— Смилуйтесь, — взмолилась бы зайчиха, если б еще могла, но она не может, и милосердия нет. В смертельном страхе она еще несколько минут будет биться в силке и так сама же себя удушит, потому что от каждого рывка петля затягивается все туже — и вот уже нет больше воздуха, наступает конец.

Силок — позорное изобретение человеческое, и несчастную зайчиху ничуть не обрадовало бы, узнай она, что друг против друга люди применяют куда более постыдные средства. Нет, бедную зайчиху уже ничто не обрадовало бы, как и ее детенышей, которые вскоре последуют за матерью, погибнув еще более мучительной голодной смертью.

Вот как обстояли дела. Однако Репейка ни о чем подобном даже не подозревал.

Отсюда-то и пошли все беды, которые направили жизненный путь Репейки в иные края, забросили в самую необычайную обстановку. Удивительное стечение случайностей обрушилось на Репейку, и щенок ничего не мог тут поделать.

Конечно, было чистой случайностью, что именно в этот день Янчи понадобилось тащить зуб — зуб ныл и раньше, но случай как будто специально приберег поход к врачу на этот день; случайно и старый пастух задремал после обеда как раз в то время, когда выскочил вдруг заяц, случайно и Репейка, против обыкновения, не залаял, а молча ринулся в погоню. Даже бараны не повели ухом, когда щенка поглотил лес, — густое стечение обстоятельств, из которого он мучительно долго не мог выбраться.

Старательно и даже увлеченно гнался Репейка за зайцем, хотя погоня с самого начала казалась почти безнадежной. Расстояние между ним и зайцем все увеличивалось, вскоре бежать пришлось уже только по следу, хотя еще и совсем теплому, когда же путь пересек ручей, след затерялся. Репейка замедлил бег, перескочил через ручей и уже просто наугад трусил в густых зарослях, пробираясь то в обход, то ползком, как вдруг упал, словно подстреленный. Упал — и был пойман: он влетел в силок. На счастье, проволокой прихватило и лапу, так что петля не могла задушить его, но бедняга поранился до крови, колотясь от страха и ярости; он даже повизгивал, насколько позволяла петля.

Но никто не откликнулся, никто не пришел на помощь. Деревья зашелестели вдруг угрюмо и страшно, в голове гудела кровь, сердце испуганно билось, а свист дрозда донесся совсем издалека, так что Репейка его едва расслышал.


Когда старый Галамб проснулся и немного собрался с мыслями, обленившимися во время сна, он прежде всего потянулся за своей палкой и тут же позвал щенка:

— Репейка!

Овцы вскинули головы, оглянулся и Чампаш, но по пастбищу бежали лишь тени облаков, молчаливо предупреждая, что случилось недоброе.

— Да где же собака?

Ответа не было.

— Может, за Янчи побежала по следу или в лесу заплуталась? Хоть бы пришел уж парнишка, ведь нельзя мне стадо оставить, — бормотал про себя старик.

Но Янчи все не возвращался — это тоже относилось к сцеплению случайностей, — потому что мотоцикл зубного врача испортился, и он прибыл в амбулаторию с опозданием.

Старый пастух пронзительно свистнул, но только дрозд отозвался на свист; овцы далеко разбрелись по пастбищу.

— Уж не подстрелили его? — вслух раздумывал старик. — Нет, выстрел я бы услышал. Может, домой побежал?… гм, никогда такого не бывало. Хоть бы пришел кто-нибудь, я оставил бы на него стадо, а сам подался к леснику, мол, пропал щенок, чтоб, значит, не обидели…

Но никто не приходил.

Усталый и мрачный, шагал Мате Галамб за стадом с таким чувством, будто потерял одну ногу. Он не нервничал, потому что никогда не нервничал, но едва солнце склонилось к закату, уже завернул стадо и повел домой. Чампаш — из принципа подчинявшийся только на третий окрик — получил такой удар пастушьим посохом между ушей, что из глаз посыпались искры и он сразу понял: что-то не так.

— Где парень? — еще в дверях спросил пастух.

— Янчи?

— Сколько их у нас, кроме него? — сверкнул глазами старик, и Маришка уже знала, что случилась беда.

— Выглянь на дорогу!

Маришка поглядела.

— Идет!

— Оно и пора… Репейка пропал.

— Собака?

Разумеется, Маришка прекрасно знала, что речь могла идти только о маленьком пуми по имени Репейка, но ведь разговор тогда и хорош, когда слова, будто на доске тесто, как следует перемесятся на языке, примут нужную форму, прокатятся раз-другой в воронке мыслей, пока, наконец, не улягутся, успокоятся, порождая новые слова и мысли.

Мате Галамб не ответил, да оно и к лучшему, потому что такой ответ по его насыщенности передать на бумаге было бы невозможно; он только не сводил глаз с двери, и Маришка наконец поняла, что еще одного ее замечания нынешняя атмосфера не выдержит.

К счастью, пришел Янчи. Он длинно и смачно сплюнул перед дверью, в доказательство того, что зуб удален весьма успешно и этим о визите к врачу все сказано, но, едва ступив на кухню, почуял, что попал в зону грозы. Тишина была гнетущей. Он молча выложил на стол курево, черенок к трубке, кремень, фитиль и соль, проглотив вопрос: «Чего это вы, дядя Мате, так рано пригнали отару?» (Сам объяснит, если пожелает.) Вместо этого сказал:

— Дядя Андраш привет вам велел передать. Он тоже к доктору приходил…

Старый Мате кивнул, как-то так, между прочим, потом, не вставая, оперся на пастушеский свой посох с рукояткой в виде головы барана.

— Репейка потерялся…

— Что? — так и взвился Янчи. — Что? Когда? Я побегу к егерю.

— Да поторапливайся, не то еще подстрелят. Сразу после обеда и пропал… куда делся, не знаю, потому задремал я… а проснулся, его и след простыл. Так-то! Может, в лесу заплутал, а может… нет, не думаю, чтоб поймали его.

— Репейку? Поймали? — Янчи только рукой махнул. — Так я пошел. Если припозднюсь…

— Еда в духовке будет, — сказала Маришка, — а сейчас отрежь себе хоть ломоть хлеба, ты ж и не ел еще.

— Не надо!.. Будто мне сейчас до еды, — добавил он тут же, чтобы Маришку не задел за живое короткий отказ, Маришка была обидчива по причине своего вдовства. Иной раз так и искала повода оскорбиться: «Бедную вдову кто хошь обидит…» — и долго лила слезы, тем облегчая душу.

Но сейчас ей и в голову не пришло надуться — мрачное молчание отца темной тучей накрыло кухню, и ежесекундно мог грянуть гром. Обиды Маришки легко применялись к обстоятельствам.

Поэтому она даже не заметила краткости ответа Янчи и почти уважительно смотрела вслед подпаску, который чуть не бегом, легко покачивая плечами, спускался с холма, явно не обремененный сытным обедом.

Мысли Янчи кружились исключительно вокруг Репейки. Прежде всего, конечно, к леснику, чтобы дал распоряжение всем обходчикам, чтоб сберегли щенка. Это самое срочное! Потом… но Янчи и сам не знал еще, что нужно делать потом. Во всяком случае, он пошел лесом напрямик и сделал плохо, потому что, иди он обычной дорогой, непременно услышал бы горький плач щенка. Но что поделаешь, это тоже относилось к той серии случайностей, которые частоколом встали на пути всех стремлений вернуть Репейку в овчарню, к овцам, где он уже достиг звания младшего командира.

Янчи не замечал, что его бьют ветки, колют колючки, удерживают ежевичные ветки, он думал только о Репейке, но никакого объяснения его исчезновению не находил.

— Эх, Репейка, Репейка, славный мой песик! — вздохнул он. — Только бы лесника дома застать.

Конечно, лесника он не застал.

— А что тебе, Янчи? — полюбопытствовала жена.

Рассказал ей Янчи про свою печаль и про еще большую печаль старого Галамба и про то, что всей овечьей общине приходит конец, так как Репейка незаменим. Видя залитое потом, исцарапанное колючками, усталое лицо паренька, лесничиха пожалела его.

— С этаким делом медлить нельзя, сынок, сейчас мы распорядимся.

Лесничиха очень любила распоряжаться, что было нашему Янчи на руку, хотя лесник всячески противился — зачастую совершенно напрасно — этой ее страсти.

Телефон успокоительно дребезжал, лесничиха «от имени дирекции» давала указания обходчикам и даже их женам (это было ей особенно по душе, ведь женщина только над своим полом распоряжается с истинным удовольствием), объясняла, что в госхозе пропал породистый пуми и предписывается сделать все возможное для его нахождения. Счастье еще, что лесник не обладал правом меча[1], не то его супруга в административном пылу посулила бы кое-кому и отсечение головы… Впрочем, Янчи был ею очень доволен.

Теперь он решил выйти на шоссе и поспрошать прохожий-проезжий люд, не повстречал ли кто его ненаглядного пуми.

Однако шоссе молчаливо вилось в зеленом ложе леса, и его серая пыльная лента не рассказала ни о чем. Красная тарелка солнца уже покоилась на верхушках деревьев, тени вытягивались.

Иногда Янчи громко свистел, а после прислушивался… нет, один только дятел скрежетал ему в ответ или насмешливо вскрикивала сойка, потом и она умолкла, лишь бесшумные летучие мыши проносились зигзагами над лесной дорогой, но они таинственно помалкивали, и даже если б знали, не проговорились бы, где сейчас находится щенок.

Измученный подпасок зашагал в соседнее село, надеясь хоть там что-нибудь услышать, но у следующего поворота застыл ошеломленный: на лесной опушке стояли размалеванные фургоны, над ними дымились трубы; паслись два пестрых пони и несколько ломовых лошадей, у одной из повозок трое мужчин страдали над королями и дамами, из-за которых происходит столько бед и всяческих осложнений. А на лесенке, ведущей в эту повозку, сидела особа в купальном костюме и сосредоточенно следила за картежниками. Партия как раз окончилась, и женщина яростно шлепнула себя по прекрасной, достойной всяческого внимания руке:

— Алайош, ты же играть не умеешь! И зачем такому человеку садиться за карты?

— Мальвинка, гляди у меня, напросишься на резкости.

— Лучше б поучился играть как следует. А вам что угодно, молодой человек?

Янчи несколько смущенно приподнял шляпу.

— Извините, я щенка разыскиваю, собачку мою.

— Мы не видели, — проговорила дама в купальнике, опять шлепая себя по руке, где комар изучал возможности подкормиться, — лучше б на нее посмотреть, чем на эти мучения, которые мой муж называет игрою в карты.

— Ее Репейка зовут, — сказал Янчи, просто чтобы сказать что-нибудь, и покраснел, потому что не мог смотреть никуда, кроме как на эту женщину в купальном костюме.

— Репейка? Чудесное имя, право, чудесное, но мы ее не видели.

— Так я пойду дальше, поищу, — снова приподнял Янчи шляпу и пошел, чувствуя на спине взгляды циркачей.

— Хорошенький парнишка, — тихо заметила женщина, — а как он краснеет!

Алайош вдруг стал принюхиваться. — Сейчас бы тебе не о хорошеньких парнишках думать… Чем это пахнет?

— Картошка! — вскрикнула женщина и одним прыжком скрылась в повозке, откуда тотчас послышалось громыханье кастрюлек и звон заслонки.

— Ай, Лойзи, миленький, если б не ты, все сгорело бы… — послышалась супружеская похвала.

— Удваиваю ставку, — объявил превратившийся в «миленького Лойзи» Алайош. — Положи на дно лук, он отобьет запах, если пригорело… Твой ход, дружище!

Мальвина опять заняла место на лесенке и с любовью смотрела на пестрого пони, который, пасясь, подошел к картежникам сзади и, помаргивая, внимательно глядел на игру.

— Буби, голубчик, только у этих не учись играть, только не у них… А ты не видел щенка по имени Репейка?

Буби, судя по всему, Репейку не видел, ибо не ответил на вопрос; ничего не знали о нем и в селе, где Янчи опрашивал подряд всех прохожих, знакомых и незнакомых.

— Какой-нибудь пастух заманил, — предположил незнакомый отдыхающий, — они ведь на всякий разбой горазды. Все пастухи висельники…

Янчи и так-то было невесело, он уж собрался было испробовать свою палку на бездумно хулившем пастухов горожанине, но передумал: а вдруг?… Ближайший загон, правда, далеко, но ведь черт не дремлет…

И он опять пустился в неблизкий путь, хотя на небе показался уже рогалик месяца, только слишком непропеченный, восково-желтый, как будто небесный пекарь слишком рано вынул его из печи.

Однако Янчи даже не взглянул на небесную выпечку, не заглядывался чуть позже и на звездные россыпи — ни на Семицветье, ни на перевернутую телегу Генцёля[2], он шел и шел, подминая извилистую, как зигзаги летучих мышей, ночную дорогу.

— Эх, Репейка, Репейка! — вздохнул он просто так, для себя, потому что в мыслях его уже таился вязкий ил безнадежности, и не верилось ему, что Репейку заманили соседние пастухи.

Когда в темноте предстал перед ним черный щипец овчарни, он ясно понял, что щенка здесь нет, да и не могло быть — уж мы-то во всяком случае это знаем. Янчи постучал в окно, рассказал про свое горе сонному соседу-хозяину.

— Нет, — зевнул в темной комнате пастух, старый знакомый, — если б он сюда забежал, я бы его запер, знал бы, что искать станете. Тем паче щенок Репейки! Экая беда-то большая… ужо стану прислушиваться, вдруг да прослышу что-нибудь. Мое почтение дяде Мате, не забудь передать.

Только сейчас Янчи почувствовал усталость и теперь зашагал не спеша. Оглобля небесной телеги показывала полночь, Янчи закурил, чтобы не быть таким одиноким — вдруг да сигарета подскажет что-нибудь? Но ничего она не подсказала, не дала никакого совета, и подпасок вскоре, ожесточась, бросил ее. Да тут же и пожалел: разлетевшиеся по земле искорки говорили, что собачка, может быть, дома… вполне возможно…

Родной загон был уже близко, и подпасок остановился: не услышит ли лая?

Ни звука, лишь огромная пасть ночи зевала во всю ширь, да колыхалось над дорогой сладкое дыхание спящих полей.

Янчи вошел в овчарню, прислушался. Кашлянула овца и снова стало тихо.

— Репейка!

