На шее щенка был новый ошейник и медаль за отличную службу в деле государственной важности.

Старый мастер сидел на пороге, и глаза его затуманились, когда щенок подбежал к нему, лег и положил голову на ногу.

— Я пришел, — проскулил он, — мы пришли. Голова у меня уже не болит.

— Репейка…

Щенок вскарабкался лапами на колено старика.

— И есть мне давали… а вот этот человек не позволил мне покусать их…

— Репейка, наконец-то ты здесь!

— Ой, как же я счастлив, — тявкнул щенок, — и Аннуш здесь, нет ли чего-нибудь перекусить, Аннуш?

— И посмотрел на нее так, словно ждал ответа.

— Ну, разве не умеет он говорить? — спросил милиционер. — Разве вы не видите, он же говорит вам что-то!

Аннуш погладила щенка по голове.

— Уй-уй! — вякнул щенок. — Уй-уй-уй… там еще больно…

— Присаживайся, Йошка. Аннуш, гость у нас…

Анна вышла на кухню, а Репейка тоскливо поглядел ей вслед, потом перевел глаза на старого мастера.

— Как думаете, дядя Гашпар, о чем спрашивает сейчас собачка?

— Да ни о чем.

— Как ни о чем! Репейка спрашивает, можно ли ему выбежать за Анной на кухню.

При слове «Анна» Репейка радостно завилял хвостом.

— Верно ли, песик, что сержант говорит? — погладил старик Репейку. — Верно? Ну, тогда беги к Анне, — показал он на дверь, и Репейка, благодарно тявкнув, вылетел на кухню.

— Ну?

— Может, ты и прав, ведь я тоже, бывало, слышал, если какой-нибудь инструмент жаловаться начнет… мол, отточи меня, поставь новую рукоятку, маслом смажь или еще что…

— Оно и не удивительно. Инструмент мучился, а вы, дядя Гашпар, понимали его… Ведь он становился вроде как бесполезным, хотя мог бы приносить пользу, ну а вопрос и ответ у человека в мыслях рождаются. Но без инструмента не родились бы. Да туманное это дело…

Возможно, сержант и погрузился бы в этот туман, но вошла Аннуш, а рядом с ней бежал Репейка, веселый, словно не его ударили по голове несколько дней назад.

— Она несет уже, несет! — тявкал он, так как на подносе рядом с бутылкой вина красовалась ветчина в обрамлении колбасных кружочков.

Все это вместе, по суждению Репейки, приятно сочетало суровый реализм с самой возвышенной поэзией, действительность с грезой, ибо проглотить вот такой несравненный кусочек ветчины — это действительность, но то, что ощущает при этом собака (будь то пастушеская, сторожевая, цирковая или охотничья), — это уже чистая поэзия.

— И мне, и мне! — залаял, глотая слюну, Репейка, так как вновь пробудившийся аппетит начисто вымел из здорового желудка даже самое воспоминание об обеде.

— Дай уж ему что-нибудь, дочка… а ты посиди здесь, Репейка!

Репейка смотрел женщине вслед совсем так же, как Амбруш смотрел с телеги на Эсти, только еще более неотступно, но от хозяина не отошел. Когда же в его миске звякнули кости, весь затрясся от вожделения. Он встал лапами на сапог хозяина, но смотрел на миску.

— Можно мне туда?

— Похоже, милиционер-то не обкормил тебя… Ступай, Репейка, поешь!

Репейка бросился к своей миске так, словно опасался, что еще один миг и она, расправив крылья, улетит, хотя у мисок такое не в обычае.

— А ты, Йошка, принимайся за дело, у меня что-то нет аппетита, да и доктор запретил мясо есть.

Сержант вынул складной нож и, как только начал есть, сразу стало видно, что под синим мундиром и сейчас еще живет пастух, который режет хлеб, отрезает мясо, не манерничая, ловко, разумно, ест так смачно, что на него приятно смотреть и даже у человека с больным желудком просыпается аппетит.

Нож не крошил хлеб и не кромсал мясо. Он отрезал кусок как раз такой, какой нужно, не меньше и не больше, и было похоже, будто это лезвие делало ветчину лакомством еще до того, как она попадала на мельницу здоровых зубов.

Бывший пастух, сержант не пожирал жадно пищу, но и не баловался крохотными кусочками. Он ел молча, и это молчание превращало его трапезу в обряд, совсем как там, в мире полей и трав, где пища всегда есть подлинная радость, частица извечного праздника жизни.

Он с удовольствием осушил стакан вина, кивнув Анне и старому мастеру, и в этом коротком кивке было и уважение, и благодарность за уважение, проявленное к нему.

Это не было данью вежливости, чем-то внешним, ибо относилось не только к человеку, но и к самой пище, с которой следует обращаться почтительно и никогда не забывать, что пища это не воздух, имеющийся всегда, а нечто такое, ради чего нужно потрудиться, неизменно помня о том, что было бы, если бы ее не было.

— Возьмите еще, Йошка… ведь ничего и не поели совсем, — потчевала Анна, но сержант уже защелкнул свой нож.

— Очень вкусно было, поел с удовольствием, но и довольно с меня.

Эти слова тоже звучали не цитатой из книги о хорошем тоне — было ясно, что гость был сыт и в высшей степени удовлетворен. Выше подняться уже нельзя, вниз спускаться не хочется.

А Репейка, еще раз старательно вылизав миску, подошел к столу.

— Это было великолепно! Особенно кость от окорока… впрочем, если вдруг… может найдется что-нибудь еще?

— Лайош уплетает в три раза больше… да вон и Репейка словно бы еще поел.

— У Лайоша все в работу уйдет, Репейка выбегается, да и растет он. Я же много сижу, расти тоже вроде бы перестал…

— Жениться вам пора! — прорвался у Анны извечный инстинкт сватовства.

— Оставь ты Йошку в покое, — вмешался старый мастер, защищая мужскую свободу, безо всякого впрочем злого умысла и мудро сознавая, что когда придет время, молодой человек все равно рухнет в ту счастливую пропасть, откуда его не выволочь и шести волам.

— Ну, признались эти мерзавцы?

— Один сразу же… второй с трудом, но Репейку просто держать приходилось, чтобы не порвал их. На других он и ухом не вел.

Анна наградила за это Репейку кружком колбасы, — колбасной медалью, носить которую положено исключительно внутри.

— Ну, теперь ты поел достаточно, ступай погуляй, — широким движением показала Анна на двор, словно отсылала играть мешавшегося под ногами ребенка.

Репейка понял, но счел, что настолько Анна все же не вправе им командовать. Он посмотрел на старого мастера.

— Я люблю этого человека в юбке, но отсылать меня она не имеет права.

И подчеркнуто стал у ног хозяина.

— Ну, видели вы этакую бесстыжую собачонку! — возмутилась Анна. — А еду от меня, так это он принимает… Пошел отсюда! — крикнула она и сердито топнула ногой.

Репейка сразу окаменел и заворчал.

— Но-но, советую со мной поосторожнее, — предупредил он Аннуш, так как почуял злость в воздухе и знал, что это уже не игра. — Нас тут двое, правда? — оглянулся он на старого мастера.

— Ступай, ступай, Репейка, — погладил его Ихарош, — с женщинами лучше не связываться. Ступай, — показал он на двор, — погляди, чтоб не забрели в огород соседские куры…

— Вот это другое дело! — Репейка потянулся и, сторонясь Анны, побежал в огород.

— Только вас и слушается, отец, — подобрев, сказала Анна даже с некоторой гордостью.

Сержант задумчиво смотрел собаке вслед.

— За сколько бы вы его продали, дядя Гашпар?

Старик улыбнулся.

— Глупый вопрос я задал, — махнул рукой сержант, — сам понимаю… но, думаю, все-таки спрошу. Кто такую собаку продает, того и поколотить не грех, а не то в сумасшедший дом запереть.

— А все же, сколько бы вы за него дали? — полюбопытствовала Анна, потому что деньги-то все же деньги, но старый Гашпар только мрачно отмахнулся, а сержант угадал за вопросом женскую алчность.

— Теперь-то нисколько, — сказал он, — ведь этого пса пришлось бы на привязи держать, чтоб назад не сбежал. А когда так, то уж он ничего и не стоит.

Над столом воцарилась тишина, только мухи жужжали над остатками еды, что, к счастью, отвлекло мысли Анны. Она встала, собрала тарелки.

— Если гость не ест, и мухам пировать нечего, — сказала она и, оставив на столе только вино, скрылась на кухне. Но, опустив поднос на кухонный стол, отошла не сразу, как будто от тарелок ожидала ответа: «И сколько ж он дал бы, этот бывший пастух?»

Тарелки молчали, неподвижные и белые.

А сержант в комнате придвинулся к старику.

— Я бы пять сотен дал за него… а может, и побольше…

— Знаю, — кивнул старый мастер, — но Аннуш не поняла бы… Считала бы, что я выкинул пятьсот форинтов.

— Поэтому я и не сказал, — кивнул сержант. — … А потом вот что было интересно, — повысив голос, проговорил он, потому что Анна прислушивалась изо всех сил и, уловив шепот, тотчас выросла в дверях, первые шаги пробежав на цыпочках: вдруг да ухватит что-нибудь.


Но у сержанта был хороший слух…

— … вот что было интересно, на одного из них он рычал все время, пока велся протокол допроса, второго же ненавидел только до тех пор, пока он не заплакал.

— Заплакал? — растерянно спросил Ихарош.

— И еще как! В голос ревел, с охами да причитаниями, уж так от этого муторно было… Вот ведь штука: женщина плачет, ну что ж, плачет так плачет… но мужчина… Правда, тут я виноват: сказал ему, что дядя Гашпар умер… Испугать хотел.

— Чего ж тогда ему не плакать! — глухо сказала Анна.

— Он не тогда заплакал, а только когда я сказал, что — не умер.

На порожке стало очень тихо, как будто, шаркая, прошел мимо, куда-то к закату, заплаканный, ни за что загубивший свою жизнь старик. Не слышно стало ни воркования горлицы на сухой ветке липы, ни жужжания мух — ничто не пробивалось сквозь роящиеся мысли. Все трое сидели молча, покуда женщина не шевельнулась, поднеся руку к глазам:

— Бедолага он, бедолага, — прошептала она.

И тут опять заворковала горлица, а Репейка бросился к воротам, заливаясь радостным лаем.

— Лайош идет, Лайош, Лайош! — сообщил он людям на бегу. — Лайош есть хочет… мы поедим, поедим, правда, Лайош!

Но, как ни шумел Репейка, Лайош тоже не отстал от него.

— Репейка! — громыхнул кузнец. — Ты уже дома?… Йошка! — завопил он во всю мочь, так что горлица на верхушке дерева тревожно замигала глазом, хотя и хорошо знала этот голос.

— Аннушка, почему ты не угощаешь Йошку?… я голоден, как волк…

— И я, и я, — прыгал вокруг кузнеца Репейка, вполне уяснив себе значение фразы «я голоден» и симпатичный характер Лайоша. Чувствуя однако, что без старого хозяина ничему не бывать, он прекратил ликование вокруг Лайоша и сел рядом с Ихарошем, хотя посматривал на Анну. Аннуш начала уже понимать этот взгляд.

— Можешь теперь смотреть на меня, сколько хочешь. Если ты меня не слушаешься, так и я тебя слушать не буду.

— Выходит, он все-таки говорит? — улыбнулся сержант. — Глазами говорит. Вот скажите ему, что не получит ничего.

— Нету! — воскликнула Анна. — Ни кусочка нет. Все милиционер съел. Не дам!

Репейка перестал весело вертеть хвостом и посмотрел на мастера Ихароша. Встревоженно, но и настойчиво:

— По-моему, тебе следует вмешаться. Лайош голоден… и, признаться, я тоже что-нибудь съел бы.

Однако Ихарош не вмешивался. Он хотел еще больше испытать сообразительность щенка.

— Надо Аннушке сказать, — показал он на дочь, — попробуй попросить у нее. Поди к ней и попроси.

Репейка лег и задумчиво посмотрел на Анну, потом опять на хозяина.

— Ступай, ступай, — подбодрил его Ихарош, — мясо-то у нее…

Жажда полакомиться и совет хозяина влекли теперь Репейку к Анне, и он поддался этому влечению.

— Ну, что ж, если так, — вздохнул он, почтительно подошел к женщине и сел перед ней на задние лапы.

— Очень-очень прошу! — И склонил голову набок, как будто знал, что противостоять этому бесконечно милому движению женское сердце не способно.

— Ах ты, паршивец, ах ты, подлец, ах ты… ты, мужчина! — И Анна, подхватив щенка, так его прижала к себе, что Репейка стал повизгивать:

— Голова-то моя… голова… смотри, будь поосторожнее…

— Ай, бедненький, — спохватилась Анна, — а я и забыла!

Она опустила Репейку на пол, и он, теперь уже полноправный обладатель пригласительного билета на ужин, бросился впереди Анны на кухню.

— Вот в такие минуты я по-прежнему чувствую себя пастухом, — признался сержант, — и, как говорится, мог бы убить из-за такой собаки… однако, в арестантской кутузке я ведь только ночую, поэтому лучше мне, пожалуй, уйти. Ты слышал, Лайош, про то, как я сам в кутузку попал?

— Не рассказывайте, не рассказывайте, подождите, — крикнула из кухни Анна, у которой уши были, как у рыси.

В комнату влетел Репейка: вдруг да Лайош потихоньку ест уже, — но увидев, что никто не ест, кинулся назад, так как запахи окорока и колбасы клубились все-таки только возле рук Аннуш.

— Ну, вот вам, — поставила Анна поднос на стол, — кушайте! А теперь расскажите.

— Дело было вот как. Всю ночь я провел на дежурстве, утром тоже поспать не удалось, а после обеда в кабинете у меня так стало душно, что я перешел в арестантскую — там прохладнее — да и прилег. Сказал ребятам, чтоб без нужды не будили. Только я заснул, является мальчонка этот, Пишта Бограч — где, мол, сержант?

— В кутузке.

— В кутузке? — Пишта так и обомлел. — Неужто в кутузке?

— Ну да.

— Что ж, тогда… тогда в другой раз…

Парнишка — он с жалобой приходил, что собака укусила, — пулей бросился домой, влетает на кухню.

— Бабушка, бабушка, милиционера арестовали…

Ну, старую Бограч вы знаете… она как раз собралась печь растопить, но тут спичку поскорей погасила, не успела даже бумажку поджечь.

— Это ж которого?

— Сержанта. Другой милиционер сказывал…

— Лаци? Значит, правда!

Час спустя вся деревня знала, что я в арестантской, да оно так и было… Но истории еще не конец. Пошел тут этот звонарь Лаци на почту, а старуха налетела на него, будто коршун.

