ВТОРАЯ НИТЬ

Херем

Человека, который тем апрельским вечером 1656 года появился в доме Франса ван ден Эндена, звали Акципитер Бигл. Он говорил, что родился тридцать шесть лет назад в Македонии, одной из провинций Османской империи. У турок в его краях был обычай отбирать детей у их матерей, их потом увозили в Стамбул, заставляли принимать мусульманство, им меняли имена, с ними говорили только по-турецки, чтобы они забыли свой родной язык. Потом их обучали, делали из них грозных воинов и посылали в родные места, чтобы они боролись против собственного народа. Он не помнил, сколько ему было лет, когда его увезли из дома, но предполагал, что не больше пяти. В Стамбуле он выучил турецкий язык и забыл свой собственный, ему сделали обрезание, он изучал Коран и оставил православную веру, ему дали имя Мехмед, и он забыл имя, которым звала его мать. Из своего родного языка он помнил только два слова — ястреб, название птицы, которую он приручил в детстве и которая садилась ему на голову и чесала клювом его темечко, и Бигла, гора, на склонах которой находилась деревня, где он родился. Турки научили его обращаться с ножом (он красочно описывал процесс обучения — сначала им давали тренироваться на покойниках, а потом возили их в места, где семьи оставляли своих немощных от старости членов — турки заставляли молодых воинов набрасываться на стариков и на них тренировать свою жестокость), но один из молодых воинов, сам тоже по происхождению из славянской Македонии, тайно водил его к каббалисту Моше бен Элохиму, который жил на берегу Босфора, и тот учил его еврейскому языку, рассказывал о книгах «Зоар» и «Сефер Йецира». Когда ему исполнилось шестнадцать лет, его послали воевать куда-то на запад, туда он вместе с другими солдатами прибыл через несколько дней езды верхом — они жгли деревни, насиловали, убивали и грабили. Однажды утром они напали на одну горную деревню, и каждый из воинов разрушил по одному дому. Когда Акципитер Бигл (в то время еще Мехмед) смотрел, как горит дом, который он поджег, во дворе которого уже остывали три тела убитых им людей, ему на голову сел ястреб и стал клювом чесать ему темечко; тогда молодой воин понял, что он убил свою мать и братьев. Ночью он встал, убил других солдат и с ястребом на голове поскакал на юг. Ястреб время от времени взлетал и показывал ему направление, куда нужно ехать, чтобы добраться до моря; из Македонии они прибыли в Грецию, в Салониках он продал коня, потому что ему нужны были деньги, чтобы сесть на корабль, и в конце концов в один прекрасный день, в четверг, он со своим ястребом приплыл в Венецию. В Италии он подружился с каббалистами, выучил латинский язык и сменил имя на Акципитер (на латыни — ястреб) Бигл (по названию горы, где он родился), он уже раздумывал, не остаться ли в Венеции навсегда, но в это время умер ястреб, и он воспринял эту смерть как знак того, что нужно снова пускаться в путь. Он отправился в путешествие по Европе и познакомился с учением розенкрейцеров и масонов в Лейпциге, Париже и Лондоне. Он рассказывал о невероятных приключениях, которые произошли с ним в этих городах, но в нем было что-то более интересное, чем просто его жизнь. Это было его учение — внешне смесь постулатов каббалистов, розенкрейцеров и масонов, но тем не менее сильно от них отличавшееся. Он утверждал, что люди существовали еще до Адама и Евы, что не было необычным, это утверждал каждый разумный человек, который не боялся религиозных фанатиков, но он говорил, что первые люди произошли от обезьян. Он уверял нас, что тщательное сравнение скелета человека и обезьяны и обезьяньих и человеческих органов любого привело бы к такому же выводу. Он объяснял, что Бог сначала создал одно зерно материи, и что все произошло из этого зерна. Это зерно взорвалась с выделением огромного количества тепла, материя из-за взрыва распространилась до крайних пределов, разрешенных Богом, а при слиянии мельчайших тел, невидимых невооруженным глазом, происходили все более и более крупные тела. Расширение длилось миллион лет, а когда оно закончилось, началось охлаждение создавшихся форм: Земли и других небесных тел. Акципитер Бигл уехал из Амстердама через два дня, сказав, что едет туда, где более всего необходимо распространение его учения — в Мадрид, в сердце инквизиции.

Я не мог поверить в то, что говорил Акципитер Бигл, потому что я не верю в то, чего не могу проверить сам. Тем не менее, его идеи казались мне интересными, я пересказывал их в качестве шутки в беседах с моими знакомыми, их ошеломляли такие утверждения, и о том, что я говорил, вскоре узнали раввины.

Рабби Мортейра однажды утром вошел в лавку и вместо того, чтобы, как обычно, спросить перцу, табаку или же горчичного семени, попросил позволения прийти вечером ко мне домой. По его голосу, по тому, как дергался его правый глаз, и по тому, как он закрыл за собой дверь, я смог предположить, о чем он хотел со мной поговорить.

Вечером он постучал в дверь, когда я рассматривал рисунок обезьяны, который для меня нарисовала Клара Мария ван ден Энден после того, как меня заинтересовали идеи Акципитера Бигла о происхождении человеческого рода; Клара Мария, которая рисовала так же хорошо, как говорила на разных языках и играла на разных музыкальных инструментах, нарисовала обезьяну красным карандашом, а выражение лица у нее было, как у злобного человека, так что невозможно было понять, человек это с обезьяньими чертами или же обезьяна с чертами человека. Я понял, что в дверь стучит рабби Мортейра, перевернул рисунок, лежавший на столе, и пошел открывать.

«Ты прекрасно знаешь, Барух, как я верил в тебя, тебе не суждено было стать раввином только потому, что у твоего отца не хватило денег, чтобы оплатить твое обучение. Кроме того, моим лучшим другом был твой дед Авраам, дядя твоего отца», — сказал он, теребя бороду большим и указательным пальцами. «Но сейчас, то есть последние несколько недель… Про тебя идут странные слухи, Барух…»

«Странные?»

«Ну, рассказывают, что ты говоришь всякие вещи, которые никак не согласуются ни с Торой, ни с книгами наших мудрецов и пророков».

«Да», — сказал я.

«Я хотел бы из твоих уст услышать то, что ты говоришь другим молодым евреям».

«Я говорю им, что люди существовали еще до Адама и Евы. Что Бог создал только одно зерно материи, а из него само по себе в течение миллионов лет произошло все остальное».

«Значит, мир не был создан за семь дней?» — проговорил старик.

«Мир создать не так легко», — сказал я.

«Барух!» — воскликнул раввин Мортейра, вырывая большим и указательным пальцем несколько волосков из бороды. «Ты еще скажи, а мне передавали, что ты именно это и утверждаешь, что человек произошел от обезьяны!»

Тогда я взял рисунок, лежавший перевернутым на столе, и поднес его к лицу рабби Мортейра.

«Посмотрите, как они похожи», — сказал я, глядя то на раввина, то на нарисованную обезьяну. «Как братья. Как можно после таких доказательств утверждать, что человек создан Богом, когда настолько очевидно, что он произошел от обезьяны?»

