Жизнь человеческая (как бы мы ни отрицали этого) почти всегда изменяется в худшую сторону в одно мгновение: приходит день, сбегает с циферблата времени минута, и ваша звезда, взошедшая над вами в короткую и давнюю секунду вашей удачи, сгорает у вас над головой, и ценности, которые казались неизменными еще вчера, превращаются в ничто.
Все было хорошо в этой поездке — новые страны, фешенебельные гостиницы, реактивные лайнеры, современные аэропорты, незнакомые города, но теперь, после возвращения, все это уже не имело никакого значения, так как теперь, после возвращения, жизнь Курганова совершенно отчетливо разламывалась на две части: первую, прошедшую, в которую входила сама поездка и все то, что было до нее, и вторую, будущую, в которую входило все то, что должно было произойти после этой поездки.
К первой части относилась и теперь оставалась позади работа в газете, написанная книга и книга задуманная, семья, дом, сын, жена, любовь к жене, их общая юность в университете, первые радости и первые открытия друг друга после свадьбы, первые тайны и первые мудрости жизни вдвоем (и первые печали этой жизни вдвоем), и надежды — в будущем печали уменьшить, а радости увеличить, — надежды, которым теперь уже, увы, не суждено было исполниться.
Вторая часть (будущее) была вся неизвестность и неопределенность, все нужно было начинать заново (искать работу, квартиру), но главное, конечно, заключалось не в этом, а в том, что было совершенно непонятно: сколько продолжится этот период забывания прежней жизни и как быстро удастся справиться с этим неожиданным душевным потрясением, с этой зияющей, дымящейся раной в груди, сколько времени и сил уйдет на то, чтобы залечить ее.
А посередине лежала эта нелепая поездка — запорошенный снегом Внуковский аэропорт, бесконечные откладывания вылета из-за непогоды, вынужденная посадка в Одессе, ночевка в Софии, вторая вынужденная посадка в Афинах из-за поломки голландского самолета, прилет в Бейрут и встреча Нового года в посольстве, во время которой у Курганова впервые возникло ощущение близкой беды… И тот ночной разговор в Дамаске, в отеле «Омейяд», и мучительное первое января в Бейруте, и стакан с апельсиновым соком, разбившийся на аэродроме в Риме, и та ужасная ночь со второго на третье января в Париже, когда он узнал, что номер этого человека будет рядом с номером его жены, и как она не открыла ему дверь, когда он постучал к ней, и как он вышел на набережную из этой проклятой гостиницы «Пале д′Орсей» (на всю жизнь название запомнил) и, полный тоски и отчаяния, побрел один по ночному Парижу — один через Сену на площадь Согласия и дальше вверх, по Елисейским полям.
И как он стоял, сдерживая слезы, под Триумфальной аркой, глядя на прыгающий на ветру вечный огонь на могиле Неизвестного солдата, а потом медленно шел по пустынным Большим бульварам, и мимо храма Мадлен, и Оперы, и Вандомской колонны, и бродил между овощными прилавками на городском рынке, знаменитом чреве Парижа, думая о том, что судьба все-таки ужасно несправедлива к нему: быть первый раз в Париже и чтобы это была самая ужасная, самая горькая, самая нестерпимая ночь в твоей жизни.
Он все-таки заплакал в ту ночь, вернее, рано утром третьего января, — заплакал в соборе Парижской богоматери, когда, пройдя вдоль деревянных скамеек под гулкими сводами пустынного утреннего храма, вдруг увидел, как исповедуется в боковом алтаре молодая женщина (очень похожая на его жену), испуганно оглядывается по сторонам, вытирает слезы, торопливо что-то шепчет молчаливому и грустному священнику, все ниже и. ниже опуская свою красивую голову, над которой уже всходил золотистый нимб ее собственного и еще чьего-то большого несчастья.
Потом Курганов вышел из собора, сделал несколько шагов вперед, обернулся, и портал Парижской божьей матери упал на него всей своей готической громадой из туманного небытия морозного январского рассвета, и Курганову вдруг бешено не захотелось верить в то, что все происшедшее с ним в эти последние дни — правда, но это действительно была правда, и он, зажмурившись, махнул рукой и, вздохнув, сказал сам себе — да, надо начинать все сначала, надо начинать новую жизнь.
А еще в Афинах, в отеле «Лидо» на набережной Посейдона, где номер был со скошенным потолком, а на завтрак в кафе (ресторана при гостинице не было) хозяйка, улыбаясь, подала горячие домашние пирожки, — еще в Афинах, где на холме вокруг Парфенона бродил фотограф-пушкарь, предлагая сфотографироваться то на фоне театра Диониса, то на фоне стены, по которой когда-то влез с флагом Манолис Глезос, — еще в Афинах, где Курганов рано утром, как только рассвело, ушел бродить по городу, а когда вернулся в гостиницу, она, его жена, сказала ему, что этого делать нельзя, это нарушает дисциплину, — еще в Афинах, где в номере со скошенным потолком он обнял ее и поцеловал ночью, а она отодвинулась и сказала, что, хотя они и муж и жена, никакой физической близости между ними здесь быть не может, так как они находятся за границей, — еще в Афинах, и еще раньше, в Софии, где они ночевали до этого, Курганов понял, что он совершил ошибку, что он не должен был брать жену с собой в эту поездку.
Да, еще в Софии, на аэродроме, когда им сказали, что из-за поломки голландского самолета придется заночевать здесь, и он, втащив чемодан в номер аэропортовской гостиницы, выбежал на площадь перед аэровокзалом и, как заправский старожил, прыгнул на ходу в отъезжающий в город автобус, а она ехать в город не захотела и осталась в гостинице на аэродроме,—
еще в Софии, когда он вместе с Тодором и Стояном до часу ночи просидел в ресторане на улице царя Шишмана, вспоминая их общую поездку два года назад, в пятьдесят пятом, на угольные шахты (тогда, в пятьдесят пятом, его, Курганова, молодого журналиста, только что окончившего университет, впервые послали в заграничную командировку, и Тодор и Стоян здорово помогли ему),—
еще в Софин, когда он вернулся на аэродром во втором часу ночи, а она, не раздеваясь, сидела в номере на кровати и плакала, а потом в номер вошел Он, руководитель их группы, и сказал Курганову, чтобы таких поздних возвращений больше не было, —
еще в Софии, когда на следующее утро в шесть часов Тодор и Стоян, как и договорились накануне, заехали за Кургановым на машине, чтобы отвезти его на те самые шахты, где они когда-то были втроем, и показать, как все там изменилось за эти два года, а она сказала, что ездить не надо, что она будет волноваться, а он все-таки поехал, и по дороге они завернули еще и на металлургический комбинат (на строительство которого заворачивали и тогда, два года назад, в пятьдесят пятом), и в результате Курганов чуть было не опоздал к отлету голландского самолета, —
еще в Софии, и еще совсем раньше, в Москве, где они целых два дня никак не могли улететь из Внукова, Курганов понял, что он совершил ошибку, что он не должен был брать жену с собой в эту поездку.
Да, да, еще в Москве, во Внукове, в зале ожидания «Интуриста», работники которого никак не могли найти одного чемодана из огромного багажа прибывшего по высшему туристическому классу из Парижа господина Дезанги, и уже весь могущественный аппарат «Интуриста» на всем протяжении от Парижа до Москвы был поднят на ноги, а проклятый чемодан, тринадцатый по счету, все не находился, и Курганов почему-то никак не мог удержаться от смеха, глядя на сердитого красноглазого господина Дезанти с трубкой во рту, державшего на руках такую же красноглазую косматую болонку (а болонка какая по счету? — так и подмывало спросить Курганова), а в это время она, его жена, сказала, что нельзя смеяться над попавшим в неудобное положение человеком, это неприлично,—
еще в Москве, во Внукове, в зале ожидания «Интуриста», в который как-то незаметно, бочком, пробрался одуревший от многодневного ожидания своего самолета пассажир внутреннего рейса в сапогах, сел в кресло и вдруг так захрапел, что болонка на руках у Дезанти испуганно залаяла, а два молодых парня в форме «Интуриста», похожие на английских лордов и расточавшие до этого сахарные улыбки мрачному Дезанти, так дружно кинулись к внутреннему пассажиру в сапогах и так лихо выволокли его в общий зал, что Курганов не выдержал и захохотал, а она, его жена, снова сделала ему замечание — нельзя, мол, гак громко смеяться над людьми, попавшими в неудобное положение,—
еще в Москве Курганов понял, что он, кажется, совершил ошибку, что нет — он не должен был брать с собой ее, свою жену, в эту поездку.
