Репейка остался один. Где-то под шерстью затаилось приятное ощущение чистоты, и оно связалось — сейчас впервые — с водой и Розалией. Это были, однако, лишь беглые ощущения, тогда как доносившиеся из кухни звуки пробуждали извечные требования, взывая к желудку.

В рамке кухонной двери вдруг вспыхнул свет, он становился тем ярче, чем больше сгущалась тьма. Тень Розалии проходила иногда по освещенному пятну двора и исчезала в темноте, это было, конечно, интересно, — ведь Розалия по-прежнему гремела на кухне посудой, — но тут вдруг стукнула печная дверца и началось шипение и скворчание, отчего по двору распространились восхитительные запахи, противостоять которым было невозможно.

Репейка, словно призрак, появился на пороге, скромно говоря своим появлением:

— Я здесь!

Розалия, однако, не поняла бы этой внятной речи, даже если бы заметила щенка, но она увидела его лишь тогда, когда он вырос у самых ее ног. Сразу вспомнив о крысах, она подскочила с подобающим случаю воплем и подхватила юбку.

Репейка вилял хвостом:

— Не надо волноваться… Это же я.

Розалия опустила юбку, которая, не дай бог, могла послужить крысам средством сообщения.

— Чтоб тебя разразило, пес ты несчастный… да у меня из-за тебя родимчик приключится.

— Что такое? — вышел на кухню аптекарь. — Что тут у вас? А родимчик, Розалия, в вашем возрасте не опасен. Меня последний раз схватил родимчик в шесть лет, после того как я слопал бидон сливового джема. Отчего же вы визжали, Розика?

— Эта поганая собака… вошла так, что я и не заметила… Мне показалось, это крыса.

— Репейка вовсе не поганая собака, спутать же его с крысой не только оскорбление, но и серьезное заблуждение из области естествознания. Он получил сосиски?

— Нет. Да и куда это годится приучать собаку к сосискам! Я купила ему мясных обрезков за полцены, сварю с картошкой. А сосисками он бы и не наелся.

— Вы правы, Розалия. Репейка, от сосисок отказываемся. Получишь тушеное мясо с картофельным гарниром, как пишут в ресторанных меню. Ведь и там так только пишется, нормальный же человек просит картошку, и официант приносит ему картошку.

Репейка тотчас подбежал к аптекарю.

— А мы с Мирци хорошо выспались. Она грела меня… похоже, что она мне друг, хотя это немножко стыдно. Собачий род с кошками не знается… и даже убивает их, если нужно. Но Мирци воспитанница Дамы… Еще не пора есть?

Аптекарь задумчиво смотрел на щенка.

— Хотел бы я знать, Репейка, где ты будешь спать. Признаться, мне не приходилось спать с собакой, а если ты начнешь возиться, я тотчас подумаю спросонок, что на постель карабкается крыса и — клянусь честью, Репейка, — тоже стану визжать.

Репейке прискучили долгие речи, он зевнул и подошел к Розалии.

— Есть не будем?

— Где он будет спать? — повернулась Розалия к аптекарю. — Да где ж ему и спать, как не на своей подстилке, двор сторожить! Еда для него готова, сейчас переложу ее в эту старую миску, а вы, как остынет, поставите возле подстилки.

— Розалия, вы опять правы…

— Как всегда. Ну, вот вам миска… а ты не мешайся под ногами, Репейка, не то на лапу тебе наступлю.

Репейке и незачем было теперь мешаться у нее под ногами, так как аптекарь уже пошел с миской к выходу, и щенок, прыгая то впереди, то сзади, сопровождал вожделенную посудину, изливавшую благословенный аромат.

Аптекарь оставил Репейку наедине с миской, от которой его было не отпугнуть теперь даже палкой.

Между тем наступил вечер — тихий вечер конца лета, над которым с каждым днем все белее Млечный путь, ярче луна и суше запахи, выдыхаемые во тьму увядающими цветами и пузатыми копнами соломы.

Время ливневых дождей миновало, тропинки высохли, стали как потрескавшаяся кость, иначе громыхали телеги, а в садах пестовали свои плоды деревья, и свои семена — сорняки, словно думали о надвигающейся старости.

Утихали, в ином темпе звучали шумы работы и жизни. Оживление полевых работ словно оседало в амбарах, на гумнах, откуда уже не неслась пыль молотьбы, зато веялки рассыпали по брезенту семена будущего года.

Выросло потомство, покинуло гнезда, логова, лежки, берлоги. Кончились и родительские тревоги, ибо новое поколение уже летало, бегало, плавало или ползало и самостоятельно добывало себе пропитание, такое различное по вкусу, запаху и виду.

Утомленная дуга лета уже едва держалась и мягко опиралась на поля и города, словно путник, собравшийся уходить, — на дверной косяк. Он еще не спешит, еще может сказать несколько слов напоследок, но нового все равно больше не скажет, да и те, кто остается, не возражают, чтобы он ушел.

Утих и дом аптекаря, кухонная дверь заперла свет внутри и темноту — снаружи. Некоторое время в доме еще слышалось изредка какое-то хождение, потом и оно утихло; Репейка, хоть и наевшись до отвала, обошел двор, решив на этот раз ознакомиться и с той его частью, что выходит на улицу.

Двор отделялся от улицы частой чугунной оградой на высоком каменном фундаменте, хотя аптекарь глубоко ошибался, считая метровую каменную кладку препятствием, пожелай Репейка бежать. Но наш герой не испытывал ни малейшего желания покинуть этот двор, человека, Даму, Мирци, такую знакомую подстилку и — миску. Однако обследование еще не бегство, поэтому Репейка взлетел на каменную стену, словно серая тень во тьме, то есть невидимо.

— Так-так, — оглядел Репейка улицу, — отсюда мы приехали… — И сел в тени на узкой кромке каменной ограды: неподалеку горел фонарь, а по улице еще сновали люди.

Он обнюхал чугунные прутья ограды и понял, что никак между ними не протиснуться. У щенка остались дурные воспоминания о том, как он задыхался при подобных попытках, так что голову он держал на почтительном расстоянии от решетки. Однако расширить познания хотелось, и он прошел по каменной кромке до самого последнего столба, затем повернулся, увидев отсюда уже и ту часть улицы, куда увезли старого Ихароша. Там, чуть подальше, тоже горел фонарь, и где-то с громким треском спустили жалюзи.

Репейке этот звук не понравился, да и пронесся он по улице неожиданно, поэтому щенок соскочил со стены, чтобы заодно осмотреть заднюю часть сада. По дороге познакомился с железкой для чистки сапог, с ушастой бочкой, в которой цвел — когда цвел — олеандр, но Репейку это растение не интересовало, ни с цветами, ни без них.

У входа на склад он остановился, прислушиваясь к таинственному шороху, шедшему из-под земли. Однако наверху все было спокойно. Крысы получили вразумительный урок, и внизу, в темноте, старейшины с кровавыми глазками мрачно поучали молодежь:

— Надо ждать, ждать… наверху бродит опасность, наверху запах крови. Нашей крови…

Молодые ждали и дрались от нетерпения. Шум драки, визг какой-нибудь крысы иногда долетали на поверхность, но сам склад был молчалив и неподвижен. Итак, Репейка пробежал по садовой дорожке до конца, обратно потрусил вдоль забора, остановившись там, где днем пролезла старая легавая. Запах Дамы все еще сохранился на колышке, запах Мирци — в пыли, но Репейка не испытывал ни малейшей потребности, никакого желания оказаться по ту сторону забора. Он отвернулся и побежал к своей миске, но только понюхал ее и тут же, опустившись на подстилку, закрыл глаза. Потом он свернулся и уткнул нос в чистую шерсть, что означало: во дворе полный порядок, человек ничего не желает, и короткий сон вполне уместен.

Снились ему сны или нет, неизвестно, но вот за садами, над соседними домами поползло по небу желтое свечение, и звезды в той части небосвода поблекли.

Щенок вдруг стал беспокоен, сильнее засопел, когда же из-за трубы показалась луна, повернулся так, чтобы лечь спиной к полнолицему небесному телу. Репейка не любил луну, но ничего не мог против нее предпринять, поэтому хотя бы поворачивался спиной, чтобы ее холодный свет не попадал в глаза.

Но сон его становился все более чутким, и причиной тут была, кажется, не только эта желтолицая, с ямочками, скиталица. Уши щенка замерли, повернувшись в одном направлении, словно две слуховые раковины, что-то уловившие антеннами шерсти и сосудов; глаза Репейки вдруг широко раскрылись, и он затрепетал: в его памяти на давнем языке минувшего заговорил колокольчик. Звук шел издали, неуверенно опадая среди каменных домов, но не пропадал совсем, сам себя перебрасывал, будто мячик, от стены к стене и — приближался.

Репейка всем телом откликался на мягкие колебания колокольца и вдруг заскулил, словно заплакал от радости, потом какой-то порыв вскинул его на ноги, он ринулся к уличной ограде, вскочил на карниз и, переминаясь нетерпеливо, пожирал глазами дальний конец улицы, откуда, толкаясь и сбиваясь в кучу, надвигалось большим серым клубком овечье стадо.

Колокольчик приближался, перед ним шагал Янчи, а позади мог итти только старый Галамб, рядом с ним — только Чампаш с чабанской шубою на спине, жбаном на боку и поверх всего — пастушьей сумой.

Репейка вне себя носился взад-вперед по узкому карнизу, на его отрывистый лай стадо вскинуло головы, фонари глаз словно спрашивали:

— Как попала сюда эта собака, как оказалась среди каменных домов?

— Я здесь! Я здесь! — надрывался Репейка так звонко, словно то отбивали косу. — Пустите меня, пустите!

А стадо шло, надвигалось. Вот уже у самых ворот дробно стучат тысячи маленьких копытец, но впереди отары идет не Янчи…

Все равно! Зовет колокольчик, блеют одна за другой овцы, и пыль, подымающаяся над морем шерсти, — та же самая, прежняя пыль.

— Выпустите меня, скорее! — надрывался щенок, поднявшись на задние лапы за железной решеткой… но отара проходила, не останавливаясь. Вот уже поравнялся с Репейкой и шагавший сзади пастух, это был не старый Галамб, и осел был не Чампаш…

Все равно!

— Пустите! Я хочу выйти… хочу уйти с вами…

От сухопарого чабана метнулась к стене серая тень, и с улицы вскинула к родичу передние лапы другая пуми. Холодно вильнула хвостом:

— Что ты кричишь?… разве не видишь, что здесь забор?

Пуми, может, поговорила бы еще, но между ними врезался тихий свист, и незнакомка оттолкнулась от ограды.

— Меня зовут!

Отара уходила, колокольчик рассыпал на камни бесплодный свой зов, и Репейка, стоя на задних лапах, смотрел им вслед, пока не потерял из виду серую клубящуюся массу. Тогда он соскочил со стены, стремительно обежал двор и сад, когда же опять взлетел на каменную ограду, улица была пуста, и только издалека — все удаляясь — доносился звук колокольчика, пока не пропал вовсе.


Больной позавтракал, потому что дочь Яноша Баллы сказала:

— Пожалуйста, скушайте это, дядя Ихарош. Ради меня…

И старик съел бутерброд с маслом, выпил кофе с молоком ради дочери Яноша Баллы. Но, когда унесли посуду, обрадовался, ему неприятен был запах еды. А больше всего хотелось остаться одному, потому что говорить было не о чем. Настоящее становилось все туманнее, прошлое же — все явственнее, оно приходило из сна и продолжало прокручиваться в незнакомой обстановке яви. Иногда он был вместе с женой в саду или в мастерской и, когда думал об Анне, которая нынче придет, то вроде бы ждал не ее, а жену.

— Хотя, конечно, — неподвижно глядел он перед собой, — этого не может быть. Жена умерла двадцать лет назад, довольно еще молодая была… как можно даже в мыслях держать, будто она придет…

— Я опущу жалюзи, дядя Ихарош, лучше будет спаться, если захотите. А придут посетители, подыму.