Рабби Мортейра быстро и сильно ударил меня ладонью по щеке. Старик повернулся и вышел, и никогда больше не появлялся в моей лавке, чтобы купить горчичных зерен, перца или табака.

Через неделю совет раввинов принял решение отлучить меня от еврейской общины, и через несколько дней после встречи членов совета решение было зачитано в синагоге. Как проходил херем, сам акт провозглашения отлучения, я позже узнал от моего брата Габриэля. Верующие держали в руках горящие черные свечи, пока один из раввинов открывал скинию, прикасаясь к священным книгам Закона. Тогда рабби Мортейра зачитал текст отлучения:

«Члены маамада, давно зная о злых помыслах и поступках Баруха де Спинозы, пробовали самыми разными способами и увещаниями отвернуть его от недобрых мыслей. Но, будучи не в состоянии заставить его сойти с неверного пути, и наоборот, ежедневно получая все более устрашающие известия о богохульной ереси, которую он практикует и распространяет, о его чудовищных преступлениях, и принимая во внимание свидетельства многочисленных достойных доверия свидетелей, убедились в истинности этих сведений; после того, как дело было расследовано в присутствии почтенных старцев, они решили, с их согласия, указанного Спинозу отлучить и исключить из народа Израиля. По решению ангелов и заповеди святых людей мы отлучаем, исторгаем, проклинаем и осуждаем Баруха Спинозу с согласия Бога, да будет Он благословен, и с согласия всего святого сообщества перед этими святыми свитками с шестьюстами тринадцатью заповедями, записанными в них. Да будет он проклят днем и проклят ночью, проклят, когда засыпает, и проклят, когда просыпается. Проклят, когда он куда-то идет, и проклят, когда он возвращается. Бог не пощадит его, гнев Божий и ненависть Божья будут пылать вокруг него, и все проклятья, записанные в этой книге, падут на него, и Бог сотрет его имя в поднебесном мире. И Бог отделит его вместе со злом от всех колен Израилевых, сообразно со всеми проклятиями, записанными в сей книге Закона. Мы приказываем вам, чтобы никто не смел общаться с ним ни письменно, ни устно, чтобы никто не жил с ним под одной крышей, никто не подошел ближе, чем на четыре локтя, никто не читал то, что он написал».

Я заранее знал о хереме, так что я был готов покинуть дом, в котором мы жили вместе с братом, потому что херем предписывал всем моим родственникам разорвать со мной отношения. Уходя из дома, я взял с собой часть книг, на следующий день грузчики привезли остальную часть книг и большую красную кровать с балдахином, на которой мать родила и Исаака, и меня, и Ребекку, и Мириам, и Габриэля и на которой умерли она и отец. Я ушел жить к Франсу ван ден Эндену, который, когда еще по Амстердаму только ходили слухи о моем отлучении, предложил переехать к нему, если мне придется покинуть свой дом. Кто-то сказал, что с вывески над нашей лавкой — Бенто и Габриэль Спиноза — было стерто мое имя, но я так и не пошел туда, чтобы посмотреть. Я больше не видел брата, о котором восемь лет спустя кто-то сказал мне, что он уехал на Барбадос.

Однажды вечером в дом Франса ван ден Эндена пришел Самуэль де Казарес и сказал, что хочет поговорить со мной наедине. Он сказал мне, что его послал рабби Мортейра. Еврейская община знала, в каком положении я нахожусь, и надеялась, что я выкажу слабость и покаюсь. Мне предложили тысячу гульденов в год, если я приду в синагогу, признаю, что ошибся, и буду молить о прощении. Я попросил Самуэля передать рабби Мортейре, что я не сделаю этого даже за десять тысяч гульденов. Самуэль сказал, что если я не приму это предложение, то рабби Мортейра и рабби Абоаб потребуют от властей изгнать меня из города на том основании, что мои утверждения противны не только еврейской, но и христианской вере, и что я могу оказать дурное влияние на христианскую молодежь. Я сказал ему, чтобы он передал рабби Мортейре мои пожелания доброго здоровья.

Тысяча гульденов, хотя я их и не принял, были мне необходимы; может быть, не именно в тот момент, потому что у меня был новый кров, а зарабатывал я тем, что давал уроки еврейского языка и математики, но ни кров, ни заработок не были постоянными. Если городские власти согласятся с рабби Мортейрой и изгонят меня из Амстердама, я не буду знать, ни куда направиться, ни чем заниматься. Однажды вечером я поделился с Франсом своими страхами, и он, зная мою любовь к телескопам и микроскопам, сказал, что было бы неплохо научиться шлифовать линзы, добавив, что у него есть друг, который мог бы помочь мне постичь это ремесло. Я начал читать книгу «Астрономия и преломление» отца Христофора Шейнера, а затем «О телескопических изобретениях» Джованни Борелли и «Диоптрику» Декарта. Мои исследования в области оптики начались с математической теории: меня заинтересовало, под каким углом линзы лучше преломляют лучи света и сводят их в фокус. Потом с помощью друга Франса, Яна Глаземакера, я узнал, как делают линзы: сначала резцом, смазанным смесью золы и масла, отрезается кусок необработанного стекла. Потом линзу помещают в деготь, чтобы она не сместилась, пока с помощью центрирующей оси и бруска грубо обрабатывают радиусы или углы. Затем следует тонкая шлифовка, при которой дообрабатывают углы и радиусы. В конце для завершающей доводки линзы используется карборунд и шлифовальный порошок.

В один из четвергов в дом Франса приехал его друг из Мадрида Франсиско Монрос, изучавший насекомых. Он рассказал нам, что познакомился с Акципитером Биглом, который приехал в Испанию за несколько месяцев до того и который тогда записывал свои размышления о происхождении рода человеческого и о сотворении мира, надеясь их опубликовать, полагая, что они поколеблют веру людей в религиозные догмы, и это поможет разрушить власть инквизиции. Франсиско Монрос уехал из Амстердама через несколько дней, тщательно записав в нескольких тетрадях свои наблюдения за полетом какого-то вида бабочки, который, как он утверждал, водится только в этом регионе, и всего через несколько дней после его отъезда до нас дошло известие о смерти Акципитера Бигла. Суд инквизиции сжег его на костре в Мадриде после того, как в одной типографии были обнаружены его книги «От обезьяны к Адаму» и «Краткая история времени». Я перестал распространять идеи Акципитера Бигла о происхождении человеческого рода и сотворении мира, которые раньше в шутку пересказывал своим знакомым.

Однако, когда угрозы раввинов, что они обратятся к городским властям с требованием изгнать меня из Амстердама, усилились, что было сделано с целью принудить меня покаяться, я понял, что должен уехать. Альберт Бурх, изучавший у Франса латынь, сказал, что найдет для меня новое жилье. Его отец, Конрад Бурх, был судьей и одним из богатейших людей Амстердама. Один из их домов располагался в деревне недалеко от города. Рядом с деревней находилось еврейское кладбище, где были похоронены и Ханна Дебора и Михаэль Спиноза. В эту-то деревню, Аудеркерк, где воздух был легкий, как перо чайки, я и переехал в конце 1659 года.

