Итак, хотя и верно, что все, происходящее в мозгу матери, происходит также одновременно в мозгу ее ребенка, и мать не может ничего ни видеть, ни чувствовать, ни воображать без того, чтобы ребенок не видел, не чувствовал и не представлял бы того же самого, и что, наконец, все неправильные отпечатки в мозгу матери извращают воображение детей, тем не менее, так как эти отпечатки не естественные в том смысле, как мы это сейчас объяснили, то не удивительно, что они сглаживаются по большей части, как скоро ребенок появится на свет. Ибо тогда причины, образовавшей эти отпечатки и поддерживавшей их, больше не существует, а потому природное строение всего тела содействует уничтожению их, при этом чувственные предметы производят другие отпечатки, совсем новые, очень глубокие и многочисленные, которые сглаживают почти все те, какие дети имели во чреве матери: мы видим постоянно, что сильное горе заставляет забыть все предшествовавшие горести, поэтому невозможно, чтобы чувства столь живые, как у ребенка, впервые испытывающего воздействие предметов на нежные органы своих чувств, не сгладили большую часть отпечатков, полученных от тех же предметов лишь посредством своего рода отражения в ту пору, когда он был как бы защищен от них во чреве своей матери.

Тем не менее, когда эти впечатления вызываются сильною страстью и сопровождаются очень сильным движением крови и жизненных духов в матери, тогда они действуют с такою силою на мозг ребенка и на все его тело, что запечатлевают на них отпечатки столь же глубокие и устойчивые, как впечатления естественные, что мы видели в примере кавалера Д'Игби, в примере ребенка, родившегося лишенным рассудка и искалеченным вследствие того, что воображение матери его произвело в мозгу и во всех членах его очень сильные повреждения, и, наконец, на примере общей испорченности природы человеческой.

Ничего нет удивительного, что дети английского короля Иакова не имели того же недостатка, как их отец. Во-первых, потому что этого рода отпечатки не запечатлеваются никогда так глубоко во всем теле, как естественные. Во-вторых, потому что этому помешала их мать, благодаря своему здоровому в данном отношении строению, так как она не обладала тем же недостатком, что и отец. Наконец, потому что мать влияет на мозг ребенка неизмеримо сильнее, чем отец, что ясно из всего сказанного.

Но должно заметить, что все доводы, доказывающие, что дети короля английского Иакова не должны были разделять недостатка своего отца, отнюдь не могут поколебать объяснения первородного греха или той господствующей над нами склонности к чувственным вещам и того великого удаления от Бога, какие мы наследуем от родителей, потому что отпечатки, которые запечатлели чувственные предметы в мозгу первых людей, были очень глубоки, сопровождались и укреплялись сильными страстями, укреплялись постоянным пользованием чувственными вещами, необходимыми для поддержания жизни, не только в Адаме и Еве, но даже — что следует хорошенько заметить — в самых праведных людях, во всех мужчи-"ах и во всех женщинах, от которых мы происходим, поэтому ничто не могло остановить этого извращения природы. Следовательно, эти впечатления наших прародителей не только не должны были изгладиться мало-помалу, напротив, они должны были усиливаться с каждым днем, и если бы не благодать Иисуса Христа, непрестанно противостоящая этой порче, то слова одного языческого поэта были бы безусловно верны: Aetas parentum pejor avis tulit\ Nos nequiores, mox daturos Progenitem vitiosiorem.1 Ибо должно принять во внимание, что отпечатки, возбуждающие в самых святых матерях чувства благочестия, не сообщаются детям, которых они имеют во чреве, а, напротив, впечатления, вызывающие идеи чувственных вещей и сопровождаемые страстями, не замедлят передать детям влечение и любовь к вещам чувственным. Например, мать, в которой пробуждается любовь к Богу, сопровождаемая впечатлением от образа преподобного старца, потому что эта мать связывает идею о Боге с данным впечатлением от образа, старца, что, как мы видели в главе о связи идей, легко может, произойти, хотя нет никакого отношения между Богом и образом старца, эта мать, говорю я, под влиянием движения жизненных духов, сопровождающих вышеуказанное впечатление, может в мозгу, своего ребенка вызвать лишь образ старца и расположение к,старцам, что совсем не есть любовь к Богу, находившая место в матери, ибо в мозгу нет впечатлений, которые могли бы сами по, себе вызвать иные идеи, помимо идей чувственных вещей, потому, что тело создано не для того, чтобы поучать разум, и если оно, воздействует на душу, то лишь ради себя самого. Поэтому мать, раз мозг ее полон впечатлений, которые по природе своей имеют отношение к чувственным вещам и которые она не может уничтожить по той причине, что вожделение пребывает в ней и тело ее не повинуется ей, неизбежно сообщает их своему ребенку, рождает его грешным, хотя бы сама была праведна. Эта мать — праведна, потому что она действительно любит или любила Бога сознательно, и вожделение не делает ее преступной, хотя бы она следовала побуждениям его во сне. Но ребенок, которого рождает она, не любит Бога любовью сознательною, и сердце его не обращено к Богу, очевидно, он находится во власти греха и нет в нем ничего, что не заслуживало бы гнева Божия, Однако когда ребенок возрождается крещением и становится праведным или посредством расположения сердца, подобного тому, какое испытывают праведники во время ночных видений, или, быть может, посредством свободного акта любви к Богу, чего ему

1 Отцы, которых стыд и сравнивать с дедами, Родили нас, негоднейших, а нас Еще пустейшими помянет мир сынами. Гораций, кн. III, ода 6, перевод Фета.

удается достигнуть на несколько мгновений, отрешившись от власти тела силою таинства (ибо раз Бог создал людей для того, чтобы они любили Его, то нельзя постичь, как они действительно могут сделаться праведными, если они не любят или не любили Его, или если, по крайней мере, сердце их не было настроено так, как при действительной любви к Нему), — тогда, если ребенок и повинуется вожделению в продолжение своего детства, его вожделение не есть более грех: оно не делает его виновным и заслуживающим кары, не мешает ему быть праведным и угодным Богу, по тому же самому основанию, по которому мы не утрачиваем благодати, следуя во сне побуждениям вожделения, ведь у детей мозг так мягок, дети получают такие живые и сильные впечатления от самых простых предметов, что они не обладают достаточною свободою духа, чтобы противостоять им. Однако я слишком долго останавливаюсь на вещах, не относящихся прямо к моему предмету. Достаточно, если из всего сказанного мною в этой главе я могу сделать тот вывод, что ложные впечатления, которые матери запечатлевают в мозгу своих детей, извращают их разум и воображение, поэтому-то большинство людей склонно представлять вещи такими, какими они не бывают, придавая какой-нибудь ложный оттенок или какую-нибудь неправильную черту идеям вещей, созерцаемым ими. Если же читатель захочет лучше уяснить себе, что думаю я о первородном грехе и как он, по моему мнению, передается детям, то может прочесть об этом в объяснении, соответствующем этой главе.


ГЛАВА VIII
I. Изменения, которые происходят с воображением ребенка, появившегося на свет, под влиянием разговоров с ним кормилицы, матери и других лиц. — II. Совет, как должно воспитывать детей.

В предыдущей главе мы рассматривали мозг ребенка, находящегося в утробе матери, рассмотрим теперь, что происходит с ребенком, как только появится он на свет. В то самое время, когда он оставляет тьму и видит впервые свет, его охватывает холод наружного воздуха, самые нежные прикосновения женщины, принимающей его, причиняют боль его нежным членам, все внешние предметы поражают его, все вызывают в нем страх, потому что они ему еще незнакомы и потому что в самом себе он не чувствует силы ни защититься, ни убежать. Слезы и крики его служат верными признаками его страданий и страхов: это на деле — мольбы природы за него к присутствующим о том, чтобы они охранили его от зол, которые он терпит и которых страшится.

Чтобы понять, какое замешательство испытывает его разум в этом состоянии, нужно принять во внимание, что мозговые фибры его очень слабы и нежны, следовательно, все внешние предметы производят на них очень глубокое впечатление, и если уж иногда пустяки способны повредить слабое воображение, то, конечно, множество поразительных для ребенка предметов не замедлят повредить и расстроить его воображение.

Чтобы еще живее представить себе волнения и страдания, испытываемые ребенком при его появлении на свет, и те повреждения, какие терпит его воображение, представим себе, как изумились бы люди, если бы они увидали перед собой великанов в пять или шесть раз выше себя, которые приближались бы к ним, ничем не обнаруживая своих намерений, как они изумились бы, если бы увидали животных нового вида, не имеющих никакого сходства с виденными ими раньше, или если бы крылатая лошадь или какая-нибудь иная химера наших поэтов внезапно спустилась с облаков на землю. Какие глубокие следы оставили бы эти чудеса в их мозгу и сколько умов помешалось бы, только раз увидев их!

Беспрестанно какое-нибудь неожиданное и ужасное происшествие лишает разума людей уже взрослых, мозг которых не очень восприимчив к новым впечатлениям, — людей, обладающих опытностью, могущих защитить себя или, по крайней мере, принять какое-нибудь решение. Ребенок, появляясь на свет, страдает от всех предметов, которые действуют на его чувства и к которым он не привык еще. Все животные, которых он видит, для него животные нового вида, потому что он ничего еще не видал, у него нет ни силы, ни опытности, мозговые фибры его очень нежны и гибки. Как же могло бы его воображение остаться неповрежденным при таком множестве разнородных предметов?

Правда, матери приучили уже немного своих детей к впечатлениям, получаемым от предметов, потому что они уже запечатлели их в фибрах их мозга, когда дети еще находились в утробе матери, следовательно, предметы не так уже сильно поражают ребенка, раз он видит своими глазами то, что некоторым образом видел уже глазами своей матери. Правда также, что ложные впечатления и повреждения, испытанные воображением ребенка при виде стольких ужасных для него предметов, сглаживаются и излечиваются со временем, потому что они не естественные и, следовательно, все тело препятствует им и старается уничтожить их, как мы это видели в предыдущей главе, — это-то и препятствует всем людям вообще утратить рассудок с детства. Однако данное обстоятельство не мешает все же существованию некоторых впечатлений, столь сильных и глубоких, что они не могут изгладиться: они бывают так же долговечны, как и сама жизнь.

Если бы люди серьезнее размышляли над тем, что происходит в них самих, и над своими собственными мыслями, они не нашли бы недостатка в примерах, подтверждающих только что сказанное. Они непременно нашли бы в себе такие тайные склонности и природное отвращение к некоторым вещам, которых нет у других и для которых, кажется, нет иной причины, кроме впечатлений наших первых дней. Ибо раз причины этих склонностей и отвращения присущи нам одним, то они, следовательно, не коренятся в природе человека, с другой стороны, если они нам не известны, то, значит, они действовали в такое время, когда наша память не была еще способна удержать условий их возникновения, благодаря которым мы могли бы припомнить их, это же было возможно только во время самого раннего нашего детства.

Декарт рассказывает в одном из своих писем, что он питал особое расположение ко всем косым людям и что, тщательно разыскивая причину этого, он увидел, наконец, что этим недостатком обладала одна молодая девушка, которую он любил, еще будучи ребенком, привязанность, которую он питал к ней, распространилась на всех лиц, походивших на нее в чем-нибудь.

Но более всего повергают нас в заблуждение не эти небольшие ненормальности в наших наклонностях, а известные неправильности в разуме у всех или почти у всех нас и подверженность каждого из нас какому-нибудь роду безумия, хотя этого мы и не сознаем. Если обратить внимание на характер ума тех, с кем беседуем, то легко убедиться в этом, и хоть сам наблюдатель, быть может, и оригинал, и другие считают его таковым, однако он решит, что все другие — чудаки и разница между ними заключается только в степени. Итак, довольно частым источником людских заблуждений является потрясение их мозга, причиненное воздействием внешних предметов в то время, когда человек появляется на свет, и эта причина не прекращает своего действия так скоро, как можно было бы думать.

I. Обычный разговор, который с детьми ведут их кормилицы или даже их матери, часто не имеющие никакого образования, окончательно губит их разум и совершенно извращает его. Эти женщины говорят с ними только о пустяках, рассказывают им нелепые или страшные сказки. Они говорят детям лишь о чувственных вещах, и притом таким образом, что только могут утвердить их в ложных суждениях чувств. Словом, они зароняют в разуме детей семена всех тех недостатков, какие присущи им самим, как-то: семена ложного страха, смешных суеверий и других подобных слабостей. Это же ведет к тому* что, не привыкнув исследовать истину, не приобретя любви к ней, дети, "в конце концов, становятся неспособными распознавать истину и пользоваться своим разумом. Следствием этого у них является известная робость и неразвитость ума, остающаяся у них весьма надолго: есть много таких людей, которые в возрасте пятнадцати—двадцати лет по своему разуму не далеко ушли от своей кормилицы.

Правда, дети, по-видимому, не способны к размышлению об истине и к наукам абстрактным и возвышенным, потому что их мозговые фибры, будучи слабыми, очень легко приводятся в колебание предметами даже самыми незначительными и наименее ощутимыми, и душа их, так как ее ощущения необходимо будут соразмерны колебанию фибр, принуждена оставить метафизические идеи и идеи чистого мышления, чтобы обратиться единственно к своим ощущениям, так что, по-видимому, дети не могут рассматривать с достаточным вниманием чистые идеи истины, будучи столь часто и легко отвлекаемы неясными чувственными идеями.

