Выехали из Нижнего с восходом солнца, которое, однако, только изредка показывалось из-за облаков в этот серенький осенний день.
Леса стояли словно призадумавшись. И летели, летели над ними целыми станицами дикие гуси, дикие утки, журавли. Птица торопилась в теплые края до наступления холодов.
Ехали послы берегом Волги: Ждан Болтин в тарантасе, а Петр Митриев в кибитке. Рыдван печерского архимандрита Феодосия выглядел совсем избушкой на колесах. Позади, оставляя за собой длинное облако пыли, скакали пятеро конных стрельцов. В Балахне нижегородцы остановились на роздых и обедали у земского старосты Фролова.
Фролов занимался соляным делом: вываривал соль из соляных ключей, которых много в окрестностях Балахны. Соляные амбары Фролова тянулись по берегу Волги. Берег — низменный, его заливает полой водой, и фроловские амбары стояли на толстых сваях.
Фролов знал, куда держат путь нижегородские посланцы.
— Свято дело ваше, добрые люди, — сказал он, потчуя гостей наваристой волжской ухой. — Скажите Минину, что два амбара соли погружу вам еще до того, как Волга станет. А как сойдет лед, слать стану, сколько будет вашей потребы. Скажите Козьме: дает, мол, Антип Фролов безденежно, на общее дело.
Петру Митриеву очень понравилась речь Фролова.
Антип Фролов был здоровенный купчина с красным лицом и зычным голосом. Привыкший перекликаться с грузчиками своими и солеварами, он и дома не говорил, а кричал, словно в доме у него все были глухие. Но ведь Петр Митриев и верно был глуховат. Поэтому голосина Фролова пришелся здесь очень кстати.
— Да, да, да, — затряс Петр Митриев кончиком бородки. — Не зря, Антип Лукич, говорят: торовата Балахна, стоит полы распахня.
А Ждан Болтин поклонился Фролову и поблагодарил за щедрый дар:
— Будет ополчение с хлебом, будет и с солью. Спасибо, Антип Лукич! И еще спасибо, хозяин, что нас напитал.
После обеда отдыхали, разлегшись у Фролова по горницам, на лавках и сундуках, застланных тюфяками и коврами. А Воробей и Сенька пошли бродить по базару и дивились, сколько в Балахне навалено этой соли. Балахнинцы, казалось, только и знали, что взвешивать соль на огромных весах, перетаскивать мешки с солью с места на место, ссыпать соль в подклети и закрома, принимать соль и отпускать. И соль здесь была всякая: белая, как мел; рыжая, как греча; мелкая, как прах у дороги; крупная, как просо.
Наглядевшись вдоволь на это соляное преизобилие во всех его видах, Воробей и Сенька вернулись к Фролову на двор.
Нижегородцы уже поднялись и выходили на крыльцо. Петр Митриев, стоя посреди двора в бараньей шубе, высматривал своих «соловьев-воробьев».
— А, такие-сякие, соленые-неперченые! — закричал он, как только ребята показались в воротах. — Вот я вас! Запрягать! Сейчас запрягать!
Отдохнули люди, передохнули и лошади. Они тоже были довольны Антипом Фроловым. В разоренный год дома у себя, в Нижнем, они не часто лакомились солью. А у Фролова в Балахне солью хоть завались!
Лошади шли бодро, и в Мугреево приехали еще задолго до ночи.
Князь Дмитрий Михайлович был в это время у себя, в своих покоях. Дело, видно, шло к перемене погоды. Раны у Дмитрия Михайловича, правда, все зарубцевались, но сегодня они ныли. Чтобы заглушить боль, Пожарский большими шагами, чуть прихрамывая, расхаживал по горнице. Пройдет от печки к окошку, повернет и взглянет на саблю, висящую на стене, на ковре над широкой лавкой.
Но с улицы вдруг донеслись голоса, скрип колес, топот копыт. По двору, огибая купу берез посредине, бодро катил тарантас, за ним кибитка, а потом и рыдван, порядочно потрепанный на путях-дорогах.
И стали выбираться из тарантаса, кибитки, рыдвана люди: какой-то старик с козлиной бородкой, одетый в баранью шубу, крытую синим сукном; монах в черном клобуке и теплой рясе вылез из рыдвана… Впрочем, монаха этого Дмитрий Михайлович знал. Печерский архимандрит Феодосий, когда ездил из Нижнего Новгорода в Москву, случалось, заворачивал для роздыха в Мугреево. И этого, что первым поднялся на крыльцо, Дмитрий Михайлович тоже знает: нижегородский дворянин Ждан Болтин.