— Ну, что ж. — И не сказал: хорошо, мол, или, наоборот, нехорошо. В конечном-то счете, ему все равно. И уж говорить об этом во всяком случае не стоит. Беседа утомляла его, и не хотелось допускать чужие мысли к своим, которые являлись неприметно, оставались, покуда хотели, и уходили сами по себе. Он же — просто прислушивался к ним, а если вдруг задремывал — ну, что ж…

Сил было немного, но и после сна их больше не стало.

Даже с Аннуш не прибавилось свежести, хотя от ее платья повеяло в палате запахом сена и лаванды.

— Лайош тоже хотел приехать, да больно много у него работы.

— Ясное дело.

— И Геза сейчас придет, вот только с главным врачом поговорит да с сестричкой.

— Сестра эта дочка Яноша Баллы. Бондаря…

— Чья?

— Баллы… да, ты ведь не знала его.

— Нет. Мы остановились у аптекаря, он говорил, придет после обеда… а Репейка этот едва захотел признать меня, такая у них любовь с аптекарем.

— Значит, хорошо со щенком обращается. Как домой поедем, возьмем ужо с собой… хотя я совсем ослабел, и потому на уме все только прежнее… Иногда и не думается, что домой вернусь.

Анна проглотила слезы.

— Куда ж вам возвращаться еще, отец?

— Куда, куда… да, куда?…

К счастью, в палату шумно и весело вошел Геза.

— Вот это мне нравится. Вот что значит хороший больной! Маккош говорит: пусть лежит здесь хоть две недели, но, если желает, может в понедельник отправляться домой.

— Спешить мне некуда. Послушай, Геза, ты-то знал Яноша Баллу, бондаря?

— Да как же, к дьяволу, не знать мне пьяницу Баллу?

— Ну, пить-то он пил, но все ж нельзя сказать, чтоб пьяницей был… здесь дочка его, сестрица. Хорошая девушка.

— Ну, этому я рад. Знакомому человеку все легче сказать, если что нужно.

— Есть у меня все, что уж мне нужно!

Доктор умолк, думая о том, что сказал ему несколько минут назад Маккош в своей приемной.

— Тихо уснет, вот и все… часовой завод кончается, ну, да ты и сам это знаешь.

Доктор вытащил сигарету, просто чтобы делать что-то, но Маккош предупредил:

— Здесь не кури, Геза.

— Прости, задумался… провались все к чертям! Будет сейчас старик на меня смотреть усталыми своими, честными глазами, а я стану клоуна из себя разыгрывать… и даже не знаю, верит он мне хотя бы?

— Все-таки попытайся.

И вот пытается доктор, и не получается у него, не получается…

А Анна сидит, и в уголках глаз то высыхают, то вновь собираются слезы. Она не думала, что состояние отца тяжелое, и этот неожиданный упадок сил потряс ее.

— Вот, сладкого вам принесла немножко, на окне ужо оставлю.

Гашпар Ихарош вроде бы не слышал; но немного спустя все же отозвался:

— Не знаю, разрешается ли, но положи…

— Разрешается! — сказал доктор. — Кто что ни скажет, так и говорите, дядя Гашпар: я разрешил. И Маккош.

На покрывале играла тень липы, старая рука изредка вздрагивала, словно гладила мягкие листочки.

— А что сталось с теми людьми? — спросил Ихарош погодя.

— С какими людьми?

— Да с теми двумя, что у меня были… тогда, ночью…

— Надеюсь, вздернут их. Если бы не они, дядя Гашпар, да с вашим сердцем…

— Нет, Геза. Время мое подошло…

Доктор хотел как-то переменить тему.

— Одно знаю, деньги у них нашли. Все-таки добрая весть… — Он засмеялся, не понимая, почему задрожало лицо Анны, а глаза старика ушли вдруг в дальнюю даль, словно увидел он нечто определенное, неизбежное. Кожа на его висках запала, Анна же опустила голову.

— Коли так, то все в порядке, Геза…

Доктор встревоженно посмотрел на Анну, у которой мелко задрожали плечи.

— Что такое с вами? Послушайте, Анна, ведь я привез вас сюда не хныкать.

Анна не ответила, старик тоже отозвался лишь долго спустя.

— Не плачь, дочка, не сразу же они понадобятся. Геза-то не знал, на что те деньги были отложены. — Он повернул голову к доктору. — Это чтоб детям, понимаешь, не тратиться, когда… словом, если со мной случится что.

Доктора — как и всегда, когда он попадал в тупик, — обуял вдруг приступ ярости. Он вскочил.

— Ну, так послушайте меня, дядя Гашпар… глядите же, Анна… вот вы сейчас увидите… узнаете… — И он шумно выбежал из палаты. Анна испуганно посмотрела ему вслед, потом перевела глаза на отца.

— Куда ж это он побежал? — оживилась она; ей представилось вдруг, что вот сейчас доктор влетит с каким-то инструментом, или с главным врачом, или с новым измерительным прибором, который положат старику под мышку, и прибор покажет, что все хорошо, что у Гашпара Ихароша впереди еще годы и годы…

— Этого я, дочка, не знаю, ведь с чудинкой он… ну, да погоди, выяснится. Что Лайош поделывает? — спросил он заинтересованно, так как неожиданная выходка Гезы расшевелила и его.

— Лайош? Ведет переговоры с кооперативом, чтоб железом обить сразу три телеги. Я уж говорю ему, чтобы не надрывался так-то.

— Ты ему не мешай, дочка! Пусть в охотку работает! Ничего, не вмешивайся, он потянет. Правильно, что Лайоша себе выбрала, очень даже правильно. И покладистый, хоть в дугу его гни… да только ты все ж не гни его в дугу-то… понимаешь меня, а?


Анна кивнула.

— Не командуй им, хоть он и позволяет тебе собою командовать, не заставляй все время волю твою исполнять, потому как привыкнет, а потом, кто знает, и другим покоряться станет, чужой команды слушаться. Понимаешь ли, Анна?

Молодая женщина смотрела прямо перед собой.

— Коли выбьешь из него мужскую волю, он и в другом чем поведет себя не как самостоятельному мужчине положено, и тогда напрасно будешь требовать, чтоб в чужом подворье он волком был, коли дома барашка из него сделала только потому, что не сопротивлялся он…

— Ваша правда, отец…

— Вы пчельник-то не продавайте. Ты разбираешься немного в этом деле… Лайош научится. А как научится, так и полюбит. Под жужжанье-то пчелиное человек много дурного забывает…

Анна уже опять было погрузилась в горькие мысли, но тут вернулся доктор с таким видом, словно намерен сразиться с самой преисподней, а в первую очередь с хлипкой старухой на палочках-ножках — со смертью.

Однако он вытащил из кармана всего-навсего бутылку, которую никак нельзя было принять за боевое орудие.

— Ну, вот, сейчас мы посмотрим! — И, зажав бутылку между ног, стал буравить ее штопором с явной целью, высвободив пробку, сделать общим достоянием спрятанную в ней жидкость.

— А теперь я спрошу вас, Анна, — говорил он между делом, — доктор я или убийца Гашпара Ихароша.

Анна не ответила, и доктор повернулся к самому Гашпару Ихарошу.

— Ну, скажите же, дядя Гашпар, неужто я такой злодей, что посмел бы дать вам этот напиток, если бы с вами… если бы вы были так больны?…

Выудив из другого кармана три рюмочки, он поставил их на столик и наполнил красной жидкостью, которая на вид — и в действительности — была красным вином.

— Прошу! — сдвинул он стаканчики. — Пейте, Анна, черт бы затопил этот мир собственными слезами. Пейте, дядюшка Гашпар! Сексардское… — И подал одну рюмку Анне, другую вложил в руку старому мастеру.

— До дна! — гаркнул он, и его пациенты в самом деле выпили вино, ибо ни о каком сопротивлении не могло быть и речи. Лицо Анны сразу раскраснелось, больной тоже ласково улыбался.

— Это ж лекарство, Геза, так горячо стало в желудке… Но аптекарь-то прав…

— Аптекарь не может быть прав. Что он сказал?

— Что в тебе пропали три сержанта и один сборщик налогов.

— Так и сказал? Ну, погоди у меня, отравитель… я уж и так хотел ему шею намылить. Знаете, что он удумал? Хочет после обеда привести сюда собаку с визитом.

— Репейку?

— Репейку… Да ведь Маккош мигом выставил бы отсюда нас всех вместе с собакой, это же ясно, как день. Кому другому такое придет в голову?… Гм, сержант! Да это еще куда ни шло, но сборщик налогов… ну, погоди у меня, аптекарь! Однако, что верно, то верно, эту собачонку хоть на витрине выставляй. Купают ее, расчесывают… а кормят, как самого дорогого гостя.

— Аннуш тоже хотела его выкупать.

— Ужо, как домой вернетесь, отец… и будку ему сделаем.

Старый мастер на это ничего не ответил, только задумался. Сначала вино взбодрило сердце, но действие его понемногу слабело, а выпить еще не захотелось. Вино и рюмки остались на столике и после того, как доктор и Аннуш распрощались.

Им было трудно уйти. Почему — Анна не знала, но доктор знал. Он вернулся из коридора еще раз, прикрыл за собой дверь.

— Дядя Гашпар, ни о чем не тревожьтесь… если захочется или почувствуете слабость, выпейте рюмочку! — И он взял мастера за руку.

Старик долго смотрел на него.

— Ты хороший парень, Геза… все сделал… ну, так теперь пообещай мне еще кое-что.

— Я…

— Если это случится, перевезите меня домой. Там мое место, с женою рядом.

Тень липы ласково играла на одеяле, палата замкнулась, словно великан тайна человеческих привязанностей, старые глаза смотрели пристально, и доктор опустил голову.

— Обещаю.


Репейка двадцать раз засыпал и двадцать раз просыпался, а когда аптекарь позвал его, пошел на зов, но не обрадовался даже Анне. Он смотрел в открытую дверь, видел в просвете возок. Тот самый, на котором они приехали. Он узнал возок, хотя видел его лишь однажды.

Но это было еще утром, когда доктор и Анна приехали. Потом Анна ушла. Аптекарь погладил его.

— Ступай, Репейка, поиграй.

Репейка выбежал во двор и лег у ограды, потому что на подстилку падало солнце и мухи не давали ему покоя. Но играть не хотелось. Иногда он вскакивал на каменную ограду и смотрел на улицу, однако минувшая ночь была далека, как сон; улеглась и пыль, поднятая стадом.

Тогда он опять соскакивал вниз, но не шел к задам, чтобы увидеть Даму, не интересовался и тем, как обстоят дела на складе. Снова ложился в тени, закрывал глаза, а две минуты спустя опять вскакивал на карниз, но видел только чужие телеги, чужой люд да голубей, которые вспархивали перед самым носом у лошадей, и опять садились на дорогу, едва телега проезжала. Он прислушивался, но многообразный шум был пуст, хотя, зазвени где-нибудь сиротинка-колокольчик, он услышал бы его даже сквозь пушечный гром. Но напрасно настораживались уши с висевшими кончиками, напрасно поворачивались во все стороны — слышен был только удаляющийся скрип телеги да воркованье голубя, который любовно обхаживал свою подругу, а она тем временем безмятежно и старательно подбирала осыпавшиеся пшеничные зерна.

Когда повозка доктора с подавленными пассажирами тронулась в обратный путь, Репейка опять сидел на ограде, но его не заметили, потому что щенок не лаял, лишь с тоскою смотрел им вслед. Колеса разболтанно катились по камням мостовой, а Репейка почувствовал себя вдруг пленником, — плен как будто и не был настоящим пленом, и все-таки был им. Ему хотелось не спасаться бегством из этого плена, как тогда, когда он задыхался в петле или томился в плетенке под сиденьем, но просто хотелось бежать. Бежать за отарой, бежать в клубящейся, пахнущей шерстью бараньей толчее, призывать к порядку отстающих, выполнять приказания старого Галамба или лежать, когда стадо разбредется по склону холма или по долине — и ждать свиста или шкурки от сала, пусть маленькой, пусть совсем жесткой…

Репейку обуяла тоска по родине, а это такая болезнь, от которой иные люди умирают, а иные собаки становятся меланхоликами.