Однако можно возразить на это: во-первых, легче семилетнему ребенку отрешиться от заблуждений, в которые нас вводят чувства, чем человеку шестидесяти лет, всю жизнь свою следовавшему детским предрассудкам, во-вторых, если ребенок не способен к ясным и отчетливым идеям истины, то его, по крайней мере, можно предупреждать во всевозможных случаях, что его чувства его обманывают, если невозможно научить ребенка истине, то, по крайней мере, не должно его поддерживать и укреплять в заблуждениях, наконец, хотя самые маленькие дети и совсем подавлены массою приятных и тягостных чувств, однако это не мешает им в короткое время выучивать то, что лица старшие не могут сделать в гораздо больший срок, как-то: изучить порядок и отношения, существующие между словами и всем, что они видят и слышат, причем, хотя знание этих вещей зависит исключительно от памяти, однако, как видно, распознавание их наименований требует от детей также большого напряжения рассудка.

II. Так как причина, по которой дети не способны к абстрактным наукам, заключается в той легкости, с какою мозговые фибры у детей получают сильные впечатления от чувственных предметов, то легко помочь этому. Ибо мы должны сознаться, что если бы устранять от детей страх, желания и надежды, не причинять им страданий и отвлекать их, насколько это возможно, от их маленьких удовольствий, то можно было бы, как только они выучатся говорить, научить их самым трудным и абстрактным вещам или, во всяком случае, наглядной математике, механике и тому подобным вещам, необходимым в дальнейшей жизни: им не приходится прилагать свой разум к абстрактным наукам именно тогда, когда их волнуют желания и пугают наказания, — на это крайне необходимо обратить внимание.

Ибо как честолюбивый человек, который только что или потерял бы свое имущество и свою честь, или сразу был бы возвышен в такой высокий сан, о котором и не мечтал, не был бы в состоянии решать метафизические вопросы или алгебраические уравнения, но мог бы делать только то, что внушало бы ему чувство в данную минуту, — так и ребенок, в мозгу которого яблоко или конфеты производят столь же глубокие впечатления, как впечатления, вызываемые должностями и почестями в мозгу сорокалетнего человека. был бы не в состоянии слушать абстрактные истины, которые внушают ему. Можно даже сказать, ничто так детям не препятствует успевать в науках, как постоянные развлечения, которыми их вознаграждают, и наказания, какими наказывают и беспрестанно грозят им.

Кроме того, неизмеримо важнее, в данном случае еще то обстоятельство, что страх наказаний и желание чувственных наград, какими занимают разум детей, совершенно удаляют их от благочестия. Благочестие еще абстрактнее науки, оно еще менее по вкусу испорченной природе. Разум человеческий довольно склонен к учению, но он не склонен к благочестию. Если же сильные волнения препятствуют нам учиться, хотя в учении от природы мы находим удовольствие, то разве мыслимо детям, всецело занятым чувственными удовольствиями, которыми их награждают, и наказаниями, которыми их стращают, сохранять достаточную свободу духа, чтобы любить дела благочестия?

Способность разума весьма ограничена, не много нужно, чтобы занять его всецело, и в то время, когда разум занят, он не способен к новым мыслям, если предварительно не освободиться от прежних. Но, когда разум занят идеями чувственными, он не может освободиться от них по своему желанию. Для понимания этого следует обратить внимание на то, что мы все непрестанно стремимся к благу в силу естественных наклонностей, и удовольствие есть признак, по которому мы отличаем благо от зла, поэтому удовольствие неизбежно действует на нас и занимает нас более, чем все остальное. Раз удовольствие связано с пользованием чувственными вещами, потому что они составляют благо для тела человека, то своего рода необходимость сообщает этим благам способность всецело занимать наш разум, пока Господь не сообщит им известной горечи, вселяющей в нас отвращение и ужас к ним, или пока Он посредством своей благодати не даст нам почувствовать ту небесную радость, которая превосходит все земные радости: «Dando menti coelestem delectationem, qua omnis terrena delectatio superetur».1

Так как, далее, мы столько же стремимся избегать зла, сколько стремимся любить благо, и так как страдание есть признак, который природа связала со злом, то все, что было нами сказано об удовольствии, должно в обратном смысле быть отнесено к страданию.

Поэтому, очевидно, так как вещи, доставляющие нам удовольствия и страдания, завладевают всецело разумом и не в нашей власти по своему желанию отвлечь от них внимание, то нельзя детей, как и остальных людей, заставить любить благочестие, предварительно не научив их, согласно заповедям евангельским, равнодушно относиться ко всем вещам, действующим на чувства и возбуждающим сильные желания и сильные опасения, потому что все страсти затемняют и заглушают благодать и ту внутреннюю радость, какую Господь дает нам чувствовать в нашем послушании Ему.

1 Блаженный Августин.

Самые маленькие дети имеют такой же ум, как и взрослые люди, хотя у них нет опытности, у них есть такие же наклонности, хотя у них желания и иные, чем у взрослых. Следовательно, их должно приучать руководствоваться разумом, насколько это возможно для них, и побуждать их к послушанию, ловко направляя их добрые наклонности. Однако удерживать их в послушании путем воздействия на их чувства — значит заглушать их разум и извращать лучшие их наклонности: ведь они будут тогда исполнять свои обязанности только наружно, добродетели не будет ни в их разуме, ни в их сердце, она им будет почти неизвестна, а любить они ее будут еще меньше, дух их будет поглощен только страхами и желаниями, чувственными отвращениями и привязанностями, от которых они не смогут отрешиться, а следовательно, не смогут стать свободными и пользоваться своим разумом. Дети, воспитанные этим низким и рабским образом, приобретают понемногу известную невосприимчивость ко всему, что требуется от порядочного человека и христианина, и сохраняют ее на всю жизнь, в том же случае, когда они надеятся избежать кары за свои проступки, благодаря своей власти или своей ловкости, они предаются всему, что тешит вожделение и чувства, потому что на деле им не знакомы иные блага, кроме благ чувственных.

Правда, есть случаи, когда необходимо наставлять детей посредством влияния на их чувства, но это следует делать только тогда, когда недостаточно одного убеждения. Прежде следует убеждать их в том, что они должны делать, при этом, если окажется, что они недостаточно развиты, чтобы понять свои обязанности, то, кажется, лучше их оставить в покое некоторое время, ибо принуждать их делать наружно то, необходимость исполнения чего они не осознают, не значит наставлять их: наставлять можно дух, но не тело, — если же они отказываются делать то, необходимость исполнения чего они понимают, то для предотвращения этого нужно употребить все усилия, можно даже прибегнуть к суровым мерам, ибо в этом случае тот, кто жалеет сына своего, скорее его ненавидит, чем любит, как говорит мудрый.1

Если наказания не наставляют дух и не заставляют любить добродетель, то, по крайней мере, они научают некоторым образом тело и не допускают полюбить порок, а следовательно, стать рабом его. При этом следует особо заметить, страдания не поглощают так сил души, как удовольствия: о них легко перестают думать, как только перестают терпеть их и не имеют повода более опасаться их, ибо в этом случае страдания не действуют на воображение, не возбуждают страстей, не раздражают вожделения, наконец, предоставляют полную свободу разуму думать, о чем ему угодно. Итак, можно пользоваться наказаниями по отношению к детям, чтобы удерживать их в повиновении или наружном повиновении.

1 Qui parcit virgae, odit filium suum. Кн. Прем. Сол., 13, 24.

Но из того, что иногда и полезно прибегать к угрозам и физическим наказаниям по отношению к детям, не следует еще заключать, что должно пользоваться при воспитании детей наградами: ведь тем, что в той или иной степени действует на чувства, должно пользоваться лишь в случае крайней необходимости. Между тем нет никакой необходимости давать детям награды и представлять им эти награды, как цель их занятий, напротив, делать это — значит извращать все лучшие их поступки и вести их скорее к чувственности, чем к добродетели. Воспоминания об удовольствиях, которые раз были испробованы, глубоко запечатлеваются в воображении, постоянно вызывают идеи чувственных благ, всегда возбуждают властные желания, нарушающие душевный мир, наконец, они раздражают всячески вожделение, что портит все дело воспитания. Однако здесь не место излагать это так подробно, как оно того заслуживает.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА I
I. О воображении женщин. — II. О воображении мужчин. — III. О воображении стариков.

В предшествующей части мы дали некоторое понятие о физических причинах расстройства воображения у людей, в этой — мы постараемся выяснить причины наиболее общих заблуждений, которые можно назвать нравственными.

Из сказанного в предыдущей главе можно было видеть, что нежность мозговых фибр является одною из главных причин, препятствующих нам отнестись с должным вниманием к исследованию истин не очевидных.

I. Такая нежность фибр встречается, обыкновенно, у женщин, она-то и дает им присущее женщине понимание всего действующего на чувства. Женское дело — установить моду, судить о языке, о светскости обращения и изяществе манер. В этих вещах они более понимают, искуснее и тоньше мужчин. Все, зависящее от вкуса, в их ведении, но, с другой стороны, нежность фибр делает их неспособными к усвоению истин, найти которые стоит некоторого труда. Все отвлеченное для них непонятно, и воображение не может помочь им разобраться в вопросах запутанных и сложных. Они схватывают только внешнюю оболочку вещей, и воображение их не обладает ни достаточною силою, ни широтою, чтобы проникнуть в сущность вещей и сопоставить все части их, не рассеиваясь при этом. Безделица способна отвлечь их, малейший крик их пугает, незначительное движение занимает их. Словом, одна внешность, а не сущность вещи поглощает всю способность их ума, так как самые незначительные предметы производят значительные движения в нежных фибрах их мозга и неизбежно вызывают в их душе чувства настолько живые и сильные, что они всецело завладевают их вниманием.

Если верно, что главная причина всех этих явлений есть нежность мозговых фибр, то нельзя сказать с такою же уверенностью, что она встречается неизбежно во всех женщинах, если она и присуща женщинам, то, во всяком случае, есть женщины, у которых жизненные духи имеют иногда такое соответствие с мозговыми фибрами, что ум их отличается большею положительностью, чем у некоторых мужчин. Сила ума состоит в известном соответствии плотности и движения жизненных духов с мозговыми фибрами, и иногда женщины обладают правильным соответствием. Бывают сильные и постоянные женщины и слабые и непостоянные мужчины. Встречаются женщины ученые, женщины мужественные, женщины, способные ко всему, и, обратно, встречаются мужчины слабые, малодушные, неспособные что-либо усвоить и привести в исполнение. Словом, когда мы приписываем известному полу, известным возрастам и состояниям некоторые недостатки, то мы понимаем это лишь в том смысле, что так бывает по большей части, не забывая никогда, что нет правила без исключения.

Далее, не следует воображать, что у всех мужчин или у всех женщин одного возраста и одной страны или даже одной семьи мозг был бы одинаково устроен. Правильнее думать, что как нельзя найти двух совершенно схожих лиц, так нельзя найти и двух совершенно одинаковых воображений, но все различие между мужчинами, женщинами и детьми заключается в данном случае лишь в большей или меньшей нежности их мозговых фибр. Ибо как из того, что мы не видим разницы между вещами, не следует поспешно заключать о существенном тождестве их, так точно не следует допускать существенных различий там, где мы не находим совершенного тождества. Это — погрешность, в какую мы, обыкновенно, впадаем.

Итак, о мозговых фибрах можно сказать только, что они, по большей части у детей, бывают очень мягкими и нежными, с возрастом они твердеют и укрепляются, и у большинства женщин и у некоторых мужчин остаются на всю жизнь чрезвычайно нежными. Ничего более определенного мы не знаем. Однако довольно говорить о женщинах и детях: они не берутся исследовать истину и поучать других, их заблуждения не принесут большого вреда, ибо то, что они утверждают, обычно не встречает веры. Поговорим лучше о людях взрослых, ум которых в полном расцвете и силе и которых можно считать способными найти истину и научить других.

II. Обыкновенно, время наибольшего совершенства ума относится к возрасту между тридцатью и пятьюдесятью годами. Мозговые фибры в этом возрасте приобретают по большей части достаточную устойчивость. Чувственные удовольствия и страдания уже почти не производят более впечатления на них. Стало быть, нужно только остерегаться сильных страстей, которые случаются редко и от которых можно уберечься, если тщательно избегать всех поводов к ним. Так что душа, не отвлекаясь более чувственными вещами, может легко размышлять об истине.

Человек, достигший этого возраста, чуждый предрассудков детства и приобретший навык к размышлению, удовлетворяющийся лишь ясными и отчетливыми понятиями разума и тщательно отвергающий все смутные идеи чувств, человек, который имеет и досуг, и желание размышлять, не легко впадет, без сомнения, в заблуждение. Однако не о таком человеке следует нам говорить, а о среднем человеке, который по большей части не имеет с ним ничего общего.

Итак, я говорю, что твердость и устойчивость, какую с годами приобретают мозговые фибры мужчин, являются причиною твердости и устойчивости их заблуждений, если можно так выразиться. Это печать, закрепляющая их предрассудки и все их ложные убеждения и укрывающая их от силы рассудка. Словом, насколько эта устойчивость мозговых фибр полезна для лиц, хорошо воспитанных, настолько же она вредна для большинства людей, потому что и тех и других она еще более укрепляет в их образе мыслей.