Я помню вечер перед отъездом из Амстердама. В доме были только Клара Мария и я — ее отец и сестры должны были вернуться на следующее утро из Антверпена, куда они поехали, чтобы посетить родственников. Клара Мария играла в соседней комнате на лютне, а я пытался обуздать свой гнев и страх, но время от времени замечал, что снова и снова сжимаю пальцы в кулаки, и опять старался расслабиться.

Перенос воздуха

Ты думаешь, Спиноза? Воображаешь, как приближаешься к ней, а ее взгляд убегает от твоих зрачков, как она дышит, будто подглатывая воздух, представляешь себе, как начинаешь медленно раздевать ее, и она начинает делать паузы между вдохом и выдохом, между выдохом и вдохом, как будто уносит воздух в какие-то неведомые места, а потом ты быстро раздеваешься сам, представляешь ли ты, как медленно подминаешь ее под себя, чувствуешь жар ее чресел, представляешь ли, как ты постепенно проникаешь в нее, и что происходит потом, исчезает ли воображаемая картинка, когда твоя рука производит последнее движение по твоему фаллосу, и из него вылетает сперма?

Сбор воздуха

Я лежал на красной кровати. Пальцы у меня были сжаты в кулак. Я едва дышал, едва вбирал воздух в ноздри. Я должен был покинуть Амстердам и не знал, что делать дальше.

В соседней комнате Клара Мария играла на лютне.

По-другому

Но все могло быть по-другому, Спиноза. Давайте представим, что ты фантазировал, и теперь лежишь с мокрым от исторгнутой спермы животом, представим, что ты слышишь шаги, кто-то стучит в дверь, потом дверь открывается, и в комнату входит Клара Мария.

«Не могу заснуть», — сказала бы она. «Это из-за полной луны».

Ты отлепляешь одеяло от своего тела и садишься на кровати, она спрашивает тебя, можешь ли ты заснуть в полнолуние, и ты отвечаешь ей, что не можешь спать вообще. Она хочет зажечь свечу, но ты боишься, что она сможет увидеть твой мокрый от спермы живот, и говоришь ей, что хватает света от полной луны, она садится рядом с тобой на кровать. Вы могли бы молчать, ты мог бы слушать, как она дышит, Спиноза, и мог бы задаться вопросом, прислушивается ли она тоже к твоему дыханию, или ее мысли путешествуют в ее фантазиях, участвуют в событиях, которые однажды могут произойти.

Вы молчите, ты слушаешь ее дыхание, она как будто что-то подглатывает. Ты мог бы смутиться, Спиноза, мог бы благодарить случай за то, что сейчас ночь, и свечу не зажгли, так что Клара Мария не видит румянца, залившего тебе лицо, ты знаешь, что она принюхивается и что она может промолчать, ничего не сказать, а может, наоборот, спросить: «Чем это так странно пахнет?», а ты мог бы подумать, что она до сих пор не знает запаха спермы, не может его распознать, и что бы ты тогда сказал, Спиноза, сказал бы ты: «Здесь пахнет спермой»? Тогда она бы покраснела, вспомнив все, что читала о сперме, онанизме и телесном совокуплении в трактате «О телесных жидкостях» Цветаниуса. Удивленно поглядела бы на тебя, задаваясь вопросом, чем же была занята твоя голова за несколько минут до того, как она вошла, она могла бы встать и выбежать вон, а потом запереться в своей комнате и слушать, как громко стучит ее сердце, колотится где-то высоко, под горлом, пока в ней борются отвращение к телесности и тяга к ней. Она наверняка так и не уснула бы той ночью — лежала бы в кровати, накрывшись с головой одеялом, края которого она так крепко сжимала руками, как будто кто-то собирался его сдернуть.

Но все могло бы быть и по-другому, могло быть совсем по-другому — она, почувствовав странный запах, могла бы приблизить свою голову к твоей и просто сказать: «Как ты пахнешь… такой странный запах…», а потом, прежде чем ты сказал бы, что именно пахнет так странно, Клара Мария забралась бы с ногами на кровать и села бы, прислонившись к стене.

«Насколько можно познать нечто по запаху?» — спросила бы тебя тогда Клара Мария.

След и сущность

Ничего нельзя познать по запаху. Потому что ничего нельзя познать через чувственный опыт. Познание с помощью органов чувств невозможно, потому что, пока мы будем пытаться добраться до сущности некоторой вещи через чувства, до тех пор мы будем подразумевать под этой вещью впечатление, которое эта вещь производит на наше тело, а это не настоящее познание, а восприятие отпечатка, обычного следа, оставляемого физическим на физическом. Представление, полученное с помощью органов чувств, никогда не является сущностью некоторой вещи, а является ее внешней видимостью.

Обоняние

Зачем тебе было так говорить, Спиноза, зачем, ведь ты мог бы сказать ей, что именно через эти следы, через эти отпечатки осознается и понимается сущность вещей, что с их помощью постигается субстанция.

Да, Спиноза, почему ты не сказал ей, что именно с помощью органов чувств обретается истинное знание: «Да, Клара Мария, — мог бы ты сказать ей, — по запаху можно познать часть сути вещей».

И тогда Клара Мария подвинулась бы поближе к тебе, понюхала твои волосы, затем ткнулась бы носом тебе в плечо, взяла бы твою руку, понюхала пальцы.

«А другую часть сути вещей? Как можно узнать остальную часть сущности вещей?»

Знание

Постижение вещей возможно двумя способами: либо мы постигаем их через отношение с определенным временем и местом, либо мы признаем их содержащимися в Боге и происходящими из детерминизма божественной природы. Только вторым способом мы воспринимаем вещи правильно — тогда мы понимаем их с точки зрения вечности, и их идеи содержат в себе вечную и бесконечную божественную сущность. Сама наша душа — это идея; она есть модификация Бога в атрибуте Мысли, как наше тело есть модификация Бога в атрибуте Расширения. Цель состоит в том, чтобы оторваться от души и тела, которые суть всего лишь модификации, и дойти через атрибуты до их идеи в Боге, к самой сути, чистой сущности. Таким образом, от первого, несовершенного, вида знания мы должны перейти ко второму, а в дальнейшем и к третьему виду зна…

Органы чувств

Нет, Спиноза, забудь об атрибутах, субстанции, сущности, забудь о видах познания. Посмотри ей в глаза, пусть ваши взгляды встретятся в полумраке, и скажи ей, что вторая часть сущности вещей открывается с помощью зрения. А потом возьми ее голову в свои ладони, подойдите оба к окну, где лунный свет сильнее, и долго смотрите друг на друга. Долго смотрите друг другу прямо в зрачки, и ты, Спиноза, почувствуй всю сладость этого преходящего момента, запомни ее взгляд, он меняется с каждым моментом, умирает в промежутках между мгновениями, она моргнет, и он уже другой, не тот, что был миг назад, и все же снова ее, посмотри и на ее ноздри, на то, как она вдыхает и выдыхает, на то, как вздымается и опускается ее грудь, насладись преходящим, Спиноза, позволь преходящему помучить тебя.

Тогда она бы спросила тебя:

«А остальная часть сущности? Как раскрывается остальная часть сущности вещей?»

«Через звук», — мог бы ты ответить ей, а мог бы и промолчать, ты мог бы дать ей ответ, сказав «А» и еще раз «А», чтобы вы могли слушать этот звук с закрытыми глазами. И она взяла бы тебя за руку, приложила пульсирующую жилку на запястье к уху и слушала, как течет кровь.

