ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Любите ли вы узнавать всю правду о самом себе? Запомнился ли вам тот день, когда жизнь, «щадившая» вас до этого своей полуправдой, вдруг распрямилась перед вами всей своей беспощадной пружиной и бросила вам в лицо все ваши тайные мысли и настроения, всю вашу подноготную, все ваше душевное подполье, — и сделал все это человек, любимый вами и близкий вам более всех других, — женщина, ваша жена.

Слушая ее, вы еще не можете поверить в реальность всего происходящего, вы просто с интересом наблюдаете за ней — за ее движениями, которые вы все еще любите, за ее лицом, которое вы по-прежнему любите, за ее глазами, которые много раз выручали вас из беды и которые вы все еще любите, за ее фигурой, которая все еще волнует вас (высокая талия, круглые плечи, нежная шея), — и все это вы еще по-прежнему любите, любите, любите!

А она говорит (говорит, говорит, говорит) о том, о чем вы не всегда скажете самому себе (даже наедине с самим собой), о том, о чем она услышала когда-то от вас ночью (шепотом, в благодарность за щедрость и молодость ее тела), она бросает вам в лицо такие слова, которые были доверены ей в минуты откровения, она упрекает вас признаниями, которые были сделаны ей в моменты глубокой духовной близости, — признаниями, в которых вы осуждали самого себя и свои слабости, чтобы еще сильнее укрепить ваш физический и сердечный союз.

Она говорит вслух такие вещи, о которых никто не должен знать, кроме вас двоих, и вы слушаете ее и не слышите ее (не понимаете смысла произносимых ею слов), а только видите ее, только глазами воспринимаете ее, только все еще любите ее, только вспоминаете ее руки, ее волосы, ее плечи и думаете о том, что вот сейчас она кончит читать эти яркие страницы из какого-то увлекательно написанного литературного произведения, отдаленно напоминающего твою собственную жизнь, и все опять встанет на свои места, все опять будет по-старому, по-прежнему, как и было раньше, целых четыре года подряд, — хорошо, тепло, солнечно, счастливо, неизменяемо…

И вдруг словно удар грома поражает вас. То, что говорит она, слышат другие. То, что должны знать только вы двое, теперь знают другие. Вот сидит ее мать. Вот сидит ее отец.

В чем дело? Что это еще за судилище такое? Что она там говорит? Что не любит тебя больше? Прекрасно. Что она не может больше жить с тобой вместе? Отлично. Что она считает брак с тобой разорванным? Замечательно. Просто замечательно… Так, так. Что еще?

Ее замужество было ошибкой. (Никогда не поздно исправить.) Ее ничто не остановит. (Бог в помощь.) Она всегда ненавидела мою профессию. (На вкус, на цвет…) С ее суетой, с ее беспардонностью. (Не знаю, не знаю…) Еще в Ливане, на границе с Сирией, когда ливанские пограничники начали проверять у всей группы документы, а я решил взять у них интервью и стал якобы задавать свои дурацкие вопросы, еще тогда она решила, что разойдется со мной. (Ну да? Неужели еще тогда? Скатертью дорога.) Теперь у нее другой муж. (Как же, как же, соседями были в Париже.) Ее всегда возмущало мое неумение держать себя с людьми. (Разве? Первый раз слышу.) Мое неумение вести себя в обществе. (Пажеских корпусов не кончали — есть грех.) И то, что я тогда выпил во время ночевки в Софии. (Что поделаешь, с друзьями-болгарами встретился, как не выпить с друзьями.) Ей всегда была ненавистна моя самоуверенность. Ей были неприятны мои физические претензии к ней ночью в гостинице в Афинах. (Это при отце-то с матерью о таких делах говорить?) И вообще я, оказывается, неотесанный деревенский тип…

— Замолчи!

Ты вскакиваешь со своего места и делаешь шаг к ней. Надо сейчас ударить ее. За подлость. За то, что не открыла тогда дверь в Париже. И вообще — за все.

Но бить женщин нельзя.

Рывком дверь на себя. И захлопнуть дверь так, чтобы потолок обвалился над ее головой!.. Коридор. Вешалка. Пальто.

Рывком пальто с вешалки. Что еще взять? Ничего. Ни грамма! Ни одного грамма больше не брать отсюда.

Лифт. Лестница. Подъезд. Ударом ноги распахиваешь настежь входную дверь и выходишь на улицу. Уходишь из своего дома. Уходишь из своего дома навсегда.

2

Куда пойти ночью в Москве человеку, ушедшему из своего дома? Куда пойти ночью в Москве человеку, ушедшему из своего дома навсегда?

К друзьям? Нельзя. Сегодня нельзя. Начнутся расспросы, советы, сожаления… А тебе не до этого. Именно сегодня тебе не до этого.

Нужно где-то побыть одному. Просто побыть одному. Сесть в поезд, около окна, и всю ночь куда-нибудь ехать.

Всю ночь куда-нибудь ехать, смотреть в окно и ни с кем не разговаривать. И вообще — ничего не делать. Только смотреть в окно. Может быть, иногда курить.

Где взять такой поезд? На вокзале. Сесть в самую первую, самую раннюю, самую далекую электричку и смотреть, смотреть, смотреть в черное ночное окно, — только редкие огоньки, как мысли о твоей прошлой жизни, будут возникать перед тобой и исчезать позади.

Возникать и исчезать.

И пусть колеса своим стуком думают за тебя. (Тук-тук, тук-тук, тук-тук.) Пусть колеса своим стуком расчленяют твою жизнь на годы и дни, на часы и минуты, на секунды и мгновенья. (Тук-тук, тук-тук, тук-тук.)

Пусть колеса своим стуком вбивают гвозди в деревянную крышку над твоей прошлой жизнью. (Тук-тук, тук-тук, тук-тук.)

3

— Такси!..

— Куда ехать?

— Прямо.

— А все-таки?

— К вокзалу…

— К какому?

— К любому.

— В Москве десять вокзалов.

— К трем вокзалам. На Комсомольскую площадь.

Правильно. С трех вокзалов всегда легче уехать, чем с одного. Если на Ленинградском негу ранних электричек, значит, на Ярославском есть. А если и на Ярославском нет, то уж на Казанском-то обязательно должны быть. На Казанском вокзале всегда ранние электрички бывают.

4

Красный сигнал светофора. Желтый, приготовились… Зеленый — поехали.

Вот если бы и в жизни так же. На красный — быть неподвижным, замереть, застыть. Только ждать, ждать, ждать… На желтый — приготовиться, сделать все необходимое, оглянуться вокруг себя… И только на зеленый начинать движение вперед. (А то ведь прешь иногда с ходу, со всех колес, прямо на красный.)

Зеленый. Желтый. Красный… Да, нужно иногда делить свою жизнь на эти три цвета — желтый, зеленый, красный. Очень полезно иногда постоять перед красным светофором своей жизни, припомнить кое-что, сравнить, сопоставить…

Собственно говоря, почему она так быстро влюбилась в этого ответственного работника «Интуриста»? (Влюбилась, влюбилась — это уж теперь точно. По-настоящему, видно, за него замуж собирается выходить — тут уж ничего не поделаешь. Недаром она сегодня отца с матерью своих вызвала.)

Но она знала его до того вечера в Дамаске всего несколько дней. Всего десять дней. (В тот вечер в Дамаске Курганов спросил у нее: «Уж не влюбилась ли ты?» И она совершенно серьезно ответила: «Да, влюбилась». Но Курганов не поверил ей тогда, не поверил… Вот вернемся в Москву, подумал тогда Курганов, и все пройдет. Даже в Париже и то по-настоящему не верил… Но теперь-то уж приходилось верить.)

Что же произошло с ней за эти десять дней? Чем, каким способом, какими средствами смог этот человек разрушить всего за десять дней то, что происходило между ними (любившими друг друга мужем и женой) целых четыре года?

5

Зеленый. Поехали…

Четыре года назад Курганов вернулся в Москву после летней практики в прекрасном городе Великие Луки во всеоружии неожиданного даже для него самого журналистского успеха.

За полтора месяца производственной практики Курганов опубликовал в местной газете около пятидесяти фельетонов, очерков, заметок, корреспонденций и статей. Чуть ли не каждый день он сдавал в секретариат фельетон или очерк (опытные, заслуженные местные журналисты писали свои фельетоны и очерки по нескольку дней, а Курганов садился с утра за стол — и через пару часов фельетон всегда бывал готов).

Сам себе все эти неожиданно проклюнувшиеся в нем журналистские способности Курганов объяснял очень просто: к началу практики он решил окончательно бросить спорт и вышел сразу из всех сборных команд: в конце концов надо было браться когда-то за ум. Кроме того, он вдруг совершенно неожиданно, буквально напрочь перестал писать стихи. (Незадолго до этого Курганов познакомился с одной очень интересной девушкой, которая однажды, как бы шутя, как бы между прочим, сказала Курганову, что он должен проявить себя не только как поэт, но и как журналист. Кстати, этой девушкой была будущая кургановская жена.)

Таким образом, все силы двадцатитрехлетнего супермена (все-таки рост 188, вес 86), бывшего неоднократного чемпиона Москвы и страны и даже (один раз) мирового рекордсмена, освободившиеся наконец от спорта и стихов, мощным водопадом обрушились на страницы великолукской газеты, предоставившей Курганову все свои четыре страницы для его яростных практикантских упражнений. И вся огромная словесная энергия, накопившаяся у Курганова за годы увлечения поэзией и до поры до времени почему-то скованная по непонятным тогда еще для него законам, — вся эта огромная словесная энергия вдруг вспыхнула в Великих Луках и забушевала на страницах газеты с невиданной для местных масштабов силой. (Таким образом, пожелание красивой девушки — будущей кургановской жены — было выполнено почти сразу и всего за каких-то полтора месяца.)

Курганов печатался в газете буквально каждый день. Иногда его рукой заполнялась чуть ли не половина всего номера. (Вот так иногда случается — появляется в твоей жизни красивая девушка, и ты начинаешь, ни о чем не задумываясь, следовать ее желаниям, словам, советам и даже стихи перестаешь писать, если эта девушка тебе нравится и если эта девушка хочет, чтобы ты всем показал и доказал, что умеешь не только писать стихи, имеющие успех в студенческой аудитории, но можешь и кое-что другое, более серьезное и надежное… Величайшей ошибкой Курганова на первоначальной стадии отношений со своей будущей женой было то, что она понравилась ему прежде всего за то, что он очень сильно нравился ей, — но это, к сожалению, выяснилось гораздо позже.)

Главный редактор великолукской газеты, поняв и оценив Курганова сразу же после первых его успехов, распорядился переселить необычного практиканта в городской гостинице из обычного номера в люкс — все расходы редакция взяла на себя. Одновременно главный редактор назначил Курганову самую высокую штатную ставку, всячески уговаривая Курганова сразу же после окончания университета возвращаться работать обратно к нему в газету. (Квартира была обещана Курганову в день приезда в Великие Луки с дипломом в кармане.)

Но, к немалому, наверное, огорчению главного великолукского редактора, неукротимого фельетониста к тому времени уже заприметили в Москве. Из одной центральной газеты (во всех московских газетах существуют отделы, внимательно следящие за успехами и провалами периферийной прессы) последовал запрос: кто сей шустрый автор фельетонов, подписывающий свои многочисленные сатирические произведения псевдонимом О. Курганов?

Ответ из Великих Лук, очевидно, немало подивил центральную газету: О. Курганов — не псевдоним, а настоящая фамилия студента 4-го курса Московского университета, находящегося в Великих Луках на производственной практике. (Потом в отделе кадров центральной газеты Курганову рассказывали, что поначалу этому ответу просто не поверили: литературный уровень фельетонов и очерков, подписанных фамилией О. Курганов, позволял смело включать их автора в десятку лучших журналистов газеты, а он, оказывается, только еще студент…)

6

Желтый, приготовились… Зеленый — поехали!

Когда Курганов вернулся после летней практики в Москву, его сразу же вызвали в заинтересовавшуюся его персоной центральную газету и предложили место штатного очеркиста с месячным окладом две тысячи пятьсот рублей (старыми, естественно, деньгами). Для студента четвертого курса это был неслыханный, грандиозный успех. (Таким образом, сбылась и вторая, тайная, половина пожелания красивой девушки, будущей кургановской жены, которую она, очевидно, вслух Курганову пока еще не высказывала, но которая тем не менее активно подразумевалась.) Из заработанных на практике денег (чтобы окончательно расплатиться с Кургановым за все опубликованные материалы, кассиру великолукской газеты пришлось даже специально ехать в областной банк) Курганов купил своей будущей жене золотое кольцо с тремя алмазами (она, он и еще некто третий — будущий малыш, а?). И сразу же после разговора в отделе кадров центральной газеты (две тысячи пятьсот, а? — неплохо для начала, а? — совсем неплохо) Курганов объявил друзьям и знакомым, что через месяц в московском ресторане «Арагви» (зал № 1) имеет состояться его, Олега Курганова, свадьба (обзаводиться семьей студент теперь уже пятого курса О. Курганов имел, как говорится, полное римское право).

О свадьбе этой потом ходило много разговоров. Невеста была юна, стройна, романтична, жених — в ломком дакроновом костюме — напоминал древнегреческого полубога (все-таки 188 и 86), а друзья жениха — члены сборной команды по баскетболу — внесли в атмосферу зала № 1 зримые черты олимпийского пиршества. Был специально приглашен сверхсовременный джаз (электрогитары тогда только еще входили в моду). Могучие соратники жениха по спорту выпили несколько ящиков шампанского, водки и коньяка, а худощавые однокурсники по университету съели ровно сто порций цыплят-табака (зря, что ли, кассир великолукской газеты ездил в банк?).