Овца кашлянула еще раз, а Янчи, если б не стыдился, заревел бы в голос. Он пробрался к яслям, подвернул сена под голову, положил рядом с собою палку и долго еще смотрел в прищуренную тишину. — Эх, Репейка, Репейка…

А Репейка в это время чувствовал себя сравнительно неплохо. Правда, острая тоска по прежнему миру сливалась с ноющей болью в шее и передней лапе, но мучительные чувства понемногу утихали, он отлично поужинал и, если начинал вдруг беспокойно ворочаться, с кровати спускалась большая ласковая рука и гладила его.

— Спи, песик!

Повозки, громыхая, двигались по шоссе, и лисы, собаки, барсуки в страхе сворачивали с их пути, потому что следом за цирком плыл устрашающий запах иноземных кровожадных владык, распространялся по лесу и окрестным деревням.

Цирк передвигался по ночам, чтобы лошади и звери не страдали от жары и мух — ведь в двух последних повозках путешествовали, пришибленные рабством, обезьяна, медведь, леопард и берберийский лев.

Всего этого Репейка не знал, хотя еще в силке шерсть встала у него дыбом, когда под вечер по затихающему в сумерках лесу разнесся густой львиный рев.

К этому времени щенок перестал бороться с охватившей его петлей, он сдался и лишь тихонько скулил. Львиный рык прокатился над ним, как гром, но ужас, им посеянный, быстро прошел, ибо боль и страх были гораздо ближе и едва ли что-то иное проникало в затухающее сознание щенка.

Однажды ему показалось, будто он слышит отдаленный свист Янчи, впрочем, все было теперь мучительно неясно, и Репейка лишь заскулил погромче, но даже не шевельнулся, ему и так уже едва хватало воздуха. Если бы проволока не прихватила лапу, он давно бы задохнулся, да и сейчас дышал с хрипом, лапа, прижатая к горлу снизу, страшно болела.

— Уй-уй-уй, — плакал Репейка, — неужто нет здесь никого и никто не придет, не выручит меня?

— Хаа-хаа, — прокричала над ним сойка, — что с тобой, маленькая собачка? Человек поймал тебя, человек? Ха… хаа, — и улетела, чтобы поскорей разнести новость по свету. Начало смеркаться, сумерки подняли на тени-крылья горьковатый запах прошлогодней листвы.

Щенок уже только дрожал, но, услышав приближавшийся шум, с надеждой заскулил опять, хотя ему и приходилось беречь силы.

Он был почти без сознания, когда перед ним остановились чьи-то туристские ботинки, два ботинка, порядком уже намокшие от вечерней росы.

Куцый хвост Репейки слабым движением приветствовал ботинки, измученная голова, насколько можно было, приподнялась.

— О-о-о, — произнес незнакомый голос, — о, чтоб ему на виселице болтаться, этому подлецу… потерпи, песик!

И две руки (Репейка авансом умудрился лизнуть одну из них) осторожно ощупали проволоку, медленно ее ослабили и освободили голову щенка.

Репейка лежал, жадно дыша, но не шевелился.

Рука погладила его, пощупала переднюю лапу — не сломана ли кость.

— Самый чистопородный пуми, какого мне доводилось видеть, — бормотал человек, — а лапка не сломана, нет. Проволока лишь поранила ее. Ну, пойдешь со мной, песик?

Репейка что-то энергично выразил хвостом, быть может, благодарность — глубокий человеческий голос обдавал его ласковым теплом, и прикосновение руки к истерзанному телу тоже выражало любовь.

Репейка хотел встать, но не удержался на ногах.

— Не надо, песик, я понесу тебя.

Репейка чуть-чуть встревожился, почувствовав, что его подымают, — до сих пор никто не носил его на руках, — но потом успокоился и затих, потому что каждый раз, как он шевелился, мягкая рука успокоительно поглаживала его по спине.

— Мы будем с тобой добрыми друзьями, вот увидишь! Мы двое, только мы… и, как придем домой, сразу же поедим!

Репейка тотчас вильнул хвостом, ибо за отступившей болью вдруг властно взметнулся в желудке голод.

— Йииии-йии, я ведь еще и голоден!

Человек остановился.

— Тихо! — прошептал он. — Нельзя шуметь, нельзя! — и на мгновение сжал рукой челюсти Репейки.

Репейка сразу же понял и со страхом вспомнил розгу в руках Янчи, ее разрывающий кожу свист, но здесь ничего такого не последовало. Ничего, только приятное поглаживание; щенок смежил глаза, и из сердца его исчезло всякое недоверие.

— Вот увидишь, как нам будет хорошо… сам увидишь, — бормотал человек и, поглядев на темнеющее небо, стал соображать, сумеет ли проскользнуть в свою повозку незамеченным.

Человек хотел остаться со щенком один и, вероятно, даже не отдавал себе отчета в том, почему таился от прочих артистов цирка, добрых своих друзей. Без него бы щенок погиб, значит, щенок принадлежит ему, а они, чего доброго, начнут просить, чтобы подарил или продал, да и прежний хозяин, может, его ищет… и что скажет Таддеус?…

Да, директор Таддеус непременно распорядился бы дать объявление о найденном щенке, и прежде всего в ближайшем селе.

Нет! Пусть малыш пока поживет в повозке спрятанный, привыкнет к новому хозяину, ему ведь еще имя дать нужно… и человек, тяжко вздыхая, все гладил и гладил щенка. Однажды прижал к себе покрепче, Репейка дернулся, приподнял больную лапку, но не издал ни звука.

— Больно, бедняжка, больно? Видишь, какой я болван, а ты и голоса не подал. Ничего, мы тебя вылечим.

Окошки цирковых повозок уже светились, и дым от печурок теперь заглатывала надвигающаяся темнота. Запах жареного лука смешивался в воздухе с ароматом чабреца, и Репейка начал принюхиваться.

— Сейчас, сейчас, — шепнул человек и тенью перебежал через дорогу. Тихо заскрипел ключ, щелкнул замок.

— Вот мы и дома! — Он опустил щенка на кровать, одним движением заложил дверь, задернул занавески на окнах, потом зажег лампу и прислушался. — Нас не заметили!

В повозке было тихо. Одна ее половина служила жильем, в другой были сложены вещи. Репейка поморгал и попробовал встать, но тут же упал. Человек ласково гладил его.

— Подожди, собачка, потерпи. Сейчас мы тебя вымоем и перевяжем. Обязательно перевяжем, а как же. Назавтра все заживет.

Репейка еще не знавал такого обращения. Полчаса спустя человек положил его, вымытого, перевязанного и расчесанного, в просторный, стоявший возле кровати ящик, прежде набросав в него разного тряпья.

Репейка устал и, чуть-чуть повозившись, затих. Потом посмотрел на человека, и куцый его хвост словно бы спросил:

— … а есть не будем?

— Лаять нельзя, тсс! — погрозил человек пальцем и рукой легонько сжал морду щенка. — Лаять нельзя!

После этого он запер дверь снаружи и удалился.

А Репейка, сопя, принюхивался к незнакомым запахам старого тряпья, выползающей из-под кровати темноты, к человеческому духу, шедшему от башмаков, платья, постельного белья, очага — он знакомился.

От этого его отвлек разговор, издали донесшийся до стен повозки.

Новый хозяин Репейки подошел к той повозке, где прежде сидела на лесенке Мальвина, и остановился в слабом, выбивающемся нарушу свете.

— Добрый вечер, — сказал он и даже как будто бы улыбнулся.

— Привет, Додо, набрал грибов?

— Надо будет еще пойти на рассвете, слишком быстро стемнело.

— На рассвете ничего не выйдет, — от печурки махнула рукой Мальвина, — высокое руководство приняло решение в полночь трогаться. Твой ужин уже подогрелся. Заберешь к себе или тут поешь?

— Заберу. Что Алайош?

— Делает вид, будто спит… днем его очистили как липку эти чертовы жулики! Но послушай, Додо, экая пропасть комаров здесь! Тебя не кусают?

— Так ведь на мне одежды побольше…

— Это верно, зато я хорошо загорела. Тут под вечер паренек проходил, вроде пастух, что ли. Глаз не мог от меня оторвать… искал свою собаку.

— Какую собаку?

— Почем же я знаю! Сказал только, что Репейкой зовут. Красивое имя, только странное какое-то.

— Додо, дружище, — прогудел из повозки проснувшийся Алайош, — прошу тебя, оставь эту женщину, твой ужин остынет.

— Ну, привет, Мальвинка, — улыбнулся Додо. — Алайошу не спится в дороге, пусть хоть до полуночи поспит. — И с этими словами исчез в темноте.

«Репейка!» — подумал Додо. И прошептал про себя:

— Репейка… Может, он и есть? И ищут уже. — Додо на секунду остановился. — Пусть. Если б не я, щенок бы уже погиб. Он мой! Да, может, не его ищут.

Он лишь чуть-чуть приоткрыл дверь, чтобы ногами загородить дорогу, если бы щенок захотел убежать, но Репейке это даже не пришло в голову. Он затаился в ящике и усиленно принюхивался.

Додо подкрутил лампу, поставил кастрюльку и сел на стул. Щенок смотрел на него. Смотрел на человека, который и прежде делал ему только добро, а сейчас еще принес с собой чудесные запахи.

И тут прозвучало слово:

— Репейка!

Щенка словно подхлестнули. Его хвост сильно задрожал, он с трудом встал на три лапы.

— Не надо! — поднял руку человек. — Не утруждайся. Я принесу тебе. — И он положил картошки в тарелку. — Словом, ты Репейка и есть. Ты даже не подозреваешь, какой ты замечательный песик! Мы будем добрые друзья с тобой, закадычные друзья, хотя я всего-навсего бедный клоун…

Он поставил тарелку на пол и вытащил Репейку из ящика.

— Ешь, Репейка.

Приглашение было совершенно излишне, щенок от нетерпения даже на больную ногу ступил; иногда он вынужден был делать перерывы в еде, так как картошка не относится к тем кушаньям, которые чуть не сами по себе проскальзывают в горло.

— Ешь, Репейка, спешить нам некуда. А я тем временем буду говорить с тобой, чтобы ты привык к моему голосу. Правильно? Хоть ты и не поймешь, я все-таки расскажу тебе, что я сейчас одинок… очень одинок, вот почему ты мне так нужен.

— Ты знай ешь, песик. Ешь спокойно, я всем поделюсь с тобой… была у меня когда-то жена, она давно уже покинула меня, да это бы не беда, но была у меня доченька… эх, как бы она тебе радовалась!.. только ее нет уж больше.

Шепот прервался, изрезанное морщинами лицо клоуна исказилось, и по глубоким, оставленным годами бороздам, спотыкаясь, покатились две большие слезы.

— Ты ешь, Репейка, ешь!

Шепот был едва различим, вокруг лампы летала ночная бабочка, ее тень кружилась по комнате.

Тыльной стороной ладони клоун вытер лицо.

— Так-то, песик мой, и уже никогда не будет иначе… Ну, довольно тебе? Тогда на вот, попей да и спать.

Репейка полакал воды и лизнул гладившую его руку, что означало:

— Спасибо за ужин, теперь я чувствую себя отменно. — Посопел еще, поглядел, как человек тихонько укладывается на покой, и закрыл глаза.


Однако, в полночь он проснулся от топота запрягаемых лошадей; загремела цепь, повозка со скрипом покачнулась, запрыгала по неровному дерну, и вскоре колеса загромыхали по шоссе. Щенок испуганно привскочил, но рука Додо уже опять была возле него:

— Спи, Репейка.

Додо не убрал руку, и Репейка положил голову возле нее.

— Вот так! Если б и я мог уснуть!..

Повозки с тяжелым грохотом двигались по шоссе, на пыльной спине которого колеса выписывали свои мимолетные следы. Сегодня выписывали, а назавтра их сдувало ветром, прокладывали ночью, а наутро их смывал дождь; между тем, очень часто они везли на себе трудные человеческие судьбы — злобу, тоску, боль, зависть, месть и, гораздо реже, — невесомую радость, смеющуюся свободу, желанное завтра и беззаботные мысли.

— Спи, Репейка.

Громыхали тяжелые повозки. На краю леса стоял обходчик. Он вышел сюда в поисках Репейки «по указанию руководства» — сердясь и призывая громы и молнии на пресловутое «руководство» с собакой вместе, — но сейчас заулыбался про себя.

«Циркачи», — подумал он, и перед глазами возникла освещенная арена, златоволосая, вся сверкающая наездница, обезьяны во фраках и неловкие выходки клоуна, от которых набухал смехом огромный шатер. «Циркачам-то хорошо, — рассуждал он. — Спят себе, по дороге едучи, а государство им платит. Я же, черт побери, топай на своих двоих! Покуда доберусь до дому, утро наступит».

Обходчик был простой человек, он верил лишь тому, что видел, и совсем не думал о том, что и в цирке все становится по-другому, когда гаснут лампионы, блестящие наряды сдаются в гардероб, и над усыпанной опилками ареной веют лишь запах пота да человеческие вздохи. Нет, цирк вовсе не царство вечного веселья, каким кажется зрителям после представления, которое само по себе — лишь окончательный результат упорного труда и аскетической жизни, а изумительное его совершенство достигнуто непрерывными упражнениями на протяжении долгих лет.

Обходчик этого не знал и, попав в цирк, от всей души хлопал маленькой девочке, буквально летавшей на головокружительной высоте, хлопал и «веселому» льву, что играл с огромным мячом, хотя в желтых глазах его, словно в песках пустыни, стыло тоскливое безразличие.

Но Додо знал все. И как знал!.. С тех пор он спал совсем мало, а в мыслях его все летала и летала, сотни раз летала маленькая девочка при ярком свете дуговых ламп, пока однажды не улетела навсегда, и остался после нее ужасающий мрак. Кто мог бы сказать, где случилась ошибка? Всё и все были на своих местах — и тем не менее… Она упала как будто и не опасно, представление продолжалось, клоун забавно спотыкался на арене, публика аплодировала, а за кулисами врач с отчаянием понял, что помочь нельзя. Потом в комнату шатаясь вошел Додо, припал к хрупкому тельцу дочери, и слезы размазали краску на его лице, и смешной балахон сотрясался от неудержимых рыданий. С тех пор минул год. Вот об этом и думал Додо, а его рука свисала с постели.

— Спи, Репейка, мне все равно не уснуть.

И Репейка спал, клоун смотрел в пустоту, а тяжелые повозки, громыхая, продвигались к рассвету.


Два дня прожил Репейка, полагаясь только на слух и на нюх, потому что Додо его прятал. Ночью, правда, выносил на несколько минут, чтобы собака размялась, но в темноте много не увидишь. Лапой на следующее же утро вполне можно было пользоваться, и Додо утром проснулся от того, что щенок лизнул его в руку. Давно не просыпался клоун с такой радостью.