«Как сердце бьется», — сказала бы она.

Ты мог бы взять ее голову и положить ее себе на грудь, на левую сторону, где сильнее всего слышно биение сердца, а свою голову положить на левую сторону ее груди — вы бы тихо лежали, вслушиваясь в течение крови, в пульсацию жизни.

«А потом, как вещи осознаются потом?»

«По вкусу», — сказал бы ты и тихонько дотронулся до ее пальцев, поднес их ко рту, почувствовал, как трепещет ее тело, провел бы языком по ее закрытым глазам, а когда ты поцеловал бы ее, она бы подумала, что познает тебя по вкусу твоих губ, и чувствовала бы, что ее тело тает, как воск. Ты бы ждал, что она спросит тебя, как до конца раскрыть суть вещей, но она оставалась бы в своем замешательстве, существуя в вашем поцелуе, как в последней заминке на пороге перед выходом из дома детства.

«На ощупь», — сказал бы ты, отрывая свои губы от ее.

«Что на ощупь?» — спросила бы она, произнося слова медленными выдохами.

«Это последняя часть чувственного восприятия вещей», — сказал бы ты и, медленно и осторожно трогая себя, снимал бы с себя одежду, и, трогая ее, снимал бы одежду с нее, а потом вы бы начали обнаруживать согласие своих тел в движении и покое, в напряжении и отдохновении, в судорогах и расслаблении, в боли и удовольствии.

Той ночью вы лежали бы рядом, глядя, как серебряный свет луны сменяется румяным светом зари, Клара Мария спрашивала бы тебя, есть ли что-нибудь с другой стороны чувственного знания, а ты бы рассказывал ей о ясных и разделяющих идеях, об адекватных идеях, объяснял бы ей разницу между тремя видами познания, но не стал бы располагать их иерархически — потому что, Спиноза, если ты сам пытаешься достичь чего-то вечного и бесконечного, то есть того, где не существует ни времени, ни пространства, если ты стремишься к чему-то, не обладающему пространственным измерением, как ты можешь тогда сопоставлять вещи, ставить одно знание выше другого, располагать один вид познания ниже другого вида познания?

Что бы произошло после, Спиноза? Ты бы уехал из Амстердама? И, может быть, никогда бы не вернулся, испугавшись того, что наделал, в ужасе от того, что могло последовать за содеянным, желая как можно быстрее потерять то, что все равно пришлось бы потерять однажды, потому что оно преходяще, а не вечно? И ты бы не подумал о ней и тем более не подумал бы о том, о чем думает Клара Мария в тот момент, когда ты далеко, а она стоит у окна и думает, как некоторым забыть легко и как некоторым забыть трудно. Или ты уехал бы из Амстердама, но все же иногда возвращался бы, когда Франса ван ден Эндена не было дома, проводил бы вечер с Кларой Марией, снова и снова открывая звуки, прикосновения, вкусы, формы, запахи…

* * *

А ты действительно думаешь, что я остановился бы на преходящем, воспринимаемом с помощью органов чувств?

* * *

Но разве это важно, Спиноза, разве так важно то, что эти вещи скоротечны? Зачем обходить вниманием свою собственную быстротечность в размышлениях о вечном (которое вечно так или иначе), пропуская вещи преходящие — те, в отношении которых нужно быть предельно внимательным, чтобы их заметить, потому что они рождаются и умирают каждый миг, к чему жаждать познания субстанции и сущности, если ради этого познания, познания того, что существует независимо от тебя, ты пропускаешь небольшое изменение в улыбке Клары Марии; почему ты жаждешь узнать, как субстанция выражается в атрибутах, вместо того чтобы стремиться узнать, что в действительности значат вопросы Клары Марии; зачем напрасно стремиться к вечному и бесконечному, если бы ты мог испытать пульсацию ограниченного и преходящего, даже если она длится всего мгновение?

* * *

Потому что от души остается тем больше, чем больше она вбирает в себя знания вечных вещей. Чем больше адекватных идей впитает в себя ум, тем больше остается от него в Божьем атрибуте Мысли после смерти тела.

* * *

И почему бы не поверить, что долговечны именно отпечатки преходящих вещей. То, что от нас, их модификаций, возвращается к субстанции, есть совсем не то, что нам кажется, а именно следы преходящего нашей души — взгляд человека, который смотрит на нас и видит то, что находится в глубине за зрачками, а затем опускает глаза, смущенный своей собственной проницательностью.

Ты мог бы увидеть, что слияние с преходящим, понимание того, что мы можем существовать, окруженные лишь преходящим, так просто, проще, чем выпить стакан воды или же прыгнуть в какой-нибудь из каналов Амстердама с камнем на шее. Вы могли бы сидеть в разных углах комнаты, один бы молчал, а другой влиял на мысли того, кто молчит, и удивляться тому, насколько коротка жизнь мысли. Вы могли бы смотреть в бесконечное небо (неужели оно и вправду бесконечно?) и выискивать звезды, на которые вы похожи, чтобы переселиться в созвездия.

Я могу представить, как вы предаетесь преходящему: стоите оба, Клара Мария и ты, смотрите, как плывут облака в небе, как возникают недолговечные облики, а затем перетекают одни в другие, исчезают, я вижу и то, как вы сами создаете преходящее, как однажды ночью ты оплодотворяешь утробу Клары Марии. Я вижу, как ты заботишься о сыне, стоишь рядом с ним, когда он учится ходить, как потом ты объясняешь ему, что означает слово преходящее и что означает слово вечное. И ты сам удивляешься тому, что о преходящем ты рассказываешь раньше, чем о вечном, говоришь дольше и с большим удовольствием.

Я представляю, как ты начинаешь радоваться быстротечному, перестаешь переживать из-за бренности вещей, я вижу, как Клара Мария и ты, оба поседевшие, медленной, неуверенной походкой шагаете по узким улочкам итальянских городов, ты глядишь на здания в шелушащейся, осыпающейся краске (один оранжевый дом во Флоренции с акацией перед ним напомнит тебе о твоем родном доме), я вижу, как вы садитесь на скамейку где-то в Риме, Вечном городе, ты наклоняешься, срываешь желтый цветок, подаешь его Кларе Марии — она берет его в руку, вы смотрите, как вянет цветок, и радуетесь его мимолетной красоте.

Насколько другой была бы твоя жизнь, если бы ты всего лишь подтвердил, что с помощью органов чувств происходит настоящее осознание вещей после того, как она пришла к тебе в комнату.

* * *

Но она не пришла ко мне в комнату.

На следующий день я уехал из Амстердама.

Там я начал «Трактат об усовершенствовании разума», который, хоть он и был уже наполовину написан, я потом отложил в сторону, чтобы приняться за «Краткий трактат о Боге, человеке и его счастье», и так уже к нему и не вернулся. В то время меня интересовал ответ на вопрос, что действительно хорошо для человеческого существа и как этого достичь. Поскольку человек — животное, которое от других животных отличается лишь тем, что обладает интеллектом и является разумным, я знал, что добро заключается в знании. Меня интересовала суть вещей — я хотел знать, кто мы, какие мы и почему мы такие, какие мы есть.

