ДЕКАВРЬ

ВОЙНА

1

Огромный зал в две с половиной тысячи глоток ревел, а Затонский стоял перед ним на трибуне и улыбался. То была невеселая улыбка — когда впору заплакать, а губы против воли растягиваются, мускулы лица как будто сводит, и преодолеть такую нервную улыбку, как известно, невозможно.

А смеяться не было оснований.

Ведь Затонский открывал Всеукраинский съезд — долгожданный съезд Советов! — а ему кричали: «Долой!»

И открытию съезда предшествовали события трагические.

Разоружены и высланы были за пределы Украины не только киевские большевизированные части. Разоружены были в большинстве и те вооруженные силы, которые могли бы прийти восставшему Киеву на помощь. В Виннице и под Жмеринкой корпус Скоропадского разоружил и отдельные соединения Второго гвардейского корпуса.

Теперь уже — хочешь не хочешь — конфликт с Центральной радой приводилось разрешать только… мирным путем.

Первым шагом на этом мирном пути была… стачка. Киевские пролетарии, уже который раз за эти месяцы, объявили всеобщую политическую забастовку. Они протестовали против предательского разоружения и высылки солдат–большевиков. И они требовали: «Съезд! Съезд Советов! Немедленно! Завтра же!»

И вот — съезд…

Организаторам съезда съезд кричал… «долой!».

На съезд должно было собраться примерно пятьсот делегатов. А прибыло… около трех тысяч. Более двух с половиной тысяч оказалось… неполномочных, так как не были они делегатами ни от местных Советов, ни от солдатских комитетов. Центральная рада срочно вызвала представителей всех отделений своей Селянской спилки и всех, даже самых мелких, украинизированных армейских частей. Солидные зажиточные хлеборобы, сельские богатеи и наглые, озверелые гайдамаки явились в организационный комитет съезда и потребовали себе мандатов. Оргкомитет, само собой разумеется, отказал. Тогда гайдамаки толпой ввалились в помещение комитета, с членами комитета расправились нагайками, разбили ящик стола, силой захватили печать и, проштемпелевали две с половиной тысячи «законных» мандатов… Такого случая еще на свете не бывало. Ничего подобного не знала история парламентаризма.

И вот они сидели в зале, две с половиной тысячи фальшивых делегатов с фальшивыми мандатами, и как только на трибуне появился большевик, они завопили «долой!».

Затонский набрал полную грудь воздуха и крикнул что было мочи:

— Товарищи!.. От имени Киевского совета рабочих депутатов, от имени областного комитета партии большевиков…

— Долой! Вон большевиков? Геть москалей с неньки Украины!..

Левым глазом — если его скосить — Затонский видел: сразу за порталом кулис кучкой толпятся товарищи, организационный комитет съезда — Бош, Иванов, Тарногродский, Горовиц, Гамарник, Леонид Пятаков, другие. Из–за их спин выглядывают, подымаясь на цыпочки, чтобы лучше видеть, представители Центральной рады: Грушевский, Винниченко, Петлюра, еще кто–то. Правым глазом — тоже искоса — Затонскому было видно: из зала, через настил над оркестром, на сцену валит толпа — дядьки в синих чумарках, гайдамаки с нагайками, штатские с желто–голубыми розетками на пиджаках…

— Мы считаем съезд неправомочным… — кричал Затонский, — и предлагаем открыть только совещание…

В это время гайдамаки уже забрались на сцену, впереди бежали какие–то штатские. Один из них сразу подскочил к Затонскому и толкнул его в грудь. Гайдамак с другой стороны локтем заломил ему голову назад. Затонский упал навзничь.

Падая, он еще успел увидеть: товарищи из–за кулис тоже бросились на сцену — должно быть, ему на помощь; за ними бежали еще люди: Грушевский, Винниченко, Петлюра, другие.

— Слава! — ревел зал.

— Бей большевиков!

И побоище началось. В куче тел над собою и вокруг Затонский видел Гамарника, Пятакова, Тарногродского, Горовица, Иванова, мелькнул Боженко, откуда–то взялся Картвелишвили, еще кто–то, еще… Они хватали гайдамаков и дядьков, оттаскивали их. Но из зала подымались новые. Кто–то упал. Кого–то уволокли за ноги. Кто–то свистел, заложив пальцы в рот. На трибуне съезда шла драка — как между пьяными у шинка.

И еще, сквозь сутолоку, Затонский видел: Грушевский, Винниченко, Петлюра прошли от кулис прямо к столу, приготовленному для президиума, и остановились, вглядываясь в зал. Грушевский протянул руку к серебряному колокольчику.

Затонский все–таки поднялся; дерущаяся толпа передвинулась за кулисы на авансцене перед столом президиума стояла Бош.

Грушевский уже высоко поднял руку и изо всех сил звонил в колокольчик, призывая к порядку и тишине.

— Товарищи — крикнула Евгения Бош. — От имени областного комитета нашей партии…

— А! — закричали гайдамаки, еще не убравшиеся со сцены. — Так это та самая Бош! А ну давайте ее нам сюда, сейчас мы ей…

Размахивая нагайками, они кинулись к женщине, которая стояла одна против них. В зале стало тихо.

— Ну? — крикнула Бот. — Господа Грушевский, Винниченко и Петлюра! Отдайте же приказ своим гайдамакам учинить расправу над большевиками!..

Гайдамаки с нагайками остановились. В зале воцарилась тишина.

— Панове добродийство, уважаемые товарищи! — взмолился, чуть не заплакал Грушевский. — Это же… прошу вас… — Говоря, он продолжал, забывшись, с перепугу трясти правой рукой и звонить в свой колокольчик, и это звучало аккомпанементом, словно бубенчики под дугой молодецкой тройки на заснеженном степном раздолье. Впрочем, он наконец опомнился. — Всеукраинский съезд Советов от имени Центральной рады объявляю открытым!

Петлюра — он ведь был певец! — заложил палец на борт френча и затянул:

Ще не вмерла Україна…

Зал в один голос подхватил.

2

В небольшом зале Дворянского собрания их сошлось сто двадцать пять.

Самое место сбора располагало к невеселым шуткам и мрачным остротам:

— Пролетарские кукушки в дворянском гнезде! — первым пошутил Андрей Иванов.

И, как часто бывает, когда на душе кошки скребут, горькая ирония сразу нашла отклик, и, как всегда а таких случаях, остроты не отличались чрезмерным остроумием.

— Могильщики капитала на могилах капиталистов, — отозвался Лаврентий Картвелишвили.

Сто двадцать пять, собиравшиеся в этом зале сейчас, ночью, все были законными делегатами съезда и представляли сорок девять местных Советов. Преимущественно это были большевики, десятка два беспартийных, несколько украинских левых эсеров, несколько украинских эсдеков, тоже левого крыла. Все они только что демонстративно покинули съезд — неправомочное сборище политических хулиганов спекулянтов на национальных чувствах, политиканов–узурпаторов.

Из группы украинских социал–демократов — партии, к которой принадлежали и руководители генерального секретариата Винниченко и Петлюра, — доносился возмущенный голос:

— Центральная рада предала массы, от имени которых говорит, и это массам надо разъяснить!..

В кучке украинских левых эсеров — левого крыла партии, составлявшей большинство Центральной рады во главе с самим председателем Грушевским, — требовали более решительных действий:

— Мы должны взять руководство Центральной радой в свои руки!..

Беспартийные тоже держались отдельно — фракцией, но среди них господствовали упадочные настроения:

— Ведь реальных сил для борьбы против Центральной рады нет…

Это еще не было заседание, хотя Бош и объявила, что открывает совещание делегатов съезда, — все говорили одновременно, спорили, но трибуна тоже не оставалась пустой. На трибуне стоял Коля Тарногродский, делегат от героический Винницы.

— Товарищи — страстно восклицал всегда тихий Коля. — Войны между революционной Россией и буржуазным правительством Украины все равно не миновать, и, кто его знает, может быть, и правда, нет куда без добра! Может быть, это вышло как раз кстати, что ультиматум Совета Народных Комиссаров подоспел именно к началу съезда. Если эта банда узурпаторов и вынесет какие–либо решения, то в свете ультиматума, контрреволюционное лицо Центральной рады станет предельно ясным для широчайших масс. И они пойдут за нами, против Центральной рады!

Речь шла о полученном Центральной радой ультиматуме Совета Народных Комиссаров который до начала, съезда неожиданно огласил Петлюра и который, собственно, и разжег страсти и без того обнаглевших гайдамаков и кулаков из Селянской спилки.

Ультиматум Совета Народны Комиссаров предъявлял в основном четыре требования. Чтоб Центральная рада немедленно прекратила дезорганизацию фронта самочинной передислокацией украинизированных частей. Чтоб Центральная рада перестала пропускать на Дон войсковые соединения. Чтоб Центральная рада не чинила препятствий революционным частям, ведущим борьбу против калединского контрреволюционного мятежа. Чтоб Центральная рада прекратила разоружение революционных войск и немедленно вернула им и Красной гвардии отобранное оружие.

Совет Народных Комиссаров давал Центральной раде сорок восемь часов. Если в течение этого времени Центральная рада не даст удовлетворительного ответа, то тем самым она признает себя в состоянии войны с советской властью в России и на Украине.

Ультиматум подписал Ленин.

Сто двадцать пять делегатов съезда — настоящих, законных делегатов, выгнанных, однако, со съезда узурпаторами, — шумели, волновались, говорили все разом: что же делать, как быть?

Саша Горовиц сидел один в уголке, мрачный и молчаливый. Это было неправдоподобно, но это было так: страстный, пылкий, всегда первый в дискуссиях, Саша Горовиц не проронил до сих пор ни слова, кажется, и не слушал, что говорили, волнуясь и перекрикивая друг друга, товарищи. Он кусал ногти и сидел, уставившись в какую–то невидимую ему самому точку. Он был весь погружен в себя.

Черт побери! Кажется, Саша запутался. Саша ничего не понимал. Правильно было — и так и этак. Но и так и этак… было неправильно.

Саша добивался, чтобы борьбу против контрреволюции вести в союзе с Центральной радой, ибо Центральная рада была как будто единственным органом, воплощавшим в себе волю к национальному освобождению, а этим — волей к национальному освобождению — большевики не имели права пренебрегать и должны были ставить ее рядом с борьбой за освобождение социальное… Но ведь деятельность Центральной рады была насквозь, контрреволюционной.

Сайги считал неверным привлекать против Центральной рады постороннюю силу — штыки гвардейского корпуса, потому что дело шло не о войне между империалистическими державами, а о классовой борьбе внутри самого народа, значит, борьба должна была вестись только собственными силами… Но Центральная рада разоружила и посторонние силы и… свои собственные.

Саша был вообще против войны. Браться за оружие можно лишь в том случае, если силы контрреволюции нападают, если бы они первые начали войну. А тут первыми выставили ультиматум… свои, и угрожает ультиматум… войной.

Или Саша уже перестал понимать, что такое война? Раве сам он за победу социалистической революции, за пролетариат не отдаст свою кровь до последней капли?.. Хоть сейчас… Так в чем же дело?..

Впрочем, мрачный и молчаливый сидел не один Саша Горовиц. Мрачные и молчаливые сидели все те члены Киевского комитета, которые как и Горовиц, возражали против вооружения, против решительных действий, против восстания…

В самом деле, если б своевременно и широко вооружиться, если бы выступить первыми, если бы вовремя поднять восстание — не позавчера, когда было уже поздно, а тогда, сразу же вслед на победой на баррикадах Октября, когда Центральная рада еще держала руку Временного правительства, когда…

Товарищи сидели молчаливые и хмурые, а все совещание возбужденно гудело. Надо было что–то предпринимать. И предпринимать немедленно. Но что именно?

В это время и вбежал в зал Василий Назарович Боженко.

— Хлопцы! — накричал Боженко еще с порога. — Сидите здесь, дискуссии разводите, тары–бары! А сейчас вам будет крышка!

Боженко вскочил на возвышение у трибуны, в руке у него был наган.

— Что такое? — рассердилась Бош. — Василий Назарович, чего ты поднимаешь панику?

— Поднимаю! — закричал Боженко, размахивая наганом. — Панику! Потому что такая ситуации, чтоб ты знала! Петлюра отдал приказ!.. — Боженко задыхался от быстрого бега и словно стрелял словами. — Арестовать нас всех к чертовой бабушке! Сечевики и гайдамаки уже вышли из казарм… Через пятнадцать–двадцать минут будут здесь… Точно. Моя разведка.

Боженко посмотрел на часы — огромную железнодорожную луковицу «Дукс», прилаженную на руку широким ремешком.

— Точно! Через пятнадцать будут здесь. Через десять чтоб нас тут не было! Закрывай митюжок. Выходить черным ходом. Во двор. Оттуда на Крещатик. А еще лучше — дворами и на Костельную. Айда!

3

Надо было как можно скорее уходить, но разойтись просто так — разбежаться, спрятаться — было невозможно.

Со всех сторон посыпались вопросы:

— Что же мы теперь — нелегальные?

— Что же нам — в подполье?

— Раз война, они интернируют нас и объявят военнопленными!

Украинские эсеры и украинские социал–демократы предложили:

— Пускай арестовывают! Арест всех законных делегатов съезда незаконными вызовет возмущение в массах, и это будет наш лучший протест против произвола!..

Это предложение вызвало смех и досаду.

— Петуха — под нож, а он кукарекать! — разъярился Боженко. — Говорю: расходитесь скорей! А не то — вынимай, хлопцы, наганы, будем защищаться! — В правой руке он держал свой наган, левой вытащил из кармана бомбу–лимонку.

Два десятка револьверов, которые могли иметь при себе делегаты, это было ничто да и стоило ли жертвовать жизнью из глупого протеста?.. Попасть под арест всему руководству большевистской организации юго–запада Украины, всем представителям местных Советов — в момент, когда должна начаться активная всенародная борьба за власть Советов на Украине, — означало заранее обезглавить организацию этой борьбы. Их было только сто двадцать пять, но кому же, как не им, этим ста двадцати пяти — съезду уполномоченных народом, — и возглавить борьбу?

— Расходиться по одному, по двое! — предложила Бош.

— Всем поправляться на Печерск, в «Арсенал»! — добавил Иванов. — Наш красногвардейский отряд вооружен. Под его охраной продолжим работу… съезда…

Делегаты заторопились к выходу.

Но на трибуне уже стоял Тарногродский.

— Товарищи! — остановил он уходящих. — Через три дня в Харькове открывается съезд Советов Донецко–Криворожской области. Предлагаю: всем составом делегатов Юго–Западного съезда немедленно переехать в Харьков, объединиться с Допецко–Криворожским съездом — это и будет Всеукраинский съезд, законный и правомочный! И он доведет работу до конца…

Это действительно были блестящая идея. Бош сразу оценила ее. Ведь в Харьков съезжаются представители пролетарской части Украины: донецкие шахтеры, криворожские рудокопы, металлурги Екатеринославщины. Может быть, и в самом деле — нет худа без добра? Сама жизнь, сами обстоятельства борьбы дают прекрасный случай покончить с сепаратистскими настроениями среди деятелей Донецкого бассейна и Криворожья — их тенденцией обособиться от Украины, объявить свою Донецко–Криворожскую республику.

Коля Тарногродский взволнованно продолжал:

— Харьковский съезд выразит волю всего украинского народа, и мы изберем там новый состав Центральной рады, то есть я хочу сказать, — Всеукраинский центральный исполнительный комнат Советов! Новую власть Украинской народной республики! Без Грушевских, Винниченок и Петлюр!..

Одобрительные возгласы встретили слова Тарногродского.

— Расходитесь же, расходитесь скорее! — кричала Бош. — Все на Печерск! Все сегодня же — в Харьков!..

Она хотела еще что–то сказать товарищам, толпившимся в дверях, но Боженко взял Евгению Богдановну за плечи и подтолкнул к выходу.

— Ну какая же ты, Богдановна! — укоризненно сказал он. — Что ж тебя — с полицией выводить? Анархию разводишь! И товарищей задерживаешь и сама задерживаешься. Вот–вот сечевики с гайдамаками нагрянут! А ну катись!..

Боженко бесцеремонно вытолкнул Бош за дверь и шел последним за толпой, гоня людей вниз по лестнице и покрикивая:

— С черного хода направо — на Крещатик, налево — на Костельную. Со двора, во двор, а там раза два через заборы — и ваших нет!..

Он выпроводил всех, погасил свет в зале, во всех коридорах и вестибюле, потом еще раз проверил входную дверь: заперта ли на ключ, задвинул еще большой засов — и только тогда покинул и сам опустевшее помещение.

Отворив дверь черного хода, Боженко прислушался. В парадную дверь как раз застучали. Сперва негромко, а потом забарабанили гулко и часто.

— Рукоятками наганов колотят! — констатировал Василий Назарович. — Стучите, стучите! Головой о стенку…

Он прикрыл дверь — где–то в доме забыли открытую форточку, и сильно сквозило — и оглянул двор. Ни справа, ни слева товарищей уже не было видно: кто подался в проходной тоннель к зданию Волжско–Камского банка — этим путем в июльские дни Василию Назаровичу уже приходилось давать ходу от юнкеров; кто через заборы, за домом банкира Доброго, через усадьбу родичей того же Доброго, на Костельную. Снег падал густо, большими пушистыми мухами, крупный и тяжелый. Снег быстро засыпал многочисленные следы.

Василий Назарович одобрительно крякнул:

— Гляди! И природа на конспирацию работает…

В парадную дверь уже грохотали так, что слышно было и здесь, во дворе.

— Не иначе как прикладами стучат! — пришел к выводу Боженко. — Барабаньте, барабаньте! Дворяне знали, какие себе двери ставить! Дуб в два слоя накрест из полуторадюймовки на клею и на винтах, да еще медью обшиты — это понимать надо! — Зоркий плотничий глаз Василия Назаровича видел каждую сделанную из дерева вещь насквозь. — Телеграфный столб нужно повалить, в двадцать рук взяться, раскачать — эй, раз! — и долбануть! А так что… — Боженко презрительно махнул рукой. — Коту под хвост. Ну и непонятливый, право, народ!..

Он постоял еще, наблюдая, как заметало снежком частые следы справа и слева.

— М–да, — хмыкнул Василий Назарович, плотнее запахивая свой коротенький кожушок, так как поддувало снизу, — такое, выходит, дело: раз опять конспирация, значит, опять же в подполье, не иначе. Вот волынка!..

В парадную дверь что–то грохнуло — даже затрясся дом.

— Гляди! Неужто до телеграфного столба додумались–таки, славных прадедов великих правнуки дурные?

Тяжелый удар раскатился еще раз и еще раз.

— Нет, — констатировал Василий Назарович. — Столбики с тротуара вывернули и дубасят. Столбиками, братцы, дело не пойдет!

В эту минуту оглушительно загремело, из нескольких окон верхнего этажа посыпались мелкие осколки стекла.

— Бомба! — отметил Боженко. — Одной, братцы, не возьмешь. Надо вместе связать штук пять, тогда…

Там как будто следовали его указаниям — взрыв прогремел еще оглушительней, еще сильнее, и вылетели стекла в окнах первого этажа.

— О! Теперь будет дело. Пожалуй, пора и мне пойти прогуляться…

Боженко еще раз бросил взгляд на следы — метелица уже засыпала их так, что и признака не осталось. Дверь черного хода за спиной у Боженко захлопнулась — по зданию потянуло сильным сквозняком. И одновременно грохнули, точно взрыв, людские голоса: выкрики, брань, слова команды — гайдамаки и сечевики ворвались–таки в дом. Боженко запахнул кожушок еще плотнее и рысцой побежал через двор, за флигель, к уборной, а потом сквозь пролом в каменной стене — в соседнюю усадьбу родичей банкира Доброго. Отступление делегатов съезда, можно сказать, прикрыто, теперь не грех убраться и самому.

Снег сыпал все обильнее, застилая все вокруг густой, непроглядной белой пеленой.

— Погодка! — с удовлетворением констатировал Василий Назарович. — Рано снег ложится! Не иначе, к урожаю! Кто отсеялся, и кому собирать…

Снег сыпал и сыпал, как из рукава.

4

Снегом, казалось, засыпало весь мир.

Белый покров лег на окрестные поля — перелески, уходящие к Сойму, и камыши вдоль Вирского пруда кудрявились над белой гладью, как выпушка белой смушки на белом же кожухе. Белые, с увесистой снеговой ношей на отяжелевших ветвях, брели вдаль Сумским шоссе тополя. Белыми шапками увенчаны телеграфные столбы, бесконечной шеренгой выстроившиеся вдоль железнодорожного пути. Домики белопольских окраин стояли засыпанные снегом до крыш — метель превратила их в сугробы. Пристанционные постройки и даже галереи депо казались громадными снежными буграми, а, цепочки поездов походили на высокие, покрытые снегом брустверы над заметенными траншеями железнодорожного полотна. Сама станция Ворожба — двухэтажное здание вокзала — походила на большую белую папаху с черным шлыком: черный шлык дыма из трубы на крыше стлался по земле.

Собственно говоря, этот дымный шлык и был единственным свидетельством того, что жизнь еще не умерла, что жизнь еще теплится на земле.

Коцюбинский, Примаков, Фиалек и Чудновский стояли на перроне, как говорится, ни в сих ни в оных. Что же теперь делать?

Снежная метель парализовала все: железнодорожные магистрали засыпаны, движение поездов прекратилось.