«Достойный человек — Ждан, — думает Пожарский, разглядывая нижегородцев в окошко. — Да их тут опять целое посольство! Неужто снова с тем же? Так ли, сяк ли, а надо встретить гостей!»
И Дмитрий Михайлович, совсем забыв о своих ноющих ранах, заторопился гостям навстречу.
Вошли архимандрит Феодосий, Ждан Болтин, Петр Митриев. Поклонились князю, и князь поклонился им.
— Благословение честно́му дому твоему и древнему твоему роду, боярин! — сказал архимандрит.
Все сели, остался стоять один Болтин.
— Князь Дмитрий Михайлович! — сказал он и кашлянул в рукав. — Земно кланяются тебе нижегородские люди. А в Нижнем Новгороде мы пришли в соединение всем миром: ополчаемся на смертный бой за русское государство. От земского старосты Козьмы Минина пошла наша общая дума — собрать новое ополчение всей земли, земское ополчение.
«Козьма Минин… — вспомнил Дмитрий Михайлович. — Приезжал в Мугреево Минин. В прошлом году. Скот закупал… Мясник он; человек дельный. Федосу Ивановичу Минин, помнится, тоже понравился. И с месяц назад Минин приезжал в Мугреево; приезжал не один. Земское ополчение он затеял… Со мной советовался, а кончил тем, что меня — в воеводы. Отказал я: рука еще слаба и нога… А эти, видно, с тем же. Послушаю».
Ждан Болтин, как бы угадав мысли Пожарского, снова кашлянул в рукав и продолжал:
— Всем миром челом тебе, князь Дмитрий Михайлович, бьют нижегородцы и просят на воеводство. Быть бы тебе, князь Дмитрий Михайлович, набольшим воеводой земского ополчения нашего! Возьми в руки меч и рази им врагов, гони их прочь с родной земли! Не отвергни же просьбы русского люда, что стонет и плачет под игом пришельцев, и будет тебе хвала навеки по всей широкой русской земле!
Болтин поклонился Пожарскому, и Пожарский ответил ему тоже поклоном. Потом говорил печерский архимандрит, и Пожарский выслушал его стоя.
Не без раздумья согласился наконец Дмитрий Михайлович стать военным предводителем нового ополчения. И согласился он только при условии, чтобы вся денежная и хозяйственная сторона этого большого дела была поручена Козьме Минину.
— Вы знаете Козьму Минина, — сказал Пожарский. И я его узнал. Человек он бывалый. Ему все счеты и расчеты — все привычно.
— Уж чего лучше! — подхватил Петр Митриев. — Денежки счет любят, а Козьма денежкам счет знает. Народной копейки на ветер Козьма не пустит.
В это время вошла княгиня Прасковья Варфоломеевна. За нею шли девушки. В руках у них были подносы, уставленные кувшинами и кубками.
Пока в княжеских хоромах шли переговоры между нижегородскими послами и князем Дмитрием Михайловичем, пока княгиня Прасковья Варфоломеевна потчевала гостей стоялыми медами и старым, выдержанным в дубовой бочке вином, Сенька и Воробей выпрягли лошадь из кибитки Петра Митриева и надели ей на морду торбу с овсом. И Сенька, не теряя времени, повел Воробья по усадьбе.
— Вон гляди, Воробей, — показал Сенька на избу в ряду других людских изб. — Тут вот жили мы прошлым летом. А теперь кто живет?
— Кто живет… — заметил Воробей. — Верно, кто-нибудь живет. Не пуста изба стоит.
Конечно, не пуста. Из избы вышла женщина, темноликая, повязанная коричневым платком… И вдруг тишину двора прорезал пронзительный крик:
— А-а-а… Ма-а-а…
Крик донесся и в покои к Дмитрию Михайловичу. Все, кто сидел там, переглянулись. Князь Дмитрий Михайлович подошел к окошку. В бежавшем через двор мальчугане он сразу узнал Сеньку.
— Ма-а-а… Ма-ма-ня-а! — вопил Сенька, летя к темноликой женщине в коричневом платке. — Ма-а-а… — И Сенька широко раскинул руки.
Арина покачнулась, но удержалась на ногах, схватясь за притолоку. Сенька подбежал к матери и обхватил ее руками.
— Сеня, Сенюшка! — только и вымолвила Арина, не в силах больше сказать ничего.
Она одной рукой все еще держалась за притолоку, а другой прижала к себе Сеньку. Потом стала повторять одно и то же — всё те же два — три слова:
— Сеня, Сенюшка!.. Сеня, мой Сенюшка!..
И не понимала Арина, наяву ли все это с ней происходит или только сон ей такой снится.