ГЛАВА ВТОРАЯ

небываемое — бывает... Эту истину добро ведали сподвижники Петра Великого. Грандиозные карьеры воздвигались на гнилых петербургских болотах, дивили своей несокрушимостью простой народ, чтобы потом, в одно мгновение, гремя цепями, исчезнуть в темнице, закачаться на виселице, взойти на плаху, рассыпаться в прах, разносимый сырым и холодным петербургским ветром...

И не только подлый народ, но и просвещённые сановники мало что понимали в происходящем. Казалось бы, рухнуть должен человек, ан нет! Покачнувшись, ещё выше возносился он...

1


Ещё жив был Пётр Великий, кода отвернулась фортуна от своего баловня — светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова. Государь отстранился от любимца, и стало ясно, что окончательное падение Меншикова — вопрос времени.

Но Пётр Первый умер. Стараниями Александра Даниловича взошла на престол ливонская крестьянка Марта, и снова, ещё в пущем блеске, засияла звезда светлейшего Римского и Российского государств князя и герцога Ижорского, Её Императорского Величества всероссийского рейхс-маршала и над войсками командующего генерал-фельдмаршала, тайного действительного советника, Государственной Военной коллегии президента, генерал-губернатора губернии Санкт-Петербургской, от флота Российского вице-адмирала Белого флага, кавалера орденов Святого Андрея, Слона, Белого и Чёрного орлов и Святого Александра Невского, подполковника Преображенского лейб-гвардии, полковника над тремя полками, капитан-кампании бомбардира...

В последний день марта 1725 года над гробом императора служили всенощную. Явился сюда и генерал-прокурор Павел Иванович Ягужинский. Видно, пение церковное его растрогало, только зарыдал вдруг Павел Иванович.

— Мог бы я пожаловаться, да не услышит... — заливаясь слезами, кричал он. — Меншиков сегодня обиду показал мне! Над собою я отроду такого не видел! Шпагу с меня снять хотел и арест сделать!

Вразнобой тянули испуганные певчие. Белые снежинки сыпались на покрытый пурпурной мантией гроб императора. Всё ещё холода стояли... Но уже скоро, скоро подули тёплые ветры с залива, невыносимым смрад сделался...


Александр Данилович Меншиков нынче поднялся — выше уже некуда. Выше только — трон царский. Совсем нечем в высоте этакой светлейшему князю дышать было. Скорбел душой Александр Данилович... Рассеянно думал, может, генералиссимусом стать? Или, к примеру, мазепинский Батурин с вотчинами взять во владение... Нет, не то все... Может, в другой стране новую династию завести или здесь, в Империи Российской, к верховной власти двигаться?

От мыслей этих жарко в голове становилось. Стягивал светлейший князь парик, швырнув под стол, сжимал руками голову, думал...

И так добро, и другое тоже хорошо. И отделиться хотелось, и Российскую империю, одних имений в которой на добрую европейскую державу накопилось, тоже жалко было.

Мучили, мучили светлейшего князя тягостные раздумья. Не знал Меншиков, что делать... И — вот ведь беда! — никогда ещё прежде таким обиженным себя не чувствовал. Одни обиды кругом ему творились. Звания генералиссимуса всё ещё не дали... Батурина мазепинского, этакой малости, и того не пожаловали...

Кончина бездетного курляндского герцога Фердинанда положила конец мучительным колебаниям. Опустел курляндский престол. Как тут Меншикову в стороне остаться?

И хотя курляндский сейм уже избрал герцогом Морица, побочного сына польского короля, хотя вдовствующая герцогиня Анна Иоанновна — опустевший престол к новому избраннику вместе с её рукой переходил! — внешность и манеры Морица вполне одобрила, Меншиков, под предлогом смотра полкам, выехал в Курляндию.

27 июня 1726 года он прибыл в Ригу, и уже на следующий день приехала сюда из Митавы Анна Иоанновна.

Остановилась в коляске на берегу Двины и послала к Меншикову сообщить о своём прибытии.

Натянув на голову напудренный парик, светлейший князь облачился в мундир, завешанный орденами, и, оглянув себя в зеркале, вполне остался доволен. Когда мужчине под шестьдесят, он только внушительнее становится... Самая пора в достойное его звания супружество вступить... Понятное дело, что без семьи светлейший князь не жил, но ведь и саксонский граф тоже не холост, тоже разводиться с прежней супругой будет...

Однако на Анну Иоанновну ни полыхающий драгоценными каменьями мундир светлейшего князя, ни дородность его, ни многочисленный конвой впечатления не произвели.

Вытирая пот с красного, покрытого оспинами лица, поведала она Меншикову, что желается ей поскорей вступить в законный брак с графом Морицем, который утешение представить может, наружностью правится и манеры приятны имеет.

Нахмурился светлейший князь, слушая похвалы своему сопернику, но когда Анна Иоанновна пожаловалась на вдовство своё многолетнее, когда вспомнила попечение, которое — вечно достойныя памяти! — император о её замужестве имел, не выдержал.

— Экая ты дура, однако, ваше высочество! — учтиво сказал. — Ты ведь всё своё бабье глупство и выказала! Нетто блаженныя и вечно достойный памяти император для того трактаты об вашего высочества замужестве составлял, чтоб твою бабью слабость потешать?! Он о державном интересе попечение имел! А ты, ваше высочество, чего творишь? Её Императорское Величество, государыня Екатерина Алексеевна оного Морица для вредительства интересам российским допускать не изволит до герцогства Курляндского! Да и тебе, вашему высочеству, в супружество с оным Морицем вступать неприлично, понеже оный Морин рождён польским королём не от законной жены, а от матрессы. Это ведь и Её Императорскому Величеству, и вашему высочеству, и всей империи Российской бесчестно будет!

— Что же делать-то, князь? — жалобно спросила Анна Иоанновна, и лицо, изъеденное оспинами, покрылось красными пятнами. — Нешто так и оставаться во вдовстве...

— Её Императорское Величество изволят трудиться, — ответствовал Меншиков. — Во-первых, для интересов Российской Империи, чтобы оная всегда с сей стороны была безопасна. Во-вторых, для пользы герцогства Курляндского, дабы оное под высокою, Её Величества, протекциею состояло... И для того её императорское величество изволили указать сукцессоров, дабы ваше высочество избрала из того лучшее.

— Известны ли мне сукцессоры эти? — заинтересовалась Анна Иоанновна.

— Не только известны, но и видимы в настоящий момент! — галантно ответил Меншиков. — Меня, князя Римского и Российского, герцога Ижорского, всероссийского рейхс-маршала и над войсками командующего фельдмаршала, Государственной Военной коллегии президента, от флота Российского вице-адмирала Белого флага, Её Императорское Величество в сукцессоры назначить изволили.

Высохли слёзы на глазах герцогини. С интересом оглянула она осанистую фигуру светлейшего князя, задержалась глазами на хищновато-носатом лице. Разглядывая топорщащуюся полоску усов, задышала шумно... Вспомнила бал, устроенный князем в его дворце по поводу её бракосочетания с герцогом Курляндским. Там подавали пирог, из которого, когда пирог разрезали, выскочила карлица и начала танцевать менуэт на столе.

Шумную, весёлую свадьбу устроил тогда светлейший князь. Опившись, помер вначале сын Меншикова, а потом и супруг Анны Иоанновны. Облизнула губы герцогиня, вспоминая восхитительные подробности.