— Ты уже на ногах, — зашептал он, — ну, как твоя лапа? Репейка, бессовестный, где же повязка?

Репейке все это было непонятно. Повязку он на всякий случай с лапы содрал, вылез из ящика и теперь был голоден.

Повозки стояли, лошади хрустели овсом, потом опять тронулись в путь, и наступил уже, верно, полдень, когда грохот колес заплясал, заметался между домами; в окно влетали обрывки каких-то выкриков, с воем сновали взад-вперед мотоциклы, отчаянно сигналя, проносились автомобили. Потом шум как бы расступился, они выехали на большую площадь.

Репейка уже освоился с комнатой на колесах, но каждый раз, когда в окно врывался новый звук, тревожно поглядывал на человека, который не спускал с него глаз.

«Надо бы разжиться молоком для собачки, — подумал Додо, — а, может, он доест вчерашние остатки с хлебом?»

Вопрос был совершенно излишним, там, откуда явился Репейка, собак не баловали. Он грандиозно позавтракал и с озадаченным видом уставился на тарелку, где оставалось еще немного еды. Хорошо бы съесть и это, но что делать, если больше нет места? Его живот раздулся, словно автомобильная шина. Репейка вздохнул, вытер о пол выпачканную в картошке морду и, бросив последний взгляд на тарелку, влез в ящик.

«Надеюсь, человек не тронет моей картошки», — подумал он.

Клоун улыбнулся.

— Да, ты непривередлив, что верно, то верно. Ну, спи себе.

Но тут загомонили непривычные шумы маленького городка, иногда и Додо выглядывал в окошко, когда же выехали на площадь, он погладил щенка.

— Лаять нельзя! Нельзя! Вот я приду, и мы поедим еще…

Репейка, помаргивая, смотрел на него из своего ящика и сдержанно соглашался, вильнув хвостом, что означало: еда дело хорошее, но сейчас не самое спешное… Лучше бы поспать, но в таком шуме…

Додо исчез, возле повозки начались какие-то торопливые приготовления. Потом рокочуще — ухаауу! — взревел лев, и шерсть на Репейкиной спине встала дыбом от ужаса.

Этот рев не был случайным, он так же входил в программу, как обезьянка Пипинч, одетая в смокинг и обслуживавшая Эде, медведя, который сидел у накрытого скатертью стола и нетерпеливо поглядывал на вход: когда же Пипинч принесет ему большую бутылку с пивом.

Наконец, Пипинч являлась, приветствуемая ворчаньем Эде, ставила пиво на стол, и Эде, обхватив бутылку передними лапами, единым духом осушал ее.

Публика горячо приветствовала Эде и непременно находились добряки, сами любители пива, которые начинали кричать:

— Дайте ему еще пива!..

На что директор цирка — Таддеус Чилик — с любезной улыбкой заявлял во всеуслышание:

— Эде знает меру! — Затем он брал мишку «под руку», и оба с поклонами отступали в темноту. А среди публики еще долго не умолкали аплодисменты.

Львиное рыканье было вступлением ко всем этим усладительным зрелищам, оно подхлестывало любопытство, хотя Султан ревел вовсе не от радости и пива не получал, впрочем, и не желал его.

Пока что весь персонал был занят установкой шатра и справлялся с этим поразительно быстро, так как каждый человек, каждая рука точно знали свое дело. Колоссальные металлические гвозди вошли в землю, словно в масло, канаты не перепутались, лебедки играючи растянули огромный брезент, и вот тут-то маэстро Таддеус сказал долговязому человеку с ястребиным профилем:

— Пора, Оскар, пора старику высказаться.

Оскар подхватил железную палку, вскинул ее на плечо и медленно прошествовал перед клеткой льва. Он ничего не сделал, даже взгляда не бросил на зверя, только поиграл палкой на плече, и Султан рявкнул так, что Репейка чуть не вывалился из своего ящика и окна окрест задрожали.

Султан не подозревал, конечно, что его рев — истинное сокровище для цирка, не знал, что это — самая обыкновенная реклама, он даже не сердился больше на железный прут, доставивший ему некогда столько мучений. Да, этот железный прут и другие средства пыток сломили необузданный упрямый нрав Султана, волю и всякую самостоятельность, все это осталось в прошлом, в том прошлом, когда он был свободен. Сейчас на арене бич лишь пощелкивал, даже не касаясь его, да и роль железного прута свелась к тому, чтобы подтолкнуть в клетку мясо, иной необходимости в нем не было.

Султан был уже очень старый лев, и у него не было ни малейшего желания сжать страшные челюсти, когда Оскар совал в его открытую пасть свою напомаженную голову: в желтых глазах зверя проскальзывало скорей отвращение, и чуть-чуть морщился нос, потому что не любил он винного духа — в противоположность Оскару, который его любил… Однажды Таддеус заметил даже, что не удивился бы, если б Султан, подышав над Оскаром, ушел с арены, покачиваясь, а за кулисами потребовал бы еще пятьдесят грамм…

Оскар обиделся, и Таддеус не повторял своей шутки, потому что Оскар держал в руках все зверье, а от леопарда Джина только Оскар и мог хоть чего-то добиться. Но полностью сломить Джина не удалось и ему. Работая с ним, Оскар всегда держал в кармане пистолет, а по затылку у него пробегали мурашки, когда нервный змеиный хвост леопарда, завиваясь в устрашающий вопросительный знак, свисал вниз с дощатой лежанки, расположенной на двухметровой высоте, куда Джин вскакивал одним махом, без малейшего напряжения.

Манящий рев Султана отзвучал — в любопытной толпе детворы какая-то девчушка целый кулак засунула в рот от страха, — и тогда Додо подошел к стоявшему в сторонке мальчугану, который был постарше других и спросил, не знает ли он здесь в городке человека по имени Денеш Кендёш.

Мальчик подумал немного и сказал, что не знает.

— О чем ты говорил с тем мальчиком, Додо? — спросила Мальвина, которая была наездницей, но интересовалась решительно всем.

— Предложил мне щенка, продать хочет… может, пойду посмотрю…

— Купи его, Додо, обязательно купи, ты ведь так одинок…

Додо отвернулся и понес на место скамейку, но глаза Алайоша совсем потемнели; он поманил жену за брезентовый навес.

— Мальвина!

— Лойзи, миленький, сама уже поняла… не сердись, я ведь добра хотела…

— Послушай меня. Я человек терпеливый, и мне нет дела, чего ты хочешь и чего не хочешь. Этот бедолага и так ни о чем ином не думает, кроме как о милой своей девочке… а ты еще напоминаешь ему…

— Лойзи, дорогой, богом клянусь, ты прав, я с радостью сама надавала бы себе пощечин…

— Не утруждай себя, дорогая, если такое еще раз повторится, я займусь этим сам! Вот тебе мое слово!

— Желала бы я на это посмотреть, — прошипела наездница, когда Алайош отошел, — хотя он прав, черт возьми! — И она утерла глаза, потому что от злости за обещанные пощечины и грустных воспоминаний о дочурке Додо на глаза ей навернулись слезы.

Репейка, разумеется, никаких приготовлений не видел, только угадывал с помощью слуха и обоняния, ибо скитавшийся по площади ветерок забрасывал иногда и сквозь жалюзи окошка смешанный тяжелый запах смоляных опилок, конского навоза, сена, диких зверей и кровяного мяса. Запахи были знакомые и незнакомые. Некоторые навевали какой-нибудь образ: конский навоз заставлял припомнить лошадей, сено — траву, баранов, загон, Янчи и старого пастуха. Это были самые понятные, все заполняющие и над всем парящие воспоминания… но громоподобное рычанье льва не укладывалось никуда, и очень пугал шедший от клеток запах пропитанных кровью досок и тухлого мяса — эти запахи не имели конкретного образа и заставляли трепетать нервы щенка, словно какое-нибудь колдовство, способное погубить его крохотную жизнь.

Додо приходил за день несколько раз, и это умеряло страх Репейки перед непонятным, обед тоже оказался великолепен, но когда в повозке тени уплотнились, а затем в просветы жалюзи вонзились лезвия электрических огней и зашумел, загудел цирк — щенка вновь обуяла тревога. Тревога волнами наступала и отступала, пока не явился Додо, у которого больше не было выходов, хотя представление еще не кончилось.

— Схожу-ка я все же насчет собаки, — сказал он Алайошу, ожидавшему в костюме ковбоя, когда придет час выпалить на арене из кольта.

— Ступай, Додо, ступай. Дорогу-то знаешь?

— Парнишка адрес дал.

— Иди, я скажу Таддеусу, если что. Хотя зачем бы ты ему понадобился? Но, смотри, чтоб не навязали тебе какую-нибудь старую падаль.

— Мальчик сказал, щенок.

— Лойзи, — поманил Алайоша стоявший у занавеса Альберт, старый униформист, совмещавший в своем лице также должность возницы. — Лойзи! — И он чуть-чуть оттянул занавес, чтобы Алайош с должной пружинящей легкостью выскочил на арену в своем роскошном наряде; Додо сразу же выскользнул из шатра.

Выход публики из цирка он наблюдал уже вместе с Репейкой, который пока что был занят непривычным ошейником, сделанным Додо. Поводком временно послужил брючный ремень.

Репейка решительно протестовал против незнакомого нашейного украшения и всячески требовал снять его: ошейник напоминал ему силок. Додо и так и эдак успокаивал его, пока вдруг не нашел нужное слово:

— Нельзя!

Репейка замер, а Додо взял на заметку волшебное слово, но тут же погладил щенка.

— Сейчас пойдем домой.

Толпа поредела и растеклась по улицам; клоун взял Репейку на руки.

— Лучше, пожалуй, я понесу тебя. Да, может, у тебя еще шея болит? Видишь, а я об этом и не подумал…

Цирк стоял тихий и темный. Оскар — «Дикий плантатор», Мальвина — «Роза пустыни», Алайош — «Шериф с рысьими глазами» и другие сидели уже за самым обыкновенным ужином, ели обыкновенную жареную говядину, когда в освещенный квадрат двери вступил Додо.

— Вот и мы…

— Ой, Додо, голубчик, дай мне! — вскричала «Роза пустыни», однако «Шериф с рысьими глазами» указал ей на стул.

— Сядь-ка на собственную юбку, Мальвина, или как бы это выразиться поизящнее. Собака сперва должна привыкнуть к хозяину, иначе она будет ничья и уйдет за первым, кто поманит ее.

— Истинная правда, — подтвердил «Дикий плантатор», а Додо сказал:

— Вот только кличку забыл спросить, надо теперь придумать что-нибудь, — и выжидательно посмотрел на Мальвину.

— Репейка! — воскликнула Мальвина. — Репейка! Так звали собаку того симпатичного паренька. Очень красивое имя… хотя и странное.

Додо только этого и было нужно. Но он опустил глаза.

— Репейка? Ну, что ж… — И незаметно придержал лапы обрадованного щенка.

«Меня здесь знают! И здесь знают!» — радостно скулил щенок и настойчиво стал глядеть на мясо, разложенное по тарелкам, пока Додо не унес его от соблазнительного зрелища.

— Пойдем, Репейка, вот у тебя и кличка есть! — И, выйдя в тень со щенком, который моментально выучил свое имя (в чем тут дело, знаем, кроме Додо, только мы), он широко улыбнулся, пожалуй, впервые за этот год. Ни у кого, разумеется, и мысли не промелькнуло, что собака на руках Додо может быть той самой, которую разыскивал подпасок в двух днях пути от этого городка. Все знали: клоун купил щенка «у мальчика», и Мальвина его окрестила. А пресловутый мальчик, меж тем, ничего не подозревая, возможно, все еще раздумывал, кто же такой Денеш Кендёш, кого никто в городе не знал, да и не мог знать, потому что это имя принадлежало самому Додо в том обыденном мире, где пользуются такими вот чересчур длинными именами.


Теперь жизнь цирка шире открывалась Репейке, хотя знакомство продвигалось довольно медленно. Додо никого не подпускал к нему, два раза в день водил гулять, брючный ремень сменил настоящий плетеный из тонких ремешков поводок, прикрепляемый к красному кожаному ошейнику. Репейка привык и к нему, а вскоре даже полюбил, ведь если Додо брался за поводок, это означало прогулку.

— Идем гулять? Гулять?

В такие минуты щенок, вне себя от восторга, буквально плясал вокруг своего друга-человека и старался выхватить из его рук прогулочную сбрую, сулившую движение, новые знакомства и маленький кусочек свободы.

До сих пор Додо знал лишь волшебное действие слова «нельзя», что было важно, но очень мало, поэтому он приступил к пополнению словаря Репейки.

Цирк продолжал свои странствия, и, как только они останавливались на отдых где-нибудь за городом, Додо тотчас выводил щенка и разрешал ему вволю набегаться. Однажды он понял, что Репейка знает команды «ко мне» и «сидеть».

Превосходно! Додо дал поводок щенку в зубы и строго приказал: «Сидеть!» Отойдя же на несколько шагов, скомандовал: «Ко мне!»

Репейка тотчас подбежал, но поводок бросил. Однако два дня спустя он уже прекраснейшим образом приносил и поводок, и ошейник, в основном потому, что каждый раз получал за это кусочек сала, — а такое он никогда не забывал, точно так же, как порку. Теперь уж Додо мог спокойно давать ему что угодно, щенок не выпускал предмет изо рта, хотя и грыз немного…

Потом Додо стал говорить не «ко мне», а «принеси», шлепая при этом себя по бедру, что на языке всех и всяческих собак означает призыв.

Затем он положил поводок на землю и в нескольких шагах от него усадил щенка: «Сидеть!»

И отошел шагов на двадцать.

— Принеси!

Репейка бросился на зов, разумеется, без поводка.

Додо вместе с ним вернулся к поводку, вложил поводок ему в рот и опять приказал сидеть.

— Принеси!

Так повторялось до той минуты, пока в маленький мозг щенка не пришло прозрение, прозрение, освещенное наградой в виде сала, и с той поры Репейка безошибочно приносил поводок не только на воле, во время упражнений, но и в повозке.

— Пойдем гулять! Принеси поводок…

Позднее Репейка стал распознавать слова «шлепанцы», «трубка», «спички» и знал, к каким предметам они относились. Он привык к спокойному глухому голосу Додо, привык и к тому, что не должен повиноваться никакому другому голосу, не должен, если даже его называют по имени и зовут к себе.

— Репейка! Иди сюда, Репейка! — делала попытки подружиться наездница, несмотря на запрет Алайоша, и Репейка уже чуть было не побежал к ней — голос был такой приятный, ласковый, — как вдруг над головой прогудело:

— Нельзя!