— Начальник станции ведь сказал, — неуверенно проговорил Чудновский, — что на Киев путь расчищен, полчаса, как прошел снегоочиститель, и проезд возможен…

Он притопывал и плохоньких сапогах, чтоб согреть озябшие ноги, и левый, пустой рукав его шинели подпрыгивал и болтался: левая рука на перевязи была под шинелью — раненная в октябрьские дни в Петрограде.

— Расчищена только правая киевская колея, — сердито проворчал Фиалек. — Значит, из Киева поезд может прийти, а на Киев — шалишь!

— А теперь снегоочиститель пошел на правую харьковскую, — добавил Примаков, — таково распоряжение Викжеля и украинского главковерха Петлюры; магистраль питания Украинского фронта!.. А на Москву, — хмыкнул он, — не будут чистить ни правой, ни левой. В порядке… разрыва дипломатических отношений и… государственного самоопределения…

— Сволочи! — процедил сквозь зубы Коцюбинский.

А все четверо продолжали смотреть влево — на Харьков, на Курск и Москву ожидали: а вдруг будет все–таки оттуда поезд! Всем четверым надо было на Киев.

Чудновский — делегат Второго всероссийского съезда Советов от Юго–Западного фронт, — после участии в Октябрьском восстании должен был возможно скорее вернуться в ставку фронта: ставка стакнулась с Петлюрой и Каледиными и у большевистской организации фронта работы хватало! Задерживаться нельзя! Киевские делегаты съезда Фиалек и Примаков — после ликвидации путча Керенского на подступах к Петрограду — тоже возвращались домой в Киев. Примаков очень спешил. Ему с Коцюбинским до зарезу надо было быть в Киеве еще вчера.

И причин для спешки было две.

Во–первых, Коцюбинский и Примаков были делегатами от Чернигова на созванный в Киеве, еще на вчера, съезд Советов. Во–вторых, Центральный исполнительный комитет Советов и Центральный Комитет партии рассылали членов ЦИКа по всей стране — для организации советской власти на местах. От ЦИКа их напутствовал Свердлов. От ЦК — Ленин.

Ленин — это было лишь третьего дня — сказал:

— Не мешкайте! Сегодня мы направили Центральной раде ультиматум. Завтра — Украинский съезд Советов. События назревают. Съезд будет трудный. Ваше участие в нем обязательно. Съезд надо сделать советским! Крепко, крепко пожмите руки всем украинским товарищам!

Владимир Ильич положил свою ладонь — мягкую, но с сильными, как у пианиста пальцами — поверх руки Коцюбинского, другую руку положил на плечо Примакову, склонился совсем близко:

— …Как украинцы, вы можете устраивать у себя жизнь, какую хотите. Но мы протянем братскую руку украинским рабочим и скажем им: вместе с вами мы будем бороться против вашей и нашей буржуазии. Только социалистический союз трудящихся всех стран не оставит почвы для национальной травли и грызни.

Потом Владимир Ильич просил их, украинцев, делегатов Украинского съезда, которые прибудут на съезд непосредственно из Петрограда, после того как сами они принимали участие в установлении советской власти в стране, — особо отметить в своих выступлениях на съезде, что восстание в Петрограде было восстанием до имя будущего всех народов бывшей Российской империи и участие в нем принимали рабочие и крестьяне всех национальностей. Владимир Ильич подчеркнул также, что, как ни нужны сейчас воинские революционные части в гарнизоне Петрограда, Петроградский штаб не чинит никаких препятствий тому, что украинцы–солдаты возвращаются сейчас домой, чтобы принять участий в борьбе рабочих и крестьян на Украине. Солдаты–украинцы уезжали на Украину при оружии и согласно маршрутам, которые им давал специально созданный Украинский штаб.

Да, это будет серьезный аргумент в выступлении на съезде — в то время когда Петлюра на Украине разоружает солдат–русских и высылает их за пределы Украины даже без пищевых припасов и без одежды.

На прощание Ленин сказал еще:

— Нам говорят, что Россия раздробится, распадется на отдельные республики, но нам нечего бояться этого. Сколько бы ни было самостоятельных республик, мы этого пугаться не станем. Для нас важно не то, где проходит государственная граница, а то, чтоб сохранился союз между трудящимися всех наций для борьбы с буржуазией любых наций…

И вот они четверо стояли… на границе между Россией и Украиной. Они спешили на Украину — с ленинским заданием, и… опаздывали. Поездов не было. Заносы.

Юрий Коцюбинский сердито ковырнул ногой толстый слой пушистого влажного снега:

— Черт! А это что за эшелоны, не знаешь, Виталий?

Справа от станции на трех или четырех колеях выстроились длинные — один в один — ряды красных пульманов. Снег укрывал каждый вагон пухлой шапкой — поезда простояли здесь всю метель, они прибыли еще вчера и позавчера.

— Хлебные маршруты, — ответил Примаков. — На Москву и Петроград. Задержаны по приказу генерального секретариата. Винниченко с Петлюрой приказали прекратить отправку хлеба в Московщину — пускай рабоче–крестьянская власть пухнет с голоду!..

— Сволочи! — снова буркнул Коцюбинский.

Мягкий и застенчивый по натуре, Юрий никогда не ругался.

— Друзья! — Юрий бросил взгляд на эшелоны с зерном, потом посмотрел на товарищей. — А может быть, будет приказ вернуть эти эшелоны назад, в Киев? Мы бы пристроились на буферах… — Он тут же сердито хмыкнул. — Недурная была бы б картинка! Возвращаемся с хлебом, который Петлюра и Винниченко вырвали изо рта у петроградские и московских товарищей…

— Все равно! — махнул рукой Фиалек. — Колея на Киев еще не расчищена, расчищена только из Киева и на Харьков…

В это время они услышали гудок.

Гудок доносился справа, с киевской линии. Но они все равно смотрели налево и прислушивались: не загрохочет ли, не появится ли поезд из Харькова или Москвы?

Нет. Поезд шел из Кисла. Он вынырнул из–за белого полога черной змеей и пыхтел уже у семафора. Был день, но огни на паровозе светились: белая снегопад мгла стояла над просторами, словно туман, словно удивительный белый сумрак.

Это был пассажирский поезд — из зеленых, третьего класса, и сине–желтых «микст» второго и первого класса, вагонов: вчерашний пассажирский, задержанный в дороге бураном.

— Товарищи! — неуверенно заговорил Коцюбинский. — А может быть, поедем на Харьков? А оттуда — через Полтаву или даже через Екатеринослав — в Киев? Может быть, там, на юге, нет таких заносов?..

— Мне, как знаете, все равно, — ответил Фиалек.

Примаков молчал. Чудновский раздраженно дернул плечом, и его левый рукав снова запрыгал.

— Даже если там нет заносов, в Харькове мы будем завтра, а оттуда еще целые сутки… Уж лучше прямо пешком на Киев…

Лязгая буферами, поезд остановился у перрона. Бомкнул колокол — начальник станции сразу дал первый звонок. Поезд опаздывал на полсуток, начальник спешил отправить его дальше.

Из вагонов выскакивали пассажиры. По большей части это были транзитные — кому ехать из Киева в Ворожбу! По большей части это были люди с чайниками в руках — соскочив, они сразу спрашивали: где кипяток, где куб? Пассажиры промерзли, пассажирам хотелось горячего чаю.

— Саша! — вскрикнул Коцюбинский. — Ты?

Прямо на него налетел Горовиц с чайником в руке.

— Юрко?!

Встреча была совершенно неожиданная — ведь Горовиц должен был быть в Киеве на съезде Советов.

— Андрей!.. Лаврентий!..

За Горовицем — с чайниками в руках — спешили Иванов и Картвелишвили.

— Юрий? Коцюбинский?

— О! Затонский Владимир Петрович! Что за черт! Товарищи! Куда же вы? А съезд?

— А ни куда? Виталий! Гляди, и Чудновский! Здоров, Фиалек!

Все сбились в кучу, хватали друг друга за руки, спрашивали, но ответить еще никто ничего не успел. Ударил второй звонок.

— Кипяток! Где куб? Ребята, кипятку же надо!.. Не успеем!

— Съезд? Съезд! Почему вы здесь? — дергали каждого на них Коцюбинский, Примаков, Чудновский, Фиалек.

— Что случилось? Почему вы в харьковском поезде? Куда?

— Едем на съезд! — крикнул Саша Горовиц и пустился через перрон к бакам с кипятком, дымившимся рядом с вокзалом. — Товарищи, скорее! Опоздаем!..

Коцюбинский задержал Иванова:

— Андрей Васильевич, что такое! Да скажи толком!

— Садись! В поезде расскажем!

Иванов тоже бросился бегом к кубам.

Но Коцюбинский перехватил Картвелишвили:

— Лаврентий! В чем дело! А съезд?

Лавреитий с. сожалением посмотрел вслед товарищам, что, сверкая пятками, бежали к кубам с кипятком.

— Понимаешь! Петлюра сорвал съезд. Нас разогнали. Едем в Харьков — там и будет съезд.

Ударил третий звонок.

Саша Горовиц уже бежал с чайником назад — он все–таки успел набрать первым. Иванов спешил за ним, ругаясь: ему удалось нацедить лишь несколько капель. Остальные повернули обратно ни с чем.

Залился кондукторский свисток.

— Давай садиться, давай! — Лаврентий потянул Коцюбинского за руку. — Все едем, все делегаты, весь съезд! Ты же делегат. Садись!

Паровоз дернул, вагоны залязгали буферами.

Лаврентий уже был на ступеньке и тащил Коцюбинского на собой, Коцюбинский схватил за руку Примакова — и они тоже вскочили на тупеньки.

— Ничего не понимаю! — весело кричал Примаков. — Люблю, когда ничего не понятно!

Он подал руку Чудновскому, Фиалек подсаживал Чудновского сзади — с одной рукой трудно было вскарабкаться на ступеньку. К счастью, паровоз впереди забуксовал, и вагоны только дергались, но не могли сдвинуться с места.

Коцюбинский крикнул Чудновскому:

— Не садись! Тебе же надо скорее на фронт!

Чудновский отпустил руку Примакова:

— Ничего не понимаю!..

Паровоз уже не буксовал, и вагоны двинулись потихоньку.

Через головы Коцюбинского, Примакова, Лаврентия тянулся Иванов. Он кричал:

— Чудновский Пробирайся в Киев! Зайди сразу же к Леониду Пятакову. Он остался на хозяйстве. Он тебе все объяснит…

Поезд уже набирал скорость, и Чудновский с Фиалеком бежали рядом с вагонами.

— Сразу зайди к Леониду! — повторил Иванов стараясь перекричать стук колес, дребезжание вагонов, — Война!

Поезд уже шел полным ходом, вагоны мелькали перед глазами. Лица товарищей на ступеньках едва виднелись сквозь пар, Иванов еще кричал что–то, но расслышать было невозможно.

— Ничего не понимаю! — Чудновский смотрел на Фиалека. — Ну, война — так что? Четвертый год война…

Фиалек сердито передернул плечами:

— Ты что? Совсем очумел? Не о той войне речь… Ультиматум! Должно быть, Центральная рада, отклонила его. Значит… начинается война…

Черная змея поезда уже скрывалась в снежной мгле. Был день, но сигнальный фонарь на тормозной площадке светился — мигал сквозь белый туман.

— Так, — сказал Чудновский, — на фронте перемирие, а в тылу начинается война…

Он посмотрел на Фиалека, потом на снежную пелену, за которой скрылся поезд с товарищами, потом вокруг: на север — там, за территорией станции, уже была Россия; на юг — туда уходила Украина, белый мрак тумана застилал ее.

5

Война, собственно, уже началась — пускай не в боевых операциях на фронте или в действиях повстанцев по тылам, — а в мирном доме гимназиста Флегонта Босняцкого.

Восстание поднял Данила Брыль.

— Собирай барахло! — приказал он Тосе. — Пошли!

И пока бедняга Тося, всхлипывая, пряча глаза от Флегонта, складывала одеяла, простыни и подушки и запихивала мелочи в кошелку, Данила заканчивал оформление разрыва дипломатических отношений.

— Мое слово — твердо! — решительно отрубил он. — Раз сказано — значит, сделано! И точка.

— Данила, — умолял Флегонт, — но как же так? Мы с тобой ведь друзья. Всю жизнь душа и душу!

— Душа в душу! — вскипел Данила. — А куда смотрит твоя душа? Центральной раде под хвост!..

— Ну, Данько, — попробовал урезонить Флегонт, — если говорить о Центральной раде, то ты несправедлив…

— Не я против Центральной рады, — прервал Данила, — а Центральная рада против нас!

— И совсем не против, — парировал Флегонт, — она только добивается самых широких национальных прав для Украины! Разве ты забыл, как дал когда–то в морду тому чиновнику, который передразнивал нас, когда мы говорили по–украински? И школы украинской мы еще при царе требовали — демонстрацией шли. И вообще… А когда дело дошло до создания Украинского государства, то…

— Государства! Что ты мне про государство, когда я — про народ?

— Так народ же и должен создать государство: Украинскую народную республику! А что в Центральную раду пролезли и всякие господчики, так затем же и добиваемся, чтоб Центральная ряда была переизбрана. И ты за это, и я за это. Так почему же…

— Что ты мне голову морочишь! — снова сердито прервал Данила. — Раз ваши против мировой революции пошли…

— Ну, знаешь, — рассердился уже и Флегонт. — Мировую революцию не одна арсенальская Красная гвардия делает! Мировая революция придет через социальное и национальное освобождении всех народов на земле! Каждый народ должен завоевывать свои права! И нести ради этого свои жертвы…

— Это ты пойди своим «вильным козакам» скажи, а мне твои слова без интересу!

— Жертвы! — крикнул Флегонт. — Понимаешь, что такое жертвы! Уступить! Иногда и пострадать невинному! Пролить не только чужую, но и свою кровь! В боях на баррикадах в Октябре отдавали жизнь вместе и красногвардейцами и гайдамаки из богдановского куреня! А наш Харитон — разве не за всемирную революцию погиб, разве не за украинский народ?

Данила вдруг взбесился. Он чем дальше, тем больше становился похож на своего отца: вдруг вспыхивал, сатанел и в такую минуту готов был черт его знает на что.

— Не смей мне — про Харитона! — завопил он. — Это, твои «вильные козаки» его убили, будь они прокляты!..

— Ну, не мои… И почему — мои? То какие–то из–за Днепра, из Звенигородского коша. Их же внезапно взяли под обстрел, они да не знали — кто. Если б им было известно, что это рабочие защищаются, они бы, может, не против нас, а против юнкеров пошли…

— Может, может! — яростно передразнил Данила. — Может, были б яйца, коли б курка была!.. А может, я тогда только и правду воочию увидел, когда они, сучьи дети, Харитона уложили! Может, у меня тогда глаза открылись. Может, тогда и пришел конец нашей с тобой… дружбе! Конец! Хватит! Сказано — и точка! Ну, ты готова, Тоська?

Тося, плача, заворачивала последние пожитки в платок.

— Да я уже… Только ж, ей–право, Данилка, может, ты б еще подумал, может…

— Может! Может! Хватит! Всё! Пошли!

Он схватил тюк с одеялом и подушками

— А ну, подсоби–ка!

Флегонт машинально взялся за тюк, чтоб поднять его Даниле на плечо, но Данила решительно отстранил его:

— Кому говорю, Тоська! А ну! И ноги нашей здесь больше не будет!

Тося потянулась к огромному узлу, схватилась за него обеими руками.

— Что ты! Что ты! — вспыхнул Флегонт. — Разве тебе можно? — Он искоса посмотрел на ее большой живот. Так же решительно, как Данила только что оттолкнул его, он оттолкнул Данилу, осторожно отстранил Тосю, схватил в охапку тюк с постелью и взвалил его Даниле на спину. — Свинья ты, Данила.

— Сам свинья!

— Дурак!

— От дурака слышу!

— Еще пожалеешь!

— Жди!

Данила одной рукой держал узел на спине, другой подхватил кошелку с вещами. Тосе оставил только узел с мелочью.

— Прощай! И на этом — чур!..

Собственно, конфликт между Данилой и Флегонтом назревал давно, только не было случая ему проявиться, а предвидеть обострение противоречий ни Флегонг, ни Данила не умели, да, возможно, и не хотели. Сперва они не очень–то и замечали, что путь в жизнь стал раскрываться перед ними по–разному. Все было ново, все было не так, как раньше, все было — революция. И нечего удивляться тому, что Флегонт больше тянулся к «Провите» — гимназист же, интеллигент, всякая там культурная деятельность; а Данилу влекло к красногвардейцам — ведь на заводе, среди своих. Да к тому же были и «Просвита», и красногвардейцы как будто вместе — и те и другие проще Временного правительства. Ничего дурного не видели они и в том, что Данила пошел–таки в красногвардейский отряд, а Флегонт — в просвитянские инструкторы к «вильным козакам»: пускай повозится, интеллигенция, с несознательным элементом, пускай их глупые головы просветит!.. Даже то, что Даниле довелось принять участие в восстании, а Флегонт в это время отсиживался со своим куренем на Подоле, не вызвало между ними недоразумений: Флегонт завидовал Даниле, а Данила Флегонту сочувствовал.

Но вот произошли эти последние события: Центральная рада разоружила большевистские части и разогнала съезд Советов, а Совет Народных Комиссаров из Петрограда — высшая теперь советская власть — предъявил Центральной раде ультиматум. Красногвардейцы прятали оружие, чтобы не отобрали гайдамаки, а «вильные козаки» получали оружие, отобранное Петлюрой у большевистских частей.

Вот и выходило, что Данила с Флегонтом стали теперь как бы друг против друга.

6

С узлом на спине, с кошелкой в руках Данила толкнул ногой дверь и вышел в палисадник, Тося, всхлипывая, утирая слезы концом косынки, покорно двинулась следом. На Флегонта она не смотрела. Ей было горько и стыдно Горько — что должна была уходить из дома, где так уютно прижилась, а теперь неизвестно, куда и деваться. Стыдно — оттого что Флегонт был такой милый и добрый: ведь по собственному почину позвал их к себе жить после их свадьбы с Данилой — отдал им свою комнату, а, сам ютился за печкой на кухне. Стыдно, что уходили как чужие, как враги, и наговорил Данила Флегонту страшных слов, вместо того чтобы поклониться и спасибо сказать…

Тося на порогу задержалась, поклонилась низко, пряча глаза, и прошептала тихонько, чтоб Данила ненароком не услышал:

— Спасибо за ласку и привет… Не держи, милый, зла: может, Данила еще одумается…

Флегонт выскочил за дверь:

— Куда же вы пойдете, Данила?

Данила не ответил. Грохнул калиткой и вышел на улицу. Флегонт выбежал в палисадник и на улицу — не глядя, что снег и мороз, — в одной тужурке, без шапки?

— Данила!.. У твоих же негде жить… и у Тосиных — тоже…

Тося заплакала в голос и быстро прошмыгнула мимо Флегонта.

Данила широким быстрым и решительным шагом пошел налево, к дому родителей. Там и правда негде было им с Тосей приютиться: шестеро в хате Колиберды, пятеро в хате Брылей.

Флегонт стоял за калиткой на улице, в одной тужурке, простоволосый, ветер ерошил ему чуб, снежком присыпало плечи. Но Флегонту было жарко — жаром обдавало голову и грудь. А холодно было у Флегонта на душе. Тоска, горе, отчаяние сжимали его сердце в ледяной комок. Он сейчас потерял что–то. Что–то дорогое, драгоценное.

Что же это за утрата? Что он потерял? Дружбу? Нет, больше. Разве это Данила ушел? Ушло что–то большое–большое. Кажется вся жизнь, прожитая им до этих пор… Слезы подступили к горлу Флегонта. Да, слезы, хотя Флегонт, с тех пор как из мальчика превратился в юношу, не плакал ни разу. Плакать, хотелось, как на могиле. О чем плакать? Кто умер? Чья могила?..

Может быть, плакать надо по той жизни, которая еще впереди? Может быть, именно ее утратил Флегонт? Может быть, что как раз она и ушла?..

Флегонт стоял и смотрел Даниле и Тосе вслед.

Морозный ветер с Днепра шевелил его волосы, снежинки застревали в них, потом таяли, скатывались на лоб и стекали по щекам, словно Флегонтовы слезы.

Потом Флегонт повернулся и быстро побежал в дом.

В комнате он разбросал книжки на столе, нашел тетрадь — то была тетрадь гимназиста восьмого класса Флегонта Босняцкого с латинскими экстемпорале — и торопливо вырвал из нее листок. Он сейчас напишет письмо. Данила с ним и разговаривать не хочет, так он изложит ему все в письме, на бумаге.

Флегонт схватил карандаш и написал:

«Данила! Ты не хочешь иметь со мной дела, но жить вам негде. Можешь возвращаться и жить здесь, как жил. Из дому уйду я. Потому что я один, а вас двое, а скоро будет трое. Не ищи и не спрашивай, где я. Вы меня нисколько не обидите. Флегонт».

Флегонт свернул листок, схватил фуражку и шинель и выбежал на улицу. Он пойдет сейчас к Брылям или Колибердам и передаст письмо через кого–нибудь из малышей.

Куда он денется сам?

