватила все основные отрасли производства (и получение жалованья, выходит, ничуть не помешало!). Теперь предстоит главная проверка революционности одесского пролетариата — нынешняя вот демонстрация. Как сказано в мудрой древней книге — всему свой час и время всякому делу под небесами: время бросать в землю семя и время собирать плоды… Каков-то будет урожай?
…Чем ближе к центру — все гуще людей становилось. Радостные толчки — в крови, в висках: неужто туда? A ну как и правда — туда? От Осипа ничего теперь не зависит, ровно ничего. Все, что можно было сделать, уже сделано; не только вчера, или позавчера, или позапозавчера: во все последние месяцы. И если, говорил себе Осип, мы не просто небо коптили все эти месяцы, если наши усилия оставили хоть какой-то след — чего ж тогда удивляться тому, что люди именно туда устремились сейчас — к Дерибасовской и Преображенской? Оживленный, на самых верхних тонах, говор, шутки, смех; так на богомолье не идут, нет…
Первое чувство, какое испытал Осип, появившись в Одессе, было удивление. Все здесь было не так, как везде. Буйство красок, необузданность, чрезмерность речи, жестов, никакой затаенности, все напоказ: слезы, счастье. Осип ощущал себя зрителем какого-то вселенского спектакля; поначалу только зрителем, потом все чаще уже прямым участником. Одесситы определенно были по душе Осипу: он и вообще любил легких на острое словцо, неунывающих людей…
Народу на углу назначенных для сбора двух главных улиц накопилось (это Осип увидел еще издали) гораздо больше, чем можно было ожидать, сквер явно уже не в состоянии был вместить всех пришедших, а люди все подходили и подходили. Вчера, когда на заседании комитета в последний раз обговаривали детали демонстрации, твердо намечены были лишь две вещи: что начать шествие желательно в девять утра и — второе — что двигаться следует по направлению к Херсонской улице. Назначили сбор на девять, но могли назначить на час позже или раньше — это несущественно, главное здесь, чтоб люди сошлись к определенному времени. До девяти оставалось больше получаса, но Осип, увидев, сколько собралось народу, решил, что — пора. Он взял у какого-то парня знамя на длинном древке и, широко развернув красное полотнище, вышел на самую середину перекрестка и крикнул, слегка помахивая над головой знаменем:
— Начинаем, товарищи! Строимся по четыре! Вперед, товарищи!
И первый зашагал к Херсонской, бывшей как бы продолжением Преображенской улицы. Херсонская вовсе не случайно была выбрана. Здесь помещался университет, сейчас там во всех аудиториях шли митинги, и участники их — студенты — должны были присоединиться к демонстрации. Так все и вышло: студенты дружно влились в растянувшуюся на добрую версту колонну, лозунги, звучавшие и раньше, поддержанные молодыми тренированными глотками, раздавались теперь почти беспрерывно: Долой самодержавие, да здравствует Учредительное собрание, даешь вооруженное восстание! Но демонстрация, вопреки последнему призыву, была мирная — в комитете вопрос о вооружении рабочих даже не ставился (хотя при желании кое-какое оружие сыскать, конечно, было б можно); лозунг о вооруженной борьбе был скорее программный, устремленный в более или менее отдаленное завтра. А сейчас было важно хоть на несколько часов захватить центр города, во весь голос заявить о своих нуждах и требованиях. И — еще важнее — показать, какая мы, если соберемся вместе, сила.
Сила, что говорить, была внушительная; брось только клич — весь город на кирпичики разнесут, хоть и голыми руками. И это крепко, должно быть, почуяли обитатели высоких, с богатой лепниной по фронтону, ныне будто вымерших домов, уставившихся на демонстрацию пустыми глазницами окон.
Со стороны Дерибасовской донесся вдруг цокот множества копыт. Верховые казаки шли крупным наметом: словно открытое пространство было перед ними, а не живая человеческая масса! Как нож в слегка подтаявшее масло, так и они — легко, совсем играючи — вошли в колонну, располосовав ее надвое. Люди расступались, пропуская отборных лошадей, сами сторонились, тесня друг друга, но казакам, похоже, этого мало было: направо и налево свистели нагайки. Казаки действовали с хорошо отработанной умелостью; было ясно, что цель их — не просто рассеять демонстрантов, не просто согнать их с главной улицы на боковые, основная их цель — хорошенько испугать людей, чтобы впредь им неповадно было демонстрировать…
Задача, стоявшая перед демонстрацией, была выполнена, и Осип дал команду расходиться; оказывать сопротивление вооруженной силе пора еще не настала… Кто-то уходил, убегал во дворы, в соседние улицы, но не все; часть людей, крепкие мужички в основном, явно не торопились покинуть центральную эту улицу, собирались в плотные кучки, словно б сговариваясь о чем-то. Осип устремился к решительно настроенным мужчинам, которые теснились у чугунной решетки сквера. Предчувствие — что здесь нечто затевается — не обмануло. Боевые мужички уже выдергивали прутья из ограды, уже выворачивали торцовый булыжник, тотчас, разумеется, швыряя все это в наседающих казаков; а когда обнаружилось, что камнями не спасешься — принялись опрокидывать трамвайные вагоны, застрявшие на перекрестке.
Теперь Осип ничего не мог уже поделать: разве остановишь стихию? Он остался на импровизированной этой баррикаде и тоже, как все, кидал камни в казаков; иначе нельзя было, иначе казаки сомнут, свалят, затопчут. То, что делали сейчас рабочие, было актом защиты, а не нападения. Рядом с Осипом был красивый чубатый парень, который показался знакомым.
— С табачной фабрики?
— Точно, — обрадовался парень. — Как есть — с табачной! А я-то тебя сразу признал. Ты товарищ Яков, верно?
— Верно.
— А я Микола… Сейчас мы им покажем, гадам! — Микола рассмеялся задорно, со всего размаха швырнул булыжник. Попал, не попал — не имело значения, главным для него было — что кинул.
И в этот момент, глядя на Миколу, Осип, кажется, понял вдруг нечто очень важное: не здесь ли вся разгадка того, что происходит сейчас? Людям надоело только защищаться, возникла потребность, быть может неосознаваемая, самим вершить свою жизнь и свою судьбу. Решиться кинуть камень, зная, что в ответ может грянуть ружейный залп, одно это о многом уже говорит. И как знать, может быть, мы были неправы, посчитав, что еще не приспело время для вооруженной борьбы?..
Казаки на диво быстро ускакали, не сделав ни единого выстрела. По всему выходило, что власти ограничились разгоном демонстрации. То ли другой задачи и не ставили перед собой, то ли побоялись встретить более серьезный, нежели булыжниками, отпор. В любом случае можно было считать, что демонстрация удалась. Это было мнение не одного Осипа, так же высказались и все остальные организаторы районов, когда часов в двенадцать дня собрались на явке у Гусева; был пока предварительный разговор, по свежему, что называется, следу, окончательно подбить итоги дня договорились вечером.
Явка Городского района, куда направился Осип, была в противоположной стороне от комитетской явки, на Молдаванке, так что идти опять, как и утром, пришлось через весь город. Что прежде всего бросалось в глаза — большое оживление на улицах. Людям словно бы тесно стало в своих комнатках, своих дворах — высыпали на тротуары, на мостовую и громко, как умеют только одесситы, и так же весело доказывали что-то друг другу; тема разговоров одна — сегодняшняя демонстрация. На всем своем пути (это тоже невольно обращало на себя внимание) Осип не встретил ни единого городового, не то что казаков.
Районная явка помещалась на Южной улице. Осип уже сворачивал к нужному дому, как вдруг из-за угла вылетел конный отряд, но не казаки, а полицейские; с наганами в руках, они вихрем промчались мимо, на ходу устроив глупейшую пальбу по сторонам… Со звоном брызнули стекла, вскрик ужаса, пронзительный детский плач… Ни раненых, ни убитых, к счастью, не было. Что это? — спрашивал себя Осип. Пьяные безумцы, отчего-то возжаждавшие крови? Или запоздалая месть за давешнее, утреннее? Полицейская околоточная доброхотность или же приказ свыше?
Вечером, когда вновь собрались у Гусева, стала складываться довольно определенная (и достаточно зловещая) картина. Сценка со стрельбой в мирных прохожих, свидетелем которой случилось быть Осипу, была, как выяснилось, вовсе не единичной. Такие же бандитские налеты происходили и в других частях города, притом лишь там, где жила беднота, и не везде стрельба была просто шумовым эффектом: были многочисленные жертвы — десятки убитых.
Скорбные эти вести наложили свой отпечаток на заседание комитета — оно проходило нервно, резко. Раздавались даже голоса: а следовало ли вообще проводить демонстрацию, если она привела к таким жертвам? Были и другие, прямо противоположные голоса: вся беда, мол, в том, что демонстрация — мирная, безоружная, вот полиция и уверовала в свою безнаказанность. Осип не брался судить, кто из них прав больше, кто меньше; честно сказать, он вообще не очень понимал, как можно о чем-то судить да рядить, хладнокровно взвешивать, когда кровь пролилась, безвинных людей кровь… Если о чем и стоит думать сейчас — так о том лишь, как быть теперь дальше. Еще вчера всем им, комитетчикам, казалось, что браться за оружие — рано; верно, так оно и было в действительности — вчера. А сегодня? Вернее, после сегодняшнего?..
Правдин, организатор Пересыпского района, посчитал такую постановку вопроса чисто эмоциональной. Уместно ли, говорил он, призыв к вооруженному восстанию ставить в зависимость от бандитского нападения озверевших молодчиков? А если бы не было этого нападения и этих выстрелов? Не уподобляемся ли мы тому мальчишке, который, получив затрещину, обуреваем единственным желанием непременно дать сдачи? Нужно быть последовательными, заключил он, и браться или не браться за оружие, сообразуясь только с действительной необходимостью.
С точки зрения чистой логики стройные силлогизмы Правдина были, пожалуй, безупречны. Но не худо бы проверить, сказал, возражая ему, Осип, не получается ли так, что логика сама по себе, а жизнь — в данном случае — тоже сама по себе? Последовательность, к которой призывает Правдин, конечно, прекрасная вещь, но лишь до той поры, пока она не превращается в прямолинейность. Если сообразоваться только с предварительными планами, не прислушиваясь к зову дня, мы рискуем безнадежно отстать от движения, руководить которым берем на себя смелость.