Однако Репейка был еще молод, Репейка ждал, и — будь он человеком — мы назвали бы это ожидание надеждой. Беспокойной надеждой, с коротким сном, сторожким прислушиваньем и тупым равнодушием к его нынешней жизни.

Был базарный день. На улице, наполненной голосами и скрипом телег, было необычно многолюдно. И на каждый новый голос, на каждый свист Репейка летел к забору, чтобы увидеть, кто там, увидеть хоть что-нибудь, относившееся к ночному видению. Напрасно, все напрасно! Люди равнодушно проходили мимо щенка или просто его не замечали, только один старый цыган на минуту приостановился.

— Гляди-ко, — сказал он, и его глаза пробежали по ограде. Но, видимо, он решил, что ограда без изъяна, и выманить из-за нее ладного щенка невозможно, потому пошел дальше своей дорогой. Старый цыган, конечно, не знал (как знаем мы), что так просто сманить Репейку было вообще делом совершенно безнадежным. Ошибся старик и в том, что ограда без изъяна, но этого не знал пока и сам Репейка.

Между воротами и домом притаился еще небольшой кусок ограды, но оттуда было мало что видно, и щенок однажды вскочил на нее просто от нечего делать. Но, вскочив, внимательно осмотрел, так как нижний конец одного железного прута оказался отломанным. Внизу получалось квадратное отверстие, Репейка поглядел, потом убежал, но вскоре опять вернулся, со всех сторон обнюхал пробой, поглядел сквозь него и осторожно просунул голову. Просунул, втянул назад, опять высунулся… голова нигде даже не прикоснулась к железу.

Он вернулся в тень, закрыл глаза и, быть может, почувствовал себя свободнее: теперь, если однажды ночью опять зазвенит колокольчик, он сможет уйти. И долго после этого щенок не подходил к уличной ограде.

Все утро аптекарь не показывался во дворе, аптека в базарные дни бывала полна, и даже Розалия только однажды позвала Репейку к миске, тем привязав к ней щенка, потому что в миске все время что-то оставалось и нужно было охранять ее хотя бы от мух.

Полдень уже давно миновал, подстилка оказалась в тени, когда, по обыкновению бесшумно, явилась Мирци и легла возле Репейки с таким видом, словно даже не представляла себе, где бы еще могла вкушать послеобеденный сон. Репейка лишь приоткрыл глаза и тут же закрыл их снова.

— Ну что ж, — сказал этот взгляд, — только я сплю.

— И я за тем же пришла, — вылизывая себя, отозвалась кошечка, — здесь вполне можно поспать, но, если позволишь, я сперва помурлычу. На таком мягком теплом местечке нельзя не помурлыкать… Только прежде все-таки помешу тесто… без этого тоже никак нельзя.

Репейка даже глаз не открыл, что означало:

— Ладно уж!

Мирци «помесила тесто», то есть потопталась на подстилке мягкими лапками, потом от удовольствия замурлыкала — казалось, загудела где-то печурка; постепенно мурлыканье становилось прерывистей и, наконец, смолкло, так как носик Мирци уткнулся в подстилку. Мирци убаюкала себя. Теперь только мухи жужжали над миской, да ворковал голубь на улице, а над городом плыла легкая дымка, словно радующий глаз расписной шелковый платок бабьего лета.


— Загляни, Денеш, под вечер к дяде Гашпару, но если спит, не буди. Он очень слаб, — сказал доктор, остановившись у аптеки на обратном пути.

— Настолько слаб?

— Настолько… и, если понадобится, позвони.

— Думаешь, понадобится?

— Да.

— Хорошо, Геза… то есть, что ж хорошего. Оно и лучше, чтоб он не знал…

— Он знает!

Глаза доктора и аптекаря встретились, они пожали друг другу руки, и повозка покатила. Она погромыхивала так же, как все повозки и телеги на свете, но не везла ни денег, ни гостинцев. Она везла лишь молчаливые мысли, и никто не глядел ей вслед, кроме Репейки, вскочившего на карниз ограды.

Потом и он потерял ее из виду.


Это был, во всяком случае, странный, словно замедленный день, хотя ничем от прочих дней не отличавшийся. Репейка очнулся от послеобеденного сна, но не двигался. Посмотрел на Мирци, которая тут же открыла глаза и замурлыкала, словно и не было перерыва.

— Я еще сплю, — говорило это мурлыканье, и Репейка закрыл глаза, тем ей ответив:

— Я тоже.

Аптекарь пообедал молча, чего Розалия почти не заметила, хотя вообще он бывал словоохотлив. Но под конец она все-таки спросила:

— Что это вы нынче такой молчаливый?…

— Так.

— Беда какая-нибудь?

Аптекарь только пожал плечами и удалился в свою комнату, чтобы, по обыкновению, прилечь на несколько минут, однако не лег. Он следил за уплывающим дымом сигареты, смотрел в залитое солнцем окно, на щипец соседнего дома, и, услышав голоса под дверью, тотчас открыл аптеку, хотя обеденный перерыв еще не кончился.

Молчаливо отмерял он лекарства, обвязывал пузырьки, заворачивал коробочки, а оставшись один, забарабанил пальцами по столу.

— Странно, что я столько о нем думаю… — Ощущение было такое, будто доктор, Анна и он сам в каком-то смысле нечто единое, а Гашпар Ихарош — один, от них всех особо. Старик не был ему родственником, аптекарь и встречался-то с ним, пожалуй, не чаще, чем с другими, а вот — стал ему ближе и роднее, чем все остальные. Стал значительнее в своем одиночестве и как-то человечнее, просто до боли.

«Знает!» — вспомнил аптекарь. И задумался о том, что придет однажды день, час, когда он тоже будет знать… и смотреть вслед убегающим минутам. Страха не было, была только печаль. Тогда и он будет один, и даже если б стояла вокруг семья, все равно был бы один. Уходят все в одиночку.

День убывал медленно, но в конце концов город успокоился, притихла базарная площадь, и опять стал слышен бой башенных часов над домами.

Завечерело и в аптеке.

— Забегу-ка я в больницу, — выглянул аптекарь на кухню, — если потребуется что-то срочно, пусть подождут. Я быстренько. Да приглядите за щенком, Розалия, я совсем забыл про него.

— Он поел и весь день спит вместе с котенком.

— Если бы не этот доктор, право, отвел бы его… пусть бы порадовался дядя Ихарош. В конечном счете, на нем не больше бактерий, чем на любом человеке. Хотя, как подумаю о тех крысах… да не поведу я, сказал, не смотрите на меня, как на клопа какого-нибудь… не поведу!

— Все одно вас прогнали бы с собакой вместе.

— Меня?

— И Репейку тоже. Ведь этот одноглазый привратник… этот Бакоди…

«Хорошо, что напомнила», — подумал аптекарь и купил по дороге коробку сигар.

Проходя мимо привратницкой, он остановился, словно вдруг что-то вспомнил.

— Да, чуть не забыл. Вот, кто-то принес мне в подарок, но я сигар не курю. Дымите на здоровье, Бакоди, мое почтение.

Привратник улыбнулся, но глядел с подозрением. Что у этого аптекаря на уме?

Однако аптекарь ничего не просил, и привратник, успокоившись, лихо отсалютовал ему, как в те достославные и прекрасные времена, когда человек имел полное право потерять глаз во имя какого-то весьма запутанного и непонятного дела.

В коридоре уже горели лампы, затихали и прежде едва слышные шумы. Время посещений кончилось, время ужина еще не настало.

— Погодите, я открою сама — знаю, как повернуть ручку неслышно. Чтобы не разбудить без нужды. Главный врач строго наказал его не беспокоить.

Гашпар Ихарош спал.

В палате было довольно светло, так как западный небосклон еще светился памятью о сиянии дня. Аптекарь неслышно сел.

— Подожду немного, — шепнул он, — может, проснется.

— Я не закрою дверь на защелку, — сказала сестра и выскользнула в коридор.

В палате теперь не слышно было ни вздоха. Старый мастер тихо спал. На лице его не было страдания, и не было слов, чтобы описать это лицо. Оно было таинственно и как будто ожидало чего-то и, даже с закрытыми глазами, с чуть печальным спокойствием следило за временем. Но свет на дворе угасал, и лицо старика понемногу слилось с опадающими друг на друга тенями.

Аптекарь опустил голову в ладони и ждал. Мысли лишь проскальзывали, проносились мимо, но некоторые вдруг задерживались, и тогда тяжело становилось ему на сердце: ведь аптекарь в сердце своем ощущал Гашпара Ихароша, думал же о себе, словно это было одно и то же — да так оно, вероятно, и было.

Совсем стемнело, когда он прошел по коридору.

— Ни разу не проснулся, — сказал он сестре, — если понадобится, позвоните.

— Так и тот доктор наказал, который привез его сюда.

— Что ж, спокойной ночи, сестричка. Завтра наведаюсь еще.

— Я скажу ему, когда проснется.

Дома его опять охватила такая тишина, словно он принес с собой медленно заволакивающуюся туманом глубь той палаты. Он вышел во двор, кликнул Репейку, который и сейчас сидел на карнизе ограды.

Аптекарь погладил собачку по голове.

— Худо хозяину твоему, Репейка… нехорошо. Не знаю, увидишь ли его. Как ты думаешь?

Репейка задумчиво наклонил голову набок.

— Ночью здесь прошла отара… но она ушла, а если придет еще раз, я тоже уйду следом. Не знаю, можно ли, но я уйду.

— Что же тогда с тобой станется, собачка? Анна заберет, или попросить тебя у нее?

— Мне можно уйти? — посмотрел Репейка на своего самого нового среди людей друга. — Да, я уйду, хотя это был не Янчи и не старый Галамб, даже не Чампаш. И все-таки я уйду с ними, мне иначе нельзя.

— Грустно все это, Репейка. Заснет однажды твой хозяин, и больше не позовет тебя. А ведь как он тебя любил! Куда исчезает слово, собачка, куда исчезает любовь?

На это Репейка уже не знал, что ответить.

Он только смотрел на человека, слушал его голос, который слетал в тень и пропадал в ней.

Однако старому Ихарошу — столов, кроватей, шкафов и веселых кегельных дел мастеру — довелось еще разок поговорить с маленьким своим щенком. Не долго, правда, но они поговорили.

Башенные часы пробили после полуночи дважды, когда в темной комнате зазвонил телефон.

— Попросите, пожалуйста, аптекаря.

— Это я.

— Придите, пожалуйста, к нам…

— Хорошо.

Аптекарь наскоро оделся, потом выглянул во двор.

— Репейка! Пойдем, собачка, твой хозяин кличет тебя.

Он прицепил поводок, и они торопливо зашагали по звучно отражающим шаги улицам. Бакоди, одноглазый привратник, выглянул было из своей каморки, но тут же прикрыл и этот единственный свой глаз. Бакоди был не только привратник, но и человек тоже. Он знал, что собачонка Ихароша живет пока у аптекаря, знал, что приводить собак в больницу строжайше запрещено, но — хотя, к чести его будь сказано, не знал, что исключение лишь подтверждает правило, — все же закрыл свой единственный глаз, а немного погодя закурил и сигару.

«Пропустил бы я их и без этого, — думал Бакоди, — хотя, ежели дойдет до Маккоша, снимет он с плеч одноглазую мою голову».

Обо всем этом Репейка не знал, а аптекарь и не желал знать. Иногда ему приходилось тянуть щенка за собой, так как Репейке очень не нравились больничные запахи, холодная белизна коридора и вообще вся эта незнакомая обстановка.

— Входите, пожалуйста, — сказала ночная сестра, — дежурный врач только что сделал ему укол, но сказал, что пользы от этого немного…

В комнате горел свет, так что здесь было покойнее, чем в предрассветном сумраке улицы. Старый мастер продолжал спать, но лицо немного ожило и руки иногда шевелились.

Вдруг он открыл глаза.