В начале лета 1661 года я переехал в Рейнсбург и жил в доме, стоявшем на самом краю деревни, в котором также жил врач и химик Герман Хоман. В одной из задних комнат дома я установил свое оборудование для изготовления линз. Аудеркерк и Рейнсбург представлялись мне местечками, в которых время замедлилось. Иногда, когда деревню заволакивало густым туманом, казалось, что время и вовсе остановилось; я шел один, уставившись в землю, и только случайно пролетавшая над головой дикая утка напоминала мне, что существует еще что-то кроме меня.

Время от времени меня посещали друзья, и я давал уроки студентам, изучающим философию. Один из них, Иоганнес Казеариус, был на десять лет моложе меня — он родился в 1642 году в Амстердаме и в то время изучал философию в Лейдене. Сначала было решено, что он станет приезжать два раза в неделю из Лейдена, чтобы я преподавал ему картезианскую философию, но затем он переехал ко мне в Рейнсбург. В своих лекциях я сосредоточился на второй и третьей частях «Принципов философии» Рене Декарта. Юношу явно не очень интересовала философия, из всех положений, определений, аксиом и суждений Декарта Иоганну больше всего нравилась теория причины движения комет. То, что я давал ежедневные уроки этому юноше, и то, что он жил со мной под одной крышей, стало доставлять мне известные неудобства по причине некоторой интеллектуальной зависти со стороны моих друзей. Они не умели справиться с ревностью к тому, что Иоганн мог ежедневно слушать мои лекции, посещали меня и уверяли, что молодой человек должен как можно скорее уехать из дома, где я жил. Об этом они писали и в письмах, которые мне отправляли. Я посылал своим друзьям части «Этики», а они сообщали мне, как протекал разбор моих трактатов. Симон де Фрис писал мне:

«В нашей группе изучение проходит следующим образом: один участник (мы придерживаемся определенного порядка) читает, объясняя, как он понимает прочитанное. Если нам что-то непонятно, мы записываем замечания, чтобы потом написать тебе и получить разъяснения по поводу темных мест. Но счастливее нас, да что там, счастливее всех — твой друг Казеариус, живущий с тобой под одной крышей, который может разговаривать с тобой о самых высоких вещах во время завтрака, во время ужина или на прогулке. Но хотя мы физически далеко, я постоянно думаю о тебе, особенно когда погружаюсь в твои письма и когда держу их в руках.

Твой Симон де Фрис».

Я сразу же ответил Симону:

«Мой драгоценный друг,

я получил твое письмо, которое давно ожидал, прими мою горячую благодарность за него и за твои сердечные чувства ко мне. Я точно так же, как и ты, очень жалею, что мы не рядом, но вместе с тем я, конечно, рад, что вы до поздней ночи изучаете мои труды, это полезно для тебя и наших друзей, потому что таким образом мы разговариваем, пока мы разлучены. Нет причин завидовать Казеариусу. Никто не создает мне больше проблем, чем он, и нет никого, с кем мне приходится быть более осторожным. Поэтому я должен предупредить тебя и всех наших друзей, чтобы они не обсуждали с ним мои взгляды, пока он не созреет. Он все еще ребячлив и капризен, его больше тянет к необычному, чем к истинному. Но я надеюсь, что через несколько лет он исправит эти юношеские ошибки. Без сомнения, насколько я могу судить по его врожденным способностям, я почти уверен, что он способен на это. Он расположил меня к себе своими талантами.

Твой Б.»

Тем не менее, на следующий день я сказал Иоганну Казеариусу, что больше не смогу давать ему уроки по Декарту и что для него пришло время вернуться к учебе в Лейдене.

Форма

Не страх ли это, Спиноза?

Я представляю, как Иоганн входит в твою комнату, говорит тебе, что не может уснуть, и садится на стул рядом с твоей кроватью. Ты не видишь его лица, луна светит у него за спиной, но зато именно поэтому ему было бы хорошо видно твое лицо. Он говорит, что хочет у тебя кое-что спросить и замолкает, а ты пытаешься догадаться, о чем он хочет спросить, прежде чем услышишь, ты думаешь, что он может спросить тебя о том, что заставит тебя покраснеть, что он спросит о чем-то материальном. Ты бы рассказал ему о различии между формой и материей, объяснив ему, что форма — это ограничение, а ограничение — это отрицание, а он спросил бы тебя, означает ли это, что и тело является отрицанием, а ты бы ответил, что само по себе тело — это отрицание, но тело и дух составляют индивидуума и что человеческий дух является идеей человеческого тела в Боге.

«Но является ли человеческое тело идеей в Боге?»

«Нет. Я уже сказал тебе: человеческий дух — это сама идея человеческого тела в Боге».

«Значит, тело в Боге не существует? Поэтому оно есть отрицание?»

«Я бы хотел подумать об этом», — сказал бы ты. «Сразу ответить тебе я не могу. Сейчас я могу только сказать, что то, что ограничивает, то, что ограничено — это отрицание. Тело — это отрицание, потому что оно не бесконечно».

«Значит, я должен желать, чтобы мое тело было бесконечным, чтобы оно не было отрицанием?»

Ты бы рассмеялся.

«Мне кажется, что ты воспринимаешь некоторые вещи слишком прямолинейно».

«Так что же мне нужно было бы сделать, чтобы мое тело не было отрицанием?»

«Тело есть обличье, тело не может стать безобличным. Теряя облик, тело перестает быть телом, из чего следует, что тело, пока оно существует, является отрицанием. Для тела бесконечность недостижима».

«Так как же тогда достичь этой бесконечности?»

«С помощью разума».

Тут ты рассказал бы ему о трех видах познания, но он бы ничего не понял.

«Разум дает мне наслаждение, я наслаждаюсь бесконечностью».

«А ограниченными телами?»

«Нет. Только бесконечностью».

«И вы не хотите, чтобы тело доставляло вам наслаждение?»

«Нет, — сказал бы ты. — Тело не бесконечно».

«Но давайте представим, что это не так. Давайте представим, что тела бесконечны. И даже если не бесконечны, то зачем исключать наслаждение телом и с помощью тела?»

«Я же сказал — я получаю наслаждение лишь от бесконечности».

«Но если тело и душа составляют одного и того же индивидуума, и если та часть, которую занимает в нем душа, бесконечна, то и тело занимает такую же бесконечную часть».

«Бесконечной остается та часть души, которая посвятила себя осознанию бесконечного. Тело не может осознавать — тело ограничено».

«Но почему бы не осознать ограниченность тела прежде, чем вы осознаете бесконечность души?»

Ты бы молчал.

«Зачем воспринимать всего лишь намек на ограниченность, если можно осознать саму ограниченность — зачем заниматься онанизмом, когда доступен секс?»

Я хочу видеть тебя в такой момент, Спиноза; я представляю, как в ограниченных частях твоего бытия отражается нарушение, изменение, которое происходит в бесконечной части тебя: меняется твое дыхание, скорость, с которой кровь движется по твоему телу, меняет все вокруг тебя, Спиноза, даже стена кажется тебе другой.