Но, достигнув возраста между сорока и пятьюдесятью годами, люди не только упорно держатся своих заблуждений, но еще легче впадают в новые, потому что, считая себя тогда способными судить обо всем, как оно и должно было бы быть, они судят слишком самонадеянно, соображаясь только со своими предрассудками, ибо люди, обыкновенно, рассуждают о вещах лишь сообразуясь с идеями, которые им более знакомы. Когда химик исследует какое-либо вещество, то прежде всего ему приходит на ум его три начала. Перипатетик думает прежде всего о своих четырех элементах и о четырех первых свойствах, философ иного направления отнесет все к другим принципам. Итак, все, что ни приходит на ум человеку, немедленно заражается заблуждениями, которые ему свойственны, и лишь увеличивает число их.

Эта устойчивость мозговых фибр имеет еще одно очень дурное следствие, главным образом, в людях более пожилых, — она делает их неспособными к размышлению: по большей части, они не могут сосредоточить своего внимания на вещах, которые хотят сколько-нибудь знать, так что не могут постичь истин сокровенных. Они не могут согласиться с мнениями даже весьма основательными, если они опираются на принципы, которые им кажутся новыми, хотя бы вообще они рассуждали весьма толково в вещах, в которых с годами приобрели большую опытность. Но все, что я говорю здесь, относится лишь к тем, кто провел свою молодость, не пользуясь своим разумом и не упражняя его.

Для разъяснения укажем на то, что мы не можем научиться чему бы то ни было, если не приложим своего внимания, а мы не можем быть внимательны к какой-нибудь вещи, если не вообразим ее или живо не представим ее в мозгу своем. Для того же, чтобы мы могли вообразить предметы, нам необходимо заставить какую-нибудь часть мозга приспособиться к этому, т. е. нам надо сообщить ей некоторое движение, чтобы образовать в мозгу отпечатки, с которыми связаны идеи, представляющие нам эти предметы. Стало быть, если мозговые фибры несколько затвердели, то они будут способны лишь к таким движениям, которыми обладали раньше, так что душа не может вообразить, а следовательно, быть внимательной к тому, к чему она хотела бы, а только к тому, что ей привычно.

Отсюда следует заключить, что очень полезно упражняться в размышлениях над всякого рода предметами, чтобы приобрести известный навык думать, о чем хочешь. Ибо подобно тому как, благодаря постоянному упражнению в игре на музыкальных инструментах, мы приобретаем большую легкость во всевозможных движениях пальцев наших рук и большую беглость, так и части нашего мозга, движения которых необходимы для воображения того, что мы желаем, приобретают путем навыка способность легко сгибаться, в силу чего мы воображаем желаемое с большою легкостью, скоростью и даже отчетливостью.

Лучшее же средство приобрести этот навык, составляющий главное отличие умного человека, — это приучать себя с юности к исследованию истинного значения вещей даже весьма трудных, потому что в этом возрасте мозговые фибры восприимчивее ко всякого рода изменениям.

Я не думаю, однако, чтобы этот навык мог быть приобретен теми, кого, обыкновенно, называют людьми учеными, они занимаются только чтением и не обдумывают и не исследуют самостоятельно решения вопросов, не вычитав предварительно этого решения у писателей. Ясно, что таким путем приобретаешь лишь навык припоминать прочитанное. Мы постоянно видим, что люди очень начитанные не могут вдумываться в новые вещи, которые слышат, а тщеславие своею ученостью побуждает их судить об этих вещах, не поняв еще их, что заставляет их впадать в грубые ошибки, на которые другие люди не способны.

Недостаток внимания есть главная причина их заблуждений, но существует еще и другая им одним свойственная причина: находя в своей памяти постоянно множество смутных чувственных образов, они принимают какой-нибудь за тот, о котором идет речь, а так как то, что говорят им, с ним не согласуется, то они нелепо решают, что другие ошибаются. Когда же им хотят показать, что они сами обманываются и даже не знают, в чем, в сущности, вопрос, они раздражаются, и не будучи в состоянии понять, что им говорят, они продолжают держаться того ложного образа, который представляет им их память. Если им слишком очевидно докажут ложность его, то они заменяют его другим, третьим и защищают их иногда вопреки всякому вероятию, истине и даже против своей собственной совести, потому что у них нет никакого уважения и любви к истине и им слишком неловко и стыдно признаться, что есть вещи, которые Другие знают лучше их.

III. Все, что было сказано о людях в возрасте от сорока до пятидесяти лет, должно быть отнесено еще с большим основанием к старикам, потому что фибры их мозга менее гибки, в них нет жизненных духов, которые должны запечатлевать на фибрах новые отпечатки, и потому воображение их совсем вяло. А так как, обыкновенно, в мозговых фибрах их слишком много лишней влаги, то старики утрачивают мало-помалу память о прежних вещах и впадают в слабость, свойственную детям. Итак, в преклонном возрасте они имеют те же недостатки, зависящие от состояния мозговых фибр, которые встречаются и в детях, и в людях зрелых лет, однако можно сказать, что старики мудрее и тех и других, потому что они не поддаются так своим страстям, происходящим от эмоции жизненных духов.

Мы не будем долее останавливаться на этом возрасте, потому что о нем легко судить по сказанному нами о других возрастах, причем приходится прийти к заключению, что старикам еще труднее понимать то, что им говорят, что они еще более привязаны к своим предрассудкам и своим старым воззрениям, а следовательно, еще более утвердились в своих заблуждениях и дурных привычках и т. п.

Мы предупреждаем только, что старость не наступает непременно в шестьдесят или семьдесят лет, что не все старики заговариваются, что не всякий, кто перешел за шестьдесят лет, избавился от юношеских страстей и что не следует выводить слишком общие заключения из установленных положений.


ГЛАВА II
Жизненные духи по большей части направляются к отпечаткам идей, нам наиболее знакомых, вследствие этого мы не можем судить здраво о вещах.

Как мне думается, я достаточно объяснил в предыдущих главах различные изменения, происходящие в жизненных духах и в устройстве мозговых фибр, соответственно различным возрастам. Так что, если читатель потрудится немного подумать над изложенным выше, он может составить довольно ясное представление о воображении и о самых обычных физических причинах различий, какие мы видим между человеческими умами, потому что все изменения, происходящие в воображении и уме, суть лишь последствия тех изменений, какие происходят в жизненных духах и в фибрах, образующих мозг.

Но есть еще особые причины изменений, происходящих с воображением людей, — причины, которые можно назвать моральными, именно: различное общественное положение людей, различные занятия — словом, их различный образ жизни. Остановиться на рассмотрении их следует, потому что этого рода изменения суть причины почти бесчисленных заблуждений, ибо каждое лицо судит о вещах сообразно своему положению. Мы не считаем нужным останавливаться на объяснении влияния более редких причин, как-то: сильных болезней, внезапного горя и других неожиданных случаев, которые производят очень сильное впечатление на мозг и даже совершенно расстраивают его, — потому что это случается редко, и заблуждения, в какие впадают тогда люди, столь грубы, что они не заразительны, так как все без труда узнают их.

Чтобы вполне понять все изменения, вызываемые в воображении различным общественным положением, безусловно, необходимо припомнить, что мы воображаем предметы не иначе как создавая образы их в мозгу, а эти образы не что иное, как отпечатки, которые запечатлели жизненные духи в мозгу, мы воображаем вещи тем ярче, чем глубже эти отпечатки, чем лучше запечатлелись они, чем чаще и чем с большею силою проходили по ним жизненные духи, при этом не нужно упускать из виду, что жизненные духи, пройдя по ним несколько раз, входят в них легче, чем в другие места в мозгу, хотя бы эти последние находились рядом, если они раньше никогда не проходили по ним или проходили не так часто. Это и есть самая обыкновенная причина сбивчивости и ложности наших идей. Ибо жизненные духи, направленные в мозг действием внешних предметов или даже повелением нашей души, чтобы запечатлеть известные отпечатки в мозгу, часто запечатлевают такие отпечатки, которые, будучи, правда, несколько похожи, не будут, однако, вполне отпечатками тех предметов, которые душа хотела себе представить, потому что жизненные духи, встречая некоторое противодействие в тех местах мозга, где им следовало бы пройти, легко отклоняются в сторону и устремляются в глубокие отпечатки идей, нам более знакомых. Вот очень простые и весьма наглядные примеры.

Когда человек близорукий смотрит на луну, то видит, обыкновенно, на ней два глаза, нос, рот — словом, ему кажется, что он видит лицо. Между тем на луне ничего подобного нет. Многие лица видят на ней совсем иное. И тот, кто думает, что луна такова, какою она ему кажется, легко убедится в своей ошибке, если посмотрит на нее в зрительную трубу, хотя бы самую небольшую, или если справится с описаниями луны, изданными Гевелиусом, Риччиоли и др. Причина же, почему мы видим, обыкновенно, на луне лицо, а не те неправильные пятна, которые есть на ней, та, что отпечатки лица, находящиеся в нашем мозгу, очень глубоки, потому что мы часто и с большим вниманием рассматриваем лица. Жизненные духи, встречая сопротивление в других частях мозга, легко уклоняются от направления, которое сообщает им свет луны, когда мы на нее смотрим, и входят в те отпечатки, с которыми связаны от природы идеи лица. Видимая же величина луны на известном расстоянии не отличается сильно от величины обыкновенной головы и потому впечатление, полученное от нее, производит в мозгу отпечатки, имеющие большую связь с отпечатками, представляющими нос, рот, глаза, и таким образом заставляет жизненные духи направиться по отпечаткам лица. Есть люди, которые видят на луне всадника или нечто иное, а не лицо, потому что воображение их было живо потрясено известными предметами, и отпечатки этих предметов возобновляются от малейшего сходного с ними впечатления.

Вот почему также нам кажется, что облака принимают вид колесниц, людей, львов и других животных, если есть незначительное сходство между их формою и этими животными, и все, а особенно те, кто занимается рисованием, принимают иногда неправильные пятна на стенах за изображения голов человеческих.

В силу той же причины винные пары, не управляемые волею, входят в наиболее привычные отпечатки и заставляют открывать самые важные тайны, опять-таки когда мы спим, мы грезим, обыкновенно, во сне о предметах, виденных днем, которые образовали более сильные отпечатки в мозгу, потому что душа представляет себе всегда вещи, отпечатки которых глубже и больше. Вот другие примеры, более сложные.

Появляется какая-нибудь новая болезнь, она производит опустошения, поражающие мир. Это запечатлевает столь глубокие отпечатки в мозгу, что эта болезнь всегда представляется уму. Если эта болезнь, например, названа цингою, то всякая болезнь будет приниматься за цингу. Цинга — новая болезнь, и все новые болезни будут приниматься за цингу. Цинга сопровождается десятком симптомов, из которых многие общи с другими болезнями, но этого не примут во внимание. Если случится, что у больного обнаружится какой-нибудь из этих симптомов, то решат, что он болен цингою, и даже не подумают о других болезнях, имеющих те же симптомы. Будут ждать, что с ним произойдут все те же явления, какие происходят с теми, кого видели больным цингою. Ему дадут те же лекарства и будут удивлены, что они не оказывают того же действия, какое наблюдали у других.

Предположим, что какой-нибудь писатель занимается каким-нибудь одним родом исследований, в таком случае отпечатки предмета его занятий столь глубоко и живо запечатлеются в его мозгу, что они могут смешать и сгладить иногда отпечатки вещей весьма отличных от этого предмета. Был, например, один писатель, который написал несколько томов о кресте, это заставило его видеть кресты повсюду, и его справедливо осмеял отец Морен за то, что он вообразил, что одна медаль изображает крест, тогда как она представляла нечто совсем иное. В силу подобной же игры воображения Жильберт и многие другие, изучая магнит и удивляясь его свойствам, хотели свести к магнитическим свойствам множество естественных явлений, не имеющих с ними ничего общего.

Только что приведенных примеров достаточно, чтобы доказать, что та легкость, с какою воображение представляет себе знакомые ему предметы, и затруднения, испытываемые им при представлении предметов, ему новых, заставляет людей почти всегда образовывать идеи, которые можно назвать смутными и неотчетливыми, разум судит о вещах лишь по себе и своим прежним мыслям. Так что различные страсти людей, их наклонности, их общественное положение, занятия, качества, ученые исследования, наконец, весь их различный образ жизни кладут весьма большое различие между их идеями, а это вводит людей в бесчисленные заблуждения, которые мы объясним впоследствии. И это заставило канцлера Бэкона произнести следующие весьма справедливые слова: «Omnes perceptiones tarn sensus quam mentis sunt ex analogia hominis, iron ex analogia universi, estque intellectus humanus instar speculi inaequalis ad radios rerum qui suam naturam naturae rerum immiscet, eamque distorquet, et inficit».


ГЛАВА III
I. О том, что люди ученые наиболее подвержены заблуждениям. — II. Причины, по которым люди предпочитают следовать авторитету, вместо того чтобы пользоваться своим умом.