Флегонт это уже решил. Он пойдет к Марине. Даже лучше, что уйдет из дому и будет не один: одному ему сейчас тяжело, одному стало одиноко на свете. Он пойдет, к Марине, потому что и Марина ведь сейчас в душевной упадке, ей тоже стало тяжело и одиноко жить ни свете. Он должен поддержать ее. В конце концов, она ведь только девушка, слабый женский пол, а он мужчина! Он должен ваять на себя. Что взять? Всё. И Марину, и себя самого. В конце концов, они будут вдвоем — Марина поддержит его, а он — Марину.

И Марина не должна возражать. Разве после той ночи они с Мариной — пускай не перед людьми, но перед богом, перед самими собой — не муж и жена?

МИР

1

Декабрь в Париже и вообще не холодный, но в этом году он выдался теплым на диво. Барометр неуклонно стоял на «ясно», ртуть в термометре ни разу не падала ниже нуля, мосье и медам появлялись днем на бульварах в одних костюмах. Листья каштанов только–только опали и — из–за нерадивости дворников — еще ласково шелестели под ногами. Кроме хризантем и бульденежей цветочницы на перекрестках предлагали даже фиалки, правда — оранжерейные.

По в синем кабинете на Кэ д’Орсэ — где обычно происходили самые секретные и сугубо конфиденциальные, государственной важности, однако же неофициальные совещания — в широком и высоченном фламандском камине пылал огонь.

У огня грелись: министр иностранных дел Франции мосье Пишон, глвнокомандующий союзными армиями в Европе маршал Франции Фош, лорд Роберт Сесиль — английский дипломат, и генерал Мильнер — военный министр Англии.

На низком кофейном столике между ними лежал документ. Он именовался: «L’accord Franco–Anglais du 23 décembre 1917, definissant les zones d’action françaises et anglaises». В переводе это означает: «Франко–английская конвенции о размежевании французских и английских зон влияния — от 23 декабря 1917 г.» (нов. ст.). В Париже этот документ побывал уже в Пале–Рояле, то есть в Государственном совете и Люксембургском дворце, то есть сенате; в Лондоне — в Вестминстере, то есть в парламенте: Нижней палате и Палате лордов. Эта был официальный государственный акт, что подтверждали факсимиле мосье Клемансо, главы французского правительства, и Ллойд Джорджа — премьер–министра Англии; и все же этот документ как бы не существовал в природе — был он абсолютно и строжайше секретный. Это был тайный документ.

Появилась эта конвенция на свет в результате созванной 30 ноября (нов. ст.) «Межсоюзной конференции» и деятельности созданного на ней специального «Верховного совета» на котором дебатировался так называемый «русский вопрос», то есть проблема вмешательства во внутренние дела бывшей Российской империи, а ныне — Российской советской республики. Большевистскую заразу надо было ликвидировать в самом зародыше — так сказать, в инкубационном периоде.

— Итак, — заговорил лорд Роберт Сесиль, — наши ревностные труды утверждены обоими правительствами, конвенция подписана — теперь надо строго ее придерживаться.

— И соблюдать все ее предначертания, — добавил мосье Пишон.

Ненадолго воцарилось молчание. Влажные брикеты рурского угля шипели и потрескивали в камине, на каминной доске отсчитывали неумолимый ход времени бронзовые часы, за окном, за толстыми стеклами приглушенно гудел Париж: клаксоны авто, грохот электрички, выкрики газетчиков и цветочниц. Стояла предобеденная пора, но солнце садится в декабре рано, и по бульварам уже разливалась сиренево–оранжевая мгла. Она располагала к мечтательности и кейфу. В сущности, это было лучшее время дня в Париже. Еще полчаса — и вдоль улиц вспыхнут ожерелья матовых электрических фонарей. Впрочем, ведь шла война, на Париж налетали немецкие цеппелины — и ожерелья фонарей–светляков не вспыхнут: столица Франции ночью жила затемненной военной жизнью.

— Я думаю, — нарушил мечтательное молчание маршал Фош, — придется произвести некоторую, даже немалую, передислокацию наших поиск, в частности на Ближнем Востоке: на Балканах и в Малой Азии.

— Вы имеете в виду не только сухопутные, но и морские силы, маршал? — поинтересовался лорд Роберт Сесиль.

— Наши вооруженные силы на суше, на норе и в воздухе, — невозмутимо продолжал свою речь, как бы не слыша вопроса, маршал. — Ведь перед нами Кавказ, Каспий, Крым, юг России и Украина…

— И Прибалтика, — добавил министр Пишон. — Так что не следует забывать и Балтийское море.

— В Прибалтику, — заметил министр Мильнер, — возможен еще путь с севера — через Северный океан, Мурманск и Архангельск, а еще — Финляндию. Думаю также, что на Дальнем Востоке мы тоже не можем положиться на союзную нам Японию, поскольку у нее свои интересы и свои претензии на дальневосточные русские территории. Поэтому в морских передислокациях мы не должны забывать и русское Приморье, открывающее путь в Сибирь, на Урал… э сэтэр…

Он склонился над документом, еще раз перечитывая уже знакомые строчки.

В документе определялось точно: согласно конвенции, в английскую сферу влияния входили Кавказ, Кубань, Дон, а также север России; во французскую сферу включались Крым, Бессарабия, Украина, а также Прибалтика.

Эти территории надлежало взять под опеку. Опекать дипломатическим, политическим и… вооруженным путем.

Таким образом, все было ясно как день.

И так же ясно как день было то, что армии стран тройственного союза, то есть Германии, Австро–Венгрии и Турции, на эти территории не должны проникнуть ни в коем случае. Войну нужно довести до победного конца. И заставить продолжать вести войну Россию тоже. Или хотя бы те части бывшей Российской империи, которые ныне откалывались от нее и желали вести самостоятельную политику: Кавказ с десятком национально–государственных новообразований; Прибалтику, с предполагаемыми государствами Литвой, Латвией и Эстонией; Польшу, которая, по сути, уже была признана как новый государственный организм в Европе, служащий заслоном против большевистской России; Бессарабию, под эгидою, разумеется, союзников–румын; Крым, с татарским ханством либо и без него; Дон, с атаманом Калединым и с концентрирующимися там силами российской контрреволюции; Украину, с Центральной радой.

Гм Украина…

Вот тут–то перспективы несколько затуманились. Именно тут, на Украине, скрещивались, даже переплетались ясно очерченные зоны — и зоны военных действий, и зоны будущих, после победы, экономических проблем. Украинский хлеб — это еще не было проблемой: зерно ведь можно измерить бушелями и поделить. A как быть с проблемой индустрии? Ведь в Украине были равно заинтересованы и французские и английские промышленники, и английские и французские банки. Шахты и рудники на Украине принадлежали преимущественно капиталу французскому, но в металлургии превалировал английский капитал.

Да, над Украиной для обеих сторон, подписавших конвенции о разделении зон, еще стоял немалый… знак вопроса.

Именно — знак вопроса. Ибо для обеих сторон не было секретом, что большая часть акций украинских железнодорожных компаний не принадлежит ни одной из договаривающихся сторон — ни Франции, ни Англии, а находится а рука банков Соединенных Штатов Америки. Не было секретом и то, что банки Соединенных Штатов Америки развернули сейчас бурную деятельность, намечая строительство новых и новых железнодорожных магистралей на территории Украины. А в портах, куда приводили эти железнодорожные линии, американские компании готовились возвести целые крепости… элеваторов для украинской пшеницы…

И вообще, впереди была еще война. Надо было еще победить Германию, которая считала себя… основным претендентом и на украинский хлеб и сахар, и на украинский уголь и металл, а также на украинские железные дороги. Да и на всю Украину в целом.

Сиренево–оранжевый туман над Парижем сгустился — спускались сумерки. Бульвары окутала лиловая дымка — город укрылся пепельной пеленой мглы: совсем сезанновский пейзаж. Но ожерелья огней над площадями и проспектами столицы Старого Света не вспыхнули: война, затемнение, опасность налетов немецких цеппелинов.

В синем кабинете на Кэ д’Орсэ стало сумрачно.

Только в камине шипел и потрескивал рурский — тоже еще не выяснено: французский или немецкий — антрацит.

2

В двадцатом веке невозможно было бы, конечно, поддерживать международные связи, если б современная наука не обогатилась такими чудесами технического гения в области коммуникаций, как каблопроводы через океаны или искровое радио на суше и на море.

Правда, сейчас пылала, мировая война. — и это значительно ограничивало возможность использования технических шедевров. Трансокеанские каблопроводы не действовали — в результате растущей боевой активности субмарин. Трансконтинентальный кабель Англо–Индийской компании пролегал через территории воюющих держав и потому был поврежден. Искровое радио для межгосударственных связей стало непригодно, ибо разведки вражеских армий научились виртуозно расшифровывать коды противника. А обыкновенный проволочный телеграф действовал лишь в пределах одной страны. Так что для выполнения своих обширных планов дипломатам приходилось прибегать к иным путям: в условиях войны они известны лишь разведкам и контрразведкам.

Впрочем, в пределах одной страны вполне пригодным для использования оставалось остроумное изобретение Бэла и Эдисона — обыкновенный телефон.

Во всяком случае, Владимир Кириллович Винниченко и не представлял себе, как бы он мог строить совершенно новое государство, а тем более выводить его на международную арену, если б не телефонный аппарат.

Сегодня он едва успел войти к себе в кабинет, ровно в десять, а аппарат уже затрещал.

— Алло?

Доброго утра желал премьеру Украинской народной республики полномочный представитель французского командования господин Табуи.

— Мосье Винниченко! Вчера вечером я получил из Парижа ел ордр, по–вашему это будет — приказ: просить вас — в предвидении оказания Украине Францией максимальной технической помощи — безотлагательно представить нашему посольству программу действий и перечень всех нужд украинского правительства.

У Винниченко сразу стало тепло на душе: вуаля — вдобавок к уже подученным двумстам тысячам еще и перечень всех нужд! Это можно толковать только так: все дело строительства Украинского государства Франция готова взять на свой счет! А кто этого добился? Разве не он, не Владимир Кириллович, своей тонкой и дальновидной политикой?

В завершение приятного разговор Табуи сказал с истинной французской галантностью:

— Прошу вас не забыть, мосье премьер–министр, что такой демарш — ведь вы понимаете, что означает это слово по–вашему? — я делаю первым, раньше всех остальных государств! И это должно убедить вас в том, что симпатии Франции к вашей стране абсолютно реальны и эффективны! Как, надеемся, реальным и эффективным будет и участие Украины в дальнейшем ведении войны?..

Только Винниченко положил трубку и сложил уже губы, чтоб засвистеть какую–то бравурную песеньку, телефон снова зазвонил.

— Алло? — весело откликнулся премьер–министр.

Из телефонной трубки донесся ласковый и доброжелательный голосок толстяка Багге, британского консула:

— Сэр! Льщу себя надеждой, что слова, которые вы от меня сейчас услышите, порадуют ваше благородное и мужественное сердце главы молодого Украинского государства… Сегодня ночью я получил из Лондона приказ: просить вас — в предвидении оказания правительством Великобритании максимальной технической помощи Украине…

— Безотлагательно представить вашему посольству программу действий и перечень всех нужд украинского правительства?..

— Откуда вы… знаете? — искренне удивился мистер Багге. В голосе его зазвенели нотка плохо скрытой тревоги.

— Только что с аналогичным предложением уже обратился ко мне представитель правительства Франции.

В телефонной трубке что–то квакнуло. Впрочем, возможно, у мистера Багге был насморк и это он чихнул.

— Что ж… — промямлила телефонная трубка, — в таком случае…

— О, дорогой консул! — поспешил утешить его Винниченко, ибо он был искушенным дипломатом и понимал, что в таких случаях надо успеть одновременно ударить и в бубен и в барабан, — наш документ мы составим в двух абсолютно идентичных экземплярах, и гарантирую вам, что вы получите его одновременно с консулом Пелисье: в один день, в один час и даже в одну и ту же минуту…

Винниченко положил трубку и, если бы не служебная обстановка — кабинет, может войти секретарша, — он отколол бы сногсшибательное антраша! Итак, и Англия и Франция, кажется, у него, Винниченко, в кармане… Но в эту минуту опять зазвонил телефон.

Это был еще раз Табуи.

— Милль пардон, мосье премьер–министр. У меня еще один ордр из Парижа: наше командование интересуется, как решило ответить ваше правительство на ультиматум народных комиссаров? Если это не секрет?

Винниченко — не фигурально, а совершенно реально — почесал затылок:

— Видите ли, генерал, дело в том…

Дело было в том, что генеральный секретариат настрочил уже целых три варианта ответа — и все три оказались никудышными. Все три были, конечно, равно наглые, все пытались путем казуистических ухищрений вину за создавшуюся ситуацию возложить на Совет Народных Комиссаров, но, по существу они не были ответом, и лишь уклонением от ответа на совершенно конкретные требования ультиматума.

— Видите ли, — нашелся наконец Винниченко, — мы, очевидно, оставим ультиматум вообще без ответа.

— O! — генерал был совершенно потрясен. — Но если ультиматум оставляют без ответа, это ведь означает… войну…

— Ну, если б дело дошло до… войны… — на миг Винниченко стало нехорошо он не любил войны, ведь он же был антимилитарист; но закончил он бодро, с перенятой у французов галантностью: — то война против Совета Народных Комиссаров при нынешней ситуации не шла бы вразрез с интересами Антанты в ее войне против австро–германского блока — не так ли, генерал?

— О!

Генерал не мог не оценить сей политической галантности и, очевидно, остался вполне доволен.

Винниченко положил трубку и пожал плечами: что он мог сказать еще? Да, и — если быть честным с собой — ей–богу, он не мог себе представить, чтоб советское правительство, которое первым пунктом своей программы выставило — мир между всеми народами на земле, которое добивалось мира между воюющими сторонами и даже готовилось подписать сепаратный мир с австро–германский блоком, — решилось бы развязать… войну со своим конфедератом, Украиной.

Но едва трубка коснулась рычажка, телефон зазвонил снова.

Это был еще рад мистер Багге,

— Сэр, льщу себя надеждой, — заворковал добросердечный мистер Багге, — вы не будете в претензии, что я разрешил себе побеспокоить вас еще раз. Но, получив соответствующие запросы из Лондона, я хотел бы проинформироваться…

— Как отнесется наше правительство к ультиматуму?

— Вот именно, сэр! И как это вы догадались?

— Мы не будем отвечать на ультиматум.

— Да что вы говорите? Но ведь это означает…

— Совершенно справедливо, сэр!

Винниченко раздраженно положил трубку. К дьяволу этих проклятия конквистадоров! Со своим империалистическим нахальством они уже позволяют себе… вмешиваться во внутренние дела других государств!..

Но излить свое возмущение до конца Винниченко не дали: телефон уже снова трещал вовсю.

— Пане Винниченко? Говорит Сергей Ефремов. Перед лицом столь знаменательных событий на историческом пути нашей нации хочу надеяться, что вы наконец прозреете! Неужто вы и теперь не видите, что большевики впрягают вас в свою московскую тройку и покрикивают «но» и «тпру»? Разве может идти речь о каких бы то не было федеральных связях с Московщиной? Немедленное провозглашение полной самостийности Украины — вот единственно возможный ответ на этот наглый кацапский ультиматум!..

Фу! Винниченко оросило горчим птом: нелегкое это дело строить государство, хотя бы и по телефону. Одной рукой он нашаривал по карманам платок, а трубки даже не вешал — только прижал рычаг. Телефон зазвонил еще под его руной.

— Здравствуйте. Говорит Добрый.

— Ах, господин Добрый, Слушаю! Чем обязан?..

Речь у Доброго была добрейшая — Владимир Кириллович прямо воочию видел, как господин Добрый весь расплывается в благожелательной, приятной и радостной улыбке.

— Мы недовольны нами, глубокоуважаемый Владимир Кириллович, — нежно лепетал добродушный банкир, — нет, нет, и слышать ничего не хочу: мы недовольны.

Горячий пот на челе Винниченко сразу высох, но вместо того заструился холодный. Добрый, опять недоволен?! А как же будет с ассигнованиями на выплату задержанной за два месяца заработной платы рабочим заводов и сотрудникам учреждений? Ведь договорено, что Добрый гарантирует свою ипотеку… под залог секвестрованных царских земельный владений на Украине… Винниченко наконец нашел платок и стал вытирать пот.

— Какова причина вашего недовольства, осмелюсь спросить?

— Федеративная связь с Россией нам никак не с руки, многоуважаемый Владимир Кириллович.?

— Что? — Винниченко оторопел. Да ведь в прошлый раз вы, наоборот, как раз возражали против, как вы выразились, сепаратистских тенденций Центральной рады!

— То–то и есть, то–то и есть! — сладенько журчал господин Добрый. — Это уже в прошлом. Раз государство, так государство! Каждое государство, раз оно государство, должно вести самостоятельную политику…

— Ничего не понимаю! — откровенно признался совсем сбитый с толку Винниченко.

— А и понимать тут нечего, дражайший Владимир Кириллович. Темпора мутантур эт нос мутамус… Или как там, хе–хе? Давненько, знаете, кончал гимназию и уже позабыл латынь. Времена меняются и мы меняемся тоже… Обстоятельства ведь сейчас складываются совсем иначе. Поскольку предъявлен ультиматум, следует ожидать военных действий между Украиной и Россией. А если война, то и взаимоотношении с всероссийской банковской системой нам только свяжут руки, дорогуша! Вот если бы Украинское государство было самостоятельным, то ваше правительство по случаю войны могло бы объявить мораторий — и наши банки заморозили бы выплаты российским контрагентам…

— Мораторий! — всплеснул Винниченко одной рукой, потому что в другой у него были телефонная трубка. В финансовых дедах он разбирался плохо, но это было доступно его пониманию. — Да ведь советское правительство еще когда национализировало все банки!

— Но у нас здесь, на Украине, правительство не советское?

— Гм… Разумеется…

В эту минуту — на минуту, конечно, — Винниченко даже пожалел, что на Украине не советская власть. Добрый тем временем продолжал лепетать:

— А мы, использовав задержанную в наших сейфах валюту, могли бы, хе–хе, открыть свой — независимый — эмиссионный банк…

— Эмиссионный?..

Что бы оно значило — «эмиссионный банк»? Так далеко познания Винниченко в области финансов не простирались.

— Эмиссионный же, эмиссионный, дорогуша! То есть печатать свои собственные украинские деньги…

— Деньги?.. А… а как же… а кто же их нам напечатает?

— О! Господин Кульженко справится с этим!

Кульженко… Кульженко принадлежало урочище «Кинь грусть» за Куреневкой — это Владимир Кириллович знал: там был уютный загородный ресторанчик с отдельными кабинетами… Ах, да, и типография на Владимирской! Там даже печаталась какая–то из книжек Владимира Кирилловича…

— Словом, многоуважаемый, мы считаем, что вам следовало бы провозгласить вполне, хе–хе, самостоятельной государство! Чтоб если уж война, то — не гражданская внутри одной федерации, а как полагается — между совершенно отдельными суверенными государствами. Тогда наша ипотека и наша эмиссия будут иметь возможность непосредственно получать обеспечение и займы в иностранных банках… Например — американских. Я уже, знаете, перекинулся тут словцом с одним американцем, вполне полномочным, уверяю вас…

Плавая то в холодном, то в горячем поту, Винниченко пообещал сегодня же поставить этот вопрос на заседании Малой рады. Телефонную трубку он уже и ни клал — лишнее занятие: все равно сейчас кто–нибудь позвонит. Он просто прижал рычаг пальцем. И не ошибся — аппарат уже тарахтел.

— Кто там? — совершенно обессиленный, спросил Винниченко.

— Говорит Дженкинс, — услышал он.

— A! Мистер Дженкинс! Я слушаю вас!

— У меня к вам совершенно конфиденциальное дело, мистер Винниченко. Не могли бы мы с вами сейчас встретиться? Не у меня, конечно и не у вас, а… где–нибудь на нейтральней почве? Ну, скажем: ваша машина идет, например, в Пущу–Водицу, и моя машина идет в Пущу–Водицу. А там по дороге есть такой ресторанчик «Кинь грусть». Очень, знаете, многообещающее название! А? Итак, договорились, мистер Винниченко?..

3

Это была, собственно, первая настоящая ссора между Винниченко и Петлюрой, хотя и до этих пор взаимоотношения их, на сторонний взгляд, были похожи на сожительство двух ревнивых, хотя и любящих сердец, а на самом деле больше напоминали брак без любви, требующий беспрерывной демонстрации на людях нежных чувств. И вот сорвалось…

И самому шефу, Грушевскому, не удавалось их утихомирить.

— Да побойтесь бога, господа! — взывал Михаил Сергеевич. — Перед лицом истории!.. В предвидении грядущих событий… В грозный час, когда решается будущее нации!..

Все было напрасно. Петлюра стоял на своем, Винниченко отстаивал свое.

— Я выйду из правительства, делайте тогда как знаете! — кипятился Петлюра.

— Я сложу с себя полномочия главы секретариата, стройте государство без меня! — бушевал Винниченко.

Ссора произошла в кабинете Грушевского, и речь шла о том, посылать или не посылать делегацию УНР на мирные переговоры в Брест. Петлюра возражал — нет! Винниченко настаивал — да!

Бедняга Михаил Сергеевич хватался за голову:

— Симон Васильевич, я вас умоляю!.. Владимир Кириллович, прошу вас!..