«„Лягте“, — сказал бы он тебе, и ты бы лег, сам удивляясь тому, что ты делаешь, — считайте, что вы мертвы, что вас нет», — и начал бы тебя раздевать. «На самом деле я не могу сказать, чего у вас должно бы было не быть, а о чем вы должны были бы думать, что его нет — то ли, что у вас нет тела, то ли, что у вас нет разума». Ты лежал бы голым на огромной красной кровати, той самой кровати, на которой тебя зачали, на которой ты родился и на которой ты однажды ночью умрешь. И ты смотрел бы на Иоганнеса Казеариуса, как он разделся, как остался голым в лунном свете. «Если вы хотите испытать ограниченность, то забудьте о разуме — ощущайте одно только тело, думайте, что вы обладаете только этим мертвым телом и что у вас исчез именно разум. Но если вы хотите испытать бесконечность, тогда забудьте о том, что у вас есть тело, подумайте, что раз тело мертво, то его как бы нет, а разум — это то, что у вас все еще осталось. Обе вещи возможны, если вы будете думать, что вы мертвы. Самое главное — представить, что вы мертвы, Спиноза», — сказал бы он и лег на тебя, а ты, под его телом чувствовал бы, словно ты действительно умираешь, как будто умирает та часть тебя, которая была полна решимости провести жизнь лишь в размышлении о жизни, а не в жизни, и, ощущая самые сокровенные части его тела, ты бы чувствовал, как умирает тот Спиноза, который был предан непреходящему, и в какое-то мгновение, когда ты ощутил бы свое тело сильнее, чем когда-либо прежде, вместе с криком из тебя вылетело бы и воспоминание, память о смерти, об умирании на этой кровати много лет тому назад, когда он почувствовал, что кончается навсегда…

Шлифовка

Мне кажется, что я и так позволил тебе слишком много, _________! Думаю, что тебе незачем продолжать дальше свои предположения. Пришло время рассказать тебе, что на самом деле происходило в Рейнсбурге.

После 1663 года я редко бывал у Франса ван ден Эндена и никогда больше не ночевал у него дома, потому что он писал памфлеты, в которых призывал к реорганизации власти, и хотя он и не подписывался под ними, все знали, кто их автор, и для властей подозрительными становились не только он и его семья, но и его друзья. Он выдвигал идеи свободного общества и необходимости политических реформ, подавал петиции с требованием освободить от налогов жителей части Нидерландов, провинции Новая Голландия, находившейся на континенте, отделенном Атлантическим океаном, и в то же время написал и опубликовал Конституцию Новой Голландии из 117 статей, что, как говорили, вызвало гнев голландского правительства. В брошюре «Либеральные политические предложения и размышления о государстве» он предложил, чтобы членов правительства выбирали из народа, говоря, что представители простого народа, «рыбаки и проститутки лучше других могли бы заботиться о государственной экономике».

Весной 1663 года я переехал из Рейнсбурга в Вурбург, деревню недалеко от Гааги. Я поселился в доме художника Даниэля Тидеманна на улице Керкстраат. Комната, в которой я жил, находилась на верхнем этаже, и в ней был балкон. Напротив дома стояла церковь, а из окна в задней части дома, выходившего на рынок, была видна пристань. В то время весь мой доход, не считая финансовой помощи друзей и совсем небольшой суммы, которую я зарабатывал, давая частные уроки, а этих денег мне едва хватало на парикмахера и на покупку табака, я получал от шлифования линз. Ел я все меньше. В месяц я выпивал литр вина, единственной крупной статьей расхода был табак.

Я часто ездил в Амстердам, чтобы навестить Симона де Фриса, но чаще Симон сам приезжал в Вурбург, особенно после того, как в мае и июне 1664 года его мать и брат умерли от чумы. Весной 1665 года я посетил Симона в Амстердаме и там заболел лихорадкой. Вернувшись в Вурбург, я несколько раз пускал себе кровь из вены, чтобы таким образом излечиться, но это не помогло. Тогда я стал принимать лекарство, которое готовили, смешивая равные количества розовых лепестков и сахара, добавляли воду и кипятили до получения густой массы. И потом, не знаю, от лекарства или сама собой, но лихорадка у меня прошла.

В том же году я закончил раздел «О происхождении и природе аффектов», третью часть книги, которую я тогда хотел назвать «Философия» и которую позже я переименовал в «Этику». И эту часть, как и предыдущие две, я отправил друзьям и дальнейшую работу над ними отложил, посвятив себя обработке материала, который я собрал для «Богословско-политического трактата».

В сентябре 1667 года умер Симон де Фрис. Перед смертью он попросил меня согласиться стать единственным наследником всего его имущества, но я отказался, потому что у него была сестра, которой, в отличие от меня, несомненно было нужно то, что он имел. В завещании он написал, что оставляет мне пятьсот гульденов, но я взял триста, потому что знал, что именно столько мне было необходимо.

Когда я закончил «Богословско-политический трактат» и отдал его в печать, я уехал из Вурбурга и переселился в Гаагу, где посвятил себя работе над «Этикой». Я снял комнату на чердаке дома вдовы Ван дер Верве, расположенного на берегу под названием «Тихая набережная».

«Богословско-политический трактат» был опубликован анонимно, на обложке не было указано ни имени автора, ни имени издателя. Лейпцигский профессор богословия Якоб Томазиус назвал неизвестного автора «посланником сатаны», а Регнер Мансфельд, профессор из Утрехта, сказал, что «родился антихрист, потому что только он один мог быть автором такой книги». Йоханнес Вреденбург из Роттердама написал целую книгу против «Богословско-политического трактата», он обвинял автора работы в фатализме и в том, что цель книги — распространение атеизма. Летом 1670 года суд реформатской церкви Амстердама направил Генеральному синоду предупреждение, в котором потребовал запретить распространение и влияние «опасной и безбожной книги», и сразу после этого аналогичное обращение в Генеральный синод доставил синод Гааги. К концу лета делегаты всех синодов решили, что «нужно запретить самую дьявольскую и самую богохульную книгу, когда-либо издававшуюся в мире», и потребовали сжечь ее. Голландский суд обратился к властям государства, настаивая на том, чтобы продажа книги была запрещена, а автор найден и заключен в тюрьму.

В феврале 1671 года Клара Мария ван ден Энден вышла замуж за Теодора Керкринка.

Когда я жил в доме Франса ван ден Эндена, я учил Теодора математике. Он родился в 1639 году в Гамбурге, куда его отца отправили изучать стратегию германской армии, а когда мы познакомились, он жил со своими родителями на канале Кейзерсграхт в Амстердаме. Потом он изучал медицину в Лейденском университете и во время учебы написал трактат по алхимии, который дал мне прочитать, прежде чем публиковать его, — и хотя все, кто читал его работу, говорили ему, что утверждение о том, что можно получить золото, смешивая сурьму и ртуть при определенных условиях, нужно доказать, он все-таки напечатал свое произведение. Потом его привлекло изучение человеческого тела, поэтому он купил два микроскопа, которые я сделал. Он особенно интересовался женскими гениталиями, и все заблуждения и предрассудки, которые были связаны с ними с самых древних времен, были опровергнуты в его работе «Наблюдения». Он всегда возбуждался, когда казнили преступницу-женщину, и на следующий день он шел в Theatrum Anatomicum и вскрывал труп на глазах любопытных зевак, наблюдавших, как Теодор, вместо того чтобы, как другие хирурги, рассматривать вены или внутренности, отдавался изучению женских половых органов.

