На рассвете повеяло с востока холодным ветром.
Он трепал на стрехах солому, взъерошивал гривы у лошадей, разгонял и снова нагонял в ярко-синем небе облака ослепительной белизны. Пыли не было. На дорогах стояла грязь от прошедших дождей.
— Ветер с восхода, — сказал Петр Митриев Сеньке и Воробью, когда на другой день они все трое вышли раным-рано за ворота и пошли по Арбату. — С восхода ветер, — повторил Петр Митриев, запахивая на себе шубу. — Смекайте, воробушки! С восхода на закат. Хороша примета! Гонит ветер шляхту на закат.
Петр Митриев остановился и вытянул голову, словно нюхая ветер. На кончике бороды дрожали у Петра Митриева два волоска.
— Вей, ветерок! — прошептал он и, опираясь одной рукой на палку, а другою Воробью на плечо, пошел дальше.
На площади перед Кремлем еще почти никого не было. Только у Спасских ворот стояла толпа стрельцов да на паперть к Василию Блаженному, кряхтя, взбирались старухи.
Петр Митриев, очутившись на площади, сразу пошел отыскивать свой кузнечный ряд.
Несмотря на пожар и разорение, жизнь в торговых рядах, видимо, не совсем заглохла. Вместо сгоревших лавок и амбаров были на скорую руку настроены здесь палатки и шалашики. И хотя заперты они стояли из-за раннего часа и воскресного дня, но глаз у Петра Митриева был наметанный. Старик у себя в котельном ряду словно сквозь стены видел, что товару в каждом шалашике — на три копейки, а то и просто на ломаный грош.
«А ведь, бывало… — думал Петр Митриев, обходя с Сенькой и Воробьем ряды. — Бывало, до московского разорения…»
Бывало, шли сюда в ряды товары со всего русского царства и со всех концов света. Шло железо с Каширы, с Устюжны-Железнопольской, с Вычегды, из Каргополя, Тихвина и Новгорода; привозили в Москву скобяной и ножевой товар англичане, датчане и шведы.
Соль в соседнем соляном ряду мерилась тогда не пудами и мешками, а целыми амбарами. Текла она в Москву с Балахны, Чердыни, Киржача, из Соли-Вычегодской, Соли-Камской и Соли-Галичской.
И наполнялись торговые ряды в Москве вологодским льном, валдайскими холстами, сибирской пушниной, двинской семгой, рейнским вином, муромским медом, казанскими кожами, немецкими сукнами и персидскими шелками…
— Бывало, — шепчет Петр Митриев, постукивая палкой. — Бывало это…
«Бывало, — вспоминает он, — идут по рядам иноземные купцы — заморские гости, каждый народ в своем платье; индийцы в парчовых кафтанах; арабы в широких бурнусах; греки в долгополых рясах; евреи в черных кунтушиках; немцы в широкополых шляпах и коротких куртках».
— И опять пойдет, опять потечет… — бормочет Петр Митриев, подходя к тому месту, где он сорок лет топтался, принимая и отпуская товар: железо полосовое, листовое, проволочное и железо в прутах; замки ярославские, белецкие косы; немецкие напильники и шведские ножи; всякие изделия из английского олова и датской меди.
— Еще поживем мы с тобой, Воробей? — вдруг выкрикнул Петр Митриев, развеселясь.
— Чего ж не жить! — буркнул Воробей и пожал плечами.
— Вот гляди! Здесь амбар поставим, как стоял. Здесь — навес.
— А лес у тебя где? — спросил деловито Воробей. — Из чего ставить будешь?
— Лес? А Клязьма на что? С Клязьмы, Воробей, лес-то пригонят, с Клязьмы. И круглый и тес… Весной, Воробей, еще как топоры застучат! Полетит стружка, опилки посыплются… Срубят мужики себе новую Москву.
— А мы, дедушка, из Москвы уедем с тятей, — сказал Сенька, вдруг опечалившись. — Назад в Мугреево поедем, а то — в Мураши.
— Ну-к что ж! — И Петр Митриев усмехнулся. — Поедете. И в Мураши, может, вернетесь.
— А Воробей? — спросил Сенька, окончательно приуныв.
— Никуда вы не поедете, дружки, — сказал решительно Петр Митриев. — Уж я знаю! Вернется Андреян не в Мугреево, а на Сретенку. Поставит у князя Дмитрия Михайловича на дворе новую избу, и станете вы жить. А Воробей у меня жить будет, коли снова к ополченцам не сбежит либо к бурлакам.