— Лаци, сынок, верно ли… верно ли, будто сержанта…

— Что поделаешь…

— Да за что же?…

— Этого сказать не могу.

— Только мне, сынок, знаешь ведь, я никому ни полслова!..

— Не положено!

— Парочку колбасок получишь, сынок, не за это, право слово… я уж давно для тебя берегу.

— Это дело другое. Где ж колбаса?

Старуха полетела, точно старая ворона, притащила колбасу. Лаци еще посмотрел, хороша ли.

— Так про что вы хотели знать, тетка Борча?

— А про то, с чего это сержант в кутузку угодил?

— А с того, тетушка Борча, — только дальше-то не передавайте, — с того, что спать ему очень хотелось… а в кутузке прохладно… Он и сейчас еще там спит…

Тут старушка стала клясть и Лаци, и меня, и всю милицию чохом. С тех пор, как увидит милиционера, отворачивается… Ну, да это выдержать можно.

— Ясное дело, можно, — захохотал Лайош, — мне вон кошмары всегда снятся, если она за чем-нибудь в кузню заглянет…

— Лаци я, конечно, пропесочил как следует, — поднялся сержант, — но это уже не помогло, колбасу-то мы съели прежде, чем он рассказал, как раздобыл ее. Большое спасибо за угощение. Колбаса была вкуснее, чем у тетушки Борчи… Не проводишь меня, Репейка?

Щенок опять был увлечен костью, поэтому лишь повилял хвостом в знак приветствия, давая понять, что вопрос слышит и своего друга в синей форме видит, но оставить еду способен только по строгому приказу или из-за очень уж важного дела…


День шел к концу, расстилал во дворе, в саду и в доме длинные тени. Трое за столом почти не разговаривали. Лайош все ел, ел, ел. Анна смотрела на него, старый мастер то поглядывал на кровать, то вспоминал старые времена и видел их отчетливо, даже закрыв глаза.

Стоило ему взглянуть на сарай, и в сумерках шевелились воспоминания, овеянные терпким запахом дубовой стружки.

На конек пчельника села сорока, протрещала что-то, и вспомнилось старому мастеру, что, когда хоронили его жену, точно такая же птица села на крышу, но тогда был ветер и похоронное песнопение улетело над домами, как незрячая птица печали.

Потом замелькали былые пути-дороги, веселые ярмарки, придорожные харчевни и люди, которые, весело смеясь, заглядывали в светлое вино на пиру молодости.

Пройденные пути напомнили, что, вот, хотел он сходить еще в город, но теперь даже заикнуться об этом не смеет.

— … и ведь думал я в город наведаться, а что получилось… — сказал он все же, но так, словно и сам от намерения своего отказался. — Что ж, на нет и суда нет.

— Слыхала я, будто доктор в город собирается, — сразу ухватилась Анна, — может, скажем ему? Повозка у него удобная.

— Нет, нет! Сами знаете, он с причудами…

Но говорить доктору не пришлось. Он забежал вечером на минутку, прослушал своего пациента и вдруг развеселился.

— Дядя Гашпар, приглашаю вас на стаканчик пива!

— Пива?

— Если, конечно, у вас есть в городе дела и вы не прочь прокатиться со мной.

Старый мастер испытующе смотрел на доктора.

— Но это, само собой, только при желании да хорошем самочувствии. Возможно, я ошибаюсь, но вот, прослушал вас и думаю, вы можете смело катить в город, такое небольшое путешествие, пожалуй, и на пользу пойдет. Мне-то все равно ехать, неделю уж собираюсь, но теперь откладывать некуда.

Подозрения старого мастера рассеялись.

— Что ж, завтра и ехать?

— Ну, нет… я-то с удовольствием бы, но, пожалуй, послезавтра, не раньше. Если погода не подведет…

Ихарош вопросительно посмотрел на дочь.

— А что ж… если Геза считает… и вам, отец, хочется съездить…

— С этим спешить не стоит, — прожевав и тут же поднося ко рту еще кусок колбасы, сказал Лайош, ничего не знавший о сговоре Анны с доктором. Анна посмотрела на мужа сердито — за то, что забыла сказать ему и теперь он, чего доброго, еще разладит поездку.

— Ты лучше помолчи, Лайош, Геза знает, что говорит, он отвечает…

— Оно и лучше, потому как если с отцом что случится, я ужо схвачу свой большой молот и…

— А я — маленький шприц. Тот, малюсенький… с капелькой синей жидкости; только ты подымешь свой молот, а я и уколю… сразу молот опустишь, и впору звать людей труп обмывать, хотя тебя-то нипочем не отмоешь… Разве что в щелоке, со стиральным порошком…

Мастер Ихарош улыбнулся, но Анна не улыбалась.

— Одно слово, мужчины! Этот колет, тот бьет, потому-то и мир такой сиротский. Иного и не знаете ничего!

— Аннуш права, — сказал доктор и встал. — Я бы еще посидел, да у Боршошей ребенок фасолину в нос засунул, надо ее оттуда выковырять… потом еще укол сделаю старому Коломпошу, этот в пятидесятый раз помирать надумал, приступ печени у него. Ребятенку-то в виде дополнительного курса лечения выдам хорошую затрещину.

— Приступ печени… это говорят очень больно, — сказала Анна.

— Очень! — подтвердил доктор. — А зависит часто только от того, ест человек жирное или нет. Я уже полсотни раз объяснял Коломпошу, да он не верит. Знай твердит: сало-то вроде было нежирное… а потом смерти просит. Старику, к сожалению, дать затрещину не могу, хоть он и заслуживает. Ну, спокойной ночи. Молот свой положи под голову, Лайош, потому что я со шприцем приду…

Доктор ушел и, так как Лайош провожал его, пошел провожать и Репейка. Он как раз кончил обгладывать кость и отнес остатки к стене, чтобы заняться ими, может быть, ночью; таким образом, ничто ему не мешало проявить любезность, впрочем, вовсе не обязательную.

Вернувшись, он с горечью, а потом и с гневом обнаружил, что проводы были излишни, а что излишне, то и дурно, ибо кость — исчезла. Ведь Анна была хорошая хозяйка: увидев, что кость превратилась в закусочную для мух, она тотчас подхватила совком гладко очищенный, отполированный мосол и выкинула в мусорную яму. Мухи, естественно, последовали за костью.

Репейка об этом, конечно, ничего не знал, поэтому, обнюхав место, где оставил свою драгоценность, вопросительно посмотрел на хозяина, потом на Аннуш.

— А куда девалась та вкусная косточка?

— Посмотри на щенка, Аннуш, он кость ищет.

Репейка понял, что слово «щенок» относится к нему: возможно, тут затевается какая-то игра. Однако, этого нельзя было сказать наверняка, потому что люди были серьезны.

Репейка опять посмотрел на хозяина, уловил, что глаза смеются, и тотчас вскинул передние лапы ему на колени:

— Ты ее спрятал?

— Чего тебе, Репейка?

Репейка вертел хвостом.

— Здесь была кость, а теперь нет кости…

— Я с места не двигался, — объяснил старый мастер, — если здесь и распорядился кто, так разве Аннуш только.

Репейка посмотрел на Аннуш, потом спустил лапы с колен старика и застыл перед женщиной.

— Если кость у тебя, то будь добра…

Анна упорно глядела в стену, но глаза ее смеялись.

— Здесь готовится какая-то игра, — догадался щенок и положил голову Анне на колени.

— Чего тебе? — засмеялась Анна.

— Ага, — залаял Репейка, — ага-ага! Так это ты! Где моя кость? — И, ласкаясь, схватил Анну за юбку:

— Если будем играть, ты отдашь мне кость?

Можно ли было устоять против этого!

Анна обеими руками взяла голову собаки, заглянула в блестящие, смеющиеся, умные глаза.

— Ах ты, разбойник! — Она встала и повела щенка к мусорной яме. — Вот твое сокровище.

Репейка ринулся на кость, схватил в зубы, бросился с ней в сад и спрятался под кустом, но Анна за ним не пошла, как видно, не хотела больше играть…

Под кустами было тенисто, тихо. Мухи сюда не залетали, — эти перепончатокрылые предпочитают солнце, — поэтому Репейка полежал, прислушиваясь, потом зарыл кость и отправился осматривать сад.

Он провел осмотр с обычной тщательностью, ибо люди на порожке тихо беседовали и это означало, что охранять их сейчас не требовалось.

Репейка дважды пробежал вдоль забора, чуть-чуть надеясь увидеть Бодри, но от соседки не было ни слуху, ни духу, так что, судя по всему, в ту ночь она отмучилась окончательно, и это как-то было связано с двумя чужаками и полученным от них ударом по голове.

В соседнем саду Ката со своим выводком искала насекомых; у цыплят пух уже прикрывался перьями, но вряд ли им приходило в голову, что они вступают в тот самый возраст, который люди обозначают словами: «годится на жаркое». Это обозначение в то же время и приговор, но тут уж ничего не поделаешь. Ката, естественно, воюет за своих цыплят, когда это нужно, но с властью, облеченной в юбку, воевать невозможно, да Ката и не замечает, как вместо шестнадцати цыплят остается четырнадцать, потом двенадцать. Ката не очень-то сильна в арифметике, оттого и не знает, что такое печаль. Человек же в ней разбирается, — и, как знать, не потому ли иногда печален? Можно бы поразмыслить на эту тему, а впрочем, не стоит.

Ката вообще ни о чем не думает, только о самом насущном, и ей этого достаточно. Вот она видит Репейку, одна нога ее повисает в воздухе, и она говорит:

— Ку-уд-куда… вижу тебя, маленькая собачка.

— И я тебя вижу, Ката, — вильнул хвостом щенок, — не знаешь, где Бодри?

Ката опустила ногу.

— Ко-ко-ко, — обратилась она к цыплятам, — покопайтесь в мусоре, пока я разговариваю с соседом… Нет, собачка, я не знаю. Бодри моя приятельница, хотя и крала мои яйца…

— Крала?

— Ну да, ведь яйца принадлежат человеку. Только человек не понимал, когда я кричала: вот яйцо, вот яйцо! А Бодри понимала… Ко-ко, — повернулась она к разбежавшимся цыплятам, — спать пора.

Репейка остался один в оплетаемом тенью саду.

Солнце клонилось к закату, покоя остывающие лучи на верхушках деревьев. Свет все убывал, а тишина нарастала, и в ней обретали крылья запахи земли, деревьев, сада и огорода. Жужжание пчел стягивалось к ульям, которые гудели мягко и сонно, как будто миллионы живых крошек-мельниц перемалывали собранную за день пыльцу.

Репейка сбегал в конец сада, понаблюдал, как стремительный ястреб выхватил воробья из разлетевшейся стайки, и взглядом скорей одобрил эту артистическую охоту. Ястреб исчез со своей добычей, и щенок сразу отвернулся, потеряв к воробьям интерес, тем более, что вдоль забора кралась Цилике с чем-то съедобным в зубах.

Цилике была по эту сторону забора, однако пробиралась среди кустов и легко увернулась от бросившегося на нее Репейки. В следующий миг она сидела уже на столбе забора и смотрела на Репейку с презрительной ненавистью.

— И ты еще хочешь со мной тягаться? Ты-ыы, — сказал этот взгляд, — ты, вшивый пес!

— Погоди, мы еще встретимся, — проворчал Репейка, — мы еще встретимся!

— И я выцарапаю тебе твои подслеповатые буркалы. Но сейчас я собираюсь поесть. Ну, и лакомый кусочек нашла я в твоем саду, чуешь, как пахнет? — И Цилике, почти не разжевав, проглотила находку. Проглотила и уставилась перед собой, словно прислушиваясь… еще раз глотнула, потом соскочила с забора к себе.

Этот прыжок, однако, не слишком ей удался, и Репейка с содроганием увидел, что Цилике ведет себя точно так же, как Бодри. Она выгнулась дугой, скорчилась, по всему телу прошла судорога, словно ее выворачивало наизнанку, и стала кататься среди кустов картошки.

Цилике мяукала отчаянно, протяжно, невыносимо, но тише и тише. Потом все кончилось. И Репейка побежал к своему порожку, вдруг ощутив острую тоску по людям.

На порожке сидел Лайош, сонно попыхивая трубкой, а старый Ихарош смотрел на улетающий дым.

Сейчас и не тянет закурить, думал он, а ведь хорошо, если б захотелось.

— Что, прибежал, мой Репейка?

Репейка передними лапами встал ему на колено.

— Цилике уже нет. Цилике что-то съела, и ей пришел конец… — сообщил он куцым хвостом, но этого не понял бы ни сержант, ни сам Галамб. Цилике съела последний катышек, начиненный грабителями стрихнином, но теперь сад очистился от грозного яда. Цилике закопают рядом с Бодри, и над ними пышнее зазеленеют деревья. Вот и все.

Репейка прилег у порога так, чтобы видеть и Аннуш, поскольку обычно в это время из кухни очень даже понятно гремела посуда. Однако, сегодня ничего не было слышно. Люди недавно поели, и теперь их влекла только постель. Аннуш призывно взбивала в комнате подушки, и старый Ихарош поднялся.

— Что ж, пора и на покой.

Однако возле щенка остановился.

— Видишь, Репейка, вот ведь оно как! Одна выкупать тебя обещает, другой домик сулит… а потом даже подстилки плохонькой не бросят в угол. Когда тебе голову из-за них разбивают, это все правильно… когда помираешь из-за них, тоже правильно…

— Несу, несу! — крикнула из комнаты Аннуш. — Еще вчера приготовила, да запамятовала.

— Иди, Репейка! Вот твоя миска, а вот и постель. Ведь заслужил, что правда, то правда.

Репейка понимал, что слова эти — не приказ, а так как слово «миска» понял тоже, то подошел и понюхал милую сердцу посудину, потом поднял голову.

— Да-да, — сел он перед миской, — но миска-то пуста…

Это поняла и Анна, поэтому, не мешкая, наполнила ее под горячее одобрение щенка. Покончив с едой, Репейка обнюхал вдоль и поперек сложенную вдвое подстилку.

— Вот твое место, — мягко пригнула Аннуш Репейку. — Здесь будешь спать и дом стеречь.

Репейка это прекрасно понял. Он повертелся немного на подстилке, потом поскребся, словно рыл логово в мягкой земле. Попробовал лечь так и эдак, устраивался, мостился, пока не нашел самое удобное место и положение, которое одновременно было самым подходящим и для наблюдения за калиткой, двором и садом. Он положил голову на передние лапы и, настроив уши так, чтобы слышать, что в комнате, закрыл глаза: к этому времени он остался на порожке один, а над тополем в конце сада открыла глаз вечерняя звезда.