— А вот и мы, дядя Ихарош, поглядите!

Лицо старика обратилось на голос, глаза прояснились.

— Репейка, — выдохнул он и пошарил рукой по краю постели. — Репейка, песик мой…

До сих пор Репейка отчужденно озирался вокруг, но тут вдруг его глаза блеснули, и он подошел к кровати. Затем мягко приподнялся, обнюхал руку, ту самую ласковую, знакомую руку, и заскулил.

— Так вот где ты… ты здесь… — И положил голову возле руки старика. — Но теперь мы уйдем?

— Пусть у вас остается, — поглядел Ихарош на аптекаря, а аптекарь все смотрел на руку его и на щенка и думал о том, что есть вещи, которые позабыть невозможно. Но ответить не смог, да и некому, пожалуй, было уже отвечать.

Свет медленно угас в глазах восьмидесятилетнего мастера, и последний отблеск его, обратясь в росу, заблестел из-под приопущенных ресниц.

Репейка отвернулся от неподвижной руки, сполз на пол и тихо, очень тихо завыл.


Уже занимался на востоке рассвет, когда они вновь проходили мимо привратницкой, однако Бакоди словно испарился; впрочем, аптекарь не увидел бы его, даже сиди он на месте.

«Последний раз я плакал на похоронах отца», — вспомнил он, рукой вытирая глаза.

И они тихонько поплелись домой.

На улицах было еще безлюдно, но эхо шагов уже не отдавалось между стен, как ночью. Все изменилось и стало новым. Было грустно, и при этом появилось ощущение освобожденности, готовности к обновлению. Репейка обнюхал угол дома, старательно, словно разбирал какую-то надпись, и человек тоже остановился, поджидая его.

— Минуточку, — взглянул на него щенок, словно попросил прощения. — Ну, вот, мы можем идти.

Однако аптекарь все еще стоял. Он долго смотрел на щенка и, наконец, улыбнулся.

— Ты мне только одно скажи, Репейка, как, собственно, обстоит дело: ты меня унаследовал или я унаследовал тебя?


Последующие дни были наполнены тихой суетой, и щенком занималась только Розалия. Иногда во двор выглядывал, правда, и аптекарь, но не успевал сказать нескольких слов, как за ним приходили.

— Доктор прибыл… Анна приехала с мужем… Из больницы звонят…

На третий день, однако, все стихло.

Гашпар Ихарош возвратился, как и положено, домой, к жене своей, и не было нигде ни живописца, ни бочара Яноша, не было нигде тех развеселых его дружков, которые одни могли бы еще задержать его на скромном застолье жизни.

Но Репейка ничего не знал обо всем этом, как и о том, что к аптекарю приезжал по его собачью душу сержант.

— У вас он будет без дела, а у меня великим помощником станет. Здесь же только испортится или пропадет. Я охотно заплачу за него…

— Не об этом речь, — покачал головой аптекарь, — да и вы сами, если б там оказались в ту ночь… «Пусть у вас остается», — сказал старый Ихарош, и кто же может теперь это изменить… Собака останется здесь. Испортится — ну что ж, так тому и быть, убежит — что ж, значит, убежит. Да только с чего ей убегать, обращаемся мы с ней хорошо, все у нее есть…

— Верно, все верно, — кивал сержант, — об одном только прошу, если все-таки передумаете…

— Тогда Репейка ваш, и так же, как я его получил: бесплатно.

И об этом Репейка ничего не знал.

Он без дела слонялся по двору — крысы выходили наверх только ночью, но в темноте, среди набросанных как попало ящиков, к ним было уже не подступиться.

Мирци теперь спала возле него чаще, чем возле Дамы, однако полуослепшая и полуоглохшая легавая относилась к этому равнодушно. Иногда она провожала свою воспитанницу до забора и там останавливалась, обнюхивала проем, но не пролезала в него.

— Зачем мне туда? — отворачивалась она. — Спать можно и здесь, — и тотчас ложилась там, где была: на солнце, так на солнце, в тени, так в тени. — Ты ступай себе, — оглядывалась она на Мирци, — а мне ни к чему…

Репейка теперь даже ухом не вел, когда Мирци пристраивалась под боком, а мурлыканье его усыпляло.

Ничего нового не происходило ни в доме, ни в саду. И погода словно устоялась. Луна была на ущербе. Вставала поздно и не приносила с собой ни дождя, ни ветра, лишь ночи — темноглазое преображенье природы — стали глубже и таинственней.

По ночам Репейка вскакивал на каждый шорох и летел к забору, но отара больше не приходила, а поздние прохожие даже не замечали притаившегося в тени пуми.

Но однажды на рассвете его вновь охватило трепетом напряженного ожидания. Солнце еще не встало, но во дворе было совсем светло. Явилась Мирци, оба улеглись на подстилке, и только успела кошечка запустить свою мурлыку-мельничку, как знакомый голос долго и протяжно пронесся над ними и, нарастая, громом небесным, устрашающим ревом раскатился над крышами.

— Султан! — сразу на все четыре лапы вскочил Репейка. — Султан!

Мирци оскорбленно замяукала.

— Я не знаю, что это, но ты наступил мне на голову…

— Султан, это Султан! — Щенок бросился к забору, потом обратно. Перед ним возникли Пипинч, и Додо, и Оскар, Джин и весь цирк… Он видел их, но объяснить Мирци ничего не мог, поэтому и не стал объяснять.

Но если они здесь, то почему не приходят? Быть может, они придут вечером, когда Додо ляжет в кровать?

— Какая беспокойная нынче собачка! — сказала утром Розалия аптекарю. — Наверное, рыканье льва услышала.

— Репейка не глухой, милейшая Розалия, но почему бы он стал бояться того, чего и не знает? Думаю, у него глисты… во всяком случае, я поговорю с ветеринаром… А ты, Репейка, не бойся, лев сюда не придет.

Аптекарь, несомненно, ошибался. Репейка вообще не боялся Султана — которого Оскар даже назвал однажды «хорошим мальчиком», — более того, он ждал Султана, хотя не одного и не свободного.

К вечеру беспокойство Репейки достигло предела, так как рев Султана повторился, а немного позже донеслись и обрывки музыки, отраженные от щипцовой стены соседнего дома.

Щенок скулил и не отходил от забора, то и дело вскидываясь на задние лапы.

— Почему они не приходят, ну почему же они не приходят?… Ведь Додо уже в кровати, и Оскар подает знак… да где же он, Оскар?

Еще некоторое время слышалась музыка, потом все затихло, но Репейка за всю ночь не заснул ни разу, он ждал, что за ним придут и ему нужно быть наготове.

Но никто не пришел, кроме серенького рассвета да Мирци. Репейка недовольно поглядел на котенка, который никак не соответствовал его ожиданиям, а позднее еще более неприязненно взглянул на человека с баулом в руке, вошедшего во двор вместе с аптекарем.

Репейка не встал, но и не залаял. Он смотрел на незнакомца, но этот человек был ему не нужен.

— Прицепи ему ошейник, чтобы отскочить не мог, дело-то минутное…

Репейка даже лизнул руку, оделявшую его ветчиной, но в тот же миг к нему сунулась и другая рука и, не успел щенок зарычать или укусить, схватила его нижнюю челюсть, силой раскрыла пасть и сунула с помощью каких-то щипцов две горошинки прямо в глотку.

— Все в порядке, — сказал человек, — я дал ему двойную дозу, так что глисты мигом разбегутся. Ты пока подержи его, ишь, как разозлился, того и гляди, в штаны мне вцепится. Ну, будь здоров.

Человек ушел, Репейка рыча провожал его глазами.

— Ну, ладно уж, ладно, — хотел погладить его аптекарь, но щенок отдернул голову. — Не дури, малыш, хороший он человек, этот звериный доктор…

— Ты обманул меня, — заворчал Репейка, — а теперь у меня болит живот. Пусти меня.

— Все будет хорошо, — отстегнул поводок аптекарь, но и в этом ошибся, потому что было очень даже нехорошо. Целый день напролет щенка мучили перебегающие спазмы, отчего и он сам все время бегал, не находя себе места, таково оказалось действие двойной дозы глистогонного средства. В довершение всего щенка мучила жажда. Что же до того, разбежались ли от лекарства Репейкины глисты, то этим вопросом никто не занимался, так что не будем им заниматься и мы.

Однако от обуревавшего Репейку беспокойства снадобье не помогало, это несомненно. Да и не могло помочь, потому что Оскар — если то был действительно Оскар — несколько раз предоставлял слово «царю пустыни», который никогда в жизни пустыни не видел, той пустыни, где нет никакой еды, лишь песок, да камень, да опять песок. А лев песок не любит. Лев любит зебр да антилоп, они же обитают в саваннах. Султану вообще неизвестно, что он — царь, а если б и было известно, то он отнесся бы к этому с полным безразличием. Однако голос его и в самом деле был царственный, что ж удивительного, если Репейка из-за него словно с цепи сорвался.

— Вы были правы, Розалия, не глисты его мучили, он боится львиного рева. Ну да скоро успокоится, сегодня цирк дает последнее представление. А потом свернут они свой шатер и раскинут его уже в сорока километрах отсюда. Пусть там ревет лев в свое удовольствие.

И прощальное представление состоялось, музыка умолкла, стихли и звуки шагов разошедшейся по улицам города публики, но внимательное ухо Репейки уловило даже далекую суету вокруг разбираемого шатра. Иногда резко звякала какая-нибудь металлическая трубка, с гулом опало брезентовое полотнище шатра, стучал разбираемый настил, лестницы, стулья, доски, когда же все затихло, Репейка заскулил, танцуя на каменной ограде:

— Едут!

И Репейка не ошибся!

В прошлый раз, правда, впереди отары шагал не Янчи и позади нее — не старый Галамб, но сейчас к Репейке приближался тот самый цирк — большой государственный цирк под названием «Стар», — а значит и Таддеус, Оскар, Додо, Мальвина, Алайош, Пипинч, Буби… и все остальные.

Цирк «Стар» проделал со времени их разлуки большой путь, с остановками на давно привычных местах, которые не посещались другими цирками; потому-то и не заезжал он в те края, которые против воли, сперва в грузовике, а потом скитаясь в одиночку, посетил Репейка. Но теперь дороги их снова сошлись, ибо приближалась осень, когда все стремятся поближе к дому.

Цирк быстро разобрали, шум работы умолк; но теперь тонкий слух щенка уловил громыханье тяжелых цирковых подвод, выкативших с поросшей травой базарной площади на мощеную дорогу, и он с замиранием сердца прислушивался к ленивому бормотанию колес, затеявших с мостовой долгий разговор.

Репейка вихрем обежал двор, словно ошалелый, но тут же на секунду замер безмолвно, желая убедиться, что грохот приближается.

— Едут…

Колеса уже громыхают в конце улицы, шум колотится в окна, вот видна серая махина Таддеусовой повозки, еще миг — и они здесь, повозка Таддеуса уже миновала ворота… Репейка вскочил на каменную ограду, туда, где обнаружил однажды лаз, — и в безумном восторге закружился вокруг полусонного Буби, привязанного к задку повозки Додо.

— Хррр, — испугалась лошадка, — чего тебе, маленькая собачка?

Репейка запрыгал вокруг толстого пони.

— Это же я, Буби… я… я!

Мы должны признаться, Буби спал и в пути, проснувшись же, не поверил своим глазам и даже обнюхал щенка.

— Глядите-ка! — замахал он коротко подстриженным хвостом, — а ведь я решил, что мне это снится. Я, знаешь ли, и в пути задремлю иной раз…

— Как всегда, Буби, как всегда… ой, до чего ж хорошо здесь!

— Ну, после поговорим, но сейчас меня что-то в сон клонит… ступай на свое место, Репейка.

На радостях Репейка ласково кусанул пони за задние ноги и затрусил между колесами повозки, как все собаки на свете, когда они путешествуют и ощущают над своей головой знакомую повозку и своего хозяина.