7

Нету, наверное, в мире зрелища более печального и грустного, чем ночной зал ожидания крупного московского вокзала. Только руке великого древнегреческого скульптора Фидия или Мирона (а может быть, только нервной и сверхсубъективной кувалде современного эпического монументалиста N) могла быть доступна вся сложная пластическая гамма человеческих фигур, разметавшихся во сне во втором часу ночи в креслах зала ожидания Казанского вокзала…

Ноги — в сапогах, валенках, калошах, чунях, пимах, бурках, унтах, ботах, ботинках, полуботинках, — разбросанные в разные стороны, напряженно вытянутые, судорожно скрюченные, подвернутые под себя, подтянутые к животу, переплетенные с соседскими, просто положенные на соседей… Руки — скрещенные на груди, всунутые в карманы, стерегущие багаж, положенные под щеку, уроненные на пол, вывернутые локтями вверх, ухватившиеся за собственное горло… Головы — в сбившихся на затылок пуховых платках, в съехавших на нос кепках, в надвинутых на ухо кубанках, в туго завязанных на подбородках ушанках, — откинутые назад, свесившиеся в сторону, уткнутые в колени, сброшенные на плечо, роняющие нижнюю челюсть и тут же ее ловящие, прислоненные, прижатые, приплюснутые к мешкам, чемоданам, корзинам, рюкзакам, узлам, телогрейкам, шинелям, полушубкам, ватникам, плисовым жакетам…

«Что заставляет всех этих людей страдать так изощренно и живописно? — думал Курганов, стоя во втором часу ночи в зале ожидания Казанского вокзала. — Почему они все так панически прижимают к себе свои вещи? И куда они все едут с неотвратимой решительностью, с такой необходимостью, с такой, не допускающей ни малейшего промедления, поспешностью, заставляющей их мучиться ночью в этом зале ожидания, чтобы утром с первым же поездом отправиться в нужном направлении?»

До первой электрички было два с половиной часа. Курганов походил несколько минут среди спящих пассажиров, нашел свободное кресло и сел наконец между двумя молодцевато похрапывающими, плечистыми матросами в черных, наглухо застегнутых бушлатах и четко сидящих на головах бескозырках, продолжающими даже во сне сохранять всем своим неармейским внешним видом романтическую флотскую исключительность.

Напротив, сдвинув вместе четыре кресла, спали, лежа друг около друга валетом, мужчина и женщина.

(Курганов посмотрел на высокий, гулкий сводчатый потолок и, вспомнив собор Парижской Богоматери, усмехнулся. Вот так идет наша жизнь — позавчера была ночь в Париже, а сегодня на Казанском вокзале. Неделю тому назад чуть не с шахом иранским на лыжах катался, а сегодня спать придется не в отеле для значительных лиц, а на обыкновенной вокзальной лавке.)

…Да, после веселой и шумной свадьбы в тот первый год работы в газете все было у Курганова хорошо и удачливо — семья, дом, деньги, любящая жена, уверенное и быстрое продвижение по службе. (Уже через три месяца после начала работы его вызвали на редколлегию и сообщили, что благодаря несомненным литературным способностям, а также хорошим физическим данным — рост, сила, умение держаться уверенно и внушительно — его, Олега Курганова, редакционная коллегия рекомендует в будущем на заграничную работу — корреспондентом в одну из африканских стран; там хоть и жарковато, но спортивная выносливость Курганова позволяет, очевидно, надеяться на то, что со всеми физическими нагрузками, а также всякого другого рода особенностями этой работы он справится успешно.)

Сообщение о предстоящей работе за границей вызвало у жены Курганова бурю восторга. В разговорах по телефону с подругами она, не стесняясь иногда даже присутствия самого Курганова, на все лады нахваливала своего удачливого мужа, бросая на него сверхвыразительные, восхищенные взгляды: после свадьбы на всю Москву, после золотого кольца с тремя алмазами, после всего этого еще и предложение о работе за границей, — более блестящей «партии» нельзя было, конечно, сыскать во всей Москве. (А в прошлом — известный спортсмен и даже поэт. И рост 188 сантиметров… Ну чем не супермен?.. Было, согласитесь, что было о чем поговорить жене Курганова по телефону с подругами.)

Неожиданная беременность нарушила все планы. Процесс, начатый покупкой золотого кольца с тремя алмазами (не дурным ли предзнаменованием были эти три алмаза?), замедлился, приостановился.

8

Беременность жены была не единственной причиной, внесшей перемены в развитие так неожиданно и так удачно начавшейся карьеры Курганова. Беременность и ранний токсикоз (отравление почек) воздвигли перед карьерой Курганова как бы чисто физическое препятствие: приговор врачей был единодушен и безапелляционен — менять во время беременности умеренный московский климат на жаркий экваториальный было жене Курганова категорически противопоказано.

Узнав о диагнозе, жена Курганова пришла в ярость. «А ведь говорила, говорила! — кричала она. — Ты до меня не только дотрагиваться — смотреть на меня не должен был, пока все с отъездом не утряслось бы!»

Курганов слушал все это и, ничего не отвечая, мрачно молчал.

Было и еще одно обстоятельство, внесшее в отношения Курганова с женой в самом начале их совместной жизни очень большие неудобства. Центральная газета, в которую был принят Курганов, работала в основном по ночам, домой Курганова привозили на редакционной машине обычно в четыре, в пять часов утра (а она, как всякая молодая женщина, любила крепко поспать как раз под утро), и у Курганова с женой постепенно выработался прямо противоположный друг другу по времени суток «пик формы». Вечером, после шести часов, когда она ждала его в обычное для всех время ужина и особенно сильно скучала без него, он обязан был сидеть у себя в редакции. Ранним же утром, вернее, в конце ночи, когда он, возбужденный только что окончившимся рабочим днем газетчика, еще взбудораженный последними сообщениями телеграфных агентств со всего мира, еще не остывший от них, приезжал домой счастливый и радостный, «обогнавший» время — с завтрашним, то есть уже сегодняшним, свежим номером газеты в кармане, — ранним утром она только сладко почмокивала во сне, стараясь как можно круглее свернуться калачиком под одеялом, а когда Курганов просыпался (в двенадцатом или в первом часу дня), ее, естественно, уже не было, а снова уходить в свою редакцию Курганову нужно было к шести вечера, когда ее еще не было дома.

И тем не менее (несмотря на все это) главные перемены в карьере Курганова на ее первоначальной стадии, а заодно изменения и в его собственных настроениях и мыслях по поводу своей работы начали происходить, конечно, не из-за этих обстоятельств и особенностей его новой жизни, а совсем, совсем по другим причинам.

9

Начав работать в газете, готовясь к длительному пребыванию за границей, изучая свои будущие обязанности иностранного корреспондента, Курганов еще задолго до получения известия о том, что из-за болезненной беременности жены эта поездка состояться не сможет, сам начал понимать и даже в большей степени чувствовать, что его отъезд на работу за рубеж будет отложен (вернее сказать, должен быть отложен) по причине, не имеющей к беременности жены никакого отношения.

Собственно говоря, причин этих было две. К первой относились все собственные мысли и рассуждения Курганова о своей жизни и работе. Вторая причина складывалась из мнений и разговоров о кургановской личности в редакции.

С первых же дней работы в газете, общаясь с сотрудниками редакции, с начальником своего отдела, с членами редколлегии, с главным редактором, с руководителем корреспондентских пунктов за границей, участвуя в собраниях, совещаниях, летучках и планерках, Курганов постепенно начал убеждаться в том, что сказочная метаморфоза, происшедшая с ним (из студентов прямо за границу), нравится ему все меньше и меньше. Что-то угнетало, что-то давило, что-то смущало и тяготило Курганова в его новом положении. Подробно вникая в свои будущие обязанности иностранного корреспондента, Курганов очень быстро уловил в них некую (в общем, не так уж и трудно улавливаемую) особенность, некую специфику — преобладание формальных, организационных (или, точнее сказать, административных) функций над функциями творческими.

Между тем, как всякий одаренный человек, Курганов интуитивно чувствовал, что своим успехом в Великих Луках он обязан не своим организационным, административным возможностям, а как раз наоборот — своим возможностям творческим, литературным. И вот теперь эти две, прямо противоположные по своей природе, особенности человеческой натуры были в его, кургановской, судьбе кем-то перепутаны. На первое место выходило то, что Курганову было присуще в гораздо меньшей степени. А то, что составляло его главное достоинство и преимущество, как бы отодвигалось в сторону, затемнялось, переносилось на какое-то неопределенное будущее.

Успех в Великих Луках летом 1953 года носил, конечно, особый характер. Помимо того, что это был прежде всего литературный успех, это была еще и реакция на годы, ушедшие на спорт (физкультурные парады, рекорды, первые места на соревнованиях). Курганову смертельно надоело свое собственное, затянувшееся детство (а спорт — это, конечно, было детство). Хотелось взрослой жизни. Настоящей мужской жизни, в которой ты что-то сам, своими собственными руками защищаешь, за что-то лично, персонально отвечаешь, с кем-то ведешь свою личную, индивидуальную борьбу.

Собственно говоря, именно это (потребность в ощущениях борьбы с чем-то, а вернее, с кем-то конкретным) и определило когда-то для Курганова выбор профессии. Еще в школе, в последнем классе (как раз в то время, когда он начал писать стихи, узнав, что из-за зрения путь в авиацию ему закрыт навсегда), у Курганова вдруг остро проявился интерес к разного рода критическим материалам в газетах. Возникало какое-то особое, удовлетворяющее душу и сердце чувство, когда в какой-нибудь острой статье или корреспонденции автор всыпал по первое число бюрократу, или хапуге, или откровенному дураку. Особенно нравились Курганову фельетоны. Он читал их подряд чуть ли не во всех московских газетах. (По воскресеньям, когда без фельетона не выходила ни одна газета, Курганов специально вставал пораньше, бежал на трамвайную остановку к киоску и покупал сразу все имевшиеся в продаже газеты.)

На фоне всеобщей взаимосвязанности и взаимообусловленности всех общественных событий (Курганов кончал школу в 1949 году), на фоне совершенно безошибочных предвидений близкого и далекого будущего — фельетоны в газетах были, конечно, диссонансом. Оказывалось, что не все вокруг было так уж безупречно и безоблачно. Оказывалось, что где-то еще существуют плохие люди, что еще не все родимые пятна выведены до конца. Где-то еще воровали, обманывали, подделывали документы, занимались личным обогащением… И вот кто-то смелый и остроумный, поставивший под своей фамилией слова «наш корр.» или «наш спец. корр.», нападал на этих нехороших людей, на жуликов и проходимцев, шел на них с открытым забралом, бросался в атаку, мчался на коне, как Чапаев, обошедший с тыла каппелевцев.

Это привлекало. Этому хотелось подражать. Это давало какие-то новые, хорошие ощущения удовлетворенности от чего-то пока еще неизвестного, но уже притягивающего. (Если уж опоздал на войну, то бросайся в бой против внутренних врагов, думал Курганов.)

В соединении с тягой к слову вообще (стихи) это давало жизненную ориентацию. Курганову захотелось стать журналистом. Чтобы быть смелым, умным, оперативным, легким на подъем. Чтобы в любую минуту быть готовым отправиться по воздуху, по морю, по суше в любую точку страны, а может быть, даже и всего земного шара. Чтобы смело и остроумно, с открытым забралом сражаться с негодяями, подлецами, перестраховщиками, очковтирателями. Чтобы, увидев свою фамилию под острым газетным материалом, выводящим на чистую воду какого-нибудь укрывавшегося до сих пор от всеобщего обозрения мерзавца, почувствовать себя на мгновение Чкаловым или Громовым, Покрышкиным или Кожедубом или все тем же Василием Ивановичем Чапаевым, бешено скачущим на коне с саблей в руках впереди красной конницы на белую пехоту.

Спорт на долгие годы ослабил все эти чувства, отодвинул тягу к гражданской активности куда-то на второй план. Спорт подменил активность духовную активностью физической.

Но у самого Курганова внутри, под сердцем, жила досада. Он чувствовал, что напрасно теряет время на всех этих стадионах, кортах и гаревых дорожках. Он понимал, что упускает что-то главное — то самое, что так хорошо и высоко тревожило его, когда в десятом классе, на переломе отрочества и юности, он увлекался чтением фельетонов в газетах и видел себя в будущем сильным и умным защитником всеобщего добра от всеобщего зла.

10

И вот ранней весной 1953 года, после четвертого курса, накануне летней производственной практики, после напряженнейшего зимнего сезона (первенство Москвы по легкой атлетике в закрытых помещениях, матч восьми городов по баскетболу, серия волейбольных матчей с Ленинградским университетом, несколько поездок по стране в составе сборной команды столичных вузов и т. д. и т. п.), ранней весной 1953 года Курганов решил наконец навсегда покончить со спортом, похоронить в себе чемпиона и рекордсмена. Нужно было действительно браться за ум, нужно было вытаскивать из себя спрятанное и забытое до поры до времени гражданское начало, нужно было отказываться от побед, добываемых только лишь мускулами ног и плеч, без участия головы, нужно было решительно расставаться с прошлым. Курганов чувствовал, как в нем намечается какая-то перемена, вызревает что-то новое, какая-то острая потребность в иной, более взрослой и серьезной жизни.

Производственная практика летом 1953 года в Великих Луках глубоко удовлетворила в Курганове эту потребность в новой, более серьезной и взрослой жизни. Во время этой практики он, пожалуй, достиг самой высокой отметки своего жизненного и пока еще (по форме) юношеского самоутверждения.

Но одно дело было писать лихие фельетоны и разоблачительные статьи в областной газете (будучи еще студентом, практикантом), крушить районных бюрократов и чиновников, и совсем другое дело было работать в московской редакции.

Курганова поначалу эти новые для него обстоятельства несколько озадачили и даже разочаровали. К столь «щепетильному» обращению с отрицательными персонажами будущих фельетонов в Великих Луках он не привык. Но после того как ему рассказали, что в прошлом году «герой» одного из фельетонов подал на автора этого фельетона в суд, выиграл процесс и даже добился того, что автора фельетона уволили из редакции, Курганов надолго задумался…

Да, в Великих Луках все было намного понятнее и проще — веселее работала редакция, шумнее были планерки и летучки, быстрее составлялись планы номеров, в секретариате не придирались к каждому слову в засылаемых в набор рукописях и вообще жилось и писалось легче и быстрее — всю газету, как правило, успевали сделать еще до обеда (то есть полностью заполнить материалами все четыре страницы и отослать все это в типографию), а после обеда сотрудники отправлялись или за реку, или на волейбольную площадку, или, сбросившись, так сказать, «объединив усилия», шли на террасу ближайшей чайной — попить пивка и поглазеть на скользящие по реке лодки со студентками пединститута, чтобы к шести часам вечера всем снова собраться в редакции и заняться вычиткой гранок, проверкой пахнущих свежей типографской краской завтрашних газетных страниц, чтением телеграмм ТАСС, кромсанием ножницами поступающих по телетайпу новостей и т. д. и т. п.