Доктор пожелал всем «спокойной ночи», и пожелание его сбылось. Репейка — не считая обязательных контрольных пробежек — спал превосходно. Поначалу его немного беспокоил разнообразный храп Лайоша, ибо Лайош храпел с перерывами, словно осекался на несколько секунд, и только потом, после всхрапа, напоминавшего икоту, вновь переходил на основной тон. Репейка несколько раз подходил посмотреть на беспробудно спавшего Лайоша, но видя, что он не шевелится, успокаивался: если так, значит так. Просто есть люди, которые спят громко. Правда, старый Ихарош не храпел, но Додо храпел, хотя и более сдержанно. Даже Буби изредка всхрапывал, однако тотчас просыпался и вопросительно смотрел на Репейку:

— Что это?

— Это ты спишь громко… совсем как человек.

Но Буби опять уже спал и совершенно не интересовался ответом Репейки.

После полуночи Лайош храпеть перестал: в воздухе похолодало, и он, свернувшись, закутался в покрывало. Кузнец спал у открытой кухонной двери, улегшись поперек, чтобы жуликам, если б они вздумали теперь проникнуть в комнату, пришлось переступить через него. Но — что уж тут говорить! — не будь Репейки, воры могли бы вытащить старого Ихароша с кроватью и шкафом вместе, так как Лайош спал очень крепко.

Пришло однако время, когда наш Лайош выбрался из глубокой штольни сна, словно был доставлен подъемником на светлую поверхность пробуждения.

Он открыл глаза, вздохнул и сказал себе:

— Ну, Лайош, вроде бы утро наступает…

Еще раз обвел глазами поблескивавшую в сумраке кухни медную посуду, тарелки на стене и, так как все было на своих местах, улыбнулся:

— Ишь, со шприцем придет! Сумасброд он, этот Геза… Привет, Репейка, как спал? — и щелкнул по носу четырехкилограммового ночного сторожа, на что щенок заворчал и стал стаскивать с Лайоша одеяло.

— Если хочешь, давай поиграем…

— Ты прав, Репейка, уже встаю, этот полоумный Янчи Лакатош сказал, что в четыре явится лошадей подковать. Да, а ведь Аннуш говорила, будто ты по первому слову можешь и шлепанцы принести…

Репейка вскочил и вынес на кухню шлепанцы Ихароша, прихватив сразу обе.

Тут уж Лайош встал и задумчиво поскреб обросший щетиной подбородок, — с таким звуком скребут доску для теста перед престольным праздником.

— Вот шлепанцы, — ластился Репейка, — а теперь поедим?

— Выходит правда!.. Нет, столько уж собаке знать не след…

Стараясь не шуметь, чтобы не разбудить Ихароша, кузнец сунул ноги в шлепанцы, собрал все, что нужно для умывания, и пошел к колодцу. Однако эту операцию Репейка наблюдал лишь издали. Репейка почитал себя существом сухопутным и воду употреблял только для питья, да и то немного. Против купания он не возражал, коль скоро получал приказ, но, едва процедуре приходил конец, пулей вылетал на солнцепек и катался по траве или где придется, спеша во что бы то ни стало избавиться от невыносимого запаха мыла…

Но и Лайошу вода вряд ли была очень по душе, он ухал, отдувался и ежился, как будто его щекотали. Впрочем, он не долго испытывал себя этой вообще-то презираемой им жидкостью и скоро, накинув рубаху, бегом бросился прочь от колодца. Правда, однако, и то, что Лайош встал еще раньше солнца, когда с полей потянуло холодным росным туманом, как будто ночь, удаляясь, подымала за собой шлюзы света.

Репейка в это время уже сидел у кровати старого хозяина, позабыв даже о еде — а этим много сказано! — потому что теплая рука человека почесывала лохматую щенячью голову и не обижалась, когда щенок бережно брал в зубы то один, то другой палец, ласково, нежно их покусывая.

— Вот они, шлепанцы, этот бездельник притащил их мне, я едва сказал: шлепанцы, а он уж и несет. Ну, мне пора…

— Протяни, сынок, руку, там на шкафу бутылка стоит. Натощак для желудка пользительно.

— Гм… хмм… вот это лекарство! Не пойду больше домой ночевать! У Аннушки-то вымаливать приходится по утрам… а запах какой! Ну, так я пошел, спасибо вам, дядя Гашпар. Вы еще полежите, скоро и Аннуш придет.

— Аннуш? вскинул голову Репейка и вдруг решил, что должен проводить Лайоша, чтобы потом проводить Аннуш в дом. Не увидев, однако, Анны, он был разочарован. Странно. Человек говорит о чем-то, чего — нет. Собака всегда говорит только то, что — есть. Репейка еще постоял немного, приподнявшись на задние лапы и передними упершись в забор, когда же шаги Лайоша затихли, побежал в дом; его старый хозяин опять задремал.

Мастер Ихарош погрузился в странный неглубокий сон, чувствуя при этом и сквозь дрему бесконечную слабость. Ноги онемели, скрещенные на груди руки стали тяжелыми, словно камень. Он понимал, что не спит и что надо бы снять руки с груди, но почему-то не делал этого.

Хорошо, что пришла Аннуш, и сразу все наладилось. Он позавтракал в постели, что весьма не понравилось щенку, который любил сидеть возле человека, когда тот ел. К сожалению, Аннуш одновременно дала завтрак и Репейке, так что ему приходилось спешить, хотя и во время еды он дважды забегал в комнату, чтобы понаблюдать за хозяйским завтраком. Это наблюдение — по мнению Анны, попрошайничество — не обходилось без кусочка-другого в награду, поэтому Репейка не обращал внимания на дурное настроение Анны.

— Ах ты, несыть, ведь получил уже свой завтрак!.. От Лайоша дух шел, словно из корчмы…

Ага, сообразил старый мастер, вот оно что! — но промолчал.

— …не хочу я, чтобы он привадился к палинке. А вы, отец, его спаиваете.

Это было несправедливо, ведь угощать совсем не то, что «спаивать». Лайош никогда не бывал пьян, а эти несколько капель укрепляющего напитка могли быть ему только на пользу. Но Аннуш, похоже, встала нынче с левой ноги.

Старый мастер расстроился.

— Что ж, мне и не угостить его? И тебя угощу. Вон там она, на шкафу.

— Да у меня нутро от нее вывернет.

— Тогда не пей. Помню, бывало ты говорила: нравится…

— Давно это было…

— Помнится, девушкой ты и мне каждое утро подносила.

— Это другое дело…

Старый мастер вдруг устал и ничего больше не стал говорить. Анна же шумно приступила к уборке, хотя обычно управлялась тихо.

— Можно окно-то открыть?

— Открой. — И старый Ихарош отвернулся к стене, показывая, что хочет еще поспать, а может, давая понять, что обижен. Тишина скоро обезоружила Аннуш, утренний дурной стих сошел с нее. Больше не гремел совок, не стучал черенок метелки, и она ни с того ни с сего почувствовала себя очень несчастной. Аннуш даже всплакнула по этому поводу, а поплакав, уже не в таком мрачном свете вспомнила запах палинки, шедший от Лайоша. Над затухающей досадой тотчас возникло облачко тревоги.

А ведь я его обидела, подумала она, обидела этого бедного, больного старика… Теперь она все старалась зайти так, чтобы увидеть его лицо — правда ли, что спит он? Глаза у Гашпара Ихароша были закрыты, но…

Анна вышла, чтобы хоть Репейке сказать что-нибудь, однако щенок от уборки сбежал в сад и как раз сейчас решил убедиться, на месте ли вчерашняя кость. Кость была на месте, да только горю Анны это помочь не могло. Она выставила к порожку кресло и набросила на него легкое одеяло, немного смягчив тем угрызения совести, но молчание отца было ей все мучительнее.

Какая же я неблагодарная, глупая гусыня, подумала Анна и даже порадовалась, что никто ей не возразил. Она вошла в комнату и, наконец, решилась:

— Кончила я, отец, что на обед-то принести?

Старик повернулся и посмотрел на нее долгим взглядом, от которого ей захотелось вдруг сжаться в комок.

— Отец, родной… — Аннуш присела на край постели и положила ладонь на его руку. — Ну, ударьте меня!

— Немного мясного супу я съел бы… да свари побольше, чтобы и Лайошу осталось на вечер.

Аннуш опустила голову, и они долго сидели так, даже не заметили, когда вернулся Репейка. Да и хорошо, что не заметили, потому, что морда и вся голова Репейки была в земле после усердной работы — зато глаза удовлетворенно блестели:

— Я зарыл кость поглубже… правда, никто там не ходит, но как знать…

Солнце поднялось уже высоко, просунув между занавесками свои сверкающие часовые стрелки, и стали видны летучие пылинки, которые выплывают из неизвестности и в неизвестность уплывают, как и вспыхивающее на миг и тут же исчезающее нечто, которое люди именуют жизнью.


Гашпар Ихарош лежал необычно долго, пока желание встать не пересилило зова кровати, но, встав, почувствовал себя лучше: лежа в постели, человек больше принадлежит ночи, снам и вчерашнему дню, сам же полон болезненной неуверенности.

Голова теперь не кружилась. Ихарош подогрел воды, побрился и долго мылся и чистился: ведь если завтра выедут спозаранок, на все это не хватит времени. Особенно долго длилось бритье, рука уже не была такой твердой, как прежде, и многодневная щетина, словно поле, поросшее жесткой колючкой, бритве не поддавалась, так что пришлось несколько раз затачивать лезвие, пока морщинистое лицо не стало гладким, как оструганная липа.

— Вот так, — сказал старый мастер и заботливо вытер бритву, купленную — позвольте, когда ж это? — в тысяча девятьсот тринадцатом году на весенней ярмарке.

А какая погода была сумасбродная в то утро! — вспомнилось ему. — Абрикосовые деревья стояли уже в цвету, а снег доходил до щиколоток. Да, послужила мне бритва, что верно, то верно… босняк, торговавший скобяным товаром, клялся, что настоящая шведская, и через тридцать лет брить будет, тогда, мол, вспомню его… Прав оказался босняк тот: бритве без малого уж сорок…

Гашпар Ихарош вложил инструмент в футляр из беличьей кожи — давно ведь известно, что только в беличьей шкурке лезвие остается сухим — и, покончив с делами, сел рядом с Репейкой в выставленное на порог кресло.

— Избаловала меня дочка, рассиживаюсь тут, словно епископ.

Он подумал, что надо бы записать дела на завтра.

— Голова-то совсем дурная стала, еще позабуду что-нибудь. — Но идти в дом за карандашом и бумагой не хотелось. Хорошо было сидеть на припеке, смотреть на холмы за садом, на колеблющийся над жнивьем воздух, бесшумное скольжение вздувшихся парусом, разлохмаченных снизу туч, на подрагивающие, серебристые с изнанки листья тополя, на плотный соломенный навес пчельника, покрытый мхом, таким зеленым и свежим, словно выглянувшие из-под снега озимые.

В общем день был сонный и тихий: старый Ихарош задремал, когда же очнулся, о карандаше и бумаге не вспомнил, позабыл обо всем. Он не ждал уже завтрашнего дня, да и вся поездка стала как-то не к спеху. И чего пристал к нему этот доктор? Может и не окажется нигде вишневого чубука, а тогда зачем ехать? Лекарство доктор и сам привезет…

Посердившись, мастер опять уснул.

Репейка лежал рядом с ним на подстилке, но ни играть, ни двигаться ему не хотелось. Присутствие старого хозяина сейчас не радовало, его друг-человек словно удалился в свое одиночество. Нельзя, да и невозможно его беспокоить…

Настал полдень. По рукам старого мастера пробегали иногда мухи, но он не просыпался. За крутой линией тени ослепительно сияло солнце, но в доме, во дворе, в саду выжидательно затаилась тишина.

И когда явилась Анна с обедом в сумке, Репейка встал, но не бросился ей навстречу.

Нет.

Гашпар Ихарош открыл глаза только тогда, когда дочь уже стояла перед ним.

— Это ты?…

— Задремали, отец? Вот и правильно… малым да старым положено много спать.

— Оно верно: старики, вроде меня, в детство впадают, под конец хоть пеленай их…

Анна уловила налет раздражительности.

— А какой я суп мясной состряпала!.. Лайошу на два дня хватит.

— Прокиснет в такую жару.

— Не бойтесь, отец, разве ж Лайош допустит… про два дня я просто так сказала… словом, много супу-то.

— Вот и с поездкой этой… вы говорили все, ну я и согласился. А на кой я туда поеду?

— Когда захотите, отец, тогда и поедете. Не к спеху ведь… а так-то вы же сами и собирались… Лайошу чубук хотели купить… да это ж не горит. Я так и скажу доктору.

— Зачем торопиться. Знаешь ведь, какой он, Геза-то…

Но и доктор ни на чем не настаивал.

— Как вы решили, дядюшка Гашпар? — спросил он, влетев под вечер весь в поту, и даже присесть не захотел.

— Да присядь же, вечно все на бегу…

— Я вот мотоцикл себе куплю, право слово, куплю, и как увижу, что кто-нибудь заболеть собирается, — тут же и задавлю.

— Дурной ты, Геза, — улыбнулся старик, — тебя ж посадят…

— Только не меня! Доктору убивать разрешается. Вот видите, был бы у меня сейчас мотоцикл, вы, дядя Гашпар, сели бы сзади, аккуратненько, по-лягушачьи…

Старик громко рассмеялся.

— Ну, нет… это уж нет! У меня бы голова закружилась, так и свалился бы. Мы уж лучше на твоем возке, добрый возок, да на рессорах, куда надежнее.

— Ну, как хотите, дядя Гашпар, а только с ранним выездом ничего не выйдет. Мне еще надо будет прием провести, пару старушенций поотравить, чтоб, когда вернемся, зятья поджидали нас на околице с цветами… словом, часов в восемь буду здесь. До тех пор позавтракайте. Да, в город, слышно, какое-то новое пиво завезли… Ну, а эту чудо-собаку не возьмем с собой? Поедешь с нами, Репейка?

Репейка сдержанно дважды вильнул хвостом.

— Да, это мое имя, но не припомню, чтобы мы были в дружбе.

Однако эта мысль увлекла Ихароша.

— Сядешь с нами, — объяснял он щенку, — познакомишься с аптекарем, а я свеженькой сарделькой тебя угощу…

Они вместе с Репейкой проводили доктора, когда же Анна пришла с ужином, радостные предвкушения никак не хотели уступить место сумеркам и усталым мыслям.

— Так вы поедете, отец?

— Почему ж не ехать? Погода хорошая, да и щенка с собой возьмем.

— Только пива не пейте, отец!

— Отчего ж не пить, ежели доктор разрешает? Репейка тоже получит маленький стаканчик после сардельки. Правильно, Репейка?

Репейка встал передними лапами на колено старику, но голову повернул к корзинке с ужином.