— Дак нешто, князь, я против Её Императорского Величества, тётушки нашей бесценной ступить смею... — сказала она.

Разговор происходил на берегу Двины. Конвой светлейшего князя держался в стороне. Туда отослала вдовствующая герцогиня и свою девушку. Наедине вели беседу. Как будто просто вышли полюбоваться пленэром и встретились ненароком. Палило солнце. Душно гудели в высокой траве пчёлы. Волновала Анну Иоанновну идиллическая красота пейзажа. Жарко было в стянутой корсетом груди. В волнении взяла герцогиня светлейшего князя за руку.

— Я так рассудила, Александр Данилович, — тяжело дыша, сказала она. — Прежнее намерение своё решила оставить и наивяще желаю, чтобы в Курляндии герцогом твоей светлости быть. При тебе и я во владении своих деревень надеюсь быть спокойна... А ежели кто другой избран будет, то как могу знать, ласково ли со мной поступит и не лишит ли меня, по легкомысленности своей, вдовствующего пропитания?..

Тяжело дышал охваченный любовным волнением светлейший князь. Наклонился и поцеловал руку будущей супруги. Посыпалась на платье герцогини пудра с его высоко взбитого парика...


Управившись с амурными делами, вернулся светлейший князь в Ригу, где ждала его новая напасть. Только что приехавший из Митавы Василий Лукич Долгоруков поведал, дескать, переговоры с сеймом зашли в тупик. Маршал утверждает, что депутаты разъехались, а те, которые остались, ничего сделать не могут — уничтожить выборы Морица никакой возможности нет...

— Предъявил я им, Александр Данилович, и твоё имя, и герцога Голштинского, — вздохнув, сказал Долгоруков. — Тебя, князь, для веры они учинить герцогом не могут. А принца — для молодости. Конешное дело, коли бы по киршпилям[4] об имени твоём помянули, и инако выйти могло...

— Они не помянули, так мы сами помянем! — отвечал Меншиков.

Как пылкий любовник, примчался ночью в Митаву, и утром неразумные курляндцы увидели, что город занят русскими войсками.

— В Сибирь захотелось?! — гневно спросил Меншиков, когда маршал и канцлер предстали перед его грозными очами. — Объявите пока всем, что в герцогство будет введено на постой двадцать тысяч русского войска...

Наотмашь разили курляндцев аргументы светлейшего князя, и — кто знает? — может, и не устояли бы они, может быть, и стал бы Александр Данилович герцогом Курляндским и супругом племянницы Петра Великого Анны Иоанновны... Как бы тогда повернулась история России? Неведомо... Ибо этого не случилось... Зашевелились в Петербурге тайные недоброжелатели светлейшего князя, убедили императрицу не пренебрегать ради Меншикова хитросплетением европейских союзов и династических отношений. Не решилась императрица новую войну затевать — от прежних, которые супруг вёл, не отошла страна... Меншикову было объявлено, что принуждать курляндцев к новым выборам негоже, лучше Александру Даниловичу воротиться в Петербург, где ждут его неотложные дела.

Сильно недовольный вернулся светлейший князь в Петербург. Этакие ведь нестерпимые обиды творили ему — генералиссимусом не пожаловали, трон курляндский и тот не разрешили занять. Даже в Верховном Тайном совете и то первенство отняли — теперь там принц Голштинский председательствовал. Сунули, как нищему, Батурин с тысячью трёхстами дворами, да ещё две тысячи дворов Гдяцкого замка добавили — и всё... Прямо как в насмешку! Тут впору, подобно генерал-губернатору Ягужинскому, к гробу императора от такой обиды бежать да жаловаться. Только от гроба этого и так скверно в Петербурге пахло... Чего туда идти? Не Ягужинский, чай... Твёрдо знал Меншиков, что и небываемое — бывает... Кстати захворала тут чахоткой — этой болезнью мастеровых и уличных девок — императрица... Снова наступало время великих свершений...

2


Не вовремя Афанасий Шестаков в Петербург приехал. Вроде вон они, дворцы, а ходу туда нет... К кому только не совался казачий голова, но всем недосуг, все в печали великой пребывают — государыня императрица занемогла... В другой раз, говорят, приходи, отстань, ради Бога, пока палками тебя не побили. Шестаков и сам видел, что не вовремя в столицу явился, да ведь откуда знать, когда оно, это время, наступает, а когда кончается. И в Тобольске о том не ведают, не то что в Якутске...

Сильно огорчился Афанасий Федотович неудаче своей, третий день уже скорбел в кабаке о здравии матушки-императрицы, заливая печаль горькою водкой. И так обжился за эти дни в заведении, что будто в Якутск возвернулся. Кругом — один только знакомые лица. Про каждого — все его тайны известны... Этот, худой, как жердь, чарку свою допьёт и под стол свалится. А этот, с синяком который, обязательно умному разговору будет чинить затруднение, пока не успокоят. Вечор к Афанасию приставал, дак до сих пор кулак болит... А этот, в драном мундиришке, с тихим голосом, обязательно, зараза, потребует, чтобы его не как-нибудь, а благородием именовали, потому как он чип имеет — коллежского асессора. С тихим этим благородием и драться не надо, отпихнёшь от себя, и уляжется отдыхать. Таким уж спокойным характером Господь наградил.

Ну вот... Только подумал, а он уже тут как тут. Только вроде до срока сегодня. Вроде ещё и не качается.

— Чего тебе? — загораживая могучей рукой штоф, спросил Шестаков. — Какого хрена твоему благородию требуется?

— Ты не пихайся, голова... — проговорил обладатель драного мундира. — Я же трезвый ишчо.

— Я и пытаю тебя, какого тебе хрена требуется, если не в надлежащем градусе ты?

— Пособить тебе хочу, голова... — ответил пьяница и уселся на лавку.

Третий день уже пил Шестаков. В голове мутилось немного. Сам себе удивлялся Афанасий.

— Коли пособить решил, — хлюпнув носом, сказал, — пособляй тогда, твоё благородие...

И налил из штофа в грязные стаканы. Один к себе притянул, другой пособляльщику подвинул.

— Благодарствую... — сказал тот, но стакан поднимать не торопился. — Я, голова, разговор твой вчера с сержантом слышал.

Ишь ты... Верно заметил. Говорил вчера Шестаков с сержантом, потом с чиновником каким-то разговаривал, потом умному разговору этот, с синяком который, затруднение учинил...

— Ну и чего с того, что слышал? — осушив свой стакан, спросил Шестаков.

— Карту ты ему показывал, которую из Сибири привёз.

— И чего, что показывал?..

— Ничего... — ответил обладатель драного мундира. — Только я пособить тебе могу... С его превосходительством свести, который очень до карт разных охоч... И дрожащей рукою осторожно взялся за стакан.

— Погодь... — Тяжёлая пятерня Шестакова легла на его дрожащую руку. — Кто таков, сказывай...

На стакан посмотрел бедолага, йогом на Шестакова, потом снова на стакан. Сглотнул слюну.

— С обер-секретарём Сената его превосходительством Иваном Кирилловичем Кирилловым знакомство имею... — И тут же, заметив недоверчивую усмешку Шестакова, торопливо пояснил: — Ей-Богу... Невзирая на всё непотребство моего жительства, не брезгует Иван Кириллович в работу письменную меня употреблять, поскольку почерк имею твёрдый и от влияния водки не зависимый...