В Москве же все было совсем иначе — строже, холоднее, загадочнее, напряженнее. Где-то в мрачных глубинах кабинетов членов редколлегии совершалось таинство планирования будущего номера, с почти недосягаемой высоты главного редактора вдруг раздавалась резкая, как гром, команда — весь номер решительно переделать! Сразу же по коридорам начинали бегать курьеры и секретарши, вся редакция вдруг надолго замирала в ожидании каких-то сверхсногсшибательных сообщений из Юго-Западной Азии или из Северо-Восточной Африки, вот-вот должны были поступить документы из Центрального статистического управления, у редакционного подъезда с минуты на минуту ждали появления курьера с текстом Обращения Всемирного Совета сторонников мира, телефонистки торопливо записывали отклики с мест на это Обращение.

В московской редакции у Курганова даже с сотрудниками отдела, к которому его прикрепили, образовались такие сложные отношения, что Курганов иногда, перед тем как обратиться к тому или иному коллеге по отделу, подолгу продумывал и репетировал весь будущий разговор. И объяснялось это, очевидно, в первую очередь тем, что абсолютно все сотрудники отдела были годами намного старше Курганова, а говоря откровенно, просто годились ему в отцы.

В своем огромном сером пиджаке букле с широченными ватными плечами (как будто своих было мало), полученном на последнем физкультурном параде, под которым всегда был надет синий шерстяной свитер с четырьмя белыми буквами на груди — «СССР», Курганов внешне, физически был как бы не на месте в своем отделе, да и вообще во всей редакции. От его высокой атлетической фигуры веяло стадионом, бассейном, футбольным полем, летним солнечным утром, флагами на ветру, а в редакции люди работали по ночам, в зеленом свете настольных ламп, лица у редакционных работников были, как правило, землистые, болезненные, из четырех сотрудников кургановского отдела двое были инвалидами войны (в том числе и сам начальник отдела, который с трудом передвигался по коридору с помощью двух палок), а Курганов, уже работая в редакции, по настоятельной просьбе руководителей общества «Буревестник» согласился пробежать свой коронный этап в майской эстафете по Садовому кольцу и, хотя их команда на этот раз не заняла призового места, снова показал лучшее время дня на своем любимом подъеме в Таганскую гору.

В Великих Луках Курганов писал все свои фельетоны в точном соответствии с тем впечатлением, которое вызывали у него будущие «герои» этих фельетонов. Однажды ему, например, показали письмо о самодурстве одного из председателей райсовета. Бравый предрика обложил налогом всех владельцев коз в районе; в подведомственных сельсоветах запретил иметь стулья — сидеть в сельских Советах разрешалось только на табуретках… В самом районном центре неистощимый на выдумки председатель наладил штрафовать граждан, которые, встречая его на улице, не здоровались с ним.

Курганов проверил факты — все подтвердилось. В полном соответствии с прослушанным в университете курсом теории и практики советской печати Курганов применил к «герою» будущего фельетона метод сатирического обобщения и сравнил председателя с одним из щедринских героев — глуповским градоначальником, который приказал размостить в Глупове все мостовые, а из вынутого булыжника настроить монументов.

На следующий день после опубликования фельетона «Отец города» в редакцию великолукской газеты вошел рослый детина в зеленой велюровой шляпе и с желтым портфелем в руках. «Кто здесь будет Курганов?» — зычным голосом спросил детина. «Я Курганов», — последовал ответ автора фельетона. Детина сделал шаг вперед, размахнулся свободной от портфеля рукой и…

Все происшедшее в следующую секунду было потом вписано золотыми буквами в устные анналы великолукской газеты — в тот самый параграф, который трактует правила обращения сотрудников редакции с грубиянами посетителями.

Курганов скользнул влево и одновременно что-то такое сделал с широким лицом председателя райсовета, в результате каковых его действий драчливый предрика оказался перемещенным из центра комнаты в ее далекий угол, а точнее — в стеклянные дверцы стоящего в углу шкафа, причем (как отмечали впоследствии очевидцы) звон разбиваемого предриковской спиной стекла совпал с падением со шкафа на голову председателя райсовета гипсового бюста великого русского почвоведа Докучаева (трудно, конечно, было утверждать, что этот факт — падение бюста — был заранее отрепетирован или предусмотрен участниками сцены, равно как трудно было предположить, что в этом падении бюста выразился протест великого почвоведа против налога на владельцев коз, — скорее всего, падение бюста произошло чисто случайно).

И хотя после описанных выше действий Курганов два дня не мог дотронуться даже одним пальцем до клавишей пишущей машинки (опухла вся кисть правой руки), от участия во всех дальнейших событиях он был освобожден. Прибывшая на место происшествия (вслед за «скорой помощью») милиция обнаружила в совершенно пустом портфеле воинственного предрика два дефицитных силикатных кирпича, что явилось предметным подтверждением хулиганских побуждений и, главным образом, намерений «героя» фельетона, в результате выявления каковых поверженный председатель был отправлен не в больницу, а в обком партии, где его уже с нетерпением ожидали (слух о подробностях встречи автора и героя фельетона «Отец города» мгновенно, под неумолчный хохот сотрудников редакции, распространился с помощью телефонной связи по всем городским организациям). Ровно через сутки после неудачной встречи сторон бравый предрика был освобожден от занимаемой должности, исключен из партии и отправлен в далекий район области уполномоченным по заготовке сена, веточных кормов, а также грибов и лесной малины.

11

Конечно, нечего было даже и думать о том, чтобы перенести в Москву хотя бы часть накопленного в Великих Луках опыта. Разница в отношении к отрицательным героям фельетонов и критических материалов между областной и столичной редакциями оказалась огромной. И уже один из первых фельетонов, который Курганов написал для московской газеты, названный им в полном соответствии с прослушанным в университете курсом теории и практики советской печати «Не в свои сани не садись» (имелся в виду заимствованный у классики прием сатирического обобщения) вызвал самые серьезные нарекания у начальника того отдела, к которому до своего отъезда за границу был прикреплен Курганов.

Больше всего заведующему отделом не понравилось то, что Курганов избрал в герои своего фельетона бывшего работника райкома партии.

— Вы что же, не знали, что этот ваш Егор Мехлюков был инструктором райкома? — спрашивал начальник отдела.

— Конечно, знал, — отвечал Курганов, сидя верхом на стуле в своем синем тренировочном свитере с буквами «СССР» (пиджак букле, доставшийся с последнего физкультурного парада, был небрежно брошен в глубокое кожаное кресло, стоявшее перед столом начальника отдела).

— И почему не сделали для себя никаких выводов?

— А какие я должен был делать выводы? — искренне удивился Курганов.

— Ну, хотя бы не писать этого фельетона…

— Не писать? Почему?

— А потому, что Егор Иванович Мехлюков хотя и бывший, но все-таки партийный работник. А осмеивать в фельетонах партийных работников — это значит заниматься избиением партийных кадров.

Курганов с интересом прислушивался к новой, совершенно незнакомой ему до этого формулировке.

— А вы знаете, — медленно начал Курганов, — что этого так называемого бывшего партийного работника несколько дней возили по району, пытаясь насильно «рекомендовать» в председатели, но колхозники каждый раз со свистом прокатывали его?

— Именно поэтому и не следует смеяться над подобного рода фактами. Именно поэтому о подобного рода событиях надо писать не фельетоны, а докладные записки в соответствующие обкомы партии.

— Но я ведь журналист, а не инструктор обкома! — вспылил Курганов. — Это пускай инструктор докладные записки пишет! А мое оружие — газетная полоса, фельетон, сатирический образ!

— Сатирический образ, товарищ Курганов, применяется не во всех случаях жизни, — назидательно поднял вверх указательный палец начальник отдела. — Далеко не во всех. Надо знать, где следует применять сатирический образ, а где и не следует… Вы, товарищ Курганов, журналист еще молодой, в центральную печать попали недавно. Советую вам не горячиться, а прислушиваться к замечаниям старших товарищей.

Собственно говоря, именно с этого самого дня и начались в редакции разговоры о том, что к молодым, только что принятым на работу кадрам журналистов надо относиться бережно, чутко, внимательно, по возможности удерживать их от неуместных сатирических образов, что было бы непростительной ошибкой по отношению к будущим судьбам вообще всех молодых журналистов посылать на заграничную работу еще неопытных, не искушенных сложностями жизни людей. Пусть набираются ума-разума внутри страны, пусть сначала проявят себя на внутренних, на советских темах, так как работа за рубежом, в силу недостаточно зрелых представлений нашей послевоенной молодежи о капиталистической действительности, может оказаться для них, для молодых журналистов, просто непосильной и опасной («сгорит» один раз по неосведомленности, сломает себе шею по малолетству на пустяке, и больше уж на такую работу не пошлют), и что вообще во всем, что связано с заграницей, надо ориентироваться на людей старшего поколения, более опытных и искушенных, как это и было раньше (и это было бы справедливо и оправданно), а новые веяния в редколлегии, которыми, кстати сказать, члены редколлегии уже успели «заразить» и главного редактора (посылать, мол, за рубеж только молодых — пусть набираются опыта в непосредственном общении с капитализмом), — эти веяния скоро пройдут, улягутся, как проходит всегда вообще всякая мода (сколько таких новых «веяний» приходилось встречать и провожать на своем веку).

Все эти разговоры и мнения, плюс собственные размышления о непохожести работы в газете в Великих Луках на работу в газете в Москве, плюс болезненная беременность жены — все это, вместе взятое, все больше и больше укрепляло Курганова в мыслях о том (скорее в настроениях, чем в мыслях), что вопреки прекрасному впечатлению, которое он произвел на членов редколлегии, ему, Курганову, ехать на работу в Африку не придется. Пока не придется.

Одним словом, события развивались так, что необходимо было что-то предпринимать. Нельзя было и дальше во всем полагаться на судьбу (родит, мол, жена, а там посмотрим). Судьба и так была слишком щедра к Курганову в тот 1953 год, «подарив» ему для производственной практики прекрасный город Великие Луки (в другом городе, среди других людей ничего бы могло и не произойти).

Да, нужно было что-то решать. Нужно было рубить узел топором. Нужно было самому войти в поток хлынувших на тебя неожиданностей и своими собственными усилиями выволочь себя на противоположный берег (эта формула прочно укреплялась в характере Курганова), так как тот берег, по которому ты шел раньше, теперь покинула удача. (Справедливости ради, очевидно, все-таки следует сказать о том, что реальная ситуация в редакции не была уж такой критической, как это казалось тогда Курганову. Просто самолюбие его в то время слишком болезненно обострилось из-за возникших в редакции кулуарных разговоров о его молодости и неопытности.)

Правда, было еще одно обстоятельство, которое не ко времени вносило путаницу и в без тою сложные настроения Курганова. «Ну хорошо, — думал Курганов, — заграница, Африка, пальмы, крокодилы, может быть, даже Бармалеи… Уйдет она от меня навсегда, эта заграница, если я сейчас туда не поеду?.. Никогда я больше за границу не попаду, что ли? Ведь все равно нельзя сейчас ехать из-за жены, из-за токсикоза этого проклятого…»

«Но и оставаться в редакции тоже нельзя, — думал Курганов. — В будущем никого не будут интересовать детали, в будущем будут знать только одно: собирались послать на работу за рубеж и не послали. Значит, не случайно. Значит, что-то есть… И пойдут разговоры, пересуды — еще хуже теперешних… Значит, надо уходить. Значит, надо зачеркнуть Великие Луки. И все то, что произошло со мной в Великих Луках. И все то, от чего пришлось отказаться, через что пришлось переступить ради того, чтобы Великие Луки состоялись… Значит, надо уходить, не попытавшись даже минимально развить свой успех в Великих Луках, который и замечен-то впервые был именно здесь, в этой редакции…»

Уходить. Но куда?.. Брось, не темни, упрекал сам себя Курганов. Ты прекрасно знаешь, куда тебе можно, а главное — хочется уйти. Совсем рядом. Всего-то навсего подняться с первого этажа на второй. И ты давно уже собираешься это сделать… Но что-то мешает. Что?.. Неудобно… Тебя встретили здесь как человека, создали условия… Разговоры? А может быть, ты преувеличиваешь их значение? Может быть, они возникли тогда, когда стало ясно, что из-за жены ты все равно никуда не поедешь?.. Может быть, никто никогда и вспоминать не будет — почему тебя когда-то не послали на работу за границу?.. Может быть, ты возводишь напраслину на своих товарищей по редакции, с которыми вместе работаешь?

«Может быть, — думал Курганов. — Но уходить все равно надо».

12

Да, существование второго этажа вносило большую путаницу в мысли и настроения Курганова в ту весну, когда он, уже работая в крупной московской газете, одновременно должен был заканчивать пятый курс факультета журналистики МГУ и защищать на кафедре теории и практики советской печати диплом на тему «Проблемы типического в советской газетной сатирической публицистике».

Все дело было в том, что на втором этаже того же самого здания, где первый этаж занимала газета, впервые обратившая в свое время внимание на лихую производственную практику в Великих Луках студента четвертого курса факультета журналистики Олега Курганова и вытребовавшая упомянутого выше студента к себе в Москву на работу, — на этом самом втором этаже тоже была расположена редакция, но только совершенно другой газеты (молодежной).