Осип говорил то, что думал, и говорил со всей искренностью и убежденностью. Но это слишком непростой был случай, чтобы быть уверенным в полной своей правоте. Он хорошо понимал, что малейшая неточность в оценке происшедшего сегодня, скоропалительный, ошибочный вывод чреваты самыми роковыми последствиями.
Единственный, кто молчал во время жарких этих дебатов, был Сергей Иванович Гусев. С первого взгляда он производил впечатление человека вялого, медлительного, даже флегматичного. Не было ничего обманчивее такого впечатления. Просто его отличала невероятная выдержанность, в самые отчаянные моменты он не терял голову, был предельно хладнокровен. Но Осип знал: это спокойствие и эта выдержка сочетаются в Гусеве с огромным внутренним горением, с неистовым темпераментом и страстностью не ведающего страха бойца… Что скрывать, Осип был влюблен в старшего своего товарища и теперь, как всегда, с нетерпением ждал его слова. А Сергей Иванович все сидел молча и делал какие-то записи по ходу заседания. Когда все высказались, он поднялся с места и глуховатым своим голосом негромко сказал:
— Я тут набросал проект воззвания. Скажу сразу, что я за вооружение рабочих. Но прежде хочу коснуться одной очень и очень важной мысли Правдина. Своим вопросом он обнажил самую суть проблемы. Действительно, а если бы, предположим, не было нападения и не было бы убитых — что тогда? Стали бы мы и в этом случае призывать нынче к вооруженной борьбе? По логике вопроса получается, что отрицательный ответ на него как бы автоматически свидетельствует о случайности, непродуманности, скоропалительности любого решения в пользу восстания. Но ведь это не так. Не стоит опускать стыдливо глазки, скажем прямо: не будь сегодня жертв — едва ли кому пришло бы на ум звать к оружию. Но события, мы воочию в этом убедились, развиваются иной раз независимо от наших планов и намерений. Сегодняшняя трагедия вынуждает нас форсировать вооруженную борьбу. Согласен, это сложно. Согласен, мы психологически не готовы к столь быстрому изменению ситуации. Согласен, в подготовке к восстанию — в силу сжатости сроков — мы многое, и это прискорбно, можем упустить. Но другого выхода, я полагаю, у нас нет. Нерешительность, медлительность могут погубить все дело…
В этом он был весь, Гусев. Когда задумывалась какая-либо акция, он всегда стремился разработать тщательный план действий и добивался неукоснительного его выполнения. Но в случае неожиданного поворота дела он не боялся молниеносно перестроить весь план и найти новое решение. Да, он никогда не держался за вчерашнее лишь потому, что оно привычнее; всегда и во всем главным для него были требования наступившего момента, сегодняшней ситуации.
Листовка, которую он тут же прочел, была составлена сжато и ярко. В ней — призыв к рабочим продолжать забастовку и одновременно вооружаться кто чем может, ибо борьба с самодержавием, несомненно, переходит в вооруженную. Текст листовки был принят единогласно, и на следующий день, отпечатанная за ночь в подпольной типографии, она распространялась по всем рабочим окраинам. Еще комитет решил превратить похороны жертв полицейского произвола в новую политическую демонстрацию. Гусева и Осипа уполномочили вести по этому вопросу переговоры со всеми революционными организациями: одними своими силами было не справиться.
Весь день 17 октября ушел у Осипа на встречи и разговоры с лидерами различных партий и фракций (левого толка, разумеется) — не только с меньшевиками и бундовцами, которые, худо-бедно, а все же были социал-демократами, но и с националистами из армянской дашнак-цутюн и откровенно сионистского Поалей-Циона. Предложения большевиков встретили полную поддержку: общая беда заставила забыть о партийных раздорах. Был создал федеративный комитет, который выработал план похорон и как первую неотложную меру постановил выставить в больнице на Молдаванке, куда свезли всех убитых, постоянный вооруженный патруль, дабы полиция в стремлении замести следы своего злодеяния не выкрала тела жертв.
Рано утром, затемно (вторник был уже, 18 октября) Осип первым делом завернул в больницу: как прошла ночь? Патрульные (пятеро, по человеку от каждой партии) явную нехватку вооружения — один револьвер на всех — восполняли повышенной бдительностью. Сколько Осип ни доказывал им, что он свой, к моргу его так и не пустили. Оно и хорошо: чужих тем более не допустят…
Осип направился на явку к Гусеву. Фактическая безоружность патрульных наводила на невеселые размышления. Лозунг «вооружайся кто чем может» при ближайшем рассмотрении не так-то уж и хорош. Мало иметь оружие — надо точно знать, сколько его и в чьих оно руках. Самое лучшее — собрать все имеющееся оружие в комитете, чтобы организовать боевые рабочие дружины. Да, все больше утверждался в этой мысли Осип, иначе нельзя; в противном случае, без надежной самообороны, даже и предстоящие похороны могут превратиться в новую бойню…
Но что это? Крики «ура»… «Марсельеза»… множество праздных людей… веселые, счастливые лица… все друг друга поздравляют с чем-то, обнимают… и какой-то господин в котелке даже лезет к Осипу с лобызаниями… Что такое?
— Как?! — в свою очередь изумился господин в котелке. — Вы ничего не слышали? Люди, вы только посмотрите, этот человек еще не знает, что царь наш батюшка даровал нам свободу!.. — И сунул Осипу свежий газетный листок, на котором аршинными буквами было начертано: «Высочайший манифест».
Осип быстро пробежал глазами крупно набранный текст. Божиею милостию, Мы, Николай Вторый… Смуты и волнения… Великий обет царского служения… Для выполнения общих преднамечаемых Нами… Так, вот наконец суть: даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов… Дан в Петергофе, в семнадцатый день октября… Вчера, стало быть.
Вчера, повторил Осип. Возможно, в то самое время, когда мы решали у себя в комитете вопрос о переходе к вооруженной борьбе — борьбе, в сущности, за те именно свободы, которые отныне дарованы царем народу. Вопрос в том только — дарованы или вырваны? И еще: пока что помянутые свободы лишь провозглашены, мертвые письмена на клочке бумаги, а что станется, когда до дела дойдет?.. Осип и рад бы верить цареву манифесту, но не мог, решительно не мог. Вполне возможно, что это вообще ловушка для простаков, рассчитанная на то, чтобы выявить, а затем изъять революционные элементы России…
Но надо было видеть в этот час одесскую улицу! Кругом бурлила разномастная толпа. И какая неподдельная радость на лицах, сколько искреннего воодушевления! Под крики всеобщего восторга то здесь, то там произносились пылкие речи, единственный смысл которых сводился к изъявлению все того же восторга, откуда-то взявшаяся красная материя с треском разрывалась — на знамена, на банты. Возбуждение толпы достигло, кажется, предела. Оно неминуемо должно было переплавиться в какое-нибудь дело, в действие. И верно: ужо раздавался чей-то призыв — к тюрьме! узников, наших безвинных братьев освободить! И сотни глоток — к тюрьме! освободить! Но рядом и другой клич — к думе! на митинг! пусть дума берет власть! И вот толпа ощутимо уже разделилась, раскололась на две части. Осип был среди тех, кто шел к городской думе: живо вдруг вспомнилось, что в Париже инсургенты первым делом захватили именно думу… или как она у них там называлась — Ратуша, должно быть?
То, что живой, текучей массой двигалось сейчас к думе, при всем желании нельзя было назвать демонстрацией, или даже кортежем, или просто шествием, — слова эти, при некоторых отличиях в оттенках, все же предполагают известную упорядоченность. Здесь же не было и намека на колонну, шли не в шеренгах, а скопом, гурьбою, гуртом: очень похоже на вечерние летние променады по Дерибасовской, разве что теперь народу много больше и все идут в одну сторону.
Дерибасовскую не узнать было. Улица знати и толстосумов, лучшие дома, тяжелые портьеры, скрывающие частную, за широченными итальянскими окнами текущую жизнь, — на сей раз лучшая улица лучшего, как полагают одесситы, города в мире преобразилась неузнаваемо. От чопорности, от солидности и следа не осталось: все открыто, все нараспах — двери, окна! Особенно живописную картину (цыганский табор, да и только) являли собою балконы, увешанные всевозможными коврами и занавесями красных тонов, — и кто бы мог подумать, что здесь живут такие отчаянные революционеры!
Встречного движения не было, куда там — ни пройти ни проехать. На панелях, вдоль домов теснились люди, среди них и военные попадались — их заставляли снимать фуражки перед красными знаменами.
Но вот и дума. Тотчас — будто кто специально караулил этот момент — над ней взвился красный флаг. На площади перед думой открылся митинг, трибуной для ораторов служили ступени парадной лестницы. Говорили много, говорили длинно, случалось и так, что разом пытались говорить несколько человек. Пришлось Осипу взяться за председательский колокольчик — хоть какой-то порядок в речах наметился.
Спустя какое-то время появились казаки — небольшой отряд. Осип не сразу заметил их, лишь в тот момент, когда обнаружил вдруг, что остался почти один со своим медным колокольчиком; просто непостижимо было, как стольким людям так молниеносно удалось исчезнуть. Осип просто отметил это — отнюдь не в осуждение; после того, что произошло в воскресенье (и разгон демонстрации, и выстрелы потом, вечером), любая предосторожность не лишняя. И все-таки два обстоятельства в этой связи явно заслуживали особого внимания. Первое: что хотя и объявлена полная и неприкосновенная свобода, а публика тем не менее вмиг схлынула, как говорится, на манифест надейся, а сам не плошай; нет, стало быть, доверия у людей, какие бы пылкие речи во славу свободы ни произносились. И второе: казаки-то, между прочим, стороной проскакали; впечатление такое, что они сами больше всего боятся сейчас встретиться с толпой, лицом к лицу столкнуться, — добрый признак, не так ли? Публика тем временем прихлынула назад, и речи продолжались с прежним энтузиазмом. Но Осипу стало уже ясно, что эти словопрения ни к чему путному не приведут. Передав «бразды правления» бородатому студенту (тот был совершенно осчастливлен этим), Осип вошел в здание думы.
В коридоре, в комнатах царило запустение, везде валялись бумажные клочки, было накидано все, разбросано. Что вовсе показалось странным — в некоторых помещениях были сняты с крюков и теперь валялись на полу портреты Николая II, иные из них даже разорваны… не иначе, кто-то вообразил, что предоставление народу свобод равносильно отречению государя от престола…
В одной из комнат заседали члены городской управы. Прислушавшись, Осип обнаружил, что отцы города решают сейчас вопрос, каким должен быть значок для милиционеров.