— Что там? — смотрел он на Анну. — Я уже едва владею собой. Мясо?

Однако Анна не ответила. Сейчас Анне было не до веселья: она только что говорила с доктором, который за воротами сразу перестал быть весельчаком, радовавшимся мотоциклу.

— Ничего утешительного сказать не могу, Анна… и ведь дяде Гашпару уже восемьдесят… но, может, в больнице скажут что-нибудь другое.

— А что они скажут? — спрашивала себя Анна в сумраке кухни. — Что?


И до следующего дня все жила в доме выжидательная тишина, не исчезла и после того, как возок доктора выехал со двора. Анна потерянно тыкалась из угла в угол.

— Погода стоит хорошая, выехали они вовремя, — твердила она про себя. — Очень жарко не будет, а вечером, по холодку, и домой прикатят…

Но за бодрыми мыслями притаилось сомнение и летучий неясный страх.

Однако погода была действительно прекрасная, и старый мастер не чувствовал ничего такого, из-за чего тревожилась Анна. Репейка тоже ничего не чувствовал, с беззаботным видом ехал и доктор.

На козлах сидел старый возница — по доброй воле взялся отвезти пассажиров: три его сына убирали пшеницу, а отказать доктору в такой услуге нельзя, к тому же, по слухам, и мастеру Ихарошу нужно в город позарез. Хотя по нему вроде и не видно…

Лошади покойно и привольно цокали по дороге копытами, жнивье, пашни, кукурузные поля, леса и пастбища медленно уплывали назад.

Доктор рассказывал истории, два старика смеялись, и возница еще подумал: ишь, каким весельчаком может быть этот злючка-доктор. Подумать подумал, да не обрадовался: ведь если доктор так веселится, значит либо все очень уж хорошо, либо, напротив, совсем скверно.

Однако, старый Ихарош посмеивался. Репейка тоже присоединился к общему веселью, хотя этого и не было видно, так как он вилял хвостом под сползшим с сиденья покрывалом. Но когда доктор потрепал вдруг его по голове, щенок весь напрягся и не зарычал только потому, что очень уж впритык был заперт здесь с этим человеком. Он все-таки отстранился от похлопывавшей его руки и посмотрел на хозяина.

— Мне не нравится, что этот человек прикасается ко мне, — сказали его глаза, — я его не трону, но мне это не нравится…

— Тебе бы следовало быть полюбезнее, — возмутился доктор, — не то, погоди, достану свой шприц…

— Не бойся, Репейка, — вступился старый Ихарош, — тогда придет Лайош со своим молотом… да и вообще, этот доктор — человек хороший, тем более, что экипаж-то его… — И все смеялись!

Они смеялись под огромным куполом неба, но рядом бежала тень, и настороженно провожала их укутанная в паутину лесная тишина, и тяжко дышало над жнивьем лето с опадающей уже грудью.

А вдали протянулись в воздухе темные нити. Тоненькие, толстые, они дрожали, потом исчезли.

— Что бы это могло быть?

— Игра воздуха, — сказал доктор, — в конце лета такое бывает.

— А шум этот?

— Где-то машины идут…

— Я ничего не слышу, — сказал возница.

— Кто слышит, а кто и не слышит, — буркнул доктор, которому очень захотелось вдруг стукнуть лошадиного начальника по недогадливой его башке. — Я, например, слышу. Эти грузовики-тяжеловозы так ревут, что недолго и за самолеты принять… Первым делом мы, конечно, закажем лекарство. Вы посидите малость у аптекаря, дядя Гашпар, пока я свои дела улажу: мне, понимаете, коляска понадобится, мотоцикл-то продается на другом конце города…

— Так ты и вправду купить его хочешь? Я думал, шутишь.

— Конечно, хочу! Если какой-нибудь дряхлый старик наклюкается палинки, а потом порежется во время бритья, мне только на седло вскочить, и я уже там, пока он кровью не изошел… или малец какой-нибудь материнский наперсток проглотил — я и помчусь, будто на приз, зато потом буду себе сидеть-посиживать возле дорогого дитятки, покуда наперсток не выйдет на свет божий… Словом: мотоцикл или смерть! Мимо этаких кляч пронесусь вихрем, даже рукой не махну.

Так развлекал своих спутников доктор; Ихарош вяло улыбался, у старого возницы подрагивали прокопченные трубкой усы — краса мужчины, — немо свидетельствуя о том, что обладатель их, не отрывающий глаз от лошадей, тоже смеется.

И опять хотел было спросить Ихарош, не игра ли воздуха поплывшие у него перед глазами тени, но доктор не позволил ему такого рода отступлений в область физики.

— Хотел бы я знать, какими новыми анекдотами попотчует нас этот ядосмеситель… говорят, у него уже десять толстых тетрадей исписано анекдотами.

— Но руки у него чуткие, — заметил Ихарош, — я сколько раз заглядывался, как это он ловко обвязывает пузырьки.

— А я, черт побери, люблю, когда бутылка открыта, — пробурчал возница.

— Вот вас и хватит удар прежде времени! Сколько вам лет, дядя Имре? — спросил доктор.

— Восьмой десяток размочил…

— Ну, так недолго вам его размачивать, если не заткнете покрепче эту самую бутылочку…

— Не-е, оно мне от кашля пользительно…

Старый мастер доехал благополучно — во всяком случае до аптеки.

Время шло к полудню, и по дворам маленького городка растекалась пропитанная запахом савойской капусты скука. На рынке лишь у самого входа еще велась кое-какая купля-продажа, день был не базарный, так что в аптеке путников встретила только пахнувшая лекарствами прохлада. И, разумеется, аптекарь, который выглянул в стеклянную дверь, сразу же, едва заслышал замерший перед домом перестук колес.

— Сюда, сюда! — закричал он. — Здесь отпускают дешевую касторку…

— Уже начинает, — ухмыльнулся возница, а доктор тем временем соскочил с повозки. Репейка же просунул голову между ног хозяина.

— Собака! Собака высшего разряда! — прокричал аптекарь.

— Его Репейка зовут, — сказал доктор. — Настоящая милицейская ищейка. — И ласково погладил щенка, прежде чем Репейка сообразил, как ему тут держаться.

— Мое имя он знает, — колебался щенок, — но рука у него вонючая, хотя гладит приятно. — И он взглянул на своего хозяина.

— Заходите, дядя Ихарош, — протянул старику руку аптекарь. — Репейке оставаться в святилище не положено. Он только проследует через него и уже в моей частной квартире полакомится ветчиной и настоящей «качественной» колбасой. Ох уж эти продавцы, чего не удумают… Качественная… а какого качества? Качество может быть любое — и плохое, и хорошее, и среднее, но какое-нибудь да есть же!.. Обопритесь на меня покрепче, дядя Ихарош. Есть здесь и мускулы, и грудная клетка — все, что полагается.

— Только головы не достает, — заметил доктор, — ну да голова аптекарю и ни к чему. Пиво у тебя есть?

— А чего здесь нет? Скажи мне лучше, незадавшийся коновал, чего здесь нет! Почтенная фармацевтическая промышленность заботится решительно обо всем… Как вы себя чувствуете, дядя Ихарош? Вижу, что хорошо. Я опять приготовлю вам ваше лекарство и можете порвать все отношения с подобными медиками-недоучками. Ну, входите же! Дядюшка Имре, чего бы вы выпили на дорожку? Слабительного или пива?

— Так ведь, коли можно на выбор, так я той давешней сливовицы попросил бы три капли.

— Ну, что за мудрец!.. Присаживайтесь, присаживайтесь, — уже у себя в квартире приглашал аптекарь. — Ты тоже сядь, Репейка. Вы, дядя Ихарош, отдыхайте, а я пойду угощу возницу, но сперва разолью пиво.

Доктор залпом выпил свой стакан и встал.

— У меня дела. Дядя Гашпар может выпить покуда стаканчик пива, а там я заеду за ним и отправимся за покупками.

Щенок и старик остались одни. До сих пор Репейка не отходил от ног хозяина, но теперь почувствовал, что изучение обстановки не повредит. Он обнюхал все ножки стульев, книжные полки, даже встал передними лапами на кушетку и обнюхал остывшее ложе аптекаря. Потом вернулся к Ихарошу.

— Ничего не нашел, — сказал он взглядом, — никакой еды. Даже запаха не слышно.

Но старый мастер ушел в себя. И зачем они, собственно, прикатили сюда? А как здесь прохладно… За окном то и дело проплывают какие-то тени. Словно серая вуаль то затягивает стекло, то вновь расходится. И воздух здесь тяжкий, подумал мастер. Видно, аптекарь давно не проветривал.

Окно вновь начало затягиваться пеленой, а старик, приложив руку к сердцу, ощутил глухой стук.

Опять колотится, подумал он и вытер покрывшийся потом лоб: рука была тяжелая, так и упала сама на колени.

— Нехорошо мне, Репейка.

Однако по аптекарю не видно было, что он заметил, как худо его гостю, и от этого стало чуть-чуть спокойнее.

— Вот вам, дядя Ихарош, отрава в лучшем виде. Доктор наказал, чтобы приняли с пивом.

Положив в рот таблетку, старик отпил пива.

— Вкусно, — сказал он тихо.

— Мои лекарства всегда вкусны.

— Я про пиво. Давно уже не пил его… но выпил с удовольствием. А я было думал, что сейчас мне станет плохо…

— Как можно, чтоб в аптеке — и плохо! Да оно и неприлично… Однако Репейка вправе думать, что мы о нем позабыли, хотя это совсем не так.

Глаза щенка устремились на аптекаря.

— Голос твой мне нравится, и как ты гладишь меня, но вот запах… нет, этот запах мне не по вкусу.

— Один момент, — выскользнул за дверь аптекарь и, действительно, вернулся моментально, держа перед собой тарелку; была она, правда, из жести, но зато отнюдь не пустая…

Нос Репейки задвигался, словно маятник тончайшего прибора, и сообщил ему, очевидно, нечто приятное, ибо глаза щенка заблестели и он облизнулся.

— Может быть, это мне?…

Старый Ихарош позабыл про недомогание, да и лекарство начало действовать.

— Уж не щенку ли? Такие расходы… это уж лишнее…

— Что хорошо, то не лишнее, — заявил аптекарь и поставил тарелку на пол. — Ну, что скажешь, Репейка?

Репейка нетерпеливо переступил с ноги на ногу, а так как никто ничего не сказал ему, подошел и лег возле тарелки. Куцый хвостик — маятник его чувств — поднял целое землетрясение… Но вот Репейка не выдержал, заскулил и посмотрел на хозяина.

— Да ешь же, глупышка! — подбадривал его аптекарь.

Ихарош гордо улыбнулся.

— Без разрешения он не прикоснется.

— Как бы не так! — И аптекарь придвинул тарелку к самому носу щенка. Репейка отодвинулся и заворчал. Потом встал, скуля, и замер перед хозяином.

— Что я должен сделать, что мне сделать? — мелко дрожал щенок. — Я же сбешусь сейчас, — такой я голодный. — И Репейка встал на задние лапы: вдруг да поможет…

— Ешь, Репейка, — разрешил Ихарош, и Репейка чуть не перекувырнулся прямо в тарелку. При этих обстоятельствах он не мог, естественно, возражать и против того, что аптекарь погладил его, потом почесал за ухом, так как связь между ветчиной и аптекарем была явной. Справившись с ветчиной, — которая, по мнению Репейки, была нарезана неоправданно тонко, — он даже лизнул руку аптекаря, что на собачьем языке означало:

— Ты стал моим другом!

— Дядя Ихарош, что отдать вам за этого щенка?

— Он не продается. Уже и сержант наш просил…

— Это чудо! Да у него больше ума, чем у двух докторов… впрочем, этим не так уж много сказано… Хотя, — прервал он себя, словно что-то вспомнил, — хотя и то правда, здешний доктор Маккош в больнице тоже творит чудеса. Может, слышали о нем…

— Да нет, не приходилось.

— Сердце! Его конек — сердце, и тут он собаку съел. Взять, например, старого Балога. Вот здесь, на рынке, его и скрутило, он же вечно слоняется со своей тачкой и, как кто много накупит, подряжается домой отвезти. Даже цимбалы возил для цыганского оркестра, да всякое… и пил старик, словно губка, ну и растянулся однажды, что твоя дряхлая кляча… «Скорая помощь» сперва и подбирать его не хотела, мы, говорят, трупы не перевозим, потом все-таки разобрали, что жизнь в нем еще теплится, ну и повезли к Маккошу, пусть-ка, мол, что хочет, то с ним и делает… «Через три недели будете рояли перевозить, дядя Балог», — сказал ему доктор, но старик даже ответить не мог, а чувствовал себя так, потом-то сам рассказывал, что скорей его повезут на покой… И представьте себе, — воскликнул аптекарь, стукнув себя по ляжкам, — выглядываю вчера в дверь… Ну, говорю себе, ума-то не решайся, духи ведь только ночью разгуливают в предписанном им саване, а не толкают тачку среди бела дня… Идет, понимаете, старый Балог, рот до ушей, единственный зуб лошадиный торчит впереди… а на тачке капусты не меньше центнера…

— Чудеса! — В глазах старого мастера загорелась надежда.

— Или вот Пишти Кути, знаете, что падучей болен. Упадет, где ни попадя, на улице, на дороге, разобьет лицо, голову, зубы скрежещут, слюна выступает… наконец, попал он к Маккошу в руки. «Обещать ничего не буду, — сказал Маккош матери его, — а только оставьте мне вашего сына на три-четыре недели…» — «Ох, доктор, — говорит она, — да хоть на год, если не очень дорого стоить будет.) «Вам ни сколько не будет стоить. Сюда не тот, у кого деньги, ложится, а тот, кто болен». И вы представляете, дядя Ихарош! Этот Пишта Кути проработал нынче все лето и ни разу не заболел. Четыре недели пролежал у Маккоша, и тот всю дурь из парня выколотил… А вообще-то он с причудами. Такая у него мания, чтоб, значит, больных своих наблюдать постоянно. Холостяк, вроде меня, так что время есть… иной раз и ночью заявляется… и ведь никогда голоса не повысит, а сестры в отделении у него по струнке ходят… Отделение у него, что аптека, — а этим-то многое сказано! — тишина, все сияет. Больные и уходят от него вроде бы неохотно… хотя вообще-то каждый рад поскорей с больницей распрощаться…

Голос аптекаря приглушил волны тревоги и страха, надежда обрызгала сгущавшиеся тени лучами завтрашних солнц.

Репейка счел своевременным закрепить дружбу; он подошел к аптекарю, понюхал белый халат и поднял голову.

— Мне нравится твой голос, и я был бы рад, если бы ты меня погладил.

Аптекарь обеими руками взял голову щенка.