Конечно, по марке, престижу и солидности две эти газеты, занимавшие одно здание, ни в какое сравнение друг с другом идти не могли. Первая, взрослая газета (как уже было сказано) имела мощный, разветвленный аппарат собственных корреспондентов чуть ли не во всех республиках и областях страны и чуть ли не во всех странах мира. Молодежная газета с трудом насчитывала пару десятков собственных корреспондентов внутри страны и трех-четырех корреспондентов за границей (практически по одному корреспонденту на одну часть света, да и то не на каждую).

И наконец, главная разница между газетами состояла в том, что взрослую газету огромным тиражом печатала громадная, похожая на крейсер, ротационная машина (и тут же взрослую газету грузили в машины, везли в аэропорты, перегружали в самолеты и развозили сразу по всей стране), а молодежная газета попадала в ротационную машину во вторую очередь, «крейсер» печатал ее медленно, нехотя, будто «отстреливался» одним бортом, и в аэропорты молодежную газету тоже везли медленно, не торопясь (не так, как взрослую — экспрессом), да и рассылали молодежную газету с самолетами далеко не во все города страны.

И тем не менее, несмотря на все это, несмотря на все перечисленные выше преимущества взрослой газеты перед молодежной, Олег Курганов, встречая иногда в столовой или в ночном буфете розовощеких, белозубых, в спортивных куртках, в свитерах, в модных пиджаках с пестрыми галстуками, все время смеющихся, острящих, непрерывно рассказывающих анекдоты сотрудников молодежной газеты, внимательно наблюдал за ними, прислушивался к их разговорам, бросал на них долгие и завистливые взгляды.

Там, на втором этаже (Олег не знал этого, но чувствовал интуитивно), шла совершенно иная жизнь. Очевидно, она, эта жизнь на втором этаже, во многом походила на редакционную жизнь великолукской газеты — была шумной, веселой, озорной, быстрой, находчивой (корреспондентов во всех странах и областях не было, приходилось изворачиваться) и, может быть, даже немного легкомысленной. Внешним выражением этой веселой и слегка легкомысленной внутриредакционной жизни второго этажа можно было, очевидно, считать довольно частые и шумные вторжения в столовую в обеденный перерыв чуть ли не половины всей молодежной редакции сразу, которые обозначали каждый раз какое-нибудь торжественное событие в жизни одного из сотрудников: день рождения, увеличение семейства, публикацию хорошей статьи, возвращение из далекой командировки.

В таких случаях ребята из «молодежки» быстро сдвигали где-нибудь в углу несколько столов, мгновенно добывали на раздаче два-три винегрета, какой-нибудь незамысловатой холодной закуски и равное числу присутствующих количество пустых стаканов, которые тут же, в результате каких-то таинственных и неуловимых манипуляций, оказывались наполненными. («Комсомол у меня только сухое пьет, — безапелляционно заявляла буфетчица Клава, когда кто-нибудь из обитателей первого этажа пытался сделать ей замечание за продажу спиртных напитков в рабочее время, — гурджаани или цинандали. Руку на отсечение даю».) И эта страшная клятва была чистой правдой, потому что только из-за постоянной приверженности сотрудников молодежной газеты к сухим винам шеф-повар разрешал им устраивать в столовой свои застолицы. («Лично я, например, никакого криминала здесь не вижу, — говорил шеф-повар, если кто-нибудь с первого этажа все-таки требовал принять административные меры, — Во Франции, например, даже в детском саду вино к обеду подают. Вино есть научно обоснованный стимулятор аппетита»).

Иногда вместе с ребятами из «молодежки» в столовую приходил главный редактор их газеты — плечистый, невысокий, плотный человек с большой, массивной головой и глубоким пристальным взглядом, бывший сотрудник взрослой газеты, много лет проработавший ее постоянным корреспондентом в Южной Америке. Чокнувшись и выпив с коллективом за очередную дату, главный закуривал и, коротко и энергично похохатывая, начинал всегда рассказывать что-нибудь интересное из своей заграничной южноамериканской жизни, и по тому, как тянулись к нему со всех углов застолицы вихрастые головы, по тому, как вытягивались из воротов курток и свитеров стриженые затылки, чувствовалось, что главный редактор молодежной газеты действительно многое повидал за свою жизнь в Южной Америке и что он, очевидно, умеет не только интересно рассказывать обо всем этом своим весельчакам подчиненным, но и умеет интересно и здорово работать с ними.

Курганов, сидя где-нибудь рядом, за соседним столом, только вздыхал тяжело, глядя на все это.

Между тем сами ребята из молодежной газеты давно уже заприметили Курганова по его тренировочному костюму с белыми буквами «СССР» на груди. (Оказалось, что в «молодежке» работает один парень из университета, из предыдущего выпуска, и вскоре уже весь второй этаж знал, что внизу, на первом этаже, в одном из отделов «большой» газеты, в ожидании отправки собственным корреспондентом в Африку, сидит сам Олег Курганов — знаменитый легкоатлет, рекордсмен по десятиборью, тот самый Олег Курганов, который вот уже четвертый год подряд показывает лучшее время в эстафете по Садовому кольцу на самом большом этапе, на Таганской горе.)

Спортивный отдел молодежной газеты отрядил к Курганову Делегацию сотрудников — знакомиться и вообще. (Курганов в это время сидел в пустующей комнате одного из уехавших в командировку сотрудников и читал нуднейшее письмо из Министерства рыбной промышленности, которое начисто опровергало опубликованный несколько дней назад фельетон о вымирании рыбы в Азовском море и, наоборот, утверждало, что нигде так хорошо и вольготно не живется рыбе, как в Азовском море, нигде она так радостно и щедро не размножается, как около причалов металлургического комбината, где в море, судя по приведенным в фельетоне документам, круглые сутки сваливали шлак и лили без остановки отработанную серную и соляную кислоту.)

Отметив про себя, что в делегации «молодежки» набралось слишком много девиц, и испытав при этом знакомое чувство досады, которое всякий раз возникало у него, когда он замечал, что им интересуются не как поэтом и журналистом, а только как спортсменом (обладателем сверхподвижного двухметрового костяка и группой сильно развитых ножных и плечевых мышц), Курганов тем не менее гостеприимно разместил соседей в чужом кабинете и обвел всех вопросительным взглядом, как бы молча спрашивая — чем могу служить?

— Да вот, зашли познакомиться, — заулыбался заведующий спортивным отделом «молодежки» — энергичный, подвижной паренек с короткой прической, делавшей его похожим на енота. — Как-никак Олег Курганов, знаменитость, и вдруг совсем рядом…

Девицы, сидевшие на диване, дружно захихикали.

— Да уж какая там знаменитость, — смущенно махнул рукой Олег, — все в прошлом…

— В прошлом? — нахмурился «енот», как бы заранее обижаясь на Курганова за то, что тот сообщает ему о себе какие-то неправильные сведения. — А кто Таганский подъем в этом году с лучшим временем рванул?

— Ну это так, — улыбнулся Олег, — по старой памяти…

— А это правда, что вы в Африку едете? — подала голос с дивана одна из девиц.

— Пока ничего не известно, — неопределенно развел Курганов руками, как бы давая понять, что его отъезд в Африку — редакционная тайна, а редакционные тайны, как это, очевидно, известно всем присутствующим, не открываются просто так.

Поговорив еще несколько минут о всяких пустяках и договорившись, что в ближайшее время Олег выступит перед общим собранием всего коллектива молодежной газеты с рассказом о своем спортивном пути, гости стали прощаться.

— Между прочим, — сказал уже с порога «енот» — заведующий спортивным отделом, — вами очень интересуется наш главный редактор. Просил зайти, когда будет свободное время.

В те времена, когда это приглашение последовало, проблема определения своего будущего еще не стояла остро перед Кургановым. Поэтому с визитом он особенно не торопился. Но встреча с главным редактором неожиданно произошла сама по себе — ночью.

Олег спускался в типографию, главный редактор «молодежки», очевидно, шел в ночной буфет.

— Вы Курганов? — спросил он, останавливаясь на площадке и протягивая Олегу руку.

— Да, Курганов, — Олег пожал протянутую руку.

— Много слышал о вас. Зашли бы как-нибудь… Посидели бы, поговорили…

— Спасибо. Обязательно зайду.

И тут произошло то, о чем Курганов потом в течение многих лет не мог вспомнить без улыбки, а иногда даже и без смеха.

Воровато оглянувшись, шеф «молодежки» вдруг приблизился к Олегу вплотную, подмигнул ему одним глазом и зашептал:

— А то переходил бы прямо к нам на работу, а? Чего ты в этой скучище сидишь?

Он снова оглянулся и еще ближе придвинулся к Олегу.

— Этот черт, — он назвал фамилию начальника кургановского отдела, — всю душу из тебя вытащит, я его как облупленного знаю. Он святее самого папы римского хочет быть… А ты же поэт, я знаю. Я о тебе все справки навел, не беспокойся…

— А я не беспокоюсь, — улыбнулся Олег.

— Я все твои фельетоны в Великих Луках прочитал, ты нам подходишь… Конечно, сразу Африку я тебе не обещаю, но печататься будешь от души. Сколько напишешь, столько и напечатаем, а?

И, услышав, что кто-то вышел на лестницу, главный еще раз подмигнул Курганову и быстрым шагом начал подниматься вверх.

13

Свидание это на лестничной площадке не прошло для Олега бесследно. В те дни, когда под влиянием сразу всех вместе взятых причин и обстоятельств недовольство своим положением и самим собой достигло предела, Курганов твердо решился идти на второй этаж.

Оставалась последняя нить — то утро в Великих Луках, когда он впервые узнал, что им, практикантом, заинтересовались в Москве, в центральной газете. И те улыбки членов редколлегии, когда он вошел в конференц-зал редакции и ему торжественно сообщили, что его, Олега Курганова, еще не окончившего университет студента пятого курса, еще даже не получившего диплом выпускника, редакционная коллегия рекомендует в будущем на заграничную работу — собственным корреспондентом в одну из экваториальных африканских стран, улучай помог оборвать и эту, последнюю нить.

Однажды начальник кургановского отдела, вернувшись из командировки, созвал всех сотрудников отдела к себе в кабинет.

— Вы, наверное, помните, — сказал начальник отдела, как всегда навалившись всем телом на свой письменный стол, — что приблизительно месяц назад из Куйбышева к нам по почте пришел фельетон некоего Иванова… Речь шла о старике птичнике, который воровал у колхозных кур яйца, а правлению колхоза объяснял, что яйца-де уносит ястреб… Этот фельетон заинтересовал меня, я выехал на место, проверил факты, все подтвердилось. Разобрался я и с автором фельетона, он оказался сотрудником областного управления сельского хозяйства. Человек несомненно способный, никаких компрометирующих данных на него нет, — одним словом, фельетон будем печатать… Я немного подработал текст, в свете последнего постановления редколлегии. Сейчас дадут по телефону Куйбышев, я буду читать автору окончательный вариант, а заодно послушаете его и вы, чтобы быть в курсе тех требований, которые предъявляет сейчас к подобного рода материалам редакционная коллегия. А потом все вместе мы обсудим фельетон и наметим кое-какие планы на будущее.

Зазвонил телефон. Давали Куйбышев.

— Алло, товарищ Иванов? Это из Москвы, из редакции, по поводу вашего фельетона… Да, да, собираемся печатать. В самое ближайшее время… Теперь вот какой вопрос. Ваш текст мы тут всем отделом довели до необходимых кондиций, чтобы, как говорится, и посмеяться можно было, и в то же время серьезно задуматься, сделать выводы… Что, что? Заранее согласны?.. Нет, товарищ Иванов, это делается совсем не так. Сейчас я прочту вам по телефону текст вашего фельетона… Не беспокойтесь, все время разговора оплачивает редакция. Можете делать любые замечания, мы их обязательно учтем… Итак, начнем с заголовка. Ваш заголовок нам не очень понравился, мы его сняли. Теперь у вашего фельетона будет такой заголовок: «Золотое яичко»…

И начальник отдела обвел своих сотрудников торжествующим взглядом — каков заголовок, а?

— Алло, товарищ Иванов, ну как, нравится заголовок?.. Ну, вот и прекрасно!.. Итак, заголовок — «Золотое яичко»… Теперь слушайте текст, тут я вначале немного от себя добавил… Начинаю читать: «Есть такая русская сказка о деде и бабе, у которых была курочка-ряба… Вот однажды снесла курочка яичко…»

«Да, товарищ Иванов, — подумал про себя Курганов, — жалко мне тебя… Незавидная у тебя доля, как у автора будущего фельетона… Неужели и в мои материалы будут вписывать подобное?.. Ведь сказок еще много осталось — о рыбаке и рыбке, например, о золотом петушке, о попе и о его сотруднике Балде…»

— «…дед бил-бил, не разбил, баба била-била, не разбила…» — сладко журчал голос начальника отдела.

«Неужели все эти люди, — думал Курганов, глядя на сосредоточенные, постные лица работников отдела, — могут серьезно слушать всю эту галиматью?.. Ведь за стенами редакции лежит огромный человеческий мир с его проблемами, страстями, сложностями, тревогами, радостями, заботами, с его неразрешимыми драмами и непримиримыми противоречиями… И неужели, зная об этом мире, можно тратить свое время на то, что сейчас происходит в этой комнате? Неужели можно отдавать место на страницах большой, солидной газеты для обличений какого-то вороватого деда, которого надо просто заставить возместить стоимость того, что он украл, если это, конечно, возможно…»

А начальник отдела, войдя в роль, изображал из себя то деда, то бабу, то курочку-рябу, то хищного ястреба, повадившегося каждый день воровать яйца с колхозной птицефермы, заведующим которой был злополучный дед. Все реплики героев фельетона начальник отдела читал с выражением, помогая себе движениями головы и свободной от телефонной трубки рукой, закатывал глаза, подолгу молча смотрел в потолок в тех самых местах, где наглое поведение деда-ворюги переходило всякие границы. Особенно хорошо удавалось начальнику отдела передавать свободной от телефонной трубки рукой полет ястреба, когда тот, отяжелев от куриной крови и насытившись вдоволь желтками и белками, лениво улетал с птицефермы в родное гнездо.