Да, уже в Москве, и на следующий день в Софии, и еще через день в Афинах, а уж тем более в самолете, в воздухе, когда привезли наконец из Амстердама долгожданный новый мотор вместо сломавшегося старого, и сверхэлегантный голландский лайнер компании КЛМ уже летел над Средиземным морем, держа курс на Бейрут, а она вдруг взяла и пересела от него, от Курганова, от своего мужа, к Нему, к руководителю их группы, — именно в ту минуту, в воздухе, Курганов окончательно понял, что он совершенно напрасно взял ее с собой в эту поездку, из которой хотел привезти свою вторую книгу, что он, кажется, совершил очень большую ошибку, взяв ее с собой в эту поездку, что он ни в коем случае, ни под каким видом, ни под каким соусом не должен был брать ее, свою собственную жену, в эту поездку, —
но было уже поздно — внизу, посреди ослепительной голубизны Средиземного моря, уже уплывали назад желтые греческие острова.
Да, поздно уже было думать обо всем этом, потому что всего через полчаса самолет голландской компании КЛМ должен был приземлиться в конечном пункте своего назначения — в столице государства Ливан городе Бейруте.
Бейрут — белый город у синего моря, розовые набережные в грустных ресницах фиолетовых пальм, кипение страстей на перекрестках, сверкание автомобилей, разноголосица гудков и сигналов, шоколадные лица прохожих, витрины магазинов, похожие на жизнь в раю…
Бейрут — ты город моего позора, город моего несчастья, город моей беды. Здесь на твоих площадях и улицах, я, Олег Курганов, впервые узнал горечь измены. Здесь, на твоих тротуарах и мостовых, разбилась вдребезги моя жизнь, рассыпались мелкими осколками все мои двадцать семь лет, и та — единственная, любимая, неповторимая (жена, сверстница, однокурсница, друг, товарищ по университету), о которой до этого ни разу и думать-то нехорошо не приходилось, вдруг зашла мне за спину и ударила сзади по голове чем-то тупым и тяжелым.
Как я только выдержал тогда все это? Как я мог спокойно смотреть на Него, сидевшего каждый день за завтраком напротив меня рядом с ней?
Как я мог спокойно смотреть на Него, сидевшего каждый день за обедом напротив меня рядом с ней?
Как я мог спокойно смотреть на Него, сидевшего каждый день за ужином напротив меня рядом с ней?
Почему я ни разу не опрокинул стол, за которым Он сидел рядом с ней?
Бейрут — пестрый город у теплого моря, минареты и готика, крики муэдзинов и раскаты католических органов, и как шевелились флаги в аэропорту от теплого ветра под рев огромных восьмимоторных самолетов. А цилиндры и шляпы сразу смешались с бело-зелеными чалмами, и как встречали моего соседа по креслам четыре жены и куча детей, а на стоянке такси бродил между машинами беспризорный ослик, и усатые таксисты в красных фесках сердито сигналили, когда он нюхал прикрепленные снаружи счетчики, и ослик обиженно отходил в сторону и, глядя на огромное, сплошь из стекла и бетона, здание международного аэровокзала Хальде, печально вздыхал.
Бейрут — жемчужина Востока в медной оправе Запада, смесь Востока и Запада, коктейль Востока и Запада, ворота Запада на Восток, — серые громады банков и лавки менял, похожие на раковины (месье, вуле ву шанже вотр аржан), месье, не хотите ли вы, да благословит вас аллах, разменять у меня все равно какие деньги — рубли, доллары, фунты, франки, тугрики, а рядом с вами уже раскладывает на тротуаре плитки шоколада уличный торговец, вы переступаете через них, а он забегает вперед и швыряет под ноги горсти конфет, и в глазах у него только одно слово, только одна просьба — купите, купите, купите…
Бейрут — чехарда языков и наречий, мусульмане, католики, язычники, огнепоклонники, вы идете по улице мадам Кюри, вас хватают за руку, втаскивают в магазин, сажают в кресло, наливают кока-колу, вставляют в рот сигару, разувают, сбрасывают на пол десятки новых коробок с ботинками — вы и слова сказать не успели, а вас уже подталкивают к кассе в ваших новых ботинках…
Бейрут — хоровод предметов и лиц, чертополох страстей и желаний, водоворот вещей и товаров, горные потоки автомашин — «ситроены», «форды», «плимуты», «крейслеры», «фиаты», «кадиллаки», «хорхи», «мерседесы», а полицейские в пробковых шлемах спасаются от них на высоких бетонных помостах, и вместо светофоров на каждом углу огромная грифельная доска и на ней надпись мелом: сегодня на этом перекрестке уже произошло двенадцать аварий, уже убит один человек, уже ранено шестнадцать…
Бейрут — мельница веселья, карусель развлечений, жернова удовольствий, — для начала одно виски в баре «Лорде», потом один джин в «Эксцельсиоре», бросим две мелкие монетки в игральный автомат в отеле «Палмбич», и скорее в «Кит-Кат» — лучшее кабаре в мире, где все ваши мрачные мысли развеет своим балетным искусством несравненная мадам Маргарет, а там уже и ночь недалеко, а ночью в Бейруте…
А ночью в Бейруте есть чем утешиться. Ночной клуб «Капитоль», скажем, вас устроит? Там вашего прихода уже давно ждут мадам Розита, мадам Джулия и мадемуазель Сильвия Гарлей — активистки движения «долой стыд». А в «Золотом Риме» уже приплясывает от нетерпения в ожидании вас знаменитая Никла ди Брюно — самый большой бюст (из пока известных) на берегах Средиземного моря. А в «Лоло» уже все глаза проглядела, высматривая вас, франко-англо-итало-германо-ливано-американская звезда Эвелин Дороти — самые длинные ноги (из пока известных) на берегах Средиземного моря.
А дальше — больше. Гранд-кабаре «Три двойки» — там сегодня только один раз (пролетом с Цейлона в Монако на собственном самолете) выступает смертельно обаятельный, порочно-целомудренный, голубоглазый, зеленоглазый, пунцовогубый, черноволосый и рыжеволосый одновременно, незабываемый, неподражаемый, непередаваемый Элвис Пресли — плейбой № 1 на всем земном шаре.
Вот он с гитарой на ремне за спиной входит на эстраду, как Отелло в спальню к Дездемоне,—
перекинул гитару со спины на грудь,
согнул ноги в коленях, отбросил назад руки и плечи, будто уснул…
И вдруг как брякнет в гитарку, как заорет, как завопит, как заблажит на весь белый свет!
Зрители, обезумев от счастья, уже разносят в мелкую щепу все, чго под руку ни попадется, а Пресли орет, визжит, надрывается, кончает сам себя на глазах у всего зрительного зала, отдает для зрителей всю свою кровь, каплю за каплей, а зрители, обезумев от счастья, уже бегут к сцене в проходе между стульями…
А Пресли покричал, покричал и вдруг замолчал, как подавился,
дернулся в одну сторону,
в другую,
качнулся,
закрыл глаза,
сделал два шага к рампе
и головой в оркестровую яму хлобысть! — готов.
В зале — тишина мертвая. У зрителей от изумления челюсть вниз поехала…
И вдруг — барабан, дробь, музыка, туш! И вот он, Элвис Пресли, снова живой и невредимый, выпрыгивает из ямы обратно на эстраду, гитару за гриф и об пол — в куски! Руки в стороны — улыбается, смеется, а сам бледный как мел.