Двух государственных деятелей, двух руководящих членов правительства, двух лидеров освобождении нации надо было примирить во что бы то ни стало — чтоб не поднимали хотя бы шума. Однако как же решить вопрос — и сам профессор Грушевский не знал. Посылать или не посылать?

Аргументы Петлюры были таковы: мир с немцами противоречит интересам Антанты, послать делегацию в Брест — сорвать дружбу с Францией и Англией, а это означает — потерять ожидаемое вот–вот признание Украинского государства французским и английским правительствами.

А это было справедливо.

Аргументация Винниченко была иной: если не послать делегации, то Совет Народных Комиссаров сам заключит договор с Германией и под этим договором, объявив себя властью над всей федерацией, распишется и за Украину. И тогда все условия договора, все обязательства падут на Украину тоже, и мы должны будем выполнять их вместе с Россией, каковы бы они ни были, ибо, не будучи еще признано ни одной из мировых держав, Украинское государство не имеет юридического международного статуса.

— Без нас — нас женят! — вопил Владимир Кириллович. — Плакала тогда наша самостийность! Тю–тю!.. Не вырваться тогда нам из–под ярма московской империализма — все равно белого или красного!..

И это — соглашался Михаил Сергеевич — тоже было справедливо.

— А признание Францией и Англией? — кричал Симон Васильевич, — Тоже тю–тю?.. Так и останемся в кабале у Москвы, все равно — белой или красной!

Винниченко солидно возразил:

— Самый факт командировании на мирную конференцию особой украинской делегации послужит — перед всем миром — свидетельством обособленности украинских интересов, несогласии с большевистской Москвой и, таким образом, выражением наших самостийных, позиций!

Петлюра уперся.

— Наоборот! Именно отсутствие нашей делегации позволит нам не признать действительным договор, подписанный без нашего согласия, и, таким образом, даст нам возможность утвердить свои самостийные позиции!

Справедливы, по мнению Грушевского, были аргументы обоих — и Петлюры, и Винниченко. Что же делать?

Позвали Александра Шульгина, генерального секретаря межнациональных и международных дел.

Александр Яковлевич Шульгин явился с готовым предложением относительно состава делегации.

Он полагал, что делегации должна быть создана на паритетных началах — из представителей всех украинских партий, входящих в Центральную раду и имеющих в названии префикс «соц»: социал–революционеры, социал–демократы, социал–федералисты, социал–националисты, социал–самостийники.

— Значит вы за то, чтобы делегацию посылать? — воскликнули в один голос, но на разные голоса все трое: Грушевский, Винниченко, Петлюра.

— И лишиться признания Англии и Франции? — сразу же снова зарычал из своего угла Петлюра.

Александр Яковлевич сказал:

— Но… получить признание Германии и Австро–Венгрии.

— То есть как? — заинтересовался Михаил Сергеевич. — Откуда у вас такие… предположения?

Давнишней германофил, профессор Грушевский ничего бы не имел против, но… война ведь все–таки с Германией и Австро–Венгрией, а союзники — Франция и Англии.

Винниченко в своем углу, Петлюра в своем — тоже насторожились.

Шульгин снова, замялся. Вид у него был таинственный, как, впрочем, и надлежит дипломату, деятелю, выступающему на мировой арене. Петлюре даже показалось, что он больше похож на иезуита, нежели сам отец–иезуит Франц–Ксаверий Бонн: эта манера мяться, привычка потирать руки, точно с мороза, и лысина — как тонзура.

— Да не тяните же за душу, Александр Яковлевич! — взмолился Грушевский.

Шульгин помялся еще немного, потер руки и вымолвил:

— Руководитель австро–венгерской делегации в Бресте, его светлость граф Чернин высказал такое пожелание, чтобы делегация от УНР прибыла…

Грушевский, Винниченко и Петлюра смотрели на него, огорошенные.

— Присутствие нашей делегации на мирных переговорах содействовало бы, по мнению графа, подрыву авторитета делегации Совнаркома, и австро–германцы получили бы возможность действовать более решительно в своих домоганиях… — Шульгин поторопился разъяснить: — Ведь, понятное дело, Совнарком объявит, что он полномочен говорить от имени всей России, и вот вдруг являемся мы, представители чуть не четверти населения бвшей Российской империи, и заявляем свое… особое мнение… — Шульгин опять потер руки. — Граф Чернин гарантирует делегации УНР признание ее полномочий в переговорах и… естественно — соответствующее признание УНР правительствами стран австро–германского блока.

— Откуда это вам известно? — воскликнули все трое разом, в один голос, теперь уже без интонационных различий.

— Из Брести прибыли наши корреспонденты, господа Левицкий и Гасенко. Граф Чернин нашел способ передать это через них… конфиденциально…

Все переглянулись, ничего не понимая.

И больше всех удивлен был, конечно, Винниченко. Ведь твердость в отстаивании своей концепции — о необходимости посылки делегации в Брест — почерпнул он… у мистера Дженкинса, но время конфиденциальной беседы в загородном ресторанчике «Кинь грусть». Дипломатический представитель Соединенных Штатов Америки, настаивал на этом, аргументировал свою точку зрения точно так же, как — по словам Шульгина — аргументировал и… немецкий дипломат: участие делегации УНР ослабит позиции Совета Народных Комиссаров. Только немец видел в этом выгоду для себя, а американец доказывал, что это дает преимущества Антанте…

Винниченко, хотя и не отличался быстротой ума — в его жизни чаще получалось так, что он сперва делал, а потом уже обдумывал и приходил к выводу, что сделать надо было как раз наоборот: порок допустимый у писателя, ибо он еще будет править корректуру своего произведения, но губительный для политика, — сейчас все ж таки сообразил, в чем тайная причина домоганий консула Дженкинса. Совершенно очевидно: деятель американской дипломатии желал поражения… всех сторон — и большевиков, и военного противника — австро–германцев, но, одновременно, и союзников и войне, Франции и Англии — тоже. Он жаждал поражении для всех, чтобы самому… выйти над всеми победителем. Что ж, Владимир Кириллович не мог не признать остроумия и ловкости американской политики — в борьбе за мировое господство. «Ах, чертовы акулы империализма!» — не мог не воскликнут про себя еще раз Владимир Кириллович.

Шульгин потирал руки, мялся и наконец добавил:

— И граф Чернин рекомендует нам…. воспользоваться ультиматумом Совнаркома, объявить Украинское государство независимым…

И все опять уставились на него. И опять больше всех ошеломлен был Винниченко. Ведь мистер Дженкинс тоже рекомендовал провозгласить… независимость Украины. И обещал в этом случае признание от правительства США. Своих аргументов мистер Дженкинс и не скрывал: Соединенные Штаты Америки заинтересованы в раздроблении великой Российской державы, какая бы она ни была — революционная или контрреволюционная.

Словом, решение принято: делегацию посылать! Но оповестить на всякий случай, что направлена она только для… наблюдения и информации…

Для того же, чтоб при этом демарше не проиграть ни в глазах австро–германского блока, ни в глазах Антанты, решено немедленно выпустить воззвание.

И воззвание должно была быть не какое–нибудь там. Оно обращалась сразу в три адреса: ко всему миру; к правительствам, созданным на территории бывшей Российской империи; и к собственному народу.

Всему миру, государствам обеих воюющих сторон, адресовался призыв: прекратить войну и немедленно заключить мир — как будто именно генеральному секретариату Центральной рады это и пришло на ум, а вовсе не большевистскому Совету Народных Комиссаров, в первый же день его существования.

К правительствам национальных окраин, созданным на территории бывшей Российской империи, адресован был призыв: всем, всем, всем направить свои делегации на мирную конференцию в Брест. А ежели у кого такой возможности не будет, перепоручить свои полномочия… делегации УНР.

К собственному народу обращалась длиннейшая декларация с изложением всех претензий, предъявляемых к Совету Народных Комиссаров, со взваливанием всех грехов на его плечи, с обвинением его в попытке навязать украинскому народу гражданскую войну..

Заканчивалась эта декларация такими словами:

«Чего мы хотим? Мы хотим создать всероссийскую федеративную единую социалистическую власть — от большевиков до народных социалистов включительно. Мы требуем немедленного всеобщего демократического мира — чтоб ни одна рука крестьянина, рабочего или солдата не…»

4

«…Мы требуем немедленного всеобщего демократического мира — чтоб ни одна рука крестьянина, рабочего или солдата не поднялась на брата своего. Чтоб ни одна капля крови не пролилась в братоубийственной войне. Довольно крови!..»

Это воз знание читал весь Киев — оно было расклеено в виде листовок на всех афишных тумбах, фонарных столбах и сборах. Его читали в Одессе, Екатеринославе, Харькове и по другим городам Украины, потому что оно появилось на столбцах всех газет. Его читали свежеиспеченные правительства на Кавказе, Урале, в Сибири и на Дону: телеграф передавал его всем–всем–всем. Возможно, читали его и в воюющих странах по ту и другую сторону фронта — ведь разведки действовали быстро и безотказно.

Читали его сейчас также гимназист Флегонт Босняцкий и студентка–фармацевт Лия Штерн.

Флегонт и Лия читали текст воззвания, стоя у витрины с правительственными сообщениями на углу Крещатика к Прорезной. Встретились они случайно: Флегонт направлялся на Прорезную, где помещалась центральная «Просвита», Лия спешила из дому на Печерск, в клуб большевиков. И это было действительно случайная встреча — не так, как раньше, когда Флегонт подкарауливал где–нибудь за углом, а потом появлялся перед Лией и, краснея, восклицал: «А, это вы! А я и не ожидал вас встретить…»

Они поздоровались: Лия сдержанно — после разговора с Мариной она твердо решила избегать Флегонта; Флегонт — отводя глаза, он тоже твердо решил: или Лия, или Марина. Но вот увидел Лию — и стало ему как–то не по себе. Словно бы он… изменил. Нет, какая же тут измена? Может быть, просто стыдно? Стыдно оттого, что он теперь ведь уже не такой, каким был раньше, а какой–то иной, Ведь с Мариной он познал любовь а на Лию смотрит теперь… как–то не так… И странно: чего–то и прошлом было как будто… жаль.

И Флегонт поспешил поделиться чувствами, взволновавшими его при чтении воззвания:

— Товарищ Лия! Вы видите? Долой братоубийственную войну! Мир между народами! Вот чего жаждет Центральная рада! А вы говорили…

— Милый Босняцкий, — ответила Лин, тоже стараясь не смотреть на Флегонта. — Но ведь именно этого требовал Совет Народных Комиссаров с первого же дня. На этом, собственно, и стоит советская власть: это ее первый декрет.

— Ну так что? — Флегонт вспыхнул. — Вот и хорошо! Значит, Совет Народных Комиссаров и Центральная рада — заодно! А вы говорили…

Лия положила, руку на рукав его гимназической шинели. С серого хмурого неба порошило, и снежинки пушистыми искристыми мушками садились одна за другой на серое ворсистое сукно. Они цеплялись за ворсинки и словно трепетали крылышками. Из щеке у Флегонта снежинки сразу таяли и стекали мелкими быстрыми сверкающими капельками.

— Босняцкий, — примирительно заговорила Лия, — милый Босняцкий, согласитесь — вы не можете не согласиться, — что все это страшно, все это отвратительно: Центральная рада день за днем все больше и больше скатывается на позиции антинародные, контрреволюционные… — Она повернулась к Флегонту, и речь ее снова зазвенела страстью. — Это наглое игнорирование власти, установленной самим народом в восстании! И вообще — непризнание Советов на местах отказ переизбираться по требованию Советов, наших же украинских Советов! А это преступное разоружение и высылка большевизированных частей! Да где там — большевизированных, просто всех солдат–русских! Подумайте, какой это ужас! Это не просто экономический или политический сепаратизм, это какой–то зоологический национализм, это… И вас это не возмущает? Вы прощаете это? Вы с этим согласны?

Флегонт резко повернулся к Лии. Он еще сильнее побледнел. В глазах у него стояли слезы. А впрочем. возможно, что это скатились, растаяв, снежинки с ресниц. Но голос его срывался, когда он заговорил:

— Я не хочу для Украины главенства ни над одним народом… Ни политического, ни экономического, ни… еще какого–то там зоологического! Но я хочу, чтоб и над моим народом не главенствовал другой — ни экономически, ни политически, ни еще как–нибудь иначе… Неужели это национализм?

— Да при чем же тут народы? Центральная рада — это не народ. Это кучка узурпаторов.

Но Флегонт не слушал, он говорил сам, он почти кричал, — и прохожие оглядывались на юношу и девушку у витрины, споривших так страстно. Впрочем теперь спорили все, — и люди, бросив быстрый взгляд через плечо, спешили дальше по своим делам.

— И я хочу этого для каждого народа! Слышите — для каждого, любого народа на земле! Свободы и независимости для всех народов! Так национализм это или — интернационализм?!

— Но — каким путем… — начала было Лия.

Флегонт не слушал ее. Он все кричал — о любви к отечеству, о том, что социальные свободы нереальны, когда народ под национальным гнетом, обо всем сразу. Он кричал, потому что душа его разрывалась надвое. Потому что он и сам видел: Центральная рада высылала с Украины русских, я в украинские села посылали карателей — чтоб крестьяне не делили помещичьих земель. И в самом деле, это же черт знает что, когда оказывается помощь монархистам на Дону, а красногвардейцев не пускают помочь своим товарищам — только потому, что они другой национальности… Все это он видел, и видела это Марина. И она так же возмущалась. И тяжело страдала. Но — что же делать? Конечно, в Центральную раду набралось разной сволочи, и раду необходимо переизбрать — чтоб была демократической, социалистической. Но что может он, Флегонт, что может Марина, если Центральная рада не хочет переизбираться? Что же тогда делать? Вот так — заклеймить: сепаратизм, национализм, контрреволюция? И все?! И отказаться от национального освобождения только потому, что Центральная рада, плохая?

Он повернулся к Лии, смотрел ей прямо в лицо и кричал:

— Пойдите… скажите это вашему Пятакову, а не мне! Вам не придется его агитировать: он уже объявил национальное освобождение украинцев — контрреволюцией! Такова политика ваших большевиков!..

— Босняцкий! — ужаснулась Лия. — Опомнитесь! Да ведь в Харькове съезд Советов сегодня провозгласил Украинскую советскую республику! Это сделали большевики! И уже создано украинское советское правительство: Народный секретариат.

Глаза Лии повеселели: она первая передает Флегонту это радостное известие искрового телеграфа — в городе еще этого ни знают. Флегонт посмотрел на Лию с недоумением:

— Генеральный секретариат переизбран?

— Нет! Совершенно новый, другой! В противовес генеральному секретариату Винниченко и Петлюры! Его сформировал Центральный исполнительный комитет, избранный на съезде Советов, в противовес Централкой раде! Вот какова политика большевиков, Флегонт.

Флегонт вдруг взорвался:

— Политика! В противовес!.. А на деле? Все — политика? Все — в противовес! А то, что вы говорите со мной по–украински — это тоже только политика? Тоже только в противовес? Можете не насиловать себя! Пускай ваш Пятаков издаст декрет и объявит языком революции эсперанто!

Лия глядела на Флегонта одно лишь мгновенье. На лице еще была радостная улыбка, но глаза уже застилали слезы. Она быстро повернулась и пошла.

— Лия!..

Лия не оглянулась. Ее зеленое пальто, припорошенной на плечах снежком, ринулось в гущу народа. Вот его заслонили фигуры прохожих. Вот оно вынырнуло и мелькнуло еще на миг. И вот оно совсем скрылось в толпе.

— Лия, подождите!

Флегонт стоял. И смотрел, вслед. Грудь его распирало возмущение. Но в сердце — ножом — ударила боль. Зачем она ушла? Однако возмущение еще бурлило в нем. Ну и пускай!.. Правда, он раскричался здесь, как торговка на базаре, и наговорил такого… Но как же она может но понимать? И Данила почему не понял? Почему он тоже ушел!.. Кто–то толкнул Флегонта — он стоял посреди тротуара, Флегонт отступил в сторону, но и там на него наткнулся прохожий и обругал, чтоб не путался под ногами. Флегонт отступил еще. Лииного пальто уже не было видно в толпе на Крещатике.

Флегонт стоял посреди тротуара — его толкали, награждали бранью: люди спешили по своим делам. Трамвай, всползал вверх по Прорезной, гремел тяжелыми чугунными «шорами’”; трамвай, спускавшийся сверху к Крещатику, скрипел железными тормозами и надоедливо трезвонил как на пожар. Люди сновали мимо Флегонта вверх и вниз — прохожим не было до него дела. Тоска сосала сердце Флегонта. Данила свинья, что ушел! И Лии не над было уходит!.. И вообще не надо! Что не надо? А что надо? Марина тоже не знает, что надо… Флегонт чувствовал себя совсем одиноким. Словно все вокруг ненастоящее и он на свете… один…

ВОЙНА HE ОБЪЯВЛЕНА

1

Итак, этот исторический акт свершился.

Первый Всеукраинский съезд Советов в Харькове, состоявший из делегатов разогнанного Центральной радой в Киеве съезда Советов Юго–западного края и делегатов областного съезда Донецко–Криворожского бассейна, провозгласил Украину республикой Советов и избрал Центральный исполнительный комитет.

Положение на Украине теперь стало особенно сложным.

Ведь в каждом украинском городе был гарнизон, и в гарнизоне одни воинские части стояли за власть Советов, другие — поддерживали Центральную раду. Чуть не в каждом городе имелись вооруженные красногвардейские отряды, но так же точно чуть не в каждом городишке и селе действовали и отряды «вильных козаков».

И, быть может, самая сложная ситуация сейчас, когда возникло в Харькове советское украинское правительство — Народный секретдриат, — создалась как раз в Харькове.

Харьковский тридцатитысячный гарнизон состоял в основном из частей, верных Центральной раде, но именно в Харькове собрались и самые надежные советские части: 30–й полк, харьковские отряды Красной гвардии и русские вооруженные отряды, прибывшие из Петрограда, Москвы и Курска, с главнокомандующим Петроградским военным округом Антоновым–Овсиенко.

Но полевой штаб Антонов–Овсеенко, направленного Советом Народных Комиссаров на борьбу с контрреволюцией, имел специальное задание: противостоять выступлению с Дона войск атамана Каледина и генерала Корнилова. Антоновские группирования — под командованием Сиверса, Берзина и Ховрина — вместе с 30–м полком и харьковскими красногвардейскими отрядами Руднева вели военые операции под Курском и под Белгородом, под Чугуевом и Сажным, под Томашевкой и Синельниковом. В Харькове количественный перевес оказался у войск Центральной рады — и это ставило под возможный удар самое центральную украинскую советскую власть: гайдамаки и «вильные козаки» подходили уже к Лозовой, перерезали железнодорожный путь и под Люботином.

Части Центральной рады в Харькове необходимо было обезвредить во что бы то ни стало, и возможно скорей!

2

Руководство военными делами Народный секретариат Центрального исполнительного комитета возложил на Юрия Коцюбинского.

Виталий Примаков с головой ушел и пропагандистскую деятельность. Он выступал на всех митингах в войсковых частях; не пропускал ни одного многолюдного собрания харьковчан — рабочих, интеллигенции, студентов; но наиболее рьяно отдавался он литературной работе. Еще с третьего класса гимназии Виталий прославился тем, что в тетрадях по арифметике писал стихи, а вместо латинских экстемпорале — этюды в прозе для будущих, так сказать, больших полотен. По диктанту он всегда, имел только пятерки и мечтал поскорее дожить до седьмого класса, когда по программе гимназического курса словесности, после надоевших «переложений», проскочив через скучную схоластическую «хрию», получит право писать сочинении на «вольную тему». К сожалению, когда дело дошло до «сочинений», шестнадцатилетнему Виталию пришлось с гимназией распроститься и отправиться по этапу в ссылку в сибирское сельцо Абан… Своего любимого дела Примаков не оставлял и теперь; в его солдатском вещевом мешке кроме смены белья лежали только еще два предмета, тетрадь и карандаш. Примаков мечтал стать писателем. Таким, как его литературные кумиры — Антон Павлович Чехов, Владимир Галактионович Короленко или Михаил Михайлович Коцюбинский. Революция только начиналась, и Виталий решил наперед: увековечить своим пером историю революционной борьбы на Украине.

И вот между Юрием Коцюбинским и Виталием Примаковым, друзьями с малых лет, а теперь — руководителем по военным делам первого украинского советского правительства и руководителем массово–агитационной работы в масштабах целой республики, — произошел такой разговор.

— Виталий, — сказал Коцюбинский, — ты дорвался–таки до своего любимого дела: каждый день печатаешь статьи, фельетоны, а то и стихи в газете. Да и речей на митингам произносишь в день штук пять. Видно, наша «школа красноречия» пошла тебе на пользу, но…

«Школу красноречия» Коцюбинский с Примаковым организовали еще в четвертом классе гимназии — чтоб совершенствоваться в ораторском искусстве и овладевать «литературным стилем». Позднее, в пятом классе, кружковцы–гимназисты уже изучали «Капитал» и «Коммунистический манифест». В шестом уже руководили подпольными революционными кружками на черниговских фабриках.

— Но пойми, Витька, жизнь требует от нас другого…

— А чего именно? — полюбопытствовал Виталий. Напоминание, о детской игре в «школу красноречия» его задело, и потому он поспешил и сам подкусить: — Вижу, что тебе «школа красноречия» на пользу не пошла: не умеешь членораздельно высказаться и точно изложить свою мысль.