I. Образ жизни людей почти до бесконечности разнообразен. Существует множество различных положений, различных занятий, должностей и различных обществ. Эти различия ведут к тому, что почти все люди действуют ради совершенно различных целей и рассуждают на основании различных принципов. В общем, довольно трудно найти несколько лиц с совершенно одинаковыми взглядами даже в таком обществе, в котором отдельные члены должны быть проникнуты одним духом и одними целями. Их различные занятия и различные общественные связи вызывают необходимо некоторое различие в самом способе и манере приступать к выполнению своих общественных обязанностей. Из этого ясно, что желать изложить в деталях нравственные причины заблуждений, значило бы желать невозможного, но здесь оно к тому же довольно бесполезно. Мы будем говорить только о тех формах жизни, которые ведут к более многочисленным и более важным заблуждениям. Когда мы объясним их, мы дадим читателю возможность идти дальше самому, каждому легко будет быстро найти весьма скрытые причины многих частных заблуждений, для изложения которых нам. понадобилось бы много времени и труда. Когда ум ясно видит суть дела, ему приятно стремиться к истине, и он стремится к ней с невыразимой быстротой.

II. Занятие, о котором, как мне кажется, наиболее необходимо упомянуть здесь, в силу того что оно производит в воображении людей наиболее значительные изменения и по преимуществу ведет к заблуждению, — это занятие ученых, которые более упражняют свою память, чем свой разум. Ибо опыт всегда показывал, что нас вводят в самые многочисленные заблуждения те именно люди, которые занимаются с большим рвением чтением книг и исследованием истины.

С учеными случается то, что с путешественниками. Если путешественник, по несчастью, собьется с дороги, то чем дальше подвигается он, тем больше удаляется от места назначения. Он плутает тем больше, чем быстрее идет и чем больше спешит прибыть на желанное место. Так, страстное стремление к истине заставляет людей набрасываться на книги, в которых они думают найти ее, или же они измышляют химерическую систему вещей, к знанию которых они стремятся, и в эту систему они твердо веруют, и все усилия их разума направлены к тому, чтобы представить ее в привлекательном виде другим людям, дабы воспользоваться почестями, выпадающими по большей части на долю изобретателей новых систем. Объясним эти два заблуждения.

Довольно трудно понять, как это люди умные предпочитают пользоваться в исследовании истины чужим умом вместо данного им Богом. Без сомнения, неизмеримо приятнее и почетнее руководствоваться своими собственными глазами, а не глазами других, и человеку с хорошими глазами никогда не придет в голову закрыть их или вырвать их в надежде иметь вожака. Sapientis oculi in capite ejus, stultus in tenebris ambulat.1 Почему безумец ходит во тьме? Потому что он видит лишь глазами других, а видеть таким образом, собственно говоря, значит ничего не видеть. Пользование умом так же относится к пользованию зрением, как разум — к зрению, как разум бесконечно превосходит зрение, так и пользование разумом сопровождается гораздо более глубоким удовлетворением, доставляющим совсем иные удовольствия, чем свет и цвета зрению. Однако люди пользуются своими глазами и почти никогда не пользуются своим разумом, чтобы найти истину.

Много есть причин, содействующих этому пренебрежению разумом. Во-первых, природная леность людей, не хотящих дать себе труда подумать.

Во-вторых, неспособность размышлять, в какую впадают оттого, что не трудились размышлять в юности, когда мозговые фибры были восприимчивее ко всякого рода изменениям.

В-третьих, недостаток любви к абстрактным истинам, служащим основанием всему, что доступно познанию на земле.

В-четвертых, удовлетворение, получаемое от полудостоверных знаний, весьма приятных и сильно действующих на нас, потому что они опираются на чувственные понятия.

В-пятых, глупое тщеславие, которое заставляет нас желать прослыть за ученых, ибо учеными называют тех, кто более начитан. Знание чужих воззрений гораздо более ценится в разговоре, более поражает толпу, чем знание истинной философии, которое приобретается размышлением.

В-шестых, потому что без всякого на то основания воображают, что древние обладали большим знанием, чем это возможно для нас, и что ничего не добьешься там, где они потерпели неудачу.

В-седьмых, потому что ложное почтение вместе с глупым любопытством заставляет нас восхищаться вещами самыми далекими от

1 Eccl., 2, 14.

нас, самыми древними, происходящими издалека или из более незнакомых стран и даже книгами самыми темными. Так некогда почитали Гераклита за его темноту.1 Разыскивают древние медали, хотя они покрыты ржавчиною, тщательно хранят фонарь и туфлю какого-нибудь человека, жившего в древности, хотя они уже изъедены червями, но древность их составляет цену их. Некоторые люди занимаются чтением сочинений раввинов, потому что они писали на языке чужом и очень испорченном и темном. Почитаются преимущественно самые древние воззрения, потому что они наиболее далеки от нас. И если бы Нимврод написал историю своего царствования, то в ней, несомненно, нашли бы самую тонкую политику и даже все другие науки, ведь находят же некоторые, что Гомер и Виргилий обладали совершеннейшим знанием природы. Говорят, следует уважать древность.2 Разве могли ошибаться столь великие люди, как Аристотель, Платон, Эпикур. Не смотрят на то, что Аристотель, Платон, Эпикур были люди, и такие же люди, как мы, и что в наше время мир старше на две тысячи лет, он опытнее, он должен быть просвещеннее, так как старость мира и опытность способствуют открытию истины.

В-восьмых, если уважением пользуется новое воззрение и писатель современный, то нам кажется, что их слава затмевает нашу, так как она слишком близка, но почет, оказываемый древним, не заставляет нас опасаться ничего подобного.

В-девятых, потому что в делах веры истина и новшество не могут совмещаться, ибо люди, не желая делать различия между истинами, зависящими от разума, и истинами, зависящими от предания, не обращают внимания на то, что их следует изучать различным образом, они смешивают новшество с заблуждением, а древность с истиной. Лютер, Кальвин и другие ввели новшества и заблуждались, следовательно, Галилей, Гарвей, Декарт ошибаются, потому что они говорят новое. Учение Лютера о таинстве Евхаристии ново, но оно ложно, следовательно, учение Гарвея о кровообращении ложно, потому что оно ново. Вот почему ненавистным именем «новаторов» называют, безразлично, еретиков и новых философов. Идеи и слова: «истина» и «древность», «ложность» и «новшество» — образовали тесную связь, а раз это произошло, толпа людская их более не разделяет, и даже умные люди различают их с некоторым трудом.

В-десятых, потому что мы живем в такое время, когда наука древних воззрений еще в моде и когда лишь отдельные лица могут силою своего рассудка стать выше дурного обычая. В толпе и тесноте трудно не поддаться течению, которое вас увлекает.

Наконец, потому что люди действуют лишь из выгоды, вследствие чего даже увидавшие свою ошибку и познавшие тщетность этого рода знаний продолжают все же заниматься ими, ибо с этими

1 Clarus ob obscuram linguam. Лукреций.

2 Veritas filia temporis, non auctoritatis.

занятиями связаны почести, сан, и даже бенефиции, и их всегда скорее получит тот, кто отличается в этих знаниях, чем тот, кто в них несведущ.

Всех этих доводов, мне кажется, достаточно, чтобы понять, почему люди следуют слепо древним воззрениям, почитая их за истины, и почему без разбора отвергают они все новые, считая их ложными, наконец, почему они не пользуются или почти не пользуются своим разумом. Без сомнения, есть еще множество других более частных причин, содействующих этому, но если рассмотреть со вниманием те причины, которые мы привели, то перестанешь удивляться тому, с каким упорством держатся известные люди авторитета древних.


ГЛАВА IV
Два дурных действия чтения на воображение.

Это ложное и рабское благоговение перед древними имеет много очень вредных последствий, которые следует отметить.

Во-первых, не приучая людей пользоваться своим разумом, оно делает их мало-помалу совершенно неспособными пользоваться им,1 ибо не должно думать, что люди, которые состарились над сочинениями Аристотеля и Платона, много упражняли при этом свой разум. Обыкновенно они тратят столько времени на чтение этих книг лишь для того, чтобы усвоить мнения их авторов, главная цель их — понять воззрения, которых держались эти последние, и они отнюдь не заботятся о том, чего в них следует держаться, как это мы докажем в следующей главе. Так что наука и философия, которым они научились, есть, собственно, наука памяти, а не наука разума. Они знают только события и факты, а не очевидные истины, следовательно, они скорее историки, чем истинные философы.

Другой результат чтения древних писателей на воображение состоит в том, что оно вносит страшную путаницу в идеи большинства людей, которые занимаются им. Есть два способа чтения писателей: один — очень хороший и очень полезный, а другой — весьма бесполезный и даже вредный. Очень полезно читать, когда размышляешь над прочитанным, когда стараешься путем некоторого усилия своего ума найти решение вопросов, обозначенных в заголовке глав, прежде даже чем приступишь к чтению, когда приводишь в порядок и сопоставляешь идеи вещей одни с другими, — словом, когда пользуешься своим рассудком. Наоборот, бесполезно читать, когда не понимаешь того, что читаешь, и вредно читать и понимать

1 См. первую часть предшествующей главы.

прочитанное, когда не настолько вдумываешься в него, чтобы судить о нем, а между тем, обладаешь такою хорошею памятью, что удерживаешь прочитанное, и настолько малым благоразумием, что признаешь его за истину. Первый способ просвещает ум, укрепляет его и расширяет его горизонт, второй — суживает и делает его мало-помалу слабым, темным и сбивчивым.

Большинство же людей, которые гордятся знанием воззрений других, изучают их лишь вторым способом. Чем более они начитаны, тем слабее и сбивчивее становится их разум. Притча кроется в том, что отпечатки в их мозгу перепутываются, так как они слишком многочисленны и рассудок не установил порядка между ними, это же препятствует разуму воображать и представлять отчетливо нужные ему вещи. Когда разум хочет открыть известные отпечатки, то другие, более знакомые, попадаются ему, и он вдается в обман, так как вместимость мозга не безгранична, то такое множество отпечатков, образованных без известного порядка, почти невозможно не перемешать и невозможно не внести путаницы в идеи. В силу этой самой причины люди, обладающие большою памятью, обыкновенно неспособны хорошо судить о вещах, которые требуют большого внимания.

Особенно следует заметить, что знания, приобретенные путем чтения без размышления и лишь с целью запомнить воззрения других, словом, все науки, зависящие от памяти, суть собственно такие науки, которые развивают надменность по той причине, что они обладают блеском и преисполняют тщеславием тех, кто обладает ими.1 И действительно, подобные ученые по большей части преисполнены гордости, высокомерия и убеждены, что имеют право судить обо всем, хотя весьма мало к тому способны, и это заставляет их впадать в многочисленные заблуждения.

Но это ложное знание причиняет еще большее зло, ибо эти люди не одни впадают в заблуждение, они увлекают за собою все посредственные умы и немало юношей, которые верят, как в догматы веры, во все их суждения. Эти лжеученые, подавляя их часто своей глубокой эрудицией, поражая необычайностью воззрений и именами древних и неведомых писателей, приобретают такой авторитет в глазах своих последователей, что эти последние почитают их, и удивляются, как словам оракула, всему, что исходит из уст их, и слепо усваивают все их воззрения. Даже гораздо более умным и здравомыслящим людям, которые, однако, не знали бы их и не слыхали стороною, что они такое, почти невозможно не почувствовать к ним уважения и почтения, видя, как решительно и с каким гордым, важным и внушительным видом говорят они, потому что очень трудно совсем не поддаться внешнему впечатлению. Как нередко человек гордый и дерзкий оскорбляет других, более силь-

1 Scientia inflat. 2 Сог., 3, 1.

ных, но более рассудительных и сдержанных, чем он, так и тот, кто отстаивает воззрения не только неистинные, но даже невероятные, часто заставляет замолчать своих противников, возражая им с внушительным, гордым или важным видом, который тех поражает.

Люди же, о которых мы говорим, преисполнены почтения к самим себе и презрения к другим, а потому усваивают себе гордость, важность и известное ложное смирение, что вводит в заблуждение и подкупает их слушателей.

Ибо следует заметить, что различная манера держать себя, замечаемая у людей различного звания, есть лишь естественное следствие уважения, которое каждый имеет к самому себе по сравнению с другими, это положение легко признать, если немного подумать о нем. Так, гордость и грубость — отличительная черта в обращении человека, высоко ставящего себя и в достаточной мере пренебрегающего уважением других. Скромное обращение — обращение человека, мало думающего о себе и достаточно уважающего других. Важность обнаруживает человека, высоко ставящего себя и весьма желающего пользоваться уважением, простота — человека, не занимающегося ни собою, ни другими. Так что различная манера держать себя, разнообразная почти до бесконечности, есть не что иное, как естественное проявление на нашем лице и во всех наружных частях нашего тела той степени уважения, какую мы питаем к себе и другим, с кем говорим. Мы уже объяснили в главе IV соответствие, существующее между нервами, возбуждающими страсти внутри нас, и нервами, которые свидетельствуют об этих страстях вовне, сообщая известное выражение нашему лицу.


ГЛАВА V
О том, что люди ученые обыкновенно пристращаются к какому-нибудь писателю, вследствие чего главная цель их — знать, что он думал, а не то, что следует думать.