А после него выползает к роялю весь битый молью, весь в паутине и в морщинах, старомодный старикашка Дюк Эллингтон без оркестра (только один раз, пролетом из своей любимой Антарктиды в свою любимую Гренландию), и заскреб клешней по клавишам, и заскреб — таким тут нафталином с эстрады потянуло…
…И вот вы бредете один в лиловом бейрутском рассвете — один вдоль Парижской набережной, ветер шевелит перед барами и ночными клубами кучи газет и всякого прочего мусора — никто его не убирает, мусорщики забастовали.
Вы делаете несколько шагов в сторону, спускаетесь к пляжу и видите, как окунают в волны Средиземного моря и закручивают вокруг голов свои белые бурнусы обалдевшие от стриптиза любители джина и Элвиса Пресли, выползающие один за другим из всех ночных забегаловок и шалманов подышать свежим воздухом.
Я подхожу к «Режанг-отелю», где мы живем, поднимаю голову и смотрю на окна своего номера на третьем этаже. Сегодня после ужина она и еще несколько человек из нашей группы на целые сутки уехали (вместе с Ним, конечно) на загородную дачу нашего посольства.
Неплохо устроилась моя жена, не правда ли? Приехала за границу с мужем, а все время проводит с другим человеком. Он-де знает язык, с ним интереснее.
Я смотрю на окна своего, номера. Неужели все это правда? Неужели моя жена, га самая женщина, которая родила мне три года назад сына, вместе с которой было столько пережито, столько переговорено, столько перетерплено, которая четыре года спала рядом со мной, на моей руке, — неужели эта самая женщина решила вдруг так неожиданно изменить всю свою и мою жизнь?.. Но почему? Из-за чего? В чем причина?.. Неужели только из-за того (несколько раз вспоминала она об этом уже в Бейруте), что в Софии я вернулся в гостиницу поздно, а в Афинах ушел рано? Ведь должна была она понять, что я не «гулял», не «нарушал» дисциплину, что мне это нужно было для моих журналистских дел. (Лишняя деталь, лишнее впечатление — что изменилось на шахте и на мартене за два года после моего первого приезда, — разве мог я упустить такую возможность?) И неужели только из-за того, что в Софии я опоздал на аэродром и приехал вместе с Тодором и Стояном почти к самому отлету этого проклятого голландского самолета, — неужели из-за этого могла она так неожиданно и так резко изменить свое отношение ко мне?
Что же все-таки делать? Увезти ее отсюда в Москву? Немедленно! Завтра же!.. Не могу. И мой обратный билет, и ее, и вообще все обратные билеты нашей группы находятся у Него. Потребовать наши два билета и улететь одним? Она, конечно, не согласится.
Как же все-таки быть? Что предпринять? Поговорить с ним один раз — сразу обо всем. До конца. Завтра же… Но мужики о таких делах вслух не говорят. Мужики такие дела решают не словами.
Бейрут — шумный город у шумного моря, взрывы энергии, гейзеры деловитости, вулканы предприимчивости, — если месье не нужны часы «Реомюр» или «Омега», то тогда месье лучше всего купить электробритву «Филлипс» и грампластинки «Филлипс», а еще лучше — холодильник «Гибсон»,
кстати, вчера прямо из Парижа поступила партия прекрасного женского белья,
имеется также не совсем новый, но вполне приличный самолет типа «дакота» (впрочем, оставим небо господу богу и вернемся на землю),
представляется весьма интересным в деловом отношении покупка в рассрочку по сниженной цене автомашины или даже двух, хотя в наше время лучший способ удвоить свои деньги — это небольшое автохозяйство (надеюсь, месье располагает средствами),
и в таком случае наиболее рационально купить сразу от тридцати до сорока легковых автомобилей (естественно, американских), арендовать гаражи, нанять механиков и пустить сразу все машины в такси,
и каждый водитель обязан будет приносить месье ежедневно ровно сто долларов (как он их заработает — месье это не должно интересовать), машина целый день находится в распоряжении водителя — набрал до обеда сто долларов, отвези хозяину и после обеда работай только на себя (разве это не выгодно для обоих?),
и, кроме того, месье абсолютно ни о чем не будет беспокоиться, все будет застраховано — машины, водители, гаражи, и уже через десять лет первоначально затраченные средства окупятся и начнется чистая прибыль,
и если даже один из водителей месье собьет на улице пешехода, месье это тоже не должно интересовать — страховая компания берет на себя всю ответственность и все расходы за все будущие аварии и за всех будущих пешеходов, которых собьют машины месье, —
если же у месье есть один миллион долларов (всего один), то это уже совсем другой разговор (будем откровенны, миллион — это всегда миллион),
и, чего уж там скрывать, выгоднее всего вложить этот миллион в жилищное строительство (в наше время это самое надежное помещение денег),
а дома надо строить только шестиэтажные и без лифта (самый доходный вариант — все уже давно подсчитано),
и, таким образом, построив три-четыре дома, скажем на триста квартир, и получая от своих съемщиков очень умеренную плату, скажем триста долларов в месяц за квартиру, месье или его наследники уже через год получают свой миллион обратно, и дальше начинается чистая прибыль — месье открывает свой банк или входит пайщиком в один из уже существующих (в Бейруте около ста банков, но самый надежный, конечно, французский), покупает себе особняк на Французской набережной, заводит дорогую любовницу из кабаре «Кит-Кат»…
Нету у меня миллиона долларов. И жилищным строительством я заниматься не собираюсь. И свой банк открывать не хочу. И такси покупать не буду.
Бейрут — открытый город, порт без налогов и пошлин, заходи под любым флагом, на любой посудине, с любым товаром, торгуй чем хочешь, назначай любую цену, трать вырученные деньги как хочешь, но только здесь трать, в самом Бейруте, — разве мало тут мест, где можно неплохо потратить свои деньги, где можно получить за деньги все, чего только пожелаешь.
Бейрут — жемчужина Востока в медной оправе Запада, проходной двор Запада на Восток, постоялый двор Запада на Востоке, потому что транзит, транзит и еще раз транзит — вот главная песня Бейрута, его самый сладкий мотив, самая страстная мелодия. Транзит и процент с транзита, который каждый проходящий, проезжающий и пролетающий мимо положит мелкой монетой в твою протянутую руку, Бейрут, и этот процент отразится тусклым медным сиянием в твоих глазах, Бейрут, в твоих грустных глазах, еще подернутых туманной поволокой восточной неги, но уже подведенных фиолетовой тушью западной алчности.
