Памфил. Здравствуй, жестокая, здравствуй, железная, здравствуй, адамантовая!
Мария. Здравствуй и ты, Памфил, — столько раз, сколько сам пожелаешь, и под каким угодно именем. А вот мое имя ты, кажется, позабыл. Меня зовут Марией.
Памфил. А надо бы зваться Марсией.
Мария. Это еще почему, скажите на милость! Что общего у меня с Марсом?
Памфил. А то, что и Марсу убийство в забаву, и тебе тоже. Только ты еще бессердечнее: губишь всех подряд, даже людей, которые тебя любят.
Мария. Вот тебе и раз! Да где они, эти груды трупов? Где кровь убитых?
Памфил. Один бездыханный труп и сейчас перед тобою: взгляни-ка на меня.
Мария. Что я слышу? Мертвый разговаривает и ходит? О, если бы страшнее тебя привидений мне не суждено было встретить на моем веку!
Памфил. Ты еще шутишь, а между тем отнимаешь у несчастного жизнь, и куда более жестоко, чем если бы пронзила его копьем. Увы, я весь истерзан долгою пыткой.
Мария. Эй, призрак, отвечай, сколько беременных выкинули от страха, повстречавшись с тобою?
Памфил. Разве бледность моя не свидетельствует, что я мертвее загробной тени?
Мария. Но твоя бледность цвета левкоя. Ты такой же бледный, как поспевшая вишня или виноград, налившийся багровым соком.
Памфил. Как бесстыдно насмехаешься ты над несчастным!
Мария. Если мне не хочешь верить, поглядись в зеркало.
Памфил. Не надо мне другого зеркала: то, в которое я смотрюсь, — по-моему, самое ясное, яснее не сыщешь.
Мария. О чем ты толкуешь?
Памфил. О твоих глазах.
Мария. Остер, как всегда! Но как ты докажешь, что ты мертвец? Разве тени едят?
Памфил. Едят, да только вкуса не чувствуют. Вот и я так же точно.
Мария. Чем же они питаются?
Памфил. Мальвою, пореем да волчьими бобами.
Мария. Но ведь ты и от каплунов, и от куропаток не отказываешься?
Памфил. Да, но радости моему нёбу они доставляют не больше, чем если бы я жевал мальву или свеклу без перца, вина и уксуса.
Мария. И за всем тем такой толстячок? Ах ты, бедняга! А разве мертвые разговаривают?
Памфил. Так, как я, — чуть слышным голосом.
Мария. Но когда ты недавно поносил своего соперника, слышно было совсем недурно. Но скажи, пожалуйста, разве тени разгуливают взад-вперед, одеваются, спят?
Памфил. И даже не в одиночестве, а друг с дружкой, только на особый лад.
Мария. Ну и болтун!
Памфил. А если я Ахилловыми договорами[154] докажу и то, что я мертвец, и то, что ты убийца?
Мария. Избави боже! А впрочем — приступай к твоему софизму.
Памфил. Во-первых, я надеюсь, ты уступишь мне в том, что смерть — это не что иное, как отделение души от тела.
Мария. Уступаю, получай.
Памфил. Но так, чтобы подаренного обратно не требовать!
Мария. Конечно, нет.
Памфил. Далее. Ты не станешь отрицать, что если кто отнимет у другого душу, он убийца.
Мария. Согласна.
Памфил. Согласись еще и с тем, что сказано у самых почтенных авторов и подкреплено суждением стольких веков, — что душа человеческая не там, где она животворит, а там, где любит.
Мария. Это объясни попроще: я не совсем тебя понимаю.
Памфил. И тем, стало быть, я несчастнее: ты и здесь мыслишь и чувствуешь иначе, чем я.
Мария. А ты заставь, чтобы одинаково.
Памфил. Сперва заставь чувствовать адамант.
Мария. Я же все-таки девушка, а не камень!
Памфил. Верно, но тверже адаманта.
Мария. Однако продолжай.
Памфил. Кто захвачен божественным наитием, те не слышат, не видят, не чуют, не ощущают боли — хоть режь их на куски.
Мария. Да, это мне известно.
Памфил. А как по-твоему, — отчего?
Мария. Скажи ты, философ.
Памфил. Оттого, конечно, что дух покинул тело и воспарил в небеса, к тому, кого он пламенно любит.
Мария. И что же дальше?