На подшучивание Виталия Юрий внимании не обратил.

— Дело обстоит сейчас чрезвычайно серьезно: если не обезвредим частей Центральной рады, то…

— Понятно, — прервал Примаков: он не любил долгих разглагольствований. — Сегодня же начинаю организовывать группы агитаторов, которые разошлю по всей Украине в воинские части Центральной рады. Что касается украинских частей здесь, в Харькове, то мне посчастливилось уже распропагандировать один курень…

— Один курень! Пропаганда!.. Нам надо их разоружить! И возможно скорее!

— А если они… сами себя разоружат?

— Это шутка? Поверь, сейчас она неуместна.

— Нет, не шутка! И… неуместно то, что ты не можешь этого понять: распропагандированная сотня разоружает остальные сотни в полку.

— Соблазнительно, но… — Коцюбинский иронически улыбнулся, однако тут же недоверчиво спросил: — А какой ты имеешь в виду курень?

— Третий курень бывшего Двадцать восьмого полка — сейчас он именует себя «Второй украинский». Выступал в том курене раза три. Настроения большевистские. Подружился с несколькими казаками — наши, черниговские; есть и из моих Шуманов, даже учились у отца в школе.

Коцюбинский развел руками.

— Второй украинский! Но ведь это же оплот всего радовского гарнизона! Первый и второй курени укомплектованы исключительно офицерами! По корниловскому принципу: офицер стань солдатом — и гидру революции мы раздавим! Цвет белой гвардии!

— Вот именно! — повторил с ударением Примаков. — Белая гвардия. Первый и второй курени — одни офицеры. Третий — одни рядовые. Вот мы и имеем противопоставление классов…

— Но ведь курени в этом полку батальонного состава: по пятьсот и больше штыков!

— A разве плохо, если, разоружив и обезвредив тысячу офицеров, мы получим большевизированную часть из пятисот солдат? При помощи этого батальона разоружим Чигиринский полк — еще тысячу человек. А затем — артиллерийский запасный дивизион, автоброневое отделение, ополченские дружины и команды выздоравливающих… Тысяч тридцать всего наберется. А?

Примаков улыбался все шире и шире — весело и хитро. Юрию хорошо известна была эта улыбка друга с малых лет. Так улыбался Виталий, когда выдумывал какую–нибудь каверзу. Пускай каверза была сомнительная, но сам в себе он ничуть не сомневался.

Юрий смотрел на Виталия хмуро и недоверчиво… Заманчива была идея Примакова, однако же… сомнительна да и риск слишком велик. Справиться ли с такой задачей этому… девятнадцатилетнему юноше?

А впрочем, Юрию самому было двадцать.

А республике, которой им предстояло руководить, шел всего второй день.

Юрий тоже улыбнулся.

— Витька — подмигнул он, и в глазах его заблестели лукавые искорки. — А может, и правда попытаться? А?

3

Операция была исключительно важная, но чрезвычайно рискованная, а по характеру даже авантюристическая: Примаков решил действовать самолично один.

Товарищам он аргументировал это так:

— Действие рождает противодействие — так сказал, кажется, Карл Маркс. Если сунуться целым отрядим, могут возникнуть недоразумения: вооруженные люди не любят, когда их хотят разоружать. И, таким образом, может произойти напрасное кровопролитие. А меня третий курень хорошо знает, даже несколько приятелей себе там завел…

Примаков убеждал страстно, и коммунисты начали склоняться: обстоятельства были весьма сложные, а в сложных обстоятельствах иной раз действительно лучшим бывает… самый парадоксальный, даже фантастический ход.

Помог и Коцюбинский. Юрий тоже поддерживал примаковский, как будто бы нереальный план разоружения. Он знал: раз Виталий настаивает, значит, у нет есть для этого основания. Кроме того, Коцюбинский заранее решил: тайком, чтобы об этом не узнал Примаков, направить следом за ним группу вооруженных товарищей и самому принять над ними командование. Они укроются где–нибудь поблизости и будут наготове, чтоб прийти Виталию на помощь, если дело обернется худо.

Примаков согласился взять с собой только одного человека: «чтоб было у кого прикурить!» — весело пояснил он. И выбор его пал на матроса Тимофея Гречку. Во–первых, на съезд Советов Гречку делегировали крестьяне, а казаки третьего куреня были, как один, сельские, да многие из тех самых мест, что и Гречка. Во–вторых, Примакову понравилось, как матрос явился в мандатную комиссию съезда. Он протянул свой мандат, стал «смирно» и доложил:

— Прибыл во исполнение приказа; рапортую: декрет про землю наша голытьба взялась было выполнять, так черная сотня и белая гвардия — бей их огонь из ста двадцати орудий! — не дали: раненых семь, один убитый!..

При этом Гречка смахнул слезу, хлюпнул носом, застеснялся своей неуместной для матроса чувствительности и счел нужным сказать в оправдание:

— Потому как дружок сызмалу… Герой–фронтовик… Доблестно прикрывал своим телом революцию, пока, мы все деру давали…

Словом, Виталию пришелся по душе горячий и мягкий сердцем матрос. К морякам Виталий вообще питал слабость. «Если не выйдет из меня писателя, — решил он еще подростком, — стану матросом, пущусь в океан, покорять стихии и открывать новые земли».

Вот так вдвоем — Примаков и Гречка — и отправились они на выполнение операции, как только стемнело. Путь их лежал через речку Липань к Московским казармам.

По дороге Виталий коротко изложил Гречке свой план.

— Звать тебя Тимофеем?

— Тимофеем.

— А меня Виталием. Так вот, Тимофей: разоружать казаков нам ни к чему — свои хлопцы, сельская голытьба, вроде как ты. Заведем с ними душевный разговор: я скажу, и ты слово подкинешь: спросит — я им отвечу, а ты добавишь от себя. Думка, у нас такая: создала Центральная рада себе войско «вильных козаков», а мы из них должны сделать наше, большевистское червоное козачество. Уясняешь?

— Уясняю, так точно.

— Только наших хлопцев там — один третий курень, а первый и второй — черная сотня, белая гвардия, контра. Очевидно, придется–таки нашим червоным козакам те две сотни сразу разоружить. Как? Кто его знает. Как подскажет обстановка на месте. Действовать надо будет решительно. Ясно?

— Так точно.

— Ты коммунист, товарищ Гречка?

— Никак нет… — Гречка подумал минутку и добавил: — Пробовал себя к разным партиям определить, потому искал — где народ; украинские эсеры звали, в анархисты примеривался вписаться. Так фертики же всё! И про землю крестьянам ничего толком не говорят… Думка у меня такая: как нарежем мужикам земли, установим мир и тот социализм, так и подамся в коммунисты.

В казармах светилось: полк только еще готовился ко сну. Часовой у ворот свободно пропустил Примакова: караул сегодня нес третий курень. Только спросил про Гречку:

— А это что еще за цаца такая — в клешах и ободранном бушлате?

— Матрос, не видишь, что ли? Мореплаватель революции! — весело ответил Примаков. — Прибыл с флота передать придет землякам, сам — из наших мест.

В казарме третьего куреня только что закончили вечернюю поверку оружия. Надраенные винтовки так и сверкали в козлах у стены, казаки «вольготничали» перед сном: кто чистил сапоги, кто пришивал пуговицу, кто резался в «очко».

— Здорово, хлопцы! — крикнул Примаков, входя.

— О! Наш агитатор пришел!.. Эй, шумановские, где вы? Ваш учителев сынок снова заявился!.. Архип, Касьян, сыпьте сюда, у вас же были вопросы!.. Какие там новости в божьем мире, пане–товарищ агитатор?.. Про международное положение будете говорить или про мужицкие дела?..

Примаков примостился у столика дневального — поближе к выходу и к козлам с винтовками. Его сразу окружили — и земляки–щуманцы, и те, у кого набрались неразрешенные вопросы насчет жизни и революции, и просто любопытные, которым наскучило однообразие казарменного бытия.

— Еще земляка привел вам, полещука, — кивнул Примаков на Гречку, — видите, какой бравый матрос дальнего плавания? Из Бородянки, под Киевом. Бородянские есть?

Бородянских в курене не обнаружилось. Правда, отозвался один:

— Из Бабинцев я, От Бородянки недалеко. В воскресенье на ярмарку в Бородянку ходим. И скотину пасем поблиз бородянских, тоже на Шембековых лугах…

— О! — Примаков начинал всегда с шутки. — Выходит, коли не родичи, так свояки: один кровосос из вас соки тянет!

— Уж это кровосос! — согласился бабинецкий. — На десяти тысячах десятин людской кровью напивается… Да когда бы только он один! А то ведь окромя него еще живоглоты — на сорока десятинах сидят: управитель Савранский да мироед Омельяненко…

— Акулы капитализма! — мрачно констатировал Тимофей Гречка.

Это было его первое слово, и знакомство состоялось. Гость был принят радушно: живоглотов, кровососов, акул капитализма тут промеж мужиков–казаков недолюбливали.

— А чего же вы, матросы, коли уж такие герои, — раздался задорный и насмешливый голос в толпе, — да не тряхнули как следует нашего десятитысячника? Может, вытряхнули бы себе по четвертому аршину на могилку?

— И еще есть вопрос, — послышалось с другой стороны, — за кого будет флот в настоящий момент, за большевиков или за Центральную раду?

— И что это за новое правительство взялось? Туточки же в Харькове? Какой–то «центральный» да еще «исполнительный»?

— И за кого оно будет? За Украину или против?

— Минуточку, земляки! — остановил их Примаков. — Вопросы, как и положено, потом, под конец! А сейчас давайте сюда поближе: имею к вам серьезный разговор…

Через головы казаков, что толпою окружили его с Гречкой, Виталий просил косой взгляд на входную дверь. Движение было понятно без слов: агитатор намерен сообщить какую–то важную новость, но опасается, чтоб не застукал пан старшина, — новость, очевидно, была только для солдат.

— Эй, дневальный! — закричали несколько голосов, — Исполняй службу! Стань, будь другом, по ту сторону дверей, в коридоре, и последи, как бы пан сотник не вышел на прогулочку перед сном.

— Да сотник в первый курень подался: там у них на гитаре играют и водочку, верно, цедят: под вечер, видели, девицы туда к панам старшинам пришли.

— Все равно! Остерегаться надо! Иди, дневальный, иди!..

Сторожевой пост выставлен, все плотно сбились вокруг, с любопытством поглядывая на Примакова.

И тогда состоялся такой разговор.

— Сам имею к вам вопрос, казаки, — начал Примаков, — Вопрос серьезный! Можно сказать — как на духу… Смекаете, братцы! Коли всерьез откачать не хотите, скажите наперед — и спрашивать и буду…

— Да уж спрашивай! — зашумели к толпе казаков. — Чего выламываешься, как перед танцем! И пугать нечего — уже пуганые!

Однако все придвинулись еще ближе, и сотни глаз впились в Примакова. Задние, чтоб лучше слышать, забрались на койки.

— Кто вы есть, казаки? — спросил Примаков, — Украинцы вы или не украинцы?

— Фью! Украинцы, известно. Малороссами до революции прозывали. А хохлами и теперь дразнят — которые несознательные, контра.

— Так за Украину вы или против Украины?

— Известно, за Украину! Еще спрашивает…

— А на какую такую Украину, разрешите вас спросить?

— За ту самую, которая и есть Украина!

— За державную Украину или чтоб под чьей–нибудь чужой рукой пропадала?

— За державную!.. Никого над собой не хотим!

— А кто чтоб в той державе правил, желаете?

— Тьфу! Надоел со своими вопросами. Правительство чтоб правило, понятное дело!

— А какое правительство? Из тех, что по десять тысяч десятин имеют, по тысяче, по сорок или только по три аршина после смерти?

— Ишь как завернул! Да это ж каждому младенцу понятно: демократия чтоб была! Что ты про пустое допытываешься. Земля — крестьянам, фабрики — рабочим? Каждому понятно! Ты говори толком, про что серьезный разговор у тебя?

— Вот это он самый и есть, серьезный разговор, — уже без улыбки проговорил Примаков и прихлопнул ладонью по столу. — Потому что это я нас спрашивал, а сейчас и ответ будет…

Примаков встал с табурета, присел на край стола и стал загибать пальцы на руке:

— Не украинцы вы, казаки, и даже не казаки! Это раз. Потому что «казак» означает вольный человек, а вы над собой пана иметь желаете.

— Чур на тебя! Что он мелет? Да ты подожди…

Но Примаков не желал ждать и всё загибал пальцы:

— Не демократы вы, не за правительство из своих людей, рабочих и крестьян, потому что допускаете, чтоб вами и дальше правили буржуи…

Теперь загудели сразу все: слова Примакова задели за живое. А Примаков улыбался. Потом, когда уже понеслось и «что он нам мозги забивает» и «пускай не гавкает, коли с добрым словом пришел». Примаков поднял руки, призывая к тишине.

Когда кое–как утихомирились, Примаков сказал:

— Отрапортуй им, Тимофей, как в пятницу ваши бородянские делили десять тысяч десятин графа Шембека. Только коротенько, одни факты, без агитации: народ же наагитированный по самое горло!..

И Тимофей Гречка рассказал.

Слушали его молча, сердито понурившись. Ведь у каждого осталась в деревне семья — на десятине, на морге, а то и совсем без земли, в батраках… А оно вон что творится дома на селе… Ведь мечталось — революция, новая жизни по справедливости, отвоюемся, дернемся домой и станем хозяйничать на земле, которой революция наделила.

Когда рассказал Гречка, как Вакула Здвижный — инвалид, ветеран царской войны, — на заду по земле ползая, прикрывал отступление и жизнь свою положил, казаки сняли шапки, чтоб почтить намять.

Гречка закончил так:

— И вот, братишки, понятное дело, я — матрос, вы — по сухопутью. Значится, разного, выходит, рода войск. Да одно и то же — солдаты мы все, под присягой люди. А кому присягали? Царю Николаю. За его распроклятую войну проливали кровь, буржуям и капиталистам на корысть, матери ихней из ста двадцати орудий!.. Керенскому потом присягали — затем, что надеялись: правда настанет теперь и нарежут крестьянам землю. А он, ирод, что? Базарное трепло, и всё тут! Ни тебе справедливости, ни тебе свободы совести, — разве ж это революция? А еще присягали кому? Генералу Корнилову присягали! Так он, сукин сын, смертную казнь нам вернул! Теперь на пару с атаманом Калединым поднял вооруженную руку против Совета Народных Комиссаров — только потому, что большевистские комиссары за мир и за землю крестьянам, ну, и фабрики — рабочим, понятное дело! А кому же мы присягнули теперь? Центральной раде! Вот она, ваша Центральная рада: хуже контры Корнилова, брехунца Керенского да самодержца Николки над людьми издевается… Кровь нашу проливает, в землю нас вогнать хочет…

Гречка не привык много говорить и потому мялся поначалу, однако потом как разошелся, уже и окончить не мог: должен был излить душу перед народом. Казаки не прерывали его, слушали с вниманием: Гречкины слова проникали им прямо в сердце. Но Примаков был начеку: только Гречка снова заговорил про землю, он и от себя ввернул словцо:

— Центральная рада как раз сейчас свой земельный закон готовит: не сегодня, так завтра утвердит его на сессии…

Казаки насторожились: всем интересно послушать, какой же будет земельный закон. В казарме стало совсем тихо.

Примаков бросил небрежно:

— Что ж, нечего сказать — демократический готовит Центральная рада чакон…

— Ну, ну? Какой же! Говори! — послышались нетерпеливые голоса.

— Забирает Центральная рада землю у помещиков…

— Забирает? Ишь ты! Хлопцы, слышали? Таки забирает…

— Забирает и — по–божески, по–христиански: не задаром, а наличными панам денежки выложит на стол — тысячи и миллионы…

— Ишь ты! Ов–ва! А где ж Центральная рада такие деньги возьмет? Это ж гора денег будет — на все помещичьи имения заплатить!..

— Миллионы и миллиарды! — Примаков поднял плечи и развел руками. — A взять ей где же? Негде ей взять. С народа тянуть будет — подати на крестьян и рабочих наложит: будет вам до смерти что платить — и детям вашим, и внукам, и правнукам…

По казарме прокатился гул.

— Шиш! А это видела! — закричали те, что погорячей. — Разве на то революция?

— Как для кого, — спокойно ответил Примаков. — Для Центральной рады, видно, как раз на то…

— А куда ж она, Центральная, ту землю поденет? — кричали любопытные. — Это ж земл, земл — вся страна!

Примаков опять пожал плечами:

— Известно, куда: людям продаст — вам же хлеборобам, крестьянам. Вы же ее и купите…

— Эк! Да откуда ж у нас деньги?

Примаков махнул рукой:

— А это у как знаете: нет у вас денег — будете без земли!

По казарме понеслись возгласы протеста и возмущения.

Примаков добавил еще:

— Не печальтесь! Деньги найдутся! Как думаешь Тимофей, у управителя Савранского или мироеда Омельяненко найдутся денежки?

Гречка только плюнул в сердцах.

Примаков кричал, перекрывая общий гомон:

— Вот так и будет: найдется полсотни Савранских и Омельяненок, и поделят они между собой — десятин по сто или по двести на брата — земли графа Шембека или графини Браницкой… «Демократическая, как видите, Центральная рада: большого пана снимет с земли — будет из него просто крупный буржуй, станет торговать–наживаться на те денежки или заводы ставить и прибыль получать. А вместо него сядут паны поменьше — зато полсотни, а то и сотня на место каждого большого пана — на вашем же, товарищи казаки, мужицком горбу…

Теперь уже Примаков, хоть и какой был у него голосище, перекричать их не мог. Казарма гудела, казарма ходила ходуном — даже стекла в окнам дребезжали.

Собственно говоря, на этом митинг и закончился. Необычный митинг — темной ночью, в самом сердце расположения врага, и полтысячи винтовок поблескивают рядами в козлах вдоль стены.

Под самый колец, когда казаки уже хватались за оружие, Примаков успел еще бросить:

— Вот какое государство буржуев и кулаков готовит Центральная рада!.. Вот за какую Украину хочет вести вас Петлюра против Советов Народных Комиссаров… Вот какие вы украинцы да казаки: буржуйские наймиты и кулацкие подпевалы…

Дальнейший ход событий точно соответствовал фантастическому плану Примакова. Казаки разобрали винтовки и прежде всего кинулись в помещение офицерского собрания, где в это время старшины полка «играли на гитаре и цедили водочку с девицами из города». Затем третий курень окружил корпуса первого и второго куреней. Офицеры–рядовые не успели даже взяться за оружие: тысяча белогвардейцев была разоружена в течение какого–нибудь часа.

Так миновала ночь.

А наутро третий курень, которой уже именовался «первым куренем червоного козачества» и избрал своим командиром «агитатора от Центрального исполнительного комитета» Виталия Примакова, — построился в колонну и зашагал в город. Впереди куреня шел полковой оркестр. «Интернационал» музыканты исполняли еще неважно — до сих пор их учили играть «Ще не вмерла» и «Не пора». Да не беда — червоные козаки выводили голосом пролетарский гимн, а флейты подтягивали песне. С пением «Интернационала» первый курень червоных козаков продефилировал по улицам — город только просыпался, горожане открывали окна, выбегали на балконы неодетые, несмотря на снег и мороз, и глядели, ошарашенные: что такое происходит на свете?

А курень прошел центром города и направился по Московской улице, прямо в заводские районы, на Петинку. Сотни красногвардейцев уже дали харьковские заводы и железнодорожные депо для борьбы против Каледина и Корнилова, но пролетарской революции все еще была мало: Центральный исполнительный комитет Украинской советской республики решил снова призвать харьковских пролетариев к оружию и влить их в первый курень украинского советского войска — сцементировать пролетарскими кадрами украинское красное казачество. Завтра курень должен был превратиться в полк.

Матрос Тимофей Гречка тоже записался в червоные козаки. Понятное дело, обидно менять морское раздолье на сухопутную снасть, но это ж — для революции: за землю крестьянам, за волю рабочим, за мир в мире, за этот самый социализм. Отвоевались за царя на морях, повоюем за народ на сухопутье. Народ же на суше, а не в море живет. Да и пробиться домой, в свою Бородянку, к исполнению обязанностей председателя ревкома, чтоб вызволить народ из–под буржуйской Центральной рады и закончить раздел земли, — разве не надо?.. Гречка шел правофланговым в первой сотне.

Впереди куреня, сразу за красным знаменем, шли Виталий Примаков и Юрий Коцюбинский. Примаков шагал, лукаво ухмыляясь, игриво подмигивая девушкам, на звуки музыки выбегавшим из дворов.

Коцюбинский был задумчив, озабочен — руководителю военных дел молодой республики было о чем думать и о чем заботиться, но веселая улыбка то и дело озаряла и его лицо. Хорошо было на душе у Коцюбинского.

Когда толпа рабочих у паровозостроительного завода встретила курень под красным знаменем дружным «ура», Юрий толкнул Виталия локтем:

— Слышишь, Витька? Жаль, что нет с нами Оксаны…

— Оксаны? Почему — Оксаны? — так и вскинулся Виталий. И сразу вспыхнул, закраснелся как девушка.