И Репейку словно стукнули по носу, словно розга Янчи просвистела над ним!

— Ты завистливый пес, Додо! — возмутилась Мальвина, но Додо лишь улыбнулся ей.

— Потерпи, Мальвинка, воспитание еще не окончено. Но все же попробуй позвать еще раз!

— Иди сюда, Репейка, — шлепнула Мальвина себя по плотной ляжке.

Щенок растерянно сел и поглядел на Додо, словно спрашивая:

— Ну, так что, идти мне или не идти?

— Нельзя!

И Репейка отвернулся, хотя и вильнул Мальвине хвостом.

— Сожалею, но подойти не могу.

Репейка вообще не был склонен к панибратству; это качество он воспринял от матери, которая не подпускала к себе незнакомых, рычанием предупреждая, что готова укусить. Недоверчивость его была инстинктивной и переходила в прямую агрессивность, едва сгущалась тьма и извечный навык предков сторожить, драться и защищать, по суровым законам наследственности, диктовал все поведение щенка.

Люди сновали взад-вперед вокруг повозки — Репейка даже ухом не вел, но стоило кому-то взяться за дверную ручку, как он начинал яростно рычать и ворчал еще долго, когда чужой уже отходил от двери и слышны были его удаляющиеся шаги.

Разумеется, он прекрасно различал шаги Додо и ждал, не двигаясь с места, только приветственно виляя хвостом. Но стоило ключу заскрипеть в замке, как щенок мигом оказывался у двери, готовый прыгать и всячески выражать пылкую любовь.

Если же клоун приходил не один, Репейка вылезал, правда, из ящика, но ожидал, когда откроется дверь, сдержанно и подозрительно, а незнакомых встречал ворчанием.

— Не тронь! — говорил Додо, поглаживая щенка, который уже понял, что в таких случаях его услуги защитника не нужны, но не спускал с гостя внимательных и подозрительных глаз, когда же тот подходил к Додо или к двери, опять начинал ворчать. И тут довольно было бы его другу сделать лишь знак: «держи его!» — как Репейка тигром бросился бы на незнакомца, не заботясь о последствиях.

Приказ «держи его!» имел свою историю, и Репейка заучил его за один нежданный урок. В тот день они совершили с Додо прекрасную длинную прогулку и уже возвращались домой. Додо шел по тропинке, Репейка свободно трусил вдоль посевов, как вдруг из ближней борозды показался крупный хомяк. Защечные мешки хомяка были набиты до отказу, да еще во рту он нес какую-то траву, мешавшую ему и видеть, и слышать. Этот жадный воришка и всегда-то держит голову низко, но тут он опомнился лишь после того, как столкнулся с Репейкой нос к носу.

Щенок заворчал, хомяк же пришел в ярость — как и всякий застигнутый на месте преступления вор, дрожащий за награбленное добро, — и сразу напал на колеблющегося в нерешительности щенка.

Тогда-то и прозвучали слова:

— Держи его, Репейка!

До сих пор щенок имел дело только со скромными трусишками-сусликами, к тому же нападение хомяка застало его врасплох, — одним словом, он был уже в крови, как вдруг раздался приказ:

— Держи его, Репейка!

Репейка взвыл — ведь он был еще щенок, — но взвыл не от страха, а просто от боли, так как хомяк укусил его за нос; щенок отскочил и сразу оторвался от незнакомого толстобрюхого противника.

Хомяк, потеряв голову от злости, бросился за ним, но к этому нападению Репейка уже был готов, словно не раз сражался с разбойниками в коричневых шубейках. То было впитанное и унаследованное от предков знание — немного отбежав, выбрать позицию, удобную для нападения.

Ответный удар был стремителен, и Репейка, силою натиска опрокинув хомяка, тут же схватил его за горло, не замечая, что когти противника пропахивают на его морде кровавые борозды. Эти когти — опасное оружие, ими хомяк выкапывает свои подземные зернохранилища, до двух метров в глубину, и сносит туда иной раз около центнера зерна.

Однако, опасные когти дергались все бесцельнее, хомяк задыхался — еще не окрепшие зубы щенка все же сумели вытрясти душу из подземного скопидома. Тем не менее, схватка затянулась бы надолго, но в подходящий момент вмешался и Додо, так что хомяк наконец вытянулся покорно и навсегда.

— Хорошо, Репейка, — погладил Додо окровавленную голову щенка, — очень хорошо, хотя эта бестия крепко тебя потрепала. Теперь не тронь, — приказал он Репейке, которому хотелось еще раз-другой тряхнуть своего врага, — дома ты его получишь, но сперва мы снимем с него эту красивую шубку.

Репейка вернулся домой, испачканный, весь в крови, как и положено возвращаться с поля боя герою, но воинственный дух его тотчас угас, едва Додо вытащил йод и губку.

— Мне не нравится, ой-ой, как не нравится! И запах противный, и щиплется, — скулил он, впрочем, против мытья почти не протестовал.

Но разделку хомяка он наблюдал уже с интересом. Коричневую шубейку Додо повесил на дверь сушиться, потом сказал:

— Теперь самое главное!

Он поставил на очаг старую сковородку и затопил — это был исключительный случай, так как обычно он столовался у Мальвины. Додо положил в сковороду мясо, добавил жиру и долго раздумывал, не нарезать ли луку, но потом решил, что Репейке понравится и так.

Репейка стал принюхиваться, подошел к Додо и замер: от шипевшего на сковороде мяса по комнате распространились восхитительные запахи.

— Ох, как хорошо пахнет, ой, какой я голодный! — заплясал Репейка вокруг своего друга.

Додо остудил жаркое, и четверть часа спустя щенок со смущенным видом забрался в свой ящик, глубоко вздохнул и растянулся на тряпье:

— Кажется, я малость переел…

Сковорода была не только пуста, но и вылизана начисто.

Додо улыбнулся.

— Даже споласкивать не нужно! Впрочем, все равно сковородка твоя.

Репейка только посапывал, иногда переворачиваясь на другой бок, словно искал местечко для своего почившего противника.


Цирк неторопливо удалялся от мест, где родился Репейка, все глубже забирался в лето. Тяжелые, окованные железом колеса катились уже по раскаленной пыли, заколосившиеся всходы волновались под горячим ветром, а на запыленных придорожных кустах взъерошенные жуланы охраняли свои гнезда и высматривали легкомысленный народец — насекомых.

Потом пшеница заходила широкими волнами, заколыхалась колыбелью, а ветер посвистывал в шуршащей щербатой гребенке колосьев; от виноградников плыл на дорогу сладкий теплый аромат, источаемый осиными гнездами, незрелым виноградом, чабрецом и шалфеем, согревшимся у белых стен старых винных погребов, уже в начале лета суля путникам хмельные осенние деньки.

Ночи теперь приносили облегчение, словно прохладная вода, в повозки сквозь накомарники проникал смолистый запах леса, тепло мигали звезды, и среди них луна со своим круглым, как блин, лоснящимся ликом, смеялась, словно хозяин летней корчмы, самый усердный потребитель собственного вина.

Катились тяжелые колеса, из дня перекатывались в ночь, их стирающийся след пролегал и по дороге Времени, словно то были колесики часов, которые везде и всем говорят разное и при этом говорят правду, потому что у каждого свои часы и своя правда.

У Репейки, однако, часов не было, да его и не заботило время, кроме той мельчайшей его частицы — в каждый данный момент сущей, — которую люди называют настоящим.

Он привык к катящейся по дороге повозке, хотя предпочел бы бежать под ней, между колес, но Додо этого не разрешил.

— Еще чего! Чтобы сцеплялся со всеми встречными собаками! — пробормотал Додо, когда Репейка однажды устроился было под повозкой. — Ты же не бездомная дворняга…

И Репейка не умел объяснить ему, что о драке не могло быть и речи, ведь трусящая под повозкой собака находится у себя дома, сторожит дом, как на собственном подворье, и нет такой собаки — разве кроме бешеной, — которая бы не уважала это право.

Облаять, конечно, облают и всякие гадости наговорят трусящему между колес чужаку, но только перед своей усадьбой, потому что у следующего дома начинается неприкосновенная территория другой собаки и нарушать ее пределы не рекомендуется.

Впрочем, сказать по правде, Додо очень редко оставлял своего друга одного и постоянно чему-нибудь учил, что Репейке представлялось игрой. Репейка любил играть.

Щенок давно уже бодрствовал, когда Додо пошевельнулся, пробуждаясь от короткого предутреннего сна.

Репейка мягко, одним прыжком, покинул свое ложе и, вертя хвостом, посмотрел на человека:

— Играть не будем? А я уже голоден…

— Привет, Репейка, — открыл клоун глаза, — как спал?

Щенок потянулся; эти речи он считал ненужным предисловием, но все же одобрительно вильнул хвостом.

— Ну, а как же я встану, — вздохнул Додо, — если нет шлепанцев? Шлепанцы! — приказал он.

— Вот это уже разумные речи, — подскочил Репейка и, виляя от услужливости задом, притащил одну туфлю.

— Вторую! — Репейка принес и вторую.

— Грызть нельзя, — строго сказал Додо, когда щенок бросил у кровати второй шлепанец, немного совестясь, что зубы поработали над ним весьма заметно.

— Теперь сходим за завтраком и поедим!

Щенок бросился к двери и, уперев в нее передние лапы, стал царапать.

— Выпусти! Выпусти меня!

— Ладно, ладно, — усмирял его пыл Додо. — А потом навестим Пипинч.

Прыжок — и Репейка был уже на траве, стремительно обежал повозку, покатался на спине, перенюхал, одно за другим, каждое колесо, выполнил все свои утренние дела и остановился перед Додо, показывая, что утренняя зарядка окончена, можно отправляться за завтраком.

Когда они проходили мимо повозки Оскара, Пипинч, маленькая берберийская обезьянка, взволнованно их приветствовала с крыши. Репейка вильнул хвостом, но его взгляд был прикован к другой повозке, где Мальвина с откровенной симпатией уже ждала своих нахлебников.

Мальвина каждый раз повторяла попытки совратить Репейку с пути, предписываемого дисциплиной, но щенок ни от кого не принимал пищи, кроме Додо.

— Удивительная у тебя сила воли, Репейка, — погладила его Мальвина, — недурно бы и кое-кому из людей у тебя поучиться.

Репейка слушал, а сам так смотрел на протянутую ему приманку — кусочек мяса, что тому впору было растаять, и, тоскливо глотая слюну, с мольбой оглядывался на Додо.

— Ну, скажи, скажи, наконец…

— Нельзя!

Репейка расслабленно ложился на живот, голову клал на передние лапы, словно говоря:

— Всему конец.

— Хорошая собачка слушается своего хозяина…

— Слушается, конечно, слушается, — и куцый хвост Репейки вздрагивал от возвращающейся надежды, — но ведь вот он, этот замечательный душистый кусочек…

— Сперва принеси мою трубку!

Невидимые пружинки вскидывали Репейку в воздух, и он летел так, что под ним шуршала трава. Минуя ступеньки, взвивался в повозку, дрожа брал в зубы заранее положенную на стул трубку и осторожно, старательно нес человеку, несколько раз чихнув по дороге:

— Ох, и вонючая!

— Хорошо, мой песик, — погладил его Додо, — очень хорошо…

— Ну, и… и… — танцевал вокруг него щенок, — и больше ничего?

Додо, словно не замечая пожирающего Репейку желания, спокойно обтирал трубку.

— Вот она трубка, все правильно, только чем же мне разжечь ее! А ну-ка, принеси и спички!

Репейка почти перекувырнулся от усердия:

— Ах, ну да, конечно, вот это… ну, то, что гремит… — И коробок в мгновение ока был доставлен, правда, немного погрызанный. От этого очень трудно было отвыкнуть Репейке, ведь все его предки лишь затем брали что-либо в рот, чтобы разгрызть и съесть, и все щенки, даже играя, грызут все подряд, потому что когда растут зубы, то зудят десны. Репейка уже знал, что эти несъедобные вещи грызть нельзя, но стоило ему взять что-то в рот, как челюсти сжимались сами собой, поэтому спичечная коробка попала в руки Додо несколько покореженной; Репейка тотчас занял место поближе к мясу.

— Можешь съесть!

Щенок бросился на мясо, дважды глотнул, и все было кончено. Он обнюхал место запечатленной воображением еды, и черные глазки уставились на Мальвину:

— Больше нет?

— Не жадничай, Репейка, — нахмурился Додо, — вот наш завтрак, сейчас пойдем домой и съедим его. Пошли!

Это был не только зов, но и приказ. Репейка степенно затрусил — сейчас не полагалось мчаться стрелой — и бросил лишь беглый взгляд на восседавшую на Оскаровой повозке обезьянку, которая провожала их, насколько позволяла цепь, потом что-то залопотала, запинаясь, но щенок только повел хвостом.

— Разве не видишь, что мы идем есть?

В отстраняющем движении хвоста заключалось также и поучение, ибо Репейка почитал еду чуть ли не богослужением и, уж во всяком случае, праздником, когда нет места каким бы то ни было будничным занятиям. Пипинч тоже могла бы это знать…

Дружба обезьянки и щенка началась несколько дней назад, с той минуты, как Пипинч впервые увидела Репейку. Додо и Репейка пошли за завтраком, и Пипинч чуть не свалилась с крыши, заглядевшись на маленького незнакомца.

Репейка испуганно покосился на нее и ворча обошел Додо, перейдя на другую сторону.

Тогда Пипинч стала что-то взволнованно объяснять, потом застучала кулачком по крыше повозки.

— Дашь ты мне отоспаться, Пипинч? — высунулся из повозки Оскар.

Обезьяна продолжала объяснять свое, поглядывая на щенка.

— А хорошо бы они подружились, — сказал Оскар, выходя из повозки. — Спускайся, Пипинч!

Обезьяна тотчас спрыгнула Оскару на плечо, а Додо и Репейка остановились. Глаза Репейки выражали отчуждение, страх и решимость, что в один миг могло привести к нападению.

«Что-то вроде человека, — метнулась в щенячьем мозгу догадка, — кто ж это мог быть? Если подойдет, укушу».

А Пипинч в это время произнесла целую речь, крошечной ручкой копошась в волосах Оскара.

— Подыми свою собаку, Додо, но близко не подноси.

Репейка взволнованно ерзал у Додо на руках, но так все же было спокойнее, да и Пипинч, когда он оказался с ней на одном уровне, не выглядела столь уж опасной.

— Поднеси поближе, но так, чтобы обезьяна его не достала.

Репейка усиленно принюхивался, а Пипинч протянула к нему морщинистую ручку.