Бейрут — синее небо над головой и одинокое солнце над головой, и ты один посередине Бейрута, вокруг тебя истерические вопли автомобилей, а ты стоишь один под пальмами и не знаешь, куда идти, потому что все уехали на автобусе в какой-то очередной музей, а ты не можешь (ты не можешь, черт побери) ехать вместе со всеми, потому что там, в автобусе, она опять будет сидеть рядом с Ним, и в музее ни на шаг не будет отходить от Него, и за обедом не будет отходить от Него, и за ужином…
Бейрут — белые снежные горы в конце улиц над плоскими крышами домов, — там хорошо и прохладно, там катается на лыжах испанский граф со своей испанской графиней (в газетах были фотографии — в Ливан для занятий зимним спортом в горах прибыли испанские граф и графиня, а всемирная кинозвезда Джина Лоллобриджида и ее муж, врач-психолог, только что окончили свои занятия зимним горнолыжным спортом в Ливане — об этом тоже были фотографии в газетах), а здесь, внизу, в городе, — душно и пыльно, пахнет бензином, гнилыми бананами, отбросами, мусором, из парикмахерских и отелей тянет несвежими салфетками и простынями, и энергичные чистильщики ботинок, сидя на своих низких скамейках, нетерпеливо стучат на каждом углу щетками по тротуару, зазывая прохожих…
Бейрут — сладкий пирог с горькой начинкой, ты был первым настоящим ударом мне в челюсть, — спасибо тебе, Бейрут. Здесь, на твоих площадях и улицах, под твоими бананами и пальмами, я, Олег Курганов, впервые понял, что в жизни человека все может начать меняться и помимо его желаний и воли и что очень скоро, в самом ближайшем будущем, мне в своей собственной жизни придется начать отказываться (помимо своих желаний и воли) от всего привычного, любимого и дорогого… И так мне вдруг захотелось влезть на бетонный помост к полицейскому-регулировщику в зеленой чалме и написать мелом на грифельной доске: сегодня здесь, на этом углу, произошла страшнейшая авария — убита вера в самого близкого человека, погибла любовь, ранены воля, сердце, разум, разрушено прошлое, заплевано настоящее, зачеркнуто будущее…
И еще мне захотелось убежать, уплыть, улететь от тебя, Бейрут, катапультироваться от всех этих гостиниц, аэропортов, из всех этих банных субтропиков и попасть куда-нибудь на луговой рязанский берег Оки со стогами сена и деревенским утренним петушиным криком… Или куда-нибудь в Подмосковье на Клязьму, чтобы белые березы бежали по склону пологого холма к тихой речной воде и чтобы неторопливый ручей петлял среди густого зеленого кустарника…
…Бейрут, спасибо тебе. Кое-чему ты научил меня тогда. Кое-что я потерял тогда на твоих улицах, а кое-что и нашел. Спасибо тебе.
Бейрут, ты начало моего долгого падения вовнутрь самого себя, в глубину моих (тогда еще неизвестных мне) пороков и слабостей. Сколько времени прошло с тех пор, а мне до сих пор, сквозь переплетение событий и чувств, через решетку прошлого и настоящего, все еще видится этот пестрый, шумный, странный город на берегу Средиземного моря, который так невиданно и страшно вмешался в мою жизнь.
И сколько раз я потом спрашивал самого себя — пошел ли мне на пользу этот урок, извлек ли я из него пользу для самого себя? И если да, то обернулись ли когда-нибудь радостью и счастьем те мои страдания и мучения?
Спрашивал и затруднялся с ответом.
Бейрут — потери, потери, потери, отчаянные мои мысли и мрачные раздумья, и долгие ночные проходы по всему городу, и одинокие фигуры полицейских в чалмах под фонарями, и глухие удары волн на набережных, и огромная, не поддающаяся никакому измерению и описанию пустыня жизни над ночным морем и в моей собственной душе, и как ползло утром по берегу между камнями какое-то странное существо — не то краб, не то карликовый осьминог, смешно перебирая своими членистоногими щупальцами, и как, глядя на него, я подумал о том, что вся моя беда, все мои горести и печали, наверное, не так-то уж и велики по сравнению с главной бедой всего человечества, на фоне всех его горестей и печалей, но все равно что-то уже очень сильно душило меня в то утро на берегу Средиземного моря, и среди всех, кто уже держал в то утро руки у меня на горле, был и ты, Бейрут, и ты, Бейрут, и ты, Бейрут…
Я стою у окна своего номера в «Режант-отеле» и смотрю вниз, на центральную площадь города — на площадь Пушек. Только что мы приехали с очередных развалин, пообедали, и теперь до ужина каждый может распоряжаться своим временем как хочет.
Сразу же образуется несколько отдельных отрядов — одни идут в наше посольство, другие — в армянский клуб (приблизительно четвертая часть нашей группы приехала повидаться с родственниками-армянами, которых здесь в Бейруте, видимо-невидимо), третьи отправляются в городской сад, четвертые — просто бродить по городу…
И только я один никуда не иду. Я не хочу присоединяться ни к кому — ловить сочувственные взгляды соотечественников выше моих сил.
И я говорю, что плохо себя чувствую (все понимающе кивают мне головами) и, пожалуй, останусь в гостинице (и снова все понимающе кивают головами).
И вот я один (только одному, только одному хочется мне быть все эти дни — как я только выношу все эти экскурсии и поездки). Сначала я ложусь на кровать и просто лежу, глядя в потолок, закинув руки за голову. Потом начинаю ощущать какой-то незнакомый запах. Я скашиваю глаза в сторону, на ее кровать (как муж и жена мы, естественно, живем в одном номере) и замечаю на тумбочке около ее кровати большой флакон духов.
Я встаю, подхожу к ее кровати. Духи называются «Христиан Диор». Французские духи. Огромный флакон. Самые дорогие духи на белом свете. Так, так…
Откуда же взялся у нее этот большой флакон? Свои доллары (а заодно и часть моих) она потратила в первый же день. Значит… Значит, это подарок. Его подарок.
Что делать? Выбросить? Вылить в умывальник?.. Конечно! И немедленно.
Я протягиваю руку к большому флакону, и вдруг передо мной возникает картина: я вижу себя как бы со стороны — пылкий ревнивец, склонившись над раковиной, дрожащей рукой выливает подарок соперника.
И сразу же вслед за этой картиной возникает передо мной Его лицо, Его усмешка — лей, лей, а мы еще одного «Диора» купим.
И ее глаза, полные презрения и жалости.
И я отдергиваю руку. Нет, такого удовольствия я им не доставлю. Ни Ему, ни ей. Если она считает возможным оставлять открыто, на виду, Его подарок в номере, в котором мы как муж и жена вынуждены пока жить вместе, значит, она внутренне уже на что-то решилась. Значит, чтобы не позориться и не рвать на куски себе нервы, надо перестать жить с ней в одном номере. Пусть наш прекрасный руководитель снимает теперь для меня и для нее отдельные номера. И там, в своем отдельном номере, она может раскладывать и развешивать его подарки как захочет. А я буду жить отдельно от нее.
Но если это произойдет, он будет запросто ходить к ней в номер…
Пусть ходит. Пускай ходит в ее номер, а не в наш с ней общий номер.
Наверное, я уже не люблю ее. Уже не люблю… Или не любил никогда? И наш брак был ошибкой?.. А сын, который остался в Москве, от которого папа и мама уехали вместе, а вернутся врозь, чужими людьми?
Может быть, рассказать обо всем самому послу? Пусть принимает меры… Идиотизм! В конце концов, я же не истеричная баба, которая бежит в партком жаловаться на неверного мужа.
Я смотрю из окна вниз, на площадь Пушек. Пальмы, лавры, оливки… Длинный ряд легковых машин. Гигантская реклама кока-колы напротив на стене. Рядом — афиша очередного американского боевика. Главный герой — сексуальный вампир, героиня — сексуальная вампирша. Господи, как мне надоели все эти сексопилы и сексуалки. С каким бы удовольствием посмотрел бы я сейчас фильм, скажем, о медвежонке Винни-Пухе и поросенке Пятачке. Так ведь негде. Не идут в Бейруте такие фильмы.
Вот остановился внизу под моими окнами шикарный девятиместный «линкольн» с хромированными дверцами. За рулем сидит какой-то благородный красавец (от «Режант-отеля» до парламента рукой подать, наш высокообразованный в ливанских делах руководитель группы в первый же день объяснил нам, что «Режант-отель» предназначается только для очень значительных лиц).
Красавец вылезает из машины. На голове у него ослепительно белоснежный бурнус. Сейчас он, очевидно, забросит в отель для значительных лиц свой баульчик из верблюжьей шерсти и отправится в миниатюрный, похожий на резную шкатулку ливанский парламент выражать вотум недоверия.
— Тэкс! Тэкс! — слышу я вдруг под окном высокий и гортанный голос красавца.
Вот, оказывается, в чем дело. Благородный красавец — всего-навсего водитель такси.
От удивления я даже высовываюсь в окно.
— Месье, тэкс? — мгновенно замечает меня красавец.
— Нон, нон, — качаю я головой.
Скорее надо сматываться из номера, а то сейчас прорвется через портье, объяснив, что месье с третьего этажа заказал ему тэкс. А уж прорвавшись, непременно слупит с меня калым, то есть бакшиш по-местному. И никакими силами его бесплатно из номера не выведешь, уж в этом будьте уверены.