— Ишь ты... — убирая руку, сказал Шестаков. — Ну, тогда пей. И растолкуй мне, твоё благородие, для чего его превосходительству моя казацкая карта?

Уговаривать собеседника не потребовалось. Осторожно поднял стакан с водкой и выпил, не пролив ни единой капельки. Отломил кусочек хлебной корочки и пожевал задумчиво.

— Его превосходительство, — сказал терпеливо ожидающему ответа Шестакову, — своим иждивением Атлас империи Российской издавать начал...

— Что такое атлас?

— Собрание карт разных, голова... Ну вот... Так ты слухай! Его превосходительство сами говорили, что казацкие карты, хотя и в безвестности геодезии составлены, но вернее тех, которые за границами учёными людьми составляются... И ещё я тебе скажу, голова, что это я тебе не ради тебя предлагаю. Дабы его превосходительству, великую доброту до меня имеющему, угодить... Понял? Нет... Ты этого разуметь не можешь... Тонкости благородного обхождения до твоей Сибири ещё не скоро дойдут. А я, голова, между прочим, чин имею... Коллежский асессор, понял?

— Понял, твоё благородие... — ответил Шестаков и повернулся к трактирщику. — Эй! Подай чернилов сюда да бумаги кусок.

И когда принесено было требуемое, велел коллежскому асессору:

— Пиши, твоё благородие... Его превосходительству господину обер-секретарю Ивану Кирилловичу Кириллову... Написал?

И взял листок в руки. Не врал коллежский асессор. Твёрдо стояли на листе буквы, окутанные тончайшими росчерками и завитками. Такой красоты Шестаков и в канцелярии самого тобольского генерал-губернатора Долгорукова не видывал.

Хлопнул но спине коллежского асессора Шестаков. Тот на стол повалился, да Шестаков поднял его, чтобы встречу вместях отпраздновать. А когда допито всё было, встал. Надо асессора проводить да и самому до двора, где остановился, идти. Чай, уже три дня своих казаков не видел...

— Чего рано-то так уходите? — угодливо кланяясь, спросил трактирщик. — Совсем и не сидели у пас...

— Недосуг... — отвечал Шестаков, взваливая на плечи асессора. — Делов много, братец...

Иван Кириллович Кириллов оказался человеком обычным. Ни сановитости в нём не заметил Шестаков, ни чванства. Жиденький в плечах, сидел он за столом, заваленным бумагами, и рассматривал принесённую Шестаковым карту...

— Откуль чертёж сей? — спросил.

— У Ивана Козыревского купил, — ответил Шестаков. — А Иван с Атласовым Владимиром Васильевичем на Камчатке бывал. У нас, в Якуцке, думают, что атласовская карта это...

Близорук был Кириллов. Наклонился над картой — прямо по океану локоны парика рассыпались.

Против устья Колымы изображена была на карте большая земля, а напротив северо-восточной оконечности Азии — другой остров. «Остров против Анадырского носа; на нём многолюдно и всякого зверья довольно, — дани не платят, живут своей властью...» — гласила надпись.

— В эти места экспедиция капитана Беринга послана, — задумчиво сказал Кириллов. — Проведать велено, соединяется ли с Америкой Азия...

— Чего проведывать-то? — вздохнув, проговорил Шестаков. — Давно всем известно, что с устья Колымы до реки Анадыря морем пройти можно, если льды не встанут... И на чертеже этом так же рисовано... Воевода наш якуцкий, Иван Михайлович Полуэктов, спытать просил, пошто экспедицией Беринга разруху Сибири чинят? Государыни императрицы волю он исправно соблюдает, но пошто ради такой безделицы Беринга посылать было... Добро бы, коли землиц каких приискал Её Императорскому Величеству...

Усмехнулся Кириллов.

— Чего ты желаешь, голова? — спросил. — О чём твои хлопоты?

— Какие у нас, малых людишек, хлопоты? — ответил Шестаков. — Так и так у нас, ваше высокопревосходительство, думано было... И как ни думали, а всё одно получается... Если капитан Беринг известие привезёт, что окромя моря ничего нет там, Ея Императорскому Величеству никакого интереса не будет. Надо бы казаков на поиски землицы послать, да народишко тамошний к присяге привести, чтобы ясак собрать. Всё же прибыток казне, а не одно только разорение.

Внимательно смотрел Кириллов. Уже не на карту, а самого Афанасия Федотовича разглядывал. Шестаков его взгляд пристальный выдержал.

— Не ведаю тебя, голова, как следует... — сказал Кириллов. — Одни тебя добро аттестуют, другие говорят, что ты плут большой. Сам-то чего про себя скажешь?

— А зачем мне, ваше высокопревосходительство, аттестацию себе выдавать? — ответил Шестаков. — Не награды прошу и не вспоможения... Поход прошуся ломать в края незнаемые... Коли будет милость вашего превосходительства, там и будет мне аттестация. Вернее её всё равно не сыщете...

— Тоже правильно... — сказал Кириллов. — Не велик и расход предстоит, а дело огромное совершиться может. Будь по-твоему, голова... Доложу самому светлейшему князю о прожекте этом.

3


У малого человека и заботы малые, а великому человеку и одним только взглядом окинуть их — труд для другого человека непосильный... Вся Империя Российская лежала сейчас тяжким грузом на плечах светлейшего князя, обо всём подумать требовалось, в каждую мелочь вникнуть. Главное же, решить — какой империи дальше быть, но какому пути дальше двинуться.

Болела, тяжело болела матушка-императрица. Видно, так и помрёт, грамоте не выучившись... Надо замену подыскивать, надо решаться... Непростая загадка, а разгадать требовалось в самое короткое время. И судьба империи, и самого Меншикова напрямую от разгадки этой зависели.

Можно императрицей провозгласить одну из дочерей Петра Великого. С одной стороны, и добро бы так. Бабе без опытного руководителя в делах государственных невозможно быть, без светлейшего князя никак не обойтись... Только это ведь, если по разуму... А у бабы разум какой? Баба не головой, а другим местом думает, и чего она надумает там, предугадать трудно...

О кандидатуре великого князя Петра Алексеевича, прямого наследника престола, Меншиков без содрогания и помыслить не мог. Леденя кровь, темно и страшно маячила за спиной великого князя тень замученного на пытках царевича Алексея. Упаси Боже...

Старался отогнать светлейший князь грозное видение, осеняя себя крестным знамением. Мотал головой... Потом снова думал... Мал ещё, неразумен великий князь. Что дитё может об отце помнить? Ребёнку что угодно внушить можно. Кто ему, светлейшему князю, помешает дочерь свою замуж за него выдать? А коли внучек родится, законным наследником императорской короны прикрыта будет старость... Пока же армию под свою руку надо крепко взять... Страшное дело... Путь рискованный и ненадёжный, а другого пути нет...


Занятый своими мыслями, рассеянно слушал светлейший князь доклад обер-секретаря Сената Кириллова. С тех пор как после кончины Петра Великого образован был Верховный Тайный совет, потерял Сенат значение и силу, без одобрения Тайного совета ни одно дело не мог решить.