Памфил. Что дальше, жестокая? Из этого как раз и вытекает, что я мертвец, а ты убийца. Мария. И где твоя душа? Памфил. С тою, кого любит.
Мария. А кто отнял у тебя душу? Что вздыхаешь? Говори смело — скажешь безнаказанно.
Памфил. Одна безжалостная, беспощадная девица, которую, однако ж, ненавидеть я не могу даже мертвый.
Мария. Какая мягкая натура! Но почему ты, в свою очередь, не отнимешь душу у нее, отплачивая, как говорится, тою же монетой?
Памфил. Ах, если б можно устроить такой обмен, чтобы ее душа переселилась в мою грудь, как моя, вся целиком, живет в ее теле, — не было бы меня счастливее!
Мария. А можно ль и мне выступить в роли софиста?
Памфил. Софистки, — хочешь ты сказать.
Мария. Допустимо ли, что одно и то же тело одушевлено и бездыханно?
Памфил. Нет, в одно и то же время недопустимо.
Мария. Когда души нет, тогда тело мертво?
Памфил. Мертво.
Мария. И никоим иным образом, кроме как собственным присутствием, душа не животворит?
Памфил. Пусть будет так.
Мария. Как же тогда получается, что душа, находясь там, где любит, животворит, однако ж, тело, которое покинула?
Памфил. Да ты заправский софист, но меня в такие сети не изловить. Душа, которая каким-то образом управляет телом любящего, душою зовется неточно: на самом деле это лишь жалкие остатки души, — все равно как запах розы остается на пальцах, когда цветка уже нет.
Мария. Да, поймать лисицу силками не просто, как я погляжу. Но вот тебе еще вопрос: тот, кто убивает, действует?
Памфил. Еще бы!
Мария. А тот, кого убивают, испытывает действие?
Памфил. Конечно.
Мария. В таком случае, как же это: любящий действует, любимая испытывает действие, но ты утверждаешь, будто убивает та, кого любят, хотя скорее любящий убивает себя сам?
Памфил. Ничего подобного: любящий испытывает действие, а та, кого любят, действует.
Мария. Так тебе никогда не выиграть перед ареопагом[155] грамматиков.
Памфил. Не беда — выиграю перед амфиктионами[156] диалектики.
Мария. Не сочти за труд ответить еще на один вопрос: добровольно ты любишь или против своей воли?
Памфил. Добровольно.
Мария. Ну, а коли есть свобода любить и не любить, по-видимому, тот, кто любит, — самоубийца; и девицу он винит вопреки справедливости.
Памфил. Да не потому убивает девица, что она любима, а потому, что не любит взаимно! Ведь всякий, кто может спасти, но не спасает, — убийца.
Мария. А если любовь юноши непозволительна — если он любит чужую жену? или деву-весталку[157]? Полюбит ли любимая взаимно, чтобы спасти любящего?
Памфил. Но в нашем случае любовь юноши дозволена, чиста, честна и благородна, и все-таки его убивают! А ежели убийство — обвинение недостаточно тяжкое, я вчиню тебе другой иск — в колдовстве.
Мария. Боже упаси! Новую Цирцею[158] хочешь из меня сделать?
Памфил. Нет, ты свирепее. Уж лучше быть медведем или свиньею, мне кажется, нежели тем, во что обратился я, то есть мертвецом.
Мария. Каким же это колдовством гублю я людей? Памфил. Сглазом.
Мария. Значит, на будущее мне отводить в сторону зловредные глаза?
Памфил. Что ты, наоборот! Только на меня и смотри!
Мария. Если глаз у меня дурной, почему тогда не чахнут и прочие, на кого я гляжу? Нет, наверно, колдовство не в моих глазах, а в твоих.
Памфил. Мало тебе отнять у Памфила душу — надо еще и поизмываться над ним?
Мария. Какой, однако, милый и забавный мертвец! А когда похороны?
Памфил. Скорее, чем ты ожидаешь, если ты же не придешь на помощь.
Мария. Полно, разве это в моих силах?
Памфил. В твоих силах даже мертвого вернуть к жизни, и к тому же — почти без труда.
Мария. Да, если кто вложит мне в руки панацею.
Памфил. Никаких снадобий не нужно — ты только ответь на любовь! Что может быть легче и, вместе с тем, справедливее? И никак иначе от обвинения в убийстве ты не очистишься.
Мария. Какой суд будет слушать мое дело? Ареопаг?