Баста. Мусульманский район. (Я приехал сюда на автобусе, прыгнув на подножку прямо из дверей отеля для значительных лиц, а красавец таксист, уже карауливший меня около входа в гостиницу, увидев это, завизжал, замахал руками, заматерился по-своему и, сдернув бурнус, бросился было догонять автобус — шутка ли, верная добыча из рук уходила, но, вспомнив, очевидно, о своем такси, шикарном девятиместном «линкольне», остановился, погрозил мне кулаком и повернул обратно.)
Стены домов густо обклеены листовками. Или были недавно выборы в какой-нибудь муниципальный орган, или скоро будут. В Бейруте во всех выборах (все равно куда) участвует не меньше сотни политических партий (иногда одна партия объединяет всего-навсего несколько квартир или представляет просто-напросто одну семью). И у каждой партии своя программа, своя платформа — на гектографах печатаются предвыборные плакаты с портретами кандидатов и их политическими кредо и вывешиваются на стенах домов. Стен, естественно, не хватает. Тогда в ход идут деревья, но здесь почему-то уже больше висит плакатов, на которых портреты кандидатов просто нарисованы от руки.
Я иду по бесконечно длинной, лишенной растительности улице. Современные многоэтажные дома вдруг сменяются какими-то средневековыми глухими глинобитными стенами. Под ногами, словно осенние листья, шелестят предвыборные плакаты и лозунги. На земле их, пожалуй, еще больше, чем на стенах домов.
Зачем я приехал в эту чужую и, собственно говоря, совершенно ненужную мне страну? Как это получилось? И зачем я взял с собой жену? (Сколько людей, даже ее родители, говорили мне, чтобы я не брал ее с собой, а я никого не послушал.)
Пора разобраться во всем этом. Пора дать ответы на все эти вопросы хотя бы самому себе. Пора, пора… А то будет поздно. Слишком поздно.
Собственно говоря, сама идея такой «далекой» поездки существовала уже давно. Хотелось забраться как можно подальше от Москвы, посмотреть на жизнь совершенно незнакомых людей, на их уклад, нравы, обычаи. Посмотреть и написать обо всем этом. Может быть, даже книгу. Тем более что первая книга о Якутии только что вышла, быстро разошлась, в печати ее хвалили, и издательство, выпустившее ее, настойчиво предлагало договор на вторую книгу.
Но о чем должна быть эта вторая книга молодого журналиста, всего три года назад окончившего университет? Смутно, очень смутно рисовался замысел серии зарубежных очерков. Были честолюбивые планы — поехать работать собственным корреспондентом за границу.
В двадцать семь лет хочется видеть мир. Хочется знать, как живут люди и страны, находящиеся на противоположной социальной позиции. Для журналиста это желание удовлетворялось очень просто — работа за рубежом. А для этого требовалось проявить инициативу в избранном направлении.
Вышедшая книга и полученный за нее немалый гонорар давали возможность купить путевку в любую страну. Ближайшая поездка была в Ливан. И, чтобы не ждать (деньги разойдутся), ливанская путевка была приобретена. А ночью, когда зашел разговор о предполагаемой книге о Ливане, жена вдруг сказала Курганову, что и она тоже хочет поехать в Ливан. Ведь не было же у них свадебного путешествия четыре года назад, когда они поженились (да, действительно, свадебного путешествия тогда, на пятом курсе университета, не было). Так вот, пусть эта общая поездка в Ливан будет задним числом считаться их свадебным путешествием — хоть и запоздалым, хоть и через четыре года после свадьбы, а все-таки…
Аргумент насчет свадебного путешествия был сильным. Собственно говоря, это был даже не аргумент, а упрек.
Рядом, в деревянной кроватке, спал сын. Голова жены лежала на соседней подушке. В темноте белело ее плечо. Все было хорошо, основательно, прочно — цепь бытия замыкалась вокруг уверенно и надежно.
И в этой цепи не хватало одного звена — свадебного путешествия.
На следующий день на остатки гонорара от якутской книги куплена вторая путевка в Ливан. (Спасибо! Спасибо! Спасибо! Спасибо!). А еще через несколько дней первой группе советских туристов, отъезжающих в Ливан, был представлен их будущий сопровождающий, руководитель группы, и ночью (все разговоры о поездке в Ливан почему-то происходили тогда именно ночью) как бы между прочим было сказано, что руководитель группы похож на французского киноактера Жана Маре…
Курганов (после этих слов) повернулся к жене и внимательно посмотрел на нее, но выражения ее лица в ту минуту он не разглядел — было темно. Да и поздно, наверное, было уже делать это — билеты на самолет до Бейрута были уже куплены и деньги за свадебное путешествие (с опозданием на четыре года) были уже заплачены полностью.
Курганов сидел в парикмахерской на площади Пушек — центральной площади Бейрута. Курчавый черноволосый парень в темной рубашке с подвернутыми рукавами (белых халатов здесь и в помине не было) брил Курганова с присущей всем южным парикмахерам небрежной снисходительностью.
Над эмалированной раковиной с желтыми подтеками и медным краном висело большое, продолговатое, треснувшее посередине зеркало, и Курганов отчетливо видел в нем свое изломанное надвое лицо: неподвижные с булавочными блестками зрачки и хмурые брови — над трещиной слева, а под трещиной и правее — густо намыленную шею, около которой все время плясало длинное лезвие опасной бритвы, напряженно поджатые губы, тугие желваки на скулах. Волнистые каштановые волосы были гладко причесаны и разделены точным прямым пробором, но на лице своем, а вернее, в глазах Курганов все равно не видел привычного выражения твердости и уверенности. Глаза были какие-то неопределенные.
По обеим сторонам зеркала были укреплены товары, которые продавал парикмахер, — сигареты, зажигалки, портсигары, игральные карты, носки, галстуки, перчатки. Как и у нашего лифтера, подумал Курганов и вспомнил тяжелую, старомодную, красного дерева кабину лифта в «Режант-отеле», стены которой внутри, между зеркалами, тоже были сплошь увешаны все той же табачно-галантерейной смесью. И, кроме того, мальчик-лифтер торговал еще порнографическими открытками, которые он, сильно смущаясь, предлагал пассажирам только тогда, когда поднимал или опускал вниз на своей громоздкой машине одних мужчин.
Курганов сидел в парикмахерской уже целых пятнадцать минут. И все эти пятнадцать минут перед ним неподвижно маячило обрамленное сигаретами и перчатками зеркало с трещиной посередине. А вчера, вспомнил Курганов, по центральным улицам Бейрута целый день возили в кузове грузовика пятиметровую пачку сигарет «Филипп Морис»… Зачем? Ведь их же и так продают на каждом углу, ведь их же и так покупают почти нарасхват, ведь никто же не сомневается в их качестве и вкусе.
Реклама. Надо приучить всех к тому, что затяжка сигаретой «Филипп Морис» так же необходима каждому человеку, как кусок хлеба.
Насилие. Надо заставить каждого человека двадцать четыре часа в сутки вспоминать и думать только о «Филиппе Морисе».
Курганов сидел в парикмахерской на площади Пушек уже целых двадцать минут. И все эти двадцать минут обрамленное сигаретами и перчатками зеркало с трещиной посередине неподвижно и неотступно маячило перед ним.
Курганов скосился на бритву. Парикмахер тут же сделал шаг назад и вопросительно показал бритвой на пачку сигарет.
— Нет, нет, — покачал головой Курганов, — я не курю.
Курчавый нахмурился, яростно провел несколько раз бритвой по точильному ремню, резко повернулся и враждебно, почти с ненавистью взглянул на клиента.