— Господа, — сказал Осип (и самое удивительное, его вмешательство было воспринято как должное, решительно никого не удивило), — господа, поскольку речь зашла о значках, надо полагать, что все остальные вопросы, связанные с созданием милиции, уже решены?..
— А разве есть еще какие-то вопросы? — воскликнул плотный человек с тонкими, по последней моде, усиками — адвокат Янков, всему городу известный пустобрех.
Осип со всей учтивостью, на какую только был способен, взялся объяснять думским мудрецам, что не худо б сперва решить, кто приколет к своей груди милицейский значок, форма которого с таким завидным рвением дебатируется сейчас, и второе — имеется ли в думе оружие, которое будет вручено новым блюстителям порядка?
Здесь-то и стали выясняться прелюбопытные вещи. Во-первых, что милиционеров члены управы намеревались заполучить через домовладельцев из числа наиболее состоятельных квартиронанимателей, и, во-вторых, что милиционерам вовсе, оказывается, не нужно оружие. Значки вот нужны непременно, а оружия — ни-ни, зачем оружие, если манифест гарантирует неприкосновенность личности?
Осип предложил создать рабочую милицию, а вооружить ее (если мы действительно хотим порядка на наших улицах) через революционные организации. Его поддержали человека два-три, да и те из публики были, члены же управы твердо стояли на том, что, чем меньше у рабочих оружий, тем лучше; впрочем, заявил один из городских заправил, если бы и потребовалось кого-то вооружать — помилуйте, откуда у нас деньги! Мы бедны, как… кладбищенские крысы! При этом Мищенко (так звали этого оратора, владельца пивного завода) поигрывал массивной, не медной, надо полагать, цепочкой от часов…
В дверях Осип вдруг заметил Гусева, должно быть только что появившегося здесь. Подошел к Гусеву, тот сказал: тут ничего не добьешься, пустая трата времени. Да, кивнул Осип, из них ничего не выжмешь, я убедился. Пока шли вместе к выходу, Гусев рассказал о главном: по слухам, на Молдаванке начался погром. Надо посмотреть, так ли это. Еще надо всеми возможными силами помочь несчастным. Молдаванка входила в Городской район, которым руководил Осип.
— Я сейчас же отправлюсь туда, — сказал он.
— Только вот что, — вдогонку сказал ему Гусев, — в любом случае в семь вечера будь в университете, соберемся, обсудим всё.
— Комитет?
— Нет, собрание всех членов. Положение слишком серьезное.
— Я постараюсь оповестить своих.
Явка районного комитета помещалась на Южной улице, туда прежде всего и поспешил Осип. Ему повезло: застал в комитете члена райкома Якова, по кличке Экстерн, и ближайшую свою помощницу Соню Бричкину. Они подтвердили: да, на Молдаванке погромы.
— Сколько у нас наганов? — спросил Осип. Яков достал из кухонной полки три револьвера.
— По-моему, это безумие, — сказал он. — Тремя наганами эту орду не остановить.
— Посмотрим, — сказал Осип и, сунув один из наганов в карман, другой передал Экстерну.
— А мне? — сказала Соня.
— Нет, — сказал Осип. — Во-первых, это не женское дело…
— В таком случае революция вообще не женское дело! — строптиво дернула своей хорошенькой головкой Соня: эта юная особа, уж точно, за словом в карман не полезет.
— А во-вторых, — невозмутимо продолжил Осип, — тебе поручается оповестить товарищей, что сегодня в семь вечера собрание в университете, общее городское собрание.
— Ой, слишком мало времени! — воскликнула Соня. — Боюсь, не успею.
— Ты уж постарайся, — попросил Осип. — Я обещал Гусеву.
Третий наган Осип сунул за пояс (как — ярко вспыхнуло вдруг в памяти — самодельный деревянный пугач в далеком детстве).
Первых бандитов Осип, Экстерн и присоединившиеся к ним по пути еще трое рабочих (из так называемой периферии, куда входили пусть и не члены партии, по все же близкие к движению, верные, надежные люди) повстречали на Треугольной улице. Было бандитов около тридцати. Пьяные, озверелые, они гонялись за женщинами, за детьми, били всех, особенно нещадно мужчин; звон стекла, вопли, треск, грохот — дикая, страшная картина. Куда же, интересно знать, полиция смотрит? По команде Осипа пальнули в воздух из всех своих трек револьверов (третий достался Федору, рабочему с фабрики Высоцкого). Погромщиков будто ветром всех посдувало. Но ненадолго. Через несколько минут — видимо, привлеченные выстрелами — прибежали солдаты во главе с бравым унтером. Осипу и его товарищам пришлось отойти за угол. Вскоре ушли и солдаты; и только они ушли — тотчас вновь появились громилы. Три нагана не бог весть какая грозная штука, но стоило ведомой Осином пятерке рабочих сызнова прибегнуть к выстрелам — громилы исчезли. Правда, и на этот раз рановато было торжествовать победу: давешние солдаты тут как тут и, повинуясь приказанию унтера, направили свои винтовки в сторону стрелявших…
Итак, все становилось на свои места. Не мирное население охраняли солдаты, а пьяное отребье, банду насильников!..
Последующие события — события ближайших часов и дней подтвердили эту догадку. Даже федеративный комитет, созданный по инициативе большевиков из представителей всех революционных организаций, даже вооруженные отряды самообороны, сформированные комитетом, ничего не могли сделать. Всякий раз, когда революционные отряды брали верх над погромщиками, тут же появлялись полиция, или казаки, или драгуны, или пехота и — тоже не раз бывало — открывали огонь по рабочим. Было много жертв — слишком неравные силы! Можно справиться с бандами черносотенцев — невозможно, по крайней мере на нынешнем этапе, одолеть регулярные правительственные войска. Приходилось подумывать об отступлении: борьба с самодержавием предстоит долгая и упорная, необходимо сохранить кадры.
Погром закончился через три дня. Теперь ни у кого уже не оставалось сомнений в том, что и здесь, в Одессе, и во всех других городах, где погром тоже длился эти трое суток, ровно трое, не может быть и речи о какой-то случайности. Логично предположить, что «Союз Михаила Архангела» получил некую команду. Но от кого? Уж не от самого ль царя? Похоже, весьма! На то похоже, что, ставя роскошный свой росчерк на этом гнусном листке с пустыми обещаниями, он хорошо уже знал, какие «свободы» назначает своим верным подданным…
Погром закончился — усилились бесчинства полиции. Пьяные патрули задерживали и обыскивали кого им вздумается, тащили в участок, били; часы, кольца, кошельки мирных жителей становились их добычей… Все это творилось не иначе как для того, чтобы наглядно продемонстрировать, чего на самом деле стоит «действительная неприкосновенность личности»…
Однажды и Осип едва не попался. Больше недели не видел он Итиных, одесских своих друзей, зашел на минутку узнать, живы ли, целы ли. По нынешним временам любого лиха ждать можно. Жили Итины в центре города, на углу Екатерининской и Успенской. Сидели, тихо-мирно пили чай, разговаривала о недавних событиях, как вдруг стекла посыпались на пол и пули, одна за другой, полетели в потолок. Квартира Итиных была на третьем этаже, а стреляли снизу, с улицы — оттого пули ушли в потолок, никого не задев. Бросились к окнам и, затаившись в простенках между ними, наблюдали за происходящим внизу. Ничего хорошего: дом оцеплен солдатами и городовыми, даже пушку легкую привезли, наставили на парадную дверь. Было ясно, что дом будет подвергнут обыску…
Нет, Осипа не прельщала перспектива встретиться с осатаневшими держимордами. Не только потому, что он не живет в этом доме, а значит, его наверняка заберут в участок для установления личности. Другой еще страх прибавлялся: у Осипа был при себе наган; стоит полицейским обнаружить его — пиши тогда пропало, тую и ему придется, и, что дополнительным гнетом висело, Итиным… помилуйте, они-то за что пострадают? Осип решил уйти, но его объяснение — что недосуг, мол, ждать ему облавы, совсем в обрез времени — не удовлетворило добрых его хозяев, они тотчас выставили вполне здравые резоны против его ухода. Пришлось рассказать о нагане; Итин предложил спрятать оружие в «секретную» шкатулку своего поставца, мило пошутил при этом: «Эту шкатулочку, поверите ли, я сам не всегда могу найти!», но Осип конечно же не мог подвергать риску своих хозяев.
Мог не мог, а — пришлось: тем временем уже невозможно стало покинуть квартиру, ломились в дверь полицейские. Офицер, возглавлявший патруль, бросился в гостиную с изрешеченным пулями потолком:
— Кто отсюда стрелял в патруль?
Итин (само спокойствие) негромко сказал, что окна, взгляните сами, уже замазаны на зиму, значит, если бы, допустим, мы даже стреляли из форточки, то пули попали бы в окна дома напротив, по никак не в патруль, который находился внизу посреди улицы. Трудно сказать, удалось Итину убедить офицера или нет (а скорее всего, считал Осип, его и убеждать-то не в чем было, ему ль не знать, что вся эта стрельба не более как им самим затеянная провокация), но тотчас начался обыск, а после того как все было перевернуто вверх дном, и допрос жителей всего дома, которых согнали в просторную гостиную Итиных и оттуда поодиночке вызывали в кабинет — согласно записям в домовой книге.
Это и спасло Осипа — то, что полицейские чины и мысли не допускали, что в доме могут оказаться посторонние. Людей набилось в гостиную слишком много, чтобы солдатик, карауливший у дверей, мог заметить, что кого-то там не выкликнули… но это потом, постфактум, так сказать, Осип хладнокровно взвешивал все шансы спасения, тогда ж, во время того обыска и допроса, признаться, не до рассуждений было, преизрядно страху набрался…
Октябрьские события поставили перед комитетом новые задачи, можно даже сказать, неожиданно новые. Главный урок — бессилие революционных организаций, вызванная разобщенностью слабость социал-демократов всех течений. Движение расплескивалось на множество ручейков, вместо того чтобы являть собою единый полноводный поток.