Позже, в мае 1671 года, я переехал на самую окраину города, на Павильонсграхт. Я снял комнату на втором этаже дома, принадлежавшего художнику Хендрику ван дер Спейку. В то время у него и его жены Маргареты было трое детей, а позже у них родились еще четверо.

Летом 1672 года, когда продолжались нападения французской армии на голландские территории, когда Утрехт уже был завоеван Францией, ко мне в дом Хендрика ван дер Спейка явился один французский шпион и принес письмо, написанное Людовиком XIV. Французский король хотел, чтобы я поехал с человеком, который принес мне письмо и который должен был отвезти меня к нему в Утрехт.

Король-Солнце, как, по слухам, он сам себя называл, произвел на меня удивительное впечатление — он как-то странно кривил губы, когда говорил, на голове у него был парик, локоны которого он постоянно поправлял, а на лице — больше пудры, чем было истрачено пороха при завоевании всех новых французских территорий.

«Мой дорогой Цпиноза, вы станете моим новым Мольером, моим новым Расином…», — говорил он, идя по коридорам дворца, в котором до взятия Утрехта жило самое богатое семейство в городе, и размахивая руками. Потом он повернулся ко мне, изумленный, что я никак не реагирую, надул губы и спросил: «Вы ведь слышали о Мольере и Расине, не так ли?»

«Да, но я философ, а они пишут пьесы…»

«Ах, неплохо бы было мне иметь и философа при дворе, дорогой Збиноца…»

«Спиноза», — поправил его я.

«Верно, Спиноза», — и он кивнул, при этом его парик задрожал, как дрожат ветви дерева, которое трясут дети, чтобы с него упали плоды. «Если Расин и Мольер могут жить у меня при дворе, значит, могли бы и вы. И правда, там не хватает мудреца, мудрого человека вроде вас, милый Шпиноца, то есть философа, который бы говорил о Боге, о всяком таком величественном, ну, и обо мне, конечно. Ах, Жпиноса, было бы замечательно, если бы вы написали книгу обо мне», — он посмотрел на меня и, будто отвечая на выражение моего лица, сказал: «Нет, конечно, не только обо мне, Жпиноса, пусть это будет книга обо мне и о Боге».

«Вы знаете, меня считают богохульником, меня объявляют антихристом и посланником сатаны. Поэтому, если я напишу что-нибудь о вас и Боге, люди подумают, что я пишу о вас и сатане».

«Дорогой Жпиноса, вы так умны!» — сказал он, повернулся к выходу из коридора и закричал: «Жан! Жааааааааааан! Мне нужен ночной горшочек!»

Один из слуг Людовика подбежал к нам.

«Пожалуйста, Ваше Величество», — сказал он и протянул ему ночной горшок.

«Я должен справить нужду», — сказал Его Величество, забросил накидку назад, наклонился, снимая панталоны, и сел над горшком. «Не выношу вашу еду», — сказал Его Величество и застонал. «Постоянно запоры». Лицо у него перекосилось и покраснело от напряжения. «Итак, вы говорите, что было бы неуместно написать книгу обо мне и о Боге».

«Нет, Ваше Величество, было бы вполне уместно написать книгу о вас и Боге, но было бы неуместно, если бы такую книгу написал я. Я бы сравнивал вас с Богом, но поскольку многие считают меня посланником сатаны, то люди подумали бы, что у вас есть качества сатаны, а не Бога», — сказал я, глядя на лицо, напрягшееся в последнем усилии.

«Оооох», — с облегчением воскликнул Его Величество, на лице у него появилось какое-то блаженное выражение, затем он встал, натягивая панталоны.

Слуга взял ночной горшок и скрылся в коридоре, а мы продолжили прогулку.

«Знаете что, если бы вы написали книгу и посвятили ее мне, она была бы не обо мне, пишите, что хотите, просто посвятите книгу мне, тогда вы могли бы жить при моем дворе до конца своей жизни. И благоденствовать, милый Жпиноса: вокруг вас вертелись бы самые красивые придворные дамы, вы бы наслаждались вкуснейшими кушаньями, за вами всегда бы бежал слуга с ночным горшком, вы бы жили очень хорошо, просто посвятите мне книгу, и… вы при моем дворе».

«Предполагаю, что у меня там уже достаточно врагов из-за того, что я пишу, поэтому мне было бы весьма неприятно постоянно находиться среди них».

Его Величество внезапно остановился и начал принюхиваться, как собака.

«От меня пахнет?» — спросил он с таким выражением лица, будто узнал, что приближается конец света.

«Да», — ответил я.

«О нет», — сказал он и сделал трагическое лицо.

«Что плохого в том, что вы пахнете?»

«Как что плохого? Чем я пахну?»

«Многим… Вы душитесь разными духами, это очевидно. Носонюхно», — улыбнулся я.

«Сразу видно, что вы философ. Но разве я стал бы спрашивать, пахнет ли от меня духами? Когда я спросил вас, нет ли от меня запаха, это означало, нет ли… неприятного запаха…»

«Нет».

«Знаете, я боюсь мыться. Я боюсь мытья, как проигранной битвы», — сказал он, положив руку на грудь и откидывая голову назад, рискуя уронить парик, и я удивлялся, как такой человек мог захватить по частям всю Европу. «Милый Жпиноса, я никогда не моюсь, но зато меняю нижнее белье пять раз в день», — и продолжал нюхать у себя под мышками, потом наклонился и понюхал у себя между ног. «Тем не менее, я пахну, мой дорогой, все-таки я пахну. А всего лишь через полчаса я должен встретиться с одним из моих советников, который только что прибыл из Парижа. Ах, ведь он может потом ославить меня, сказав, что от Людовика-Солнце пахнет. Или, как сказали бы вы, философы, — воняет. Это было бы ужасно, мой дорогой Жпиноса, это было бы концом света! Я должен немедленно переодеться», — сказал он и побежал в своих туфлях на высоких каблуках по коридору. В самом конце коридора он обернулся и, прежде чем исчезнуть за дверью, крикнул своим пронзительным голосом:

«Подумайте все же насчет книги обо мне и Боге!»

Я пробыл в Утрехте еще несколько дней и еще два раза встречался с Его Величеством. Мне было интересно, почему он воюет, что им движет — ненависть или жадность, но он вообще не говорил о сражениях, его интересовали еда, одежда, красивые женщины, парики и духи, и, конечно, возможность написать о нем книгу или хотя бы книгу с посвящением ему. Именно поэтому я пришел к заключению, что он воевал, ведомый праздностью, хотя сам он не сражался, им была задумана лишь идея войны, а не способ ее ведения, так же как ему принадлежала идея найти мудрого человека, который упомянул бы его в книге — один из его советников нашел меня, а для Короля-Солнце я был всего лишь Зпиноза, Шпиноца и Жпиноса.