— Я только поглажу, право, только поглажу, — проверещала она и обвила рукой Оскара за шею.

— Будь умницей, Пипинч! — И человек так посмотрел маленькой обезьяне в глаза, как умел смотреть только он.

Пипинч залопотала, залопотала, как будто клялась жизнью своих будущих детей, что будет умницей, только бы ее подпустили к маленькому незнакомцу.

— Рычать нельзя, Репейка, — сказал Додо, подходя ближе, и маленькая морщинистая рука, до ужаса похожая на человеческую, погладила щенка по голове.

— Я не обижаю тебя, не обижаю, — залопотала обезьянка и поглядела на Оскара, словно ожидая подтверждения:

— Правда ведь, я не обидела его? Хоп, блоха! — ухватила Пипинч прогуливавшуюся по голове Репейки прыгунью и тут же проглотила.

— На сегодня довольно, — сказал Оскар. — Они подружатся, и на твоей собачонке не останется ни одной блохи, можешь мне поверить.

Кто-кто, а уж Оскар знал животных!

На другой день Репейка больше не дичился Пипинч.

— Если не будешь приставать, и я тебя не трону, — коротко махнул он хвостом и с удивлением увидел, что Пипинч опять держит в пальцах блоху. А веселые ручки обезьяны, словно грабли, прочесывали шерсть Репейки, и это вовсе не было неприятно.

На третий день они встретились уже как знакомые. Пипинч, гремя цепью, колотила по крыше повозки:

— Хочу спуститься к моему другу, хочу к моему другу…

— Давай подпустим их, — сердито проворчал опять не выспавшийся Оскар; впрочем, обезьянка уже присмирела, поняв, что человек сердится. — Теперь они не сцепятся.

И вот обезьяна и щенок оказались на земле друг против друга. Репейка стоял свободно, обезьяна — на длинной цепи, над ними высились два человека.

Обезьяна ласково урчала, Репейка сдержанно обнюхал ее, а Пипинч обняла его за шею. Репейка предупреждающе заворчал и попятился.

— Мне это не нравится, — сейчас же отпусти шею.

— Но я не обижаю тебя, это у нас такой обычай…

— Все равно. Мне не нравится. Вижу, что драться ты не хочешь, да и мне это ни к чему, но я тебя еще не знаю. — Репейка лег перед Пипинч на живот, и она тотчас принялась искать блох.

Немного погодя Додо позвал Репейку. Пипинч проводила нового друга, пока позволяла цепь, потом запрыгала, с проклятьями стала колотить ручками по земле, и глаза ее бешено сверкали.

— Пипинч!! — крикнул Оскар грозно. — Хочешь взбучки?

Огорченная Пипинч вскарабкалась Оскару на плечо, горестно поясняя, что хотела просто поиграть со щенком, еще поискать блох.

— У него же столько блох, ужасно много блох, и такой он славный приятель… хотя и рычит, но ведь не кусает! Правда, он не укусит?

Оскар ничего не понял, но, так как обезьянка повиновалась незамедлительно, вынул из кармана два ореха. Один орех Пипинч сунула за щеку, другой взяла в руку и вскочила на крышу повозки, уже оттуда продолжая объяснять, что на ее родине орехи гораздо крупнее…

— Меня это не интересует, — отмахнулся от нее Оскар и вернулся в повозку досыпать.

— Когда они сдружатся по-настоящему, — на другой день сказал Оскар клоуну, — мы придумаем какой-нибудь толковый номер; из этого черт знает какая прелесть может выйти. Да и премия нам не помешает, верно? Пока самое главное, чтобы дружба закрепилась как следует и они узнали, какие у кого причуды. Видел: щенок не любит, когда обезьяна бросается обниматься, — ворчит. И Пипинч сразу поняла, отступилась. Возможно, Репейка и к этому привыкнет, но слишком себя сжимать ни одно животное не позволяет, ведь это означает поражение, гибель или плен. Щенок твой очень умный — как всякий пуми, — об обезьяне и говорить не приходится. Она тоже совсем молодая и многое умеет, но теперь мы придумаем что-нибудь новенькое. Она сама попросилась на крышу, что ж, я не против. Оттуда ей много видно, есть пища любопытству, но уж на ночь я ее там не оставлю. У нас есть пустая клетка, довольно просторная. Скажу Таддеусу, чтобы прикрепили ее насовсем к задку моей повозки, потому что у нас есть планы насчет собачонки и Пипинч. Там можно будет и с цепи ее спустить. До сих пор я учил ее кое-чему с Эде, но теперь придумал в общих чертах новый урок.

— Щенок еще мало что умеет, — встревожился Додо, но Оскар посмотрел на него тем самым взглядом, от которого отворачивался Султан.

— С твоего щенка ни одна шерстинка не упадет во время занятий, и я ни разу не возьму кнут в руки, это я тебе обещаю.

Репейка, конечно, и не подозревал, что для него начинается новая школа и появится еще один человек, которого он должен будет слушаться так же, как Додо.

Этот переход был несколько облегчен тем, что Додо — не взвесив последствий — во время одного представления, в полном клоунском облачении и загримированный до неузнаваемости, вошел зачем-то в повозку.

Репейка радостно выпрыгнул из ящика, услышав знакомые любимые шаги и скрип ключа в замке, но тут в двери показался какой-то ужасный незнакомец, и этот незнакомец говорил голосом Додо!

— Ты одурел, Репейка?

Репейка весь ощетинился и, показывая зубы, стал пятиться к кровати.

— Что с тобой? — испугался Додо, забыв, что сейчас он для щенка вовсе не привычный добрый друг. — Иди сюда!

— Не пойду, — прохрипел из-под кровати Репейка, и только тут Додо хлопнул себя по лбу.

— Ну, конечно, ты прав! Ах, я дурак, как же ты признал бы меня в этом костюме?

После представления он, торопясь, смыл с себя толстый слой краски, но Репейка все же не бросился к нему навстречу и подозрительно следил за отворяющейся дверью из-под кровати. Но в следующий миг он уже был у Додо на руках и, скуля и тявкая, жаловался, что кто-то приходил сюда и был очень безобразный, как будто бы кто-то другой, а при этом вроде все-таки Додо…

С тех пор Репейка посматривал на дверь выжидающе, даже когда слышал знакомые шаги.

— Испугал я своего щенка, — пожаловался Додо Оскару, — вошел в повозку в костюме и гриме…

Оскар подумал.

— А ты попробуй гримироваться при нем и тем временем разговаривай с ним, он увидит, как происходит перемена, и поймет, что обе физиономии — одно и то же.

Так и было сделано, но у Репейки пошатнулась вера в единство образа Додо, и он почти не протестовал, когда Оскар взял его в свои руки, отчасти и потому, что у Оскара — особенно поначалу — всегда находились для него самые лакомые кусочки, да и приказывал он теми же словами, что Додо.

Началась серьезная школа. Сперва повелось так, что часов в девять утра Додо говорил:

— Я думаю, Оскар уже ждет. И Пипинч ждет…

Репейка тотчас бросался к двери, словно ради учения готов был выложить душу, но, так как правда всегда остается правдой и нет такой цели, ради которой ее можно безнаказанно обойти, мы должны признаться, что имя Оскар манило щенка надеждой на лакомство, а Пипинч — ожиданием игры, учение же было лишь неприятным дополнением, отнюдь не вызывающим у Репейки восторга.

Оскара он любил, но и боялся, так как в его глазах и голосе прокатывались иногда слишком властные, беспощадные волны; странности же Пипинч, так напоминавшие человеческие, ее шалости и поиски блох очень ему нравились, потому что это была уже дружба.

Обезьянка была иногда непонятной и немножко страшной — как и человек, — но в большинстве случаев она вела себя по-звериному просто, и эту часть ее существа Репейка прекрасно понимал. Репейка не умел предаваться воспоминаниям, и лишь поведение его и поступки приоткрывали его прошлое, но Пипинч иногда вдруг задумывалась, уставясь взглядом прямо перед собой, или смотрела в лесную даль, на синеющие кручи далеких гор, и щенок чувствовал в такие минуты, что он в некотором смысле остается один.

Воспоминания Пипинч были явственнее, и она иногда заводила о них долгий рассказ, но щенок не понимал ее речей, зато игра, возгласы, выражавшие голод, страх, злость, радость, хотя и произносились не на его языке, были ему совершенно понятны.

Маленькая берберийская обезьянка всегда оживала, когда путь цирка пролегал в гористых, скалистых местах, если же редко-редко она видела где-нибудь матроса, то сразу ему салютовала и протягивала руку. Первым владельцем Пипинч был матрос; он купил ее в марокканском порту Могадор за двадцать франков у какого-то бродяги, который украл ее у того, кто сам ее прежде украл. Едва Пипинч успела сменить хозяина и разглядеть часы на руке матроса, появился вор номер один и потребовал еще франков, или пиастров, или песет, словом, потребовал у матроса денег в любой валюте, но матрос ответил ему пинком и посулил добавить еще, по требованию.

Перепалка Пипинч чрезвычайно понравилась, потому что вор номер один несколько раз бил ее, и Пипинч этого не забыла. Она обняла матроса за шею и морщинистой ручкой погрозила темному субъекту, который проклял обезьяну, матроса и всю его наличную и будущую родню. Затем, переведя дух, призвал всех местных и иноземных богов потопить судно, под конец же в знак презрения сплюнул в воду и удалился.

Пипинч прекрасно чувствовала себя на судне и находилась преимущественно в районе кухни. Кок научил ее отдавать честь, и, когда старший офицер пришел проверить состояние кухни, обезьяна, наряженная в передник, стала рядом с коком, и они козырнули одновременно.

Офицер усмехнулся, но потом весьма пространно объяснил коку, что вышвырнет его за борт вместе с обезьяной, если еще раз застанет на кухне подобную грязь.

После недолгого морского путешествия Пипинч, нимало о том не подозревая, прибыла в Европу; не знала она и того, какая разница между двадцатью и пятьюстами франками. Но матрос это знал. Он попрощался с обезьянкой за руку и отдал какому-то типу, которого любой полицейский мира арестовал бы без всяких разговоров.

Так переходила обезьянка от владельца к владельцу, пока не попала к Оскару, вернее, в цирк «Стар», где каждый вечер обслуживала за столиком Эде к вящему удовольствию младшей части зрителей.

Однако все это лишь мимолетно всплывало в памяти обезьянки. Подлинные же, самые глубокие воспоминания уводили ее на крутые, обрывистые скалы Атласских гор, где в расселинах карабкается густая поросль олив и ползают скорпионы по горячим камням, на радость Пипинчевой родне. Обезьянки быстро поняли, что укус скорпиона опасен, поэтому сперва вырывали у него жало, а затем съедали, словно саранчу или клубнику, которую выкрадывали из садов земледельцев-кабилов.

Вот об этом-то и рассказывала Пипинч, иногда сердито, иногда задумчиво, но Репейка лишь поводил куцым хвостом:

— Тут я что-то не понимаю тебя, Пипинч. Лучше половила бы у меня блох, опять по животу скачут… — И он ложился на спину, а Пипинч вполне квалифицированно принималась за отлов маститых прыгунов.

Но теперь этим веселым развлечениям пришел конец, у двух друзей почти не оставалось времени на личную жизнь. Каждое занятие Оскар начинал с того, что вместе с обоими своими воспитанниками делал круг по арене цирка, ведя Пипинч за руку и приказав Репейке идти рядом. Потом они навещали льва Султана, леопарда Джина и медведя Эде.

При первом знакомстве со львом шерсть на Репейке встала дыбом от ужаса, он весь дрожал перед его клеткой.

— Не бойся, Репейка, Султан хороший мальчик…

«Хороший мальчик» в это время зевнул, и его страшенные зубы сомкнулись с таким звуком, будто защелкнулся стальной замок. Он скучливо посмотрел на Репейку.

— Вижу тебя, малыш, — сказали глаза Султана, и лев медленно отвернулся.

Следующей была клетка Джина.

— Близко подходить нельзя, — произнес Оскар тихо, и Репейка понял, что тут надо держать ухо востро, хотя леопард на них даже не взглянул. Он лежал неподвижно, и только длинный хвост иногда извивался, словно растрясая по грязному полу напряжение бездействующих мышц.

— Эде! — позвал Оскар у следующей клетки. — Пипинч принесла тебе сахару, да вот, познакомься еще с Репейкой. Это — Репейка. — Он поднял щенка, потом опять опустил.

Медведь заворчал.

— На медвежонка похож. Я тебя не трону, малыш, только где же сахар?

Оскар вложил кусок сахара в ладонь Пипинч.

— Отдай Эде, — указал он на мишку, но Пипинч тоскливо смотрела на сахар в руке и даже бормотала что-то.

— Отдай Эде, слышишь, не то плохо будет!

Пипинч, зная, что с Оскаром шутки плохи, проковыляла к решетке и сунула сахар медведю в рот.

— Вкусно, — заурчал медведь. — Больше нет?

— Молодец, Пипинч, — сказал Оскар и подал обезьянке руку, в которой уже держал наготове сахар.

Обезьянка моментально проглотила кусочек и опять протянула руку для рукопожатия, но Оскару это надоело, и он тут же призвал ее к порядку.

— Вы что, думаете, у меня сахарная фабрика? Эде, блохи есть?

Эде немедленно улегся на живот: были у него блохи или нет, но Пипинч — его подружка, и мишке нравилось, когда быстрые ручки обезьянки копошились в его шубе.

Оскар отпер клетку, и Пипинч вскочила внутрь, однако даже Репейке это не показалось слишком опасным, так как вокруг мишкиной клетки веяло ворчливым добродушием. Но все же он с удивлением наблюдал за Пипинч, которая уселась на спину Эде и стала сосредоточенно искать в густой его шерсти.

Эде блаженно растянулся во всю длину.

— Пошли, Репейка, навестим Додо.

Щенок ощерился до самых ушей — он форменным образом смеялся, словно ему предстояла любимейшая игра.

Репейка радостно запрыгал вокруг Оскара, он знал, что Додо сейчас не Додо, но все-таки Додо. Додо лежал на кровати в полном клоунском наряде и гриме — позднее от этого костюма отказались, клоун надевал самую обыкновенную пижаму. Репейка сел у кровати, но иногда поглядывал на дверь, где неподвижно стоял Оскар.

— Начинай, — бросил Оскар тихо.

Додо пошевельнулся, вздохнул и строго посмотрел на Репейку.

— Что же, трубку мне самому принести?

Репейка бросился за трубкой.

— И спички!

Репейка помчался за спичками.