Зажигалки и галстуки вокруг зеркала двоились, троились, вырастали в размерах, придвигались вплотную, самовоспламенялись, самозавязывались вокруг шеи. Курганов сидел в парикмахерской на площади Пушек уже целых тридцать минут, и все эти тридцать минут «магазин» вокруг зеркала лез ему в глаза, в уши, в ноздри, давил на горло и, соединяясь с запахом несвежих простыней и салфеток, вызывал почти тошноту. И все это наконец стало настолько непереносимо, что Курганову вдруг бешено захотелось что-то изменить вокруг себя, избавиться от этих «малоджентльменских» наборов, от этих галантерейных видений или хотя бы уменьшить их число.
Вот все это, подумал Курганов, наверное, и есть самая примитивная и самая точная предыстория всякой купли-продажи. Вот так, наверное, и происходит всякая покупка в этом городе, когда нет уже больше никаких сил смотреть на то, что тебе предлагают купить, когда реклама довела свое насилие над тобой до логического конца, когда ты физически хочешь уничтожить то, что тебе предлагают, но это не в твоей власти, и тогда ты просто покупаешь это…
Он поднял руку. Парикмахер снова сделал шаг назад, вопросительно склонив голову набок.
— Комбьен кут? — спросил Курганов, дотрагиваясь до пачки сигарет. — Сколько стоит?
Курчавый улыбнулся, шаркнул ногой.
— Труа либано, — ответил он неожиданно тонким голосом, — Три ливанских фунта.
Курганов встал из кресла, протянул пять фунтов — за сигареты и бритье сразу.
Парикмахер взял бумажку, улыбнулся еще раз и вдруг, заморгав быстро-быстро, нагнулся, схватил Курганова за руку и прижался щекой к его ладони.
Курганов торопливо шел по улице Эмира Бухрейна, все еще ощущая на руке мокрую щеку курчавого парикмахера. Вот оно, их богатство, думал Курганов, все стены товарами увешаны, а каждой копейке как манне небесной рады.
На углу авеню Сольха, отделившись от фонарного столба, наперерез Курганову бросился уличный фотограф. Блиц-вспышка, еще блиц — еще вспышка, и еще блиц, и еще… «Вот черт, — подумал Курганов, — за версту узнал во мне иностранца. Разве стал бы он своего, ливанского, так нахально фотографировать? Да свой намылил бы ему шею за все эти вспышки, и дело с концом».
— Ле фотографи колер! — громко кричал между тем «пушкарь», размахивая руками и забегая перед Кургановым на тротуар. — Ле фотографи колер! Тре бон, тре жоли! (Прекрасные, замечательные цветные фотографии!)
Он выхватил из кармана блокнот и карандаш, ткнул карандашом Курганова в грудь и сердито спросил:
— Вотр отель? Вотр шамбр? (Ваша гостиница? Ваш номер?)
Курганов резко остановился.
— Же не вуле па фотографи колер! — сказал он как можно более решительно и рубанул рукой наискосок воздух перед лицом фотографа. (Мне не нужны цветные фотографии!)
Фотограф скорчил жалобную гримасу, показал карандашом на свой рваный ботинок. И вчера, вспомнил Курганов, в городском саду у такого же типа со вспышкой были рваные ботинки. И позавчера на авеню Доджа… Что у них у всех, форма, что ли, такая — рваные ботинки и лампа-вспышка?
Фотограф, театрально страдая, вытянул перед собой руки.
— Нет, нет! — все так же решительно отказался Курганов и, сойдя с тротуара на мостовую, зашагал дальше.
И так уже вся гостиница завалена совершенно ненужным хламом, думал Курганов, шагая по мостовой, всякими открытками, альбомами, журналами, репродукциями, разными там этикетками, таблицами, портретами, самолетными расписаниями, туристскими проспектами… А все реклама проклятая! Как увидишь какую-нибудь цветастую глянцевую картинку, так и не успокоишься до тех пор, пока не купишь ее. А денег остается все меньше и меньше. А тут еще этот деятель привязался. Со своими «фотографи колер». Да пошел бы он со своими «фотографи колер»! Небось и содрал бы втридорога.
На пересечении авеню Сольха и улицы Святого Ильи, там, где Курганову нужно было сворачивать налево, на небольшом песчаном бугорке был укреплен огромный деревянный рекламный щит с пятиметровым, лучезарно улыбающимся мужским лицом. (Похож, между прочим, на руководителя нашей группы, невольно отметил Курганов.) Утонченный седоволосый красавец с голубыми глазами безмятежного младенца, шелковистыми усами, молодцеватыми, морковного цвета щечками, энергичным подбородком и ровными белыми зубами дружелюбно предлагал прохожим опрокинуть стаканчик скотч-виски «Белая лошадь» (для этого надо было обогнуть песчаный бугорок и завернуть в разукрашенный цветными бутылками дощатый шалман — только и делов).
Курганов посмотрел на рекламного красавца, похожего на руководителя их группы. Судя по седой голове, подумал Курганов, этот лучезарный любитель скотч-виски уже не молод, но, судя по жизнерадостному блеску в глазах, он, очевидно, надеется крутануть еще не один романчик на своем веку, а уж жениться-то собирается еще минимум два-три раза, не меньше, и как следует погулять и выпить этого самого скотч-виски на каждой из своих будущих свадеб.
Окружили, зафлаговали, замуровали, усмехнулся Курганов. Ну как тут не выпить стаканчик этого прекрасного скотч-виски «Белая лошадь», если от его употребления такими шелковистыми становятся усы и брови, такими голубыми глаза, такими морковными — щечки? Разве я не хочу иметь такие же ровные белые зубы, такой же энергичный подбородок? Ведь именно в такого типа мужчин влюбляются нравящиеся мне женщины, например моя собственная жена (простите, моя бывшая жена).
Может быть, и мне перестать вешать лапшу? Я-то помоложе этого дяденьки буду — всего двадцать семь. Еще один раз как-нибудь сумею, наверное, жениться… Вот на этом и надо порешить. Вернемся домой, сразу же заявление в суд. Побуду немного в холостяках, погуляю, а там видно будет.
Курганов вдруг почувствовал холод и пустоту в сердце. Неужели действительно все кончено? Неужели она никогда больше не будет моей? Неужели он никогда не будет больше целовать ее глаза, шею, плечи, неужели никогда не будет обнимать ее, а это будет делать Он, ответственный работник «Интуриста», так сильно смахивающий на этого образцового джентльмена с рекламного щита?
Ладно, действительно хватит вешать лапшу. Надо идти в посольство. Конечно, никто бы на его месте не удержался и не отказался зайти в шалман с цветными бутылками в окне и выпить там стаканчик виски. А он, Курганов, удержится и откажется. Хотя настроение, конечно, препаршивое. Но он все равно не будет пить виски, если сделать это приглашает столь жизнерадостно и оптимистически настроенный джентльмен на рекламном щи-те… Что же, он сначала выпьет виски, а потом пойдет в посольство? И от него, от молодого журналиста, будет нести этим скотчем? Да пошел бы он, этот скотч… И вообще, хватит глазеть на рекламы — в печенке они уже сидят. Хватит разглядывать всяких голубоглазых идиотов. Они, эти голубоглазые, все нают — и что тебе надо выпить, и что купить, и куда ехать. Они все и за всех знают. Кому и что делать… За всех, кроме меня. За меня они ничего знать не будут. Ничего и никогда…
Курганов быстро спускался по улице святого Ильи. Вот, с левой стороны, и зеленые ворота посольства — около белой проходной будки на деревянной самодельной табуретке сидел в соломенной шляпе и вышитой украинской рубашке с подвернутыми рукавами мускулистый моложавый человек с вислыми запорожскими усами и загадочными светлыми глазами — типичный персонаж из гоголевского «Тараса Бульбы».
— Здравствуйте, — сказал Курганов светлоглазому, протягивая паспорт. — Мне назначено на четыре часа.
Мускулистый обладатель вислых усов молча, не поднимаясь с табуретки, взял паспорт, достал из кармана штанов клочок бумаги, долго и скучно сверял паспорт с записью на своей бумажке, потом вернул паспорт, поднял голову и, улыбнувшись, спросил, налегая на букву «щ»:
— Давно с батьковщины?