Вскоре город остался позади, и громыхание повозок утонуло в немоте полей, уже тронутых красками ранней осени. Теплый дух перепаханной земли смешивался со сладковатым запахом зреющей кукурузы, а луга уже грезили прохладными туманами, ибо в холодные ночи над теплыми травами заливных лугов подымался пар.

Ехали и ехали повозки в безмолвной ночи, и все, надо думать, спали, за исключением Репейки, которому места казались знакомыми и направление — верным, а Репейка, как мы знаем, ошибался очень редко. Репейка знал все, что может знать собака, и даже гораздо больше того, поэтому, если он чувствовал, что дорога ведет его к дому, то именно так оно и было.

Тем же путем, каким выехал в начале лета, цирк возвращался теперь назад, медленно подминая дорогу, — между прочим, Таддеус как раз накануне объявил труппе, что это последний путь, который они проделывают на медлительных повозках, ибо в нынешнем механизированном мире будут механизированы и цирки.

— Ты, Мальвинка, будешь гарцевать на тракторе, — ехидничал Алайош, — а Буби вместо ячменя станет заправляться тавотом.

— Некоторые лица не способны внять голосу времени и уразуметь идейные пружины необходимости прогресса… (Таддеус величественно огляделся, сам чувствуя, что сказано очень красиво…)

— Оскар вообще не понадобится, — продолжал дразнить своих товарищей Алайош. — Султану вставят в брюхо моторчик, и Таддеус сам станет заводить его перед представлением.

— Милый Таддеус, — поинтересовалась Мальвина, — а нельзя ли и Лойзи вставить моторчик? Как станет безобразничать, я возьму да и не заведу его больше…

— Хорошая идея, — кивнул Таддеус, — а теперь будьте любезны выслушать меня серьезно. Мы получим великолепные автобусы со всеми удобствами. С отоплением, ванной комнатой, душем. За какие-нибудь минуты будем добираться до места выступления, сможем дать в пять раз больше представлений, чем…

— И зарплата станет в пять раз больше? — спросил Оскар, который, если мы еще помним, был как бы запрограммирован на материальные заботы.

— Разумеется, — вмешался Алайош, и тут же добавил: — хотя ты все равно моментально окажешься без гроша, Оскар, если опять не свалится откуда-нибудь с неба еще один Репейка, залог всяческих премий…

— Не напоминай, Лойзи, об этом прелестном пуми, не то я разревусь, — воскликнула Мальвина.

— Додо идет, не будем говорить о Репейке, — предупредил своих коллег Оскар. — А что, реальная это штука — механизация? Слышишь, Додо, скоро пересядем на автотранспорт.

Но Додо лишь рассеянно кивнул ему.

— Я все думаю, ведь завтра мы окажемся примерно в тех местах, где я приобрел Репейку. Может, он домой вернулся?

— Ну и что? Хочешь выкупить его у прежнего хозяина?

— Какое! С меня довольно знать, что жив он… — И Додо проглотил в горле ком, как человек, который редко прибегает ко лжи: — В конце концов я за него заплатил…

Все замолчали, каждый подумал о своем, потом разговор перешел на другую тему, хотя как раз в эти минуты всего каких-нибудь несколько сотен шагов отделяли их от щенка, который с надеждой прислушивался к рыканью Султана. И вот Репейка был уже с ними, глотал пыль под повозкой Додо, усталый, но довольный, ибо чувствовал себя опять среди своих друзей, вместе с которыми двигался к дому. Лапы, отвыкшие от каменистых дорог, немного болели, но это все не беда, к тому же звезды уже начали прощально моргать, и Репейка чувствовал, что день принесет отдых и все необходимое.

И на этот раз Репейка не обманулся в своих ожиданиях.

Рассвет еще только занимался, когда тяжелые повозки опять свернули с мощеной дороги на поросшую дерном базарную площадь и разместились на ней так, как это предписано распорядком. А за базарной площадью на светлеющем восточном небосклоне проступили печные трубы и, одна за другой, задымили. Рано просыпающийся маленький городок медленно оживал.

— Мальвина! — пробормотал Алайош. — Ты обещала на рынок сбегать, посмотреть…

— И правда! Ну совершенно из головы вылетело… Но в такое время еще нет рынка.

— Как это нет! Они же рады поскорей распродать все и по домам разойтись. Ступай, Мальвинка: кто рано встает, тому бог дает…

— Еще одна пословица, Алайош, и я запущу в тебя туфлей! — Но она только с грохотом распахнула дверь. И вдруг замерла, буквально застыла. Хотя и не надолго. Прижав к сердцу руки, прекрасная наездница вдруг так завизжала, что Алайош, сделав блистательное сальто, выпрыгнул из постели, сильно стукнувшись о ножку стула.

— Что такое?!?

— Алайош, — указала Мальвина за дверь, — Лойзи, миленький… Репейка… дорогой мой…

Перед дверью скромно сидел щенок, весь покрытый пылью, и вилял хвостом.

— Я прибежал… И теперь ужасно голоден.

Тут уж был забыт и рынок, и все прочее.

Пипинч, путешествовавшая в клетке, укрепленной позади Оскаровой повозки, также заметила Репейку и так запрыгала, так завизжала, что Оскар появился на утренней арене с плеткой в руке, но тотчас сунул плетку за пояс и с энтузиазмом, поразительным для его уравновешенной особы, рванулся к Мальвине, которая — да, не будем скрывать от читателя этого антисанитарного ее поступка — уже в шестой раз целовала Репейку за ухом.

— Да отпусти же его, Мальвинка!

— Как бы не так! Чтобы он опять убежал!

— Отпусти, отпусти! Не затем он пришел, чтобы убежать.

— Правда, не убежит?

— Да отпусти же. Мы навестим Додо. Пойдем, Репейка. К Додо пойдем.

— Додо? — щенок покосился на плетку. — А поесть чего-нибудь мне не дадут?

— Ну, пошли!

И они отправились. Репейка трусил возле Оскара, Алайош босиком прыгал позади, высматривая всякий раз место, куда ступить.

Оскар постучался к Додо.

— К тебе гость, Додо!

Дверь отворилась, Репейка влетел в повозку и, скуля, прильнул к ногам Додо.

— Вот я! Вот он я, а поесть мне не дают.

— Нет! — сказал Алайош, занозивший тем временем ногу, — нет, на это даже смотреть невозможно!.. — Он имел в виду Додо, который чуть не задушил в объятиях и Репейку, уже несколько раз изловчившегося лизнуть его в щеку.

Репейка легонько отбрыкивался и поглядывал вслед Алайошу, который, прихрамывая, отправился удалять занозу. Щенок, вероятно, думал, что Алайош пошел за едой, как вдруг Додо ощутил под рукой втянувшийся живот щенка…

— Пусто! — воскликнул он. — У Репейки в животе совершенно пусто! Я сейчас… погоди, где мне оставить тебя? — Наконец, он опустил Репейку на кровать; пес тут же было соскочил за Додо, но в Оскаре проснулся дрессировщик.

— Сидеть!

Репейка весь сжался.

— Не мучай его, Оскар, не то он опять нас покинет, — сказала Мальвина, поглаживая щенка.

— Напротив, еще до обеда мы возьмем его в работу…

— Рановато будет, — послышался голос с хрипотцей, и в дверях показался Таддеус, в шлепанцах, но при этом в кавалерийских штанах; он был еще в наусниках и в спешке забыл вставить челюсть, поэтому немного пришепетывал.

— Итак, — установил он, — Репейка явился.

— Итак, он явился, — вмешался вернувшийся уже в туфлях Алайош, — и теперь ожидает горючего, но Оскар намерен тиранить его. Мы голосуем против Оскара.

— Против! — воскликнули собравшиеся хором.

— Все вы ослы! Разумеется, за исключением дамы и Таддеуса, коего я принял в свое сердце именно в связи с Репейкой, да и ключ от кассы находится у него.

— Думаю, столь небольшой отдых не повредит собачке, — рассудил Таддеус, — если, конечно, Оскар и Додо согласны…

— Вот это другое дело, — сдался Оскар, — это истинно директорский тон и голос неотразимый. Премия будет, Таддеус?

— Посмотрю… посмотрю, а вы присматривайте за сщеночком. Привет, Репейка, — помахал Таддеус рукой. — Кстати, и афиши еще целы. Ну, сто ж, не перекормите собацку.

И — восполняя недостающую челюсть — Таддеус удалился пружинистым шагом.

— Мальвинка, — попросил Додо, — если бы ты подогрела какие-нибудь остатки…

— Мальвина идет на рынок, — объявил Алайош.

— Не пойду!

— Мальвина не пойдет! Если мне нельзя быть тираном, то пусть и другие остерегутся!.. Ну, вот что, — прекратил спор Оскар, — когда Репейка поест, я впущу сюда Пипинч, если она до того времени не выскочит из собственной кожи. Можете мне поверить, зрелище будет необыкновенное, одним словом, настоящий цирк.

— Вот тебе, Репейка, — поставил Додо на прежнее место его сковородку, и щенок, чуть не перекувырнувшись через голову, бросился к знакомой посудине. Он ел, и ел, и ел, и его брюшко раздулось, как барабан.

— Хватит с него. Додо, не то лопнет…

— Ну, что ж, — облизнулся Репейка, когда Додо взял посудину у него из-под носа; глазами он все-таки следил за остатками трапезы, но уже прислушивался одним ухом к голосу Оскара, донесшемуся снаружи.

— Честное слово, Пипинч, сейчас возьму плетку.

Обезьянка так разволновалась с тех пор, как увидела потерянного друга, что начисто позабыла о дисциплине, и теперь буквально тянула Оскара к повозке Додо.

— Там друг мой… мой друг… скорее, — лопотала она, и Оскар не был бы истинным укротителем зверей, если бы не понял, как взбудоражена Пипинч. Итак, они пришли, держась за руки, и Пипинч с мольбой взглянула на Оскара.

— Отпусти же… ой, да отпусти же меня, наконец!

Оскар погладил обезьянку.

— Повозку-то хоть не переверните.

Пипинч вскочила на порог, куцый хвост Репейки метался, как бешеный, потом одним прыжком он оказался перед обезьянкой, которая обняла его, прижала к себе и усердно облизала, что до какой-то степени было поцелуем, частично же свидетельствовало об искреннем интересе ее к только что поглощенному собакой завтраку.

И вот Пипинч начала негромко повизгивать. Она отпустила шею Репейки, села, и теперь нельзя уже было не видеть, что она форменным образом отчитывается перед другом.

Репейка лежал, глядел на свою маленькую подружку, хвост его непрерывно ходил ходуном, но стоило ему попытаться встать, как Пипинч тотчас прижимала его к полу и глаза ее метали молнии:

— Не хочешь меня выслушать?…

— Да что ты, Пипинч, — растягивал губы Репейка, и получалось что-то вроде снисходительной усмешки, — что ты! Хотя, впрочем, я половины не понимаю.

Тут уж Пипинч хваталась за голову, била себя в грудь, колотила по полу, чесалась и даже — для пущей доказательности — хватала иногда Репейку за ухо.

— Не тяни ухо, Пипинч, ведь больно, — шипел Репейка, — меня один человек ударил…

— Ну, Пипинч, довольно, — сказал Оскар, — пошли в клетку!

— Нет! — воскликнула Мальвина. — Если Лойзи нельзя быть тираном, тогда и тебе нельзя. Сегодня — день Пипинч и Репейки. Правильно я говорю?

— Правильно! — ликовали зрители. — А Оскара самого в клетку!

— К Джину!

— Это кто же тут так жаждет крови? — спросил Таддеус, появившийся опять, но уже без наусников и сияя вставной челюстью. — Я все слышал, и, по-моему, Мальвина права — частично… По-моему, с вашего разрешения, излишек хорошего так же вреден… как, впрочем, и недостаток его… тут и Мальвина со мной согласится. Пусть же наши любимцы побудут час-другой вместе утром, а после обеда — еще столько же.

— Я тоже так думаю, — проговорил Додо.

— Не возражаю. Мальвина, приди на грудь мою, — раскинул руки Оскар, — главное, жить в мире.