У людей ученых есть, обыкновенно, еще недостаток очень важный: они пристращаются к какому-нибудь писателю. Если есть что-нибудь верное и хорошее в какой-нибудь книге, то они бросаются сейчас же в крайность: все в ней верно, все хорошо, все достойно удивления. Они готовы даже восхищаться тем, чего не понимают, и требуют, чтобы все восхищались вместе с ними. Превознося непонятных писателей, они превозносят самих себя, потому что уверяют других, что они их прекрасно понимают, и это служит для них поводом к тщеславию, они ставят себя выше других людей, так как им думается, они понимают нелепости какого-нибудь древнего писателя или человека, который, быть может, не понимал сам себя. Сколько ученых корпело над объяснением темных мест у философов и даже некоторых поэтов древности и сколько есть еще и теперь таких beaux-esprits, которые находят наслаждение в критике какого-нибудь выражения или мнения писателя! Но следует привести некоторое подтверждение моим словам.

Вопрос о бессмертии души, без сомнения, — вопрос очень важный, нельзя ничего возразить против того, что философы употребляют все свои усилия, чтобы решить его, и хотя они пишут целые тома, чтобы доказать, и притом не особенно убедительно, истину, которую можно доказать в немногих словах или на нескольких страницах, однако их можно извинить. Но они смешны, когда тратят массу труда на то, чтобы узнать, что думал об этом Аристотель. Мне кажется, для тех, кто живет в настоящее время, довольно бесполезно знать, был ли когда-либо человек, которого звали Аристотелем, писал ли этот человек книги, носящие его имя, подразумевал ли он то или иное в таком-то месте своих сочинений, эти знания не могут сделать человека ни мудрее, ни счастливее, в данном случае очень важно только знать, истинно или ложно утверждаемое Аристотелем само по себе.

Итак, весьма бесполезно знать, что думал Аристотель о бессмертии души, хотя очень полезно знать, что душа бессмертна. Между тем мы смело утверждаем, что было немало ученых, которые с большим рвением старались узнать мнение Аристотеля об этом предмете, чем истину саму по себе, ибо нашлись такие ученые, которые писали сочинения с целью именно объяснить, что думал о бессмертии души этот философ, и которые не приложили такого же труда к тому, чтобы узнать, что об этом следует думать.

Но, хотя и многие ученые напрягали свой ум с целью решить, каково было мнение Аристотеля о бессмертии души, однако они трудились напрасно, потому что еще до сих пор не пришли к соглашению по этому смешному вопросу. Это показывает, что, к несчастью своему, приверженцы Аристотеля имеют своим наставником человека, очень темного, который даже умышленно прибегает к неясности, как он сам говорит это в письме к Александру.

Таким образом, мнение Аристотеля о бессмертии души представляло в различные времена весьма интересный и важный вопрос для ученых. Но, дабы не подумали, что я говорю эти слова на ветер и без основания, я принужден привести здесь отрывок из La Cerda, немного длинный и скучный, в котором этот писатель ссылается на различные авторитеты относительно этого предмета, как вопроса весьма важного. Вот его слова по поводу второй главы de resurrec-tione sarnis Тертуллиана:

«Quaestio haec in scholis utrinque validis suspicionibus agitatui, num animam immortalem, mortale mve fecerit Aristoteles. Et quideni philosophi aut ignobiles asseveraverunt Aristotelem posuisse nostros animos ab interitu alienos. Hi sunt е Graecis et latinis interpretibus Ammonius uterque, Olympiodorus, Philoponus, Simplicius, Avicenna, uti memorat Mirandula lib. 4 de examine vanitatis cap. 9, Theodorus, Metochytes, Themistius, sanctus Thomas 2, contra gentes cap. 79, et Phys. lect. 12, et praeterea 12, Metaph. lect. 3 et quodlib. 10, quaest. 5 art. I, Albertus, tract. 2, de anima cap. 20, et tract. 3, cap. 13,

Aegidius lib. 3 de anima ad cap. 4, Durandus in 2, dist. 18, quaest. 3,

Ferrarius loco citato contra gentes, et late Eugubinus lib. 9, de perenni Philosophia cap. 18, et quod pluris est, discipulus Aristolelis, Theop-hrastus, magisri mentem et ore et calamo novisse penitus qui poterat».

«In contrariam factionem abiere nonnulli Patres, nec infimi Philo-sophi: Justinus in sua Paraenesi, Origenes in qiXoooqavp.kva et ut fertur Nazianz., in disp. contra Eunom, et Nyssenus lib. 2, de anima cap. 4, Theodoretus de curandis Graecorum affectibus lib. 3. Galenus in historia philosophica, Pomponatius lib. de immortalitate animae, Simon Portius lib. de mente humana, Cajetanus 5, de anima cap. 2. In eum sensum, ut caducum animum nostrum putaret Aristoteles, sunt partim adducti ab Alexandro Aphrodis auditore, qui sic solitus erat interpetari Aristotelicam mentem, quamvis Eugubinus cap. 21 et 22 eum excuset. Et quidem unde collegisse videtur Alexander mortalitatem, nempe ex 12. Metaph. inde Sanctus Thomas, Theodorus, Metochytes immortalitatem collegerunt».

«Porro Tertullianum neutram hanc opinionem amplexum credo, sed putasse in hac parte ambiguum Aristotelem. Jtaque ita citat ilium pro utraque. Nam cum hie adscribat Aristoteli mortalitatem animae, tamen lib, de anima cap. 6 pro contraria opinione immortalitatis citat. Eadem mente fuit Plutarchus, pro utraque opinione advocans eumdem philo-sophum in lib. 5 de placitis philosoph. Nam cap., I mortalitatem tribuit, et cap. 25, immortalitatem. Ex Scholasticis etiam, qui in neutram partem Aristotelem constantem judicant, sed dubium et ancipitem, sunt Scotus in 4, dist. 43, quaest. 2, art 2. Harveus quodlib, 1, quaest. II et I, sentent. dist., I, quaest. I, Niphus in opuscule de immortalitate animae, cap. I, et recentes alii interpretes: quam mediam existimationem credo veriorem, sed scholii lex vetat, ut auctoritatem pondere librato illud suadeam».

Мы приводим все эти цитаты как верные, полагаясь вполне на добросовестность комментатора, проверять же их, нам думается, было бы совершенно напрасною тратою времени, да, наконец, у нас и нет всех тех прекрасных книг, откуда они взяты. Мы не прибавляем также новых цитат, потому что мы не завидуем славе автора, так искусно подобравшего их, и думаем, что подобное занятие было бы еще более напрасною тратою времени, даже если бы нам пришлось только перелистать оглавление различных комментариев Аристотеля.

Итак, из этого отрывка, заимствованного из La Cerda, видно, что ученые, слывущие за знатоков, много потрудились с целью узнать, что думал Аристотель о бессмертии души, нашлись между ними и такие, которые были способны написать целые книги по этому предмету, как например Помпонаций (главная цель, преследуемая им в своем произведении, — доказать, что Аристотель считал душу смертною). И может быть, найдутся люди, которые не только постараются узнать, что думал о душе Аристотель, но которые сочтут очень важным вопрос о том, какого мнения держались, например, Тертуллиан, Плутарх и другие относительно воззрения Аристотеля на природу души, мы имеем большое основание думать так и о самом La Cerda, как показывает внимательное чтение последней части только что цитированного отрывка: «Porro Tertullianum...» и далее.

Если не особенно полезно знать, что думал Аристотель о бессмертии души и что думали Тертуллиан и Плутарх относительно воззрения Аристотеля на природу души, то самая-то сущность вопроса — бессмертие души — есть истина, которую необходимо знать. Но есть множество вещей, которые совершенно бесполезно знать, а следовательно, еще бесполезнее знать, что думали о них древние, однако люди немало трудятся, чтобы познать мнения философов о подобных предметах. Есть сочинения, наполненные этими смешными изысканиями, и этот-то вздор вызывает ожесточенные споры между учеными. Эти пустые и нелепые вопросы, эти смешные генеалогии ненужных воззрений служат для ученых важными предметами критики. Они считают себя вправе презирать тех, кто презирает этот вздор, и называть невеждами тех, кто ставит себе в заслугу незнание его. Они воображают, что в совершенстве постигли генеалогическую историю субстанциональных форм, и мир неблагодарен, если не признает их заслуг. Как видна в этом слабость и суетность человеческого ума и как ясно отсюда, что ученые исследования, раз ими не руководит разум, не только не совершенствуют его, но даже затемняют, портят и извращают его совершенно!

Следует заметить здесь, что в вопросах веры не будет ошибкою исследовать, что думал о них, например, блаженный Августин или другой отец Церкви, не будет даже лишним исследовать, верил ли блаженный Августин так, как верили предшественники его, ибо предметы веры познаются лишь преданием, разум же не может их открыть. Верование самое древнее было самым истинным, а потому следует стараться узнать, каково было верование древних, а это возможно только путем рассмотрения мнения нескольких лиц, живших в разное время. Но предметы, познаваемые разумом, совершенно противоположны предметам веры, и для познания их ни к чему знать, что думали об этом древние. Однако я не знаю, в силу какого умопомрачения некоторые люди приходят в ужас, когда в философии учат иначе, чем Аристотель, но не тревожатся, если в богословии им приходится слышать воззрения, не согласные с тем, чему учит Евангелие, отцы Церкви и Соборы. Мне кажется, это по большей части такие люди, которые более всего кричат против новшеств в философии, заслуживающих уважения, и поощряют и даже защищают с большим упорством известные новшества в богословии, которые должны внушать омерзение. Не язык их порицаем мы здесь, как бы ни был он неизвестен в древности, одно употребление санкционирует его: мы порицаем те заблуждения, которые эти ученые распространяют и поддерживают по милости своего неточного и неясного языка.

В богословии должно любить древность, потому что должно любить истину, а истина находится в древности, всякое любопытство должно прекратиться, раз уже обладаешь истиною. Что же касается философии, то в ней, напротив, должно любить нововведения по той же самой причине, что должно всегда любить истину, исследовать ее и непрестанно размышлять о ней. Если бы мы верили, что Аристотель и Платон непогрешимы, то, быть может, и следовало бы только стараться понять их, но разум не позволяет верить этому. Напротив, разум требует, чтобы мы считали их невежественнее новых философов, потому что в наше время мир старше на две тысячи лет и у него более опыта, чем во времена Аристотеля и Платона, как мы это уже сказали, новые философы могут знать все истины, какие оставили нам древние, и еще найти несколько других. Тем не менее разум требует,, чтобы опять-таки мы не верили на слово новым философам, так же как и древним. Напротив, он требует, чтобы рассматривали со вниманием их мысли и соглашались бы с ними только после того, как мы будем не в состоянии заставить себя сомневаться в их утверждениях, — требует, чтобы мы не преувеличивали излишне ни великого знания изучаемых философов, ни других их умственных качеств.


ГЛАВА VI
О чрезмерном пристрастии комментаторов к комментируемым ими авторам.

Чрезмерное пристрастие к какому-нибудь автору является еще более странным у комментаторов, предпринимая эту работу, столь мало, кажется, саму по себе достойную умного человека, они воображают еще притом, что писатели, комментируемые ими, заслуживают всеобщего восхваления. Они смотрят так же и на самих себя, как на причастных к ним лиц, и в этом убеждении самолюбие играет большую роль. Они ловко воздают щедрые похвалы своим писателям, они окружают их блестящим ореолом, они прославляют их, не зная меры, хорошо понимая, что эта слава отразится и на них самих. Такое восхваление не только возвышает Аристотеля или Платона во мнении многих людей, оно внушает также уважение ко всем тем, которые комментировали их, и комментатор не превозносил бы так своего комментируемого им писателя, если бы не воображал, что он сам как бы окружен тою же славою.

Я не утверждаю, однако, чтобы все комментаторы восхваляли своих писателей в надежде самим прославиться, многие, если бы знали о том, сами погнушались бы такою ролью, они хвалят чистосердечно и без задней мысли, они не думают о самовосхвалении, но самолюбие думает за них, и притом так, что они этого не замечают. Люди не чувствуют теплоты, находящейся в их сердце, хотя она дает жизнь и движение всем частям их тела, им нужно прикоснуться к себе и ощупать себя, чтобы убедиться в присутствии теплоты, и это потому, что теплота — явление природное. То же и с тщеславием, оно столь присуще человеку, что он не чувствует его, и хотя бы тщеславие давало, так сказать, жизнь и движение большей части его мыслей и намерений, оно делало бы это часто неощутимым для него образом. Нужно заглянуть в себя, овладеть собою, испытать себя, чтобы узнать о своем тщеславии. Люди не сознают, что тщеславие движет большинством их поступков, и хотя самолюбие это знает, оно знает это лишь затем, чтобы скрыть данное обстоятельство от самого человека.

Комментатор имеет некоторое отношение и некоторую связь с писателем, которого он комментирует, и потому самолюбие не замедлит открыть ему в этом писателе многие стороны, заслуживающие похвалы, чтобы самому воспользоваться ею. И это делается таким ловким, тонким и остроумным образом, что человек этого совсем не замечает. Но здесь не место раскрывать уловки самолюбия.

Комментаторы хвалят своих писателей не только потому, чтобы были преисполнены уважения к ним и что, хваля их, хвалят самих себя, но еще и потому, что, по их мнению, таков обычай, что так именно и следует поступать. Есть лица, которые, не особенно почитая известные науки и известных писателей, тем не менее комментируют этих писателей и занимаются данными науками, потому что их общественное положение, случай или даже их прихоть втянули их в эту работу, они-то и считают себя обязанными хвалить преувеличенно науки и писателей, над которыми они работают, хотя бы даже это были нелепые писатели и весьма неважные и бесполезные науки.