— Благодарю, — барственно высокомерным тоном проговорил Додо и с нарочитой неловкостью стал раскуривать трубку.

— Не позволяй ему, Репейка! Отними трубку! — приказал Оскар, и щенок отобрал трубку у Додо, мимоходом лизнув его в щеку — это, мол, только игра, — отнял и спички, как ни молил его Додо дать закурить, как ни грозил, что, не закурив, он не встанет.

— Что тут такое? — шумно хлопнув дверью, появился Оскар. — А ну, Репейка, вытащи его из постели!

И Репейка разошелся вовсю. Он ворчал, рычал, хрипел, хотя глаза так и сверкали весельем, наконец, стащил с клоуна одеяло и ухватился зубами за штанину.

— Не дают поспать, совершенно не дают поспать! — слезливо пожаловался Додо и позволил Репейке вывести его из повозки.

На том игра, вернее, занятия, кончались. Щенок сделал несколько кругов вокруг Додо и Оскара и сел поблизости, ожидая похвалы в виде шкварок.

— На, ешь! — Оскар погладил Репейку. — Ты хорошая собачка. Право, хорошая собачка. — Голос у Оскара в такие минуты звучал нежно, как флейта, а руки были мягкие, словно бархат.

— Ты даже не подозреваешь, чего стоит этот комочек шерсти, — повернулся он к Додо. — Репейка будет жемчужиной цирка… Но сценка еще не готова. Я подумываю, как бы включить в нее и Пипинч…

— Не слишком ли будет сложно?

— Ничуть. Только вот еще не знаю, как.

— Хорошо бы тебе тоже в нее включиться.

— Я и об этом думал. Во всяком случае, мы должны состряпать полноценный самостоятельный номер, чтобы Таддеус и заплатил как следует, ведь этому скупердяю все нехорошо, особенно, если не им придумано!

— Останься здесь, Репейка, — скомандовал Оскар, передавая щенка Додо, — а я пойду выпущу обезьяну, не то она еще сожрет Эде.

Оскар шел к клетке под злое ворчание Эде: дело в том, что Пипинч пожелала осмотреть его ухо не только снаружи, но также изнутри.

— Не надо, я этого не люблю, — проворчал Эде и тряхнул огромной косматой головой.

Пипинч моментально пришла в ярость и крепко вцепилась в столь заманчивый охотничий участок.

— Ты уж мне доверься, — сердито залопотала она, — ничего худого тебе не будет, — и принялась закручивать шерстинку в чувствительном ухе Эде.

Тут уж мишка так затряс головой, что Пипинч едва не свалилась с его спины.

— Сказано ведь, там не тронь, — рявкнул он уже сердито, и в ту же секунду в соседней клетке послышался мягкий прыжок.

Леопард соскочил со своего настила, и Пипинч, дрожа как в лихорадке, увидела в просвете решетки два пылающих, устремленных на нее глаза. У себя на родине Джин чаще всего лакомился обезьяниной…

В этот момент появился Оскар.

— Ты что тут опять натворила?

— Он не давал поискать в ухе, — залопотала Пипинч, но Оскару очень обрадовалась. Она мигом выскользнула из клетки и обняла укротителя за шею, испуганно помаргивая и косясь на соседнюю клетку.

— Ага, — проворчал Оскар, — ага! Значит все-таки безобразничаешь.

И держа Пипинч на руках подошел к клетке Джина. Леопард заинтересованно приблизился к решетке, и Пипинч, трясясь всем телом, спряталась Оскару под жилет.

— Ну-ну, гляди у меня, не то отдам Джину, если будешь дурить.

Правда, стоило Оскару покинуть зверинец, как обезьянка сразу же высунула голову из-под его жилета, но когда укротитель знаком спросил, что она предпочитает — крышу повозки или свою клетку, Пипинч одним скачком оказалась в клетке: она все еще видела перед собой глаза леопарда, и за железными прутьями было все же спокойнее.


В тот день цирк получил отдых, а Таддеус так организовывал кочевье, чтобы по возможности располагаться на отдых у воды или на какой-нибудь лесной опушке у дороги. Он звонил в соответствующее — тоже официальное — учреждение, испрашивая разрешение на выпас лошадей, и разрешение, как правило, получал.

На отдыхе, после того, как животные были покормлены, каждый мог делать, что хотел. Додо в сопровождении Репейки уходил по грибы, Алайош спал, Мальвина зачитывалась всяческими кошмарными историями и в самых волнующих местах будила сладко спавшего мужа.

— Лойзи, миленький, можно я тебе прочитаю…

— Я сплю.

— Лойзи, только вот это… послушай же! «Дочь лесника висела на веревке — жизнь, казалось, уже покинула ее тело, — и длинные золотые кудри мягко трепетали в вечернем ветерке…»

— Мальвинка, дорогая, если ты еще раз разбудишь меня ради подобных глупостей, то услышишь такое, что веревка оборвется, а дочь лесника тут же грохнется наземь.

— Алайош, есть ли у тебя сердце?

— Нету! Кстати, дорогуша, ты мне напомнила: а не сходить ли тебе в село за простоквашей? Ты и по дороге почитать можешь. Пока дойдешь до села, наверняка появится какой-нибудь герцог, выстрелом перебьет веревку, и красотка свалится ему прямо в руки…

— Ты думаешь?

— Точно! Только прихвати с собой какую-нибудь сумку, чтобы спрятать кувшин от солнца. Простокваша хороша, когда она холодная.

Мальвина с сердитым вздохом встала с кровати.

— Какой ты жестокий, Алайош…

— По дороге и загоришь еще, хотя ты и так уже, словно бронзовая, с золотым отливом…

— Правда? Ну, привет. — И Мальвина хмуро зашагала по лесной дороге, залитой жаркими солнечными лучами.

Алайош ехидно смотрел ей вслед:

— Как же, так я и позволю тебе читать здесь вслух! — И отвернувшись к стене, опять засопел.

В это самое время Оскар убедился, что писательство не такое уж легкое ремесло. Оскар был упрямый человек. Приняв однажды решение, он не терпел препятствий, вот почему перед клеткой Джина всегда испытывал нечто вроде смущения: леопард с самого начала обещал оказаться неодолимым препятствием, каким и оказался.

Нынешнее решение с виду выглядело значительно проще, ведь Оскару нужно было только писать. Он решил сочинить небольшую сценку для Додо, Репейки, Пипинч и себя, придумать какой-нибудь действительно стоящий номер, чтобы хорошенько повеселить зрителей и добиться признания самого Таддеуса, который бледнеет и хватается за сердце всякий раз, когда вынужден открыть кассу и выплатить особое вознаграждение.

Сидит Оскар, прислушивается к перекличке галок на краю леса, а мысли тем временем разбегаются в разные стороны. Оскар весь в поту. Все становится ему горько, горек и вкус во рту, о причине чего он догадывается, лишь злобно сплюнув в открытую дверь. Слюна у Оскара светло-лилового цвета, ибо, в процессе творчества, он покусывает кончик чернильного карандаша. И даже не подозревает, что в поэтическом запале то и дело постукивает этим обгрызанным кончиком по лбу и по лицу его ручьями растекается лиловый пот. Оскар похож сейчас на татуированного индейца, в полной боевой раскраске собравшегося на охоту за скальпами.

И все-таки дело у него не идет — не идет и не идет. А ведь как красиво он вывел заглавие:

ВЕСЕЛАЯ СЦЕНКА

Написал (для государственного цирка «Стар»)

Оскар Кё.

Но как же начать? Гром и молния, как же начать? Оскар подымает глаза, чтобы посмотреть на небо, но взгляд его упирается попутно в шкафчик и уже не достигает высших сфер.

— Это во всяком случае будет на пользу. — Он встает, вынимает из шкафчика бутылку и, предварительно крякнув, церемонно подносит ее к губам — так флейтист подносит к губам инструмент, собираясь дать серенаду своей возлюбленной: одним словом, этот его жест исполнен одушевления.

— Да-да, — шепчет он размягченно, — теперь я уже знаю. — И облизывает карандаш…

«Сцена: арена цирка. Слева кровать, ночной столик…»

— Слева? — сомневается Оскар. — Что значит слева, для кого слева? Глупости! Что может быть слева, если арена — круг… Итак:

«…арена цирка. Кровать, ночной столик, стул, чуть в стороне — невысокий стол. На столе часы, спички, трубка, другие мелочи. Додо лежит в постели. Додо — слуга, его ливрея висит на стуле.

Репейка (входит).

Додо (открывает глаза, зевает). Привет, Репейка, уже опять утро.

Репейка (не произносит ни звука).

Додо. Моя трубка!

Репейка (приносит трубку).

Додо. Прикажешь пальцами зажигать? Спички!

Репейка (приносит спички).

Додо (закуривает).

Барон Оскар…»

Оскар останавливается. Лижет карандаш, раздумывая, согласится ли Таддеус на «барона». Взгляд опять упирается в воздух и опять натыкается на шкафчик.

— Это надо обмозговать, — говорит он про себя и снова обращается за советом к бутылке. Из лесу доносится птичий свист, в повозке веет мужественным ароматом виноградной водки.

Оскар более не колеблется. Палинка прошла хорошо, и сразу все стало ясно. Почему бы ему не назваться бароном? Таддеус? Пусть только попробует вмешаться… а, он не посмеет! Итак:

«Барон Оскар (энергичный человек в шелковой пижаме, входит незамеченный. Смотрит хмуро, однако держится пока на заднем плане. Руки грозно сплетает на груди).

Додо (выпуская огромное облако дыма, Репейке, язвительно). Репейка, ты не знаешь, барон все еще дрыхнет?

Репейка (молчит).

Додо (зевает). А ты не подумал о том, как вредно курить до завтрака? Будь добр, скажи Пипинч, чтобы внесла завтрак. Поедим!

Репейка (пулей вылетает с арены и возвращается с Пипинч, которая несет на большом подносе кусок мяса, хлеб, чай, сладости. На Пипинч красная ливрея с золотым кантом).

Барон Оскар (качает головой и по-видимому с трудом сдерживает себя…»

Оскар пишет и сам уже сердито качает головой в священном пылу творчества. Он явно иссяк, но произведение не окончено, он со вздохом опять возводит глаза. Однако взор его и на сей раз не достигает небес, зато, как и раньше, достигает шкафчика — дальнейшее ясно без слов. Сильно потянув из бутылки, Оскар вновь обращается к своему творению.

«Теперь-то уж нельзя бросать, пока я в таком вдохновении», — думает он. Ему даже не приходится долго почесывать карандашом нос: продолжение придумано, — впрочем, подсинить нос он тоже успевает.

«Пипинч (ставит поднос на низенький столик. Рядом с ней Репейка).

Барон Оскар (со скрещенными руками выступает из тени вперед. Все прочие действующие лица выражают страх. Барон безжалостно указывает на завтрак). Что это?!

Додо (нахально, понимая, что его песенка спета). Насколько могу судить, завтрак.

Барон Оскар (металлическим голосом). Репейка, и ты это терпишь? Прогони его!

Репейка (с ворчаньем и лаем бросается на Додо, несмотря на его сопротивление стаскивает одеяло, потом хватает за штанину и заставляет встать).

Додо (падает перед Репейкой на колени). Смилуйся!

Барон Оскар. Пипинч, помоги!

Пипинч (с другой стороны хватается рукой за штанину Додо и помогает вывести его с арены).

Барон Оскар (следует за ними). Прочь его, прочь!

Из-за кулис зрители слышат голос барона, распекающего Додо. Тем временем Репейка и Пипинч выбегают на сцену и быстро уплетают завтрак. Когда все съедено, мы с Додо за руку появляемся через другой выход, Пипинч берет под мышку опустошенный поднос. Репейка тоже к нам подходит; Додо, я и Пипинч кланяемся, Репейка сидя приветствует публику…»


— Получилось! — прошептал Оскар. — Получилось! — и размягченно улыбнулся, что объяснялось частично утомлением от литературных трудов, частично же затянувшимся обменом мнениями с бутылкой виноградной водки. — Таддеус спятит от радости, да и есть от чего спятить! Второго такого номера не было в целом свете и никогда не будет.

И Оскар принялся перебеливать свой труд. Беззаботно насвистывая, поскольку муки мыслительного процесса были уже позади, он достал из ящика чистую бумагу, не пропустив, разумеется, по дороге и шкафчик, отточил упомянутый ранее карандаш — и все затихло, слышалось только жужжание мух. Однако Оскар иногда вскидывал голову и улыбался: он отчетливо слышал перекатывающиеся волнами аплодисменты, — было похоже, что на берег обрушиваются огромные морские валы.

Оскар улыбался и чуть-чуть кланялся, принимая воображаемые аплодисменты, однако то была дьявольская улыбка, ибо чернильный карандаш сделал его физиономию совершенно синей, как будто голова славного дрессировщика побывала в чане с красителем.


Разумеется, Додо и Репейка, два других главных персонажа «Веселой сценки», не имели обо всем этом ни малейшего понятия. Они пошли по грибы и действительно собирали грибы.

— Репейка, назад, — одергивал Додо не в меру усердного помощника, когда тот забегал слишком вперед, — позабыл уже про силки? Лучше держись поблизости.

Репейка тотчас возвращался, так как понимал теперь не только слово «назад», но все лучше разбирался в малейших оттенках голоса Додо. Нельзя сказать, чтобы речь клоуна доходила до него полностью, но отдельные слова он понимал, окраска же других звуков меж ними, интонации голоса — твердые или мягкие, поощрительные или запрещающие — сами собой встраивались в ряд знакомых слов.

Было раннее утро. Прохладные испарения ночи, душистые запахи цветов, деревьев, прошлогодней листвы еще колыхались на тенистых тропинках, еще звонко лились песни птиц, покуда не заполыхало жаром солнце, запахи не привяли от тепла и звуки не стали ломкими в редком, пересохшем воздухе.

Додо, насколько возможно, избегал дорог, чтобы не встретиться с кем-нибудь, кто мог бы, допустим, спросить, зачем он бродит по лесу; ничего худого бы, конечно, не произошло, но ему было так хорошо с Репейкой вдвоем, что не хотелось никого видеть, особенно чужого.

Он отыскивал тенистые грибные места и, обнаружив красивую шляпку съедобного гриба, приподнявшую прошлогоднюю листву, тотчас подзывал собаку.

— Смотри, какой красавец этот молодой боровичок.

Репейка нюхал названный гриб и вяло повиливал хвостом:

— Запах у него так себе.

— Ну, конечно, ты в грибах не разбираешься, — говорил Додо, видя, что щенок не выражает особого восторга, — но погоди, ужо понюхаешь, когда Мальвина их приготовит.