Когда я вернулся в Гаагу, там уже все говорили о том, что я был в Утрехте, где встречался с Людовиком Четырнадцатым. Люди, проходившие около дома, останавливались под окном, у которого стояла моя кровать, и кричали, что я предатель и что меня надо убить. Хендрик и Маргарета боялись, что толпа может ворваться в дом и разгромить его, испугать детей или даже ранить их. Я сказал им, что если в дверь еще раз постучат, я выйду. На следующее утро кто-то рано постучал в дверь; поскольку я знал, что Хендрик и Маргарета окаменели от страха, я пошел открывать. Это была старая молочница, которая принесла молоко.

Через несколько дней я услышал, что Франс ван ден Энден отправился в Утрехт, чтобы упросить Людовика-Солнце разрешить работать у него при дворе, а в начале осени узнал, что Франс уехал во Францию. Два года спустя, в ноябре 1674 года, мне сказали, что его приговорили к смертной казни за заговор против Короля-Солнце.

Иногда я ездил в Амстердам, чтобы встретиться с моими друзьями: Ярихом Иеллесом, Питером ван Гентом, Чирнхаусом и Шулером, которые каждые вторник и четверг собирались в книжной лавке Риаверца и часами разговаривали. В один из таких вечеров, когда я был среди них, я узнал, что «Богословско-политический трактат» запрещено продавать, как и несколько других книг, включая «Левиафана» Томаса Гоббса. Тогда в книжном магазине Риаверца появилось несколько книг, авторы которых выражали несогласие с моими рассуждениями о Боге, но я не мог ответить на эти нападки, потому что хотел закончить «Этику» — я тогда переделывал ее третью часть и понял, что нужно добавить еще две части, и, кроме того, я начал писать еврейскую грамматику.

В теплый июльский день 1675 года я приехал в Амстердам, чтобы передать законченную «Этику» Риаверцу, я колебался, следует ли опять напечатать книгу анонимно или обозначить имя автора на обложке. В Амстердаме я пробыл две недели до того момента, когда начатое было печатанье не пришлось прекратить, поскольку какие-то богословы отправились к голландскому принцу, потому что прошел слух, что я написал книгу, в которой пытался доказать, что Бога нет.

В сентябре того же года я получил письмо от Альберта Бурга, с которым я познакомился много лет назад в доме Франса ван ден Эндена и который, когда мне пришлось покинуть Амстердам после того, как раввины начали угрожать, что потребуют от городских властей моей высылки, поселил меня в доме своего отца в Аудекерке рядом с еврейским кладбищем.

«Уезжая из страны, — говорилось в письме Альберта, — я обещал написать Вам, если во время моего путешествия произойдет что-то важное. Поскольку сейчас появилось нечто такое, что имеет первостепенное значение, я выполняю свое обещание. Должен сказать Вам, что благодаря безграничной милости Бога я вернулся в лоно католической церкви и являюсь ее чадом. Насколько я когда-то обожал Вас за проницательность и остроту Вашего ума, настолько я теперь плачу и молюсь за Вас. Хотя Вы — человек явно талантливый и умный, которого Бог одарил великолепными способностями, человек, влюбленный в истину и настойчивый в ее поисках, тем не менее, Вы позволили поймать себя в ловушку и обмануть самому злонамеренному и высокомерному Князю злых духов. Ибо чем стала ваша философия, как не очевидной иллюзией и химерой? И Вы ради нее жертвуете не только спокойствием разума в этой жизни, но и вечным спасением души в следующей».

Еще долго люди говорили о том, что сын Конрада Бурга, одного из самых богатых голландцев, идет босиком и в лохмотьях в Падую, Венецию и Рим, и расстояние между этими городами проходит пешком, потому что он принял обет бедности и стал монахом-странником. Мальчик, который когда-то любил слушать мои толкования Декарта, который говорил, что он не знает, еретик он или атеист, но безусловно, или тот, или другой, пошел по совершенно другому пути, от которого родители не смогли его уберечь, а мне в письме он обещал, что поможет прийти ко Христу и что таким образом я переживу второе рождение, а мой «Богословско-политический трактат» называл «нечистой и дьявольской книгой», писал о чудесах Иисуса и апостолов, умолял меня сойти с «пути греха».

Семья Альберта попросила меня ответить в надежде, что, может быть, мое письмо вернет его назад на север, и я написал, что «справедливость и милосердие являются единственным истинным признаком веры, истинным плодом Святого Духа, и там, где они присутствуют, там действительно присутствует Иисус, а там, где их нет, нет и Иисуса. Если бы ты поразмыслил над этим, то не стал бы вредить сам себе и заставлять страдать своих близких, которые теперь печально оплакивают твои беды. Я не думаю, что я нашел лучшую философию, но я знаю, что нашел истинную философию. Если ты спросишь меня, откуда я это знаю, я скажу, что знаю это так же, как ты знаешь, что три угла треугольника равны двум прямым углам. Но ты, считающий, что наконец-то нашел истинную религию, или, вернее, лучших людей, которым ты доверил свою незрелость, откуда ты знаешь, что они лучшие из всех тех, кто изучали другие религии, изучают их сейчас или будут изучать в будущем? Изучил ли ты все религии, как древние, так и современные, которых придерживаются и здесь, и в Индии, и во всем мире?»

Однажды декабрьским утром слуги в доме Конрада Бурга открыли дверь, в которую кто-то постучал, увидели человека в рваной одежде, стоящего босиком на снегу, и, подумав, что это нищий, бросили ему кусок хлеба, не узнав в оборванце Альберта Бурга. Он пришел пешком из Рима в Амстердам, и, когда я разговаривал с ним неделю спустя, я тщетно пытался найти в нем что-то от знакомого мне Альберта, дабы поговорить с ним и убедить его освободиться от наваждения, омрачившего его разум. Но разум в нем так и не пробудился; через несколько дней он вернулся в Рим, где, ослабев от многомесячного поста, умер однажды вечером, когда с деревьев во дворе монастыря падали перезревшие абрикосы.

Через несколько месяцев после встречи с Альбертом я познакомился с одним молодым человеком, который еще до этого начал переписываться со мной, но наша переписка прервалась после нескольких писем. Он приехал из Германии, его звали Лейбниц, внешне из-за своего парика он показался мне похожим на Короля-Солнце, а по поведению он походил на нескольких знакомых мне придворных интеллектуалов. Но вообще-то он был больше похоже на шпиона, чем на философа, его нелепая внешность и поведение, являвшее собой странную смесь любезности и высокомерия, а также интерес к философии, который он выказывал, казались мне всего лишь маской, а по-настоящему он хотел выведать что-то нужное германскому двору. Он интересовался моими взглядами на картезианство, моей метафизикой, замечая при этом, что она полна парадоксов, но все же беспрерывно восхваляя ее; и постоянно снова и снова возвращался к вопросам о Голландской республике. В то время я уже приступил к «Политическому трактату», который должен был начаться с того места, на котором закончился «Богословско-политический трактат».

Зимой 1676 года мое здоровье, которое всегда было слабым, стало все более ухудшаться. Однажды утром я попросил Хендрика ван дер Спейка после моей смерти отправить мой рабочий стол, а также все письма и записи Риаверцу в Амстердам. Той зимой я не выходил из дома — я курил трубку, играл с детьми Хендрика и Маргареты, а по воскресеньям ел куриный суп. Я предчувствовал, что смерть приближается, но не думал о ней, потому что последнее, о чем думает свободный человек, — это смерть.

Загрузка...