«А ведь он мог быть, наверное, неплохим актером, — думал Олег, глядя на своего раскрасневшегося и посвежевшего от пережитых за всех героев фельетона чувств начальника. — Мог бы волновать зрителей с подмостков сцены… Может быть, я напрасно осуждаю его? Может быть, я вообще чего-то не понимаю в работе этой «взрослой» редакции? Может быть, я еще слишком молод для нее?»

Между тем начальник отдела, закончив читать вписанное своей собственной рукой в фельетон товарища Иванова художественное начало и перейдя к изложению деловой части (сколько всего было украдено яиц, да во что это обошлось колхозу, да как поднялась себестоимость яиц вообще по всему областному управлению — эти строки уж наверняка принадлежали самому товарищу Иванову), забубнил в трубку какие-то цифры, термины и названия куриных болезней, оживившись только один раз, когда была названа сумма, за которую вышедший на пенсию дед — заведующий птицефермой — купил новый дом собственному сыну.

— «И вот мы вправе задать вопрос, — снова возвысил голос начальник отдела, заканчивая чтение фельетона, — до каких же пор будут терпеть такое положение руководители колхоза и района. Пора, давно уже пора покончить с подобного рода явлениями раз и навсегда!»

Он устало переложил телефонную трубку из одной руки в другую и с видом человека, сделавшего трудную, но полезную работу, оглядел своих сотрудников.

— Ну, как получился фельетон, товарищ Иванов, а?.. Алло, алло?.. Товарищ Иванов, где вы?.. Алло, станция, где Куйбышев?.. Алло, алло?..

Он застучал рукой по рычажкам аппарата.

— Алло, станция?.. Алло, девушка, где Куйбышев?.. Дайте Куйбышев… Алло, товарищ Иванов, это я… Нас, кажется, прервали… Так на чем нас прервали?.. На заголовке?!.

В кабинете повисла тишина. Лица сотрудников отдела вытянулись. Где-то на далекой улице раздался гудок автомобиля.

И тут Курганов, не выдержав, захохотал.

Перед ним мгновенно, будто быстро отмотанная назад и снова пущенная через просмотровой аппарат кинопленка, прошло заново все чтение в лицах — за деда, за бабу, за курочку-рябу — и, главное, движения рукой, изображавшие полет ястреба, — и Курганов, не в силах больше сдерживать в себе заслонку каких-то гомерических раскатов, покатился куда-то вниз, сбитый с ног ураганным разрядом еще ни разу в жизни не испытанного приступа смеха.

Съехав на спине по краю кресла почти до полу, держась в кресле только усилиями мышц спины и лопаток, Олег хохотал так оглушительно, так безудержно, так беспомощно, что, как ему показалось, даже потерял на несколько секунд сознание, по щекам его текли слезы, он весь дергался, стонал, сучил ногами и, только обессилев окончательно и ощутив боль в животе, почувствовал потребность взять себя в руки, открыл глаза, отер слезы и, опершись о локти, втащил себя обратно в кресло.

Успокоившись окончательно и открыв глаза, он вдруг увидел прямо перед собой, очень близко от себя, лицо своего начальника. За толстыми стеклами очков были видны разной величины, переполненные каким-то мучительным выражением глаза.

Курганов встал. Смех попытался «дернуть» его еще раз, но он сдержался.

Прямо перед ним, не доставая ему даже до плеча, с трудом опираясь на две палки, стоял его начальник отдела. За его спиной, глядя на Курганова тяжелым, недоумевающим взглядом, стоял второй сотрудник отдела. «В чем дело? — подумал Курганов, — Почему они стоят передо мной?»

— Почему вы смеетесь? — тихо спросил начальник отдела, глядя на Курганова снизу вверх. — Над кем вы смеетесь?

Курганов захотел что-то сказать, но ему снова вспомнился тяжелый полет ястреба с птицефермы (а товарищ Иванов, для которого разыгрывался весь этот спектакль, сидит себе в Куйбышеве перед телефоном и ничего не слышит), что-то опять «дернуло» его, он фыркнул, поперхнулся, в горле забулькало…

— Вы не так меня поняли, — начал было Олег, задавливая смех, — я…

— Смеяться над физическими недостатками человека может только откровенный мерзавец, негодяй, подонок! — закричал, срываясь на визг и стуча палками об пол, начальник отдела. — Это не смешно, когда телефонистка полчаса не следит за разговором абонентов, — продолжал кричать и стучать палками об пол начальник отдела, — это прискорбно!

Круто повернувшись, Курганов быстро вышел из кабинета.

Он шел по коридору и чувствовал, как внутри у него распрямляется пружина, которую долго и упорно сдерживал в себе обеими руками. Но сегодня защелка соскочила. Пружина освободилась.

Хватит, думал Курганов, мне только еще двадцать три года, я слишком еще молод. Я слишком еще молод для этой серьезной и взрослой газеты. Она чересчур взрослая для меня, эта газета. Хватит.

Курганов шел на второй этаж, не зная, что идет навстречу своей судьбе.

Он дошел до лестничной площадки. Взялся рукой за перила. Поставил ногу на ступеньку. «А может быть, все-таки…» — подумал Курганов.

Нет. Не надо идти против сердца. Когда сердце подсказывает, выход, надо принять этот совет. Нельзя жить без сердца, против желаний. Что бы ни произошло там, все это будет гораздо лучше всех этих последних месяцев, когда я жил только головой, не слушая сердце.

14

Так началась для Олега Курганова новая полоса жизни, в которой на первое место вышли обстоятельства и цели, о существовании которых (и приемлемости их для своей жизни) он раньше даже и не подозревал.

Олег окончил университет, защитил диплом, по заявке главного редактора молодежной газеты был направлен на работу в эту газету (Курганов через несколько дней после чтения по телефону фельетона товарища Иванова из города Куйбышева подал заявление об уходе — в связи с необходимостью закончить диплом, и его отпустили), но работать в молодежной газете Олег начал совсем не в том качестве, в каком ему хотелось, когда он выбирал профессию журналиста в десятом классе, и даже не в тех жанрах, с которых начиналась его журналистская карьера в Великих Луках, так что сложный и трудный диплом, который, несмотря на все треволнения, все-таки удалось защитить весной 1954 года (и все то, что узнал он и изучил, готовясь к дипломной защите, огромный сатирический материал), — все это оказалось на новой работе практически совершенно ненужным.

Сразу же после распределения, когда были улажены все сложности, главный редактор «молодежки» пригласил Курганова в свой кабинет.

— Ну что, кажется, все позади? — спросил он, протягивая по своей манере первым руку.

— Позади-то позади, — вздохнул Олег, — но…

— Знаю, — перебил главный, — знаю, что на душе нелегко. И свою собственную вину за то, что переманил тебя сюда, ощущаю и понимаю.

— Никто меня никуда не переманивал, — усмехнулся Курганов, — не сюда, так…

— Правильно, — снова перебил главный, — не усидел бы ты у них все равно. Не твоя это песня — копаться в грязном белье. А фельетоны — это не только грязное белье, это суды, воровство, взятки, тюрьмы, склоки, доносы, анонимки, канцелярщина, волокита, бумажные джунгли, — одним словом, вся черновая изнанка жизни, все то, что сопротивляется движению жизни вперед, вся та грязь, которая хочет удержать жизнь на своем уровне, не пустить жизнь вперед.

— Кто-то же должен помогать людям освобождаться от грязи…

— Верно. Но для этого нужно иметь свой собственный, большой жизненный опыт. В самом себе нужно многое расчистить. А это, как правило, только с возрастом приходит… И, кроме всего прочего, нужно еще особый душевный склад иметь, этакий фельетонный момент в натуре…

— Он у меня и есть. Я же по профессии — фельетонист. Диплом защитил о фельетоне.

— Ты по профессии герой древней Эллады! — закричал вдруг, вскакивая, редактор. — Ты герой стадиона, заплыва, марафонской дистанции! Ты — дискобол, метатель копья и дротика! Вот ты кто… А кроме того, ты еще и поэт, у тебя душа восторженная и пылкая… Ты в барабан должен бить, в литавры! А ты зажал себя с этими старыми дураками, чулок сел вязать… Ты соло на трубе должен исполнять, а не копаться в пыльных бумажонках, чтобы выяснить, почему поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем…

Курганов вздохнул, и тут же захотелось вздохнуть еще раз глубоко и жадно, схватить воздух ноздрями, всей грудью, чтобы лопатки на спине коснулись друг друга.

— Ты думаешь, я тебя тогда на лестнице случайно позвал к себе работать? Как бы не так. Я сначала все о тебе узнал, от младых ногтей тебя изучил. Ты мне вот так нужен! — и он провел рукой по горлу. — Ты же, если по правде говорить, образцово-показательный парень. Положительный герой на все сто процентов. Во-первых, талант — интеллектуальный и физический. Поэт и атлет! Древний эллин. Единство формы и содержания, внешнего и внутреннего.

Олег засмеялся.

— А хочешь, я тебе расскажу, как я тобой первый раз заинтересовался?.. Иду я однажды по коридору и вдруг вижу, из какой-то двери выходит здоровенный малый в синем тренировочном костюме, и четыре белые буквы у него на груди — «СССР». Посмотрел на меня сверху вниз и вроде бы даже усмехнулся. Ну, а я, как всякий невысокий мужичок, обиделся, конечно. Спрашиваю потом у знакомых — что это у вас тут за фитиль такой по коридорам бродит? Объясняют — взяли из университета. А почему, спрашиваю, в костюме сборной команды? Ну как же, говорят, спортсмен известный, Олег Курганов — не слыхал разве? Ну как же, говорю, не слыхал? Конечно, слыхал… Ладно. Проходит несколько дней, сижу я у себя здесь, в кабинете, вон в том кресле, а напротив меня на стене вот эта карта…

Он повернулся и показал рукой на висевшую за его спиной во всю ширину стены огромную политическую карту страны, на которой отчетливо и даже чересчур броско выделялись напечатанные какой-то особой, ярко-красной типографской краской четыре большие буквы — «СССР»: первая «С» стояла около Минска, вторая — около Урала, третья — над Байкалом, а буква «Р» упиралась прямо в Охотское море.

— И вот смотрю я на карту, и, конечно, четыре эти яркие буквы упорно лезут мне в глаза — прямо скажем, не пожалела типография красной краски. И я думаю: а где это я видел совсем недавно такие же четыре буквы? Вспоминал, вспоминал и вспомнил: на тренировочном костюме товарища Курганова, а?

Он откинулся на спинку стула и несколько раз в своей обычной манере коротко и энергично хохотнул. (Курганов вспомнил, какой неудержимый приступ смеха случился с ним в кабинете его бывшего начальника отдела, и тоже улыбнулся.)

— И вот в эту самую минуту, — продолжал главный, — у меня родилась прекрасная идея. Понимаешь, благодаря именно этим четырем буквам на твоем тренировочном костюме… Собственно говоря, тот наш ночной разговор на лестнице, когда я стал звать тебя к себе на работу, был как бы продолжением развития этой идеи…

Курганов слушал редактора с какой-то неясной пока даже ему самому напряженной настороженностью.

— Видишь ли, — говорил тот, сидя вполоборота к Олегу и поглядывая все время на карту, — современное развитие жизни происходит таким образом, что большая часть появившихся в нашей стране, скажем, в последние два десятилетия на белый свет людей родилась в городе. А что означают для человека, родившегося в городе, такие понятия, как, скажем, отчий дом, родные края, земля отцов? Двухкомнатная квартира? Школа, детский сад, ясли? Станция метро или троллейбусная остановка, на которой человек привык сходить?.. Грустная получается картина, не правда ли? Но тут уж ничего не поделаешь, городское происхождение большинства человечества приводит к тому, что физическое ощущение понятия «родина» постепенно нивелируется тиражируется, становится у всех как бы одинаковым, однородным.

Между тем в природе каждого человека, переданная, очевидно, генетическим кодом через головы поколений, живет острая потребность в неповторимых представлениях о родине, отчем доме, земле отцов… Как удовлетворить эту потребность? Чем заполнить ее, если она пустует, не желая принимать стандартных, конвейерных, крупнопанельных пейзажей и ландшафтов?.. Для какой-нибудь Бельгии или, скажем, Голландии это почти неразрешимая проблема. Там особенно не разгуляешься — землицы маловато. А у нас…

Он быстро встал, широко, до предела раскинул в стороны руки и, стоя спиной к Курганову и как бы пытаясь обнять сразу всю карту, прижался к ней и руками, и грудью, и лицом, стараясь одной рукой дотянуться до первой буквы «С», до Белоруссии, а второй — до буквы «Р», до самого Дальнего Востока.

Потом резко повернулся к Курганову.

— Понял мою идею? С урбанизацией жизни, с отмиранием представлений о родине только как о своей деревне, только как об ограниченном определенной местностью пространстве мы ничего уже не поделаем. Это тенденция времени, тенденция развития жизни. Но удовлетворить новые потребности нашей молодежи в представлениях о родине — о нашей большой Советской Родине с ее неповторимыми чертами, с ее огромными территориями — мы можем и обязаны. Каждое вступающее в жизнь поколение как бы заново, как бы впервые начинает познавать родину. Поколение нашей молодежи, вступающее в жизнь сейчас, весной 1954 года, будет с особенной новизной и остротой интересоваться своей страной — ты, конечно, понимаешь, о чем я говорю. И мы должны помочь нашему молодому современнику сформировать в своем сознании представления о понятии «родина» на новом, современном уровне развития жизни. Мы должны как бы заново познакомить поколение, вступающее в жизнь весной 1954 года, с Россией, Уралом, Украиной, Средней Азией, Закавказьем, Сибирью, Дальним Востоком… Мы должны на страницах нашей газеты проехать, проплыть, пролететь вместе с молодыми читателями по тундрам, пустыням, тайге, по равнинам и горам, по рекам и морям — на пароходах, лодках, плотах, оленях, верблюдах, лошадях, вертолетах, самолетах, машинах, тракторах. Мы должны «заразить» наших молодых читателей романтикой огромных просторов и масштабов нашего общего советского отчего дома, нашей новой общей социалистической земли отцов… Именно для этого я и позвал тебя к себе в газету, чтобы ты совместил четыре буквы на своем тренировочном костюме с четырьмя буквами вот на этой карте. Чтобы ты со своей силой, выносливостью, здоровьем, тренированностью начал бы ездить, летать, путешествовать по всей стране, ходить по тайге с геологами, зимовать с полярниками, плавать с моряками, летать с летчиками и писать, писать, писать обо всем этом на страницах газеты, вкладывая в свои очерки и корреспонденции все свои поэтические страсти, всю лирическую глубину, на какую ты только способен. Тебе сейчас двадцать четыре года, и молодые читатели нашей газеты должны понять, что с ними со страниц газеты разговаривает их ровесник, их сверстник. Они твою, а заодно и свою душевную свежесть и молодость должны ощутить, читая нашу газету. Ты с ними должен на их, то есть на своем собственном, языке со страниц газеты разговаривать. И все те открытия новых черт времени, которые ты будешь стараться сделать для наших читателей, вы практически будете делать вместе — ведь для тебя самого все это тоже будет в новинку: ну что ты вообще-то в жизни видел, кроме своих стадионов и бассейнов?.. Теперь понимаешь, для чего ты мне понадобился? Именно здесь, в нашей газете, могут по-настоящему пригодиться и проявиться твои качества поэта и атлета одновременно. Именно в этой газете твоя отданная спорту юность может помочь тебе подняться на новую, качественно более высокую творческую ступень. А расшаркиваться на приемах и любезничать с женами дипломатов, уж поверь-ка ты мне, многие могут.