На повестку дня встали два неотложных вопроса. Первый из них — перестроить всю организацию на выборных началах; это даст возможность расширить и укрепить партийные связи. На ближайшем собрании Осип сделал — по поручению Гусева — информационный доклад о построении местных организаций германской социал-демократической партии (там выборность осуществлена повсеместно, снизу доверху). Опыт хорош, для Германии даже отменно хорош, но едва ли его можно механически переносить на русскую почву, у нас отсутствует важнейшее условие его существования — легальность партии. Было бы совершенным безумием поверить в свободы, обещанные царским манифестом, — большевики твердо решили официально не легализовать свою организацию. Однако наряду с сохранением нелегального аппарата следовало использовать все легальные возможности для создания открытых и полуоткрытых партийных организаций, вовлечь в партию как можно больше новых членов, прежде всего из рабочих.
Но одного усиления своих только рядов все равно было недостаточно для того, чтобы во время решающей схватки с царизмом повести за собой весь рабочий класс. Наступил момент, когда стало ясно, что раскол социал-демократии, какими бы вескими причинами он ни был вызван, противоречит интересам революции, ибо ослабляет демократические силы. Вопрос об объединении большевиков, меньшевиков, что называется, назрел. Это не чья-то прихоть — знамение времени, если угодно. Вот и Лева Владимиров, большевик, привез из Питера призыв ЦК объединиться с меньшевиками, не дожидаясь слияния двух центров сверху…
Говоря откровенно, Осип не был готов к такому, психологически не готов (Гусев, к слову сказать, тоже). Им казалось, что делать это без ведома и согласия ЦК не следует. Но революцию не интересует чья-то там психология, она не спрашивает, готовы ли к ней те или иные личности: ее дело ставить вопросы…
Занялись выработкой условий объединения. Ничего особенного, ничего сверхъестественного: последовательное осуществление паритетности, в объединенном комитете пять человек от большевиков, пять от меньшевиков. По примеру многих других городов в Одессе также возник Совет рабочих депутатов, председателем его был избран Шавдия, студент из меньшевиков. Совместными усилиями комитета и только-только созданного Совета в декабре была проведена всеобщая политическая забастовка — всеобщая не только по названию, а и по самой сути своей. Вся жизнь в городе остановилась: стали заводы и фабрики, не было торговли, не горело электричество, даже аптеки бастовали. И это несмотря на то, что властями было объявлено военное положение, грозившее всяческими карами за участие в забастовке!
Как считал Осип, один только шаг оставался, чтобы забастовка переросла в вооруженное восстание. Рабочие массы ждали лишь призыва взяться за оружие, но революционные организации (в том числе и социал-демократический комитет, наполовину состоявший теперь из меньшевиков) не проявили нужной решимости, много времени ушло на взвешивание всех «про» и «контра», а потом пришла весть из Москвы, что вспыхнувшее там восстание подавлено и много крови пролилось, — вопрос о восстании сам собой сошел на нет, тем более что к Одессе были подтянуты свежие, дополнительные войска, притом в количестве явно избыточном. Осип на протяжении всех этих споров (начинать восстание — не начинать) держался той точки зрения, что в революции бывают моменты, когда сдача позиций без борьбы несравненно больше деморализует массы, чем поражение в бою; собственно, это даже не его мысль была, а Маркса и Энгельса, мысль и ныне на все лады обсуждавшаяся и революционных кругах. Восстание, считал Осип, должно было явиться неизбежным следствием и единственно естественным завершением всех тех массовых столкновений и битв, которые вот уже год сотрясают страну. Нерешительность, проявленная во время декабрьских событий, очень скоро, куда скорее, чем можно было ожидать, и весьма чувствительно, ударила по рабочим. Если в октябре фабриканты безропотно выплатили рабочим жалованье за дни забастовки, то теперь те же фабриканты платить отказались категорически. Результат горький, но, пожалуй, неизбежный…
Сердце будто чуяло что-то: ни малейшей охоты не было идти на заседание!
Впрочем, сердце тут ни при чем; не вдруг, не в тот день понял Осип, что участие его в работе комитета Городского района все больше превращается в тягостную, постыдную обязанность. Здесь не каприз был, не прихоть. Что ни говори, а объединение с меньшевиками пока ни к чему доброму еще не привело. Зато дебатов прибавилось, тошно глядеть было, сколько времени уходит на все эти, частенько и вовсе пустопорожние словопрения. Порою складывалось даже впечатление, что не столько интересы дела движут спорящими сторонами, сколько стремление добиться перевеса своей точки зрения… не одним меньшевикам это свойственно, мы тоже не без греха.
Да, чертовски не хотелось идти в тот день на заседание райкома, как не раз и прежде не хотелось, как, можно быть уверенным, не захочется завтра… такие-то времена настали! А тут и повод благовидный не пойти. На этот как раз день — 2 января 1906 года — и на этот же примерно час, немного раньше только, не в восемь вечера, а в половине седьмого, Осип, еще до Нового года, назначил встречу с рабочими-гладильщиками (партийная их ячейка просила прислать толкового докладчика, который осветил бы им текущий момент), о сборе же райкома Осипа известили лишь утром. Повод, однако, поводом, а заседание райкома пропускать не стоило. Теперь, когда всякий вопрос ставится на «голоса», от того, сколько человек с той и с другой стороны, зависит очень уж многое. Так что, ничего не поделаешь, идти надо, и Осип, как и раньше всегда бывало, преодолел эту свою неохоту и в назначенный час пришел на Госпитальную, где помещалась явочная квартира райкома (сразу после гладильщиков, туда тоже поспел).
Заседание еще не началось, когда в квартиру ворвались солдаты, несколько штатских, по обличью своему явные шпики, околоточные, все вместе водительствуемые жандармским ротмистром. Первая же реплика офицера показала, что он принимает собравшихся за членов исполнительного комитета Совета рабочих депутатов; он сказал:
— Долгонько ж мы за вами, господин Шавдия, охотились! За вами и за чертовым вашим исполкомом! Не соблаговолите ли представить своих, гм… прихвостней?
Один из шпиков сказал жандарму на ухо, но так громко, что все слышали это: «Не исключено, господин ротмистр, что где-нибудь здесь заседает и весь Совет…» Жандарм немедленно сделал стойку и, приказав солдатам стеречь пуще глаза своего шантрапу эту, вместе с околоточными и шпиками побежал по другим квартирам. А пока они рыскали по дому, Осип вполголоса сговорился с остальными членами райкома, что на допросе все они покажут одинаково: собрались, мол, потолковать об организации помощи безработным, никого, кроме Шавдии, не знают, поскольку собрание еще не открылось и потому никто не успел сообщить, от какой организации представительствует.
Тут же Осип преспокойно, ничуть не смущаясь присутствием солдат, стал вынимать из карманов и рвать на мелкие клочки бумаги, которые хоть сколько-нибудь могли объяснить, кто он и что. Его примеру последовали и другие; мало того, занялись еще уничтожением протоколов прежних заседаний райкома. Не прошло и пяти минут, как пол оказался заваленным бумажным сором… Солдаты, заняв посты у дверей и окон, невозмутимо взирали на происходящее. Зато возвратившийся вскоре ротмистр, увидев это, визжал и топал на солдат, которые посмели допустить уничтожение улик, на что те, нимало не чувствуя за собою вины, отвечали, что отданный им приказ стеречь они «сполнили», а никаких других приказаний ими не было получено. Махнув на них рукой, ротмистр упавшим голосом спросил тогда: кто же именно рвал бумажки? А все, ответили солдаты, как есть все. Ротмистр велел солдатам собрать клочки (их тотчас подняли с пола, да только сомнительно, чтобы из кусочков этих что-нибудь путное можно было составить), затем всех арестованных вывели на улицу, которая, к удивлению Осипа, была буквально запружена войсками, и в стоявших наготове каретах доставили в губернскую тюрьму.
После обыска и предварительного опроса (фамилия, адрес) Осипа водворили в сырую и холодную одиночку в полуподвале. В согласии с имевшимся у него паспортом он назвался Покемунским; Осип многое знал о незнакомом ему владельце паспорта: имя его матери и отчество отца, профессию (по доброму совпадению тоже, как и Осип, он портной был), но главное — что истинный владелец этого документа никогда не привлекался по политическим делам. Адрес же свой Осип открыл не без раздумья. Дело в том, что на квартире у него лежали пачки с «Известиями Совета рабочих депутатов»: за ними должны были приехать из Николаева. Обнаружение газеты могло навести жандармов на то, что Осин является членом исполнительного комитета Совета (а судя по сегодняшнему поведению ротмистра, именно за депутатами Совета, а тем более за членами исполкома, идет ныне особая охота). Тем не менее Осип назвал свой адрес. Рассчитывал на то, что его соседи по квартире, узнав об аресте на Госпитальной (а такие новости разносятся быстро) или же просто увидев, что он не ночевал дома, догадаются очистить его комнату от всего лишнего, крамольного. Да, на сей счет Осип совершенно успокоился: товарищи так и поступят, несомненно; давняя договоренность имеется. Если что теперь и тревожило Осипа в новом его положении, так одиночные, будто специально для них приготовленные камеры в подвале. По слухам, тюрьма не просто забита до отказа — переполнена, и если в этих условиях все же находят с дюжину одиночек для новых обитателей, это зловещий признак. Но наутро, когда Осипа и всех вчерашних арестованных перевели во второй этаж в общие камеры, а потом вывели на прогулку со всеми политическими и, таким образом, стало очевидно, что никто не собирается устанавливать для них особого режима, немного отлегло от сердца. Пожалуй, есть еще шанс вывернуться.
На допрос стали вызывать задержанных на Госпитальной лишь через пять дней. Осип увидел в этом лишнее подтверждение того, что власти не держат его и его товарищей в очень уж важных персонах.
Проводил допрос штабс-капитан в армейской форме: не жандарм, стало быть. Это одно лишь могло означать — что Осипу (вероятно, и остальным) готовят военный суд. Все логично: если в губернии введено военное положение, отчего бы не судить людей по неизмеримо белее суровым законам военного времени?
У штабс-капитана было усталое, лишенное всего живого лицо, и — словно бы в полном соответствии с этой своей внешностью — он с бесстрастностью машины принялся задавать вопросы. Действовал он достаточно прямолинейно, без особых хитростей и уловок. Сразу же заявил, что арестованное собрание, в котором участвовал Осип, являлось исполнительным комитетом Совета рабочих депутатов, что это — преступная организация, наконец, что все задержанные будут преданы военному суду. Осип с искренним жаром принялся доказывать, что господин офицер очень сильно ошибается: мы собрались, чтобы обсудить, как лучше помочь безработным; у меня, например, была мысль устроить лотерею-аллегри. Одно другому не мешает, скучно возразил штабс-капитан; не вижу причин, почему исполком не мог бы заниматься и этими делами.
