РАНЕНЫЙ

Ночь прошла спокойно.

Воробей еще с вечера обнаружил телегу, которая с поднятыми оглоблями приткнулась к бревенчатой стене острога. В телеге нашлась охапка сена и несколько пустых мешков из-под овса. Ребята разлеглись на мешках и мешками же накрылись.

Зябковато стало к рассвету. Солнце еще не поднялось, а синие дымки от костров уже стали тянуться кверху, и лагерь наполнился человеческими голосами, скрипом колес, конским ржанием.

Воробей сполз с телеги и пошел к костру, над которым грел и потирал руки дядя Маркел.

Вскоре вся пушкарская артель дяди Маркела была у костра. Воробей и Сенька хлопотали здесь больше всех: они и дрова подкладывали, и огонь раздували, и воду кипятили, и толокно в котел сыпали.

Дядя Маркел был, видимо, не совсем в духе. У него поламывали кости и ныли старые раны, которых было немало на груди у него, на спине, на руках и ногах. Дядя Маркел участвовал в Ливонской войне, еще при Иване Грозном; а потом кого только не было у дяди Маркела за долгий пушкарский век: поляки, шведы, крымцы, литва… Повсюду поспевал пушкарь Маркел Колобок и едва ли не отовсюду уносил с собой на память шрам ли, дырку либо просто царапину.

Сидя теперь у костра, дядя Маркел молча совал в свой беззубый рот деревянную ложку с горячим толокном и не заводил больше речи о собаке Ходкевиче. Но Ходкевич сам напомнил о себе.

Подъехал Афоня верхом на своем пегом мерине и сообщил, что шляхта из войск Ходкевича пролезла на рассвете к Донскому монастырю. Видно, норовит подобраться к своим в Кремле, на этот раз со стороны Замоскворечья. Потому указано пушкарям становиться со своими пушками и «ступками» за Москвой-рекой.

— Станем за рекой, — сказал дядя Маркел, оживившись. — И «ступки» перетащим.

Он вытер кулаком усы, на которых налипли комочки толокна, и расправил отсыревшую за ночь бороду.

— Тебя, Афоня, сегодня к набольшему воеводе на пироги звали! — выпалил он вдруг.

— Меня? — удивился Афоня.

— Ясно — тебя, не меня. Меня, Афоня, звать не станут. Говорят — сиволапый, копченый, пороховым дымом провонял.

— Ничего о тебе не говорят, Маркел Колобок, — возразил Афоня. — На тебя набольший-то и не взглянет.

— Вот-вот! И я тоже так разумею: не взглянет, не позовет… Больно я шершавый, и борода, мол, пыльная. А ты эвон какой чистюлька! Шапка у тебя, Афоня, с заломом, и перышко на шапке… Вестовой гонец… Вестовой гонец головного полка… Скачешь то к набольшему, то от набольшего. Чай, и тебе сегодня от стола у набольшего кусок пирога перепадет.

— Не перепадало еще, — буркнул Афоня, не понимая, к чему дядя Маркел клонит свою замысловатую речь.

Но дядя Маркел, не обратив внимания на Афонины слова, продолжал:

— А как станут, Афонюшка, в шатре у набольшего пшеничный пирог рушить, хвалить и кушать, так ты скажи всем большим и набольшим: кланяется, мол, дядя Маркел, тот, что пшеничных пирогов отродясь не ел.

— Только к тому твоя речь? — И Афоня пожал плечами.

— Нет, Афоня, не только к тому. Вчера счетом сколько шляхты уложили?

— За ночным временем, Маркел, не сосчитано еще. Ужо нынче считать будут.

— Так вот, Афоня, ты, как пирога поешь, не икай, чинно себя держи. Молви только набольшему воеводе: оказал бы он ворогам честь — набил их столько, что и не счесть. Просил, мол, Маркел, что пирогов не ел.