При слове «Мальвина» Репейка энергичнее заработал хвостом, телеграфируя другу, что весьма симпатизирует блистательной наезднице, и даже огляделся по сторонам. Однако, Мальвины нигде не было видно, — мы-то знаем, что в это самое время она вышла на поиски простокваши.

Корзинка Додо быстро наполнялась, и ничто не нарушало приятной одинокой прогулки, пока Репейка не бросился под очередной куст, но в ту же минуту и выскочил, едва удержавшись на ногах, словно его стукнули по носу.

— Уй-уй-уй, — скулил он тихонько. — Уй-уй-уй, там кто-то колючий, — и крохотные капельки крови на морде подтвердили справедливость его возмущения. — Но уж теперь-то я рразоррву его! — зарычал щенок, изготовясь к прыжку.

— Нельзя!

Додо раздвинул ветки и обнаружил ежа, закутанного в оснащенный тысячью иголок плащ.

— Да, Репейка, он и вправду колется, но ведь не он зачинщик…

— Вот я ему сейчас! — проворчал щенок.

— Не лезь, куда не следует, — укорил собачонку Додо. — Еды у тебя хватает, зачем же убивать его? Да и не удастся ведь! Всю морду тебе исколет, раны загноятся, придется мне заливать их йодом. Помнишь, какой йод вонючий? Вот и представь его на носу своем… Ну, пойдем.

Репейка неохотно, то и дело отставая, плелся за Додо и уже совсем издалека опять оглянулся.

— Может, все-таки попробовать?…

Додо понял этот тоскливый и воинственный взгляд.

— Не дури, Репейка. Еж тебя не трогал. У него, может, маленькие ежата есть, и он ничего дурного не делает, знай себе помалкивает… Одним словом, нельзя!

— Это другое дело, — вздохнул щенок. — Нельзя так нельзя. Может, еще встретится что-нибудь более подходящее для разминки…

Надежды его оправдались, хотя и позднее.

Додо держал путь в небольшую низину, где земля была посырее; они вышли на лесную лужайку, как вдруг Репейка услышал какой-то шорох над головой и не успел взглянуть, как его кто-то ущипнул за ухо. Щенок испуганно прижался к земле, скосил глаза вверх и заворчал:

— Ах ты, подлый сорокопут, чего тебе от меня нужно?

На кусте сидела коричневая птица и раздраженно клекотала:

— Ступай отсюда. У меня здесь гнездо и птенцы.

— Ты что, не видишь, я же с человеком! Будешь скандалить, наведу его на твое гнездо…

Сорокопут испуганно нырнул в куст, а Репейка побежал к Додо, который, стоя на коленях, как раз укладывал грибы в корзинку.

— Щелкун клюнул меня в голову, — вильнул хвостом Репейка, на что Додо сразу ответил:

— А вот этот гриб боровику в подметки не годится, но среди белых его никто и не заметит. Было бы только сметаны побольше.

Так Додо и не узнал о воинственной птичке и обиде Репейки, зато сразу вскинул голову, когда мягкую тишину леса прорезал отчаянный, захлебывающийся вопль.

— Змея! — вскочил Додо на ноги, едва не опрокинув корзинку с грибами. — Пошли, Репейка! Змея поймала лягушку…

Они бросились по лесу напрямик. Прерывистые вопли, исполненные смертельного ужаса, звали их, и все же они оторопели, когда увидели большую лесную лягушку в пасти темной, почти черной змеи.

— Держи, Репейка!

Вот теперь щенок мог наплясаться вдоволь. Вздрогнув от отвращения, он все же перехватил пресмыкающееся посередине и стал бешено трясти его…

— Если Додо сказал «держи», значит так и нужно, тут уж все понятно.

Репейка перекусил позвоночник змеи и хлестал ею по сторонам, словно кнутом. Лягушка, наконец, вывалилась из ее пасти, но змея к тому времени лишь судорожно подергивалась, и Репейка, куснув еще раз, покончил с нею.

— Хорошо, Репейка, — одобрил Додо, — справился хоть куда! Но лягушку не тронь, ей и так досталось…

Предупреждение было не лишним, ибо Репейка вошел во вкус драки и как раз собирался накинуться на лупоглазую квакуху.

— Нельзя, — еще раз сказал Додо, а лягушка дрожала, как осиновый лист. Нельзя сказать, чтобы она сколько-нибудь осмысленно таращилась на Репейку своими выпуклыми кроваво-красными глазами, — но так ли уж осмысленно смотрел бы человек на зверя, ростом со шкаф, который вытряс бы его из пасти толстой, как заводская труба, отвратительной змеи?

— Пошли отсюда, Репейка, видишь, она испугана насмерть, бедняга.

Репейка бросил последний взгляд на змею — не движется ли, — и они покинули лягушку, у которой все еще испуганно пульсировало горло, и которая никак не могло поверить чудесному своему спасению.

— Молодец, Репейка, право, молодец. — Додо погладил щенка по всклокоченной голове. — А теперь пойдем домой и — поедим.

Время близилось к полудню. Уже и бабочки охотней летели к тенистому строевому лесу, белыми, желтыми или красными цветами вились среди огромных молчаливых деревьев, отыскивая путь к широким, залитым солнцем лесным дорогам. А возможно, малютки-пилоты были заняты доставкой любовной почты — на ножках, на рыльцах несли цветочную пыльцу, передавали ее соответствующему цветку, чтобы, оплодотворенный, он вырастил семена для будущих цветов, для грядущих лет.

Когда человек и собака вышли на пыльное шоссе, даже Репейка прищурился от внезапно ослепившего их солнца, а Додо поспешил прикрыть рубашкой корзину с грибами.

Здесь уже не слышен был упорный перестук дятлов, зато неумолчно стрекотали жаропоклонники кузнечики, гудел, пролетая, припозднившийся майский жук, а от лесных лужаек, попадавшихся вдоль дороги, мягко неслось жужжание вечных скитальцев — шмелей, ос, пчел, напоминая звуки далекого органа.

Репейка, свесив язык, потел — собаки потеют через язык — и трусил позади Додо, точно подлаживаясь к шагам своего друга. Вскоре походка Додо устало замедлилась, он поглядывал на дорогу, уходившую в серую пыль, и все ниже опускал голову, ибо вспоминались ему былые дороги, по которым нельзя пройти дважды, точно так же, как нельзя вернуться в минувшие лета.

Ему припомнились прежние скитания и подумалось о том, что и тогда всякий раз нужно было выходить из лесной прохлады, из бездорожья редких счастливых и радостных дней на пыльные, серые дороги жизни, чтобы прийти к дому, к обеду.

Топ-топ-топ — шагал по шоссе клоун, а за ним, высунув язык, поспешал пуми; не сразу услышали они далекий зов:

— Додо! До-дооо! Подождите!

Едва Додо обернулся на крик, Репейка сразу же сел — собаке это сделать легче, чем человеку; Додо отошел в тень, так как Мальвина была еще далеко.

Красная косынка наездницы весело трепыхалась над серой истомленной дорогой и все больше места занимала в грустных мыслях Додо.

— Откуда взялась здесь Мальвина?… Иди сюда, Репейка, зачем тебе сидеть на солнце… еще удар случится.

Репейка тотчас лег рядом с Додо, но не мог объяснить, что для какой-нибудь до безобразия упитанной комнатной собачонки солнечный удар, вероятно, опасен, но чтобы солнце повредило пастушеской собаке — такого еще не бывало.

— Не вставай, Додо, — махнула рукой Мальвина, — я тоже передохну малость, а то у меня уж язык на плече в этом адском пекле.

Нам незачем говорить, что язык прекрасной наездницы был вполне на своем месте и ничуть не утратил привычной подвижности. Мальвина и жаловалась-то всегда с улыбкой, больше того — ей приходилось крепко брать себя в руки, чтобы встречать признания Алайоша об очередном карточном проигрыше с должным унынием. У Мальвины был ангельский нрав, и цветущее ее здоровье никогда не отравлялось горечью злости, кислой завистью и терзаниями долгой печали.

— Привет, Репейка! Грибы есть, Додо?

Репейка выразил свою радость от встречи с Мальвиной с помощью куцего хвоста, а Додо показал ей корзину.

— Вот прелесть! — воскликнула Мальвина, глянув в корзинку. — Но какой же ты умница, что прикрыл их от солнца… видишь, Додо, я всегда говорю, что все на свете к лучшему…

— Н-ну…

— Не перебивай! Алайош, этот ленивец, этот неженка, послал меня за простоквашей. Именно простокваша потребовалась моему красавчику, хорошо еще, что не устрицы…

— Да, за устрицами далековато пришлось бы идти…

— Все равно! Я, может, и за устрицами пошла бы, люблю ведь его, обезьяну этакую… но — короче говоря, не было простокваши. В одном месте говорят: приходите вечером, в другом — приходите утром. Ну что было делать, купила сметаны. Покупала — злилась, а, видишь, злиться-то и не стоило, вот почему я говорю: все на свете к лучшему… Ну, налопался бы Алайош простокваши, а сметаны для грибов и не было бы. Разве я не права?

— Ты всегда права, Мальвинка.

— … а за это время и дочка лесника спаслась, черт бы побрал эту чушь с автором ее вместе, чуть глаза не выскочили, на солнце читала ведь, да еще чудом об километровый столб не стукнулась… покуда не спасли, наконец, ее, бедняжку.

— Книжка какая-нибудь?

— Ну да. Чудо что за книжка! Но только Алайош ошибся, будто герцог прострелил веревку. Как бы не так! Спас ее молодой охотник, а потом, можешь представить…

— Представляю, — сказал Додо.

— Охотник был жутко симпатичный. Я потом дам тебе книжку. Называется «Вампир в коридоре»… Ну, если хочешь, пойдем…

Пешеходная дорожка вдоль шоссе была довольно узкая, так что идти надо было гуськом. Впереди плыла Мальвина, за ней Додо и последним Репейка. Дело шло к полудню, и было уже очень жарко. Воздух чуть-чуть шевелился только по краю леса, верхний слой прошлогодней листвы съежился, словно кожа поджариваемого над костром сала, из-под него веяло острым запахом гнили, достигавшим шоссе. Птицы умолкли. Тяжело дышали в гнездах притихшие птенцы, если же сквозь какой-нибудь просвет в гнездо впивался солнечный луч, мать укрывала птенцов под сенью собственных крыльев. Вдоль дороги весело гудели большие зеленые мухи, осы, шмели, но в смолистой глубине леса грезила о предрассветной прохладе тишина.

— Фу, — сказала Мальвина, — будь сейчас вдвое жарче, и то жарче не было бы. Зато какую я сметану раздобыла, Додо, ложка так и стоит. Как у вас дела с Репейкой?

Поникшие уши щенка тут же любопытно приподнялись, хотя он знал, что упоминание его имени не означает сейчас ни приказа, ни даже просто зова.

— Да неплохо. Оскар хочет разыграть целую сценку с участием Пипинч и нас обоих. Подготовить настоящий самостоятельный номер. Сказал, что к моему приходу все будет готово.

— Ну, если обещал, значит, так и будет. Оскар ужас какой волевой.

Мальвина даже не подозревала, насколько она была права. Обещание Оскар выполнил, сам же был «ужас» как ужасен, хотя и не подозревал об этом. Размягченный, сидел он на кровати и с нежностью поглядывал на стол, где покоилось его перебеленное творение. По временам он делал дирижерские движения руками, — номер, право же, заслуживал соответствующего музыкального сопровождения!

— Пламм-пламм, тара-ррара-раа, — напевал «Барон «Оскар», не подозревая о том, что «Неверный лакей» и «Роза пустыни» подслушивают под дверью.

Дверь не была заперта, только прикрыта. Мальвина поставила сумку и, приоткрыв дверь, заглянула.

— Господи Иисусе! — попятилась она, чуть не столкнув Додо.

— Что там?

— Не знаю. Чисто дьявол…

— Брось! — И Додо хотел распахнуть дверь.

— Нет, — прошептала Мальвина, — может, он просто со свету кажется таким черным. Я взгляну еще разок.

— Там-тарам-та-тири-рии, — послышалось изнутри; Оскар слишком был погружен в воображаемое музыкальное сопровождение, чтобы заметить эти испуганные, округлившиеся глаза…

— Кошмар, я уж думала, это не Оскар…

— Оставь, Мальвина, кому ж еще быть в повозке Оскара, — возразил Додо и распахнул дверь.

Распахнуть распахнул, но тоже оторопел; Оскар оказался, правда, не черным, а темно-синим, но зато он был на верху блаженства.

— Додо, Мальвинка, дорогие мои! — широко раскинул он руки. — Входите, входите, вышло гениально…

— Оскар, что с тобой?!

— Как что? Я написал! Блистательно! Радуйтесь, дети мои! Гоп, сперва выпейте чуточку. Мальвинка, не смотри на меня так, я не свихнулся, я просто немножко счастлив. А вот и этот бесценный песик. Иди сюда, Репейка!

Однако Репейка попятился, спрятался за Додо, поджал хвост и заворчал.

— Что такое? Что ты сделал с собакой? — прохрипел Оскар.

— Ничего. Он не узнает тебя…

— Меня?!

— Ну да, тебя. Мальвина, у тебя есть зеркало?

Оскар весьма тупо уставился в зеркало; Мальвина увидела чернильный карандаш, открытый шкафчик, бутылку палинки и затряслась от смеха; даже Додо улыбнулся.

— Смеетесь надо мной? Что ж, смейтесь… — И лицо Оскара стало так печально, так сине-печально, что Мальвина только что не визжала от смеха. Но с укротителем зверей нужно было держать ухо востро.

— … так блистательно удалось… а вы надо мной посмеялись.

— Мы думали, ты нас разыгрываешь… А выпить так и не дашь?

Оскар охнул и от обиды моментально перешел к размягченному радушию.

— Чтобы я — я! — не дал выпить! Мальвинка, позволь я тебя поцелую! — И он запечатлел на ее лбу звучный поцелуй, который наездница со смехом ему и возвратила.

В эту минуту вошел Алайош и тотчас разобрался в ситуации. Он принюхался.

— Какой аромат! Оскар, я разолью, если позволишь. — И он прикрыл за собою дверь. — Нас, кажется, достаточно? Мальвина, тащи сюда таз и мыло, потом Оскар прочитает свое произведение. Если это не секрет…

— От вас у меня нет секретов, но Мальвину оставь в покое. Вот только воды принесите.

Мытье оказало на Оскара весьма благотворное действие. Его лицо и руки сохранили лишь светло-лиловый оттенок, а внутреннее воздействие палинки выдавал только необычный блеск в глазах, который — при минимальном доброжелательстве — вполне можно было отнести за счет творческого вдохновения.