Затем следователь потребовал назвать имена остальных участников собрания. Осип, разумеется, сказал, что, к великому своему прискорбию, затрудняется это сделать, поскольку не знаком ни с кем из них. Это неправда, терпеливо заметил следователь, не знаю, как другие, но уж Шавдия-то определенно вам знаком. Осип сделал удивленные глаза: Шавдия? Впервые слышу это имя! Не хотите ли вы сказать, устало проговорил штабс-капитан, что никогда не видели председателя Совета?.. Шавдия на всех собраниях и даже на уличных митингах выступал открыто как председатель Совета, его действительно — если не по имени, то в лицо — знают чуть не все одесситы. Осип сказал: да, я знал, что молодой интересный мужчина с бородой — председатель, но как его зовут, до сего дня не имею понятия… Шавдия его зовут, задумчиво глядя Осипу в переносье, сказал штабс-капитан, Вахтанг Шавдия. После этого, посидев с минуту молча, он отпустил Осипа, так ничего больше и не спросил, будто получил только что какие-то исчерпывающие сведения.
Не у одного лишь Осипа — у других членов райкома тоже сложилось мнение, что следствие располагает данными против Шавдии, остальных же держат так, «за компанию»…
Можно было ждать, что вслед за первым допросом последуют новые — до тех по крайней мере пор, пока во слепится «дело». Нет, ничего похожего. День шел за днем, неделя за неделей… Никого, даже Шавдию, не таскали больше на допросы. То ль забыли про них, то ли просто руки не дошли. Последнее, конечно, ближе к истине. Военные суды работали без роздыха, по любому пустячному поводу выносили свирепейшие каторжные приговоры; в этих условиях вовсе не резон было лишний раз напоминать о себе, тем более торопить разбирательство дела.
А томиться в неволе становилось все невыносимее. Тут главное не то даже, что неволя, главное — что бездействие. Партия готовилась к IV своему съезду, которому, если не произойдет ничего неожиданного, предстоит стать объединительным. Газеты всех направлений трубят о предстоящем открытии I Государственной думы — новое циничное надувательство народа. Нет, положительно не время отсиживаться в Одессе! Даже и каторга казалась тогда предпочтительней: оттуда хоть бежать можно. Но как ни велико было у каждого желание поскорее вырваться из тюрьмы, действовали не очертя голову: стерегли подходящий момент.
В начале лета в тюрьме произошло событие не просто даже трагическое — чудовищное, леденящее кровь своей бессмысленной жестокостью. Случилось это после прогулки, все заключенные находились в камерах. Было жара, и все стояли у открытых окон, держась за прутья решетки. И вот мимо окон, на виду у всей тюрьмы, прошел, гулко печатая шаг, взвод солдат во главе с прапорщиком Тарасовым (армейская пехтура находилась здесь как подмога тюремщикам, которые не в состоянии были сами управиться с чуть не удвоенным против нормы «населением» тюрьмы).
— Левой, левой! — ровно на парадном плацу, командовал ретивый прапор.
Тут кто-то из обитателей первого этажа и крикнул — не очень, может быть, громко, но отчетливо:
— Долой самодержавие!
— Стой! — тотчас приказал солдатам их командир и, повернувшись лицом к тюремному корпусу, грозно спросил, у всех разом: — Кто крикнул «Долой самодержавие!»?
— Да хоть и я! — насмешливо проговорил кто-то (судя по голосу, не тот, кто кричал давеча). — За то все мы и сидим тут, что против самодержавия!
Хохот прокатился по замкнутому корпусами тюремному двору…
— Нале-во! — скомандовал тогда своим солдатикам Тарасов, и те тоже к корпусу повернулись и по повой его команде вмиг ощетинились ружьями, взятыми на изготовку.
Жутчайшая тишина нависла — не только над тюремным этим двором, над всем миром, казалось. И в этом леденящем мороке — негромкий, вкрадчивый, как бы даже и просительный голос прапорщика Тарасова:
— Кто ты ни будь — анархист, социалист или просто честный человек, — стой на месте и не двигайся!
Прапорщик и говорил, и вообще держал себя, как безумный, — Осипу вовек не забыть остановившихся его глаз, и неестественную бледность лица, и шарнирную угловатость всех его движений.
— Ну стою — что дальше? — не без вызова, это надо признать, раздался все тот же голос с первого этажа.
— А дальше — скажи своему сосидельцу, чтобы он слез с подоконника!
— Ишь какой хозяин выискался! — Это, верно, сокамерник подал свой голос: не выдержал, тоже ввязался в дьявольскую игру. — Зови тюремного начальника!
— Пос-лед-ний раз — слезь с окна!
— И не подумаю!
Потом, восстанавливая события в их последовательности, Осип не без удивления понял, что выкрик сокамерника и обыденно, как реплика в деловом мирном разговоре, произнесенное прапорщиком пли, отделены были друг от друга считанными секундами, то есть следовали сразу же, непосредственно одно за другим, но в ту минуту эта пауза тянулась почти бесконечно; она успела вобрать в себя и белесое, выжженное полуденным жаром небо, и часовых, каменно застывших на сторожевой вышке, и вымощенный брусчаткой квадрат тюремного двора, и оглушающий прерывистый перестук собственного сердца, и мертвенную, все усиливающуюся бледность прапорщика, и… Только потом, после всего этого и еще многого, чего не обозначить словами, раздалось будничное, без гнева даже, «пли», и тотчас, теперь уж несомненно тотчас, выстрелы, вернее сказать, единый, слитный залп. И в то же мгновение — еще выстрелы, должно быть, не стихли — адский стук во всей тюрьме и крики, топот. Уголовники отмычками пооткрывали все камеры, политические бросились на первый этаж; в одной из камер истекали на полу кровью, хрипели предсмертно двое — Беккер и Суховей, оба эсеры…
Случай дикий, неслыханный.
Забегали, заюлили начальники: и прокурор, которого до того хоть криком кричи — не дозовешься, припожаловал, и градоначальник житьем-бытьем заехал поинтересоваться; по-собачьи чуть не каждому в глаза заглядывают, заискивают. Объявили — Тарасов, мол, аресту подвергнут; солдат убрали из тюрьмы. Было ясно, что власти (и не только тюремные) пуще всего хотят умиротворить заключенных. В этой-то обстановке все члены райкома, что были заарестованы 2 января (исключая, правда, Шавдию, который справедливо считал, что против него у жандармов слишком веские улики и оттого лучше уж ему помалкивать до времени), все, сговорившись заранее, потребовали незамедлительно предъявить каждому обвинительный акт и назначить день суда, в противном же случае будет начата голодовка. То была не просто угроза. Из камер удалялось все съестное, на свиданиях брали только цветы и книги. И вот накануне дня, назначенного для голодовки, всех тех, кто писал прокурору, поодиночке стали вызывать в контору. У Осипа было спрошено: верно ли, что он намерен объявить голодовку? Осип подтвердил: да, он так решил и от этого своего решения не отступится. Тюремный доктор в золоченом пенсне участливо предупредил о том, что голодовка может нанести большой ущерб здоровью. Что поделаешь, сказал Осип, у меня нет иного способа добиться справедливости…
Вечером Осипа вновь вызвали из камеры, на этот раз с вещами. В конторе были уже его товарищи. Обсудив положение, пришли к выводу, что, вероятно, их переводят в провинциальные тюрьмы, так как здесь, в губернской тюрьме, слишком накаленная обстановка и голодовка даже нескольких человек может вылиться в общий тюремный бунт. Но — совершенно неожиданно для себя — все они очутились вдруг на свободе, выпущенные под надзор до суда…
Осип до того обрадовался столь легко обретенной воле — целый день счастливым резвым щенком носился по городу. Без всякого дела: в этом добавочная притягательность была. Сколько раз и раньше с утра до вечера колесил, но все в спешке, в деловой беготне, и так уж получалось, что, по сути, и Одессы не видел, всей ее и правда удивительной красоты. Теперь как бы заново знакомился с улицами, просторными площадями, любовался знаменитой, гигантским амфитеатром от памятника дюку Ришелье до моря спускающейся лестницей и самим морем, сказочно синим в этот яркий летний день. Блаженное, ни с чем не сравнимое состояние восторга и счастья; и хотелось длить и длить его, до бесконечности…
Ан нет, Осип, оказывается, не очень-то хорошо знал себя. Уже на следующий день он почувствовал, что если немедленно не включится в работу, то свихнется от безделья и скуки. Лишний раз удостоверился, что покой а безмятежность попросту чужды его натуре, что единственно естественное для него состояние — безостановочиое движение, занятость сверх головы, постоянная нужность делу и людям.
Положение Одесской организации было незавидное. За те полгода, что Осип находился в тюрьме, были арестованы чуть не все заметные большевики, а тем, кто чудом уцелел, пришлось во избежание неприятностей покинуть город. Первыми, с кем Осип возобновил связи, были рабочие-табачники, многие помнили его — по тому времени, когда он был организатором Городского района. Табачники помогли разыскать немало рядовых партийцев, весьма дельных работников, которые не были связаны друг с другом и потому не знали, к чему приложить свои руки и силы. Недавно вернувшийся из ссылки Константин Левицкий, коренной одессит, раздобыл просторную квартиру, и вот все мало-мальски активные большевики впервые после долгого перерыва собрались вместе; были намечены неотложные шаги по возрождению организации.
Тем временем следствие подошло к концу, и дело было передано военному прокурору, так что со дня на день следовало ждать вызова в суд. Перспектива отдать свою судьбу на волю скорого на расправу военного суда, понятно, не улыбалась Осипу. Да и глупо было — раз уж пофартило выскользнуть из тюрьмы — самому лезть тигру в пасть, заведомо зная, что несколько лет каторги тебе обеспечено (даже если и не дознаются, что ты никакой не Покемунский, а Таршис, который четыре года назад бежал из Лукьяновки).
Осип написал шифрованное письмо в Питер Крупской с просьбой указать, как быть ему дальше. Вскоре пришел ответ, но не из Питера, а из Москвы, от Гусева, который по поручению МК приглашал Осипа в Москву, пообещав через некоторое время прислать явки и денег на дорогу. «Некоторое время» — понятие растяжимое, оставаться же в Одессе было уже более чем рискованно: пришел вызов в суд. Осип решил, что не имеет смысла переходить на нелегальное положение, и отправился в родной Вилькомир: с матерью наконец-то повидается, вон сколько не встречались, когда еще возможность представится; и, само собою, отсидится до урочного часа.