Он снова вернулся за свой стол.

— Ну, как программка? Поинтереснее, чем считать яйца, которые дед Пахом украл на птицеферме, а?

Курганов, задумавшись, молчал.

15

Так жизнь Олега Курганова поднялась на новую, качественно более высокую ступень, на которой его спортивное прошлое (боксерское детство, легкоатлетическая юность и баскетбольное отрочество) не противоречило и не мешало его профессии, а, наоборот, очень во многом помогало ей.

Спортивная выносливость Курганова действительно делала его практически неуязвимым для усталости, утомленности, дальних поездок, напряженных перелетов и вообще всех прочих тяжестей кочевой журналистской жизни. (В любой поездке — на севере ли, на юге, в городе, в деревне — Курганов, по заведенной с четырнадцати лет привычке, начинал день с часовой зарядки-разминки: боксировал с тенью, метал камни, делал по тысяче приседаний и наклонов, «качал» брюшной пресс, растягивал стальной эспандер, который повсюду возил с собой, а заканчивал утро всегда кроссом и потом обязательно лез под ледяной душ или просто обливался из ведра около колодца.)

Все это позволило Курганову в первый же год работы в молодежной газете установить абсолютный рекорд по количеству проведенных в командировках дней — из 365 дней он находился в Москве, в редакции только сто двадцать один день (то есть не более десяти дней в месяц), а остальные 244 дня были проведены в вагонах поездов, в кабинах самолетов, в седле, в лодках, на плотах, в гостиницах, в палатках, в горах, степях, лесах, лесостепях, тундре, тайге, в альпинистских отрядах, в геологических экспедициях, на полярных станциях.

Курганов опускался в батискафе на дно Черного моря, пересекал на нартах Большеземельскую тундру, охотился с чукчами на моржей, облазил все Курильские острова, сидел на краю кратера вулкана на Камчатке, стоял в дозоре с пограничниками, ловил с рыбаками селедку в Баренцевом море, искал остатки Тунгусского метеорита, бродил с геологами по Таймыру, добывал золото в шахтах Забайкалья, жил в первых целинных совхозах, зимовал на станции «Северный полюс».

И обо всем этом писалось быстро, легко, интересно. (Курганов, кроме стадионов, манежей и спортивных залов, действительно не так уж много и повидал-то за свои двадцать четыре года, до поступления в молодежную газету, и поэтому с настоящим интересом для самого себя ездил по стране и писал обо всем впервые увиденном остро и увлекательно, вкладывая в свои очерки и корреспонденции все те чувства и страсти, которые раньше расходовались на стихи.)

Иногда Курганова как специалиста просили написать о каких-нибудь крупных спортивных соревнованиях, и в таких случаях подпись его под отчетом об этих соревнованиях выглядела так: «О. Курганов, мастер спорта». И сразу же после этого в редакцию начинали поступать многочисленные письма, в которых читатели настойчиво спрашивали: а какой это Курганов, мастер спорта, — уж не тот ли, который так поэтично описал свое путешествие по Курильским островам? И, получив положительный ответ, слали новые письма с требованиями послать мастера спорта Олега Курганова в новые, еще более интересные, опасные и рискованные поездки и путешествия, выражая при этом надежду, что спортивная подготовленность товарища Курганова позволит ему преодолеть любые трудности, а читателям, безусловно, будет интересно узнать — как он это сделал.

В этом смысле предвидение главного редактора о соединении качеств поэта и атлета и об извлечении из этого соединения максимальной пользы для газеты оправдалось почти полностью. Сам же Курганов со временем все сильнее и сильнее чувствовал, что благодаря этому слиянию в его отношении к жизни и людям появился принципиально иной, более трезвый и рациональный подход.

Весь 1955 год прошел под знаком дальних странствий и путевых приключений (например, вдвоем на лодке по всему Енисею, от Шушенского до Игарки). Вспомнив о своем давнем увлечении авиацией, Курганов «пробился» к руководству ВВС и получил разрешение на участие в сверхвысотном экспериментальном полете на новой технике (на медкомиссии все показатели у него — кроме зрения, естественно, — оказались даже лучше, чем у пилота, с которым он должен был лететь).

Подготовка к полету и тренировки (барокамера, центрифуга и несколько прыжков с парашютом) заняли около двух недель. В ночь перед стартом, когда Курганов вместе с летчиком блаженно спал на далеком степном аэродроме, из Министерства обороны пришла телеграмма, запрещающая участие журналиста в экспериментальном полете. Курганов бросился утром к телефонам, — в Москве был слишком ранний час, и в оставшееся до взлета время никому из высокого начальства дозвониться не удалось.

Взбешенный неудачей Курганов (с авиацией ему просто фатально не везло) готов был теперь на любое приключение в воздухе, хоть на метле лететь. Случай «подбросил» более простой вариант — готовился рейс на аэростате на побитие мирового рекорда полета в открытой гондоле. Узнав об этом, Курганов ринулся вместе с главным редактором по инстанциям и в результате был зачислен в состав экипажа. (Главного редактора Олег, на случай какого-либо неожиданного запрещения, не отпускал от себя до самого взлета, но никакого запрещения не последовало.)

Этот многодневный полет в открытой гондоле надо всей страной и репортажи с борта аэростата были, пожалуй, вершиной (до поездки в Якутию на алмазные месторождения) созданного Олегом Кургановым газетного «жанра» (поэт плюс атлет). Стартовав под Москвой, на станции Долгопрудная, летательный аппарат несколько суток «дрейфовал» над Поволжьем, переходя от одной «розы ветров» к другой, перебрался через Урал и пошел было через Западно-Сибирскую низменность к Саянам, но вдруг неожиданное вторжение масс холодного воздуха понесло его на юго-запад, и, под угрозой падения в Аральское море, экипаж вынужден был приземлиться в районе города Нукус, столицы Кара-Калпакской Автономной Республики. До побития мирового рекорда не хватило нескольких часов, но Олег ни одной секунды не жалел об этом. Дни, проведенные в открытой гондоле в небе, на высоте от четырех до шести тысяч метров, с лихвой окупили все авиационные неудачи Курганова. Такого подъема духа, такого восторженного состояния, такого возвышенного и просветленного вдохновения, какое испытал и пережил он в небе Поволжья, Сибири и Средней Азии во время своего тихого, бесшумного «ангельского» полета на высоте пяти и шести километров, он и не испытывал и не переживал до этого ни разу в жизни.

Закаты сменялись рассветами, солнце «тонуло» на западе и тут же «всплывало» на востоке (на высоте шести тысяч метров смена дня и ночи происходила гораздо быстрее, чем на земле), шли дожди, падал снег, барабанил по оболочке аэростата град, кружили вокруг сферического баллона стаи диковинных птиц (подлетая совсем близко, садясь на стропы), жарко пекло близкое солнце (и тогда все трое членов экипажа, отстегнув парашюты, раздевались до трусов и маек, а ночью, прижавшись друг к другу на дне тесной гондолы, дрожали даже в меховых куртках), тихо проплывали внизу, кружась и покачиваясь, синие реки, голубые озера, зеленые леса, кремнистые горы и желтые пустыни… Олег как зачарованный сидел у края корзины на запасных аккумуляторах для рации и неподвижно смотрел вниз. Ему казалось, что судьба подарила ему уникальное приключение, что он действительно парит над землей, как грешный демон и безгрешный ангел одновременно, что дух его, освободившись наконец от тяжести плоти, постигает сейчас такие сокровенные тайны бытия, какие не дано постигнуть никому из живущих на земле людей, и поэтому он, Олег Курганов, обязан сделать сейчас, отсюда, с этой божественной и безмолвной высоты, самые главные выводы о красоте и неповторимости родной земли, о ценности и неповторимости жизни людей на этой земле.

Все эти мысли, настроения, впечатления и еще многие другие раздумья и наблюдения, сделанные и в полете, и во многих других поездках по стране, Олег вложил в свои репортажи с борта аэростата, которые были перепечатаны многими советскими и зарубежными газетами и даже журналами; международная ассоциация журналистов-демократов присудила за них Олегу Курганову золотую медаль, и имя его впервые по-настоящему громко прозвучало в журналистских и даже литературных кругах.

16

Курганов открыл глаза… Женщина, сидевшая перед ним, причесывалась, высоко поднимая голые руки. Длинные ее волосы свешивались то на одну сторону, то на другую, она перебрасывала их с плеча на плечо, закидывала за спину. Около женщины, прижавшись к ее коленям, стоял маленький мальчик, лет трех-четырех, в коротких штанах с одной лямкой через плечо. Вид у мальчика был капризный, заспанный, грустный. «Похож на моего, — подумал Курганов, — тот, бывало, по утрам тоже приходил скучный, невеселый…»

Кто-то третий, сидевший рядом, придвинулся к мальчику со стороны. Чьи-то большие мужские руки погладили мальчика по голове, приподняли с пола, посадили в кресло…

Курганов шевельнулся. Женщина, заметив его движение, торопливо начала застегивать кофточку на груди. «Это то самое семейство, — подумал Курганов, — которое спало напротив меня валетом. А мальчик спал между ними».

Зал ожидания Казанского вокзала возвращался издалека, выплывал из реальности, возникая на фоне воспоминаний спящими человеческими фигурами и сводами потолка, как изображение на фотобумаге, положенной в проявитель. Зыбкая грань между прошлым и настоящим крепла, отвердевала.

Бравые матросы в черных, наглухо застегнутых бушлатах, уже проснувшиеся и успевшие привести себя в относительный порядок, неподвижно сидели справа и слева от Курганова, будто конвой, глядя прямо перед собой.

Курганов посмотрел на висевшие на противоположной стене часы — до первой электрички оставалось десять минут. Он встал, подвигал плечами, потянулся, напружинив мускулы и тут же отпустив их, поежился и, переступая через ноги еще спавших, пошел к выходу на перрон.

Почти два с половиной часа прошло с тех пор, когда он вошел в здание вокзала, но положение многих транзитных пассажиров, мимо которых он проходил тогда в поисках свободного места, за это время совершенно не изменилось: все те же заломленные руки, открытые рты, тяжелое дыхание, храп, разбросанные в стороны ноги, съехавшие на глаза шапки, сбившиеся на плечи платки, все те же узлы, мешки, рюкзаки, чемоданы, корзины, чувалы, тюки, рогожи, авоськи с баранками и мандаринами, все та же, не допускающая ни одного дня промедления поспешность, все та же неотвратимая решимость — промучившись ночь на этих лавках и креслах, в этих живописных, изощренных, страдальческих позах, с утра первым же поездом отправиться в нужном направлении, так как жить по-старому, не достигнув желаемого места, очевидно, нельзя, невозможно, непереносимо.

«И все-таки почему они почти все, — подумал Курганов, — спят в таких физически неудобных для себя положениях: согнувшись, скрючившись, скособочившись, с полузадушенными лицами, с подвернутыми ногами, с напряженно караулящими вещи руками?.. Это что же, общий стиль, что ли, такой, вокзальный — кто больше мучений во сне примет?.. Или им всем снится одно и то же: потеряли билеты, опоздали на поезд, не уберегли багаж, попали в крушение?..»

Действительно, какие-то дантовские круги, думал Курганов, пробираясь к выходу между рядами спящих в креслах и на лавках пассажиров. Словно кто-то наказал их за то, что им не сидится на месте, за страсть к переездам и передвижениям, за суету и ненужные хлопоты, за тщетные, может быть, надежды устроиться где-то лучше и выгоднее, за то, что, не сумев ужиться с кем-то, они тащат теперь за собою в неизвестность детей и весь скарб, увеличивая свою собственную и еще чью-то неустроенность, уменьшая чьи-то шансы на близкое получение жилья, внося путаницу и неразбериху в чьи-то планы и расчеты.

Перестань, сказал сам себе Курганов, останавливаясь. Люди едут из города в город, из одного края в другой и вообще перемещаются по земле не только из-за выгоды. Есть десятки и сотни других причин, мешающих человеку жить на своем месте, заставляющих его отправляться в дорогу и терпеть неудобства в пути. Люди не всегда вольны в своих поступках. Очень редко удается человеку полностью подчинить себе все обстоятельства своей судьбы. Как правило, обстоятельства все-таки берут верх над судьбой человека.

