Почему Спиноза

Вместо послесловия

Действительно, почему именно Спиноза?

Писатель, кроме того, что постоянно пытается ответить себе, почему он вообще пишет, обязательно спрашивает себя, почему он пишет именно о том, о чем пишет. Да, почему именно Спиноза? Следующие несколько страниц — попытка найти ответ на этот вопрос.

Я знал, что напишу о Спинозе в тот момент, когда впервые услышал о нем — в гимназии, на уроке философии преподавательницы Горданы Гюрчиновской, и если бы я написал о нем тогда, я смог бы легко ответить: я пишу о нем из-за его (и не только его) одиночества. Да, тогда меня привлекла не его философия, меня привлекла его жизнь: отвергнутый мудрец, к которому запрещено приближаться евреям, и который зарабатывает на жизнь, шлифуя линзы. Это было тогда, а потом я забыл о Спинозе, потом писал о чем-то другом. Когда два года назад я вернулся к идее написать о нем, передо мной снова лежала моя гимназическая тетрадка по философии плюс еще целая куча книг. Сначала я читал только его сочинения, потом его биографии, которые писали его современники Jean-Maximilian Lucas и Johan Colerus и наши современники Margaret Gullan-Whur и Steven Nadler, а также письма Спинозы. В конце пришла очередь книг с толкованием его учения.

Gilles Deleuze, известный (и, вероятно, известнейший) интерпретатор философии Спинозы, писал в письме к Martin Joughin, переводчику его работы «Экспрессионизм в философии: Спиноза»: «What interested me most in Spinoza wasn’t his Substance, but the composition of finite modes»[2] (Joughin, M. Translators Preface in: Deleuze, G. Expressionism in Philosophy: Spinoza, Zone Books, New York, 1990).

Да, вот что могло заинтересовать романиста, а не только философа — не субстанция, не вечное, а именно ограниченные, преходящие модусы. Проще говоря, мы сами и то, что нас окружает. Только из-за того, что у философии и литературы разная природа, философа (в данном случае Делёза) интересуют ограниченные модусы Спинозы для «того, чтобы разглядеть в субстанции области имманентности, в которой действуют ограниченные модусы», а романиста интересует интерпретация философом Спинозой ограниченных модусов, потому что сквозь эту интерпретацию виден человек Спиноза. А человек Спиноза, судя по тому, что сказал философ Спиноза, отвращал свой взор от ограниченного и преходящего. В соответствии с тем, что написал Спиноза, мы могли бы предположить, что речь идет о лишенном страстей существе, которое разум ведет по гладкому (и довольно скучному) пути бытия. Но не все так «гладко» даже и на страницах его сочинений. Как отмечает Делёз в еще одной из своих книг, в которой он также рассматривает учение Бенто-Баруха-Бенедикта:

«The Ethics is a book written twice simultaneously: once in the continuous stream of definitions, propositions, demonstrations and corollaries, which develop the great speculative themes with all the rigors of the mind; another time in the broken chain of scholia, a discontinuous volcanic line, a second version underneath the first, expressing all the angers of the heart and setting forth the practical theses of denunciation and liberation»[3] (Deleuze, Gilles. Spinoza: Practical Philosophy, transl. Robert Hurley, San Francisco: City Lights, 1988, pp. 28–29).

«Этика» написана дважды, говорит Делёз, и эта двойственность идет параллельно, но если она написана дважды, и если в некоторых ее частях преобладает разум, а в других «разорванная вулканическая линия», которая «выражает всю ярость сердца», значит, она была написана «двойным» человеком, который был глубоко внутренне раздвоен и в котором боролись разум и страсти, человеком, страдавшим от такого разделения. О страданиях Спинозы у меня на самом деле нет других доказательств, кроме портрета, написанного за несколько лет до его смерти. Но кто лучше расскажет о жизни человека, чем выражение его лица, особенно человека, который постоянно говорил о страдании как о негативном аффекте, и все же не мог его скрыть даже когда с него писали портрет?

Именно из-за этой двойственности Спинозы я решил разделить роман на первую и вторую части, результатом чего стал параллелизм по отношению ко всем определениям и формулировкам из «Этики», которые были представлены в первой и поставлены под сомнение во второй части. В первой части романа показан один Спиноза, мыслитель, типичный homo intellectualis, который во второй части превращается в homo sentimentalis; тот, кто в первой части мыслит, во второй части чувствует. Такая процедура привела к известному параллелизму между образами Спинозы и читателя: то, что читатель в первой части романа предчувствует, Спиноза во второй части сообщает.

Параллельны друг другу также и образы Клары Марии ван ден Энден и Иоганна Казеариуса. Связь Клары Марии с вечным/преходящим, а Иоганна с бесконечным/ограниченным была установлена в соответствии с тем, где эти персонажи (и не только персонажи — также и личности) закончили свою жизнь. Клара Мария умерла в Риме, в Вечном городе, а Иоганн (его книга по ботанике была издана посмертно) умер от дизентерии в Малабаре, Индия, до которой в те времена надо было ехать так долго, что, казалось, она находилась на краю света, на пороге бесконечности.