О Шестакове Кириллов вскользь сказал. Дескать, просится казачий голова снарядить экспедицию для поиска новых земель.

— Нешто ещё остались такие земли? — удивился Меншиков.

— Имеются... — ответил Кириллов. — Афанасий Федотович карту привёз. Полагают, что её Владимир Атласов, Который Камчатскую землю во владение Русской Империи привёл, составил. Ещё добро землиц там будет. Пропадают в безвестности и ясака никому не платят...

Встал светлейший князь с кресла. Прошёл по узорному, поскрипывающему под ногой паркету к окну. Остановился.

Нева текла за окном, сверкал на солнце — его уже начали золотить — шпиль Адмиралтейства. Народ весело возился на берегу. Вот... Вроде и не изменилось ничего после кончины императора, а всё одно — отдышка вышла, полегче дышать стало всем...

— В те края у нас вечнодостойныя памяти императором Петром Великим экспедиция капитана Беринга послана, — сказал Кириллов. — Однако по известиям два года уже прошло, а у них и корабль ещё не исделан. Казачьим-то способом, ваше сиятельство, новые землицы надёжнее добывать. Вся Сибирь так добыта...

Шумно задышал у окна светлейший князь. Не мог он скрыть волнения — важнейшее решение предстояло принять ему.

Время разбрасывать камни и время собирать их — писано в Библии. Не этому ли и учит европейская история? Проходит время, и враги становятся друзьями, а сподвижники — недругами. Сегодня одно, а завтра совсем другое. Вечно достойныя памяти государь император, расчищая дорогу к престолу для своего сына от Екатерины, приказал ему, Меншикову, заманить в сети царевича Алексея, и он, светлейший князь, исполнил это. Тщета... И года не прошло после смерти царевича, а помер Шишечка, Пётр Петрович... Не удалось и Петру Великому перехитрить судьбу, так ему ли, Меншикову, заступать путь Божиему Промыслу? Шибко сильно против Бога бунтовал император, крепко Церковь Православную обижал, над верою отеческой, как хотел, насмехался... И что? Который уже год лежит в гробу, и не принимает его земля...

Может, ежели по-другому, ежели не противиться Божиему Промыслу, и лепей получится? Ведомо ведь всем, что и небываемое бывает! Коли наживёт великий князь с дочерью его ребёночка, чего опасаться? Кто тронет деда русского императора, у которого вся армия в руках будет?

И страну, державу всю, может быть, даст Бог, повернуть туды, куда и следует двигаться ей по Божиему Промыслу? Глядишь, и раздышится Россия наша, глядишь, и он, светлейший князь, другом будет и соратником императора, которого назовут Петром Величайшим.


Кашлянул стоящий за спиною Кириллов.

Повернулся светлейший князь, удивлённо воззрился на обер-секретаря, недоумевая, чего тут он ждёт...

— На прошение Афанасия Шестакова какой ответ, ваше сиятельство, учинить прикажете? — напомнил обер-секретарь.

— Какого Шестакова?!

— Казачьего головы, который снарядить его просит, каб землиц новых приискать.

— A-а... — сказал Меншиков. — Пускай приискивает... Вели указ написать. И тут же и позабыл о своём повелении. Недосуг было на пустяки отвлекаться. Великое дело замыслил он.

4


Бурю возмущения вызвало среди цесаревен и уцелевших птенцов гнезда Петрова согласие императрицы на брак великого князя с княжною Меншиковой.

— Матушка! — рыдали цесаревны. — Не погуби нас, бедных.

— Пошто плачете-то? — не понимала Екатерина. — Платьев вам, посуды в приданое наготовлено у меня. Да и светлейший князь клятвою обещал мне не обижать вас. Да и престол... Ещё думано будет, кому завещать его...

Только не успокоили её слова никого. Великое уныние охватило птенцов... Переметнулся на сторону врагов могущественнейший союзник.

— Что делать? Что делать? — волновался граф Пётр Андреевич Толстой. — Коли сейчас не одолеем, всем беда будет...

— Главное, шуряка моего прижать! — беспечно отвечал на это только что вернувшийся из Курляндии генерал-полицмейстер Петербурга Антон Мануилович Дивиер. — Правильно про него вечнодостойныя памяти государь сказал: «Меншиков в беззаконии зачат, во грехах родила мать его и в плутовстве скончает живот свой, и если он не исправится, то быть ему без головы».

— Ага! — сказал Толстой. — Кабы нам самим головы не сияли.

— Голова-голова, не быть бы тебе на плечах, если б не была так умна... — засмеялся Дивиер, а Толстой побагровел от гнева. Не любил граф, когда ему эти, сказанные про него Петром Великиму слова напоминали. Сам Дивиер тоже не нравился графу. Как был денщиком, так и остался, не разжился умом, хотя и возвысился до генерал-лейтенантов, прижившись, как домашний человек, у императрицы. Чёрт те знает, кто Россией теперь правит — герцог Голштинский, пирожник да денщик бывший. А над всеми — ливонская крестьянская баба императрицей посажена. Кабы не боялся так великого князя граф, давно бы сам, ещё наперёд Меншикова, к родовой знати переметнулся. Только теперь поздно и думать об этом, все силы надобно употребить, каб помешать светлейшему князю... Кто пойдёт с ними? Великий адмирал Апраксин? Этот — да... Только толку от него, старого, не много... А ещё? Бутурлин? Нарышкин? Скорняков-Писарев? Ушаков? Негусто получалось...

И согласия в заговорщиках не было. А события развёртывались стремительно. Десятого апреля у императрицы открылась горячка.

— Если скончается, не объявив наследницей престола дочь, пропадём мы! — волновался герцог Голштинский.

— Теперь, когда императрица при смерти, уже поздно небось, — ответил Толстой.

Один только Дивиер оставался спокойным. Приехав 16 апреля во дворец, он вёл себя, как всегда, с необыкновенной наглостью. Громко хохотал в соседних с умирающей императрицей покоях; плачущую племянницу императрицы, Софью Карлусовну, насильно закружил в танце; заставлял цесаревну Анну Петровну нить с ним водку.

Потом начал приставать к великому князю, уговаривая его ехать кататься.

— Мачехе твоей всё равно уже не быть живой! — говорил он. — А тебя женят скоро на Маньке Меншиковой, так и не успеешь погулять! Поехали, пока роднёй с тобою не стали.

Когда Меншикову донесли о непотребном поведении бывшего царского денщика, он не стал терять времени. К Дивиеру у светлейшего князя особый счёт имелся...

Этот португальский еврей соблазнил и совратил его сестру Анну, за что и был бит нещадно людьми Меншикова. Думал тогда светлейший князь, что уймётся Антон Мануилович. Ан нет. Вечнодостойныя памяти мин херц принудил выдать сестру замуж за проходимца.

Теперь Антону Мануиловичу за всё пришлось ответить. Вздёрнутый на дыбу и битый кнутом, он после двадцать пятого удара покаялся и в дерзостях своих, и назвал имена заговорщиков, намеревавшихся не допустить до престола великого князя Петра Алексеевича...