— Оскар, — предупреждающе вскинул палец Алайош, — Мальвина давно уж укрощена… а я предлагаю вместо этого заняться Таддеусом, нашим тираном. У него ведь и сердце есть, и деньги тоже…

— Дети мои, — поднял Таддеус обе руки, словно благословляя присутствующих, — дети мои, у тирана нет сердца и нет денег — только для себя самого. Я был и остаюсь вашим бедным директором и, в качестве такового, приглашаю вас после представления на небольшую вечеринку по случаю радостного для всех нас возвращения Репейки.

— Таддеус, — подпрыгнула Мальвина, — позволь мне поцеловать тебя.

— Только с моими усами осторожнее, Мальвинка, душа моя, — подставил ей свою физиономию директор. — Ну, а теперь, — предложил он, — оставим, пожалуй, виновника торжества с его приятельницей, потому что время не стоит на месте, и, если вы сейчас же не приметесь за дело, ничего у нас сегодня не получится.


Шатер цирка был в основном уже установлен — время шло к одиннадцати, — когда Оскар увел с собой Пипинч, повиновавшуюся беспрекословно. Она рассказала Репейке все свои обиды, выловила у щенка всех его блох и, когда увидела в руке Оскара сахар, то притягательной его силы оказалось достаточно, чтоб расстаться с другом.

Оскар, уходя, захлопнул дверь, и Репейка с удовольствием лег, наконец, на прежнее свое место. В ступнях еще гудел долгий ночной путь, к тому же он был сыт, а знакомые шумы снаружи так успокаивающе оседали вокруг повозки, что Репейка заснул сразу и спал необычно крепко. Стены повозки олицетворяли такой совершенный покой, запахи были так знакомы, словно все желания исполнились, и лишь много позже в глубь его сна проник звук из далекого прошлого — звук колокольчика.

Щенок открыл глаза, вскинул голову и мгновенно, не отдавая себе в том отчета, был уже на ногах.

— Отара!

Он бросил взгляд на дверь, но никто не приходил. Почему не пришел Додо, чтобы выпустить его? Разве он не слышит, что идет стадо? Или не знает, что ему непременно нужно сейчас туда?

Скуля, Репейка царапал дверь, но его тихий плач пропал в шуме и гаме большой площади, а колокольчик звенел, все удаляясь, и скоро щенку уже не слышен стал топот множества копытец.

— Да, впереди идет старый пастух, рядом с ним вожак, и клубится пыль, а сзади, в пыли, шагает Янчи, один.

Так чувствовал Репейка, и так оно и было!

— Выпустите же меня! — захлебывался щенок, но все было напрасно, гомон цирка заглушал все прочие звуки, и Репейка, подавленный, вернулся на свое место; однако, глаза его не отрывались от двери.

Потом он снова задремал и вскочил лишь тогда, когда появился Додо, причем с миской.

— Здесь прошла отара, отара, — запрыгал щенок вокруг человека, — я жду их!

— Вот твой обед, моя собачка, теперь-то мы останемся вместе, ведь правда?

Репейка, углубившись в еду, не ответил.

После обеда Додо тоже прилег: солнце уже светило лишь искоса, когда дверь отворилась. Оскар сказал с порога:

— Пошли, Додо, погуляем с Репейкой, чтобы он поскорее освоился в прежней обстановке.

— Взять на поводок?

— Не надо. Я убежден, что щенка украли, а когда он почуял и услышал нас, сразу пошел за нами. Поводок положи просто в карман, а вот спички и трубку оставь на стуле. Пошли, Репейка!

Цирк стоял уже в полной готовности на поросшей травою площади, и щенок чувствовал: все в порядке, и можно спокойно ждать того, что прозвенело ему во сне. Почти совсем непринужденно прошел он мимо клетки Султана, который поглядел на него с усталым равнодушием.

— Я вижу тебя, маленькая собачка, хотя какое-то время не видел. — И, закрыв глаза, лев опустил косматую голову на свои огромные лапы.

Джин вообще их не заметил. Он смотрел сквозь них, как будто сквозь стекло, и только хвост его напряженно извивался, словно выражая сокровенный смысл какого-то чувства или мысли.

Миновав шатер цирка, Оскар остановился.

— Ну-ка, посмотрим, сколько ты перезабыл. — Он погладил Репейку. — Славная собачка, красивая, хорошая собачка… принеси-ка спички… спички!

Репейка крутанулся вокруг себя и умчался, тотчас же вернувшись с коробкой спичек.

Глаза Оскара засветились от радости.

— Репейка, собака из собак, господин профессор, умоляю — трубку!

Щенок нес трубку так, словно это было триумфальное знамя. Он высоко закинул голову и выступал парадным шагом.

Оскар сунул руку в карман и, развернув бумажку, достал половину сардельки; Репейка сидя ожидал награды.

— Вот тебе, собачка, — протянул ему Оскар лакомый кусочек, — а вы все, между прочим, оказались ослами, милый мой Додо. Не сердись, ладно?

— Сердиться я не умею. Иногда мне грустно, только и всего. А теперь вот Репейка вернулся…

— Мы хоть сегодня могли бы выступить с этим номером. Память у этого пуми, что чистейшая восковая пластинка для звукозаписи. Ставишь на проигрыватель, включаешь, и она играет все подряд.

— Похоже, ты прав.

— И не забывает ничего, и так устроен, что подчиняется сильнейшему… причем в точности так, как его научили. Что с тобой, Репейка? — взглянул на щенка Оскар. — Чего тебе?

Сразу за базарной площадью извивалась серая лента шоссейной дороги, и Репейка вдруг беспокойно заскулил.

— Они здесь прошли… здесь прошли… куда они делись? Можно мне посмотреть?

Он перескочил через кювет и возбужденно заметался среди овечьих следов.

— Вот здесь… здесь, — вдруг замер щенок и громко затявкал, — этот запах тот самый… запах старого пастуха, его сапоги… — И он вскинулся на задние лапы, чтобы дальше видеть, но в багряно-золотистом пыльном тумане дорога была пуста и ничего ему не сказала.

Репейка сел и оглянулся на двух своих спутников.

— Я их не вижу…

Оскар задумчиво посмотрел на Додо.

— Не понимаю, но думаю, что здесь-то и ключик к загадке. Кто-то или что-то прошли по дороге, и этот кто-то или что-то весьма интересует Репейку, возможно, даже больше, чем мы… Додо, надо очень присматривать за ним.

— Я и сам уж вижу. Недалеко те места, где он попал к нам…

— Не забывай, однако, что то место, где он пропал или его украли, напротив, очень далеко. Километров пятьдесят-шестьдесят по крайней мере. Если бы он ушел сам по себе, тогда и не вернулся бы, значит, его все-таки украли. Но если украли, как он появился здесь снова в одно прекрасное утро, грязный, усталый? Очевидно, где-то пристал к повозкам. Но где? Додо, дорогой мой, нужно быть начеку. А ну-ка, посмотрим, что это он высматривает?

— Что ты там видишь, Репейка? — Додо и Оскар подошли к пуми, который, вертя хвостом, смотрел куда-то вдаль.

— Отара, — встал вдруг Репейка, — отара. Чампаша с ними не было…

Теперь, делая круг за кругом, он уже уверенно распутывал слегка размытую, но все-таки ясную роспись следов.

— Вот здесь шел Янчи! — застыл он вдруг на одном месте.

Оскар приблизился, почесал бровь.

— Ничего не вижу, все затоптано, следы перепутаны. Вот бы заглянуть в твою маленькую умненькую головку. Ну, пойдем, Репейка. Нельзя! — крикнул он и махнул рукой. — Пошли! — И щенок тотчас, правда, очень неохотно, последовал за человеком, которому покорялся даже Джин.

— Нельзя? — что-то вдруг запротестовало в нем. — Нельзя отыскивать мое стадо? Но, может быть, это только сейчас нельзя… а вот если бы отара была здесь, тогда иное дело. Если бы здесь оказался старый пастух и знаком позвал меня… Нет, тогда уж пусть Оскар говорил бы, что хотел, да он и не стал бы ничего говорить, потому что ведь тому пастуху подчиняются все, и Оскар, конечно, тоже.

— За собакой надо глаз да глаз, Додо, какое-то в ней непокорство.

— Ну, что ты! Сам же сказал, что хоть сегодня можем выступать.

— Сказал. А ты видел ее сейчас, когда я позвал ее с шоссе? Она подчинилась, верно, но ведь как неохотно! Окажись здесь то или тот, чьи следы она обнаружила, так, пожалуй, и не пошла бы с нами.

— Не буду выпускать ее, пока не уедем из этих мест.

— Когда рядом ты или я, можешь выпускать спокойно, щенок очень дисциплинирован, да и хотел бы я поглядеть на того человека, который переманил бы его от меня!

И Оскар потрепал Репейку по голове, а тот лизнул ласкавшую его руку. Однако Оскар, если и знал, то забыл, что испытывать судьбу не следует.

Когда они вернулись к повозке Додо, Оскар сказал:

— Сейчас я попробую повторить с ним одну штуку, которой просто так, между прочим, обучал его. Придержи его здесь, а как позову, отпусти. И сам приходи тоже.

— На место, Репейка, — ласково сказал Додо, и Репейка с удовольствием прыгнул в свой ящик, хотя теперь уже едва в нем умещался.

— А ты вырос, собачка моя, в самом деле вырос… но Оскар, по-моему, все-таки неправ.

Вскоре они услышали голос Оскара, он звучал грозно, как в те часы, когда дрессировщик сердился на Пипинч.

— Репейка!!!

Репейка выскочил из ящика и посмотрел на Додо.

— Ступай, Репейка, — махнул рукой Додо, и щенок вихрем умчался на голос.

Возле повозки Оскара стояли рядком три стула, как будто места для публики. На одном сидел Алайош, на двух других — униформисты. На голове у Оскара был цилиндр, а из кармана благоухало мясом.

— Сядь!

Репейка сел, настороженно вертя хвостом.

— Игра?… Игра?

Оскар снял цилиндр с головы и протянул Репейке.

— Проси, Репейка! Получим мясо! Мясо!..

Чуть поколебавшись, Репейка аккуратно взялся за край цилиндра.

— Проси, Репейка! — указал Оскар на «публику», и Репейка по очереди присел со шляпой в зубах перед Алайошем и двумя униформистами, выжидая, пока каждый бросит в шляпу монетку.

— Неси сюда!

Репейка принес цилиндр Оскару, который совершенно расчувствовался, и даже поднял собаку с земли вместе со шляпой.

— Пусть кто-нибудь осмелится украсть тебя или сманить, — убью! Понимаешь? Убью его, но сперва отдам Джину поиграть… впрочем, нет, не отдам, потому что желаю сам пытать его. Забери, Додо, свою собачку, а дома угости вот этим мясом. Не нужно держать Репейку взаперти, я теперь за него уже не боюсь.

Оскар опять забыл кое о чем — о незатейливом народном присловье: «лучше наперед бояться, чем вдруг испугаться». В самом деле, боясь чего-то заранее, можно предотвратить тот испуг, который вызывает уже факт свершившийся, когда изменить ничего нельзя.

Однако, все страхи были как будто напрасны. День перешел в сумерки, а сумерки перелились в вечер так же неприметно, как переходит маленькая стрелка часов с цифры «пять» на «шесть», «семь», «восемь», «девять»… Неприметно, даже когда человек на нее смотрит, а уж если и не смотрит?…

Уходя, Додо все же запер щенка на ключ, однако Репейка воспринял это весьма благожелательно, потому что наелся и хотел спать, а возможно, и видеть сны, но этого нельзя знать наверное. Заснуть он во всяком случае заснул, но мы никогда не узнаем, снился ли ему аптекарь, мастер Ихарош, а может, и Лайош или Мирци, как не узнаем, видел ли он во сне старого Галамба или отару, что каждый вечер возвращается в загон, в тот самый загон, ворота которого в эту пору постоянно открыты, как будто они только и знали с сотворения мира, что ждать, ждать его…

Некоторое время в сон Репейки проникал гомон цирка, рыканье Султана и далекий град аплодисментов, но потом все затихло. Пришел Додо, чтобы умыться, и на этот раз оставил дверь открытой.