Раз уж мы заговорили о параллельности, стоит сказать, что Делёз находит ее и в философии Спинозы, как эпистемологической, так и онтологической. Эпистемологический параллелизм, говорит Делёз, устанавливается между идеей и ее объектом, в то время как онтологический параллелизм достигается среди всех модусов, которые излучаются в атрибут.

* * *

Мне кажется, что каждый писатель пишет и ради красоты. Тот, кто пишет, хочет написать прекрасную книгу. Мотив для всех произведений совершенно разный, но цель всегда одна. Говоря о Спинозе, многие часто замечали, что его философия настолько нацелена на этику, что полностью пренебрегает эстетикой. Его философии не хватает красоты; она стерильна и скучна, говорят они. Наверное, это так и есть. Но все же целью его философии является именно красота — красота существования. Спиноза надеялся, что его труды научат людей не только правильно мыслить, но и жить правильно (то есть: счастливо, спокойно и удовлетворенно), и мне кажется, что Спиноза был уверен, что их жизнь наполнится красотой, равной бесконечности и вечности. Но в его собственной жизни как раз отсутствовала именно эта красота: отлучение, изгнание, бедность, одиночество. Поэтому, когда я писал книгу «Разговор со Спинозой», у меня было очень четкое представление о том, почему я хотел написать такую книгу. Я хотел придать немного красоты одиночеству Спинозы. И поэтому я никак не мог по-другому закончить роман, кроме как пожеланием счастливой жизни — роман заканчивается тем, что Спиноза может вновь прожить свою часть времени. Возможно, именно такое стремление — скрасить чье-то одиночество, придает книге красоту с точки зрения обычного человека и отнимает у нее красоту с точки зрения ценностных критериев какого-нибудь критика — в романе нет иронии, отстраненности и цинизма, трех главных заповедей адептов постмодернизма, к которому данное произведение, конечно, не принадлежит. Это самое отсталое произведение, принадлежащее к презираемому нашим умным временем романтизму. Здесь сентиментальность противопоставлена рациональности.

* * *

Сначала я боялся, что не пойму философию Спинозы. Теперь я понимаю, что в итоге я, похоже, действительно не понял ее. Но это не страшно. Я, только начав писать, как я уже сказал, боялся, что неверно истолкую основные постулаты Спинозы, и тогда мой роман нацелится на Луну, а попадет в Солнце. Этот страх не давал мне покоя, пока я не прочитал книгу «The Encounter with Spinoza». Автор Pierre Macherey утверждал (и доказывал), что Делёз, величайший специалист по Спинозе, в нескольких ключевых местах ошибся. Я снова взял книги «Экспрессионизм в философии: Спиноза» и «Спиноза: практическая философия». Я перечитал их и наконец понял: цель Делёза — не какая-то абсолютная истина (которой, кстати, не существует), а игра. Делёз умеет играть словами, определениями, формулировками. Для него, очевидно, не важно быть полностью верным философии Спинозы, когда он ее интерпретирует — ему важно показать, что он ее понимает (пусть даже в первую очередь разумом, как это и подобает философу).

Тогда я счел, что и я могу поиграть — в романе нарушена хронология появления некоторых концепций Спинозы: когда он рассказывает о них Иоганну и Кларе Марии, эти концепции были еще в зародыше… Но, как я сказал, целью была игра, то есть повествование, история, и если в романе есть какая-нибудь ошибка в интерпретации учения Спинозы, то есть и оправдание этому — ах, да, тогда он еще не до конца сформировал эти свои представления, так что, возможно, в то время он именно так понимал субстанцию и модусы, аффекты и познание. Самую большую свободу я дал себе, когда Спиноза объяснял Кларе Марии субстанцию, атрибуты, сущность, вечные и бесконечные модусы, а также преходящие и конечные модусы как то: светящееся тело, свет, призмы, игру света… Это и было одной из задач — быть свободным и игривым и описывать вещи со своей точки зрения. Впрочем, так характеризует атрибуты и Жиль Делёз: разные атрибуты — это разные точки зрения на одно и то же. Мы все видим одно и то же — поток живых существ во времени и пространстве, только что каждое из них является атрибутом (точнее, наблюдателем, а иногда и рассказчиком) самого себя со своей собственной точкой зрения.

В любом случае, интерпретации Делёза мне очень помогли. До того, что иногда, работая над романом, у меня было ощущение, что книгу пишут три руки — две правые (Спинозы и моя) и одна левая (Делёз, говорят, был левшой).