Об этих событиях бродивший по коллегиям Афанасий Федотович Шестаков узнал, когда начались аресты заговорщиков. Взяты были названные Антоном Мануиловичем — граф Пётр Андреевич Толстой, сенатор Александр Львович Нарышкин, князь Иван Алексеевич Долгоруков, генерал, начальник Тайной канцелярии Сената Андрей Иванович Ушаков, генерал-майор Григорий Григорьевич Скорняков-Писарев, генерал Иван Ильич Бутурлин... Благоприятствовал заговорщикам герцог Голштинский.

Расправа была скорой и жестокой. Дивиера, Толстого и Скорнякова-Писарева лишили дворянства и имений и, бив кнутом, сослали в Сибирь. Нарышкина и Бутурлина, лишив чинов, сослали в деревню. Долгорукова и Ушакова, понизив чинами, перевели в армейские полки.

Грозные раскаты громов сотрясали столицу, тряслись, разверзаясь, болота под ногами сенатских чиновников, где тут и когда писать концы указа о назначении экспедиции?

Целый месяц бродил Шестаков по коллегиям, но нигде не слышали об его экспедиции. В Сенате тоже недосуг было искать бумаги. От дворцовых громов сотрясались и здешние степы. Движение бумаг тем не менее не прерывалось. Порождённые Указом, они продолжали двигаться по инстанциям, и вот Шестаков узнал, что в экспедицию к нему назначены штурман Ганс, подштурман Фёдоров, геодезист Гвоздев, рудознатец Гердеболь и десять матросов. Целая команда. И добро бы, все эти люди в экспедиции не лишние будут, только одно забыли указать — где припасы получить, где средства взять... Эти бумаги исчезли куда-то...

И неудобно было ещё раз его превосходительство Ивана Кирилловича Кириллова беспокоить пустяками, но что же делать? Снова пришлось идти к нему. Очень Иван Кириллович удивился, увидев Шестакова. Даже разгневался отчасти.

— Ты ещё здесь?! — спросил он и, усмехнувшись скорбно, сказал, что добрые экспедиции теперь снаряжаются. Беринг уже который год до Камчатки добраться не может, а Шестаков, похоже, и из Петербурга не выедет. Здесь, в столице империи, видно, землицы приискивать собирается.

— Так нет тут землиц свободных! — с горькой иронией сказал он. — Появляются, правда, имения время от времени бесхозные, но до них и так охотников довольно бывает. Ни к чему экспедицию снаряжать...

— Ваше превосходительство... — защищаясь, сказал Шестаков. — Пошто корите безвинно? Который месяц уже болтаюсь тут, как говно в проруби. Сделайте милость такую, ваше превосходительство, прикажите наконец снарядить в путь.

— Как?! — удивился Кириллов. — Нешто ты ещё не получил указ Сената? Где же он?!

— Неведомо... — развёл руками Шестаков.


Человеком Афанасий Федотович бывалым был. Всю жизнь в казацкой службе провёл. Было и по тайге, и по тундре хаживано, ничего не пугало его ни дали безмерные, ни холода, ни моря ледяные, ни народцы немирные... Все, кажется, прошёл бы... Но тут, в сенатских канцеляриях, увяз казачий голова. Даже с помощью его превосходительства обер-секретаря Кириллова и то не пробраться было...

Иван Кириллович видел это, но не мог постигнуть, почему это происходит, и поэтому гневался.

— Поезжай! — с трудом сдерживая раздражение, сказал он. — В Тобольск. Там жди с командой своей, какие меры приняты будут... По дороге получишь в Екатеринбурге пушки и мортиры, а бумаги в Тобольск посланы будут. Тамошний губернатор тебе и припасы даст, и казаков в отряд наберёт. Езжай, голова, с Богом! Видеть тебя больше здесь не могу!

Не стал Шестаков более судьбу испытывать. Уехал, как было указано. В Петербурге о нём тут же и позабыли. Великие перемены происходили в те дни в столице Российской Империи.

7 мая 1727 года умерла императрица Екатерина Первая. На престол взошёл внук Петра Великого, сын царевича Алексея, одиннадцатилетний Пётр Второй. Через неделю светлейший князь Ментиков был пожалован званием генералиссимуса и сделался полноправным главою всего Российского войска. А 26 июля был издан Указ Верховного Тайного совета об отобрании и уничтожении манифестов по делу царевича Алексея и петровского Указа о престолонаследии 1722 года. За месяц до этого Указа состоялось обручение Марии Александровны Меншиковой с одиннадцатилетним императором. Светлейший князь перевёз в свой дворец императора и взял в свои руки управление империей.

Он не отступал от своего плана, так неожиданно привидевшегося ему во время разговора с Иваном Кирилловичем Кирилловым. Ослабили петровское утеснение духовенства, даль льготы народу для торговли, закрыли Малороссийскую коллегию и восстановили гетманство, на основании договора, по которому Украина присоединилась к России ещё при Богдане Хмельницком... Меншиков не терял времени. Круто менял курс корабль Российской Империи, и стоящему у штурвала Меншикову недосуг было вспоминать о снаряженных экспедициях...

5


Одиннадцатилетний мальчик проснулся оттого, что его позвала мать. Не открывая глаз, он повернулся в постели навстречу ласковому голосу и тут только вспомнил, что у него никогда не было матери, что она умерла, как только он появился на свет. Мальчик попытался вспомнить лицо отца, но и это не удалось... Слишком мал был, когда погубили отца дедушка и злые вельможи. Снова стало страшно, как всегда, во все годы его детства... Мальчик замер. Только из закрытых глаз текли слёзы. Когда подушка стала совсем мокрой от слёз, мальчик вспомнил, что теперь он император, и открыл глаза.

Жирный и розовый купидон на потолке изо всей силы натягивал лук, чтобы пустить в императора свою стрелу. Это было не страшно, но очень противно. Закрыв глаза, мальчик вспомнил свою невесту, Марию Александровну Меншикову, похожую на этого розового купидона тётеньку. Учитель танцев Норман рассказывал, что Мария Александровна была раньше невестой польского короля Сапеги... Вот пускай бы и ехала к нему. А если Сапега, как говорит Норман, предпочёл Машке Софью Карлусовну, племянницу бабки-мачехи, то при чём тут он, Пётр? Чего Машка к нему привязалась?

Мысль эта испугала императора. Осторожно он приоткрыл глаза, оглядываясь, не подслушал ли кто его мысли. Никого не было в комнате. В выходящее на Неву окно лился солнечный свет, на потолке жирный купидон натягивал лук...

Облегчённо вздохнул маленький император, и тут же из-за изголовья постели: «Фаше феличестфо! Фаше феличестфо! Фстафать пора!» — раздался голос обер-гофмейстера барона Остермана.

— Я бы ещё поспал, Андрей Иванович! — капризно сказал Пётр.

— Неможно спать. Никак неможно! Фашему феличестфу за дела надобно приниматься. До полудня вам надобно быть в заседании Верховного Тайного совета, потом до двух часов играть на бильярде, потом изучать география и ходить в концерт.

— А охота? — спросил Пётр. — Разве на охоту мы сегодня не едем? Завтрева тогда надо пораньше в поле выехать...

— Нет-нет! Зафтрефа тоже охоты нет. Зафтрефа с утра древнюю историю учить будем, после обеда — танцы. После танцев урок новой истории и ещё — концерт. Никак нельзя этот план нарушить. Их сиятельство князь и герцог недовольны будут.