— Что угодно, господин профессор? Вашу милость я все равно украду… украду, и вы будете обслуживать посетителей. Невелика наука…

Репейка в ответ мягко кусанул белую руку, потом подошел к хозяину, который задумчиво смотрел прямо перед собой.

— И Геза говорит, чтобы я обследовался.

— Н-ну, не знаю. Маккош ведь больше тяжелыми случаями занимается. У него уж вперед все койки заняты. Хотя, бывает, и свободное место найдется. Только вот случай-то ваш не тяжелый, дядя Ихарош. Небось, домой отошлет…

— А все ж хорошо было бы, если б он посмотрел? Геза говорит…

— Видите, я-то и не подумал! Маккош любит Гезу, непонятно за что, но любит, и если Геза очень его попросит, может, вас и оставят на обследование. Вот только случай-то нетяжелый… говорю, у него для легких форм мест нет. Ну, да уж умаслим как-нибудь этого взбалмошного доктора…

Разумеется, в умасливании необходимости не было. Когда доктор вступил в комнату, глаза его встретились с глазами аптекаря, и аптекарь сказал:

Да, — подчеркнул он это словечко, словно имея в виду что-то иное, — да, ты прав, такую умную собаку я еще в жизни не видел. К сожалению, дядя Ихарош не желает с ней расставаться…

Доктор недовольно швырнул на кушетку шляпу.

— Это на тебя похоже! Ты тут за собаку торгуешься, пока я воюю с Маккошем…

— Да просто к слову пришлось, — оборонялся аптекарь, — но и я уж говорил дяде Ихарошу, что Маккош только безнадежными больными занимается, или, на худой конец, трудными больными.

— То-то и оно! Ну, да я еще раз возьму его в оборот… если и дядя Гашпар со мною будет.

— Кажется, я уж достаточно стар, — вмешался Ихарош, — может, все-таки не прогонит?…

— Трудный он человек, очень трудный… но все же попробуем, — сказал доктор. — Только обождем немного, у него полна приемная. Он позвонит, когда можно будет прийти. Вот все, чего мне удалось добиться.


Когда зазвонил телефон, все трое посмотрели на аппарат так, словно то был сам доктор Маккош, который сейчас произнесет свой приговор.

— Да, — сказал доктор, — да-да. Я сам приду с ним и, если позволишь, сошлюсь на тебя. Ты так думаешь? Хорошо. В полдень будем у тебя с анализами. Большое спасибо.

— Ну, так. — Он опустил трубку. — Сегодня Маккош для разнообразия был вполне любезен. Сделаем предварительные анализы, рентген, ЭКГ, анализ крови и так далее; я предупредил, что мы хотим еще засветло домой попасть, если он не оставит дядю Гашпара на пару деньков у себя.

— А оно хорошо бы, — проговорил старый мастер, — все-таки у него на глазах… Слышал я, он очень ученый человек…

— Я было заикнулся ему, да он промолчал. Уж вы его сами попросите, дядя Гашпар. Он иной раз скорей больного послушает, чем своего же коллегу. Так, может, поедем уже?…

Мастер Ихарош встал, взглянул на Репейку.

— А что же с собакой-то будет? Вдруг да он оставит меня…

Репейка тотчас подбежал к хозяину.

Но щенок ничего не мог ему посоветовать. Он только еще ближе подвинулся к Ихарошу и посмотрел на дверь:

— Мы не уходим?

— Домой его отвезу, — нетерпеливо сказал доктор.

— Да ведь выскочит из коляски… или пропадет, пока не будет меня дома.

— Пусть останется у меня, — предложил аптекарь, — потом вы же и заберете его, когда домой поедете, дядя Ихарош. Подождите-ка!

Аптекарь вышел и вернулся с потрепанным покрывальцем, которое прихватил в дорогу Ихарош.

— Сейчас оно в коляске ни к чему, вот на нем-то Репейка и останется. Если сразу поедете домой, положу в коляску, а останетесь здесь, — поедет с вами через пару дней. Только и всего.

И трое людей посмотрели на Репейку, словно ему предстояло решать, ему надлежало сказать последнее слово, которое могло оказаться и приговором.

— Пусть остается, — сказал Ихарош, — пусть остается, пока я не вернусь.

Все помолчали.

Аптекарь свернул покрывало и положил возле кушетки.

— Вот твое место, Репейка.

Репейка вильнул хвостом и опять поглядел на хозяина:

— А теперь давай уйдем. Этот человек мне нравится, но приказывать мне он не в праве.

Старый мастер медленно подошел к подстилке и указал на нее.

— На место, Репейка.

Щенок выполнил приказание, но остался на ногах. Запах покрывала успокоил его, но чего-то он не понимал в происходящем.

— Останешься здесь!

— Хорошо, — сразу лег на живот щенок, но глаза по-прежнему были устремлены на хозяина. — Пойдем же! — Он заскулил и стал скрести покрывало.

Мастер Ихарош погрустнел и с трудом наклонился к щенку.

— Я вернусь, Репейка. Обязательно! Помнишь, как мы поклялись, когда повстречались? Дружба до могилы…

Аптекарь и доктор переглянулись.

— Про могилу забудьте, дядя Ихарош, — сказал аптекарь, — она другим требуется.

— Да ну?

— Верно вам говорю…

Но Репейка всего этого не понимал. Какая-то неясность носилась в воздухе, и щенку хотелось уйти, но мастер Ихарош пригнул его к подстилке.

— Останешься здесь, Репейка. У хорошего человека…

Знакомая рука успокоительно погладила щенка.

— Ну, поехали.


Предварительное обследование было проведено быстро. Геза ходил из кабинета в кабинет так, словно больница принадлежала ему.

— Распоряжение Маккоша. Срочно.

— Всем срочно, доктор, — сказала сестра из рентгеновского кабинета, — подождите, пожалуйста.

Доктор, не говоря ни слова, шагнул к телефону.

— Быть может, вам нужно указание от главного врача?

— Разденьтесь, — сердито повернулась сестра к Ихарошу. Сделав снимок, она сказала:

— Я доложу об этом инциденте.

— Хорошо, что сказали, тогда и я заявлю, что обслуживающий персонал рентгеновского отделения оставляет за собой право определять степень срочности и его не интересует, что больного ожидает к себе на прием главный врач больницы. Всего хорошего. Мы можем идти, дядя Ихарош.

Потом мастер Ихарош сидел в приемной, а Геза понес данные анализов в кабинет. Гашпар Ихарош остался один и думал о Репейке, думал о Лайоше… о дворе своем думал, о саде и пчельнике. В нос лезли характерные сложные больничные запахи, но старый мастер сопротивлялся им, что, вероятно, и обратило к дому его мысли.

Зато доктор в кабинете главврача всеми помыслами был в больнице и сразу же упомянул о недопустимом поведении ассистента-рентгенолога.

Главный врач просматривал данные анализов, но на жалобу ответил:

— Это замечательная женщина. Великолепный работник… и в конце концов она ведь права. Она вообще точь-в-точь такая, как ты…

— Ну, знаешь?!

— Разумеется, знаю. Она не допускает вмешательства в свою работу, потому что дело свое понимает и знает порядок. Вероятно, ты торопил ее…

— Конечно.

— А ты позволяешь торопить себя? Вот видишь. Хорошего работника нельзя торопить. Ее нельзя, тебя тоже нельзя… потому что и ты специалист высокого класса… к сожалению!

— К сожалению?

— К сожалению… твой диагноз безукоризнен. Вот, посмотри сам… это очень грустное чтение.

— Я так и думал, — сразу забыл свои обиды доктор, — так и думал. Ему мы уже напели, что здесь творят чудеса, только попасть трудно, потому что ты не слишком тяжелых больных не берешь.

— Правильно! Надежда — главное чудо. Часто и я этим пользуюсь. Но испробую все, а насчет приема немного поупрямлюсь…

— Очень прошу тебя. Можно позвать?

Главный врач только кивнул: в кабинет вошел мастер Ихарош со всеми признаками честной и очень утомленной старости.

— День добрый, доктор.

— Помогите, коллега, больному раздеться. Вот так. Сядьте, пожалуйста. Вам не холодно? — спросил Маккош, так как по телу Ихароша прошла дрожь.

— На дворе сейчас жарко… а здесь немного прохладно.

— Мы покончим с осмотром быстро, ведь по анализам уже все ясно. — И, наклонившись, он почти прижал к себе сухое, тающее старое тело.

— Да, небольшие шумы, то да се…

— Хорошо было бы оставить дядю Ихароша денька на два, понаблюдать, — сказал Геза, но Маккош покачал головой.

— У меня мало мест. Если привезут больного с чем-то неотложным, я не буду знать, куда девать его. Одевайтесь… дядюшка Ихарош.

Старый мастер стал одеваться, но тут заметил, что Геза ему подмигивает, подбивая заговорить.

— А ведь я… иногда… скверно себя чувствую. Очень слаб стал… Иной раз голова кружится… Если бы как-то можно было?…

Главврач отвернулся и посмотрел в окно. В саду еще грелись на солнце больные, но в кроне липы уже попадались желтые листья, трава высохла; железные пики ограды печально обрамляли это преддверие боли и выздоровления, жизни и угасания.

Геза изучал рисунок на линолеуме, а Гашпар Ихарош прислушивался к протарахтевшей за окном телеге: звук был очень знакомый.

— Вы сейчас плохо себя чувствуете?

— Да… пожалуй что… Слабый я стал… Хорошо, если б можно было остаться здесь… хотя и чужое место занимать не хочу.

— Ну, что ж… но только на одну неделю. Вы понимаете ведь, дядюшка Ихарош?

— Очень вам благодарен. Я все понимаю, да и справедливо оно, что предпочтение отдают тому, кто болен тяжелее.

— Проводите его в седьмую, коллега, а я позвоню сейчас сестре. Это единственная у нас отдельная палата, я придерживаю ее для самых тяжелых больных. Будем надеяться, что за эту неделю особо тяжелых не поступит…

— Благодарю, — поклонился и доктор, но в глаза главврачу не посмотрел; их мысли объединились только в рукопожатии и, как новая глава в книге, тут же были прикрыты белым листом двери.


Репейка некоторое время тихо лежал на подстилке, не спуская с двери глаз и слушая удаляющийся грохот докторского возка. Послышались шаги аптекаря, уши и глаза Репейки устремились на дверную ручку, но шаги свернули куда-то в сторону, и щенок опять остался один.

Полученный приказ начал понемногу терять свою силу, поэтому Репейка осторожно вскинул лапы на кушетку, но покрывало пахло более по-домашнему, и он снова лег.

Лечь-то лег, но озабоченно помаргивал. Между тем, с улицы в аптеку кто-то вошел и сказал:

— Здравствуйте… или здесь нет никого?

Наступила тишина. Потом неизвестный покашлял.

Репейка совсем готов был залаять, как вдруг услышал знакомый уже голос аптекаря.

Зашуршала бумага.

— Вот здесь распишитесь. Через два часа приходите за лекарством.

— А сразу дать не могли бы?

— Нельзя. Его еще надо состряпать.

— Что ж мне до тех пор делать?

— Осмотрите пока что наш городок…

— Какого черта мне его осматривать, я же здешний.

— Вот как? А в музее вы бывали? Там вы можете увидеть коренные зубы пятитысячелетней давности. Вот это зубы, я вам скажу! Да я хочь сейчас на них сменялся бы… Ведь не были в музее? Ну, видите! Все были, все видели… иностранные ученые приезжают специально…

— Так я ж всегда могу посмотреть…

— Вот видите, это и худо. Всегда! Нет вы сейчас посмотрите, а в полдень приходите за своим снадобьем. Для вашей супруги?

— Нет. Для тещи.

— А тогда зачем торопиться? — не унимался шутник-аптекарь. — Ступайте в музей… Вход бесплатный.

Посетитель откашлялся и удалился, аптекарь же вошел к щенку с тарелкой в руке.

— Слышал ты этого человека, Репейка? Жаль, что не видел… я отправил его в музей. Тревожится из-за тещи… Но, — аптекарь повел под носом Репейки тарелкой, — в сторону глупые шутки, когда перед нами серьезная пища!

Репейка посмотрел на тарелку, куцый хвост заколотил по подстилке.

— Это мое? — вскинул он глаза на аптекаря, единственного присутствующего здесь человека, который, судя по всему, и был самым главным.

— Все это твое, ешь!

Щенок встал и, поколебавшись, подошел к тарелке.

— Ну что ж, от тебя приму…


Седьмая палата находилась в конце коридора. Это была отдельная комната для особых случаев, которые главный врач оставлял за собой. Нет, она предназначалась не для безнадежных больных — безнадежных больных почти не бывает, не надеются только мертвые, — а для тех, кого Маккош держал под специальным наблюдением, изучал и, если мог, вылечивал.

Тихое, всегда закрытое белое помещение молчало, не храня в себе ни вздохов, ни смеха, словно ежедневное проветривание уносило в окно и все слезы, все тяготы времени.

Пока они шли по коридору, к ним присоединилась старшая сестра.

— Мы все приготовили, доктор. Из дому ничего не нужно. Одежду уберем. Прошу, — открыла она дверь в палату. — Умывальник напротив. Если захотите побриться, вы только скажите, дядечка. Вот звонок, если что-то понадобится.

— Мыло и все прочее я пришлю.

— Не нужно. Только что звонил аптекарь, сказал, если больной останется здесь, он принесет все необходимое. И еще сказал, что Репейка, мол, целует вам руки… впрочем, я, должно быть, плохо расслышала…

— Правильно услышали, сестричка. Репейка, щенок дядюшки Ихароша, временно поживет у аптекаря, мы же не думали, что дядя Гашпар останется здесь.

— А я уж решила, он опять шутит. С аптекарем ведь никогда не знаешь, что у него на уме…

Все прошло так гладко, что, покуда мастер Ихарош собрался с мыслями, он был уже в кровати, мягкой и теплой.

— Покой прежде всего, — сказала сестра, — никаких лишних движений. Этот порошочек примите. Несколько дней полежим, а там можно будет выйти во двор на солнышко. Но это уж как главврач распорядится.

— Не привык я днем-то лежать, — сказал Ихарош.

— То дома! А больница для того и существует, это в курс лечения входит. Если что понадобится, пожалуйста, позвоните.

Когда сестра вышла, доктор широко раскинул руки:

— Все-таки получилось! Грандиозная удача!

— Знаешь, Геза, хоть и глупо оно, а я боялся как-то больницы. Никогда ведь не лежал прежде.

— Могли бы рассудить, дядя Гашпар, что я дурного вам не желаю.

— Да не ты, а сама больница, понимаешь…

— Ну, а теперь?

— Хорошо мне… и даже словно бы спать хочется. В такое-то время… разве не чудно? А комнатка хорошая, право.