* * *

В одной книге мне попалось на глаза заглавие другой, там только упомянутой, книги «Anatomy of Melancholy», автор Robert Burton, опубликованной в Лондоне в 1621 году. Я хотел, чтобы эта книга «появилась» в «Разговоре со Спинозой», я подумал, как было бы здорово привести несколько фрагментов книги, которая представляет собой именно анатомию меланхолии. В романе меланхолик растет в утробе матери, и в течение этих девяти месяцев другой меланхолик пишет «Урок анатомии доктора Тульпа». В то время я писал магистерскую диссертацию в Центральноевропейском университете в Будапеште. Одной из тем, которую я разрабатывал в ней, была меланхолия, как ее интерпретировала Julia Kristeva в своей работе «Soleil Noir», некоторые из глав этой увлекательной книги вдохновили меня на создание образа Спинозы. Я подумал, что было бы приятно процитировать нашу современницу, а название книги и имя автора взять из книги, которой почти четыре века. То есть везде, где стоит цитата из «Анатомии меланхолии» Роберта Бертона, на самом деле приводится фраза из книги «Черное солнце — депрессия и меланхолия» Юлии Кристевой.

* * *

Причина отлучения Спинозы от еврейской общины неизвестна, и, как говорит один из его биографов, «скрыта от нас, вероятно, навсегда». Я никак не мог придумать, что привести в качестве причины того, что Барух был проклят раввинами, об этой причине они умолчали в отлучении (хереме). Сам текст отлучения не дает ничего конкретного, ничего нет в письмах Спинозы или в других документах того времени. Я представлял себе всякие безрассудства, из-за которых человека могли подвергнуть остракизму. В конце концов, я решил, что легче всего досадить священникам, проповедуя знания, которые станут общепринятыми в будущем, но были неприемлемы в то время. И вот я ввел образ Акципитера Бигла, от которого Спиноза получает запретные знания. Знания, конечно, взяты из теории эволюции человеческого рода Charles Darwin и из книги A Brief History of Time, которую написал Stephen Hawking. Взамен я назвал персонажа, обладающего таким знанием, Акципитером (по-латыни: accipiter — ястреб, по-английски hawk, а фамилия, мало того, что звучит похоже на гору Бигла, недалеко от которой родился господин Акципитер, это название корабля, на котором путешествовал Дарвин в своих научных экспедициях).

* * *

Можно было бы, в соответствии с учением человека, который всю свою жизнь обращался к этическим проблемам (и самая важная его работа называется «Этика»), задаться вопросом, этично ли описывать события его жизни, которые, возможно, никогда не происходили. Этично ли писать о чьей-то страсти, отчаянии, надежде, которых, возможно, не было? Все, что приходит на ум, — это просто мысль Мигеля де Унамуно, который говорит, что Дон Кихот не менее реален, чем Сервантес; Гамлет и Макбет не менее истинны, чем Шекспир. Так что Спиноза, живущий в этом романе, не менее правдив, чем Спиноза, живший с 1632 по 1677 годы, так же, как и читатель в романе не менее правдив, чем тот, кто держит книгу в руках. Параллелизм требует, чтобы две линии, уходящие в бесконечность, пересекались, поэтому я верю, что мы еще где-то встретимся. Возможно, что как раз в бесконечности. Там, где романный Спиноза встречает Спинозу из плоти и крови, и происходит полная встреча линий в их абсолютной параллельности. В бесконечности, очевидно, все возможно. И все едино.

* * *

Но опять-таки, почему Спиноза?

Когда однажды вечером я разговаривал с парапсихологом Диме Т. из Охрида, он спросил меня: «Почему ты пишешь о Спинозе?» Если бы это был разговор с философом, я бы сказал, что из-за уникальности его философии, из-за его отхода от учения Декарта о свободной воле Бога и дихотомии тело/душа. Если бы я разговаривал с литературоведом, я бы сказал, что меня привлекло изучение нового повествовательного процесса — я хотел написать роман-разговор между читателем и одним из персонажей. Но я понимал, что разговариваю с человеком, который действительно знает, где правда, еще до того, как я скажу хоть слово, и поэтому я молчал (потом я убедился, что он знал истину, даже когда я ее забыл), потому что я чувствовал, что должен дать правдивый ответ, а я его не знал. «Почему ты так одинок, Гоце?» — ответил мне Диме Т. вопросом на вопрос и вернул меня во времена, которые я забыл, где все еще существует, как сказала бы Юлия Кристева, «сдавленная боль боли».

«Писатель, — говорит в одном месте Владимир Набоков, — рождается в одиночестве». Он не только рождается в одиночестве, но и существует в одиночестве. Письмо само по себе является актом одиночества. А может быть, и потребностью преодоления одиночества. Потребностью разговора. Вот поэтому этот разговор. Именно поэтому и «Разговор со Спинозой».

Вот поэтому Спиноза.



Загрузка...