В самом деле, было бы довольно смешно, если бы кто-нибудь принялся комментировать писателя, которого он считает нелепым, и если бы он стал серьезно писать о предмете, по его мнению, бесполезном. Следовательно, чтобы поддержать свою репутацию, должно хвалить своего писателя и предмет своего сочинения, хотя бы и тот и другой заслуживали презрения, и, предприняв такой бессмысленный труд, поправить свою ошибку другой ошибкой. Вот почему люди ученые, комментирующие различных писателей, часто говорят вещи противоречивые.

Вот почему также все предисловия не согласны ни с истиною, ни со здравым смыслом. Если комментируется Аристотель, то это — гений природы, если пишут о Платоне, то это — божественный Платон. Отнюдь не комментируются сочинения просто людей, комментируемые сочинения — всегда сочинения людей божественных, людей, бывших предметом удивления для своего времени и получивших от Бога совершенно особые познания. То же относится и к предмету, о котором пишут, это всегда наипрекраснейший, возвы-шеннейший предмет, который и более всего необходимо знать.

Однако для устранения обвинения меня в голословности я приведу собственные слова знаменитого между учеными комментатора, сказанные им о писателе, которого он комментирует, — слова Аверроэса об Аристотеле. В своем предисловии к физике этого философа он говорит, что последний был творцом логики, этики, метафизики и что он довел их до совершенства. «Complevit, — говорит он, — quia nullus eorum, qui secuti sunt eum usque ad hoc tempus, quod est mille et quingentorum annorum, quidquam addidit, nec invenies in ejus verbis errorem alicujus quantitatis, et talem esse virtutem in individuo uno miraculosum et extraneum existit, et haec dispositio cum in uno homine reperitur, dignus est esse divinus magis quam humanus». В других местах он воздает ему хвалы еще напыщеннее и возвышеннее, как например I de generatione anima-lium: «Laudemus Deum qui separavit nunc virum ab aliis in perfectione, propriavitque ei ultimam dignitatem humanam, quam non omnis homo potest in quacumque aetate attingere». Он же говорит также (кн. I, destruct disp. 3): «Aristotelis doctrina est summa veritas, quoniam ejus intellectus fuit finis humani intellectus, quare bene dicitur de illo, quod ipse fuit creatus, et datus nobis divina providentia, ut non ignoremus possibilia sciri».

Поистине, не безумство ли говорить так? Не перешло ли пристрастие этого писателя в сумасбродство и безумие? Учение Аристотеля есть высшая истина. Никто не может обладать знанием, которое равнялось бы или даже приближалось к его знанию. Он дан нам Богом, чтобы мы познали все, что может быть познано. Он делает всех людей мудрыми, и они становятся тем мудрее, чем лучше усваивают его мысли, — как Аверроэс говорит в другом месте: «Aristoteles fuit princeps, per quern perficiuntur omnes sapientes qui fuerunt post eum, licet differant inter sein intelligendo verba ejus, et in eo quod sequitur ex eis». Между тем сочинения этого комментатора разошлись по всей Европе и даже по другим более отдаленным странам, они были переведены с арабского на еврейский, с еврейского на латинский и, быть может, еще на многие языки, — это достаточно указывает, каким уважением пользовались они среди ученых, таким образом, этот приведенный нами пример может служить одним из самых наглядных примеров предубеждения людей ученых, ибо он достаточно показывает не только то, что люди ученые часто пристращаются к какому-нибудь писателю, но также и то, что их предубеждения сообщаются другим соразмерно тому уважению, каким они пользуются в свете, и что лживые похвалы, какие воздают писателю комментаторы, являются часто причиною того, что люди, менее просвещенные и пристращающиеся к чтению, становятся предубежденными и впадают в бесчисленные заблуждения. Приведем еще другой пример.

Один знаменитый ученый, который основал кафедры геометрии и астрономии в Оксфордском университете, начинает книгу, которую он задумал написать о восьми первых положениях Эвклида, следующими словами: «Consilium meum, auditores, si vires et valetudo suffecerint, explicare definitiones, petitiones, communes sententias et octo priores propositiones primi libri Elementorum, caetera post me venientibus relinquere», — и заканчивает ее следующими: «Exsolvi per Dei gratiam, domini auditores, promissum, liberavi fidem meam explicavi pro modulo meo definitiones, petitiones, communes sententias et octo priores propositiones Elementorum Euclidis. Hie annis fessus cyclos artemque repono. Succedent in hoc munus alii fortasse magis vegeto corpore, vivido ingenio, etc.». Среднему уму достаточно часа, чтобы самому или с помощью самого плохого геометра усвоить определения теоремы, аксиомы и восемь первых положений Эвклида, которые почти не нуждаются в каком-либо объяснении, а между тем нашелся писатель, который говорит о попытке объяснить их, как о весьма большой и трудной. Он боится, что у него не хватит сил, «si vires et valetudo suffecerint...». Он предоставляет своим преемникам продолжать его дело, «caetera post me venientibus relinquere». Он благодарит Бога за то, что по особой милости Его он выполнил то, что обещал: «Exsolvi per Dei gratiam promissum, liberavi fidem meam, explicavi pro modulo meo».1 Что? квадратуру круга? удвоение куба? Нет. Этот великий человек объяснил pro modulo suo определения, теоремы, аксиомы и восемь первых положений первой книги «Элементов» Эвклида. Может быть, между преемниками его найдутся такие, у кого будет больше здоровья и силы, чем у него, чтобы продолжать этот прекрасный труд: «Succedent in hoc munus alii fortasse magis vegeto corpore et vivido ingenio». Что же касается до него, то ему время отдохнуть «hie annis fessus cycles artemque repono».

Эвклид, вероятно, не предполагал, что он так неясен или говорит такие необычайные вещи, составляя свои Элементы, что придется написать книгу почти в триста страниц, чтобы объяснить его определения2, аксиомы, теоремы и восемь первых положений. Но этот ученый англичанин сумел возвысить на высшую ступень науку Эвклида, и если годы ему позволят и если он будет продолжать с тою же энергиею работать, у нас будет двенадцать или пятнадцать толстых томов об одних началах геометрии, весьма полезных всем желающим изучить эту науку и делающих честь Эвклиду.

Вот какие странные цели внушает нам ложная эрудиция! Этот человек знал греческий язык, ибо мы ему обязаны изданием на греческом языке сочинения Иоанна Златоуста. Он, быть может, читал древних геометров, он исторически изучал их положения и их генеалогию, он относился к древности с тем почтением, какое

Praelectiones 13, in principium Elementorum Euclidis. In quarto.

должно иметь к истине. И что же в заключение он дал нам? Комментарий определений, названия теорем, аксиом и восьми первых положений Эвклида, которые гораздо труднее понять и запомнить, чем, — я не говорю уже о положениях, которые в нем комментируются, — все, что писал Эвклид о геометрии.

Есть много людей, которых тщеславие заставляет говорить по-гречески и даже иногда на языке, которого они не понимают, словари, таблицы и общие места в большом ходу у многих писателей, но немного найдется людей, которым бы пришло в голову свое знание греческого языка применить там, где он неуместен, это последнее склоняет меня к мысли, о которой здесь идет речь, что автор книги писал под влиянием чрезвычайного пристрастия и безграничного почтения по отношению к Эвклиду.

Если бы этот человек пользовался не одною памятью, а и рассудком в применении к предмету, где должно только рассуждать, или если бы он настолько же любил и уважал истину, насколько преклонялся перед писателем, которого комментировал, то, по всей вероятности, потратив столько времени над таким незначительным предметом, он согласился бы, что определения, которые дает Эвклид плоскому углу и параллельным линиям, не совсем правильны и недостаточно объясняют их природу, — согласился бы, что второе положение нелепо, потому что оно может быть доказано только при помощи третьего постулата, последний же нельзя признать прежде второго положения, потому что, допуская третий постулат, который гласит, что можно описать из каждой точки круг каким угодно радиусом, не только допускается, что из точки проводится линия, равная другой, — что делает Эвклид путем больших ухищрений во втором положении, — но допускается, что из каждой точки можно провести бесчисленное множество линий какой угодно длины.

Но цель большинства комментаторов вовсе не разъяснение писателей и не исследование истины, их цель — выказав свою ученость, слепо защищать даже недостатки тех, кого они комментируют. Они так многословят не для того, чтобы их поняли и поняли комментируемого ими писателя, но для того, чтобы удивлялись ему и им самим вместе с ним. Если бы комментатор, о котором мы говорили, не наполнил свою книгу греческими выдержками, именами писателей малоизвестных и тому подобными довольно бесполезными примечаниями, чтобы усвоить простые понятия, определения, названия и теоремы геометрии, то кто читал бы его книгу? Кто удивлялся бы ей? Кто признал бы автора человеком ученым и умным?

Я не думаю, чтобы после всего сказанного можно было сомневаться в том, что безрассудное чтение писателей развивает в уме предвзятые мнения. А раз только разум находится во власти предвзятых мнений, в нем нет более того, что называется здравым смыслом, он не может судить здраво обо всем, что имеет отношение к предмету его предубеждения, все, что он думает, заражается этим предубеждением, он не может даже заняться предметами, не имеющими отношения к предмету его предубеждения. Поэтому человеку, пристрастившемуся к Аристотелю, нравится лишь Аристотель, он хочет судить обо всем сообразно с Аристотелем, что противоречит этому философу, ему покажется ложным, на устах его всегда какой-нибудь отрывок из Аристотеля, он будет цитировать его во всевозможных случаях и во всякого рода вопросах, и с целью доказать вещи темные, которых никто не понимает, и с целью доказать вещи весьма очевидные, в которых даже дети не могли бы сомневаться, ибо для него Аристотель то, что разум и очевидность для других.

Точно так же, если человек имеет пристрастие к Эвклиду и геометрии, он захочет свести все, что вы ни скажете ему, к линиям и положениям своего писателя. Он будет говорить вам, лишь сообразуясь со своей наукой, целое будет не больше своих частей потому только, что это сказал Эвклид, и он не постесняется цитировать его, чтобы подтвердить это, как я иногда замечал. Но эта черта чаще встречается у тех ученых, которые пристращаются не к геометрам, но к другим писателям, очень часто в их книгах попадаются большие выдержки на греческом, еврейском и арабском языках, чтобы доказать вещи вполне очевидные.

Все это случается с ними оттого, что отпечатки от предметов их предубеждения, запечатленные в фибрах их мозга, столь глубоки, что они остаются всегда доступными к пользованию, и жизненные духи, постоянно двигаясь по ним, поддерживают их и не позволяют им сгладиться, душа, принужденная всегда мыслить об идеях, связанных с этими отпечатками, становится как бы рабою их, она всегда помрачена и тревожна, даже тогда, когда, зная свое заблуждение, хочет избавиться от него. Таким образом, душе непрестанно грозит опасность впасть во множество заблуждений, если она не будет настороже и не примет непоколебимого решения соблюдать правило, о котором было упомянуто в начале этого сочинения, т. е. соглашаться только с вещами вполне очевидными.

Я не говорю здесь о дурном выборе предметов для занятий, который делают большинство ученых. Об этом должно говорить в учении -о нравственности, хотя данный вопрос также относится к тому. что было сказано о предубеждении. Ибо когда человек бросается очертя голову на чтение книг раввинов и других, написанных на самых неизвестных языках, а следовательно, самых бесполезных, когда он тратит на это всю жизнь, то, без сомнения, он делает это в силу предвзятого мнения и в мнимой надежде стать ученым, хотя, конечно, никогда этим путем он не в состоянии приобрести никакого истинного знания. Но так как это стремление к бесполезному чтению не столько вводит людей в заблуждение, сколько заставляет терять время и преисполняет их глупым тщеславием, то здесь мы не будем говорить о тех, кому придет в голову изучать все эти маловажные или бесполезные науки, число которых весьма велико и которые изучается по большей части с излишнею страстностью.


ГЛАВА VII
I. Об изобретателях новых систем. — II. Последнее заблуждение ученых.

I. Мы только что показали состояние воображения у ученых, которые всецело поддаются авторитету известных писателей, но есть другие ученые, им вполне противоположные. Последние никогда не почитают писателей, каким бы уважением они ни пользовались среди ученых. Если они некогда их и уважали, то они успели сильно измениться, они теперь сами себя выдают за сочинителей. Им хочется придумать какое-нибудь новое воззрение с целью чрез это приобрести некоторую известность в свете, и, действительно, они убеждаются, что, высказывая что-нибудь до тех пор неизвестное, они никогда не будут иметь недостатка в почитателях.

Этого рода люди обладают по большей части весьма сильным воображением, природа их мозговых фибр такова, что они долгое время сохраняют отпечатки, которые запечатлены на них. Поэтому, раз они придумали систему, имеющую некоторую вероятность, ничто более не может их вывести из заблуждения. Они запоминают и с большою любовью сохраняют все, могущее некоторым образом подтвердить эту систему, и, обратно, они почти не замечают возражений, противоречащих ей, или отделываются от них каким-нибудь поверхностным объяснением. Они самоуслаждаются, представляя себе свое сочинение и то уважение, которое надеются получить благодаря ему. Они занимаются только рассмотрением того подобия истины, какое имеют их вероятные воззрения, это сходство с истиной всецело занимает их, однако они никогда не рассматривают со вниманием с других сторон своих мнений, которые открыли бы им ложность их.