Памфил. Нет, судьею тебе будет Венера.
Мария. Говорят, она снисходительна.
Нам фил. Напротив, нет божества страшней и неумолимее во гневе.
Мария. Она что, вооружена молнией?
Памфил. Нет.
Мария. Трезубцем?
Памфил. Нет.
Мари я. Копьем? [159]
Памфил. Нет. Но она владычица моря…
Мария. А я по морю не плаваю.
Памфил…и есть у нее сынишка…
Мария. Малютка — чего ж его бояться?!
Памфил…мстительный и упорный.
Мария. Что он мне сделает?
Памфил. Что сделает? Боги всевышние да избавят тебя от его мести! Не хочу вещать и накликивать беду той, кому желаю только добра.
Мария. И все-таки скажи, не скрывай! Я нисколько не суеверна.
Памфил. Ладно, скажу. Ежели ты отвергнешь этого жениха, не совсем, как мне представляется, недостойного взаимной любви, то, пожалуй, малютка, по приказу матери, метнет в тебя дротик, отравленный самым ужасным ядом, и ты без памяти влюбишься в какое-нибудь ничтожество, и вдобавок безнадежно.
Мария. Что за мерзкая казнь! Чем любить урода, позабывши обо всем на свете, да еще и безответно, — право, я бы охотнее умерла!
Памфил. А ведь недавно как раз такая беда стряслась с одною девицею в поучение всем прочим. Мария. Где это случилось? Памфил. В Орлеане.
Мария. Сколько лет назад?
Памфил. Сколько лет? Еще и десяти месяцев не прошло!
Мария. А как звали девушку? Что примолк? Не помнишь?
Памфил. Нет, я знаю ее так же, как тебя.
Мария. Почему ж тогда имя не называешь?
Памфил. Огорчать тебя неохота. Если б она звалась как-нибудь по-другому! Но у нее твое имя.
Мария. Кто был ее отец?
Памфил. Он жив и теперь, известный правовед, очень богатый.
Мария. А имя?
Памфил. Мавриций.
Мария. А фамилия?
Памфил. Аглаиус[160].
Мария. А мать жива?
Памфил. Недавно скончалась.
Мария. От какой болезни?
Памфил. От какой болезни, спрашиваешь? От огорчения. Да и отец, хотя человек на редкость крепкий, едва не умер.
Мария. А имя матери тоже не тайна?
Памфил. Разумеется! Кто не знал Софронию! Но что означает этот допрос? Или ты думаешь, я тебе притчу сочиняю?
Мария. Мне ли тебя подозревать в обмане? Такие подозрения скорее навлекает на себя наш пол. Рассказывай, однако ж, что приключилось с девицею.
Памфил. Девица была, как я уж говорил, хорошего рода, весьма состоятельная, прекрасной наружности. Чего ж еще? Хоть за князя отдавай! И жених сватался ей под пару.
Мария. Как его звали?
Памфил. Ах Увы! Грустное предзнаменование — он был тоже Памфилом. И как он ни бился, чего только не пробовал — она оставалась непреклонна. Юноша зачах с тоски. А не так много спустя она начала сохнуть по какому-то человеку или, вернее сказать, по обезьяне.
Мария. Что ты говоришь!
Памфил. Да, да! И так отчаянно, что и не описать!
Мария. Такая красавица — по такому уроду?
Памфил. Макушка редькою, волосы жидкие, и притом встрепанные, всклоченные, все в перхоти, в гнидах; большая половина черепа оголена плешью; косоглазый, курносый, рот до ушей, зубы гнилые, подбородок шелудивый, язык заплетается; меж лопаток горб, брюхо торчком, ноги кривые.
Мария. Прямо Ферсит[161] какой-то!
Памфил. И об одном ухе вдобавок.
Мария. Другого, видно, лишился на войне.
Памфил. Ничего похожего — в мирное время.
Мария. Кто ж это посмел отсечь ему ухо?
Памфил. Палач Дионисий.
Мария. Но, быть может, изобилие в доме заставляло не видеть безобразия хозяина?
Памфил. Что ты! Он все промотал и увяз в долгах. С таким-то вот супругом коротает свой век женщина, наделенная столькими достоинствами, да еще и бита бывает частенько.
Мария. Это ужасно!
Памфил. Но это правда. И похоже, что сама Немезида[162] мстит за того юношу, отвергнутого и оскорбленного.