— Ну, Репейка, сейчас будет твой праздник.

Репейка потянулся и прислушался, но услышал только сонные, как всегда, шаги Буби.

Однако, вечеринка удалась блестяще.

Во главе стола сидела Мальвина, в конце стола — Пипинч с Оскаром, а Таддеус произнес тост в честь Репейки, назвав его «сверкающей кометой на собачьем и цирковом небосводе». Закончил он тост словами о вечной и отныне уже неразрывной дружбе, которая связывает Репейку с Додо, Оскаром и всеми остальными.

Таддеус говорил превосходно — позднее все утверждали это, — Мальвина послала ему воздушный поцелуй, мужская же часть застолья гораздо более выразительно склонила перед ним знамена признания, основательно выпив за здоровье Репейки и Таддеуса.

Репейка благопристойно восседал рядом с Додо на стуле, однако свою долю от пиршественного стола поглощал уже на земле, куда позднее — с разрешения Оскара — перебралась и Пипинч со своей жестяной тарелкой. Вероятно, не стоит и поминать о том, что в тарелке ее уже было пусто, потому Репейка весьма прохладно посоветовал ей не слишком приближаться. Ведь он еще ел… Пипинч обиделась, опять поставила свою тарелку поближе к Оскару, и Репейка спокойно закончил ужин. Но маленькая обезьянка продолжала клянчить и вообще вела себя неприлично, так что в конце концов Оскар схватил ее за загривок и отнес спать.

После этого ничто уже не нарушало спокойного течения вечеринки.

Напитки благополучно убывали, лампы светили все ярче, полотнище шатра мягко раздалось, смелей и роскошнее стали жесты, сопровождавшие мирную беседу.

Сейчас Таддеус и в самом деле выглядел величественным патриархом, который даже кровью пожертвовал бы ради своих чад, — да он таким себя и чувствовал. Впрочем, все прочие были настроены так же. Они верили каждому слову друг друга, всё подтверждали и всё прощали, а когда реже стали приходить на память случаи из прошлого и рассказчик довольствовался уже одним скупым жестом, чтобы наглядно пояснить пятнадцатиминутный рассказ, Таддеус провозгласил:

— Мальвинка, душа моя, ты бы нам спела.

— Но у меня же голос, как у ночного сторожа…

— Кто смеет утверждать это? — встал Алайош, обводя присутствующих разбегающимися во все стороны глазами.

— Представь себе, ты, Алайош!

— Позор! — провозгласил Оскар и дернул Алайоша за брюки, отчего тот мешком плюхнулся на свое место.

— Убит, — потянулся Алайош к своему стакану в поисках опоры, — собственной супругой своей убит и уничтожен.

— Заткнись, Алайош, иначе мы сами тебя убьем и уничтожим, — прервал кто-то стенания впавшего в меланхолию акробата и положил гитару Мальвине на колени. — Просим!

Гитара заговорила, аккорды встречались на взлете, сплетались, и песня мягко уносилась к куполу цирка.

Мальвина пела. Она и в самом деле как будто немного охрипла, но это только выделяло слова песни из сонно-страдальческого гитарного наигрыша и придавало смысл сопровождавшим напев мыслям. От одной что-то отнимало, другой что-то добавляло. Заволакивало туманом и топило в солнечном сиянии, пело об успехе и напоминало о провалах, за тенями бродили лица и воспоминания, минувшие времена, дороги, игры, аплодисменты и прохладное безмолвие.

На лице Мальвины играла улыбка, а в глазах стояли слезы, и, когда она умолкла, стало так тихо, что можно было, казалось, услышать, как проносится по небу падающая звезда.

— Вот оно как, — проговорил кто-то, а Алайош опустился на одно колено перед своей женой и поцеловал ей руку.

— Ты была великолепна, — выдохнул он, а Мальвина ласково погладила мужа по голове, погрузив пальцы в светлую его шевелюру.

— А ведь ты лысеешь, Алайош…

Гитара со стуком легла на стол и тем прикрыла дверь в обитель чувств.

Вечеринка на этом и кончилась.

— Прекрасно было все, детки, — сказал, подымаясь, Таддеус, за ним последовали и все остальные, только Оскар сделал Додо знак.

— Все подготовлено, пошли, Додо, если не хочешь спать, и виновника торжества кликни с собой.

Погасли лампы. Все стихло вокруг цирка, огромная белая дуга Млечного пути молча охватила ночь, даже Джин, кажется, заснул, только в повозке Оскара еще горела лампа и слышались изредка невнятные возгласы:

— Двойной кон! Двойная последняя ставка! А погляди-ка, Репейка, как я на это отвечу! Но вы все же пить не забывайте…

Додо наблюдал за игрой, полулежа на кровати. Репейка, услышав свое имя, подошел не к Оскару, а к Додо.

— Может, пойдем уже спать?

— Репейка, по-моему, предпочел бы отдохнуть. Или, по крайней мере, прийти сюда, ко мне.

— Что ж, позови. Сегодня он именинник.

По знаку Додо Репейка вскочил на кровать и прилег рядом с человеком, которого здесь любил больше всех. Правда, он слепо повиновался приказаниям Оскара, но к чувству привязанности, к любви это не имело никакого отношения. Щенок сунул голову под руку Додо, вздохнул и закрыл глаза. Вскоре задремал и Додо.

Теперь из повозки вырывались изредка лишь сугубо серьезные, профессиональные термины. Сигаретный дым вился над крышей, словно туман; Алайош тихонько поставил стакан.

— Спят, — кивнул он в сторону кровати.

Оскар даже не обернулся.

— Спать и в могиле успеем… а этой живительной влаги у нас только на двоих и осталось.


Мате Галамб сдал сотню валухов, пятьдесят старых уже овцематок и получил вместо них сорок молодых овечек.

— Они поместятся на грузовике, — сказал директор государственного хозяйства, — зачем вам, дядюшка Галамб, на своих двоих плестись. Сядете рядом с шофером, Янчи с овцами устроится.

— Что ж, можно.

— Когда думаете выехать?

— А чуть свет. У меня еще в городе кой-какие дела, а из города, как все переделаю, и пешком доберусь. К нам оттуда недалеко. Овец же и Янчи доверить можно. Домой приедут вовремя, сразу и стадо выгонит.

— Ну, конечно. Комната для гостей в вашем распоряжении, и ужин готов.

— Премного благодарен, а только пастух здешний обидится. Ждет он…

— Ну, как хотите, дядя Галамб. А Янчи?

— Овец я уже принял, его место при них. А поужинать со мной поужинает.

— Как заведено у вас, дядя Галамб, так и делайте.

— У нас так заведено.

Еще не начало светать, а Янчи уже подавал будущих овцематок в кузов большого грузовика, снабженный высокими решетками, чтобы какая-нибудь непутевая овечка не выпрыгнула в пути. Сперва погрузили вожака оставшейся дома отары, и его колокольчик несколько успокоил тревожно топчущуюся овечью толпу.

— Сорок, — передал подпасок шоферу последнюю овцу и сам взобрался в кузов, а шофер спрыгнул наземь.

— Прошу, дядя Галамб, вот сюда, ко мне… не слишком ли тепло будет в шубе?

— В шубе, сынок, никогда ни слишком тепло, ни холодно, а как раз так, как и быть должно. Трогай поаккуратнее, чтоб скотину не побить…

— Трону так, что и яичко не разобьется.

И грузовик почти неприметно пришел в движение.

— Да, тут даже овцам сказать нечего, — кивнул старик, — словно бархат разглаживаешь, и того мягче.

Потихоньку-полегоньку выбрались они на шоссе; к этому времени уже проступили на розовеющем с востока небе придорожные деревья, окрасились и клубы пыли, вскипавшие позади грузовика.

Машина незаметно увеличила скорость. Янчи сел на дно кузова, чтобы ветром не унесло шляпу; впрочем, лихим молодцом надо было быть ветру, чтобы хоть пошевелить на его голове этот насквозь промасленный, дождями побитый головной убор.

Колокольчик вожака изредка звякал, и тогда вожак обалдело поглядывал на Янчи, словно говорил:

— Чего-то я во всем этом не понимаю.

— Сейчас уж и дома будем, не бойся, все ж таки лучше один час ехать, чем целый день сапоги трепать. Не так, что ли?

Заря уже разгорелась вовсю, грузовик ехал быстро, поднятая им пыль медленно оседала на осенних, овеваемых паутиной полях. Старый Галамб смотрел на дорогу, на проносящиеся мимо луга, иногда посматривал на стрелки приборов под ветровым стеклом грузовика. Некоторые стрелки постоянно дрожали на одном месте, другие упрямо застыли; узнал чабан только часы.

«Ну-ну, — подумал старик, — хоть это знакомо».

На мягком сиденье было удобно, и в шубе своей он чувствовал себя хорошо.

— А все-таки великое дело — такая вот машина.

Городок надвигался так, словно его притягивало.

— Цирк, — качнул головой шофер, когда проезжали мимо базарной площади.

— Он и есть, — кивнул пастух, — комедианты. Однажды и я побывал в цирке, когда в солдатах служил… У «Трех дроздов» я сойду. Может, открыли уже?

Корчмушка под названием «Три дрозда» была, конечно, открыта, и Мате Галамб удобно расположился в углу. Он спросил немного палинки и развязал суму, перед выездом плотно набитую гостеприимной женой госхозовского овчара. Пастух расстелил на столе тряпицу, в которой был завернут хлеб, и стал закусывать салом. Кто приходил, кто уходил, его не интересовало, вокруг стоял ровный шум голосов. Он сидел спиной к двери и лишь одним ухом прислушивался, как корчмарь всячески старается убедить пьяноватого, задиристого возчика ехать своею дорогой.

— Не оставляй лошадей без присмотра, Шимон, милиционер придет, запишет.

— Хотел бы я посмотреть на того милиционера!

— А ну, как испугаются чего-нибудь лошадки-то да понесут, беда ведь.

— Еще пятьдесят грамм… а лошади понесут — моя забота.

— Больше не дам, Шимон, вот это допей, и хватит, не то ведь ты здесь ссору затеешь. Выпей и ступай себе.

— Хватит проповедовать, на свои кровные пью!..

Дверь корчмушки открылась, и вошли двое незнакомцев.

— Пиво есть?

— Только в бутылках.

— Две бутылки, пожалуйста.

— А почему бы сразу не десять! Шатаются тут всякие… Найдется здесь для вашего брата хоть и двадцать бутылок… — Шимон смотрел на вновь пришедших свирепо. Таков уж он был, этот Шимон.

— Плати, Алайош, — сказал Оскар, — да попроси еще парочку, бутылки-то маленькие. — Безобразной выходки Шимона они словно не заметили.

— Как же, завод сейчас выпустит для вас бутылки побольше… а собачонку вашу уберите от моих ног, не то я ее вышвырну.

— Не делайте этого, приятель, не делайте, — ласково посоветовал Оскар, — а собака у моих ног, а не у ваших, верно? — И он отвернулся.

Но тут Шимон крепко схватил Оскара за плечо и повернул к себе.

— Послушайте, вы!.. Вашу…

Оскар был терпелив, но Алайош терпением не отличался. Левой рукой он схватил Шимона спереди за пояс штанов, правой отвесил солидную затрещину, затем поднял возчика и легко, словно перышко, выбросил за дверь.

— Вот так! Если вздумается, сударь мой, вернуться, угощу еще и помоями.

Однако «сударь» не вернулся: вероятно, уже во время полета, он все обдумал, ибо вскоре послышался стук тележных колес.

Корчмарь же отодвинул от себя деньги за пиво.

— Нет, нет, денег я не возьму! То, что вы его выставили, мне дороже денег. Ваша милость, надо думать, цирковой силач.

— Моя милость — акробат. Имеем честь пригласить вас на наше вечернее представление.

— А если моя собака соберет с уважаемой публики стоимость пива, вы примете? — спросил Оскар и снял свой цилиндр. — Репейка, проси!