Услышав имя Меншикова, император перестал капризничать. Меншикова он всегда, сколько помнил себя, боялся. И даже сейчас, когда всё вдруг так счастливо переменилось и все сделались угодливы с ним, страх перед светлейшим князем остался, хотя именно Меншиков и был, как он сам объяснял, причиною счастливой и перемены в положении императора.

— Опять надобно будет на лодке плыть... — недовольно пробурчал Пётр. — Нешто мост ко дворцу трудно выстроить...

— Строится мост... — ответил Остерман по-немецки. — Не в один день такое дело свершается...

Пётр ничего не ответил на это. Мост с Преображенского острова, как недавно переименовали Васильевский остров, действительно строился. Каждый раз, когда плыли на лодке, видел юный император это строительство. Но сколько же можно строить? И неужели ему нельзя, пока не построили мост, во дворце своём жить? Кто он — император или слуга у светлейшего князя? Ежели б во дворце жить, то и с Машкой пореже бы довелось встречаться, почаще бы к тётеньке своей любезной Елизавете ездил, у сестры Натальи почаще бы гостил...

Но всё это, нахмурившись, только подумал император. Ничего этого ему ни по-немецки, ни по-французски, ни на латыни говорить было нельзя. Об этом только думать можно было, да и то с опаской...


Поездка во дворец сильно затянулась. Сначала император говорил в зале, где проходило заседание Верховного Тайного совета, речь...

— После как Бог изволил меня в малолетстве всея Руси императором учинить, — читал он по бумажке, время от времени поглядывая на окна, за которыми зазывно сияло солнце, — наивящее моё старание будет, чтоб исполнить должность доброго императора, то есть чтоб народ мне подданный с богобоязненностью и правосудием управлять, чтоб бедных защищать, обиженным вспомогать, убогих и неправедно отягощённых от себя не отогнать, но с весёлым лицом жалобы их выслушивать и по похвальному императора Веспасиана примеру никого от себя печального не отпускать.

Читал он, запинаясь, не совсем понимая, что именно читает, хотя и разбирал все слова. Просто отвлекало весёлое солнце на улице... Тем не менее речь впечатление произвела хорошее. Все хвалили её, а на улице кричали «Виват!».

Но и после заседания Тайного совета императора не отпустили. Сказали, что надобно принимать депутации подданных. Слава Богу, тут только улыбаться требовалось, чтобы по примеру императора Веспасиана никого от себя печального не отпускать. Хотя, конечно, слишком уж много подданных было. Шли и шли... Жарко и неудобно неподвижно сидеть на троне, милостиво улыбаясь всем.

Депутации несли подарки... Но смотреть подарки тоже было нельзя. Подарки принимали приближённые и уносили куда-то. Депутация петербургских каменщиков поднесла десять тысяч червонцев. Целый мешок денег. Его тоже унесли.

Когда приём закончился и, погрузившись в лодки, поплыли на Преображенский остров, Пётр спросил:

— Андрей Иванович, а подарки, которые дарили, это мои?

— Да, фаше феличестфо! — ответит Остерман.

— И я могу ими распоряжаться, как хочу?

— Разумеется, фаше феличестфо...

Пётр задумался.


Задумчив он был и во время урока географии. Смотрел на глобус и думал о своём.

— Здесь Европа... — показывал указкой учитель. — Это Средиземное море. Здесь у Пиренейского полуострова начинается океан. Вы не слушаете меня, ваше величество?

— Я слушаю... — сказал император, поворачивая глобус. — Я запомнил всё. Это Америка... А здесь начинается Азия... Чего тут ещё слушать?

— Вы делаете поразительные успехи, ваше величество, — почтительно поклонился учитель.

После урока географии был концерт, слушали музыку и смотрели на танцующих карликов. Карлики императору понравились. И если бы не княжна, что сидела, плотно сжав губы, наверное, они и развеселили бы императора. Однако рядом со строгой Меншиковой смеяться не хотелось. Странное дело... Не очень ещё и старая невеста, шестнадцать только, как и сестре Наталье, исполнилось, а такая тоска с нею! Тяжело было сидеть неподвижно. А когда княжна всё-таки, не выдержав, засмеялась сама, император разозлился. Он опустил голову и уже не смотрел на танцующих карликов, а только кусал губы, чтобы не заплакать.

Тоскливо было даже и думать, что так теперь будет всегда.

Уже перед сном мальчик снова вспомнил про деньги.

— Я могу подарить их, кому захочу? — спросил он у зашедшего пожелать спокойной ночи Остермана.

— Да, фаше феличестфо... — ответил тот. — Я полагаю, вы желаете сделать подарок своей невесте?

— Вот ещё! — ответил Пётр. — Я хочу подарить их своей сестре! Разве нельзя?!

— На фсё фоля фашего феличестфа! — склонился в поклоне Остерман. — Более того... Если позволите заметить, я скажу, что это чрезвычайно благородный со стороны фашего феличестфа поступок. Он свидетельствует о том, что вы обладаете исключительно добрым сердцем...

Петру уже стало немножко жалко отдавать Наташке мешок с деньгами, но он подумал, как разозлится Меншикова, и, вполне довольный собою, улыбнулся.

— Завтрева и прикажу отнести... — объявил он.

Андрей Иванович не сумел скрыть своих чувств.

Дрожащей рукою вытащил из кармана клетчатый платок и промокнул заблестевшие слезами глаза, а потом громко высморкался.

— Этто ошень хороший поступок, фаше феличестфо! — сказал он.


Слугу, тащившего к лодке мешок с червонцами, встретил на свою беду светлейший князь Меншиков и, когда узнал, что его одиннадцатилетний воспитанник отправляет деньги в подарок сестре, страшно разгневался.

— Олухи! — вскричал он, топая ногами. — Это же ребёнок ещё! Совсем с ума съехали?!

Неразумного слугу и пособлявших ему солдат генералиссимус наградил синяками, а мешок с деньгами приказал унести к себе.

Этакие ведь деньги! Мыслимо ли ребятишкам ими играть? Куды Андрей Иванович смотрит? Он, светлейший князь, когда, откупаясь от дочерей Екатерины, положили по миллиону каждой дать, и тут сумел сэкономить, стребовал с герцога Голштинского, чтобы каждая из великих княжон ему, Меншикову, по сто тысяч взятки дала, а тут сразу ни с того ни с сего этакие деньги транжирить.

Нет, надобно, надобно поговорить с Остерманом... Куды смотрит, дурак австрийский?!

Выговор Остерману был сделан серьёзный.

И хотя ни единым словом не пожаловался добрейший Андрей Иванович своему воспитаннику, Пётр видел, что обер-гофмейстер смущён и опечален. Правда, причину этой печали он так и не сумел открыть, пока не встретился с сестрой.

Встретившись же, сразу вспомнил про мешок с деньгами и спросил, понравился ли ей подарок...

— Какой подарок? — удивилась Наталья.

— Десять тысяч червонцев, которые я твоему высочеству, дура, пожаловал! — рассердился Пётр.

Круглыми стали глаза великой княгини.

— Ваше величество... — заинтересованно сказала она. — Я не получала от вас никаких денег.

Император приказал позвать слугу и тут же, при сестре, спросил, куда пропали деньги.

Потрогав темнеющий под глазом синяк, слуга объяснил, что деньги отобрал светлейший князь. С трудом далось ему это признание. Видно было, как страшно ему сейчас.