Мария. Я бы скорее согласилась погибнуть от удара молнии, чем терпеть этакого мужа!
Памфил. Так не гневи Немезиду — ответь любящему на любовь.
Мария. Если этого довольно — отвечу.
Памфил. Но я хотел бы, чтоб эта любовь была и твоею собственной, а значит, постоянною и надежной: я ищу жену, а не подружку.
Мария. Я знаю. Но надо как следует поразмыслить в таком деле, которое, раз начавши, уже не расстроишь.
Памфил. Что до меня, то я размышлял больше чем достаточно.
Мария. И все ж смотри, не обманывает ли тебя любовь. Она советчица не из лучших: люди говорят, она слепа.
Памфил. Нет, она зряча, если родится из трезвого суждения. Не потому видишься ты мне такою, что я тебя люблю, но потому и люблю тебя, что увидел, какова ты есть.
Мария. Да хорошо ли разглядел? Обуешь сапог — тогда только и почувствуешь, где он жмет.
Памфил. Приходится бросать жребий. Впрочем, по многим приметам я заключаю, что все будет хорошо.
Мария. Так ты еще и авгур?
Памфил. Да, авгур[163].
Мария. Что же ты приметил? Сова, что ли, пролетела?
Памфил. Сова летает для глупцов. Мария. Или чета голубей появилась по правую руку?
Памфил. Совсем не то. Но уже много лет, как мне знакомы твои родители, люди достойнейшие, и это первая из птиц, сулящих удачу, — доброе происхождение. Далее, не секрет для меня, в каких правилах и на каких примерах ты у них воспитана. А доброе воспитание еще поважней благородства. Вот тебе и другая примета. Вдобавок, мои родители — люди, смею надеяться, не вовсе скверные, — уже давно связаны теснейшей дружбою с твоими; оттого мы и знаем друг друга, как говорится, от молодых ногтей. У нас с тобою годы примерно одинаковые, а у родителей наших — состояние, достоинство, знатность. Но что в дружбе особенно важно — твой прав, мне думается, хорошо подходит к моему. Ведь сами по себе вещи могут быть и очень хороши, но одна с другою не в лад. Насколько же мой характер согласен с твоим, это уже мне неведомо. Такие-то птицы сулят мне, что союз меж нами будет счастливым, прочным и радостным, лишь бы только ты, светик мой, не спела нам зловещую песню.
Мария. А какой песни ты от меня ждешь? Памфил. Я запою: «Я твой», — а ты отвечай: «Я твоя».
Мария. Песенка-то короткая, да припев долгий[164]. Памфил. Какая разница, долгий ли, короткий ли, — был бы радостный!
Мария. Не хотелось бы мне, чтоб ты совершил поступок, в котором после будешь раскаиваться. Памфил. Полно, не накликай беду. Мария. Быть может, ты увидишь меня иною, когда болезнь или старость изменят мой облик.
Памфил. Но ведь и мое тело, дорогая, не всегда останется одинаково молодым и крепким. А я любуюсь не только этим жилищем, каким бы ни было оно прекрасным и цветущим, — много милее мне и дороже хозяин.
Мария. Какой хозяин?
Памфил. Твоя душа, чья прелесть с годами будет все краше да краше.
Мария. Право, ты зорче самого Линцея, если различаешь душу под столькими покровами.
Памфил. Душу различаю душою. А вдобавок мы вновь — и не единожды — помолодеем в общих наших детях.
Мария. Но тем временем уйдет без возврата невинность!
Памфил. Не спорю. Но скажи мне, если бы был у тебя красивый сад, хотела бы ты, чтобы там никогда не родилось ничего, кроме цветов? Или предпочла бы, после того как цветы отцветут, увидеть деревья под грузом спелых плодов?
Мария. До чего же речист!
Памфил. Тогда ответь хотя бы на такой вопрос: какое зрелище милее для взора — лоза, стелющаяся по земле и загнивающая или же обвившаяся вокруг тычины или какого-нибудь вяза и отяготившая дерево пурпурными гроздьями?
Мария. Ответь и ты мне, в свою очередь: какое зрелище приятнее — роза, сияющая молочною белизною на своем кусте или сорванная и мало-помалу вянущая в человеческих пальцах?