И пуми, взяв в зубы цилиндр, пустился в обход, хотя к этому времени почти не соображал, что делает, потому что над застарелым кислым духом корчмы, над табачным человечьим смрадом, в затхлом воздухе плыл, все подавляя, запах овец и пастбища, прогорклый запах сапог и незабываемый запах шубы — шерсти, дубленой шкуры. И — благоухание пастушьей сумки с салом…

Цилиндр в зубах Репейки танцевал, но он все-таки переходил от одного гостя к другому, перед каждым садился, и в шляпу сыпались деньги. Щенок весь дрожал, словно от холода, когда оказался перед старым Галамбом, который ничего не положил в шляпу, только смотрел на дрожащую собачонку.

— И как только стыд глаза-то не выест, — проговорил он и отвернулся, а Репейка, скуля, опустился перед ним на пол.

Но Оскар еще раньше заметил, что с собакой что-то творится, и в панике подхватил ее.

— Что с тобой, чудо-собачка?… Никто ведь и не знает, что я взял тебя с собой… Додо меня убьет, и Таддеус тоже. Пошли, Алайош.

— Нет! Нет! — забился Репейка в руках у Оскара. — Не позволяй ему, не позволяй! — скуля, молил он пастуха, но старый Галамб сидел, словно идол, когда же Оскар вышел, залпом допил остатки палинки.

— Все одно испортили его, — махнул он рукой, — да и не отдали бы. Драться мне из-за него, что ли? Мне? С этими?


— Вот твоя собака, Додо, не знаю, что с ней. Сперва дрожал весь, скулил, может, старый пастух его сглазил, хотя даже не поглядел на него. Накорми его поплотнее, он и успокоится.

— Зачем вы повели его туда?

— Он сам пошел за нами, ты спал, а я и подумал: ему не повредит маленькая утренняя прогулка. Алайошу непременно пива захотелось. Ничего, успокоится. Но дверь открытой не оставляй…

Додо взял Репейку на руки и стал ласково поглаживать по спине, но собака всякий раз напряженно вздрагивала.

Есть он ел — Репейка мог есть всегда и при любых обстоятельствах, — но как только открывалась дверь, вскидывал голову и вилял хвостом.

— Почему же не приходит пастух? Ведь он был там… он там был, а теперь не приходит… почему он не приходит?

К полудню он как будто бы совершенно успокоился. Возле повозки на солнце было тепло; когда Репейка стал царапаться в дверь, Додо выпустил его без всяких опасений.

— Далеко не убегай, Репейка.

Некоторое время он смотрел ему вслед, Оскар тоже думал, что у пуми разболелся живот после вчерашней жирной трапезы, хотя у Репейки живот не болел никогда и ни от чего, за исключением глистогонного снадобья ветеринара.

Репейка слонялся вокруг повозки. Ложился, подымался, поглядывал на шоссе, но старый пастух не приходил.

Золотое сияние ранней осени заливало все вокруг светом; Репейке почему-то показалось необходимым выглянуть на ту широкую дорогу, где накануне прошла отара, ведь она опять может откуда-нибудь появиться! И старый Галамб, может быть, даже ищет его… хотя что же он мог вчера поделать, если Оскар унес его. Против Оскара не поспоришь.

По на шоссе не было в этот час даже машин. Вдалеке шел какой-то человек, но пыль нигде не клубилась, обозначая бредущее стадо, только гудели провода да в печальном затишье вскидывали свои шелковые стяги перелетки-пауки.

Репейка перескочил через кювет, но вчерашние следы занесло новой пылью, и, повернувшись к городу, он почувствовал, что должен бежать туда, где сидело и стояло вчера много людей, и там, может быть, ждет его старый пастух. Это было сперва не слишком настойчивое чувство, скорее подозрение, но как только он пустился в путь, оно становилось все неотступнее. Неуверенная трусца перешла в рысь, рысь — в освобожденный стремительный бег.

Да, старый Галамб, конечно же, сидит на том самом месте и ждет его!

На столе перед ним — хлеб и сало. И шуба рядом, и сумка…

Все осталось позади — и ласка Додо, и грозное всесилие Оскара, — и распахнулись далекие врата все затуманившей страсти, словно ворота овчарни, которые стоят закрытыми только зимой, а в такое время распахнуты настежь, и на возках посиживают воробьи, купаются в пыли куры, а укромное логово под яслями стоит пустое…

Маленький серый комочек летел уже по пешеходной дорожке и совсем не думал о том, знать не желал того, что Додо, сгорбившись, сидит у своей повозки, ласково и печально глядя перед собой, и, наконец, решает все же ответить на письмо жены, которая хочет к нему вернуться и которая никогда не узнает, что позвали ее потому, что исчез Репейка…

Репейка незаметно пробирался среди прохожих, потом выскочил на мостовую, потому что так они шли с Оскаром; он знал: в конце этого пути, там, среди множества людей, сидит старый пастух.

Сейчас Репейка не обращал на людей внимания, хотя и боялся их. Не колеблясь, влетел он в корчму и, между ногами, стульями, столами бросился прямо в тот заветный угол.

Стол пуст, и пуст стул, но в воздухе среди перемешанных, размытых запахов все-таки веет духом смазанных прогорклым салом сапог, и овец, и загона…

— Где он? Где он? — вертел головой Репейка, но никто не обращал на него внимания, никто не ответил ему. След повел его к двери, потому что в этой стороне казался чуть-чуть более теплым.

Он выскочил на улицу, и вот здесь-то, пожалуй, впервые за все время его скитаний — ему действительно повезло, ибо, перескочив через кювет, он напал на тот след пастуха, который вел не в город, а прочь из него, так как старый пастух за покупками шел по пешеходной дорожке, домой же — по пыли проезжей части, к которой он больше привык, ведь по ней он всегда брел вслед за стадом.

Репейка крутанулся разок и сразу пошел по следу, который был для него отчетлив, как крупная-прекрупная надпись. Оставалось только разматывать этот становящийся все теплее и теплее запах, а там, в конце, — там будет все то, чему, вероятно, нет даже названия, но что есть единственная, ничем не подменяемая действительность.

Город редел, распадался, потом пропал вовсе.

Поля уже наступали на окраинные городские дома, перед домами зарастали дерном пешие тропы, и след Мате Галамба свернул с пыльной проезжей части на пешеходную дорожку.

На одном месте пастух немного постоял — трава здесь была сильнее примята, и на земле валялся выколоченный из трубки пепел. Репейка поморщил нос, но, довольный, чихнул. Потом снова пустился в путь. Вдоль вспаханного поля спешил не таясь, но когда пошла кукуруза, побежал медленнее, и не по тропке, а прямо по кукурузе, как будто знал, что теперь ничем уже нельзя рисковать.

След становился все свежее, и пуми время от времени поднимался на задние лапы, потому что уже вот-вот должна была показаться шуба пастуха. Дорога, однако, давала здесь крюк, кукуруза вышла к самому шоссе, так что видеть далеко было нельзя, и Репейка ускорил бег.

И вдруг он увидел шляпу и завиток дыма возле шляпы… щенок побежал медленнее…

Нигде окрест не было ни души — только они двое, — и фигура пастуха все вырастала. Шубу свою Мате Галамб накинул на плечи, длинным посохом словно мерил дорогу, а Репейка был уже так близко, что должен был сесть, ведь не мог же он просто кинуться к пастуху, сломя голову.

Сердце пуми билось испуганно и хмельно. Прыгнуть прямо к своему хозяину он не смел, остаться позади не хотел, поэтому осторожно побежал рядом.

Мате Галамб тотчас заметил собаку, но продолжал свой путь все тем же мерным шагом. Сапоги не останавливались, и Репейка заглянул хозяину в лицо.

— Я здесь…

«Ага, — думал старик, — сбежал. Все-таки сбежал!» И вспомнилась ему старая Репейка, что осталась на пастбище, под кустом боярышника. Они остановились.

Старик оперся на посох и смотрел на извивавшегося в пыли пуми. Он не произнес ни слова, только смотрел и смотрел, неподвижный и суровый, пока Репейка не начал скулить и под конец не сел вдруг на задние лапы, как научили его в цирке.

Он чуть-чуть склонил набок голову и поднял влажные теплые глаза:

— Я вернулся.

И тут старый пастух улыбнулся и мельком скользнул рукой по морде собачонки. Потом показал вперед:

— Ну, ступай впереди, ты… комедиант.


Солнце уже близко склонилось к деревьям, и сладко-терпкое благоухание ласковой осени затрепетало над прошлогодней травой, словно аромат увядших цветов в старом альбоме.

Неслышно зевали опустевшие гнезда, лес был тих, словно невеселая дума, лишь дятел стучал где-то далеко, словно забивал последние гвозди в дорожный ящик незаметно состарившегося лета.

Скоро жеребцы осенних ветров умчат его прочь вместе с незатейливым скарбом, ведь оно отдало все и больше никому не нужно.

Терн уже синий, боярышник красный, дикая груша желтая, как воск, и над лесными вырубками, неуверенно колышась, нет-нет да и пролетит лист, словно ему очень важно знать, куда именно он упадет.

Утоптанная дорога тверда, большие сапоги мерно бухают позади, и Репейка иногда садится и оглядывается.

— Беги, беги, — молча говорит ему старый пастух, и Репейка опять пускается в путь.

Как проста эта речь! И как ясна!

Но у леса останавливается и старый Галамб, подзывает к себе собачку.

Пастбище еще залито солнцем, хотя тени кустов уже надели длинные юбки. Овцы разбрелись, Чампаш дремлет у невысокого деревца, Янчи что-то сосредоточенно строгает.

Галамб знаком показывает — назад! — и Репейка тотчас отскакивает, хотя весь трясется от желания мчаться, лететь.

Пастух сурово подымает палец, и Репейка приникает к земле, хотя его чуть не разрывает нахлынувший изнутри лай.

И они идут.

Первым вскидывает голову Чампаш, потом вожак, наконец, и Янчи.

Старик идет, неторопливо переставляя свой посох, потом останавливается, бросает наземь шубу, и Репейка садится возле нее. Он сидит, но лапы его движутся, хвост дрожит, а глаза, умные блестящие глаза, устремлены на Янчи, который уже спешит им навстречу!

Старик улыбается.

— И собаку привели, дядя Мате?

Старик улыбается, а Янчи испытующе смотрит на тихо ворчащую, трепещущую собачонку. Потом переводит глаза на старого пастуха, опять на собаку… Делает шаг к ней, останавливается, опять делает шаг. Даше уши смеются теперь у Янчи!

— Репейка!!! — орет он благим матом, так что в страхе разлетаются галки, пробавляющиеся возле баранов. — Репейка!!!

Тут уж не выдерживает и Репейка и мчится по пастбищу, словно стрела, выпущенная из туго натянутого лука счастья. Трижды обежал он отару, тявкая, ворча, падая, крутясь вокруг себя, потом остановился перед Янчи, когда же рука пастушонка стала гладить его, перевернулся на спину и всеми четырьмя лапами заходил по воздуху.

— Репейка, ах ты бродяжка, ах ты… ах, ты… Репейка!!

А старый пастух стоял молча, глядя на подпаска, на собаку, на отару и трепещущую паром даль, видя и весеннюю потерю, свою и осеннюю находку… его старое сердце ничего более не желало.

— Где ж вы нашли его, дядя Мате? — поднялся наконец Янчи. А Репейка подошел к пастуху, ожидая достойного ответа.

Старик молчал. Он стоял, опершись на свой посох, глядел на резной набалдашник и вспоминал, как песик, с цилиндром в зубах, клянчил монетки посреди корчмы. Словно нищий… Нет, никому не нужно этого знать, никому, в том числе и Янчи.

— Не я нашел его, а он меня. Так было, Репейка?

Пуми подполз к ногам пастуха, вскинул на него глаза и положил голову на большой-пребольшой сапог.

— Так, так, — проскулил он и закрыл глаза.

Репейка наконец-то был дома.

Загрузка...