— Десятый день, — сказал Курганов, укладывая паспорт во внутренний карман пиджака.
— И як там погодка? Хмарит чи как?
— Какая зимой погода? — пожал плечами Курганов, — Метелит с утра до ночи, снегу в аэропорту под крышу навалило. Три дня улететь не могли.
Гоголевский персонаж посмотрел на зеленые листья пальмы за забором посольства, на синеющее в конце улицы Средиземное море, ткнул носком ботинка в горячий желтый песок около табуретки, вздохнул и покачал головой.
Потом, безнадежно махнув рукой, встал, открыл в железных воротах калитку и сказал:
— Же ву при, месье. Прошу заходить до нашей хаты, — И, прищурившись, подмигнул Курганову хитроватым гоголевским глазом.
— Мне хотелось бы написать небольшую книжку или серию путевых очерков о Ливане, — сказал Курганов.
Атташе посольства по вопросам печати — сухощавый, немолодой человек с острыми, напряженными чертами лица — сидел напротив Курганова на аккуратно обтянутом светлой обивкой диване. Между ними стоял низкий лакированный столик с вентилятором, сигаретами и минеральной водой.
Комната, в которой они находились, была обставлена еще несколькими такими же аккуратными, квадратными диванчиками со светлой обивкой и двумя низкими сервантами из красного дерева без посуды. В одном углу стояли большие старинные часы с медленным и величественным маятником, в другом — громоздкий бронзовый торшер в виде обнаженной женщины, держащей в руках светильник.
В комнату выходили три дубовые двери — высокие панельные двухстворчатые с большими медными ручками, за которые, казалось. никто и никогда не брался, так сильно и безукоризненно сверкали они своей желтизной. И вообще вся комната имела какой-то нежилой, вернее, необитаемый, холодноватый вид. Чувствовалось, что люди надолго не задерживаются в ней, а если и появляются здесь, то чаще всего просто торопливо проходя через нее, по возможности стараясь не останавливаться.
— Итак, ваша фамилия Курганов, — утвердительно сказал наконец атташе, глядя на бронзовый торшер в углу.
— Да, Курганов, — кивнул Олег.
— Скажите, товарищ Курганов, вы довольны поездкой?
Курганов, откинувшись на спинку дивана, старался встретиться с работником посольства глазами, но тот по-прежнему смотрел в угол, на обнаженную бронзовую женщину, державшую в руках электрическую лампу под светло-желтым абажуром.
Атташе перевел взгляд на Олега — глаза у него были светлые, твердые, зеленоватые.
Старинные часы в противоположном от торшера углу зашипели и пробили четверть часа.
«Нажаловаться, что ли, на нашего дорогого руководителя, а? — подумал Курганов, — Чтобы знал, как отбивать чужих жен у мужей.
Ведь если рассказать обо всем этому зеленоглазому дяденьке, то нашего милейшего руководителя не похвалят за его бейрутские похождения».
Атташе по вопросам печати молча смотрел на Курганова. Было тихо.
«Что это он меня так рассматривает? — подумал Курганов. — Запомнить, что ли, хочет?»
Атташе улыбнулся.
— Ну что ж, я рад за вас, вернее, за вашу группу, — сказал он. — Так чем могу быть полезен лично вам?
— Видите ли, в чем дело, — медленно начал Курганов, — мне хотелось бы после этой поездки написать небольшую книгу о Ливане — личные, так сказать, впечатления и наблюдения. Или серию путевых очерков для своей газеты. Я понимаю, что вы человек занятой, и поэтому много времени у вас отнимать не буду. Просто, может быть, расскажете две-три истории, в которых был бы ярко выражен местный колорит, нравы, обычаи.
Атташе посмотрел мимо Курганова в окно.
— История Ливана, — заговорил он после долгой паузы, — это почти тридцать столетий иноземного гнета. Уже в седьмом веке до нашей эры Ливан был завоеван Ассирией, в шестом — Вавилонией, в пятом — Персией. В четвертом веке по ливанской земле прошли фаланги Александра Македонского, а с первого века нашей эры здесь установилось господство Римской империи. В одиннадцатом — двенадцатом веках Ливан был завоеван крестоносцами, которые создали на берегах Средиземного моря сначала Триполийское графство, потом Бейрутскую баронию, а потом Сажентскую синьорию. В шестнадцатом веке с востока появляются турки-сельджуки, и Ливан надолго превращается в вассальное княжество Османской империи…
В девятнадцатом веке интерес к Ливану начинают проявлять европейские колониальные державы — Франция, Англия и даже Америка: в Бейруте был организован американский колледж, а в 1861 году в Ливан вошли французские оккупационные войска… И только в 1944 году Ливан официально получил независимость. В настоящее время территория страны делится на пять мухафаз, то есть на пять провинций…
— Все это очень интересно, — решился наконец подать голос Курганов, — спасибо за исторический экскурс…
— Я понимаю, вас больше интересует современность…
— Безусловно. И не просто современность, а какой-нибудь забавный случай, скажем, из современной жизни Бейрута или инцидент…
— Был тут недавно один случай, — задумчиво начал атташе. — Забавным его, конечно, не назовешь — скорее драматическим и даже трагическим…
Курганов придвинулся ближе.
— Ну, вы, наверное, уже знаете, что в Ливане равными правами пользуются две религии — ислам и христианство. Ливанские христиане, так называемые марониты, по своим религиозным каналам часто получают приглашения на работу в другие страны — в Грецию, Францию, Испанию… Обычно на рождественские праздники большинство из этих работающих за рубежом ливанцев приезжают домой, привозят подарки, отмечают рождество в кругу семьи и возвращаются обратно… Так вот, многие средиземноморские пароходные компании, зная о большом наплыве в конце декабря пассажиров в Бейрут, стараются использовать это в своих интересах — снижают цены на билеты, а на борт берут в три-четыре раза больше людей, чем положено… Естественно, что каждый ливанец, едущий с подарками домой, к родным, всего на две недели, думает о том, чтобы дорога ему обошлась дешевле. В результате на самые дешевые рейсы собирается несметное число пассажиров… И вот однажды на один из таких пароходов было посажено такое количество народу, которое в несколько раз превышало допустимую норму. Владелец корабля (мало того, что он хорошо заработал на билетах) решил «убить» еще одного зайца. Судно было старое, давно нужно было ставить его на прикол, но хозяин решил получить за него страховую премию. Капитану парохода была дана секретная инструкция — посадить «Шампильон» (так назывался корабль) на камни около самого ливанского берега, объяснив это тем, что он, капитан, спутал-де маяк морского порта с маяком аэропорта. А такая возможность действительно существовала — если вести пароход не на морской маяк, а на аэропортовский, то он в трехстах метрах от берега, почти напротив Бейрута, как раз и сядет на камни. Было условлено, что «Шампильон» сразу же даст сигнал бедствия, вызовет спасательные суда, и никто из пассажиров не пострадает — до берега всего триста метров… Вся операция поначалу развивалась строго по плану. Капитан, которому из будущей страховой премии были обещаны определенные суммы, точно посадил корабль на камни напротив Бейрута, в эфир полетели просьбы о спасении, и команда, которая в замысел хозяина и капитана, естественно, не была посвящена, начала спускать шлюпки и готовить пассажиров к эвакуации на берег. А на море в это время началась зыбь, поднялась волна, и буквально через несколько минут налетел настоящий шторм… Первые лодки с пассажирами (с детьми и женщинами) начали тонуть, едва только отошли от «Шампильона». Детей и женщин швыряло на камни, било о железный борт парохода. Большинство из них сразу же пошло на дно, часть пыталась спасти команда, но после того, как несколько матросов разбились о камни, ни одного человека из команды нельзя было заставить идти в воду… Сигналы бедствия продолжали лететь с «Шампильона» в эфир, об аварии узнали в городе, и вот на берегу, напротив парохода стали появляться родственники пассажиров, которые встречали корабль в порту. Началось нечто невообразимое: стоящие на берегу бросились спасать гибнущих жен и детей, но море выбрасывало их обратно на берег… И в это время произошло такое, о чем, конечно, никто и никогда даже не мог и подумать — ни капитан, ни владелец корабля. Старый «Шампильон» под ударами волн вдруг разломился на две части, и обе половины, снявшись с камней, начали погружаться в бурлящую, беснующуюся вокруг камней воду… Прибывшие к месту катастрофы спасательные суда не смогли подойти к гибнущему кораблю (два «спасателя» пошли ко дну у всех на глазах). Оставшиеся на борту пассажиры начали прыгать в воду, пытаясь вплавь добраться до берега, но к ногам стоящих по колено в воде плачущих родственников море выбрасывало только обезображенные от ударов о камни трупы. В воздухе, заглушаемые ревом шторма, висели крики, рыдания, стоны, проклятия, некоторые опускались перед водой на колени, исступленно молились, тщетно выпрашивая у бога пощады для находящихся на борту корабля родных… За полчаса до окончательной гибели «Шампильона» его капитан поднялся в радиорубку и передал в эфир текст секретной инструкции, которая была дана ему хозяином корабля. После этого он добавил от себя: «Совершив подобное, я не имею больше права жить». И тут же в радиорубке застрелился. Это подтвердил потом радист… Последние минуты «Шампильона» были сняты на пленку американскими телевизионными операторами, прибывшими на двух военных американских вертолетах. Буквально за несколько минут до погружения корабля с этих двух вертолетов было опущено несколько веревок, в них вцепились радист и еще шесть человек матросов и пассажиров, которые сбились около радиорубки, на самом высоком месте корабля… В таком виде (вцепившимися в веревки, которые ветер раскачивал и бросал в разные стороны) вертолеты и перенесли их на берег. Все же остальные члены команды и пассажиры, а их было около полутора тысяч, погибли… Несколько дней напротив места гибели «Шампильона» стояли многотысячные толпы народа, ожидая, когда море выбросит трупы так и не встреченных ими родственников, ехавших домой с подарками на рождество. Всего было подобрано около тысячи трупов. Более пятисот пассажиров «Шампильона» даже мертвыми не попали на родной берег.