В Оксану, сестру Юрия Коцюбинского, тоже юную большевичку, как и все дети украинского писателя Михаила Михайловича Коцюбинского, Виталий был влюблен с четвертого класса гимназии. Ей посвящал он первые стихи. Собственно, эта детская влюбленность и толкнули его — без оглядки — в поэтическою стихию. Ну, а революционное сознание развивали они с Юрием и Оксаной вместе — в гимназических, а потом в рабочих подпольных кружках… Вот только мечтал — теперь бы за перо и писать, писать… хотя бы и историю революции на Украине. А пришлось… браться за оружие. Ну что ж, Примаков взял в руки винтовку, но хранил и перо в своем солдатском вещевом мешке.

4

Разговор был нестерпим для обоих, но без него уже нельзя было обойтись.

Начал Саша Горовиц. Саша пришел к Евгении Богдановне возбужденный, расстроенный и бухнул сразу:

— Ты себе, как знаешь, Богдановна, ты — на высоком посту в республике… — Сашины губы искривила чуть ироническая усмешка. — Республики, правда, еще нет.., но я так больше не могу…

— Что именно, Саша, не можешь?

Евгения Богдановна подняла на Горовица утомленные, покрасневшие от долгой бессонницы глаза. В Народном секретариате Бош исполняли обязанности секретаря внутренних дел: хлеб, жалобы населения, порядок в городе, борьба с контрреволюцией, возня с группами украинских эсдеков и эсеров, которые откололись от своих партии и то поддерживали украинское советское правительство, то опять начинали фракционную борьбу.

— Я болтаюсь тут без дела!

— Ну что ты, Саша! — искренне удивилась Бош. — Ты выступаешь на митингах по десять–пятнадцать раз на день!

— Это не работа! Это… Словом, я признаю, что был неправ, и теперь целиком разделяю твои позиции.

— То есть? О чем речь, Саша?

— В Киеве, надо поднимать восстание! Завтра же!.. И мы должны быть там! Что касается меня, то я еду туда сегодня…

Евгения Богдановна молчала.

— Ты была права, — горячо воскликнул Горовиц. — Только ты и была права! Мы все оказались верхоглядами, оторванными от жизни… теоретиками! — Саша фыркнул, вкладывая в слово «теоретики» максимум презрения. — Безмозглыми фразеологами! А ты смотрела на вещи реально. Я с тобой, Богдановна! За восстание!

Бош прижала пальцы к вискам — до чего же болела голова, потом привычным жестом заложила прядь седеющих волос за ухо и произнесла тихо, глядя Саше в глаза:

— Но, Саша, теперь я… против восстания в Киеве…

— Что?!

— Я против восстания.

Горовиц, присевший было на краешек стула, снова вскочил и опять сел:

— Но ведь ты…

— Да, я горячо отстаивала киевское восстание. Но это было тогда, когда мы имели силы, чтоб победить, А теперь мы таких сил не имеем. После петлюровской авантюры в Киеве осталась разве что Красная гвардия — горсточка против многочисленного радовского гарнизона!

— A Второй гвардейский корпус! Ты ведь опять ездила к ним: он готов! И Крыленко дал согласие двинуть его на Киев!

— Второй гвардейский не в силах нам сейчас помочь: его передовые отряды тоже сейчас разоружены радовскими войсками под Жмеринкой и Винницей, а главные силы скованы там корпусом Скоропадского… Думаю, — добавила Бош с грустной улыбкой, — прежде чем решиться на восстание в Киеве, придется поднимать восстание в Виннице, и лишь тогда…

Горовиц вскочил:

— Я еду в Винницу!

Он стал быстро перебирать пальцами пуговицы, застегивая свою студенческую тужурку, словно готовился со всех ног бежать на вокзал. Он застегнул все пуговицы до самого верха — ведь на дворе стоял мороз, а шинели у Саши не было.

— Садись!

Горовиц вспыхнул:

— Я еду в Винницу! Сейчас же! А оттуда — в Киев.

— Сядь!

— Ты не имеешь права меня задерживать!

— Ты поедешь, когда тебя пошлет партия. А восстание будем поднимать тогда, когда будет на то решение… нашего правительства: Центрального исполнительного комитета…

Горовиц покраснел.

— Рано вам… нам, — поправился он, — становиться… бюрократами: революций не делают резолюциями!

— Но поздно, — прервала его Бош резко, — тебе, Саша, проповедовать стихию и анархию!..

Вдруг Евгении Богдановна положила Свои руки на Сашины и мягко пожала их.

— Саша! — голос ее звучал ласково, но во взгляде светилась мука. — Мы стали на неверные позиции… Собственно, я говорю о себе: мои позиции неверны…

— О чем ты, Евгении?

— Помнишь, еще не так давно — не когда–то там, до ленинских Апрельских тезисов, когда, все мы… витали в эмпиреях, а совсем недавно, третьего декабря, на нашем областном съезде, когда я делала доклад об организации Центральной власти на Украине, я твердила: в эпоху финансового капитала, национальное движение перестает быть революционным, перестает быть народным… — Болезненная усмешка искривила губы Евгении Богдановны. — Ты иронизировал, Саша: «Теоретики! Фразеологи!» Это ты обо мне говорил!

— Ничего подобного! — Горовиц замахал руками. — Это я о себе! Я совсем не имел в виду тебя! Я…

— Должен был иметь! — жестко оборвала. Бош. Она снова сжала, ладонями виски. — Эпоху финансового капитала я увидела, а где начинается социалистическая революция… не разглядела. Не поняла, что освободительная национальная борьба становится контрреволюционной как раз в том случае, если пустить ее мимо наших, большевистских рук, вне русла интернационалистической социальной борьбы. Верхогляды и теоретики — это ты верно сказал, Саша! Погрязли мы в эмиграции в партийных дискуссиях и оторвались от жизни народа! — Евгения Богдановна стукнула кулаком по столу, потому что ей показалось, будто Горовиц хочет возразить. —Не увидеть, где Украинская центральная рада, а где — украинский народ! Это же означает, Саша, отождествлять их и фактически… стать на позиции отрицания права нации на самоопределение! И, пожалуйста, не возражай, потому что ты не имеешь на это права: ты тоже запутался в убогих теоретизированиях и впал в другую крайность — призывал к единому фронту с Центральной радой только потому, что она единственный орган, который представляет национальное движение!.. А если народ еще не успел создать своего органа? Значит, надо, чтоб народ создал его! И разве не партия должна бороться за это? Слепцами были мы с тобой, Саша: ты — на один глаз, я — на другой!.. Кидались сюда, кидались туда — члены одной партии! А массы… Они были дезориентированы…

Саша Горовиц сидел пришибленный. Несмело сказал:

— А знаешь, Евгения, такое самобичевания тоже…

— Достоевщина? — подхватила Евгения Богдановна. — Нет, не достоевщина, Саша! Увидеть, что не туда идешь, и свернуть с неверного пути — это только хорошо! Единственный способ борьбы против националистической Центральной рады — это борьба против нее самого украинского народа. — Евгения Богдановна вдруг улыбнулась, и улыбка теперь была даже веселая. — Народ это понимает лучше, чем мы с тобой… «теоретики и фразеологи». Вот на, посмотри — только первые ласточки…

Евгения Богдановна через стол придвинула к Горовицу несколько телеграфных бланков.

Горовиц взглянул. Это были телеграммы в адрес только что созданного съездом Советов Центрального исполнительного комитета.

Рабочие–красногвардейцы города Николаева телеграфировали:

«Мы не признаём украинской буржуазной рады и будем бороться против нее всеми силами»…

Рабочие брянского рудника заявляли, что единственной властью на Украине признат Всеукраинский съезд Советов.

Крестьяне села Рыбцы из Полтавщине сообщали, что признают только партию большевиков.

Все это были лишь первые ласточки, но таких телеграмм лежала целая пачка.

— Вот какие восстания мы будем поднимать, Саша, — сказала Бош. — Восстания украинских рабочих и крестьян по всей Украине, а не… «дворцовый переворот» в самой Центральной раде или против Центральной рады в одном Киеве — к чему вели мы с тобой, каждый на свой лад… И мы с тобой пойдем — туда и тогда, куда и когда укажет нам партия!

5

И восстания начались.

Шахтеры на шахтах и металлисты на заводах Донецкого бассейна поднялись против наступавшей калединской белой гвардии и одновременно разоружали гарнизоны Центральной рады и разгоняли местные органы генерального секретариата.

На Синельниково через Екатеринослав шла с Украины помощь донскому правительству, — екатеринославские пролетарии восстали и перерезали главную магистраль связи между двумя оплотами контрреволюции.

Одесса тоже вышла на баррикады. Съезд Советов Румынского фронта, Черноморского флота и Одесской области объявил, что признает только власть Советов, избрал новый состав Исполнительного комитета «Румчерода» и призывал к оружию против буржуазной Центральной рады.

Центральный исполнительный комитет Украины обратился ко всем Советам на Украине:

«…Генеральный секретариат Центральной рады не выражает воли революционных слоев народа — пролетариата и беднейшего крестьянства, и потому не может и не должен оставаться у власти сейчас — в годину высшего подъема всех революционных сил, в годину, когда друг против друга встали два непримиримо враждебных класса. Власть на Украине должна принадлежать правомочным организациям — Советам рабочих, солдатских и крестьянских депутатов!.. ”

Война объявлена не была, но боевые действия начались.

БОЕВЫЕ ДЕЙСТВИЯ НАЧАЛИСЬ

1

Из всех сессий Центральной рады эта была самой бурной.

Шло обсуждение земельного вопроса.

Дебаты длились день, еще день и потом — еще один день. Резолюций было предложено, правда, всего две — от эсеров и от эсдеков, — однако на принятие решения не было никакой надежды.

Авксентий Опанасович Нечипорук явился на эту сессию, словно к заутрене под святое воскресенье. Только в церкви нужно было стоять и крестился либо падать на колени и бить поклоны, а тут он сидел себе — на последней скамейке, в уголке, среди беспартийного элемента, и в перерывах, которые объявлялись для совещаний фракций, мог даже развернуть Меланьин платочек, достать краюху ржаного хлеба да ломтик сала и перекусить для подкрепления организма. «Организм» Авксентий Опанасович тоже вписал в свою книжечку — для слов революции. Слово это, или, как говорили теперь, в революцию, «термин», хотя и не было политическим по существу, ибо имело отношение только к потребностям бренного человеческого тела, однако же употреблялось, в ином смысле, и в самой высокой политике, например: «государственный организм» или «организм международных сношений».

Но, господа боже мой, третий день говорят–растабаривают, языком болтают, а когда же по–настоящему дело будет?

Первый день душа Авксентия трепетала: ныне отпущаеши раба твоего, господи, по глаголу твоему с миром… Дошло–таки до самого главного! Ведь только для того и сунулся сюда меж высоких политиков и всякопартийных авторитетов и он, серый мужик. Земля! Вот сейчас дадут наконец ответ на самый главный вопрос!

На второй день Авксентий заскучал. Дискуссии длились без конца: между украинскими эсерами и украинскими эсдеками, между самостийниками и федералистами, Бундом и польской левой, и опять же между самими эсерами — которые украинские и которые общероссийские. Проект закона, оказывается, составили эсеры, но отстаивали его эсдеки, а сами эсеры… возражали. Левые говорили, что закон антидемократический, а правые — что вышел он слишком большевистским. Правые эсдеки тоже кричали — долой, но левые из эсдеков — уговаривали: примем временно хоть такой, а то ведь никакого нет, есть только анархия, а потом можно и переделать по вкусу. Все же партии, что сидели от центра направо, требовали единодушно: совсем не надо принимать никакого земельного закона — пускай потом Учредительное собрание ломает себе голову…

Авксентий встревожился: а ну и вправду не будет закона? Что тогда? Земля ведь! Первый вопрос революции! Программа жизни! Новая «эра» — и такое слово есть в словарике революционных слов…

На третий день бедняга Авксентий уже исходил потом. Не потому, что в зале было душно, а нутро не выдерживало и душа просилась из тела вон. Революция провалилась в шестой раз. И фракции отказались совещаться. Похоже было, что не выйдет ничего и не дадут крестьянам земли. Неужто не дадут? Керенский не давал. Корнилов забирал. Декрет Совета Народных Комиссаров вышел — берите! Попробовали… Так разве ж силой, без закона, возьмешь? Увечного Вакулу Здвижного загубили и еще людям ноги да руки постреляли — только и всего…

— Прошу слово в порядке прений! — крикнул старый Нечипорук, поднял руку и даже встал с места.

Сказать свое слово Авксентий должен был всенепременно. Осенью посеяли пану, а кто же летом собирать будет? Работать на пана уже народ никак не согласен. А разве можно, чтоб хлеб да пропадал? Он же от бога и для людей! Уж и так голодуха начинается, а там, гляди, и мор пойдет! Коли не договорятся по–божескому, по–человеческому, по справедливости, то уж пускай хоть какой — абы закон! Без закона ведь земля не может. Земля, она, как и человек, закона требует…

На попытку Нечипорука получить слово президиум не обратил внимания — только крикнули «тише!» — потому что еще раз начали перечитывать текст законопроекта: за три дня дискуссии не то чтоб позабыли, о чем именно спор идет, но получалось как–то так, что один ругает закон, а другой говорит, что такого пункта в заколе вовсе нет.

И начали снова:

«Именем Украинской народной республики…»

Винниченко сидел в президиуме, перед ним лежал чистый лист бумаги, и он машинально рисовал на нем петушков, чертиков, собственную бородку с усами. Рисовал он левой рукой. Левшой Винниченко не был, но понаторел в этом деле еще во времена царизма и подполья. Правую руку Винниченко — из его литературных рукописей — полиция знала слишком хорошо, а потому для романов и пьес была у него правая рука, а для прокламаций и партийной переписки — с целью конспирации — он набивал левую. А однажды — во время острой дискуссии о партии между правыми и левыми украинскими эсдеками — он даже написал декларацию правых правой рукой, а декларацию левых — левой и поставил обе на обсуждение. Дебаты тогда чуть не кончились дракой: правые накинулись на автора декларации левых, а левые — взаимно — на автора правых. Чуть не дошло до раскола в партии…

Впрочем, сейчас Винниченко было не до шуток. Забот у главы государства — выше головы!

Судите сами. ППС левая выступает против Центральной рады, потому что признает Центральную раду буржуазной. Польская правая выступает тоже против, но, наоборот, считает, что нет никакой разницы между «украинцами» и большевиками: и те и другие намерены забрать землю у польских помещиков… Еврейский Бунд поддерживает Центральную раду, исходя из того, что она противостоит Совету Народных Комиссаров, но вместе со всеми правыми еврейскими партиями нападает на Центральную раду за то, что она не принимает никаких мер против еврейских погромов. Ведь только по трем губерниям, Киевской, Подольской и Волынской, и только за последнюю неделю, зарегистрировано двести четырнадцать погромов, учиненных… воинскими частями Центральной рады!.. Ах, сукин сын Петлюра! Тоже мне генеральный секретарь по военным делам да еще командующий фронтом! Не может прекратить бесчинств в своей собственной армии! Тоже мне социал–демократ — допускает зоологический антисемитизм! Впрочем, ведь Петлюра — известный юдофоб, еще со времен духовной семинарии и дела Бейлиса…

При мысли о Петлюре Винниченко всего переворачивало. Никогда друзьями не были, а после давешней ссоры и вовсе на ножах. Теперь Петлюра точно взбеленился: что ни скажет Винниченко, непременно сделает наоборот. Винниченко доказывал, что состав мирной делегации в Брест должен быть непременно социал–демократический — чтобы, мол, перед немецкими империалистами отстаивали хоть мало–мальскую демократию. А Петлюра — чтобы потом эсдекам не нести ответственности — поддерживал Грушевского: надо составить делегацию из правых националистических партий, ибо они, мол, лучше будут радеть о государственных интересах. Вот и проскочил в главы делегации студент Голубович, эсер. Очередной афронт для украинских социал–демократов…

И уж этих афронтов набирается что–то многовато: вон на выборах в Учредительное собрание эсеры получили чуть не три четверти голосов, а эсдеки… четверть. Бородач Грушевский теперь торжествует: знай наших! Чего доброго, опять встанет вопрос о доверии эсдековскому руководству в генсекретариате? Снова — министерская чехарда?

Да ну их совсем, эти межпартийные свары, сейчас голова пухнет от вопроса государственной важности: как быть с Московщиной?

Юридически войны будто бы и нет: не объявлена. Ультиматум Центральная рада отклонила, даже — чтоб соблюсти, так сказать, юридическую форму — Винниченко послал Совету Народных Комиссаров… свой ультиматум. И ответ, разумеется, не получен.

Так есть война или нет?

Вон Харьков–то уже большевистский.

И знаете, что говорят юристы? Говорят, что «статуса войны» все равно… нет. Харьков, видите ли, не захватывали русские войска: там, видите ли, создано второе украинское правительство. Если это и признать войной, то — войной гражданской, и компетенция международного права на такие войны не распространяется. То есть обращаться к союзным державам за помощью против России можно будет лишь в том случае, если будет установлено, кто агрессор. Предположим, войну начала УНР, так она же не самостоятельна, а составляет часть Российского государства, следовательно, юриспруденция признает ее не агрессором, а только… мятежником. И помощь союзников международная юрисдикция будет толковать как вмешательство во внутренние дела России… Если же военные действия начала Россия, то опять–таки международное право не имеет права признать это актом агрессии, а только — полицейскими мерами с целью усмирения…

Фу! Вот черти лысые, выдумали же международное право! Да побойтесь вы бога, ведь это ж буржуазное международное право! А мы…

А вы, отвечают юристы, хотите обратиться за помощью против большевистской России как раз к… буржуазным государствам, где и действует только буржуазная юрисдикция.

Абракадабра! Выходит, что очутились… меж двух сил… Или между двух стульев, вернее говоря?.. Может… подать в отставку, пока не поздно? Чтоб не отвечать потом за эту… агрессию…

Агрессия! Вон американский консул Дженкинс дает совершенно оригинальное толкование понятию «агрессия». Такое, знаете, тонко психологическое. Может быть, Владимиру Кирилловичу — специалисту по вопросам психологии — принять именно психологическое толкование?

Консул Дженкинс — правда неофициально, а за рюмкой коньяку в ресторанчике «Кинь грусть» — говорил так: агрессия бывает не только вооруженная, но и идеологическая: когда действует не оружие, а действуют идеи. Распространение идей большевизма из Петрограда, столицы России, на Украину и есть яркий пример такой… агрессии. И эта агрессия опаснее всего, ибо проникает через любые границы. Против такой агрессии, доказывает Дженкинс, правомочны подняться и другие, союзные с Украиной, государства, которым угрожают большевики, именуя их капиталистическими, буржуазными, империалистическими и побуждая к восстаниям возглавляемый ими международный пролетариат. Война? Ха–ха! — смеется Дженкинс, ее не может не быть! Непременно будет! Должна быть! Уже есть!.. Что имеет в виду мистер Дженкинс? Ясно, как божий день: идите войной против большевиков — и цивилизованный мир, вся Европа и даже Америка поддержат вас и признают ваше государство…

Какой же может быть разговор! Войну с большевиками надо начинать немедленно, возможно скорее — и плевать на юриспруденцию с ее определением статуса агрессора!..

Тем временем повторное чтение законопроекта было закончено, и председательствующий дал слово очередному оратору.

Винниченко бросил рисовать чертиков и посмотрел на трибуну. На трибуне стоял дядько в крестьянской сермяге и уже размахивал руками, хотя говорить еще не начинал. Он сильно волновался.

— Кто это такой? — наклонился Винниченко к Грушевскому.

— Селянин, как видите, селянин! Из села Бородянка. Добродий Нечипорук. — Михаил Сергеевич отвечал, раздуваясь от гордости. — Активизируется, активизируется оплот нашей нации! Глядите: простой гречкосей выходит на трибуну и становится государственным деятелем! Растут, растут резервы нашей партии, милый мой Владимир Кириллович…

Винниченко хмыкнул себе в бороду: ну и ладно! Вот и канительтесь с этим проклятым земельным вопросом, господи эсеры: крестьянство — это же ваша периферия!.. А впрочем, нет… Ни в коем случае! Нельзя допустить победы эсеров в решении такого важнейшего вопроса! Чтобы опять эсдекам потерпеть афронт? Нет!.. Видно, придется–таки взять слово и выступить самому…

Авксентий между тем кое–как овладел собой. Уже второй раз в своей жизни стоял он перед народом на рундуке, или, как говорят по–революционному, на трибуне, даже не помнит, как и вынесло его сюда: допекло!

— Люди добрые! — крикнул Авксентий. — Люди добрые, и что ж это вы делаете?!

Грушевский встревоженно глянул на трибуну: истерическая нотка в голосе оратора — надежды, оплота и резерва — заставила его насторожиться. Члены президиума тоже зашевелились. В зале, наоборот, стало совсем тихо.

— Да побойтесь вы бога! Православные, добродии, панове–товарищи! — Авксентий даже руки молитвенно сложил на груди. — Что ж это за закон такой получается? Какая в нем резолюция? Да с таким законом хоть и не показывайся к людям на село! А ведь они ж — те, что на земле сидят, в навозе копаются да весь мир кормят, — закона о земле ждут как манны небесной — сказано в писании…

— Правда!.. Дело говорит! — закричали в зале, и люди в свитках, сермягах, жупанах — крестьянского рода — вскакивали с мест. — Разве такой закон надобен?..

А Авксентий уже совсем освоился.