— Садитесь все на кровать. Вот так! Ну, а теперь слушайте. И ты, Репейка тоже… Итак:

ВЕСЕЛОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

Написал (для государственного цирка «Стар»)

Оскар Кё.

«Сцена: арена цирка…»

Снаружи все иссушала умопомрачительная жара. Выпущенные пастись лошади укрылись в тени, ушами, хвостом, ногами обороняясь от кровососов-слепней; Султану и Джину снилось, что они в Африке, где в саваннах раздается ржание зебр и в круглой тени зонтичных акаций пасутся гну. Пипинч грезилось прошлое и крутые утесы, только Эде ворчал изредка, — он страдал в своей теплой шубе и хотел выбраться из клетки, поискать где-нибудь в скалах прохладную пещеру, — и еще он прислушивался, потому что над лесом с клекотом кружились два сарыча в прохладной высоте невесомой и ничем не ограниченной свободы.

А в повозке как раз закончилось чтение. Наступила глубокая тишина, только жужжали две-три мухи между жалюзи и сеткой от комаров.

Слушатели с почтительным восхищением взирали на Оскара, пока, наконец, Алайош не провозгласил:

— Мальвина, если они и поставить сумеют эту сцену, не возражаю, можешь поцеловать Оскара!

— В общем, это уже состоялось, — сказал Додо, — но я право не предполагал… Оскар!!

— Изумительно, — радовалась Мальвина.

— Говорите всерьез… хоть я и выпил, но это дело серьезное. — Руки Оскара дрожали, победа была полной, но он еще не упился ею.

Алайош встал.

— Оскар! — воскликнул он, пожимая укротителю руку. — Больше я ничего не скажу! — И он обнял друга. Встал для объятия и Додо, поднялась и Мальвина.

Репейка не встал. Он лежал в углу и ничего не понимал. Вокруг него кипели пылкие страсти, он угадывал, что происходящее необычно, странно, и люди ведут себя не так, как всегда. Их движения размашистей, голоса возбужденнее, они бессмысленно долго смотрят друг на друга, что-то одобряют, перешептываются, похлопывают друг друга по плечу… — но ничем плохим это не пахло, и щенку было скорее спокойно, чем трудно, в этой оживленной атмосфере.

Наконец, Мальвина засобиралась.

— Я и грибы твои заберу, Додо, ведь есть-то вы все-таки будете? Пойдешь со мной, Репейка?

Репейка встал, завертел хвостом:

— Я бы с удовольствием…

— Можно Репейке пойти со мной, Додо?

Додо взглянул на Оскара, и Оскар величественным жестом дал разрешение.

— Репейка, бесценный песик, ты можешь идти с этой дамой… но веди себя хорошо.

Мальвина и Репейка выскользнули за дверь, которую Мальвина аккуратно прикрыла, в то время как Алайош посылал ей вслед воздушный поцелуй.

Затем он перевел глаза на Оскара.

— Прости, но, может быть, ты прочитаешь нам еще раз…

— Верно, — кивнул Додо, — мне тоже хотелось бы послушать. Когда ты читаешь, я буквально вижу всю сценку от начала до конца.

И опять на лице Оскара затрепетал отсвет славы, а его приглушенный голос, словно старый шмель, закружился в сонном полумраке цирковой повозки.

С этих пор Репейка получил больше свободы, чем прежде, как днем, так и ночью. Правда, начались репетиции, во время которых Оскар не знал пощады, но свое слово он держал и Репейку не трогал. В этом и не было необходимости, Репейке достаточно оказалось устрашающего примера, героиней которого довелось быть многострадальной Пипинч.

Дело в том, что на Пипинч иной раз находило упрямство, она желала все делать только по-своему, одним словом, вдруг вырывалась из узды, словно непокорный ученик. В такие минуты Оскар напрасно взывал к ней, просил, баловал ее, — Пипинч вела себя, как разбушевавшийся мальчишка в школе, который уже отравил дома жизнь родителей, плюнул в окно соседу, пинком подбросил в воздух кошку дворника, довел до отчаяния постового милиционера и, наконец, так взбесил своего учителя, что тот охотней всего выпрыгнул бы со второго этажа или отколотил бы всласть опьяневшего от еще не заслуженной свободы юнца.

Однако, Оскар был грозным учителем, и когда Пипинч, отстаивая самостоятельность, вновь принялась за свои фокусы, он вынул плетку. Пипинч это увидела, заворчала, глаза ее засверкали, она показала зубы.

И тогда Оскар ужасно избил обезьянку, избил так, что Репейка чуть не на своей шкуре чувствовал каждый удар жестоких, со свистом врезающихся ремешков.

Репейке вспомнилась в этот час розга Янчи; в глазах, в голосе Оскара он уже несколько дней чуял беду, чуял то напряжение, которое вырвалось сейчас, как вырывается, сорвав с вулкана шапку, накопившаяся в нем лава.

Именно это произошло с вулканом — в данном случае с Оскаром, — когда Пипинч полагалось схватить Додо за штанину и вывести с арены, как только «барон Оскар» крикнет: «Пипинч, помоги!»

Но Пипинч помогала лишь под хорошее настроение. А в противном случае — нет и нет! Вместо этого она подскочила к подносу, схватила что повкуснее и убежала.

— Так у нас не пойдет, Пипинч, — помрачнел укротитель, и его голос стал совсем как голос вулкана, в глубине которого клокочет лава, — так у нас ни в коем случае не пойдет.

Впрочем, он лишь показал плетку и погрозил ею.

— Начнем сначала.

Пипинч опять испортила сцену.

— Еще раз!

Теперь маленькая обезьянка совершенно распустилась, — она решила, что плетка только для острастки и с нею, Пипинч, человек ничего поделать не может.

— Еще раз, но последний, — скрипнул зубами Оскар, когда же Пипинч собралась прыгнуть к яствам, схватил ее, и тут-то плетка заговорила.

Это была сильная, очень сильная взбучка, после которой Пипинч в полуобмороке осталась лежать на арене.

— Не слишком ли ты ее? — встревоженно спросил Таддеус, но Оскар так на него глянул, что Таддеус поспешил удалиться.

— Повторим еще раз, — сказал Оскар, когда Пипинч более или менее пришла в себя; его голос звучал так (продолжим сравнение с вулканом), как будто в глубине горы после первого извержения опять начинают скапливаться новые силы, но еще не находят пути в неведомых, вновь образовавшихся пещерах. — Еще раз, Пипинч…

И Пипинч, хромая, с выражением ужаса и ненависти в глазах, дрожа и косясь на плетку, отлично сыграла сценку.

— Браво, Пипинч, — воскликнул укротитель, — иди сюда!

О, это был совершенно другой голос! А какой мягкой была рука (плетка валялась на полу), каким сладким был сахар!

— Ну, разве так не лучше? — спросил Оскар, чего обезьянка не поняла и даже что-то ответила, почесывая зад, чего в свою очередь, не понял Оскар, но плетка по-прежнему лежала на земле. И когда Оскар сказал: «Начнем сначала», — Пипинч старательно обходила плетку и больше уже ни разу не испортила этой сцены.

— Хватит! — прервал занятия Оскар, и тут с облегчением вздохнула не только Пипинч, но и Репейка, и Додо, и, будем справедливы, Оскар тоже.

— Ступайте играть! — укротитель зверей сделал знак обезьянке, когда же она и пуми ушли, повернулся к Додо. — Пришлось обуздать обезьяну, иначе она окончательно испортилась бы.

— Я думал, ты убьешь ее.

— Плеткой убить нельзя, хотя это очень больно, признаю. Но иногда нужна именно эта боль…

— Таддеус тоже перепугался.

— Да, но когда придет успех, он первый будет трубить: «Государственное зрелищное предприятие под моим руководством…» Да я и не против, только бы дал приличную премию. Смотри, — указал он в сторону обезьяньей клетки, когда они покинули арену, — видишь, Пипинч жалуется.

На траве перед клеткой лежал Репейка, на этот раз он позволил обезьянке обнять себя за шею. Минувший час был полон острых впечатлений. Пипинч, постанывая, опустилась рядом со щенком, плетка оставила у нее на заду внушительные следы; она обняла друга за шею и рассказывала, рассказывала, бормотала, ее глаза наполнились слезами, иногда она хваталась за голову, но из всего этого Репейка понял только, что его подруге больно.

Когда Оскар и Додо, подойдя, остановились, Пипинч искоса на них посмотрела, но, заметив плетку, не шевельнулась.

— Пипинч, — проговорил Оскар и протянул руку; его рукопожатие было для обезьянки всегда сладостно в самом буквальном смысле слова, ибо в ладони у Оскара неизменно оказывался кусочек сахара.

Пипинч, тотчас позабыв обиды и ноющий зад, сердечно пожала руку своего мучителя, разумеется, выудив из нее сахар.

— Видишь, Додо, как она по-человечьи бесхарактерна и по-человечьи счастлива? Если бы я так избил Репейку, он убежал бы куда глаза глядят, а если все-таки принимал бы от меня пищу, то страдал бы при этом.

Так как Пипинч бессовестно хрустела сахаром, Репейка, услышав к тому же свое имя, тоже подошел к людям и сел, два-три раза вильнув хвостом:

— А меня ничем не угостят?

— Пойдем, Репейка, — наклонился к нему Додо, — вот когда ты испортишь сцену, угостят и тебя. Такой уж он, этот Оскар, с тех пор, как стал бароном. Пойдем, мой песик, поедим!

Оскар засмеялся, приказал обезьянке, которая теперь была само усердие, забраться в клетку, а Репейка побежал вперед и ожидал Додо уже в двери, всем своим видом показывая, что он считает домом только повозку клоуна и что одному Додо принадлежит в его сердце второе место, — первое место по-прежнему оставалось за старым Галамбом и всем, что к нему относилось. Если бы старик вдруг появился сейчас у двери и не произнес ни слова, просто стоял бы, опершись на палку, и смотрел, только смотрел, — Репейка пополз бы к нему, не рассуждая, — даже если бы Додо совал ему под нос жаркое из суслика, даже если бы между ними встал Оскар со своей плеткой. Потому что Додо и Оскар, и все остальные лишь появились в его жизни, но старый пастух — с Янчи, Маришкой, Чампашем, с пастбищем, загоном и овцами — был, он был всегда, с тех пор, как Репейка себя помнил!


После завтрака Додо задремал, а Репейка отправился послоняться между повозками, так как знал теперь всех. Додо вполне мог предоставить ему немного свободы: щенок вел себя безукоризненно, еды ни от кого не принимал и чужим не повиновался. На шее у него болтался металлический жетон, свидетельствовавший не только о том, что все налоговые обязательства Репейкой выполнены, но и о том, что зовут его Репейка; Таддеус считал, что это неправильно и совершенно излишне, но Додо хотел и этим отличить своего щенка.

Итак, Репейка занял, как говорится, прочное положение.

Конечно, расширился и его дружеский круг, так как Репейку полюбили все, кто жил при цирке, — кроме Султана, который его не замечал, и Джина, который с превеликим удовольствием растерзал бы всю эту компанию, от Таддеуса до Пипинч, исключая, разумеется, Султана и Эде, так как Джин любил убивать, а не сражаться. Джин жаждал не лавров, а крови, поэтому и на родине обходил льва стороной, что же до медведя, то здесь ему не все было ясно, ибо дома он с медведями не встречался.

Репейка, собственно говоря, старался держаться подальше от клеток этих важных особ, если же глаза его сталкивались с пасмурными желтыми глазами Султана или прижмуренным взглядом Джина, то кожа на хребте напрягалась, а куцый хвост сразу исчезал неизвестно куда, в знак того, что он всего-навсего щенок и сказать ему этим особам решительно нечего.

Тем больше он сдружился с Буби, пестрым пони, толстым, добродушным и любопытным, как вдова пекаря в стародавние времена. Когда Буби впервые увидел Репейку, лежавшего в тени повозки, он тотчас подошел к щенку и обнюхал его.

— А ты — кто?

Репейка сдержанно заворчал.

— Что такое? Ты сердишься?

— Не сержусь, — моргнул щенок, — но ведь мы незнакомы… кто тебя знает, можешь укусить, лягнуть…

— Я? — удивился Буби. — Я?

Репейка вежливо протелеграфировал хвостом:

— Да нет, с виду вроде бы не похоже, но такой уж у нас обычай.

— Скверный обычай, сказать по правде, — покачал ушами пони и — ни тебе «разрешите», ни тебе «здравствуйте» — улегся рядом с Репейкой в тени.

— Знаешь ли, песик, я очень люблю свежую лесную травку, но все-таки самое лучшее, насытясь, поваляться в тенечке.

— Да, — моргнул Репейка, — там тоже был один вроде тебя, только шкура у него была не такая красивая, зато уши большие, и он иногда громко кричал. Он-то и лягался, и даже кусался.

— Это осел был, — хлестнул себя хвостом Буби без всякого недоброго чувства. — Мы не имеем к ихней породе никакого отношения, хотя они считают нас родней. Но, может быть, поспим? — кивнула маленькая лошадка и закрыла глаза.

С этой поры Репейка понял, что спокойно может прогуливаться под брюхом пони, может вскочить ему на спину, Буби даже ухом не поведет. Только собственный живот да мухи были для Буби небезразличны. Свой живот он страстно любил, а слепней страстно ненавидел. На весь же остальной мир взирал с доброжелательным равнодушием, считая, что он таков, каков есть. Не упрямился, когда наступал его черед выбегать на арену, чтобы Лойзи стрелял с его спины по электрическим лампочкам, и не терял голову от радости, когда с него снимали седло.

— Можешь идти, Бубичек, — гладила Мальвина его разумную голову, но Буби не уходил, зная, что у Мальвины имеются вкусные белые кубики. Сладкие кубики.

— Бесстыдник ты, Буби. Если Алайош заметит, что я тебя пичкаю сахаром, опять шум подымет. Ступай!

На прощание Мальвина шлепала Буби по толстому заду, и лошадка с довольным видом трусила прочь, словно говоря:

— Меня здесь любят, ну что ж, ведь и я их люблю.

Дружба Репейки и Буби, таким образом, сложилась спокойно и даже углубилась, хотя так и не стала особенно пылкой. Буби не был склонен к эмоциональным проявлениям, точно так же как и не озорничал чрезмерно. Он был точен, как чиновник, но никогда не делал ни шагу сверх положенного, только ел да валялся на траве, наблюдая мир, в котором и «всякому-то чуду только три дня сроку» — к чему же тогда из-за него волноваться!

Загрузка...