Нужны большие способности, чтобы найти какую-нибудь истинную систему, ибо недостаточно обладать большою живостью и проницательностью ума, а нужны еще известная глубина и обширность ума для того, чтобы ум мог обозреть разом множество вещей. Средние умы, при всей живости и остроте своей, обладают слишком узким кругозором, чтобы увидеть все необходимое для установления какой-нибудь системы. Они останавливаются на небольших затруднениях, которые обескураживают их, или на некоторых проблесках познания, ослепляющих их, они не обладают таким широким кругозором, чтобы охватить разом обширный предмет весь в целом.

Но какою бы обширностью и проницательностью ни обладал ум, если при этом он не свободен от страстей и предрассудков, ждать от него нечего. Предрассудки овладевают какою-либо способностью ума и заражают остальные. Страсти же всячески спутывают все наши идеи и заставляют нас почти всегда видеть в предметах все то, что мы желаем в них найти. Даже наша страсть к истине иногда обманывает нас, когда она слишком сильна, всего же более мешает нам приобрести истинное знание — желание казаться учеными.

Итак, люди, способные создать новые системы, очень редки, между тем, нередко встречаешь людей, которые создали какую-нибудь систему по своему вкусу. Есть очень немного людей, которые усердно учатся рассуждать сообразно общепринятым понятиям, всегда в их идеях есть какая-нибудь неправильность, и это достаточно показывает, что они имеют какую-то свою особую систему, которая нам неизвестна. Правда, в сочинениях, написанных ими, это незаметно, ибо, когда дело идет о том, чтобы писать для публики, они осмотрительнее относятся к тому, что говорят, часто одного внимания достаточно, чтобы вывести их из заблуждения. Тем не менее от времени до времени появляются книги, достаточно подтверждающие только что сказанное, ибо есть даже лица, которые в самом начале своих сочинений указывают, что изобрели какую-нибудь новую систему, и хвалятся этим.

Число изобретателей новых систем увеличивается еще значительно теми, кто увлекался каким-нибудь писателем, бывает часто, что, не найдя ничего ни верного, ни основательного в воззрениях прочитанных ими авторов, они получают сильное отвращение и презрение ко всякого рода книгам, а затем придумывают вероятное мнение, которым увлекаются всею душою и к которому привязываются указанным выше образом.

Но когда сильное рвение, какое они имели к своему воззрению, охладевает, когда намерение выпустить свое произведение в свет заставляет их рассмотреть его с более глубоким и серьезным вниманием, они открывают ложные стороны его и оставляют его, но с тем условием, что никогда уже не примут других мнений и осудят безусловно всякого, кто будет претендовать на то, что открыл какую-нибудь истину.

II. Поэтому последнее, и самое опасное, заблуждение, в какое впадают люди ученые, это — отрицание возможности познания истины. Они прочли много книг, древних и новых, — но в них не нашли истины, у них было много прекрасных мыслей, — но, исследовав их с большим вниманием, они нашли их ложными. Отсюда они заключают, что так как все люди походят на них, то те, которые думают, что нашли некоторые истины, если бы серьезнее размышляли о них, точно так же увидали бы свою ошибку. Этого им достаточно, чтобы осудить людей, обладающих действительным знанием, не входя в более подробное рассмотрение, ибо если бы они их не осудили, то тем самым они некоторым образом признали бы, что другие умнее их, — это же кажется им невероятным.

На тех, кто признает что-либо достоверным, они смотрят как на упрямцев и считают научные положения не за очевидные истины, в которых нельзя сомневаться, но лишь за мнения, которыми полезно не пренебрегать. Однако эти люди должны были бы подумать, что, если они и прочли весьма много книг, они не прочли все-таки всех или они не прочли их со всем вниманием, необходимым для полного понимания их, и, если у них было много прекрасных мыслей, которые впоследствии они нашли ложными, то ведь они не имели всех мыслей, какие возможно иметь, и, следовательно, вполне возможно, что другие будут счастливее их в этом отношении. И, собственно говоря, нет необходимости, чтобы у этих других было больше ума, чем у них, если это им уж так обидно, ибо достаточно, чтобы первые были счастливее. Им не ставят в укор, когда говорят, что достоверно знают то, что им неизвестно, потому что в то же время высказывают, что несколько веков мир не подозревал этих самых истин, конечно, не по недостатку сильных умов, но потому, что этим сильным умам раньше не посчастливилось.

Пусть же они не оскорбляются, ясно понимая, в чем дело. Пусть же они обратят внимание на то, что им говорят, если после всех их заблуждений их ум еще способен к вниманию, и затем произносят свое суждение, — этого им никто не запрещает, но пусть они молчат, если не хотят ничего исследовать. Пусть они немного подумают, вполне ли основательны ответы, даваемые ими на большинство вопросов, именно: «это неизвестно», «никто не знает, как это происходит», — так как, чтобы дать их, необходимо должно знать все, что знают люди, или все, что только возможно людям знать. Без этого их ответы были бы еще нелепее. И почему находят они, что так трудно сказать: «Я об этом ничего не знаю», — ведь в известных случаях они соглашаются, что они ничего не знают, и почему должно заключать, что все люди невежественны, из того, что кучка людей по своему внутреннему убеждению признает себя невежественною.

Итак, есть три рода людей, занимающихся научными исследованиями. Одни некстати пристращаются к какому-нибудь писателю или какой-нибудь бесполезной или ложной науке. Другие пристращаются к своим собственным фантазиям. Наконец, последние, которые по большей части раньше принадлежали к первой или второй категории, воображают, что знают все, что может быть познано, и будучи уверены, что они ничего не знают с достоверностью, заключают вообще, что ничего нельзя знать с достоверностью, и на все, что им ни говорят, они смотрят, как на простые мнения.

Ясно, что все недостатки этих людей зависят от свойств воображения, которые были объяснены в предыдущих главах, и от предрассудков, которые затемняют ум и не позволяют ему видеть другие предметы, помимо предметов их предубеждения. Можно сказать, что предрассудки делают из их умов то же, что делают министры по отношению к своим государям. Ибо, как министры по мере возможности позволяют говорить со своим повелителем лишь тем людям, чьи интересы совпадают с их собственными, и кто не может лишить их милости, — так и предрассудки этих людей не позволяют их разуму рассматривать внимательно чистые и отчетливые идеи предметов, но они переодевают их, облекают их в свои одежды и представляют их замаскированными, поэтому-то рассудку очень трудно увидать свою ошибку и признать свои заблуждения.


ГЛАВА VIII
I. Об умах слабых. — II. Об умах поверхностных. — III. О людях, пользующихся авторитетом. — IV. О тех, которые занимаются опытами.

Только что сказанного, как мне думается, достаточно, чтобы узнать, в чем вообще заключаются недостатки воображения и заблуждения, наиболее свойственные людям ученым. А так как только одни эти люди и заботятся об исследовании истины и так как все остальные в этом полагаются на них, то, кажется, можно было бы и кончить эту вторую часть. Однако уместно будет сказать еще кое-что о заблуждениях других людей, потому что не бесполезно иметь и их в виду.

I. Все чувственное чрезвычайно действует на нас, а следовательно, занимает нас, соразмерно тому, насколько действует. Поэтому люди, предающиеся всякого рода чувственным и очень приятным развлечениям, не способны постичь истин, отыскание которых представляет известную трудность, потому что способность их ума, не будучи безгранична, всецело поглощена удовольствиями или, по крайней мере, сильно занята ими.

Большая часть знати, придворных, людей богатых, молодых людей и тех, кого называют остряками, заняты постоянными развлечениями и изучают лишь искусство нравиться всем, что тешит вожделение и чувства, и потому они приобретают мало-помалу такую утонченность в этих вещах и так изнеживаются, что можно часто сказать, что это, скорее, вялые умы, чем умы проницательные, как они это уверяют, ибо большая разница между настоящею остротою ума и остроумием, хотя, обыкновенно, эти две вещи смешиваются.

Проницательные умы — это умы, которые ясно подмечают малейшие различия в вещах, которые предвидят действия, зависящие от скрытых, малоизвестных и заметных причин, — словом, это умы, глубоко проникающие в рассматриваемые предметы. Остроумные же люди обладают только ложною остротою, в них нет ни проницательности, ни живости, они не видят следствий причин даже самых простых и самых осязательных, — словом, они не могут ничего ни охватить, ни усвоить, но они чрезвычайно разборчивы в манерах. Дурное слово, провинциальный акцент, незначительная гримаса ими несравненно скорее будут замечены, чем неправильность доводов, они не могут понять ошибки в рассуждении, но прекрасно чувствуют неправильный размер и несоответствующий жест, — словом, они обладают полным пониманием вещей чувственных, потому что постоянно пользовались ими, но они не имеют настоящего понимания вещей, познаваемых рассудком, потому что почти никогда им не пользовались.

Между тем этого рода люди пользуются наибольшим уважением в свете и всего легче приобретают репутацию остроумных людей, ибо когда человек говорит свободно и непринужденно, когда выражения его правильны и изысканны, когда он употребляет обороты, ласкающие чувства и возбуждающие незаметным образом страсти, то, хотя бы он говорил один вздор и хотя бы в его прекрасных словах не было ничего ни доброго, ни истинного, все признают его остроумным человеком, обладающим острым и проницательным умом. Не видят, что на деле это только слабый и изнеженный ум, который блистает лишь ложным знанием и никогда не просвещает, который убеждает нас, действуя на наши чувства, а не наш рассудок.

Впрочем, мы не отрицаем того, что указанная слабость присуща почти всем людям. Почти совсем нет людей, на разум которых не действовали бы впечатления их чувств и их страстей, которые, следовательно, не обращали бы внимания на внешность, все различие между людьми в этом отношении заключается лишь в степени. Но мы приписали этот недостаток преимущественно некоторым людям по той причине, что одни люди прекрасно видят, что это недостаток, и стараются от него избавиться, тогда как другие, о которых мы говорили, смотрят на него, как на весьма похвальное качество. Далекие от того, чтобы признать, что эта ложная утонченность есть следствие слабости и изнеженности ума и источник множества болезней ума, они воображают, что это следствие и есть признак их гениальности.

II. К тем людям, о которых мы сейчас говорили, можно отнести также весьма значительное число поверхностных умов, которые ни во что никогда не углубляются и лишь смутно подмечают различия между вещами, но, в противоположность первым, не по своей вине, ибо не развлечения делают их ум ограниченным: он у них от природы ограничен. Эта ограниченность ума не вытекает из сущности души, как можно было бы думать, причиною ее бывает иногда чрезмерный недостаток их движения или большая медленность жизненных духов, иногда несгибаемость мозговых фибр, иногда также чрезмерное обилие жизненных духов и крови, или же что-нибудь иное, чего нам нет необходимости знать.

Итак, есть двоякого рода умы: одни легко подмечают различия между вещами, это глубокие умы, другие видят только сходство между ними — умы поверхностные. У людей, обладающих умами первого рода, мозг способен воспринимать тонкие и отчетливые отпечатки рассматриваемых ими предметов, и вследствие этого эти люди, будучи внимательны к идеям, связанным с этими отпечатками, видят эти предметы как бы вблизи, и ничто от них не ускользает. Но умы поверхностные воспринимают от предметов лишь слабые и неотчетливые отпечатки, они их видят лишь как бы мимоходом, издали и весьма неясно, поэтому предметы кажутся им схожими, подобно тому как кажутся схожими лица людей, на которых мы смотрим издали, ибо разум всегда предполагает сходство и равенство там, где он не вынужден признать различия и неравенства, причины этого последнего я исследую в третьей книге.

Большинство тех, кто говорит публично, все так называемые краснобаи и многие даже из тех людей, которые выражаются с большою легкостью, хотя бы говорили весьма мало, принадлежат к умам поверхностным, ибо чрезвычайно редко бывает, чтобы люди, серьезно размышляющие, могли хорошо высказывать то, над чем они размышляли. По большей части они колеблются, когда начинают говорить, потому что они боятся, как бы не употребить слово, которое вызовет ложную идею в других. Стыдясь говорить просто для того, чтобы говорить, как делают многие люди, развязно говорящие обо всем, они сильно затрудняются, приискивая слова, хорошо выражающие незаурядные мысли.

III. Хотя люди благочестивые, богословы, старики и вообще все люди, по справедливости приобревшие большой авторитет над другими, пользуются безграничным уважением, тем не менее мы считаем себя обязанными упрекнуть их в том, что нередко они считают себя непогрешимыми вследствие того, что свет слушает их с уважением, они мало пользуются своим умом, чтобы найти умозрительные истины, и слишком свободно осуждают все, что им захочется осудить, не рассмотрев дела с достаточным вниманием. Это, однако, не значит, что уы считаем достойным порицания их пренебрежение к многим наукам, изучение которых не безусловно необходимо, им позволительно ими не заниматься и даже презирать их, мы хотим только указать на то, что они не должны своих суждений основывать на прихоти и неосновательных догадках, ибо важность, с какою они говорят, авторитет, который они приобрели в глазах других, и привычка их подтверждать свои слова каким-нибудь местом из Священного Писания неизбежно введут в заблуждение тех, кто слушает их с почтением и кто, вместе с тем, не будучи способен рассмотреть суть вещи, легко подчиняется чужому авторитету.