— Ну, если хочется спать, дядя Гашпар, попробуйте заснуть. Послезавтра мне опять нужно быть в городе. Может, и Аннуш со мной прокатится.

Он поправил одеяло, пожал старику руку и тихонько вышел.


Примерно в это время Репейка осматривался во дворе. Пообедав, он уже не раз подходил к двери и нетерпеливо поглядывал на нового приятеля.

— Мне нужно выйти!

Аптекарь поначалу не понял, тогда щенок стал скрестись в дверь: — Мне срочно нужно выйти!

Аптекарь подумал немного.

— Почему бы и не выпустить? Со двора тебе так и так не убежать никуда.

Репейка вылетел пулей, а потом — коль скоро он все равно уже был во дворе — решил, что следует изучить новую обстановку. Двор — настоящий двор холостяка — помалкивал, заброшенный, почти неухоженный, что вовсе не было неприятно Репейке. Сад отделяли от двора обрывки проволочной сетки, заросшие вокруг целым лесом ядовито-зеленых листьев хрена; щенку эти заросли показались неплохим местечком для засады.

Дверь в сарай была открыта, дверь в подвал — тоже. Репейка там и там постоял у входа, понюхал, но, как знающий меру открыватель, временно отложил их обследование.

В завалившейся дощатой будке разъедала садовый инструмент ржавчина, посреди дорожки стояла однорукая колонка с орлиной головой, некогда выплевывавшая воду, если кто-нибудь дергал ее параличную рукоять.

Сзади сад аптекаря оберегала высокая и крепкая кирпичная стена, слева — дощатый забор, справа тянулся ряд заскорузлых кольев. В огороде все же были заметны следы человеческой деятельности: солнце грело желтые животы огромных огурцов, на одной-двух яблонях, кажется, надумали закраснеться яблоки, картофельные кусты полегли, как будто телом своим оберегая наливавшиеся клубни, а на грядках высоко вымахал пахучий (хоть сейчас его в творог!) укроп, который мог бы вполне сойти и за камыш.

Все это Репейка принял к сведению и решил, что сторож здесь может понадобиться.

Однако в конце дома он обнаружил еще одну открытую дверь, а за ней в полумраке, среди ящиков, коробок, бутылок и различной жестяной посуды, уловил какой-то странный шорох, движение. Репейка напряженно прислушался и сам не заметил, как оказался внутри, в тени от ящиков, с воинственным пылом ожидая, чтобы таинственный шорох облекся, наконец, в живую форму.

Репейке приходилось встречаться с крысами, но та, что показалась в следующую секунду, ошеломила его и заставила держаться осторожно. Кроме того, в поведении крысы была надменная хозяйская самоуверенность и такая — внушающая даже почтение — степень наглости, что щенок на секунду заколебался, правда, только на секунду. В следующий миг он уже схватил голомордого грызуна той безошибочной хваткой, от которой любая крыса теряет дар речи. Он метнулся, сверху ухватил крысу за хребет так, что хрустнули ребра, потряс из стороны в сторону так, что разошлись все позвонки, и в заключение крепко стиснул врага.

Репейка не обучался такому ведению боя, это умение жило в нем, унаследованное, как умение есть и ходить.

Одержав легкую победу, Репейка вытащил на свет легкомысленного представителя крысиного рода, положил перед дверью и оглядел, соображая, не нужно ли сделать с ним что-то еще. Крыса, однако, не шевелилась, она могла теперь послужить разве что пищей для того, кто позарился бы на нее, но Репейке, пообедавшему ветчиной и сарделькой, это, разумеется, даже в голову прийти не могло. Впрочем, мы, пожалуй, и не знаем такого животного, которое бы охотно лакомилось крысиным мясом. Говорят, иногда от него дохнут кошки, хотя они зачастую его даже не пробуют, хорьки же и ласки обычно лишь пьют крысиную кровь, и только хищные птицы с лужеными желудками пожирают крыс без малейшего колебания. Однако им это редко удается, ведь чаще всего крыса — подпольный жилец городов и сел, обитатель выгребных ям, таможенный сборщик в подвалах и складах, распространитель самых чудовищных заболеваний, жестокий враг людей и животных. Вред, причиняемый крысами в большом городе, так велик, что на эту сумму можно было бы ежегодно строить больницу или стадион.

Репейка всего этого не знал, но чувствовал, что крыс нужно уничтожать, потому что крыса — извечный враг собак, а тем самым и человека. Репейка не знал, что крыса убивает и таскает не только домашнюю птицу, но и беспомощных крольчат и щенят, он просто чувствовал: этому животному рядом с ним не жить.

Итак, он вернулся на содержащийся в полном беспорядке склад и опять устроил засаду.

Поначалу было тихо.

Как ни бесшумно прошла предыдущая битва, как ни стремительно щенок уничтожил крысу своей мертвой хваткой, его жертва все же успела пискнуть, и этого было довольно, чтобы остальные крысы насторожились.

«Враг в нашем стане!»

Однако так нерушима была до сих пор спокойная жизнь и так давно она длилась, что это предупреждение не показалось серьезным.

— Надо оглядеться, — моргали в подземных переходах старейшины, — надо обойти склад, оглядеться…

Слабый быстрый шорох от сотен бегущих лапок возобновился.

Репейка живо схватил меньшего члена разведывательного отряда, потом поймал еще одного, постарше, но тот успел завизжать, и между ящиками надолго воцарилась тишина. Зато снаружи, перед дверью, лежали рядком три крысы: Репейка любил порядок, да и хотелось ему похвастаться добычей, хотя он не знал, что такое хвастовство…

На складе было мертвенно тихо, от дома тоже не раздавалось ни звука. Поэтому Репейка опять побежал в сад, где чувствовал себя свободней, чем в комнате.

И тут он увидел Даму, слепую на один глаз, подагрическую легавую выжлицу, ковылявшую вдоль забора. Репейка обрадовался родной душе и уже бросился было к ней для первого знакомства, как вдруг оторопел.

— Ну и ну, — заморгал он, — ну и ну… старушка-родственница с кошкой гуляет… Ну и дела!

Да, впереди старой легавой, поразительно изящным кошачьим шагом, выступал котенок, иногда оборачиваясь, словно обращая внимание старой собаки на очередное удобное для отдыха место.

— Вот здесь, на песочке, можно бы прилечь… мягко, чисто, и солнышко пригревает.

Легавая остановилась, принюхалась.

— Чую родственный дух… да вот и вижу… Почему он не подходит?

Котенок тоже сделал из хвоста вопросительный знак и посмотрел на Репейку:

— В самом деле. Почему он не подойдет?

Репейка приблизился к забору весьма неохотно, с чувством, сотканным из враждебности и любопытства.

— А родич-то хорош собой, да и силен, видно, — мигнула одним-единственным глазом легавая и, принюхавшись, добавила: — И крысами пахнет.

Репейка сел и слегка помел землю хвостом.

— Нюх у тебя отличный, это верно… но кошка пусть убирается. Кошка не нашего поля ягода… и, если забредет сюда, быть беде…

Котенок, ластясь, потерся об лапу легавой.

— Слышишь?

— Эту кошечку я вырастила. Так что она не только мой друг, но, до некоторой степени, мое детище… — покачала головой легавая. — Это все знают, хорошо бы знать и тебе…

Репейка лег, ожидая более обстоятельного объяснения.

— А дело было так, — легла напротив и старая собака, — мой щенок сгинул, а ее мать разорвала такса, знаешь, такая кривоногая. Я такс не люблю, они настырные, наглые и даже лживые… что среди собак редкость… Словом, молоко у меня было, и, когда подложили этого поскребыша — зовут-то ее, между прочим, Мирци, — мне даже приятно было, что кормить могу. С тех пор мы всегда вместе, и спим вместе, и едим… но подойди же, дай обнюхать себя как следует, а то у меня последнее время нюх уж не тот.

Старая легавая с трудом поднялась на ноги.

— Подойди и ты, Мирци, — глянула она на котенка, — незнакомец тебя не обидит, можешь даже поиграть с ним, я-то уж скакать да прыгать не гожусь.

— Я только с людьми играю, — уклончиво махнул хвостом Репейка, — иногда с Пипинч, но с кошкой — никогда.

— А ведь она умеет играть, еще как! Но вообще-то пахнешь ты славно, степью и еще крысами… вот только что это еще за вонь от тебя идет? — нервно повела носом легавая.

— Это от человека, который в этом доме живет…

А ты, по-моему, очень старая. От тебя старостью пахнет…

— Да, это так… Ну, я прилягу, — отвернулась старая легавая, — а Мирци пусть с тобой поиграет…

— Пожалуй, лучше бы ей сюда не являться, — поколебался Репейка, вставая, но котенок уже проскользнул между рейками забора и, мурлыкая, прошел у Репейки под животом, вышел же между двумя передними лапами, высоко задранным хвостом погладив Репейку по носу.

— Незачем мне нос щекотать, мне это не по вкусу, — чихнул Репейка, — но крыс могу показать.

И они направились к складу.

Мирци оторопела, когда увидела крыс. Одна из них была величиной с нее самое.

— Вот эту маленькую я унесу, если можно, — мяукнула кошечка.

Репейка заворчал, но Мирци не обратила на это внимания. Они опять вернулись к забору, и Мирци положила перед старой собакой крысенка.

— Я ими брезгаю, — сразу отвернулась легавая, — брезгаю. Унеси ее, Мирци, не то рассержусь.

Мирци мурлыкала.

— Мне она тоже ни к чему… у нее мясо поганое. — И, схватив опять Репейкину добычу в зубы, вернулась к щенку.

— Вот, — положила она крысенка перед Репейкой, который, как мы уже знаем, любил порядок, поэтому в сопровождении Мирци отнес добычу назад и положил перед дверью склада.

— Теперь уж я не стану обижать тебя, — посмотрел он на кошечку, — но ступай-ка ты все-таки к старой суке.

— Она вечно спит. Хотя спать это хорошо… — замурлыкал котенок, но тут дверь дома распахнулась.

— Репейка, — крикнул аптекарь, — Репейка, иди сюда!

Этот голос, по самым свежим воспоминаниям, Репейка связывал с великолепной едой, поэтому он, не прощаясь, покинул котенка.

— Вот я! — вырос он на пороге, но вместо еды, увидел рядом с аптекарем женщину, то есть человека в юбке. Это была аптекарева домоправительница.

— Вот он! — указал аптекарь на Репейку. — Он и есть прославленный охотник на воров, собака-сыщик и вообще чудо-собака. В данный момент — наш гость. Репейка, эта дама именуется Розалией и желает стать твоим другом. Прими ее ласково, ибо она нас кормит, то мясом, то тушеными овощами, но овощами чаще…

Женщина смеялась.

— Поди ко мне, Репейка! — (И Репейка без всякого протеста позволил ей погладить себя.) Если будешь паинька, получишь мясо, хотя бы аптекарю только тыква досталась или клецки из манной крупы. Надеюсь, ты умеешь вести себя в комнатах?

— Словно герцог Бурбонский! Кроме того, он верен, как средневековый рыцарь, и умен, как бывают умны только фармацевты, — перечислял аптекарь достоинства Репейки. — Сейчас я пойду навестить твоего старого хозяина.

— Я крыс ловил, — повилял хвостом Репейка, — а еще подружился с Мирци, воспитанницей соседской собаки.

— Ладно, ладно, передам от тебя привет. Поухаживай покамест за Розалией.

Аптекарь ушел, а Розалия кивнула Репейке:

— Пойдем, Репейка, ты, верно, голоден.

Розалия не ошиблась, ведь Репейка почти всегда был голоден или, во всяком случае, всегда мог поесть.


Оставшись один, Гашпар Ихарош почувствовал: все хорошо. Попасть в больницу удалось, послезавтра приедет Аннуш, а через неделю он вернется домой. Вот Репейка обрадуется, когда он усадит его с собой рядом в повозку!

Палата только в первый миг показалась чужой, теперь же он освоился и, совсем как дома, смотрел в окно на большую липу и крыши, проступавшие сквозь ее листву.

Он устал, но ощущал эту усталость скорее сонливостью, теплым онемением и едва заметил, как сознание мягко погрузилось в легкую дымку сна.

Он не видел, как отворилась дверь, унесли его одежду и чуть-чуть задвинули занавески, чтобы создать полумрак.

Сестра двигалась бесшумно.

— Спит, — сказала она в коридоре, — хотя выпил совсем легкое снотворное.

Однако для старого мастера довольно было и легкого снотворного. Его утомила дорога, да и события дня были, как-никак, из ряда вон. После тяжелой своей перины он едва ощущал на себе легкое шерстяное одеяло, но под ним было тепло, и ласковые сны невесомо приходили и уходили, как будто переворачивались вспять листки календаря его жизни. Из таинственных архивов памяти выплывали давние-предавние картины, столь давнишние, что наяву он вообще ни о чем подобном не помнил. Какой-нибудь инструмент, труба, дверная ручка, колодезный журавль, щербатый нож, бугорок в виде сердца на эмали умывального таза, костыль, попавшийся на глаза где-то на рынке, башмаки и платье, голоса и запахи, и люди, люди…

— Как держишь рубанок? — слышал он и опять стоял рядом с отцом, и вновь ощущал под ногою стружку и чуял в воздухе запах олифы…

— Ну, что, ноге-то в них удобно? — Это был уже голос матери, и он явственно почувствовал, как жмут сапоги, но они были такие красивые, с латунными подковками, и он сказал:

— Удобно.

— Тогда можешь не снимать, — сказала мать: она видела, что сапоги очень нравятся мальчику, ну, так и пусть порадуется.

Был жаркий летний день, и через полчаса сапоги превратились в раскаленный железный капкан. Каждая остановка — передышка в море мучений, и каждый раз начало пути — неверное спотыкание на раскаленной жаровне боли.

Отец ожидал их в дешевой закусочной, летней времянке, он внимательно глядел на отставшего от матери сына.

— Красивые сапоги парнишке купила… — глянул отец на покупку.

— Понравились ему.

Тут подошел и он сам. Стиснув зубы, улыбнулся, поблагодарил за сапоги.

Отец только кивнул и долго смотрел вдаль из-под брезентового навеса, словно увидел что-то особенно завлекательное в базарной толкотне.

— Не тесны? Главное, чтобы тесны не были. И на две портянки не тесны будут?

— Лето на дворе, — вступилась за красивые сапоги мать.

— Неудобная обувь на всю жизнь может ноги испортить. Я спрашиваю, сын: не тесны сапоги?

В голосе были любовь и угроза. Даже мухи замерли на столе; отец положил руку сыну на плечо. И от этого весы покачнулись, зло отделилось от добра, ложь от истины. Мальчик поднял залитое слезами лицо.

— Тесны, отец… но тогда я и не почуял.