Не обстоятельства, а страсти. Мы сами создаем себе обстоятельства, увлекаемые страстями. А потом жалуемся, что обстоятельства свалились на нас неожиданно. Человек — раб своих страстей гораздо в большей степени, чем он об этом думает. Зачем я, например, поехал в этот чертов Ливан? Зачем добровольно полез головой в эту, своими руками завязанную петлю? Интерес к этой чертовой загранице не давал покоя…

Люди и, наверное, вообще человечество подчиняется не только законам производства. Какие-то огромные и невидимые миру слепые страсти гонят человечество по общей дороге надежд и желаний, по общей дороге падения и греха… Данте считал самым «легким» грехом гордость, потом алчность. Интересно, есть в этом спящем зале, в этом сонном царстве гордецы и накопители? Конечно, есть. И не только они. Здесь наверняка есть и стяжатели, и трусы, и обманщики, и клятвоотступники, и даже обитатели самого последнего, самого страшного дантовского круга — изменники, предававшие своих мужей или жен, а может быть, и детей, а заодно и отцов с матерями и братьями.

Перед началом дантовских кругов, вспомнил Курганов, было написано: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Все эти путешествующие по разным адресам транзитные пассажиры, безусловно, надеются на что-то. Во всяком случае, на исполнение своих желаний. Всякая дорога начинается с надежды. Только надежда дает человеку силы для дороги.

«Значит, надо надеяться? — усмехнулся Курганов, подойдя к выходу на перрон. — Ты навсегда ушел из своего дома, твоя жена предала тебя, твоего сына скоро будут гладить по голове чужие руки, а ты все-таки должен надеяться на что-то…»

Надеяться или просто ждать? Найти какой-нибудь свой зал ожидания (свой зал надежд и ожидания), сесть в кресло, снять ботинки, вытянуть ноги — шапку на нос, руки в брюки, и пропадите вы все пропадом! Когда-нибудь, наверное, подойдет какой-нибудь поезд и к моему залу ожидания, к моему залу надежд и ожидания. А пока…

Курганов оглянулся. Наверное, он все-таки зря подумал плохо обо всех сразу транзитных пассажирах. Все эти спящие в неудобных позах люди, наверное, тоже испытали на своем веку немало душевных страданий, пережили не одну сердечную катастрофу. Люди и, наверное, вообще народы мучаются не только на полях сражений и войн. Человечество по разным причинам страдает все время, постоянно. У человечества всегда было больше желаний, чем возможностей их удовлетворить.

Ну что ж, прощай, зал ожидания. Прощай, зал ожидания и надежд. Может быть, именно здесь нужно было провести сегодняшнюю горькую ночь, чтобы, навсегда расставшись с прошлым, отправиться в свою новую и пока еще неизвестную жизнь.

17

Он сидел в вагоне электрички один. Колеса привычно стучали на стыках рельсов: тук-тук, тук-тук, тук-тук… Мелькали знакомые названия станций — Электрозаводская, Сортировочная, Новая…

Когда-то по этой же самой железной дороге, в первый год после рождения сына (Курганов сообразил это только тогда, когда знакомые названия станций стали возникать за окном одно за другим), Курганов ездил после работы на дачу каждый день. Утром жена обычно вручала ему длинный список необходимых покупок, и вечером, набив до отказа старую свою спортивную сумку, с которой в молодые годы ходил на тренировки и разъезжал по соревнованиям, Курганов возвращался на электричке на дачу к своей молодой семье, полный самых счастливых мыслей и радостных ожиданий. (Нет, прошлое не уходило, не отпускало Курганова. Прошлое вообще цепко держится и нашем сознании и в наших чувствах, потому что наше прошлое — это мы сами, часть нашего физического существа, и очень нелегко просто так, как говорится, по собственному желанию «разрубить» себя на две половины и одну из них отбросить в сторону, забыть навсегда.)

Тогда, в тот первый год после рождения сына, возвращаясь после своих постоянных перелетов и поездок по стране, еще только подлетая к Внуковскому аэропорту или подъезжая к одному из московских вокзалов (чаще всего восточного или северного направлений), Курганов уже заранее, еще до подведения деловых итогов поездки, начинал ощущать некую завершенность усилий, окончание борьбы, конец преодоления самого себя и неких препятствий, воздвигнутых им перед самим собой добровольно, для проверки зрелости своего характера.

При мысли о том, что уже сегодня, уже очень скоро, спустя совсем небольшое количество времени, он, сбросив с себя дорожные доспехи и отряхнув прах дальних странствий, вымывшись под обжигающим тело душем и выколотив из себя всю грязь, «нажитую» в зимовьях, избах, палатках, пароходных трюмах, кузовах автомашин и аэродромных времянках Таймыра, Чукотки, Камчатки, Кольского полуострова, возьмет наконец на руки и прижмет к себе некое розовое существо в голубом чепчике, завернутое в бесконечные пеленки, простыни и одеяла, а в довершение всего засунутое еще и в белоснежный хрустящий конверт с розовыми лентами, — при мысли о близкой доступности всего этого то упругое напряжение, которое ни на минуту не покидало Курганова в его поездках и перелетах ни днем, ни ночью, ни в северных морях, ни в южных пустынях, ни в уссурийской тайге, ни на енисейских порогах, начинало постепенно освобождать его сознание и тело, и в его мышцы и мысли широкой теплой волной входила долгожданная, заслуженная, счастливая усталость.

Эти завершения поездок и полетов, эти последние минуты странствий и путешествий, эти заключительные аккорды напряженной и опасной жизни, венчающие суровое испытание физических сил и характера, эти радостные предощущения перехода из одного состояния в другое с каждым разом все более и более полно удовлетворяли в Курганове некую, возникшую только после рождения сына, потребность в четком и прочном мужском ощущении таких понятий, как «мой дом», «моя семья», «мой очаг», «моя жена», «мой сын». Подъезжая и подлетая к Москве после Далеких и долгих командировок, Курганов чувствовал себя входящим в родную гавань большим парусным кораблем, на мачтах которого уже убраны и уложены все главные океанские паруса, и только один, последний, дающий кораблю ход к знакомому причалу, все еще шевелят и трогают ветры, но уже не свирепые морские штормы, а тихие, осторожные, земные, рожденные в горах и степях, прошелестевшие в близких лесах и прибрежных кустарниках.

Тук-тук, тук-тук, тук… И снова за окном знакомые названия дачных перронов — Фрезер, Вешняки, Ухтомская…

Да, тот первый после рождения сына год действительно был самым счастливым годом всей кургановской семейной жизни. (Да и второй год, пожалуй, тоже был неплохим… Да, да, второй год после рождения сына был еще более счастливым, чем первый, — и особенно летом, на даче, по субботам и воскресеньям.)

Соскочив с электрички, Курганов забрасывал бывшую тренировочную сумку с городскими покупками за спину и пружинистым шагом устремлялся к своей даче, обгоняя по дороге вереницу «дачных мужей», ходко шагавших в затылок друг другу с раздувшимися авоськами в руках.

Жена и сын обычно встречали Курганова за два квартала до их дома. Жена, натянув на колени платье, сидела на пеньке на небольшой поляне возле трансформаторной будки, а сын, держась руками за ее плечи и колени, ходил вокруг нее на непослушных еще ножках, внимательно разглядывая валяющиеся вокруг шишки.

Увидев Курганова, сын начинал улыбаться (во рту было только два зуба), и Курганов, подбросив вверх и поймав тяжелую сумку, в два прыжка оказывался рядом с женой и сыном, целовал обоих, потом сажал на правую руку смеющуюся жену, на левую сына (мальчик, обняв его за шею, прижимался к отцовской голове всем своим маленьким, вздрагивающим от восторга хрупким тельцем), и, сделав по поляне несколько кругов, все трое под завистливыми взглядами еще не встретивших своих пап соседских детей шли к своей даче. (Зимой, в городе, Курганов однажды вернулся домой после работы очень рано, часов в семь вечера. Выйдя из лифта, он достал ключ и начал открывать дверь. «Папа, папа пришел! — раздался за дверью радостный голос жены. — Наш папа с работы пришел!» Курганов вошел в квартиру. Жена в белом, пушистом и мягком свитере, красиво облегающем ее располневшую после родов фигуру, улыбаясь, стояла перед ним. Курганов обнял ее, жена поцеловала его и молча показала рукой на тяжело открывающуюся дверь в одну из комнат… Дверь двигалась очень медленно, как будто была сделана из очень тяжелого материала и как будто сдвинуть ее с места было очень и очень затруднительно… Наконец дверь немного приоткрылась, и на пороге комнаты показался сияющий своей беззубой улыбкой и очень гордый, что сам открыл дверь, маленький человек в трусах и майке, весь в смешных детских «перевязках» на пухлых ручонках и ножках. Проковыляв через прихожую, сын подошел к Курганову, обнял его правую ногу и молча прижался щекой к отцовской штанине. И когда все это произошло, Курганов вдруг совершенно отчетливо почувствовал какое-то физическое движение крови около своего сердца, и в его большое, могучее сердце спортсмена, атлета и десятиборца с неожиданной болью вошла мысль о пожизненной преданности своему сыну и еще о том, что какие бы житейские перемены в его, кургановской, судьбе ни произошли, формула его отношения к сыну и сына к нему не изменится никогда: сын всегда будет ему сыном, а он ему — отцом. Биологическая решетка этой формулы с момента появления сына на свет не могла уже быть изменена никем. Жена могла перестать быть ему женой и остаться для него только матерью его сына, а сын в любых ситуациях оставался его сыном, только его сыном.)

Тук-тук, тук-тук. тук-тук… Косино, Красково, Отдых…

В тот второй год из жизни на даче по Казанской дороге по воскресеньям Курганов обычно с самого утра уходил с сыном в лес и поле. Сажал его, маленького и почти невесомого, к себе на плечо и, поддерживая одной рукой, шел через весь дачный поселок.

Когда они подходили к опушке леса, сын требовал опустить себя на землю и, увидев первый попавшийся одуванчик или ромашку, показывал на них указательным пальцем и, повернувшись к отцу, спрашивал:

— Гиб?

— Нет, это не «гиб», — отвечал Курганов, — это цветок.

Он срывал одуванчик, сдувал пушистые семена и, показывая голый стебель, говорил:

— Какой же это гриб? Разве можно было бы с гриба так легко сдуть шляпку?

Мальчик, заложив руки за спину и наклонив набок голову, молча смотрел на отца, как бы говоря, что никаких убедительных аргументов в защиту своей версии о сходстве между одуванчиком и грибом он, естественно, привести пока не может.

Любимым занятием в то лето в поле было кувыркание на копнах сена. Сын тащил Курганова за руку к первой же встретившейся по дороге копне, Курганов поднимал его и ставил ногами к себе на плечи, после чего он должен был сосчитать до трех — «раз, два, три!» — и, повернувшись и чуть наклонившись боком к копне, чувствуя, как обмирает от восторга у него на плечах маленький человек, легким и осторожным движением сбросить его на сено.

Сын падал на спину, заливался радостным смехом, дрыгал от счастья ногами, требовал, чтобы отец лег рядом с ним на копну, забирался на него верхом, и начиналась игра в дикого, необъезженного мустанга, который должен был много раз сбрасывать с себя смелого и упорного всадника, поставившего перед собой совершенно ясную цель: уморить, но объездить непокорную лошадь.

Когда мустанг начинал наконец просить о пощаде, смелый всадник съезжал ему на самую шею, терся щекой о щеку, целовал в ухо и ложился рядом, около самого лица, стараясь обязательно дотронуться носом до отцовского носа, после чего всадник требовал рассказать сказку.

Прыжок с плеч и дрессировка дикого мустанга (но уже без сказки) продолжались со скрупулезной точностью по всему полю, на каждой копне, независимо от их количества, и только тогда, когда все копны кончались, «мустанг» требовал десяти минут заслуженного отдыха и каждый раз с трудом получал его. Перевернувшись на спину и посадив сына на грудь, Курганов подолгу смотрел на синее летнее небо, на белые облака, плывущие над головой сына, вдыхая спокойные, умиротворяющие ароматы раннего сена, цветочного луга и скошенного поля. Приподняв мальчика на руках, Курганов прижимал его разгоряченное, мягкое детское лицо к губам, целовал его волосы и глаза, и сквозь приятные «вкусные» детские запахи сына к нему приходили воспоминания о жене, о первой поре их юношеского знакомства и узнавания друг друга, о неожиданно вспыхнувшем остром интересе друг к другу, о первых неловких и неумелых шагах чувственного разгадывания друг друга, о первых открытиях неведомого им обоим до этого состояния высшего торжества плоти и, наконец, о прорвавшейся сквозь все условности ненасытной, ежеминутной физиологической потребности друг в друге, об ослепившей их на несколько месяцев молодой, неутомимой, неиссякаемой страсти, прямым результатом и воплощением которой был вот этот маленький, «вкусно» пахнущий человек, еще секунду назад прижимавшийся щекой к отцовской щеке, а теперь уже весело смеющийся и беззаботно болтающий руками и ногами над Кургановым, лежа в его вытянутых руках, на фоне высокого синего неба и белых спокойных облаков, неторопливо плывущих по небу.

…Когда они входили в лес, мальчик делал несколько быстрых шагов вперед, но тут же испуганно останавливался, поворачивался к отцу и ждал его приближения. Курганов подходил, протягивал указательный палец правой руки, сын брался за палец обеими руками, и так они, уже совершенно смело и уверенно, шли через лес, который, несмотря на свои малые размеры и огромное количество смятых газет на траве, все-таки мог таить в себе всякие опасные неожиданности — серого волка, например, съевшего семерых несчастных козлят, или бабу-ягу, или (что было, впрочем, вполне вероятно) страшного цыгана с мешком, который немедленно забирает с собой всех детей, отказывающихся по утрам есть манную кашу и пить кипяченое молоко с пенками.

Иногда сын отпускал отцовскую руку и, подойдя к молодому ельнику, гладил светло-зеленые ветки невысоких, чуть выше его самого, деревцев.

— Елочка! — утвердительно говорил он.

— Правильно, — соглашался Курганов, — молодец, хорошо знаешь названия деревьев.

Но тут же происходил конфуз.

Сын подходил к растущей рядом такой же маленькой березке.

— Елочка! — все с той же утвердительной интонацией говорил он и трогал рукой ветку.

— Ну какая же это елочка? — укоризненно качал головой Курганов. — Это береза, а не елочка.

Для более быстрого усвоения разницы между представителями местной флоры приходилось прибегать к сравнительно-осязательному методу.