Памфил. Я полагаю более счастливой ту розу, что вянет в руке, лаская и глаза наши, и ноздри, чем ту, что старится на кусте: ведь и на кусте ей все равно увядать. Так же точно счастливее то вино, которое выпьют, прежде чем оно прокиснет. Впрочем, не сразу после замужества увядает цвет девичьей красы; наоборот, я видел многих, которые в девичестве были и бледны и вялы, будто сохли чахоткою, и только тогда по-настоящему расцвели, когда сочетались с супругом.
Мария. И однако ж девичество все одобряют, восхваляют…
Памфил. Да, юная девица прекрасна, но нет ничего противнее естеству, чем старая дева! Не утрать твоя родительница своего цветка — не любоваться бы нам теперь и на этот цветик. Вот и мы, я надеюсь, если наш брак не будет бесплоден, вместо одной девицы произведем на свет многих.
Мария. Но говорят, что всего угоднее богу чистота.
Памфил. Потому-то и хочу я жениться на чистой девушке, чтобы жить с нею чисто. Это будет союз скорее душ, нежели тел. Мы станем рожать для государства и для Христа. Намного ль будет разниться такое супружество от девства? А со временем, быть может, мы заживем так, как жили некогда Иосиф с Марией[165]. Но до тех пор надо приучать себя к девству: совершенства достигают не сразу.
Мария. Что я слышу? Чтобы научиться девству, надо его потерять?
Памфил. Конечно! Точно так же, как, постепенно испивая все меньше вина, мы приучаем себя к трезвости. Кто, по твоему мнению, более воздержан — тот, кто окружен наслаждениями, но отказывается от них, или кто далек от наслаждений, соблазняющих к невоздержности?
Мария. Тот, я считаю, сильнее в воздержании, кого изобилие соблазнов не может испортить.
Памфил. А кому верней должна принадлежать слава чистоты — тому, кто оскопит себя, или кто, цел и невредим, все же не знается с Венерою?
Мария. Я бы славу чистоты присудила второму, а первого назвала бы безумцем.
Памфил. Но разве те, что отрекаются от брака, связанные обетом, разве они не оскопляют себя?
Мария. Пожалуй, что да, в известной мере.
Памфил. И не спать с мужчиной — никакая не доблесть.
Мария. Как это?
Памфил. А вот послушай. Если б не спать с мужчиною было само по себе доблестью, спать было бы пороком. Но получается, что порок — не спать, а спать — доблесть.
Мария. Когда же так получается?
Памфил. А всякий раз, как супруг настаивает на супружеском своем праве, в особенности если он ищет объятий из любви к будущему потомству.
Мария. А если это одна похоть? Отказывать все равно не дозволено?
Памфил. Дозволено вразумлять или, точнее, ласково просить, чтобы он отступился; но упорно отказывать в ответ на упорные домогательства не дозволено. Впрочем, в таком деле жалобу мужа на непослушание жены услышишь не часто.
Мария. Но свобода так сладка!…
Памфил. Напротив: девство — такое тягостное бремя! Я буду тебе царем, ты мне царицею, мы станем править семьею по общему усмотрению. Разве это рабство, как по-твоему?
Мария. Брак многие зовут уздою…
Памфил. Вот им бы и одеть узду, тем, кто зовет его так! Скажи мне, пожалуйста, твоя душа не связана ли с телом?
Мария. По-видимому, да.
Памфил. Так же точно, как птица с клеткою. И, однако, спроси у нее: желает она быть свободной? И она ответит: «Нет» — нисколько не сомневаюсь. А почему? Потому, что связь эта добровольная.
Мария. Достатки у нас обоих невелики.
Памфил. Тем лучше! Ты будешь умножать их дома бережливостью, которую не без причины именуют доходом, и немалым, а я, за стенами дома, — трудолюбием.
Мария. Бесчисленные заботы приносят с собою дети.
Памфил. Но и бесчисленные радости тоже, и нередко с большою лихвой возвращают родителям свой долг.
Мария. А если детей не будет? Ведь это ужасно!
Памфил. А теперь разве ты не бездетна? И какой толк заранее накликать беду, ежели исхода все равно никак не предскажешь? Что бы ты предпочла — вообще не рождаться или родиться, чтобы после умереть?
Мария. Родиться и умереть.
Памфил. Подобным же образом та бездетность горше, которая и не имела и не будет иметь потомства. И те, что жили на свете, счастливее тех, что не родились и никогда не родятся.
Мария. Кто ж это такие, которых нет и не будет?