— Ничего, растянутся…

Но мужчина лишь глянул на жену, и она сочла за лучшее больше не вмешиваться.

— Снимай, сынок. Я помогу…

Сапоги никак не хотели слезать с затекших ног; едва навес не порушили, их стаскивая.

— Оботри, может, примут назад. Так. А теперь пошли.

— Вот его старые сапоги, — сказала мать.

— Не нужно!

Еще и сейчас, семьдесят лет спустя, легкая краска проступает у Гашпара Ихароша на лице, и он ногами ощущает теплую летнюю пыль. В руках у него два красавца-сапога с латунными подковками, портянки, и ему хочется провалиться сквозь землю со стыда.

Сапожник упирался недолго.

— А теперь дайте нам такие, чтоб, хоть с чердака прыгнул, сразу в них угодил, — сказал отец.

Вот это было освобождение! Окончательное освобождение от муторных завтрашних дней после сболтнувшегося ненароком слова и от последствий его, всегда кривых или тесных. Жестокий урок послужил началом обдуманности, и Гашпар Ихарош больше не лгал, разве только во благо. Никогда не называл белое черным, прохладу жарой, дурное хорошим, тесное просторным. Соблазны минуты подстерегали его не раз, потчуя мимолетной своей сладостью, но за ними почти мгновенно проступала суровая действительность и — начинали жать сапоги.

Случилось все это давно, но во сне стало теплым и близким — и Гашпар Ихарош, видя лица, из которых уже ни одного не осталось на свете, ощущает пахнущую сеном суету, чувствует на ногах удобные новенькие сапоги: он с благодарностью берет отца за руку, и чувство мучительной радости начинает колотиться в старом его сердце.

Он видит давнишнюю их повозку и железную подножку, на которую он ступает, видит люшню и корзину на руке матери, ощущает в руке тянучку и во рту — освежающий вкус тянучки семидесятилетней давности, но при этом знает не зная, что все это только сон, и на сердце становится тяжело и печально.

Когда он проснулся, у постели сидел аптекарь. Старик не сразу собрался с мыслями, потом, словно прося прощения, улыбнулся.

— Заснул я…

— Вот и хорошо, дядюшка Ихарош. А я мыло принес и все необходимое. Геза-то мне строго наказал… хотя, если б я знал, сам принес бы. В этом Гезе три сержанта пропало да один сборщик налогов.

— Хороший он человек, хоть и кричит иногда. И доктор хороший…

— Да кричать-то зачем? Можно и потише хорошим человеком быть и хорошим доктором. Уж сколько раз я твердо решал, что тоже стану на крик с ним беседовать и так же глазами вращать, да вот беда, всякий раз забываю, шут возьми его, этого эскулапа! И вот ведь беда, очень он мне по душе… А еще я принес вам многочисленные приветствия от щенка по кличке Репейка. Чувствует он себя хорошо и, если Розалия не закормит его до смерти, будет встречать вас у двери в аптеку.

— Очень я привязался к этому душевному песику. Будто человек был со мной рядом. Очень мне его не хватает, я ведь иной раз вслух раздумываю, а он будто и понимает мои слова…

— Я его во двор выпустил, чтоб не чувствовал себя узником, — сказал аптекарь. — Выйти оттуда он не может, да и не думаю, чтобы такой щенок убежал. Разве сманит кто.

— Сманить его нельзя…

Тихо отворилась дверь, и вошел главный врач в сопровождении сестры. Аптекарь встал, а сестра подошла к окну и подняла жалюзи.

— Больной спал, — сказала она, — но сейчас сумерки ни к чему.

Главный врач кивнул и взял морщинистую руку старика.

— Поспали хорошо?

— Очень хорошо, даже сны видел, хотя со мной это редко бывает, особенно в незнакомом месте.

— Ничего, к новому месту привыкнете.

— Да я и привык уже. Здесь тихо и лежать приятно, хотя за всю свою жизнь я, может, раз десять всего днем полеживал, да и то вряд ли.

— Надо теперь наверстать. Сон очень важен. Сестра принесет вам журналы с картинками. Очки при вас? Хорошо. Просматривайте журналы, читайте и думайте обо всем, кроме болезни, ведь износ еще не болезнь, и на старой телеге можно ездить, только осторожнее…

— Пожалуй, и мне уже пора, — сказал аптекарь, когда главный врач направился к выходу. — Завтра опять приду, дядя Ихарош. Что передать Репейке?

Мастер Ихарош остался один, а в коридоре врач и аптекарь взглянули друг на друга. Они были знакомы довольно давно и, помимо родственности профессий, их связывала просто человеческая дружба.

— Хотелось бы мне знать, увидит ли старик еще свою собачку!

— Если бы можно было привести собаку в больницу, пообещал бы наверное, что увидит, — сказал главный врач, — а так… предсказывать не берусь…

— Печально.

— А может, и не печально, только мы так воспринимаем. Ни ты, ни я не доживем до этого возраста.

— Что ж, и это печально, — проговорил аптекарь. — Ну, привет! Может, сейчас в аптеке тоже кто-нибудь печалится, потому что уже три минуты ждет лекарства. Надо бороться против печального…


Однако в аптеке никого не было, если не считать трех мух. Две из них попались между оконными рамами и как будто уже примирились с тем, что сквозь стекло вылететь нельзя, хотя с мушиной точки зрения это непонятно: что-то, которое с виду ничто, но при этом все-таки нечто. Чудеса! Несколько часов кряду они бились и ломали головы о стекло, а теперь, несколько обалделые, ползали по рамам и, встречаясь, потирали передние лапки.

— Что новенького?

— Ничего!

— Непонятно!

— Непостижимо!.. — И опять бросались на стекло.

Третья муха получила, правда, территорию побольше, дававшую весьма любопытную пищу как глазам ее, так и обонянию, однако все источники запахов, равно как и объекты наблюдения, скрывались в стеклянных или фарфоровых банках. К ним можно было приблизиться, но добраться до них было нельзя.

Итак, муха, испробовав все и убедившись в недостижимости желаний, совершила еще два-три круга, села на блестящие костяные чашечки весов и стала ждать, ибо ничего иного сделать не могла. Правда, она взлетела, когда вошел аптекарь, но теплое лоно чашечки очень к себе манило, и она опустилась на нее вновь, прямо напротив человека, который был непостижимо огромен, а в то же время — этого муха не знала — непостижимо коварен. Он незаметно взял пыльную тряпку и одним движением прихлопнул муху.

— Вот тебе, паршивка!

Муха сразу вскинула ножки кверху, но аптекарь продолжал злиться, хотя это не имело уже никакого смысла. Муху убил — и все-таки злился! Чего ему еще нужно?…

Он долго протирал чистой тряпочкой миниатюрную чашу весов, затем ушел в свою комнату и тут вспомнил о Репейке. Впрочем, вспомнил бы и так, ибо в двери показалась Розалия:

— Репейка целый кавардак устроил на складе. Лает, будто поймал кого.

— Милая Розалия, на нашем, так называемом складе кавардак устроить невозможно. Там испокон веков кавардак, а лаять — его право и даже обязанность. На то он и собака…

— Не морочьте мне голову, сама знаю, что не бегемот, но идти туда боюсь!

— Это другое дело! Пойдемте вместе, но скажите сперва, что приготовите на ужин.

— Еще не знаю. Если будет телячья печенка…

— Превосходно, тогда пойдемте. Если б яичница, я не пошел бы.

Но тут и аптекарь услышал лай Репейки — похоже было на то, что щенок спешно просит помощи:

— Она вот сюда ушла… вот сюда… ой, какая громадина!

К этому времени перед дверью склада покоились уже пять крыс, в образцовом порядке, — так выкладывают добычу на какой-нибудь аристократической охоте; аптекарь дивился, Розалия ужасалась, но мы-то знаем, что Репейка любил порядок.

— Вот сюда! — заливался Репейка. — Крыса вот сюда скрылась…

— Кажется, надо поднять ящик.

— Ох, не подымайте, — пришла в ужас Розалия, — она еще по ноге вскарабкается.

— Весьма сожалею, но оказаться трусливей Репейки не могу. Если же крыса все-таки побежит по штанине, предупреждаю заранее, я буду визжать, потому что это ведь такая гадость!

— Ой, не надо! Нее-ет! — И Розалия вдруг заверещала — так визжат рельсы под вагонами на крутом повороте, — потому что из-под ящика выкатилась крыса величиной с поросенка.

— Ррр-ррр! — кинулся на крысу щенок и покатился вместе с нею, так как она успела вцепиться ему в брылю и отпускать пока не собиралась, а аптекарь одним прыжком, достойным рекордсмена, оказался рядом с Розалией.

— Ффу, — перевел он дух. — Экая гадость, не приноси ее, Репейка, умоляю…

Но схватка все равно уже перешла во двор, сопровождаемая короткими повизгиваниями Розалии, в то время как аптекарь искал палку, чтобы помочь Репейке. Однако в этом уже не было надобности, ибо щенок последним рывком прикончил воина из подземелья и потом только тряс и тряс его… Наконец, подтащил к остальным и, лишь удостоверившись, что враг недвижим, подошел к человеку, который был здесь главным.

— Лихая вышла схватка, — повертел он хвостом, — я немного промазал, ну, да с кем не бывает.

Однако, аптекарь не ответил, тогда Репейка подошел к Розалии.

— Крыса была большая и жирная, — присел он перед ней, — но мясо у нее никуда не годится…

— Ох, Репейка, ох ты, собаченька, — ломала руки Розалия, — только не прикасайся ко мне, не то и не знаю, что со мной будет. Ведь ты весь испачкался об этих поганых тварей. Они, что ли, тиф разносят? — повернулась она к аптекарю.

— И чуму тоже, — сообщил аптекарь, начавший уже приходить в себя. — Репейку мы во всяком случае выкупаем…

— Я до него не дотронусь, хоть всю аптеку мне отдайте.

— Я и отдал бы, Розалия, но аптека государственная, и власти могут посмотреть на это косо. Да и что бы вы делать стали? Надеюсь, меня же взяли бы на службу, а тогда все пошло бы по-прежнему. Так что отдавать вам аптеку я не буду, а попрошу нагреть воды да принести сюда большой таз… я же покуда предам погребению убиенных, ибо интерес к ним мух уже колоссален.

— Экая гадость!

Аптекарь проглотил ком в горле и отвернулся от крыс.

— И не говорите, я уже отказался от телячьей печенки… ох, Репейка, и здоровый же у тебя желудок! Ну, иди, похороним твоих противников.

Розалия вернулась в дом, аптекарь начал копать у забора яму, а Репейка время от времени вспугивал мух с крысиных трупов, но и за работой аптекаря наблюдал, как вдруг из-за забора послышался хрипловатый голос:

— Эгей! Ты что делаешь, Денеш?

— Эгей! Копаю. Рою могилу, место последнего упокоения, как выражаются поэты. Место упокоения, которое примет в себя хладные трупы шести крыс. А ты видел уже моего гостя, дядя Мартон? Репейка, иди сюда, я тебя представлю.

Репейка уже окончательно решил, что этот человек вправе приказывать, поэтому без колебаний подбежал к новому своему другу-человеку, который с помощью ветчины приобрел неоспоримое право на дружбу.

— Слушаюсь! — сел он возле начатой ямы.

— Подойди, я представлю тебя моему соседу, а также родственнице твоей по имени Дама, неизменной обладательнице поощрительных призов, и Мирци, кровожадной будущей тигрице.

Они уже стояли у хилого заборчика из старых кольев.

— А это Репейка, героический пастушеский пес, милицейская собака, удостоенная отличий. Мы же видим по ту сторону забора Мартона Рёйтека, бывшего служащего государственного лесничества, ныне пенсионера.

— Здравствуй, Репейка, — просунул между кольями руку старый лесничий, и это движение было столь непосредственно и естественно, что Репейке ничего не оставалось, как понюхать его узловатую руку. Потом он понюхал еще раз, словно желая в чем-то удостовериться окончательно, посмотрел на лесника и завилял хвостом:

— Тебе известно мое имя, и рука твоя очень приятно пахнет. Такой запах был у старого Галамба и у того человека, которого сейчас нет здесь… и немножко у Додо. Я тебе друг.

— Чудесный пуми! Не ходи туда, Мирци! Черт бы побрал эту нахальную кошку! Но, может быть, он ее не тронет. Репейка, нельзя!

Разумеется, необходимости в этом предупреждении не было. Кошечка жеманно помурлыкала у Репейки под носом, потерлась об него, потом перевернулась на спину и подняла лапки к Репейкиной морде. В это время подошла к забору и Дама, завистливо покачивая хвостом.

— Со всяким и каждым играть лезет… мое воспитание…

Лесник раздвинул колья ограды.

— Ступай и ты, старушка! Аптекарь болтает невесть что, а вообще-то он трусишка.

— Репейка, — воскликнул аптекарь, — по-моему, нас оскорбили. Как ты думаешь, не поставить ли мне Мартона Рёйтёка перед дулом моего… перед моей лопатой?

Собаки познакомились ближе, хотя Мирци постоянно путалась у них под ногами. Хвост Репейки взволнованно дрожал, потом он, зазывая, побежал к складу. Мирци запрыгала за ним, поплелась и Дама.

— Репейка шесть крыс прикончил, — сказал аптекарь, — а сейчас, честное слово, повел, по-моему, показать их своим новым знакомым.

— Верно говоришь. Гляди…

Дама села возле крыс, потом затрясла головой так, что уши ее разлетелись в стороны:

— Молодец! Но крысы грязные и вонючие, я никогда к ним не прикасалась.

Мирци обошла огромных грызунов, одного даже кусанула.

Репейка заворчал.

— Это не твое… — Потом посмотрел на Даму. — Твоя воспитанница очень нахальна.

— Это правда, по ты должен принять во внимание, что родилась-то она кошкой. Меня зовут, — вскинула голову старая легавая на свист лесника, — мне надо идти.

Она вернулась к забору и протиснулась менаду прутьями.

Между тем, яма была готова.

— Какие-нибудь вилы нужны. Хотя старый Ихарош чудеса рассказывал о своем щенке, мол, все, что ни попросишь, приносит.

— Попробуй.

— Репейка!

Репейка тотчас прибежал на зов — конечно, в сопровождении Мирци: котенок любил поразмяться.

— Принеси крысу… крысу, — показал аптекарь на крыс. Репейка побежал к складу и тотчас вернулся. Он колебался. Это же не трубка и не спички…

— Принеси! Принеси! Крысу… крысу!

Репейка опять сбегал туда-обратно, но приказания не понял.

— Дай ему одну в зубы.

— Я?!

— Ну, подтолкни ему под нос, если боишься их.

— Иди сюда, Репейка! — Лопатой он подтолкнул одну крысу к щенку. — Тащи ее сюда… сюда… вот так, вот так… феноменальный пес!! Неси, неси… потрясающе!