…Потом они долго еще сидели в плетеных креслах под пальмами во дворе посольства. Атташе рассказывал еще какие-то случаи, но Курганов почти не слушал его и не задавал никаких новых вопросов. Перед глазами его неотступно стоял разломанный надвое пароход, он видел прыгающих с высокого борта на камни людей, и рыдающую на берегу толпу, и обезумевших матерей, и бессильных отцов, и поникших жен, беспомощно простирающих руки к морю.
«Данте, ад, — думал Курганов. — Иллюстрации Доре к дантовскому аду… Впрочем, некоторые современные круги ада ни Данте, ни Доре еще не были известны. Они ведь все время увеличиваются в числе, эти круги ада. А круги рая? Больше их становится или меньше?»
— Уходите? — спросил атташе, поднимаясь из кресла.
— Да, надо идти. Спасибо за интересный рассказ — он меня, знаете ли, неожиданно сильно расстроил…
— Ну, это естественно. Рассказ грустный — полторы тысячи человек погибло. И все из-за денег, из-за страховой премии… Надеюсь, пригодится для вашей книги?
— Конечно…
Атташе посмотрел на Курганова:
— А вы впечатлительный человек… Хотите выпить?
— Хочу.
— Тогда пойдемте ко мне.
Они поднялись на второй этаж, вошли в небольшой кабинет, атташе достал стаканы, положил в них лед, потом налил виски и разбавил содовой.
Сделав большой глоток, Курганов посмотрел в окно и увидел волейбольную площадку — туго натянутую между двумя железными столбами сетку, утоптанный желтый песок, низкие скамейки для зрителей.
— Удивлены? — спросил сзади атташе. — А мы тут каждый день в мячик стучим. Вы сами-то, наверное, тоже спортом когда-то занимались, а? Рост у вас подходящий, высокий, сложение атлетическое…
— Было немного, — ответил Курганов, ставя пустой стакан на стол, — занимался. Когда-то… Давно. Так давно, что теперь даже и не помню когда.
Бейрут, прощай. Я уезжаю. Ты остаешься со своими пальмами здесь, на берегу теплого Средиземного моря, а я улетаю на север, в Москву.
Бейрут, прости… Может быть, мои упреки к тебе были и несправедливы, но слишком многое в моей жизни теперь связано с тобой. Здесь, на твоих площадях и улицах… Нет! Нет! Нет! Ничего не было на твоих площадях и улицах, никогда не разбивалась моя жизнь на твоих мостовых и тротуарах, и не рассыпались вовсе мелкими осколками мои первые двадцать семь лет, и никто не ударял меня сзади по голове тупым и тяжелым!..
Бейрут? Я никогда ничего не слышал о таком городе!.. Я никогда не был в этом городе! Я ничего нс знаю об этом городе, я ничего не помню о нем, его никогда не было в моей жизни — все это сон, бред, туман, небытие, все это могила моей памяти, могила моего прошлого, яма, в которую рухнула моя молодость, моя энергия, мои планы, мои мечты!
Было. Было. Было… Да, да, да… Именно — да, потому что все было именно так, как это было. Человек ничего не может вычеркнуть из своей памяти и из жизни, ничего не может забыть. Да и не надо, наверное, ничего забывать.
Бейрут, прости… Я все-таки люблю тебя. Ты принес в мою жизнь страдание, а тем самым ты принес в нее мудрость, потому что мудрость — это всегда награда за страдания. Только за страдания. (Много раз я уже говорил об этом и не устану, наверное, говорить об этом никогда.)
Ты добавил моей жизни мужества, Бейрут. Ты приподнял розовые очки над моими глазами. Ты приподнял их над моими глазами не до конца — другие люди и города доведут эту работу до конца, но все равно — приподнял. Ты начал во мне эту трудную, но необходимую работу, Бейрут. И за это спасибо тебе.
Бейрут, прощай. Я улетаю на север, а ты остаешься здесь, на юге, и пусть качнут твои фиолетовые пальмы вслед моему самолету своими грустными ресницами, пусть прощально осветятся теплым сиянием моря твои розовые набережные, пусть загадочно и сурово блеснут снеговые вершины твоих гор, Ливан, — пусть сверкнут они мне с остающегося позади горизонта своей белозубой и твердой улыбкой.
Прощай, Бейрут. Ты многому научил меня. Ты проверил меня на прочность, и я вроде бы выдержал, хотя тылы мои сейчас разгромлены, а душа лежит в развалинах.
А ведь всего полтора года назад, летом пятьдесят шестого, я ехал в Якутии верхом на белой лошади по длинному и пологому склону сопки, по лиственничной редкостойной фиолетовой тайге вдоль ручья, который потом будет назван моим именем.
Всего полтора года назад я въехал верхом на белой, пугливой и тонконогой лошади на первое алмазное месторождение в нашей стране.
Да, это была судьба. Я ехал тогда навстречу своей судьбе. Я ехал тогда навстречу своей судьбе и ничего еще не знал об этом, потому что судьба человеческая видна только тогда, когда смотришь на нее из настоящего в прошлое, а когда смотришь на свою судьбу из настоящего в будущее — очень трудно увидеть ее там, в будущем, — очень трудно увидеть в будущем свою кремнистую дорогу, свой торный путь по обрывистой горной гряде жизни.
Судьба привела меня из Якутии в этот город на берегу Средиземного моря. Судьба решила дать мне здесь бой.
И вот шум сражения позади, искромсаны клинки, сломаны копья…
Я выиграл свой бой тогда в Якутии, полтора года назад.
А здесь?
Выиграл ли я свой бой здесь, на берегу Средиземного моря, в этом белом городе с розовыми набережными в грустных ресницах фиолетовых пальм?
Свой следующий после победы в Якутии бой?