Памфил. Если человек не согласен терпеливо переносить превратности судьбы, которым одинаково подвержены мы все, простолюдины и цари, без разбора, ему лучше уйти из жизни. Но и за всем тем, что бы ни приключилось, тебе достанется лишь половина: большую часть я приму на свои плечи. Так что, если случится радость, она будет двойною, а если беда — наш союз вдвое ослабит горечь. Для меня же, коли призовет судьба, будет отрадою и смерть на твоих руках.
Мария. Что совершается в согласии с общими законами природы, с тем люди мирятся довольно легко. Но я вижу, как иным родителям больше горя доставляет испорченность детей, чем их кончина.
Памфил. Чтобы не случилось ничего подобного, зависит главным образом от нас.
Мария. Не понимаю!
Памфил. Ведь обыкновенно от добрых добрые и родятся, — я имею в виду природные качества, — и голубка коршунов не выведет. Значит, приложим все усилия, чтобы самим быть добрыми. Затем постараемся, чтобы дети еще с молоком матери впитали возвышенные правила и взгляды. Чрезвычайно важно, чем нальешь впервые новый сосуд. Позаботимся, наконец, чтобы они всегда видели пример для подражания дома. Мария. Трудная задача.
Памфил. И не удивительно — раз она прекрасна (по той же самой причине и ты — орешек не из легких). Но тем упорнее будем стремиться ее решить.
Мария. Материал тебе достанется податливый — ты только лепи как следует.
Памфил. А пока вымолви словечко.
Мария. Нет ничего проще, да только слово что птица: упустишь — не воротишь. Прими совет более полезный для нас обоих: переговори сперва со своими родителями и с моими, чтобы все происходило с общего их согласия.
Памфил. Ты велишь мне хлопотать и упрашивать, хотя можешь решить дело одним словечком.
Мария. Едва ли: я не в своей власти. В старину без согласия старших ни один брак не заключался. И прочем, как бы там ни было, я считаю, что наш брак будет счастливее, если совершится по воле родителей. И потом вам, мужчинам, так и полагается — хлопотать, это нам хлопоты не к лицу: похищение и насилие всегда девству в отраду, хотя мы часто так и горим любовью.
Памфил. Хлопотать я готов без устали, лишь бы твой выбор меня не обманул.
Мария. Не обманет — будь покоен, мой Памфил.
Памфил. Ты со мною слишком строга. Мария. Но сначала обдумай и взвесь как следует собственный выбор. И страсть к совету не допускай — только разум. Что постановит страсть, то непродолжительно, мимолетно; что определит разум, в том век не раскаешься.
Памфил. Да ты отменно философствуешь! Выходит, надо тебя слушаться.
Мария. Послушайся — не пожалеешь. Впрочем, постой-ка, сомнение берет меня и омрачает душу.
Памфил. Долой сомнения!
Мария. Ты хочешь, чтобы я вышла за мертвеца?
Памфил. Ничего похожего! Я оживу!
Мария. Вот ты и развеял мое сомнение. А теперь прощай, Памфил, и будь здоров.
Памфил. Это уж твоя забота.
Мария. Желаю тебе доброй и приятной ночи. Ну, что вздыхаешь?
Памфил. Приятной ночи, говоришь? Ах, если б ты одарила меня тем, чего пожелала!…
Мария. Не торопись, твоя жатва еще не поспела.
Памфил. Так ничем на прощание и не обрадуешь?
Мария. Возьми этот благовонный шарик, он порадует тебе сердце.
Памфил. Прибавь хоть поцелуй.
Мария. Нет, я хочу отдать тебе свою невинность целой и нетронутой.
Памфил. Да что в ней убудет от поцелуя?
Мари я. Тебе угодно, стало быть, чтобы я и другим поклонникам дарила поцелуи?
Памфил. Ни в коем случае! Все мое храни для меня.
Мария. Для тебя и храню. Но есть и еще причина, почему сейчас целовать тебя не отваживаюсь.
Памфил. Что за причина?
Мария. Ты говоришь, что твоя душа почти вся переселилась в мое тело; в тебе осталась лишь крохотная частица. Я и боюсь, как бы этот остаток не ускользнул вместе с поцелуем в мою грудь, а ты не умер бы вполне и окончательно. Потому вот тебе моя рука — знак взаимной любви — и прощай. Веди дело старательно, а я буду молиться Христу, чтобы все происходящее он соизволил обратить на счастье нам и на благо.