Страшно было и самом императору. И может быть, если бы не было рядом Натальи, если бы не блестели так её округлившиеся глаза, привычное благоразумие и взяло бы верх. Но это происходило при сестре. Она всё видела и внимательно смотрела на брата, ожидая его решения. Волна страха столкнулась в душе мальчика с невозможностью проявить этот страх. Он оцепенел весь. Лицо сделалось белым, сердце учащённо забилось. Он уже не видел ничего, ни сановников в золотых мундирах, ни округлившихся Натальиных глаз.

— Князя! — закричал одиннадцатилетний император. — Князя ко мне призвать!!!

И затопал ногами, заходясь в крике.

Случившийся рядом Остерман бросился к нему.

— Фаше феличестфо! Фаше феличестфо! — бормотал он, пытаясь успокоить мальчика. Но Пётр с недетскою силой оттолкнул Остермана, и тот едва не упал. А император уже ничего не понимал, кроме того, что если задумается хотя бы на мгновение, то всё нарастающий и нарастающий ужас парализует волю, и он уже никогда не сможет оправиться от этого страха.

Когда появился вызванный Меншиков, силы императора были на исходе. Ненавистью обожгло лицо, и Пётр не сумел скрыть этого.

— Как вы смели, князь, не допустить придворного исполнить моё приказание?! — тонко выкрикнул он.

Глаза их встретились. Глаза ребёнка и глаза пятидесятичетырёхлетнего генералиссимуса. И император заметил в этих глазах страх. Впрочем, если это и было так, то только тень страха. Промелькнула и исчезла. Тут же глаза Меншикова сделались холодными и жёсткими.

— Ваше величество... — спокойно сказал он. — У нас в казне большой недостаток денег. Я сегодня намеревался представить вам доклад о том, как употребить эти деньги, но, если вашему величеству угодно, я прикажу воротить эти десять тысяч червонцев и даже из собственной казны дам миллион...

Одиннадцатилетний император не выдержал, опустил глаза. Он не мог сопротивляться этому страшному человеку.

— Я — император! — почти прошептал он. — Не забывайте этого, князь!

И, не дожидаясь возражений Меншикова, торопливо вышел из залы.


Нет, не привиделся одиннадцатилетнему Петру страх в глазах Меншикова. Когда Меншиков вошёл в дворцовую залу и увидел побелевшее лицо мальчика, ему действительно стало страшно. На мгновение показалось, что он видит того, первого императора. Ощущение было мгновенным и острым. Тут же Меншиков взял себя в руки и заговорил, как и положено говорить пожилому человеку с мальчиком, но страх никуда не исчез... Это был и не страх уже, а отчаяние. Ясно и отчётливо понял светлейший князь, что ничего не получится из столь славно задуманного плана. Всё было рассчитано верно, но в безукоризненные расчёты вмешивалась злая, не поддающаяся никакому расчёту сила, и управлять ею невозможно.

Словно огромная тяжесть опустилась на плечи Меншикова. С трудом добрел до своих покоев и здесь, повалившись в кресло, совсем сник. Только сейчас и ощутил он, как устал за последние годы, как иззяб на сырых петербургских ветрах...

Утром Меншиков не смог подняться с постели.

Заболел...

Светлейшего князя била сильнейшая лихорадка, началось кровохарканье. Меншиков умирал... Когда слабость отпускала его, Александр Данилович диктовал последние распоряжения. Он написал в эти дни наставительное письмо юному императору, указывая на его обязанности по отношению к «недостроенной машине» Российской Империи, написал в Верховный Тайный совет, поручая заботам и попечению его свою семью и дочь, великую княгиню Марию Александровну.

6


Опасно болеть в Петербурге. Такой уж город построил Великий Пётр, что не угадать было, чем здесь лютая хворь обернётся...

Первые дни после ссоры с Меншиковым одиннадцатилетний император сильно переживал. Едва сам не расхворался. Вначале страшно было за дерзость, которую он учинил... Потом — Меншикову всё хуже становилось — жалко светлейшего князя было и стыдно, что это он и учинил страдание своему благодетелю... Одному Богу ведомо, чем бы переживания кончились, но добрейший Андрей Иванович, заметив печаль на лице венценосного воспитанника, постарался отвлечь его.

— Фаше феличестфо! Фаше феличестфо! — заламывая руки, плакал он. — Зачем вы мучаете своё доброе сердце, фаше феличестфо? Оставьте уроки, поезжайте к сестре... На охоту съездите.

Поначалу император отмахивался от предложений Остермана, но йотом всё-таки решил навестить тётушку. Поехал к ней с мыслью погоревать вдвоём, рассказать Елизавете Петровне о некрасивом проступке своём. И вот, как-то так получилось, что едва увидел стройную, голубоглазую тётушку, как тут же и позабыл о своём намерении. Да и семнадцатилетняя тётушка, весёлая и беззаботная, не говорила ни о каких печалях. День пролетел в играх и развлечениях, как будто его и не было, а прощаясь, Елизавета Петровна взяла с его величества слово взять её на охоту, и хотя император пребывал в печали но светлейшему князю, никак нельзя было нарушить данного слова... Пришлось ехать.

И опять незаметно пролетел день. Поздно было возвращаться во дворец. Решили продолжить охоту и на следующий день.

Да и то ведь сказать, куда уверенней чувствовал себя император в седле с ружьецом в руках, чем на троне или над учебником. Так приятно было скакать, то и дело ловя на себе восхищенный взгляд обворожительной тётушки. Какой тут Меншиков, какие уроки! И в голове этого не было...

А мост на Преображенский остров всё ещё не готов был. Чтобы не тратить времени на переправы, перебрался Пётр с согласия Андрея Ивановича Остермана в Летний дворец... И так, в весёлых праздниках и забавах и пролетело лето... К осени, когда отступила болезнь от светлейшего князя, уже другим стал император. Уже двенадцать годов исполнилось ему, подрос за лето и возмужал. Даже и думать не хотелось, чтобы к Меншикову вернуться. И тётушка, Елизавета Петровна, и сестра Наталья, и новый друг князь Иван Долгоруков, и даже сам воспитатель, добрейший Андрей Иванович Остерман, вполне его намерения одобряли.

— Зачем, ваше величество, больного человека стеснять? — говорили они. — У вашего величества свои дворцы пустые стоят.

Оно и верно... Велел император вещи свои в Летний дворец от Меншикова перевезти, зажил с новыми друзьями душа в душу, беззаботно и весело.

Иногда, правда, накатывала печаль. Снова вспоминал император, как отважно сражался Меншиков, чтобы его на престол посадить, какой тогда разговор был, но странно, уже не раскаяние вызывали в юном Петре воспоминания, а досаду. И когда оправившийся от болезни князь приехал к нему, даже разговаривать с ним не смог заставить себя император. Отвернулся от князя и заговорил с другими придворными.

А тут ещё Остерман на Меншикова пожаловался. Сказал, что вызывал его светлейший князь, ругал словами неудобоговоримыми, колесовать обещал Андрея Ивановича, а императора за уроки засадить и строгих учителей приставить.

Вспыхнул от гнева император. Как это можно добрейшего Андрея Ивановича колесовать, будто он разбойник и душегуб какой?! Каких ещё учителей Меншиков выдумал?!

— Кто он такой есть?! — топая ногами, закричал.