Особо на глаза местному начальству старался не попадаться, даже ближние соседи не все знали о его приезде, из долгу выходил в сумерках. Предосторожности эти — хотя репрессии, свирепствовавшие в крупных рабочих центрах, еще не докатились до маленького уездного городка — вовсе не казались Осипу излишними; конспираторская жилка крепко сидела в нем. Тем не менее он связался с местной организацией РСДРП, которой руководил не так давно вернувшийся из армии унтер Осипов. Организация была довольно крепкая и хорошо связана с батраками и крестьянами близлежащих местечек… в отличие от бундовцев, которые опирались главным образом на городских жителей. Осипу пришлось несколько раз выступить на общих собраниях, которые происходили в городском саду. Помаленьку он уже втянулся в жизнь организации и, честно сказать, совсем не прочь был бы поработать здесь подольше, однако Гусев прислал явку, нужно было спешить в Москву. Он и отправился, с грустью оставляя новых товарищей. Но это уже в кровь у него вошло: сам себе не выбирал дороги…
Лишь одна явка была у Осипа — здесь вот, в Докучаевом переулке, угол Большой Спасской.
Через проходной двор виднелся вдали скверик, туда Осип и направился, посидел минут пять на садовой скамейке, рядом с двумя старичками, одетыми в чиновничьи вицмундиры. Занятый своим, совсем не вслушивался в их разговор, и только знакомое имя адвоката, у которого Осипу была назначена явка, заставило насторожиться. Имя это, Чегодаев, недобро произнесено было старичками. Они смаковали подробности ареста: Чегодаев, когда выводили его к карете, выглядел, оказывается, безупречно — в манишке и при бабочке; а супруга его, кто б мог подумать, проводить даже не вышла; и какая-то вовсе уж ерунда: не успела отъехать карета, садовник сразу же и навесил огромный замок на входные ворота — что бы сие значило? Замок этот отчего-то особенно занимал тех старичков…
Осип посмотрел на нужный ему дом, не удержался. Хотя едва ли можно было усомниться в осведомленности старичков, хотелось самому удостовериться во всем. На втором этаже, в крайнем окошке, должен был стоять горшок с геранью, если все в порядке. Герани на месте не было.
Есть от чего прийти в отчаяние: единственная в Москве явка и та провалена! А город чужой, ни одного знакомого. Хоть назад в Вилькомир возвращайся… Так бы, верно, и пришлось поступить, но тут госпожа фортуна, словно бы сжалившись над ним, подкинула ему неслыханную удачу. Подумать только: шел себе в три часа дня по Москве, настроение скверное, похоронное, глаза б ни на что не глядели, и действительно не смотрел по сторонам, ну просто ни малейшего интереса, одна только мысль точит: куда деваться? И вдруг кто-то окликает тебя — именем, каким сто лет никто не называл: «Тарсик, ты?!» Машенька Эссен, милая Зверушка, Зверь! Что говорить, выручила его эта нечаянная встреча, крепко выручила; а то так ведь и уехал бы из первопрестольной несолоно хлебавши…
Зверушка сообщила, что Гусев арестован. Секретарем в Москве Виктор Таратута; снабдила Осипа явкой МК, но не отпустила его, вместе с ним помчалась на эту явку (в одном из переулков Арбата), познакомила с Виктором, а потом вызвалась проводить гостя в «коммуну», где на первых порах обычно находят себе приют новоприбывшие.
Виктор Таратута оказался красивым малым, усы стрелками вразлет; по виду лет двадцать пять, пожалуй. Об Осипе, выяснилось, был уже наслышан (от Гусева, надо думать). Неизвестно, что именно нарассказал ему Сергей Иванович, но очень скоро Осип понял, что Виктор Таратута явно переоценивает его возможности. В глазах молодого секретаря МК Осип был всемогущ, как сам господь бог.
— Ну, теперь все в порядке! — то и дело басил он, чрезвычайно довольный. — Раз ты приехал — полный порядок, значит, будет!
Оно, конечно, лестно — такая слава; да только страшновато брать ношу не по себе: а ну как не сдюжишь?
По решению комитета, вынесенному еще при Гусеве, в ведение Осипа передавался весь конспиративный технический аппарат Московской организации, в первую очередь тайная типография и паспортное бюро. Было неловко говорить Таратуте, что ни типографиями, ни подпольным изготовлением документов никогда доселе еще не приходилось заниматься: получилось бы — вроде цену себе набивает. Ну да ничего, жизнь сама покажет, что и как нужно будет делать.
Получив от Таратуты адрес и пароль тайной типографии, Осип в сопровождении Маши Эссен, добровольного своего гида, отправился в «коммуну», находившуюся где-то неподалеку; на Тверской-Ямской, сказала Эссен. Осипу понравилась идея «коммун». Суть ее в том, что несколько партийных активистов, как правило легальные товарищи, снимают квартиру из четырех-пяти комнат, здесь на день-два всегда могут найти приют люди с ненадежными документами.
На Тверской-Ямской Осипа ждала нежданная радость: одной из «хозяек» квартиры оказалась Соня Брички на, товарищ по работе в Одессе… ничто так не греет на новом месте, как встреча со старыми друзьями! Обнялись по-братски, сели чай пить; Осипу не терпелось поскорей тайную типографию посетить, она уже действует, и, по словам Таратуты, очень даже неплохо, но лучше все же самому взглянуть, так ли там все, как надо; да только Соня никак не отпускала, вела себя как истая хозяйка, всякими вкусностями потчевала, а потом темнеть стало, смысла идти в магазин не было уже ни малейшего. Осип отложил эту свою затею до утра, а вечер на то употребил, что по схеме московских улиц привыкал к диковинным на слух названиям — Плющиха, Солянка, Божедомка, Сретенка, Сухаревка, Ордынка. Особенно интересовала сейчас Осипа Сретенка и прилегающая к ней округа; там, на Рождественском бульваре, в каком-то фруктовом магазине, как раз подпольная типография и размещалась.
Прежде чем войти в этот магазин с вывеской «Торговля восточными сухими фруктами и разными консервами», Осип тщательно обследовал месторасположение магазина. Рядом, за три дома, находилась шумная Сретенка, человек здесь что песчинка, не сразу отыщешь в толпе нужного. Что же до бульвара, на который магазин выходил своими окнами, то близость бульварных скамеек не очень-то радовала: легче легкого было вести оттуда наблюдение. Не очень ладно и то, что чуть наискосок от дома пост городового — вон возвышается живым монументом! А впрочем, тут же подумал Осип, как знать, может быть, близость городового как раз и на руку: кому придет в голову искать крамолу под носом у него? В Одессе, во всяком случае, такой фокус отлично сходил с рук; самая надежная явочная квартира (кажется, и по сей день нераскрытая) — та, что на Почтовой, — окнами выходила во двор полицейского участка…
Расположившись на скамейке бульвара, Осип с полчаса наблюдал за входной дверью в магазин. За все это время лишь какая-то старуха в тяжелом, не по нынешней жаре салопе посетила заведение, но вышла оттуда быстро, едва ли купила что-нибудь. Если так всегда, подумал Осип, то торговлю… восточными фруктами и консервами при всем желании бойкой не назовешь. Но оно, положим, и к лучшему: чем меньше покупателей, тем меньше и перерывов в работе типографии…
Дверь с улицы вела в комнату, наполовину перегороженную прилавком; в глубоких блюдах выставлен имеющийся в продаже товар: рис, изюм, орехи, вяленая дыня и какая-то сушеная травка несомненно восточного происхождения. На высоком табурете невозмутимо, как буддийский божок, восседал приказчик с вполне рязанской ряхой, русой, стриженной под горшок головой, но с черными, явно крашеными и особо, на кавказский манер, колечками вверх закрученными усами.
Осип спросил фунт орехов и полфунта изюма. Приказчик сперва с недоверием посмотрел на него, по затем, уразумев, вероятно, что перед ним самый что ни есть взаправдашний покупатель, с неожиданной прытью бросился к весам и довольно споро свернул кульки, тщательно взвесил товар, назвал цену. Осип расплатился с ним, тот до копеечки вернул сдачу — только теперь Осип сказал пароль: велика ль будет, мол, скидка при оптовой закупке? Пароль был хороший: естественный; такой и при чужих смело говорить можно. И отзыв на пароль столь же незаметен: а это смотря какой опт, не угодно ль с хозяином переговорить… Осипу понравилось, как приказчик произнес свой ответ: словно бы не с глазу на глаз были они сейчас, а при людях, которые должны принять все за чистую монету. Осип сказал: да, ему угодно поговорить с хозяином. Приказчик, по-прежнему ничем не выдавая своей игры, провел Осипа во вторую комнату, где находился некто, склонившийся над толстой конторской книгой. Взглянув на Осипа, он легко поднялся с места, шагнул навстречу.
— Здравствуйте, дорогой товарищ! Признаться, я вас вчера еще ждал. Мне Виктор говорил… Моя фамилия Аршак, но сейчас имею честь пребывать тифлисским мещанином (тотчас и акцент соответственный, без нажима впрочем, появился) Ласулидзе Георгием, на имя коего снята сроком на один год и четыре месяца настоящая лавка…
— Вы и живете по этому паспорту? — спросил Осип.
— Нет, что вы, — сказал Аршак. — Паспорт фальшивый, его никак нельзя показывать в участке. Он фигурирует лишь в арендном договоре.
Типография помещалась в подвале, куда из соседней комнаты вела деревянная лестница. Подвал был просторный, но низкий: в полный рост даже и Осип, отнюдь не богатырь, не мог выпрямиться.
Свои владения показывали два молодых веселых грузина — Яшвили и Стуруа, наборщики, они же и печатники, и резчики, мастера на все руки, словом. Было здесь до десяти наборных касс с различным шрифтом, много бумаги всяких размеров; но главное богатство типографии составляла «американка» — прекрасная, совершенно новенькая печатная машина, весьма скоростная, за десять часов, похвастались грузины, удается отпечатать до четырех тысяч листовок! Машина стояла прямо на земляном полу: так лучше, объяснили Осипу, меньше шума. Осип попросил запустить машину: нет, грохота все равно хватает. Спросил, слышна ли работа машины наверху, в магазине. Аршак сказал, что если специально прислушиваться, то, конечно, слышна, поэтому всякий раз, когда заходит покупатель, приходится останавливать машину; сигналом служит звонок, кнопку нажимает «приказчик».