— Послушал я еще раз этот закон и только теперь раскумекал: вы же назначаете — так и записано — предел собственных владений на землю аж… аж в сорок десятин, господи твоя воля!

Дядьки в зале уже вопили во весь голос. Однако, если внимательно прислушаться, единства в этих выкриках не было: одни — те, что в жупанах и чумарках, — кричали: «Так и надо! Правильно!..» Другие — в сермягах или солдатских гимнастерках — прямо заходились: «Позор! Народ не примет такого закона! Против народа закон…»

Винниченко поморщился: ну вот, пожалуйста — анархия… И в столь ответственный, грозный исторический момент! Ведь ясное дело: для одного слоя закон более выгоден, для другого — менее. Разве всем сразу угодишь?.. Закон, какой бы он ни был, а надо принять как можно скорее! Чтобы установить порядок, чтоб избежать анархии… Правда, если быть честным с собой, то закон действительно мало демократичен.

Авксентий на трибуне прямо надрывался:

— Что ж это выходит, люди добрые, а? У нашего графа землю, значит, отберем и денежки ему заплатим — покупай, значится, деточкам конфетки! А заместо него на его землю сядут… его ж таки управитель Савранский — на сорока десятинах, или наш опять–таки живоглот Омельяненко — тоже на сорока… А люди? Люди, спрашиваю, как? Сколько нарезать на душу, так и не назначено!.. По десятине? По моргу? А то и по полморга? И — задаром или — плати денежки? А где их взять? У пана Савранского или на богатея Омельяненко батрачить?

Авксентий махнул рукой и пошел с трибуны.

В зале поднялся кавардак, и один за другим, отталкивая друг друга, на трибуну взбегали другие крестьяне, члены Центральной рады. И были это преимущественно не те, что в жупанах и что возражали Авксентию, а как раз те, что кричали с ним заодно:

— Нагайка на мужицкую шкуру такой закон!..

— Царским министрам Столыпиным такие законы писать!..

— Не признает народ закона! А не признает закона — все одно что не признает и самой Центральной рады!.. А один, по фамилии Гуленко, так тот брякнул прямо:

— Вот вернутся с фронта наши сыны, так штыками перепишут этот закон по–своему!..

У Грушевского тряслись руки, Петлюра побледнел, Винниченко тоже заволновался: ему непременно надо выступить — ведь он глава правительства! Невозможно допустить анархии! Да и подходящий случай эсерам вставить перо…

Вот он сейчас выйдет и скажет:

«Панове–товарищи! Мы услышали сейчас голос народа — глас божий: крестьяне–хлеборобы не одобряют, как видите, проект, составленный… гм… гм… эсерами, которые считают себя монопольными представителями крестьянской стихии. Пускай же партия эсеров намотает это себе на ус! Мы, социал–демократы, тоже не удовлетворены этим законом. Он… гм… гм… не демократичен! Но, панове–товарищи, проект закона, с некоторыми поправками разумеется, все же мы должны принять… — Тут, конечно, раздадутся крики удивления и протеста, и надо будет повысить голос. — Да, да! Прошу выслушать меня! Подходящее ли сейчас время для осуществления радикальных социальных преобразований? Время неподходящее! Война! Вот победим врага, тогда и сможем осуществлять все виды социализации сполна — и в отношении крестьянства, и в отношении пролетариата!.. А пока — временно, товарищи! — предлагаю проект закона в основном одобрить и выбрать комиссию, которая доработала бы его — пока идет война на фронтах…» Словом, в таком духе…

Разошедшихся крестьян удалось наконец кое–как утихомирить, Винниченко дали слово, и он направился к трибуне.

— Владимир Кириллович! Голуба! — шептал Грушевский, перехватывая его по пути. — Вы им скажите! Вы же умеете! Исходя из государственных интересов! С надпартийных позиций!..

— Ага, ага! Разумеется…

Винниченко поднялся на трибуну и заговорил:

— Товарищи! Вы услышали сейчас голос народа — глас божий, так сказать… Крестьяне–хлеборобы не одобряют закона, составленного… гм… гм… эсерами, которые осмеливаются объявлять себя чуть не мессиями крестьянских масс. Пускай же господа эсеры зарубят это себе на носу!..

В зале в самом деле поднялся тарарам: кричали, протестуя, эсеры. Винниченко удовлетворенно хмыкнул в бороду и поднял руку:

— Но должен сказать, что и мы, социал–демократы, тоже не одобряем этот проект — только не примите это как проявление нашего единомыслия с партией эсеров! Нет! Мы не одобряем, ибо этот закон — антинародный закон, товарищи! — голос Винниченко уже звенел на самом высоком регистре. — Эсеры толкают нас к политике царского министра Столыпина! Долой Столыпина! Долой эсеров! Долой закон! Я кончил.

В зале стоял рев. Но Владимир Кириллович проследовал на свое место с высоко поднятой головой. Он таки ахнул! И эсерам вставил перо, и не отступил от идеалов демократии, и паукам–эксплуататорам еще раз задал чёсу! И вообще…

Грушевский, когда Винниченко проходил мимо, злобно шипел. Но Владимир Кириллович за шумом не слышал, да не очень и прислушивался. Только кивал головой и приятно улыбался.

А Грушевский шипел:

— Вы — большевик!.. Большевистская креатура!.. Агент комиссаров!.. Наймит Совдепии!.. Предатель!..

Винниченко сел на свое место вполне довольный собой. Правда, он сказал не то, что собирался, как, впрочем, и всегда: думаешь сказать одно, а говоришь другое — прямо противоположное. Такова уж натура… художника: клубок противоречий. Нечестно? Но ведь идет война! А кому воевать? Кто составляет основную массу казаков? Хлеборобы–крестьяне. И бедных среди них куда больше, чем богатеев. Значит, дипломатичнее будет… поднять дух именно этой категории. Для победы. С точки зрения государственных интересов. Во имя освобождения нации. Разве не логично?..

Зал гудел и грохотал. Такой бурной сессии еще не бывало.

Проект закона решено было передать в комиссию.

До Учредительного собрания.

2

Их стояло пятеро — против троих. Андрей Иванов, Леонид Пятаков, Картвелишвили, Смирнов, Гамарник — перед Грушевским, Винниченко, Петлюрой. Иванов сказал:

— Имейте в виду — мы уполномочены всеми революционными кругами города, губернии, области… Можете считать — страны…

Действительно, представлены были: Совет рабочих депутатов, Совет фабрично–заводских комитетов, Совет профессиональных союзов, ревком, комитет большевистской партии.

— Чего же вы хотите, господа… товарищи? — Грушевский засуетился.

— Только короче, — сказал Винниченко. — Час грозный: некогда тратить время на длинные разговоры… Перед вами — руководители государства, обремененные заботами…

— Понятно, — сказал Иванов, — у нас тоже достаточно забот и мало времени. Но перед вами — представители трудящихся, которыми вы также претендуете руководить…

— Не претендуем! — крикнул Петлюра. — А руководим! Только мы руководим Украиной, а не… не…

— Понятно! — помог ему Иванов. — Русских вы выгоняете с Украины, евреям устраиваете погромы…

— Добродий Иванов! — взвизгнул Петлюра.

Грушевский замахал руками:

— Панове!.. Товарищи!.. Оставим полемику!.. Давайте по–хорошему!.. Товарищ Иванов!.. Симон Васильевич!.. Владимир Кириллович!.. Выслушаем, поговорим…

— Итак? — Винниченко поднял глаза на Иванова. — Ваши претензии?

Винниченко один сидел — у стола Грушевского. Петлюра стоял в стороне, у окна, заложив палец за борт френча. Грушевский метался туда и сюда. Пятеро делегатов стояли в один ряд посреди обширного кабинета председателя Центральной рады.

— Мы не с претензиями, — сказал Иванов. — Мы пришли с протестом и требованиями!

Винниченко вздохнул: боже мой, в который уже раз — претензии, протесты, требования… И всё — либо Иванов, либо Пятаков, если не один, так другой! А тут и без того дел выше головы: вон харьковские железнодорожники выбили гайдамаков и «вильных козаков» из Люботина, и похоже на то, что красные собираются двинуться… на Полтаву. На Полтаву! А за Полтавой что? Может быть — Киев?..

Винниченко вздохнул и поднял взгляд на Иванова:

— Коротко: ваши… протесты и… требования?

Тогда вперед выступил Леонид Пятаков. На Винниченко он не смотрел. С Винниченко уже был разговор — месяц назад. Даже был ультиматум. Что вышло? В ночь накануне назначенного ультиматумом срока предательски были разоружены воинские части, на силы которых ультиматум опирался… Теперь вооруженной силы за протестами и требованиями нет!.. Леонид Пятаков не хотел даже идти с этими протестами и требованиями. К чему?.. Надо поднимать восстание! Все равно — восстание, пускай даже опираясь на одни красногвардейские отряды: две тысячи бойцов против многотысячного радовского гарнизона. Но Леониду пришлось подчиниться большинству…

Протесты и требования он изложил коротко и сжато. Протест против ущемления профессиональных союзов: гайдамаки и «вильные козаки» врывались на профсоюзные собрания и разгоняли их — под предлогом, что они занимаются якобы антигосударственной, большевистской деятельностью… Протест против дискриминации фабрично–заводских комитетов; комиссары предприятий, поставленные генеральным секретариатом, не разрешали функционировать завкомам — на том, мол, основании, что для защиты профессиональных интересов существуют… профессиональные союзы. Те самые, которые ими разгонялись… Протест против бесчинств, творимых в городе: гайдамаки, сечевики и «вильные козаки» вламывались в частные квартиры и забирали деньги, не выдавая даже расписок… Протест против того, что на заводах и фабриках города по два и три месяца не выплачивается заработная плата…

Винниченко фыркнул:

— Господа! Но ведь это же… нонсенс: вы протестуете против изъятия денег у… буржуазии! Для того же мы и осуществляем… выемку денежных излишков у обеспеченных слоев, чтобы заплатить… трудящимся…

— У буржуазии! — усмехнулся Смирнов. — От банкира Доброго, промышленника Демченко, сахарозаводчика Терещенко и других миллионеров не поступало заявлений о грабежах! Зато ограблены десятки семейств трудовой интеллигенции: инженеров, врачей, нотариусов…

— И к тому же, — воскликнул Картвелишвили, — среди ограбленных нет ни одного украинца! «Выемка излишков» производится лишь у граждан русской, еврейской, польской национальности… Как видим, вы действительно… самоопределились! И осуществляете вашу… «национальную политику»! Политику науськивания одной нации на другую…

Грушевский замахал руками:

— Господа! Господа! Прошу спокойно!

— Да, лучше — спокойно, — сказал Иванов. — И коротко. На каком основании отряд гайдамаков, под командованием сотника по имени Наркис, ворвался в завком завода «Арсенал» и пытался забрать не «излишки буржуазии», а деньги, которые делегация арсенальцев привезла из Петрограда, из Государственного банка — для выплаты задержанной за три месяца заработной платы рабочим?

— Это — деньги Совета Народных Комиссаров. — Винниченко пожал плечами. — Они подлежат… национализации, раз с Советом Комиссаров у нас…

— Эти деньги на агитацию против УНР! — перебил его Петлюра. — Дотация большевистским агентам и шпионам!

Иванов в ответ на эту провокацию хотел дать им достойную отповедь, но вперед выступил Гамарник. Он — тоже спокойно, как Иванов, — сказал:

— Тогда, может быть, внятно и коротко ответите по «совокупности обстоятельств»: почему одновременно другой отряд, сечевиков, под командой чотаря Мельника, ворвался в цехи «Арсенала» и на арсенальский материальный двор и пытался — если б не отстояли рабочие — вывезти с заводского двора угольные запасы, а из цехов — продукцию: пушки, пулеметы, снарядные гильзы и головки — словом, все то, что производит на нужды армии военный «Арсенал»?

— Потому что ваш «Арсенал» — гнездо большевистской заразы! — снова крикнул Петлюра.

— Понятно, — сказал Гамарник. — Вы хотели разоружить и парализовать «Арсенал» — оплот революционного пролетариата в Киеве. Значит…

— А если и так? — с вызовом бросил Винниченко. — Законы ведения войны…

— Значит, вы считаете войну — фактом? — не удержался Смирнов.

— И первым врагом — пролетариат свой же столицы? — подхватил и Картвелишвили.

— Господа! — взмолился Грушевский. — Ради бога! Так же мы никогда не кончим! Выкладывайте ваши претензии до конца…

— А вот и конец, — сказал Иванов. — Мы требуем сегодня же прекратить грязную историю с товарищем Чудновским!

Делегат Юго–Западного фронта на Втором съезде Советов большевик Чудновский, вернувшись на фронт, был сразу арестован, привезен в Киев, брошен в Косый капонир и уже две недели томился там — даже без предъявления обвинительного акта. Чудновский, один из руководителей вооруженных групп во время Октябрьского восстания, был ранен, рана гноилась, но в каземате ему не была даже оказана медицинская помощь. Чудновский объявил голодовку и голодал уже вторую неделю. Жизнь его была в опасности.

Леонид Пятаков язвительно кинул Винниченко:

— Вам, господин Винниченко, должны быть хорошо известны условия заключения в Косом капонире? Если не ошибаюсь, пятнадцать лет назад, когда вы уклонились от отбывания воинской повинности, вам довелось отсидеть… в том же Косом капонире?

— Не ваше дело, где, когда и за что я сидел в тюрьмах! — буркнул Винниченко. — Меня засадила царская жандармерия!

— И вы недурно овладели методами царской жандармерии! — бросил Смирнов.

— Были царские застенки, а стали — винниченковские! — добавил Картвелишвили.

— Ну, знаете! — Винниченко наконец вскочил с кресла.

Но Грушевский уже суетился и махал руками:

— Господа! Умоляю! Так же нельзя… И вообще, мне ничего не известно ни о каком… Чудновском. А вам, Симон Васильевич?

— Ничего!

— А вам, Владимир Кириллович?

— Первый раз слышу…

— Так отвечал и шеф жандармов… — заговорил было Леонид.

— Хватит! — завопил Винниченко. Он стоял и стучал карандашом по столу. — Мы выслушали все ваши… протесты и требования, изложенные… в наглой форме… и считаем, что разговор окончен.

— Но… — начал было Грушевский.

Винниченко, даже не взглянув на него, повторил:

— Разговор окончен!

— Ответ? — спросил Иванов.

— Ответа не будет! — прорычал Петлюра. Наконец–то они с Винниченко действовали, по–видимому, как единомышленники.

— Ответ, — сказал Винниченко, — получите… официальным порядком. — Он смотрел, не скрывая насмешки. — Ваши претензии мы поставим на рассмотрение генерального секретариата, генеральный секретариат доложит… Малой раде, Малая рада… если сочтет нужным, интерпеллирует к Центральной раде…

Последние слова он говорил уже в спину товарищам. Иванов, Леонид Пятаков, Картвелишвили, Смирнов и Гамарник, не дослушав, выходили из кабинета.

Когда дверь за ними затворилась, Винниченко сел, швырнул карандаш и пробормотал какое–то ругательство — возможно, что нецензурное.

Грушевский схватился за голову и застонал.

Петлюра подошел к столу и нажал кнопку.

На пороге появился секретарь Грушевского.

— Сотника Нольденко! — приказал Петлюра.

— Что вы думаете делать? — спросил Грушевский, оставляя свои волосы и хватаясь за бороду.

Петлюра дернул плечом и не ответил.

Винниченко тоже молчал. Брови его хмурились, опускались все ниже. Такое нахальство! Но что делать? Все ж таки — протесты и требования от… от доброй половины населения столицы. И как раз… агрессивно настроенной половины. От половины, которая… гм… претендует на власть в городе и во всей стране. А тут на носу война, военное время, и вообще…

Вошел барон Нольде.

— Пан сотник, — спросил Петлюра, — вы хорошо знаете всех этих пятерых, которые сейчас вышли?

— Еще бы! — Барон Нольде хотел даже свистнуть, но спохватился и только щелкнул каблуками. — Так точно!.. Собственно, я хотел сказать: так есть, пан генеральный секретарь!

— Немедленно пять штатских агентов — следом! Чтоб не спускали с глаз! Когда придут домой, — неусыпное внешнее наблюдение! До ночи! А там…

Барон Нольде снова щелкнул каблуками и вытянулся:

— Так есть!.. Собственно — так будет! Я хотел сказать: будет исполнено!

Винниченко заерзал в кресле:

— Ну, что вы…

— Можете идти! — сказал Петлюра начальнику контрразведки.

Барон Нольде четко выполнил поворот «кругом» и, печатая шаг, вышел.

Винниченко промямлил:

— Знаете, Симон Васильевич, удобно ли… — Его виски слегка зарумянились. Владимир Кириллович уже немного отошел, и ему было неловко. — Такие методы…

Петлюра вспылил:

— Какие методы? А что же — так, как вы: и нашим и вашим?

— Симон Васильевич — вспыхнул Винниченко. — Я просил бы вас все же!

— Мы должны действовать решительно и не миндальничать!

— Но ведь мы с вами — революционеры, члены социал–демократической партии. А к подобным методам действительно прибегали… охранка и жандармерия…

— Ну, знаете! — теперь возмутился уже Петлюра. — Вы повторяете слова этих… Ваши большевистские настроения уже дорого обошлись нам на последней сессии Центральной рады!..

— Симон Васильевич!

— Владимир Кириллович!

Грушевский бросился разнимать:

— Господа! Умоляю вас! Если уж и мы не будем едины…

«Едины», впрочем, они, конечно, не были, и милейшего Владимира Кирилловича Михаил Сергеевич охотно съел бы и с кашей, и без каши, но ведь такое время — государственные интересы превыше всего, надпартийное единство, когда идет речь о возрождении нации, абсолютно необходимо.

Впрочем, Винниченко и сам уже понемногу остывал. Черт побери! Действительно, не время заводить свару. На носу война!.. А что касается филеров и слежки, то… что ж — следили и за ним: всю, можно сказать, жизнь находился под наблюдением если не охранки, то полиции, если не российской, то австро–венгерской. А почему следили? Потому что был, так сказать, «подрывателем основ», опасным для государства элементом. А кто такие эти… большевики, если не подрыватели основ только что родившегося Украинского государства? Элемент безусловно опасный. В конце концов, и в самом деле, нельзя спускать с глаз…

Постучав, вошел секретарь:

— Дневные известия с телеграфа!

В руке у него был пачка телеграфных бланков.

— Вот, — сказал секретарь, и голос его как будто слегка дрожал, — последняя телеграмма из Полтавы: отряд, именующий себя «украинскими червоными козаками», под командованием Виталия Примакова, при бронепоезде, орудиях и пулеметах, двинулся от станции Люботин в направлении на Полтаву… С боем, разгромив наши гайдамацкие заслоны, занял станции Огульцы, Ковяги…

— Машину! — крикнул Петлюра.

— Куда вы? — перепугался Грушевский.

— В штаб! Все вооруженные силы из–под Полтавы надо бросить навстречу! Остановить!

Петлюра, не попрощавшись, выбежал из кабинета.

Грушевский сжал виски.

— Это… таки… война, Владимир Кириллович — спросил он неуверенно, в надежде услышать — нет.

— Война! — подтвердил Винниченко.

Потом он тоже глубоко и тяжко вздохнул:

— Что ж, война так война… Ее не могло не быть. Она будет. Уже есть… Но кто же агрессор?..

3

Агрессора не было — войной шел сам украинский народ.

Восстал Екатеринослав, восстали шахты Донецкого бассейна и рудники Кривого Рога. Восстали села под Сквирой, Каневом, Таращей и Уманью — на Киевщине; под Винницей, Копайгородом и Черным Островом — на Подолии; под Дубном и Сарнами — на Волыни. На Звенигородщине восстали отряды «вильных козаков» — те самые, что положили почин созданию «вильного козачества».

Войска Центральной рады вели боевые действия: против отрядов Руднева, Сиверса, Берзина, Ховрина — против всей группы Антонова–Овсеенко, которая пришла на помощь украинским пролетариям, ставшим на пути рвущихся на север офицерских полков Каледина и Корнилова: сражались под Лозовой и Синельниковом, под Люботином и теперь уже — Ковягами.

Война началась.

Война началась, и державы Антанты не заставили себя долго ждать.

Дипломатические документы поступали один за другим.

Вот они — записанные самим Винниченко:

«Французская Республика. Генеральный комиссар Республики. № 11.

Господин Президент! Желая подтвердить свои дружественные намерения в отношении Украинской Республики, Правительство Французской Республики уведомило меня по телеграфу (единственный способ сношения, существующий сейчас), что оно назначает меня представителем Французской республики при Правительстве Украинской Республики. Считая с сегодняшнего дня, Франция вступила в официальные сношения с Украиной. Табуи».

Англия, конечно, опоздала на один день:

«Эксцеленция! Имею честь уведомить Вас, что Правительство его величества короля Великобритании назначило меня телеграфно, каковой путь сейчас единственно возможен, представителем Великобритании на Украине.

Мое Правительство поручило мне заверить Вас в его добрых намерениях. Оно приложит все усилия, чтоб поддержать Украинское правительство в предпринятых им шагах по созданию крепкого управления, поддержанию порядка и одолению Центральных Держав, врагов демократии и человечности.

Что касается лично меня, я имею честь господин Президент, заверить Вас в полной преданности делу реализации нашего общего идеала. Пиктон Багге, представитель Великобритании на Украине».