Афоня с седла глянул пристально на дядю Маркела и сказал:

— Чудной ты, Колобок! Крутишься, вертишься… Эвон чего накрутил! Пироги, вороги… Тебе бы в пору в скоморохи писаться. А ты, Колобок…

— «Колобок, Колобок»… — перебил Афоню дядя Маркел. — Вот он, мой колобок! — И дядя Маркел погладил рукой круглое, как колобок, чугунное ядро, откатившееся к костру. — Я с этими колобками из Москвы ушел, свет прошел и опять сюда пришел. Потому и зовусь Колобком.

Афоня, заметив, что дядю Маркела не переговоришь, тронул коня и отъехал прочь. А дядя Маркел крикнул укладывать пушкарский снаряд на подводы.

По плавучему мосту часть артиллерии Пожарского переправилась через Москву-реку и присоединилась к казакам Трубецкого, стоявшим в острожке на Пятницкой, у Климентовской церкви. Но боя в этот день не было; он возобновился только на следующий день с утра.

На улице, под стенами острожка, гарцевали казаки. У ворот стояли со своими длинными пищалями стрельцы. Опять Сенька и Воробей калили ядра на жаровне. И снова, орудуя зажженным фитилем, пускал в ход свои неисчислимые прибаутки дядя Маркел. Однако шляхта теперь совсем остервенела. Ходкевич решил прорваться к Кремлю любой ценой.

Польская конница надвигалась к Климентовскому острожку по Ордынке, от Серпуховских ворот. Когда шляхта стала подходить к Екатерининской церкви, среди казаков в Климентовском острожке началась паника. Беспорядочными толпами выбегали они из острожка, неслись словно вперегонки к Москве-реке и бросались через нее вплавь. В острожек прискакал Афоня-гонец с приказом от набольшего воеводы — ратникам, стрельцам и пушкарям тоже уходить из брошенного казаками острожка, уходить немедля.

Пошла сумятица; все повалило к воротам… Но пушкари, увлеченные своим делом, продолжали палить.

Афоня примчался во второй раз и гаркнул в раскрытые ворота:

— Отступ!

А пушкари всё палили.

Только на третий раз, когда Афоня ворвался в острожек с воплем, что ослушники будут повешены, пальба прекратилась.

Заскрипели подводы… Впрочем, одна «ступка» еще продолжала вести огонь.

В дальнем углу острожка дядя Маркел не видел Афони и не слышал его воплей. Оглянулся Маркел: батюшки! В острожке пусто — ни казаков, ни ратников, ни пушкарей. Только лошади дяди Маркела, привязанные к грядкам телег, жуют сено, подергивая головами. А за стеной острожка голосят фанфары, совсем близко… голосят не на русский распев, а так, как приходилось слышать дяде Маркелу в Ливонии и в Литве.

Дядя Маркел, не мешкая, сунул бороду в прорубленную в стене острожка бойницу, и в глазах у него засверкало: серебряные фанфары неприятеля, его цветные знамена, на стальных шлемах страусовые перья — белые, голубые, красные… А за фанфарами и шлемами, за знаменами и лесом копий вьется по Ордынской дороге обоз. Неисчислимо возов! На возах — мешки, тюки, ящики, бочонки… Это провиант для польского войска, для шляхты, помиравшей голодом, запертой в Кремле.

Фанфары и знамена приближались. Через пять минут они будут на Пятницкой, у Климентовской церкви. Не знавал дядя Маркел плена — ни польского, ни крымского, — а тут на-поди! Рейтары пана Ходкевича спустят с дяди Маркела шкуру — только пыль от бороды пойдет.

— Запрягай! — крикнул дядя Маркел, и голос у него захлестнуло. — Стой! — прохрипел он. — Поздно… Бросай всё, садись на коней, скачи к мосту.

Дядя Маркел отвязал первую подвернувшуюся лошадь, вскочил на нее и устремился в раскрытые настежь ворота острожка. Вслед за ним вырвались из острожка верхом на лошадях и его пушкари.