— Но ведь и звонок, верно, слышен наверху, — заметил Осип осторожно: до смерти не хотелось ему выглядеть генералом, который устраивает инспекторский смотр и всеведущим своим пальчиком строго указует на упущения.
— Не без того, конечно. Но лучше звонок, чем «американка».
— А что, если попробовать вместо звонка лампочку устроить? Зажглась — значит покупатель явился…
Это был единственный совет, да и то совсем не обязательный, который Осип решился дать.
Он остался доволен типографией. У него сложилось твердое мнение, что она поставлена солидно, со знанием дела. Одно смущало: ужасающие, просто-таки невыносимые условия, в которых приходится здесь работать. Невероятная духота, ни малейшего притока свежего воздуха, тяжелый смрадный дух, от земляного пола тянет влажной стынью. Осип пробыл здесь не более четверти часа, да и то без дела стоял, а ощущение — будто горами только что ворочал: легкие, кажется, разрываются от нехватки кислорода. Невольно вырвалось:
— Как вы тут — часами, сутками?
— А что? — белозубо оскалился Сандро Яшвили. — Мы хоть на дне морском можем, лишь бы полиция не расчухала… — Но, по всему, до чрезвычайности рад был, что новый товарищ из комитета заметил, каково им тут достается, и, заметив, по достоинству оценил это.
Тут-то все и переменилось: ни Осип не чувствовал себя больше начальством, ни типографщики так не воспринимали его. В душном этом, истинно уж, «подполье» были сейчас люди, одинаково озабоченные тем, чтобы трудное дело, которое они делают, было сделано как можно лучше. Ощутив в себе эту раскованность, Осип стал уже свободно спрашивать обо всем, что представлялось ему сейчас важным. Такое, например: Яшвили и Стуруа по многу часов проводят в подвале — а ну как кто-нибудь, не в меру любопытный, обратит внимание на это, поинтересуется, куда делись люди? Ответ порадовал: одна из комнат имеет, оказывается, выход во двор, поди-ка уследи, кто в какую дверь вошел, а в какую вышел… Дверь, однако, дверью, хорошо, что она есть, вторая, но не только в ней дело; главным здесь для Осипа было то, что эти люди без шапкозакидательства относятся к возложенной на них обязанности, осознают всю меру опасности, грозящей им… вот и второй выход из магазина предусмотрели.
Но все же обнаружился один изъян в деле, и серьезный.
Уже наверху разговор был. Аршак рассказывал о нуждах своих, о бедах; не жаловался, просто открывал перед Осипом все обстоятельства. Две главные заботы: бумага и деньги. «Американка» прожорлива, говорил Аршак; с одной стороны, это, конечно, хорошо, ибо листовки в какой-то мере восполняют отсутствие легальной партийной прессы, но, с другой стороны, тираж каждой из листовок — от тридцати до ста тысяч экземпляров… представляете, какие несчитанные пуды бумаги требуются? Добывать же ее неимоверно трудно, и если уж кому заниматься этим, то во всяком случае не людям, так близко стоящим к типографии, как стоит он, Аршак. Осип вполне был согласен с ним и, записав ряд адресов, пообещал, что отныне сам приступит к закупке бумаги. Что же касается денег, здесь Осип ничем не мог помочь. Как ни велики расходы, их не уменьшить. Одна аренда забирает сороковку в месяц, и это еще недорого. «Торговля», само собой, одни убытки приносит. Каждая копейка на счету… Тогда-то и всплыло, что «приказчику» — он как раз вошел на минутку по какой-то своей надобности, оттого, по-видимому, Аршак и заговорил о нем, — даже «приказчику» приходится вот ночевать в магазине… Осип удивился:
— Больше негде?
— Это тоже, но главным образом для экономии, черт бы ее…
— А где он прописан?
Ответ до крайности уже удивил Осипа.
— Здесь же и прописан, по магазину то есть, — как о чем-то естественном сказал Аршак.
— Постойте, он что, живет по своим документам? — уточнил еще Осип.
— Нет, паспорт липовый, — сказал Аршак. — Но изготовлен искусно, комар носа не подточит.
Удивительная беспечность. И так не вяжется с основательностью и продуманностью всего остального!
Осип попросил по возможности воздержаться от ночевок в магазине и, само собою разумеется, ликвидировать прописку, пока полицейские сами не хватились. Аршак качнул головой: хорошо, так, мол, и сделаем, но Осип видел — послушание чисто формальное, наружное, внутренне же он, Аршак, не согласен с ним.
— Что-нибудь не так? — спросил Осип.
— Может, и так, не знаю. Но если с другого бока посмотреть, толку в этом чуть — хоть прописывай, хоть выписывай. Все равно «приказчик» наш — Костя Вульне фамилия его, кстати, а по фальшивому паспорту Ланышев Петр — с утра до вечера в магазине торчит, коснись что — он первый, так сказать, с поличным будет взят, а липовый паспорт у него или нет, это уж после выяснится…
— А если раньше выяснится, что паспорт сомнительный — что тогда?.. — возразил Осип.
Аршак обезоруживающе рассмеялся:
— Черт, до чего же неохота в дури своей признаваться!
Он, кажется, славный малый был, Аршак. Осип верил, что общая их работа пойдет дружно и легко.
Трудная работа тоже может быть легкой: если совершается задуманное, если твои и твоих товарищей усилия дают ощутимый результат. Результат же был такой: за восемь месяцев в подпольной типографии было напечатано 45 названий листовок и прокламаций общим числом до полутора миллионов экземпляров. Счет вели все эти месяцы, строгий счет, поштучный, но чисто бухгалтерский; и только после провала типографии подбили окончательный итог.
Цифра, что говорить, получилась внушительная, даже для самих себя неожиданная. Вроде бы можно и погордиться этим, тем более что работать приходится в условиях, прямо сказать, каторжных, невозможных, но нет, ни Осип, ни другие люди, связанные с типографией, нимало не обольщались достигнутым. Тот как раз случай, когда сколько ни печатай листовок, а все мало будет: потребность в них в десятки раз превышает возможности…
Но вот настал день, когда и эта типография прекратила существование. Открыта полицейскими она была 27 апреля 1907 года — в канун Первомая; последние отпечатанные в ней прокламации — 15 тысяч экземпляров — содержали в себе призыв организованно провести революционные маевки.
В этот вечер Осип был на своей явке, считанным людям известной, в том числе Анатолию Королеву, студенту инженерного училища, который заведовал распространением литературы. Королева с отчетом о распределении первомайских листовок Осип и ждал в назначенный час. Но вышли все допустимые сроки, а Королева не было: Осип заподозрил неладное. Прямо с явки отправился домой, предупредил товарищей, чтобы очистили квартиру от всего компрометирующего (жили, как и раньше, «коммуной», но не на 3-й Тверской-Ямской, а на Долгоруковской, в меблирашках Калинкина, квартиру снимали двое легалов, Волгин и Целикова, а остальные, чьи документы, как у Осипа, были чужие, в свою очередь «подснимали» комнаты у них). Что до Осипа, то к этому времени он разжился на месяц-другой армянским паспортом на имя какого-то студента питерского университета; специально охотились за таким: дремучая борода, которую Осип отпустил в целях конспирации, делала его, по мнению товарищей, вылитым кавказцем, так что армянская фамилия — Давлат Карагян — была как нельзя более кстати… Бричкина и Гальперин, тоже обитатели «коммуны», вызывались сходить на Рождественский бульвар — разведать, что там и как, но Осип, на правах старшого, запретил им. Потерпим до утра, сказал он.
В полночь раздался стук в дверь. Осип спросил: кто там? Ответ: почтальон, срочная телеграмма. Осип усмехнулся: обычная уловка всех на свете полицейских; ну да что поделаешь, надобно открывать. Только отомкнул дверь — непрошеные гости: пристав, околоточные, дворник. Не так их и много было, пять человек, но сразу тесно и мерзко стало в квартире…
Первый вопрос: в какой комнате живет Волгин, в какой — Целикова? Велели им одеваться, собираться, хотя наитщательнейший обыск во всей квартире не обнаружил ничего запретного. У остальных же квартирантов (у Осипа, у Бричкиной, у Гальперина) лишь паспорта проверили. Какая-то загадка, право: арестовали легальных, а нелегалов оставили в покое…
Ночное это происшествие неволъно связывалось с типографией, с возможным ее провалом, но, по здравому размышлению, Осип пришел к выводу, что верней всего здесь обычная полицейская чистка неблагонадежных, не более того, ибо ни Волгин, ни Целикова не только не имели отношения к типографии, но даже не подозревали о ее существовании… ах, как хотелось верить, что так все и есть!
А утром явился Аршак. Уже то одно, что пришел он не на явку, а сюда вот, на квартиру, чего, будучи опытным конспиратором, не должен был делать, свидетельствовало об особой какой-то чрезвычайности, яснее ясного говорило: случилась беда. Так и было. Типография занята полицией, сказал Аршак. А Новиков? А Габелов? — спросил Осип; то были люди, не так давно сменившие «приказчика» Ланышева и грузин-типографщиков, у которых от постоянного пребывания в подвальной сырости худо стало с легкими. Оба арестованы, сказал Аршак. Новиков был взят после того, как доставил под видом фруктов четыре корзины с остатками первомайских прокламаций в дом Котова, на Малый Харитоньевский переулок, где был распределительный пункт литературы; все те, кто были на квартире (а именно Ида Цыпкина, хозяйка квартиры, и Королев), тоже арестованы.
— Новикова что, выследили? — спросил Осип.
— Если даже и так, главное — почему стали вдруг следить? — возразил Аршак.
На этот вопрос, увы, ответа не было. А коли так — прежде всего следовало подумать о безопасности уцелевших. Квартира на Долгоруковской была оставлена в тот же день, а обитатели ее вместе с Осипом выехали на «дачу», в Лосиноостровское, по Северной железной дороге. Дача оказалась летней, без отопления, а май, как на грех, выдался холодный, с ветрами — крепко пришлось помучиться; особенно досталось Гальперину с его повышенной чувствительностью к холоду и сырости; как и пять лет назад, когда ютились с искровской экспедицией в подвале «Форвертса», он здорово простыл. Осип опасался воспаления легких, но ничего, обошлось.