Глаза Репейки блестели.

— Игра… игра! — И он положил крысу у ног человека.

— Неси, собачка, неси всех! Неси сюда, неси! — восторженно взмахивал руками аптекарь, и даже старый лесник удивленно покачал головой.

— Слушай, Денеш, подобных собак на свете немного. Ведь он приносит их по одной и не кусает, как сделала бы даже самая лучшая легавая.

Однако, аптекарь почти не слышал его. Он был потрясен и даже не заметил, что Репейка принес уже всех.

— Тащи, Репейка, неси! Тысяча чертей, мы будем выступать с ним в цирке… тащи сюда, моя радость, чтобы я похоронил их всех в этой яме… на ужин получишь две пары сосисок… неси, Репейка!

Репейка опять побежал к складу.

— Неси! — надрывался аптекарь.

Репейка огляделся, обнюхал место, где только что лежали крысы, а поскольку призыв все повторялся, схватил Мирци и потащил к скорчившемуся от смеха аптекарю.

Мирци мяукала, потом стала сердито фыркать:

— Я тебя поцарапаю… всего исцарапаю! — хотя Репейка нес ее бережно, словно коробку спичек.

— Вот! — Репейка отпустил котенка, а так как тот продолжал ныть, бегло лизнул его в морду.

— Мне ведь человек приказал, а тебе я не причинил никакого вреда…

— У меня же вся шуба в слюне, теперь мне вылизывать ее!

— Репейка, я расцеловал бы тебя, но, после крыс, сам понимаешь… Ну, что скажешь, дядя Мартон?

— Ничего. Не могу слова вымолвить. Слезы градом от смеха… одно точно, немецкие овчарки и в сравнение не идут с этим комочком шерсти. Он нес Мирци, словно яичко. Но эта наука не с ним родилась, его этому научили, и тот, кто учил, был мастер своего дела.

Да, — и это знаем не только мы, — Оскар был мастером своего дела. Это открыто признал сам Таддеус, свидетелями же были Султан, Джин и даже Пипинч, а ведь их мнение тут весьма авторитетно.


Мы уже поминали о том, что Репейка почитал себя существом сухопутным, — вот почему он подозрительно косился на появившийся вдруг во дворе большой таз и рядом кастрюлю с водой, от которой шел пар. Щетку же и мыло он встретил уже с нескрываемым отвращением. Предчувствия Репейки были, однако, почти безошибочны, а запах йода из коричневого флакончика только укрепил их.

Розалия принесла еще чайник с холодной водой и натянула резиновые перчатки.

— Ну, давайте собаку сюда.

Репейка подошел поближе к аптекарю.

— Ступай, Репейка. Да вы сами позовите его, Розалия! Это ж такая собака, что если сказать ему: круши мак, — он будет крушить мак. Будет!

— Иди сюда, Репейка, я тебя выкупаю. Вода хорошая, теплая.

Репейка смотрел на аптекаря.

— Вода? Ненавижу! А потом вот это самое… это вонючее… — «Вонючее» было мыло, которое когда-то при купании попало ему в глаза, щипало, и щенок этого не забыл.

— Иди, песик, будешь чистым, как лебедь.

Но Репейка не хотел быть чистым, как лебедь. Более того, он стал посматривать в сад…

— Нельзя! Останешься здесь! — топнул ногой аптекарь. — Почтенная дама ждет тебя, хочет вымыть… право, я тебя не понимаю, Репейка. Идем!

— Э-эх! — вздохнул щенок и, смирившись, поплелся рядом с новым своим повелителем, чтобы поступить в распоряжение Розалии. Он шел, нога за ногу, и даже чуть-чуть скулил.

— У меня особенно живот чувствителен… и если мне попадет в рот это белое… я выскочу из таза!

Однако Розалия так бережно поставила его в таз, а руки ее так ловко и любовно мыли и чистили четырехкилограммового победителя крыс, что щенок повизгивал, честно говоря, лишь по привычке.

— Нет, нет, только не уши! Оттуда пойдет в глаза, в рот…

— Посмотрите, куда укусила его крыса, я потом смажу йодом.

— Вот здесь, — показала Розалия, оттянув Репейке брылю — еще и кровоточит немного.

— Смойте хорошенько мыло, а я вынесу его подстилку.

Подстилку бросили возле стены, куда еще попадало солнце, и щенок пылко завилял хвостом, приветствуя знакомое ложе.

Розалия еще и вытерла щенка, аптекарь смазал йодом ранку, хотя Репейка и поворчал на склянку; наконец, домоправительница поставила «чистого, как лебедь», щенка на подстилку.

— Сидеть! — сказал аптекарь, случайно найдя верное слово и тон. — Не затем мучилась с тобой эта благородная дама, чтобы ты сразу весь извалялся.

— Хорошо, хорошо, — повеселел на солнце щенок, — но здесь, на подстилке, я все-таки поваляюсь, таков уж мой обычай.

Розалия выплеснула грязную воду, и Репейка струхнул немного, услышав шум водопада, но земля тотчас впитала воду, и щенок, откинув назад левую лапу, разлегся на покрывале с таким видом, словно был у себя дома.

— Теперь вся эта история с водой и не так уж страшна, — поморгал он аптекарю, — а здесь очень удобно, словом, мне кажется, я сейчас усну.

— Оставим его, — сказал аптекарь, — он скоро обсохнет. Но, помнится мне, Розалия, вы говорили что-то о телячьей печенке.

— А мне помнится, вы от нее отказались…

— У меня память лучше, милейшая Розалия, и, если телячьей печенки не будет, я попрошу тетушку Терчи подыскать мне другую домоправительницу.

Тетушка Терчи была родной теткой аптекаря, которая послала к племяннику Розалию с таким напутствием:

— Поезжай, Розика, Денеш малость с причудами, но добряк. Хоть и седьмая вода на киселе, а ведь и тебе он родственник, так что как-нибудь приучишь мальчика к порядку…

Тому уже шесть лет. За шесть лет Розалия убедилась, что в каких-то вещах «мальчика» приучить к порядку невозможно, а в каких-то и не нужно, так как в аптеке, например, у него порядок необыкновенный. Розалия была вдова, Денеш старый холостяк, и после первоначальной притирки они отлично ладили друг с другом.

Итак, Розалия сняла резиновые перчатки.

— Пишите, пишите, но я тоже напишу, что теперь вы и собак купать меня заставляете…

— Одну-единственную собаку, чудо-собаку, истинного героя… да, чуть не забыл: я же обещал этому бесценному алмазу две пары сосисок. Парочку во всяком случае принесите, Розика. Репейка считать не умеет…

— Дайте денег.

Аптекарь порылся в карманах.

— Должно быть, я положил на подоконник.

— Там нет.

— Тогда на чашу весов.

— И там нет.

— Ага! В ящик для ножей.

— Ящик для ножей я выскоблила и поставила сушить.

Аптекарь долго и вопросительно смотрел на свои туфли.

— Честное слово, не знаю. Розика, купите на свои… эта бестия мясник меня когда-нибудь посадит.

Розалия удалилась.

— Запишите только, Розика, — крикнул ей вслед аптекарь, но Розалия, уходя, лишь отмахнулась. Это и была та область, где приучить Денеша к порядку было невозможно, и расчеты их давно уже совершенно и безнадежно запутались.

Щелкнула калитка, во дворе стало тихо. Аптекарь твердо поклялся, что завтра же наведет порядок в денежных делах и сразу почувствовал себя веселым и свободным, может быть, гораздо более веселым и свободным, чем если бы уже сделал все подсчеты. Он бросил еще один взгляд на Репейку и вошел в аптеку.

Двор остался без присмотра. На крыши, правда, еще поглядывало солнце, но двор уже погрузился в тень, и все замерло, пока со стороны сада, настороженно озираясь, не появилась Мирци; она шла так неслышно, что даже Репейка заметил ее, лишь когда она устроилась рядом с ним на подстилке.

Репейка открыл глаза, но вид у него был неприветливый.

— Я сплю…

Кошечка мягко прилегла к нему, почти не коснувшись.

— Мы можем и вдвоем спать, если ты не против. Старая Дама все стонет да чешется. Вот и в прошлый раз забыла она, что я рядом, и так пнула ногой, когда чесалась, что я отлетела к стене.

— Ну, хватит! Теперь замолкни, а не то и я тебя пну, как следует.

Мирци сразу притихла. Сперва ей показалось, что следовало бы помурлыкать, но потом она просто закрыла глаза, и двор был предоставлен самому себе.


— Если больной засыпает и без снотворного, — сказал главный врач сестре, — не давайте. После ужина загляните к нему, посмотрите, клонит ли его ко сну… можете даже спросить.

Но старому мастеру снотворное не требовалось. Поел он немного, но с удовольствием, потом проглядел иллюстрированные журналы, и мысли унесли его в далекие края, которые изображены были на картинках. Он видел фабрики, где возле сотни веретен стояла одна девушка, и редких рабочих среди бесчисленных токарных станков. Повсюду машины, машины.

— Мир движется вперед, — бормотал он и раздумывал о минувших временах, вспоминал веретена прялок, ножные токарные станки. Хорошо бы знать, что будет еще… но потом он тихо уснул, когда же проснулся, то думал уже о пчелах, о Лайоше и о своей комнате, по которой сейчас не скучал.

— Есть у меня здесь все, что требуется.

Он вспомнил о трубке, но почувствовал, что курить не тянет, и — как ни удивительно — не хотелось и домой.

В постели он не ощущал слабости, и в мыслях все были с ним рядом.

— Если не уснете, дядя Гашпар, позовите, — сказала ночная сестра, и старику приятно было, что его назвали по имени. — Я ведь знаю вас, дядя Ихарош, мой отец бондарь был. Янош Балла.

— Янош? Ну-ну… мы ж с ним вместе в парнях гуляли, вот так-так, Янош… Есть у меня и бочка его работы. Хорошим был мастер. Настоящий…

— Да, вот уж двадцать лет… как нету его…

— Жалко, очень жалко. Ну, что же тут скажешь, как кому на роду написано, верно…

— Так если что понадобится, вы только позовите, дядя Ихарош.

— Что мне понадобится, все у меня есть. И аптекарь заходил — тоже хороший человек, — послезавтра дочка приедет… А я лежу, картинки смотрю, иногда задремлю, чего ж мне больше.

Сестра вышла, и старый мастер с улыбкой смотрел ей вслед. Славная девушка, подумал он и улыбнулся, потому что вспомнился ему двадцать лет назад умерший Янош Балла, мастер бондарь, всегда готовый на спор залпом осушить бутылку вина. Он был веселый приятель, этот Янош, возникший сейчас из прошлого… Вслед за Яношем, чуть ли не держась за руки, явились давно ушедшие дружки: долговязый живописец, расписывавший храмы, каменщик с пегими усами, пузатый сапожник, рыбак из Ревсигета… все те, с кем лучше было не встречаться в дешевой закусочной на ярмарке, потому что приходилось высиживать до последнего под одинокий наигрыш цимбал, пока отчаявшийся выставить их хозяин, торговавший только вином да колбасой, не начинал сворачивать навес над их головами.

— А нам и под чистым небом неплохо, — хорохорился живописец, я-то привык к высоким куполам.

Интересно, жив ли он, раздумывает старый мастер, давненько уж о нем ничего не слышно… Что каменщик умер, он знает, рассказывал один человек, сам видевший, как отложил Ласточка свой мастерок. В прежние времена каменщиков «ласточками» звали, потому что их рабочая страда начиналась, когда прилетали ласточки и принимались выкладывать степы своих гнезд.

Одним словом, стоял Ласточка как-то на кладке и вдруг мастерок замер в его руке. Остановился он и сказал неуверенно:

— Ну и ну… темно-то как стало…

— Красивая смерть, — кивнул себе мастер Ихарош, — вот уж истинно красивая смерть.

Но рыбак еще жив. Говорят, почти ослеп, но сети плетет и сейчас не хуже, чем когда у него были орлиные глаза. И слово его по-прежнему закон, они ведь там опять объединились в кооператив и решают не деньги — голосом арендатора, — а те, чьи жизни с жизнью воды едины. Когда-то говорили: рыбачий куст, — нынче называют рыбацким кооперативом. Но первое слово в кооперативе за тем, кто больше других разумеет в немом языке рыб, что же, оно и правильно…

Сапожник уехал к дочери, куда-то под Кеменеш, о нем тоже ничего не слышно, но сейчас, вспоминая, Гашпар Ихарош видит их всех с собою рядом, и живых, и умерших. И нет меж ними никакой разницы, ведь он их видит, слышит их голоса, как будто то, что некоторых из них уже нет, собственно говоря, не имеет никакого значения. Сейчас они все здесь, словно тихая эта комнатка была зрительным залом, откуда можно раскручивать в обратную сторону далекий фильм жизни и времени. И не жалеет старый Ихарош, что он сейчас один. «Сегодня» почти не осталось, того же, что было, никто изменить не может. Он не думает, было ли хорошо или плохо, не судит, — лишь смотрит фильм с улыбкой, иногда печальной, как человек, купивший билет в кино и знающий, что все это только игра, и под конец он уйдет домой. Уйдет один, ведь самого себя человек никогда не видит. Потому что и внутри себя он всегда остается лишь зрителем…

Света он не включил, зачем расходовать зря? Но на улице вспыхнули фонари, и на белой стене зашевелилась тень липы, она баюкала, укачивала.

«Липа…» — промелькнуло напоследок в мозгу, потом закрутился перед глазами токарный резец, и бархатный плащ липы, завиваясь стружкой, стал опадать к ногам.

Гашпар Ихарош видел сны.


А вот Репейка снов не видел.

Правда, сперва он немного поспал и тем временем высох, чему приятно способствовала Мирци, согревая его сбоку. Немного погодя он повернулся к ней другим боком, и Мирци исправно обогрела и его.

К тому времени, как прохладные вечерние тени затянули весь двор, Репейка был уже совершенно сух и не стал протестовать, когда Мирци вдруг потянулась, сообщая тем самым, что намерена его покинуть.

— Пройдусь, погляжу вокруг, — говорило это движение, но Репейка и сам знал, что настало ее время, — время сов, мышей и кошек.

Правда, Мирци была воспитана Дамой, но в своих поступках, в отношении к охоте она была все-таки кошка, видевшая в темноте почти так же, как сова, чья зоркость и чуткость в ночи несравненны. Мирци многое понимала на языке тьмы, но истинным мастером была, конечно, сова.

Однако для совы было рановато. Сумерки еще не вечер, еще метались кругом неясные тени, словно не желали уходить на покой и прятались между заборами, за углами домов, возле печных труб, хотя и зевали уже, словно дитя, ожидающее, когда же его укроют получше.

Загрузка...