Когда заблуждение имеет видимость истины, то часто оно почитается больше самой истины, и это имеет очень опасные последствия. Pessima res est errorum apotheosis, et pro peste intellectus habenda est, si vanis accedat veneratio.1 Так, когда известные лица или по ложному усердию, или по пристрастию к своим собственным мыслям пользовались Священным Писанием, чтобы установить ложные принципы физики или метафизики, то их слушали, как оракул, и верили им на слово в силу уважения, какое должно оказывать священному авторитету, но, с другой стороны, это некоторым дурно направлен-

1 Канцлер Бэкон.

ным умам послужило поводом презирать религию, произошла удивительная вещь: Священное Писание послужило причиною заблуждения некоторых, а истина была мотивом и началом нечестия других. Итак, нужно особенно остерегаться, как говорит только что цитированный нами писатель, смешивать мертвого с живым и претендовать найти своим собственным умом в Священном Писании то, что Святому Духу не угодно было открыть в нем. «Et divinorum et humanorum malesana admixtione, — продолжает он, — non solum educitur philosophia phantastica, sed etiam religio hoeretica. Itaque salutare admodum est in mente sobria fidei tantum dentur, quae fidei sunt». Итак, все люди, пользующиеся авторитетом в глазах других, не должны что-либо решать, предварительно не обдумав этого с тем большим старанием, чем большим авторитетом они пользуются,

богословы же особенно должны остерегаться, чтобы не внушить презрения к религии своим ложным рвением или тщеславным желанием заставить уважать себя и распространить свои воззрения. Но так как не мне говорить им, что они должны делать, то пусть они послушают святого Фому, их учителя, который, будучи спрошен генералом своего ордена, пожелавшим узнать его мнение по некоторым догматам, отвечал ему, согласно с блаженным Августином, такими словами1:

«Весьма опасно решительно говорить о предметах, не относящихся к вере, так, как будто бы они относились к ней». Блаженный Августин предостерегает нас в пятой книге своей «Исповеди». «Когда я вижу, — говорит он, — христианина, который не знает мнений философов касательно небес, звезд и движений солнца и луны и путает их, я оставляю его в его взглядах и сомнениях, ибо я не вижу, чтобы его незнание относительно положения тел и различного устройства материи могло бы повредить ему, лишь бы у него не было мыслей, недостойных Тебя, Господи! который нас всех создал. Но он принесет себе большой вред, если он уверит себя, что эти вещи относятся к религии, и если он будет настолько дерзок, чтобы утверждать с упорством то, чего он не знает». Тот же писатель еще яснее выражает свою мысль об этом предмете в первой книге буквального толкования книги «Бытия» такими словами: «Христианин должен весьма остерегаться говорить об этих вещах в таком смысле, как будто бы они относились к Священному Писанию, ибо неверующий, услыхав, что он говорит вздор, не имеющий никакого подобия истины, не мог бы удержаться от смеха. Таким образом христианин был бы посрамлен, а неверующий возмущен. В подобных случаях всего обиднее не то, что человек ошибся, но то, что неверующим, которых мы стараемся обратить, дается побуждение к неправильному мнению, очень вредному для них самих, будто у наших писателей были такие нелепые воззрения, которые следует осуждать и презирать как невежественные. Итак,

1 Opusc. 9.

мне кажется, гораздо уместнее не провозглашать в качестве догматов веры воззрений, общепринятых философами, не противоречащих нашей вере, хотя иногда можно было бы пользоваться авторитетом философов, убеждая других. Не следует также отвергать подобного рода мнений на том основании, будто бы они противоречат нашей вере, чтобы не давать повода мудрецам мира сего презирать святые истины христианской религии».

Большинство людей, однако, настолько нерадиво и неразумно, что почти не делает различия между словом Божиим и словом человеческим, когда они встречаются вместе, поэтому они впадают или в заблуждение, принимая их оба, или в нечестие, презирая их без различия. Легко видеть причину этих последних заблуждений и то обстоятельство, что они зависят от связи идей, объясненной в главе V, нет необходимости дольше останавливаться на объяснении их.

IV. Кажется, здесь уместно будет упомянуть о химиках и вообще о всех, кто посвящает свое время на производство опытов. Это — люди, ищущие истину, обыкновенно их мнениям следуют, не рассматривая их. И их заблуждения тем опаснее, чем с большею легкостью они сообщают их другим.

Без сомнения, лучше изучать природу, чем книги, наглядные и видимые опыты, конечно, убеждают гораздо сильнее, чем рассуждения людские, и нельзя порицать тех, кто, будучи принужден по своему положению изучать физику, старается приобрести это знание постоянными опытами, только бы это не отвлекло их от наук, которые им еще необходимее. Итак, мы не осуждаем ни экспериментальной философии, ни тех, кто разрабатывает ее, но только их недостатки.

Первый их недостаток заключается в том, что по большей части не свет разума руководит ими в расположении опытов, а один случай, вот почему они, потратив много времени и средств, не становятся ни более знающими, ни более просвещенными.

Второй — что -они более останавливаются на любопытных и необычайных опытах, чем на самых обыкновенных. Между тем, очевидно, самые обыкновенные будут и самыми простыми, а потому ими следует заняться прежде, чем более сложными и зависящими от большего числа причин.

Третий — что они с жаром и довольно тщательно изыскивают опыты, приносящие выгоду, и пренебрегают теми, которые служат лишь к просвещению ума.

Четвертый недостаток заключается в том, что подобные люди не отмечают с достаточною точностью всех частных обстоятельств, как-то: времени, места, качеств снадобий, которыми они пользуются, между тем малейшее из этих обстоятельств может иногда помешать желаемому действию. Следует заметить, что все термины, употребляемые физиками, неточны, и слово «вино», например, обозначает столько же различных вещей, сколько есть различных местностей, различных времен года, различных способов приготовления и хранения вина, можно даже сказать вообще, что не найдется двух бочек вина совершенно одинакового, — так что, когда физик говорит: «Чтобы произвести такой-то опыт, возьмите вина», то мы весьма неясно представляем себе, что он хочет сказать. Поэтому-то следует применять очень большую осмотрительность в опытах и только тогда переходить к сложным, когда хорошо известна причина самых простых и самих обыкновенных.

Пятый — тот, что из одного только опыта ученые делают слишком много выводов. Напротив, нужно почти всегда произвести несколько опытов, чтобы сделать хорошо только один вывод, хотя один опыт и может подтвердить несколько заключений.

Наконец, большинство физиков и химиков рассматривают лишь отдельные явления природы, они никогда не поднимаются до первых понятий физических тел. Между тем, несомненно, что нельзя знать ясно и отчетливо отдельные вещи в физике, если не владеешь хорошо самым общим в ней, если не возвысишься даже до метафизики. Наконец, у этих лиц часто не хватает мужества и выдержки, они бросают опыты вследствие усталости и больших расходов. Есть еще много других недостатков в работах тех лиц, о которых мы говорим, но мы не претендуем на то, чтобы сказать все.

Причины заблуждений, отмеченных нами, суть следующие: недостаток прилежания, свойства воображения, объясненные в V главе первой части этой книги и во II главе этой части, а главным образом то обстоятельство, что о различии тел и об изменении, какое с ними происходит, судят лишь по ощущениям, получаемым от них, как это было объяснено в первой книге.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
О ЗАРАЗИТЕЛЬНОСТИ СИЛЬНОГО ВООБРАЖЕНИЯ

ГЛАВА I
I. О нашей наклонности подражать во всем другим, в чем и коренится передача заблуждений, зависящих от силы воображения. — II. Две главные причины, усиливающие эту наклонность. — III. Что такое сильное воображение. — IV. Несколько видов его, о сумасшедших и о тех, кто обладает сильным воображением в том смысле, как это понимается здесь. — V. Два важных недостатка людей с сильным воображением. — VI. О силе убеждения и внушения, какою они обладают.

Объяснив природу воображения, недостатков, ему свойственных, и то, каким образом наше собственное воображение вводит нас в заблуждение, нам остается в этой книге сказать только о заразительности сильного воображения, т. е. о том влиянии, какое имеют известные умы над другими, вовлекая их в свои заблуждения.

Сильное воображение в высшей степени заразительно, оно подчиняет себе воображение слабое и сообщает ему мало-помалу то же направление и тот же характер. А так как люди с сильным и пылким воображением совершенно безрассудны, то эта опасная заразительность воображения является одною из самых общих причин людских заблуждений.

Чтобы понять, что такое эта зараза и как она передается от одного другому, должно знать, что люди нуждаются друг в друге, они созданы, чтобы образовывать вместе общество, все части которого должны иметь взаимное соответствие. Чтобы поддержать это единение, Господь повелел нам иметь любовь друг к другу. Но так как любовь к самому себе могла бы мало-помалу заглушить любовь к ближнему и порвать таким образом связь гражданского общества, то для сохранения ее Господь соединил людей также узами природными, которые могут существовать помимо любви к ближнему, основываясь лишь на любви к самому себе.

I. Эти природные узы нам общи с животными, они состоят в известном устройстве мозга, присущем всем людям, которое побуждает нас подражать тем, с кем мы говорим, чтобы составить такие же суждения, какие они составляют, и волноваться теми же страстями, какие их волнуют. И эта наклонность к подражанию, обыкновенно, связывает людей гораздо теснее, чем любовь к ближнему, основывающаяся на рассудке, которая встречается довольно редко.

Когда человек не обладает этим устройством мозга, которое заставляет его усваивать наши чувства и наши страсти, то он не способен по своей природе сблизиться с нами и образовать одно целое, он подобен тем неправильным камням, которые не укладываются при постройке, потому что их нельзя соединить с другими.

Oderunt hilarem tristes, tristemque jocosi,

Sedatum celeres, agilem gnavumque remissi.

Нужно иметь больше силы, чем думают, чтобы не порвать с теми, кто не принимает во внимание наших страстей и имеет чувства, противоположные нашим. И не без основания, ибо если у человека есть повод грустить или радоваться, то не сочувствовать его настроению — значит некоторым образом оскорбить его. Если он грустен, то не должно показываться ему с видом веселым и оживленным, выражающим радость, что сообщает движения радости его воображению, потому что это значит желать вывести его из того состояния, которое ему наиболее приличествует и наиболее приятно, так как грусть будет самою приятною страстью для человека, который переживает какое-нибудь горе.

II. Итак, все люди обладают известным устройством мозга, которое естественно заставляет их настраиваться таким же образом, как настроены некоторые из тех, с кем они живут. Есть две главные причины, поддерживающие и усиливающие это расположение. Одна лежит в душе, другая — в теле. Первая заключается главным образом в наклонности всех людей к величию, к возвышенному, в стремлении стать выше во мнении других. Эта наклонность тайно побуждает нас говорить, ходить, одеваться и принимать вид людей знатных. Это — источник новых мод, неустойчивости живых языков и даже некоторой общей порчи нравов. Наконец, это — главный источник всех нелепых и странных новшеств, которые опираются не на рассудок, а лишь на прихоти людей.

Другая причина, усиливающая нашу наклонность подражать другим, о которой главным образом мы должны говорить здесь, заключается во влиянии, какое люди с сильным воображением имеют над умами слабыми и оказывают на мозг слабый и нежный.

III. Под сильным и пылким воображением я понимаю такое устройство мозга, которое делает его восприимчивым к чрезвычайно глубоким отпечаткам и впечатлениям, последние же настолько поглощают способность души, что мешают душе обратить некоторое внимание на другие вещи, помимо тех, которые представлены этими образами.

IV. Есть два рода людей с сильным воображением. Одни получают такие глубокие отпечатки вследствие непроизвольного и слишком сильного воздействия жизненных духов, другие же, о которых мы и будем говорить главным образом, — вследствие некоторых свойств вещества их мозга.

Очевидно, первые — безумцы, потому что они вынуждены, в силу природной связи между их идеями и отпечатками в мозгу, думать о вещах, о которых другие, с кем они говорят, не думают, и это лишает их возможности говорить толково и отвечать верно на предлагаемые вопросы.

Таких людей множество, и разница между ними заключается лишь в степени безумия: можно даже сказать, что все люди, волнуемые какою-нибудь сильною страстью, принадлежат к их числу, потому что жизненные духи во время эмоции с такою силою вызывают впечатления и образы, имеющие отношение к их страсти, что человек не может думать о чем-либо ином.

Но следует заметить, что такие люди не могут влиять на воображение даже самых слабых умов и на самый мягкий и нежный мозг главным образом в силу двух причин. Во-первых, эти люди не могут отвечать так, чтобы ответ их соответствовал идеям других, и потому они не могут ни в чем убедить, во-вторых, ненормальность их ума слишком очевидна, так что все их речи выслушиваются лишь с презрением.

Правда, люди страстные увлекают нас и производят на наше воображение впечатления, подобные тем, какие действуют на них самих, но влияние их слишком очевидно, и мы сопротивляемся этим впечатлениям и по большей части спустя некоторое время отделываемся от них. Они сглаживаются сами собою, если не поддерживаются причиною, вызвавшею их, т. е. когда эти увлеченные страстью люди не находятся с нами и мы не видим более того выражения их лица, которое сообщала ему страсть, то оно не производит более никакого изменения в фибрах нашего мозга и никакого волнения в наших жизненных духах.

Загрузка...