Времена настали трудные, черные. Арест следовал за арестом. Взят был и сменивший на посту секретаря МК Виктора Таратуту Лев Карпов — все эти месяцы Осип бок о бок работал с ним; схвачен он был на маевке в Сокольниках. В этих условиях тем большей была нужда в новой типографии: листовки — при отсутствии периодического партийного органа — становились единственным средством воздействия на рабочую массу.
Однажды Московский комитет вынужден был на крайность пойти. Алеша Ведерников, он же Сибиряк, отличившийся на Пресне во время Декабрьского восстания, командир дружины, человек храбрости необыкновенной, захватил среди бела дня типографию на Сущевке. Только представить себе: людная улица, напротив дома важно прохаживается бравый городовой в белых нитяных перчатках, и вот в типографию входят шесть или семь человек, вооруженных револьверами, Ведерников, отчаянная голова, спокойно объявляет владельцу типографии, что тот арестован на время, пока будет отпечатан вот этот принесенный ими с собою готовый набор, и если он проявит необходимое благоразумие, то с его головы и волос не упадет, в противном же случае… Владелец типографии, явно не лишенный столь спасительного в его положении благоразумия, вмиг сделался очень милым и предупредительным, не только отдал рабочим приказание сделать все, что требуется «этим господам», а еще и распорядился пустить в дело свою наиценнейшую бумагу. Семь часов типография работала на пользу революции, напечатано было 40 тысяч экземпляров прокламаций.
Лихая операция, ничего не скажешь. Можно восхищаться отвагой и неустрашимостью товарищей, однако и уповать на одни эти налеты тоже нельзя. Позарез, и как можно скорее, нужна была собственная типография, которая могла б работать и днем и ночью и независимо от чьего бы то ни было «благоразумия». Скоро, однако, только сказка сказывается — реальные дела отчего-то куда медленнее идут; во всяком случае медленнее, чем хотелось бы. Но и то в оправдание сказать — трудности тоже немалые были. О бостонке, той скоропечатной американской машине, которая так славно поработала на Рождественке, равно и о восемнадцати имевшихся там пудах разнообразного шрифта, позволявших одновременно составить несколько наборов, приходилось только вспоминать со вздохом. Типографский станок, известное дело, в магазине не купишь, — по частям, по деталям собирали, кое-что, раму к примеру, наново изготовили; шрифт — хоть минимальный запас — доставляли члены партии, работавшие в типографиях (главным образом у Кушперева и Сытина). Но вот наконец и хибару подходящую сняли в одном из проулков за Верхней Красносельской — летом типография заработала.
Типографщиками стали Райкин и его жена, прекрасные специалисты, и, что тоже немаловажно, лишь недавно приехавшие из Тулы и, таким образом, еще не попавшие на заметку московской полиции. Для доставки бумаги из города и для выноса готовых прокламаций в целях предосторожности была снята поблизости от типографии, в Гавриковом переулке, специальная квартира, в которой поселилась жена Райкина — Бетти Файгер.
Как показали дальнейшие события, предосторожность эта была вовсе нелишняя. Полиция, что-то, должно быть, пронюхав, в октябре нагрянула в Гавриков; у Файгер нашли только бумагу, больше ничего, тем не менее ее арестовали. Типография же продолжала функционировать. Однако чрезмерно испытывать судьбу не стоило. Товарищ Марк (Любимов), секретарь МК, согласился с Осипом, что все же рискованно оставлять типографию на прежнем месте. Ее перенесли в противоположный конец города — в Замоскворечье, на Якиманку.
Этой же осенью 1907 года у Осипа впервые за год работы в Москве появился настоящий паспорт, мало того, что именно такой, какой был нужен — на имя Пимена Санадирадзе, двадцати пяти лет от роду, так еще отданный в его, Осипа, полное, без ограничения срока, пользование. Появилась возможность легально прописаться, Осип поселился в Козихинском переулке. Тут бы только и развернуться вовсю — при эдаких-то идеальных условиях, но, увы, факты говорили о том, что положение его с каждым днем становится все более шатким. Препоганое ощущение — будто тебя, персонально тебя, обстреливают фугасами, и то недолет, то перелет, то разрывы справа, то слева, и все уже кольцо, и вот-вот настигнет тебя твой снаряд… самому испытывать подобное не приходилось, но по газетным, с маньчжурского театра военных действий, сообщениям именно так себе это представлял он. Так оно, без натяжки, и выходило: то одного рядышком, то другого, то десятого заденет, стало быть, не сегодня, так завтра и твой черед — в острог. Схватили Гальперина, схватили секретаря МК Любимова, схватили Вельского — даже из самого близкого окружения всех не перечесть.
Гальперин из Таганки переслал письмо: его возили на Рождественский бульвар, в бывший кавказский магазин, показывали дворникам, те, естественно, не опознали его, поскольку он не был связан с типографией, но на допросах постоянно всплывает, что техникой МК, в том числе и типографией, руководил и руководит Осип, известный в полиции под своей собственной фамилией. В самом конце года на явке у секретаря МК Марка (в то время еще не арестованного) Осип встретился с Леонидом Вельским, членом МК, только что выпущенным из тюрьмы. Тоже прелюбопытные вещи порассказал Вельский! Оказывается, и ему в охранке называли многие клички Осипа и опять — настоящую его фамилию. Что за наваждение? Осип и сам почти забыл, что от рождения — Таршис, ибо, считай, с 1902 года, добрых вот уже шесть лет, никто и никогда так не обращался к нему, а вот охранка помнит и о сегодняшних его делах изрядно осведомлена; беда, да и только. Такой интерес к его персоне лишь тем и объяснить можно, что он давно висит на крючке, осталось только подсечь рыбку.
К тому, похоже, и шло. Слишком часто обнаруживал за собою слежку, чтобы можно было посчитать это случайностью.
Как-то, едва вышел со своей явки в Стрелецком переулке, сразу попал в окружение нескольких филеров. По Сретенке, счастливый случай, как раз промчался с громом и грохотом трамвай, в Москве новинка, и Осип, еще в Берлине приобретший этот опыт, на полном ходу вскочил в него, заставив филеров бежать вдогонку за электрической машиной, которая худо-бедно, а все же вдвое, нежели они, быстрее мчит…
В другой раз шпик привязался на Долгоруковской. Осип довел его до Малой Дмитровки и здесь, на Садовой-Каретной, вместе с ним дождался конки (от Смоленского бульвара до Сухаревки еще бегала конка), одновременно и внутрь поднялись, а через минуту, на углу Лихова переулка, Осип соскочил, опять на ходу, и забежал в один хорошо известный ему двор, из которого был проход на Малый Каретный; в лабиринте, образованном сараями, поленницами и зловонными помойками, мудрено было шпику догнать его.
Столько времени стало необходимо гробить на всяческие меры предосторожности, прежде чем повидаешься с кем-нибудь по делу, — свихнуться можно было. С некоторых пор Осип предпочитал не пользоваться явочными квартирами — встречался с товарищами на улицах, и то преимущественно ночью. С нервами явно нехорошо было, что называется, на пределе. Чуть не в каждом встречном видел шпика — мнительность, сам понимал, чрезмерная, почти болезненная, но ничего не мог с собой поделать. Дошел до такого состояния, что как-то посреди ночи, услыхав громкие голоса, вскочил с постели и, в ожидании неминучего обыска, принялся уничтожать разные записки. Долго пришлось ждать. Наконец, совершенно измучившись неизвестностью, не выдержал, сам открыл дверь, вышел на лестницу. Тут-то и выяснилось — подгулявшая компания ждет, пока дворник соизволит прочухаться от сна и открыть парадную дверь; только и всего.
После этого случая Осип понял: ему необходимо, и не особенно откладывая это, исчезнуть из Москвы. И потому, что ареста ему, похоже, не избежать, вопрос времени — дней, может быть и часов: со всех сторон, как волк, обложен. И потому, что при появившейся у него и с каждым днем прогрессирующей шпикомании он все равно фактически уже не работник. И, еще можно сказать, потому, что при той смертельной усталости, которую он временами ощущал в себе, уже не всегда можно верить себе: слабеет инстинкт самосохранения, тупое безразличие побеждает осторожность, начинаешь думать: а, будь что будет, лишь бы развязка поскорей… В такие моменты, хорошо знал, следует переменить «климат»: и ему польза будет, и делу…
После ареста в январе Марка секретарем МК стал Андрей Кулеша, приехавший из Питера. Человек он был для Осипа неизвестный, и Осип опасался, что тот неверно поймет его. Так оно и случилось: Кулеша не согласился с ним. Добро бы еще просто не согласился, а то мораль ведь принялся читать — говорить в данном случае едва ли уместные слова о высоком долге революционера, который всего себя должен отдавать партийному делу, даже если ему грозит тюрьма. Осип с полным правом мог сказать ему в ответ, что никакой доблести в том, чтобы попасть в тюрьму, лично он не видит, потому что подпольщик лишь на воле способен приносить пользу. Но ввязываться в дискуссию не стал. Получилось бы, что он и правда о себе лишь хлопочет. Ладно, решил он, пусть будет как будет… в этой его покорности, впрочем, тоже опасная усталость проявлялась…
Но события повернулись по-иному. Через несколько дней на Божедомке, где была главная явка Осипа, он среди прочих ожидавших его людей застал разъездного агента ЦК Сергея Моисеева — товарищ Зефир, так называли его в партии. У Зефира было какое-то неотложное дело, но Осип, заметив слежку за домом, дал посланцу ЦК другой адрес, назначив встречу с ним на поздний вечер. Весь день Осип потратил на то, чтобы уйти от слежки, однако полной уверенности, что это удалось, не было, поэтому, чтобы не навести шпиков на след Зефира, он предпочел сорвать встречу. Так им и не пришлось повидаться ни в этот день, ни на следующий. А потом, сколько-то спустя, Кулеша, новый секретарь, сообщил, что Зефир передал Осипу предложение ЦК немедленно выехать в Женеву — в распоряжение Заграничного бюро. Осип остро взглянул на него: предложение, мол, предложением, а ты-то как, секретарь? Кулеша отлично, должно быть, понял его и, улыбкой дав понять, что не забыл давешний разговор, когда он не счел возможным отпустить Осипа из Москвы, сказал:
— Давай-ка вместе подумаем, кто останется вместо тебя…