Свершилось! Долгожданное признание все–таки пришло.

Владимир Кириллович Винниченко — глава правительства, президент, как его теперь величали, выдающийся общественный деятель, лидер партии украинских социал–демократов, борец за возрождение нации, знаменитый писатель, беллетрист, драматург, эссеист, европеец и европеизатор, первый человек в государстве и не последний в его культурной жизни — был взволнован и растроган.

Исторический акт! Отныне Украинское государство — не игра воображения, оно существует как равное среди прочих мировых держав. И заметьте: не господину Грушевскому, не атаману Петлюре, даже не генеральному секретариату в целом, то есть правительству новорожденной УНР, и не Центральной раде, ее парламенту, а именно ему, названному «Президентом», — персонально адресованы эти мирового значения и эпохальной важности документы!

Слезы умиления набегали на глаза…

Сии документы Владимир Кириллович получил на домашний адрес. Кто это знает, почему так вышло, — почему полномочные официальные представители двух самых могущественных мировых держав сочли нужным адресоваться на Пушкинскую, 20, а не на Владимирскую, 57 — по другую сторону квартала, за садами миллионеров Терещенко и Галагана… Документ Французской республики привез адъютант генерала Табуи, документ королевства Великобритании принес обыкновенный городской рассыльный, которых в Киеве называли «красная шапка».

Оба отныне официальные полномочные представители своих государств, в записках, приложенных к документам, просили назначить им день и час, когда они смогут — в официальном порядке — нанести дипломатический визит и, таким образом, приступить к исполнению своих высоких обязанностей и полномочий. Генерал Табуи приписал еще на скорую руку: «Прошу возможно скорее!» Мистер Багге, по своей врожденной скромности, такой приписки не сделал — он целиком полагался на учтивость и деловитость самого господина президента.

Официальный прием, разумеется, будет устроен безотлагательно — сегодня же! Обставить его надо как можно торжественнее — и пышно и скромно; этикет и такт! Будет присутствовать дипломатический корпус, весь состав секретариата межнациональных и международных дел но главе с генеральным секретарем Шульгиным, ну и вообще весь генеральный секретариат. Полномочные представители и главы новопризнанного государства обменяются торжественными рукопожатиями, потом Винниченко произнесет полагающуюся в таких случаях речь, а генерал Табуи и мистер Багге торжественно выскажут свои заверения. И среди этих заверений еще раз будет подчеркнуто, что «союзные державы всеми своими силами будут поддерживать украинское правительство в его начинаниях на пути… начертанном союзниками…». Затем состоится дипломатический банкет — будут провозглашены тосты и спичи, оркестры музыки, скрытые на хорах, исполнят гимны Франции, Великобритании и УНР, по фужерам разольют шампанское… И жизнь нового государства на мировой арене начнется…

Свершилось!

Владимир Кириллович — в халате и шлепанцах, только что с постели, взволнованный, возбужденный и ликующий стоял в своем кабинете у окна, выходившего на Пушкинскую, и выбивал пальцами по стеклу:

Гей, не дивуйте, добрії люди, що на Вкраїні повстало,

Що під Дашевом та Сорокою множество ляхів пропало…

Правда, как раз под Дашевом и Сорокою сейчас… восстали дашевские и сорокинские крестьяне, и не ляхи там пропадали в настоящий момент, а как раз гайдамаки Центральной рады… Но до того ли было в столь торжественную историческую минуту?

Владимир Кириллович сменил мотив и замурлыкал:

Чубарики–чубчики, ка–ли–на–малина, гей…

В своих официальных речах на официальном приеме, а также и произнося спичи на официальном банкете, представители Франции и Англии, конечно, не преминут еще раз напомнить — потому что они об этом напоминают неизменно, — что теперь их правительства рассчитывают на немедленное провозглашение Украины не федеративным, а независимым, совершенно независимым на международной арене государством. Ибо до провозглашения такой независимости Франции и Англии трудно будет осуществлять свою помощь… в полной мере. Знаете — финансы, расчеты в международных банках, подписание конвенций или там… концессий, ввоз товаров или там… поставки оружия…

Провозглашения независимости Украины — вместо федеративной связи с Россией — добивались и австро–германские представители в Бресте на мирных переговорах. В частности, их глава, граф Чернин. Ведь только если Украина объявит себя самостийной, представители центральных держав, а значит, и сами центральные державы — Германия и Австро–Венгрия — смогут признать правомочной де–факто делегацию УНР, значит, и признать государство УНР де–юре.

Владимир Кириллович перестал напевать — он задумался, но пальцами по стеклу окна все барабанил.

Черт побери! Как же быть?

Ведь Франция и Англия воюют против Германии и Австро–Венгрии, а Германия и Австро–Венгрия, в свой черед, воюют против Франции и Англии?

За кем же идти?

За Антантой или австро–германцами?

А ну его к дьяволу! Опять меж двух сил. Опять… гм, гм… между двух стульев…

Винниченко задумался. Пальцы его машинально выбивали дробь по стеклу. Барышни–балеринки театра Бергонье как раз высыпали на улицу из актерского хода после утренней репетиции. На стук в оконное стекло по ту сторону улицы они оборачивались и видели за окном мужчину комильфо с красиво подстриженной бородкой и усиками, но в домашнем дезабилье: в халате поверх расстегнутой ночной сорочки. Балеринки стреляли глазками, фыркали и птичками улетали по направлению к Фундуклеевской. Вон та, беленькая, с кудряшками из–под белой шапочки, была совсем куколка. Да и та, брюнетка, брови шнурочком, в пушистой шубке, тоже знаете, цыпочка… Эх, за этими государственными и международными делами… А ведь есть еще порох в пороховницах…

Владимир Кириллович оглянулся через плечо в комнату — не зашла ли в кабинет жена, врач–педиатр Розалия Яковлевна, — и помахал балеринкам ручкой.

Что ж, и те требуют, и те требуют: Франция с Англией — с одной стороны, Австрия с Германией — с другой, а тут еще и свои: банкир Добрый, промышленник Демченко, национальная элита во главе с литератором Ефремовым, да и съезд партии самостийников — тоже…

В конце концов, ведь можно же объявить независимость, а там видно будет…

В это время фельдъегерь принес с телеграфа последние известия: утреннюю порцию. Известия были уже с «театра военных действий». В Донецком бассейне вообще больше не осталось воинских гарнизонов Центральной рады: активно действовали части группы Антонова–Овсеенко и шахтеры–повстанцы… Лозовая и Синельниково были тоже в их руках… На Полтавском направлении червоные козаки перекатились через Артемовку и Кочубеевку… На Киевщине восстали села Миновка, Кутелево, Кидановка. На Подолии — Ялтушково и Ненемия. На Волыни — Ярунь и Подлубы… Забастовки в депо Гречаны, на заводе в Фастове, на сахароварнях графа Бобринского, в экономиях графини Браницкой…

Гм!..

Винниченко в раздумье подергал бородку. Франция и Англия признали. Признают Германия и Австро–Венгрия. А… свой собственный народ?..

4

Первым в списке был Леонид Пятаков — председатель ревкома, Кузнечная, 5.

Филер стоял на улице перед тоннелем–воротами во двор, второй — во дворе у двери флигеля. Третий должен был караулить позади домика, под окнами, в саду.

— Дома? — спросил барон Нольде.

— Так точно, ваше… пан сотник! — вытянулся филер в гороховом пальто: пальто, шапки, валенки и все прочее штатское обмундирование для внешних наблюдателей перешло «по наследству» с Житомирской, 35, из царской охранки. — Только осмелюсь доложить, — филер отдал честь, приложив руку к шапке, — их в квартирном помещении двое мужчин и одна, которая женщина, полагаю — мать.

Барон Нольде глянул через плечо: за ним следовало двадцать гайдамаков в шапках с черными шлыками — генеральный секретарь разрешил для этой тайной операции взять людей из его личной охраны. Другая двадцатка, с Наркисом во главе, направлялась сейчас на Печерск — за Ивановым, еще три — на Нестеровскую, Пушкинскую и Подвальную, за Смирновым, Картвелишвили и Гамарником.

— Предохранители снять! Пошли!

Гайдамаки щелкнули предохранителями, привели винтовки в боевую готовность и двинулись за командиром.

— А кто же второй? — поинтересовался Нольде.

Филер забегал вперед, когда к нему обращались, и сразу же стушевывался — держался на почтительном расстоянии, на три шага позади.

— Не могу знать, ваше… Полагаю: старший брат — с бородой и в золотых очках.

— С бородой и в золотых очках? — Нольде свистнул. — Неужто пожаловал из Петрограда сам… Юрий Пятаков?.. Вот это пташка!.. Вот это подвезло!.. Миф, блеф, фантасмагория!..

Нет, он, барон Нольде, и правда родился в сорочке…

Они вошли во двор — снег под ногами от мороза скрипел, даже повизгивал — и остановились перед флигелем. Луны не было, звезд тоже, небо заволокло тяжелыми плотными тучами. Но снег лежал свежий, пушистый и, казалось, сиял первозданной белизной. Окна первого этажа — квартиры Пятаковых — не светились, ставен на окнах не было.

Нольде посчитал окна.

— На каждое — по двое: один высаживает, второй — сразу внутрь. Мне отворить парадную дверь!

Противный скрежещущий звук раздробленного стекла сразу в десяти окнах точно распорол по швам притаившуюся тишину зимней ночи. Серые жупаны гайдамаков один за другим скрывались в черных провалах выбитых окон.

Нольде стоял на крыльце, постукивая носком сапога, методически похлестывая себя стеком по шинели. Он насвистывал под нос разухабистую солдатскую песенку:

Захожу я в бардаки, гоп–тир–дир–дай–дам,

Вокруг нее казаки, гоп–тир–дир–дай–дам…

Война все–таки, что ни говорите, веселая штуковина… В левой руке Нольде держал наготове электрический фонарик. Когда ему отворили дверь, фонарик, впрочем, не понадобился: гайдамаки успели зажечь лампы.

Посреди столовой стояли двое мужчин. У двери — заломив руки, застыла женщина. Один из мужчин — с всклокоченной бородой, без очков — близоруко моргал глазами. Он был в подштанниках и в забавной, похожей на женскую, длинной ночной сорочке. Руки у него тряслись, ноги подгибались, и весь он дрожал, как на морозе. Впрочем, из выбитых окон и в самом деле тянуло морозным воздухом. Второй — без бороды и без очков — смотрел не мигая, пронзительно и жестко. Он тоже был в сорочке, но в солдатских штанах на ремне.

— Пардон, мамаша! — Нольде отстранил женщину у порога, она застонала, всхлипнула, проговорила: «Боже, боже!» — Так кто из вас Леонид, а кто — Юрий!

— Я не Леонид! Я не Юрий! — вскрикнул тот, что с бородкой и в подштанниках. — Я — Михаил! Член партии конституционных демократов!..

Он был бледен, весь точно ослиз, щеки у него обвисли, толстая нижняя губа отвалилась на бороду.

Леонид отстранил брата рукой, посмотрел офицеру–контрразведчику прямо в глаза:

— Я — Леонид. В чем дело и по какому праву…

— Руки вверх! — Нольде поддал стеком по локтям Леонида, заставляя поднять руки. Но смотрел на Пятакова с бородой. — Вы — Юрий Пятаков?

— Нет, нет! Что вы! — Михаил Леонидович заплакал. — Я — Михаил! И я член…

Нольде нецензурно выругался. Афронт! И с чего это ему пришло в голову, что это должен быть Юрий Пятаков? Конечно же, он в Петрограде, давно известно: подсчитывает большевистские финансы. Но такая была бы удача, если б Юрий! A!.. В сердцах Нольде размахнулся и вытянул стеком по спине полуживого от страха Михаила Леонидовича, члена партии конституционных демократов. Михаил Леонидович тихо охнул, присел на корточки и еще чаще заморгал. В его близоруких глазах застыл смертельный ужас. Леонид сделал шаг вперед и схватил офицера за руку:

— Какое вы имеете право! Негодяй!..

Нольде осатанел. Его рука со стеком широко замахнулась. Он нацелился ударить прямо по лицу. Мать у порога истерически закричала. Гайдамак, стоявший рядом, одной рукой обхватил ее за плечи, другой зажал рот.

Нольде вдруг передумал. Он опустил руку со стеком, только жестокая улыбка искривила его тонкие губы.

— Вы — Леонид?

— Леонид Пятаков. — Леонид дышал тяжело и глубоко, грудь его порывисто вздымалась и опускалась. — Мама! — обратился он к матери. — Не надо, сдержись… Прикажите вашему… солдату отпустить старую женщину и прекратите погром и грабеж!

В других комнатах передвигалась мебель, опрокидывались стулья, взламывались замки в ящиках — гайдамаки производили обыск.

Нольде презрительно взглянул на Михаила Леонидовича — он уже стоял, весь корчась от нервной дрожи.

— Вы подтверждаете, что это ваш брат Леонид?

— Да, да! — поспешил ответить Михаил Леонидович. — Это — Леонид, а я — Михаил, не большевик, я член партии кон…

Нольде обернулся к старой женщине у порога:

— И вы подтверждаете, что это — ваш сын Леонид?

Мать уже стояла, молчаливая, неподвижная, окаменевшая — слова Леонида, любимого сына, поддержали ее. Она ответила тихо, почти спокойно:

— Это двое моих сыновей…

Нольде со злобной, деланно учтивой улыбкой обратился к Леониду:

— Итак, на сей раз, как свидетельствует ваша мать, ваш брат и вы сами, я не ошибусь…

Он размахнулся и вытянул Леонида стеком по щеке.

Синяя кровавая полоса набрякла мгновенно, едва стек полоснул по щеке, снова взлетел вверх. Второй удар ожег вторую щеку в ту секунду, когда Леонид застонал от первого. Потом удары посыпались один за другим — по голове, по спине, по груди, по рукам.

— Негодяй!.. Палач!.. Белая сволочь!.. — выкрикивал Леонид после каждого удара. — Народ… сотрет… вас… с лица… земли…

Потом Леонид упал. Нольде сразу же прекратил избиение — только пнул ногой тело на полу.

Мать лежала в обмороке на стуле, Михаил стоял, вытянув руки по швам, и дрожал. Рыданья сотрясали его тело.

— Взять! — приказал Нольде.

Вертя стек на ремешке вокруг пальца, он вышел из комнаты. Он даже не поинтересовался результатом обыска. Впрочем, он ничего и не искал. А что гайдамаки шарили по шкафам и ящикам и распихивали что кто мог по карманам, так это была обычная военная добыча, так сказать, победный трофей.

Раздетых Михаила и Леонида выволокли во двор. Леонид не стонал, вообще не подавал голоса — молча, спотыкаясь, падая под ударами прикладов и снова вставая, он шел как слепой. Михаил упирался, всхлипывал, охал, умолял. Во дворе его бросили прямо в снежный сугроб.

— Я не большевик… — лепетал Михаил, — я конституционный демократ…

Нольде остановился над скорчившимся в снегу телом Михаила и посмотрел на него с удивлением, словно не понимая, кто это и как тут очутился. Потом ткнул носком сапога:

— Пошел вон! Дурак!

Михаил поднялся, весь в снегу.

— Вон! — крикнул Нольде. — Кому говорю? На какого черта ты мне сдался… демократичный конституционат?..

Он отвернулся и пошел к воротам, на улицу.

— Руки связать! — приказал он.

Леонида держали за руки двое гайдамаков.

Нольде впереди, казаки с Леонидом — руки ему выкрутили за спину и связали его же ремнем — и вся ватага гайдамаков вышла на Кузнечную. Когда последний из них скрылся в подворотне, Михаил со всех ног бросился назад, домой, в свою разгромленную квартиру.

На улице Нольде приказал построиться: четыре гайдамака впереди, двое по бокам Леонида, остальные — сзади. Винтовки на руку. Идти по мостовой. Сам он, помахивая стеком, пошел по тротуару.

— Вы ответите перед народом! Вы… — крикнул Леонид.

— Заткните ему рот! — приказал Нольде.

Леониду сунули какую–то тряпку в рот и завязали сверху, чтобы не вытолкнул, рукавом, тут же оторванным от его собственной сорочки. И они пошли.

Прошли Кузнечную, миновали Николаевский парк против университета, пошли по Терещенковской, свернули на Фундуклеевскую…

«Не в Косый капонир… — мелькнуло в голове Леонида. — И не в Старокиевский… Выходит, и не на Лукьяновку… Куда же?..»

Гайдамацкие патрули, стоявшие на каждом углу в центре города, кидали вслед мрачной процессии глумливые реплики:

— Потащили раба божьего… Сейчас сделают ему чики–чики. Большевистский комиссар, должно… Дадут ему каши…

Дома по обе стороны улиц стояли молчаливые, темные, угрюмые. Была глубокая ночь. Киев спал. Или притаился.

Леонид думал: меня одного или еще кого–нибудь? Или, может быть, всех нас, большевиков?.. А! Прав был Иванов, надо было сразу уходить в подполье. Как же теперь будет с восстанием?.. Нет, нет, не может быть! Очевидно, только меня одного — как председателя ревкома, и товарищи сразу же переорганизуются…

С Крещатика свернули вниз по Александровскому спуску…

«Ничего не понимаю, — думал Леонид. — Куда? На Подоле ведь, кажется, нет тюрем. А может быть, в какие–нибудь гайдамацкие казармы? Допрашивать? Пытать…»

Сердце останавливалось. Холодело в груди. Было страшно, сосала тоска. Все тело пылало жаром, исполосованное до кровавых пузырей. Босые ноги немели на снегу.

С Александровского спуска свернули направо — по деревянной лестнице вниз, к памятнику крещения Руси. Памятник миновали и вышли на Набережную.

Почему на Набережную? Может быть, в Дарницу, в казармы франко–бельгийского гарнизона, союзников и покровителей Центральной рады?

Но направо, к Дарнице, не повернули. Теперь Нольде шел впереди, а вся гурьба плелась за ним. Гайдамаки переругивались, проклиная мороз, и притопывали сапогами. Нольде начал спускаться по уклону прямо к заледенелому руслу Днепра…

Странное дело, но глубокой, поздней морозной ночью, здесь, над закованным в лед Днепром вдруг послышалась песня. Пело несколько голосов, старательно, аккуратно выводя верха, затихая на низах. Где это? Откуда? С Труханова острова, из лагеря военнопленных? Но ведь там венгры, австрийцы. Они бы пели какую–нибудь свою. A тут — «Реве та стогне». Может, гайдамацкие патрули сошлись где–нибудь на берегу и затянули, чтоб размяться и согреться на морозе? Нет, патрулям петь никак нельзя. Кто же тогда? Может быть, на верфях — работает ночная смена, готовя флот к весенней навигации? Ведь недолго уже и до весны… Солнце, по крайней мере, уже повернуло к весне. Зима — на мороз, а солнце — на лето… Кто бы это мог петь зимней ночью в Киеве над Днепром? Певучий город наш Киев…

Отойдя от берега на несколько шагов, — лед под каблуками даже звенел, — Нольде остановился.

Разве не на тот берег?

— Пробивайте! — приказал Нольде.

Ах вот оно что!..

Леонид стоял и смотрел. Двое гайдамаков — один тяжелым ломом, другой обыкновенной саперной лопаткой, шанцевым инструментом — начали долбить лед: прорубь. Один долбил, другой выбирал осколки льда лопатой и отбрасывал прочь.

Лед был толстый — зима стояла морозная, уже продолбили и выбрали льда чуть не на пол–аршина, а до воды еще не добрались. Так рубят проруби — узкие и тесные — зимние рыболовы, чтоб ловить судаков на дергалку из–подо льда.

Леонид стоял и смотрел. Ноги его уже примерзли ко льду. Рубили ему ледяную могилу… Ему одному, или сейчас, в эту минуту, лед звенит по всему руслу Днепра: рубят еще десятки, сотни прорубей — ледяные могилы для большевиков?

Всплеснула вода — и гайдамак выругался: лом выскользнул у него из рук и сразу нырнул в днепровскую глубь.

Нольде ходил взад–вперед, притопывая ладными хромовыми сапожками, — ноги к черту замерзли; размахивал и хлопал себя руками по плечам, как делают извозчики, когда озябнут на козлах в ожидании клиентов–пассажиров…

Ах, горе какое! Рот завязан: нельзя и слова сказать — всему свету на прощанье, этим палачам–извергам на вечное проклятье… Леонид попробовал пошевелить языком, вытолкнуть тряпку изо рта — напрасно: рукав от сорочки крепко зажал его губы, впился плотным узлом в затылок. Проклятье! Он попробовал запеть — носом, без слов, одним звуком:

Вставай, проклятьем заклейменный…

— Что он там мычит? — сердито крикнул Нольде. — Уже готово?

— Готово, пан сотник!.. Мычит что–то… Может, допросите?.. Развязать?

Леонид молил взглядом: развяжите, развяжите! Запою…

— Не надо, шуму наделает… Рубите!

Гайдамаки обнажили шашки. Не стрелять же, чтоб поднять переполох. Тихо надо… Шашки взметнулись. Острые лезвия ударили по голове, по плечам, по спине…

Потом окровавленное тело столкнули в прорубь.

А песню — «Реве та стогне Дніпр широкий» — кто–то пел да пел. На Трухановом острове или в Матвеевой заводи, а может быть, на верфях…

Была уже поздняя, глубокая ночь… Днепр лежал, скованный льдом…

Загрузка...