Сенька сидел на крупе гнедой кобылы, крепко обхватив живот пушкаря, того, что подносил к мортире каленые ядра с жаровни. Позади другого пушкаря устроился верхом на сером коне Воробей.

Вся ватага понеслась к Москве-реке, слыша позади себя надрывное пение фанфар, клики победителей и частые выстрелы.

Воробей повернул голову, чтобы взглянуть на торжествовавшую шляхту, но где-то совсем близко хлопнуло. Воробью прожгло шлык на колпаке, а пушкарю вгрызлось в лопатку. У пушкаря на зеленом кафтане выступило алое пятно.

Пушкарь покачнулся и сник на шею коня. Воробей едва успел перехватить у него повод.

— Стой! — услышал Воробей вправо от себя.

Там у какой-то обрушившейся стены уже суетился, до пояса укрытый бурьяном, дядя Маркел.

— Сворачивай сюда! — крикнул он, взмахнув рукой. — Указано хорониться до поры кому как гораздо.

Воробей повернул к дяде Маркелу. Сенька и прочие пушкари уже были там.

— A-а это?… — ахнул дядя Маркел, увидя пушкаря, приникшего к лошадиной шее, и кровь, проступившую у него на спине сквозь зеленый кафтан. — Что ты скажешь? Никифор! Ох, Никифор!

Раненого пушкаря бережно сняли с лошади и положили наземь. Люди дяди Маркела побежали занять где-нибудь свободный от поклажи воз. А сам дядя Маркел достал у себя из сумки чистую холстинку, фляжку с водкой и кожаный мешочек с порохом.

Он обмыл Никифору рану крепкой водкой, присыпал ее порохом и наложил на нее холстинку. Потом перевязал раненого пушкаря по спине и груди какой-то ветошью, которую извлек из той же своей сумки. Никифор все это терпеливо перенес, хотя водка обожгла ему живое мясо, а порох действовал на рану так же, как если бы на нее насыпали соли. Но что было делать! Лекаря поблизости не предвиделось, а дядя Маркел лечил как знал.

Никифор лежал на земле, на левом боку, бледный, с закушенной от боли губой. Для пушкарского дела, на сегодня по крайней мере, он не годился.

За обрушившейся стеной, в густых зарослях крапивы, Воробей увидел брошенный кем-то воз, в который впряжена была рябая лошадь. На возу были только соломенный сноп и торба с овсом. Воробей, не раздумывая, вывел воз из крапивы и покатил к дяде Маркелу в бурьян.

Раненого подняли на воз, на соломенную подстилку. Торбу с овсом подложили ему под голову.

— Воробей, и ты, Сенька! — сказал дядя Маркел. — Отвезете Никифора в Божедомку и скажете божедомным старцам, чтобы выходили мне пушкаря. А как не выходят, то быть им, скажите, от Минина и Пожарского в немилости.

Воробей с Сенькой взобрались на воз и по тому же плавучему мосту вернулись на городскую сторону.

Скоро обнаружилось, что рябая лошадь, запряженная в воз, хромает едва ли не на все четыре ноги. Она припадала то на одну ногу, то на другую и при этом дергала, задирая голову. Воз шел неровно, рывками, где — по настланным на дороге бревнам, где — по крутым ухабам. Все это беспокоило раненого, и он временами тихо стонал.

В Божедомке ребята сдали раненого божедомным старцам. Воробей в точности пересказал им слова дяди Маркела о немилости, которая от Минина и Пожарского постигнет их, если они не позаботятся о раненом пушкаре. Но при этом Воробей еще и от себя прибавил и так напугал старцев, что те только руками замахали:

— Что ты, что ты, малый!

— То-то же! — сказал Воробей, строго взглянув на старцев. — Но-о, рябая-хромая, на все четыре разбитая! Но-о!

И Воробей потащился с Сенькой через всю Москву назад на Ордынку, причмокивая и подергивая вожжами.

Загрузка...