— Худо ли мне жить с тобой, Петр Митриев! — откликнулся Воробей и покраснел. — Никуда я не сбегу.
— Ой, дедушка! — только и смог сказать Сенька, всплеснув от радости руками.
С площади в ряды стал доноситься шум, нараставший с каждой минутой. Гул и гомон, топот ног и стук копыт. Петр Митриев засуетился, запахнул на себе шубу.
— Грех! — воскликнул он, взмахнув палкой. — Торопился в Москву, даже лоз на Клязьме не наломал — Воробья посечь. А теперь, того гляди, к торжеству о победе опоздаю. Пошли, пошли!..
И он засеменил по проходам, выбираясь обратно на площадь.
А там гудом гудело, и конные стрельцы отгоняли народ к закраинам площади, чтобы дать дорогу войскам.
— Укусит, сатана! Ой, укусит! — кричала какая-то бабка, которую ученый стрелецкий конь теснил к кремлевской стене, подталкивая головой.
— А ты бы, бабка, дома сидела! — смеялся молодой стрелец, направляя на бабку свою лошадь.
— Сам дома сиди! — огрызнулась бабка.
— Сидела бы на печи да ела бы калачи, — не унимался стрелец.
— Бесстыжий! — крикнула бабка. — Какие калачи? Добро бы, ржаной на столе! А то прошлую зимушку все хлеб с лебедой ела, да и в том недостача была. Ох, плохо было старухам!
— А теперь и калачи будут, бабка. Чего горевое время вспоминать! Ну, пошла с дороги, в сторонке стань. А то войско пойдет — сомнут тебя, старую, и калачей не дождешься.
— Стою, стою, сынок, — сказала бабка, вдруг присмирев. — Ой, и хочется ж бабке кала-ачика-а! — словно пропела она тоненьким, дребезжащим голоском. — Калачика пшеничного-о. От беды-лебеды нутро горит… От беды-лебеды брюхо болит…
А Петр Митриев с Воробьем и Сенькой остановились на противоположном конце площади, у пожарища, которое осталось в этом месте от торговых рядов.
— Идут… уже пошли! — пронеслось в толпе, стоявшей по краям площади огромным кольцом.
— С Арбата полки повел Пожарский.
— Слышно, и Козьма Минин с ним?
— А то как же! У них с самого начала повелось, еще в Нижнем: как один, так и другой.
— Хорошо это, что такое у них согласие, без раздора, — вставил слово и Петр Митриев. — А то от раздоров государство наше совсем было порушилось.
— Это ты, отец, правильно, — обернулся к Петру Митриеву человек в войлочном колпаке, с руками, выпачканными столярным клеем. — Святые твои слова, говорю. Казаки-воры еще как намутили! Сколько от них раздору! Счастье, что Ивашка Заруцкий с Москвы сошел.
— Сошел? Ивашка? — схватился Петр Митриев. — А куда ж он?
— Слыхать, на Дон побежал атаман, — стал объяснять человек в войлочном колпаке. — А то не сносить бы ему головы. Атаман… Не атаман, а всем ворам вор. На Пожарского умышлял. Ну, после Ивашки казаки одумались: стали заодно со всеми людьми.
Огромный мужичище с бородищей до пупа, стоявший рядом, видимо с чем-то был не согласен, что-то хотел возразить.
— «Одумались, одумались казаки»! — передразнил он человека в войлочном колпаке. — Кабы Козьма Минин одумался! А то приходят его люди: давай, вишь, от всех достатков пятую долю — ополчение довольствовать. А не дашь, говорят, волею, тогда силой возьмем.
— С тебя, видно, и на такое дело только силой взять можно, — заметил человек в колпаке. — На что плачется, жила! Братцы, а?
Мужик не нашелся ответить. Он только свирепо глянул, бородищей тряхнул… и ветром ее за плечо ему занесло. Воробей загляделся на это, так что мужик даже забеспокоился.
— Ты чего? — спросил он и грозно насупил брови.
— Ничего, — ответил Воробей. — Борода…
— Борода! — сказал зло мужик. — Тоже — борода!.. Свою заведи, а на чужую нечего зариться! Ишь!
И он торопливо запихал бороду под зипун, за пазуху себе, и ворот на все крючки застегнул.
А на площадь уже вступали полки: Пожарский и Минин, за ними конные ратники, потом пехота и артиллерийские обозы. Близко около Петра Митриева и Воробья с Сенькой прошла, наплывая волнами, казачья конница, которую привел с Покровских ворот князь Трубецкой.
И тут на Иване Великом ударило, заколыхалось в воздухе и мало-помалу разгулялось на всю Москву.