— Вот смотри, — говорил Курганов, — береза совсем мягкая, она не колется. А у елочки есть иголки. Ну-ка, попробуй!

Он брал розовую ладонь и слегка укалывал ее о еловую лапу.

— Ой! — отдергивал мальчик руку, и с этим «ой» входило в его детский опыт начало многих будущих знаний.

Сравнительный метод, впервые испытанный при выявлении разницы между березой и елью, очень быстро нашел применение в знакомстве и с остальными противоречиями окружающего мира. В том же лесу и чуть ли не около того же ельника была вдруг замечена целая семья белых грибов.

— Папа, папа! — восторженно закричал сын. — Гиб! Еще гиб! Много гибов!

Он тут же сорвал самый большой гриб и начал дуть на шляпку. Но шляпка не улетала. Мальчик вопросительно посмотрел на отца.

— То-то и оно, — назидательно сказал Курганов. — Теперь понимаешь разницу между грибом и одуванчиком?

Тем не менее универсального характера при изучении противоречий действительности метод все же не имел, его ограниченность, а вернее, несовершенство в применении к животному миру, так сказать к местной фауне, выяснилось при следующих обстоятельствах. Однажды, после прогулки по лесу, Курганов решил сходить на станцию за сигаретами. Около табачного киоска была очередь. Курганов встал в очередь. Сын (это было, кажется, уже на третье лето) отошел в сторону и очень долго и пристально наблюдал за щипавшей неподалеку от киоска траву коровой.

Корова была, по-видимому, очень хорошей породы. Большое, переполненное молоком вымя чуть ли не касалось земли. Набухшие, раздоенные соски выглядели очень выразительно.

Закончив свои наблюдения, сын подошел к Курганову и громко, так, что услышала вся очередь, спросил:

— Папа, а зачем одной корове столько пиписьков?

Очередь, сплошь состоявшая из одних мужчин, замерев на мгновение от необычности и свежести сделанного наблюдения, в следующую секунду грохнула счастливым хохотом:

— Ха-ха-ха! Гы-гы-гы! Ай да парень! В самую точку метит! Гы-гы-гы! Ха-ха-ха…

Сын, заинтересовавшись сначала веселой реакцией всех сразу дяденек на свои слова, вдруг уловил в громкости и всеобщей продолжительности смеха что-то обидное и даже враждебное для себя и, испуганно прижавшись к отцовской ноге, заплакал.

Курганов, с трудом сдерживаясь, чтобы не засмеяться вместе со всеми, поднял плачущего ребенка на руки и, погрозив кулаком всей веселящейся очереди, так и не купив сигарет, пошел домой.

18

Тук-тук, тук-тук, тук-тук…

Быково, Малаховка, Кратово…

Да, в те первые два года, когда сын был совсем маленький, отношения Курганова с женой, когда она окончательно поправилась после болезненной беременности и мучительных родов, как бы вступили в новую стадию, более зрелую и мудрую, и, хотя юношеская страсть больше и не возвращалась, новые чувствования и новый опыт отношений постепенно устанавливались между ними, принося новые радости и новые счастливые ощущения от совместной жизни друг с другом.

В эти новые радости и ощущения входила теперь уже не только физическая близость, но и многое другое — работа, друзья, наблюдения над сыном, новая квартира, и новые вещи в квартире, и все связанные с этим приятные ощущения и хлопоты. Возникшие новые знакомства по службе требовали новых контактов, приходилось ходить в гости и приглашать людей к себе.

К этому времени (на третий год после рождения сына) Курганов облетал и объездил почти всю страну, перезимовал почти на всех полярных станциях, сходил на дизель-электроходе «Обь» в Антарктику и попытался было прорваться на вездеходе к южному полюсу холода, но из-за слишком уж низкой температуры пришлось поворачивать обратно. На очереди стояло путешествие по Европе на новом советском автомобиле «Волга». Уже были оформлены почти все документы и визы, но в это время в Москве открылся XX съезд КПСС, и в Отчетном докладе на съезде было сказано, что героическим трудом советских геологов на севере нашей страны, в далекой Якутии, в необыкновенно тяжелых природных условиях (морозы под шестьдесят) открыты месторождения отечественных алмазов.

На следующий день, обговорив предварительно с главным редактором все детали будущих полетов по Якутии, Курганов уже сидел в приемной начальника одного из главков Министерства геологии.

Разговор с начальником главка вышел тяжелый.

— Ну и черт с ним, полечу без разрешения, на свой страх и риск! — сказал Курганов главному редактору после того, как рассказал ему о неудаче в Министерстве геологии. — Не иголка же это в стогу сена — эти алмазные экспедиции… Долечу до Якутска, а там найду! Пойду в обком, пробьюсь к первому секретарю — неужели не поможет? Ведь им же сейчас, после того как об этом на съезде сказали, огромное количество новой рабочей силы потребуется. Ведь сейчас в Якутию, на эти самые алмазные месторождения, тысячи мальчишек со всего Союза побегут. Как когда-то на фронт бегали… Неужели обком не заинтересован, чтобы о героической работе их геологов было бы рассказано в центральной газете?.. Да быть этого не может! Доберусь до самих алмазов, а там видно будет. Главное — ввязаться в это дело со всеми потрохами, а там посмотрим. В крайнем случае завербуюсь на алмазы обыкновенным рабочим…

— Сколько билет на самолет до Якутска стоит? — спросил главный редактор.

— Две тысячи рублей, — быстро ответил Курганов.

Главный посмотрел на висевшую за его спиной большую географическую карту страны, провел рукой несколько раз по огромной территории Якутии и загадочно улыбнулся.

— Какая площадь Якутии?

— Три миллиона квадратных километров! — почти выкрикнул Курганов. — Тридцать два раза Франция, пятьдесят шесть раз Англия и шесть раз вся Европа может в нашей Якутии поместиться!

— А ты хотел по какой-то маленькой Европе на автомобиле ехать, а?

Курганов засмеялся.

— Значит, говоришь, в Якутии алмазные месторождения?

— И о работе геологов надо рассказать.

— А кто-то собирался в Африку ехать, — прищурился главный редактор, — писать фельетоны о людоедах и каннибалах… Было дело?

— Было, — усмехнулся Курганов.

— А может быть, все-таки не нужен нам берег турецкий, а? — начал главный редактор.

— И Африка нам не нужна! — в тон ему закончил Курганов.

Главный хохотнул коротко и энергично, в своей обычной манере, сел за стол и быстро написал какую-то записку.

— Пойдешь сейчас в бухгалтерию, — сказал главный, протягивая Курганову записку, — и вот по этой бумажке получишь из моего личного фонда двадцать тысяч рублей. Это тебе на авиабилеты до Якутска и обратно и на разъезды и перелеты по самой Якутии. Будет мало, дай телеграмму, вышлю еще. Но через две недели у меня на столе должен лежать твой первый репортаж о том, как были найдены алмазы в Якутии, понял? И репортаж этот должен быть о смелости и отваге, о героической профессии геологов, о героике труда на севере, о мужественных людях, потому что слюнтяи какие-нибудь в Якутии, за Полярным кругом, алмазы бы не нашли… Ну, одним словом, действуй!

19

…В самолете, где-то уже за Иркутском, глядя с высоты четырех тысяч метров на блеснувшую справа на горизонте могучую красавицу Лену, Курганов, вспоминая все детали этого фантастического по своей быстроте и краткости отлета, подумал о том, что единственным человеком, скептически отнесшимся к этому почти реактивному началу его путешествия в Якутию, была его собственная жена.

— Ты все еще ребенок, — грустно улыбаясь, говорила ему в машине жена, когда они на черной «Волге» главного редактора, которую тот специально прислал за Кургановым в день отлета в шесть часов утра, катили по Киевскому шоссе во Внуково, — большой и восторженный ребенок… Разве не интересно тебе было бы сейчас ехать вот на такой же «Волге», по отличному, первоклассному шоссе во Франции, подъезжая, скажем, к Парижу или к Ницце… Или по Швейцарии, или по Англии?… А ты летишь в Якутию — в тайгу, в неизвестность, будешь мучиться там, перенапрягаться, недоедать, недосыпать…

— Ну, не надо, не надо, — Курганов обнимал жену, стараясь поцеловать ее в шею около уха. — Зачем ты так говоришь?

— А потому, что я волнуюсь за тебя, — достав носовой платок и вытирая уголки глаз, говорила жена, прижимаясь к Курганову. — Ведь все эти самолеты падают, терпят аварии, разбиваются. Особенно там, в тайге, где никто не живет… Вдруг с тобой что-нибудь случится? Мы же вдвоем с малышом останемся…

— А твои папа с мамой? — улыбался Курганов. — Помогут малого на ноги поставить…

— Не смей так шутить, — отодвинулась жена. — Ну, в самом деле, для чего ты в эту Якутию тащишься? Как будто, кроме тебя, некому на эти алмазные месторождения поехать. Ведь ты уже три года подряд не больше десяти дней в месяц дома бываешь. А что толку?.. Ты просто дешево себя ценишь, настоящей цены себе не знаешь. Сейчас самая интересная работа — это зарубежная спортивная журналистика. Все время кто-то куда-то ездит — то футболисты, то хоккеисты, то фигуристы. Вон Димка — на одном курсе, кажется, с тобой учился, большими талантами не блистал, рядом с тобой его и видно не было, а смотри как устроился? Ведет себе репортажи по радио… Сегодня он в Италии, завтра в Испании, послезавтра в Греции…

— Я же давно тебе говорил, — холодно посмотрев на жену, буркнул Курганов, — спорт в журналистике меня не интересует…

— А собственная жена тебя интересует? Ты посмотри, какая у Вадькиной жены шуба? Норка или росомаха канадская… А у меня?

— А у тебя росомаха тамбовская…

— Все шутишь, а годы, между прочим, идут. Сколько мне еще осталось одеваться? Ну, десять, пятнадцать лет. А я по-настоящему, нормальной женской жизнью еще и жить-то не начинала. То разродиться от тебя никак не могла, то болела после родов… Подумать только — в шесть килограммов ему мужика родила, чуть сама не загнулась… Неужели тебе никогда не хочется как следует отблагодарить меня за сына, по-настоящему, по-мужски? Чтобы я была по-настоящему, по-бабьи, довольна и удовлетворена?

— Я же привозил тебе кофточки, перчатки, духи из Болгарии, из Румынии…

— Да не привозить мне надо мелочь всякую, а так сделать, чтобы мы пожили там несколько лет, сколько уж я тебе об этом говорю… Ведь я хочу одеться — красиво, модно, элегантно. Имею я как женщина право на это?.. Почему какие-то деревенские коровы приезжают из-за границы расфуфыренные, как миллионерши, а я в этой ерунде хожу?.. Разве я уродка? Бог, кажется, красотой не обидел, а муж оценить не может… Неужели тебе не хочется видеть меня одетой лучше всех? Ведь ты же любишь меня, правда?.. И возможности у тебя есть за границу поехать, и главный редактор к тебе хорошо относится… Ну хорошо, тогда, сразу после университета, не получилось. Дураки были, не могли с ребенком подождать, кинулись друг на друга как сумасшедшие. Ну, а теперь-то? Почему ты теперь ничего не делаешь, чтобы на работу за границу поехать? Зачем ты в эту проклятую Якутию летишь?.. Три месяца за рулем по Европе на какую-то богом забытую дыру променял. Странный ты все-таки человек, очень странный…

— Привезу тебе из Якутии соболью шубу и алмазное ожерелье, — защищался, посмеиваясь, Курганов.

— Эх, горе мое, — вздыхала жена, — ты хоть себя-то самого обратно привези, с руками и ногами.

Они простились у самолета, и, когда машина поднялась в воздух и Курганов увидел из иллюминатора сквозь облака знакомый и любимый пейзаж внизу — огромную, на многие десятки километров раскинувшуюся панораму земли, полей, лесов, пашен, озер, рек, городов и деревень, — привычные дорожные ощущения и мысли о предстоящей работе овладели им, и весь недавний разговор с женой забылся и провалился куда-то, словно его никогда и не было.

20

«Вот и ответ на вопрос — почему Он за десять дней разрушил все то, что складывалось у нас с ней четыре года, — думал Курганов, глядя в окно электрички. — Собственно говоря, Он ничего не разрушал. Все уже было давно разрушено изнутри. Здание нашей семьи внешне сохраняло целый вид, а внутри в нем давно уже сгнили все подпорки и балки. И первым кирпичом, который вывалился из нашего общего дома, был мой переход в «молодежку» из солидной, взрослой газеты, которая собиралась послать меня на работу за границу. Она, жена, наверное, и ребенка-то согласилась заводить после того, как узнала, что поедет вместе со мной в Африку. Но не получилось, отравление почек началось… А тут встречается ответственный работник «Интуриста», похож на Жана Маре, в перспективе — постоянная работа за границей… Стремление надолго попасть за границу и было ее единственной сколько-нибудь сильно выраженной страстью в те годы, в которые мы жили вместе. Даже после возвращения из Якутии, после выхода книги, она была против моего ухода из иностранного отдела, продолжая надеяться… Может быть, я и в Ливан поехал под ее влиянием? Отчасти да. Хотелось скорее написать вторую книгу.

И она все время, особенно по ночам постоянно повторяла тот самый разговор, который был у нас в машине, когда она провожала меня в Якутию. Так и родилась эта поездка в Ливан — в конце концов мне и самому захотелось после Якутии развеяться немного за границей. Мальчишкой, когда занимался спортом, ездил за кордон. Почему же теперь, когда стал взрослым и появились деньги, не позволить себе?.. Тем более и заграничный туризм стал очень модным способом проведения отпуска… Да и свадебного путешествия у нас с ней не было… Вот так и отправились мы с ней вдвоем в наше свадебное путешествие в Ливан. И вот что из этого получилось…»

Электричка остановилась. Курганов посмотрел в окно — Раменское, конечная остановка. Дальше поезд не пойдет — рейс окончен, маршрут завершен.

Курганов вышел на перрон. Было раннее, холодное утро. Надо было возвращаться в Москву.

Загрузка...