— Никто, Ваше Величество... — смиренно известил Остерман. И тут же пояснил, что заслуги и значение светлейшего князя и генералиссимуса, разумеется, чрезвычайно велики, но рядом с императором никакого значения не имеют, поскольку для императора Меншиков такой же подданный, как и любой другой житель империи.

Эту пространную речь двенадцатилетний император внимательно выслушал. Потом спросил, что можно с Меншиковым сделать? Можно ли наказать его за дерзость?

— На фее фоля фаша, фаше феличестфо! — сказал Остерман.

Участь всевластного светлейшего князя решили в считанные дни. 8 сентября Меншикова посадили под домашний арест, а уже на следующий день, во время заседания Верховного Тайного совета, государю подали подготовленный Остерманом указ. Меншиков лишался всех чинов и орденов и ссылался в своё дальнее имение.

Государь император указ одобрил, и 10 сентября Меншиков тронулся в путь, из которого уже не суждено было воротиться ему.


Едва отъехали от Петербурга, догнал курьер. Ему приказано было отобрать у опального сановника иностранные ордена. Русские ордена отобрали ещё в Петербурге... В Твери князя догнал второй курьер. Он приказал высадиться из экипажей и далее следовать в простых телегах...

Домочадцы начали было возмущаться, но сам Меншиков сохранил спокойствие.

— Передай, — сказал он курьеру, — чем больше они у меня отнимут, тем менее оставят мне беспокойства... А их мне жалко...

И закашлялся. У него снова возобновилось кровохарканье.

Так и не одолел он свою болезнь. Опасно болеть в Петербурге сановнику...

А в столице долго ещё только и разговоров было, что об отобранных у светлейшего князя имуществах.

Конфисковали у Меншикова девяносто тысяч крепостных крестьян, отобрали пожалованные ему города — Ораниенбаум, Ямбург, Копорье, Раненбург, Почеп и Батурин...

— А капиталу-то?.. Капиталу-то ведь тринадцать миллионов было...

— А ещё бриллиантов на целый миллион...

— Одной золотой да серебряной посуды больше двухсот пудов... На пяти возах не могли увезти...

7


Так и шло время. Мелькали дни, слагаясь в недели, месяцы. До Сибири известия из Петербурга доходили с опозданием. Только летом привезли сюда битого кнутом Григория Григорьевича Скорнякова-Писарева — великого человека, генерала, начальника Морской академии... Теперь он уже не был генералом... Лишили его, за попытку помешать одиннадцатилетнему императору запять престол, всех чинов и состояния. Вместе со Скорняковым и генерал-полицмейстера Петербурга Антона Мануиловича Дивиера привезли. Не пощадил и его гнев шурина...

Тоскливо было Афанасию Фёдоровичу Шестакову от петербургских новостей, но других известий из столицы не приходило. Никаких распоряжений насчёт экспедиции не поступало.

По вечерам, когда разгорались на вымороженном небе крупные звёзды, хоть волком вой — такая тоска накатывала. Вечерами этими пил Шестаков водку со штурманом Гансом и, скуки ради, учил его ругаться по-русски. К весне не хуже казака-замотая материться Ганс научился...

Весною, на простых крестьянских телегах, провезли через Тобольск в Берёзов семейство светлейшего князя Меншикова. Такой ведь колосс пал, и что? Не дрогнула земля, не задрожала в смятении... Смотрел на телеги эти Шестаков и ничего не понимал. И когда увидел князя со скорбно опущенной головой, позабыл обо всём.

— Ваше сиятельство! — кинулся к телеге.

Поднял голову Меншиков. Не узнавая, мутноватобезразлично взглянул на Шестакова.

— Это я, ваше сиятельство... — шагая рядом с телегой, проговорил Афанасий Федотович. — Казачий голова, которого ваша светлость в экспедицию изволили снарядить для приискания новых землиц.

Не прояснился взгляд Меншикова, не вспомнил князь казачьего головы.

— Много ль нашёл землиц? — спросил равнодушно.

— Дак из Тобольска не могу выбраться пока, ваша светлость... — зачем-то пожаловался Шестаков. — Указу пока нет.

Опустил голову светлейший князь. А Шестаков, схватившись рукою за борт телеги, продолжал месить грязь, шагая рядом.

— До Берёзова теперь с нами пойдёшь, дедушка? — спросила с телеги княжна Мария, и запавшие глаза её обожгли Шестакова.

Разжав руку, остановился Шестаков. Перекрестился вслед скрипучим телегам. Эвон, как судьба с человеками играет. Ещё вчера, кажись, молились во всех церквах о здравии невесты императора, а сейчас что от неё осталось — только тень острожная.


Сильнее обычного напился в этот вечер Афанасий Федотович. Уже ночью сидели они со штурманом Гансом на высоком берегу Иртыша и выли на звёзды. Поначалу Ганс сообразить не мог, как это делается, но скоро вошёл во вкус, самозабвенней и громче головы выл.


За этот вой ночной и вызван был Шестаков к самому генерал-губернатору. Губернатор тоже сильно изменился за эти годы. Когда Шестаков ехал в Петербург, новый губернатор куда как добёр был, а после того, как от покойной матушки-императрицы золотым позументом отделанную суконную пару получил, и не подступиться стало. Даже не узнал Шестакова, когда тот явился к нему, воротившись из Петербурга. На кой ляд сегодня потребовался? Может, по экспедиции какое решение вышло?

— Вы пошто бунтовать вздумали? — накинулся на Шестакова губернатор. — Измену замыслили?!

Насилу объяснил Шестаков, что не по Меншикову голосили они с Гансом, водочное безумие в них выло.

— Михайло Влодимирович! Ваше сиятельство! — повалился он в ноги губернатору. — Не дай пропасть человеку! Отпусти в Якуцк, Христа ради, коли не получается никакого дела!

— Куды я тебя пущу?! — рассердился Долгоруков. — С тобою команда из Питербурха прислана! Я, что ли, в поход вас назначил?! А против указа сенатского мне идти, так самого живо к ответу призовут!

— Дозволь тогда в поход двинуться, снаряжения какого-нибудь дай, да и побредём с Богом...

— Совсем ты от водки дурак, голова, стал... — вздохнул Долгоруков. — Мыслимое ли дело без инструкции такое сделать? А впрочем, знаешь, езжай, голова, в Якуцк. Тамо и вой, сколько душа пожелает. Нечего здесь сдювляться[5].

Ну, и то — слава Богу... Хоть семью повидал. Подросли сыновья, пока отец по Петербургам да Тобольскам странствовал. А племянник Иван, тог и совсем мужиком стал...

Да и степы ведь дома пособляют. Погоревал о заботах своих воеводе Ивану Полуэктову, поговорил с казаками, и выяснилось, что, как уж на Руси заведено, можно и без разорения края в путь снарядиться...

Матроса больного с Камчатки привезли. Рассказал матрос, что в следующем году ворочаться Беринг хочет. Ну, коли так, то и добро. Корабли можно подремонтировать маленько, да и в море идти. Опять-таки и казаки многие, своей охотою, соглашались с Шестаковым новые землицы приискивать.

Воевода Полуэктов план этот одобрил. Посулил хлеба и огневого припасу дать.

— Езжай, — сказал Афанасию. — Утри нос гусям красноногим.


Всё как-то само собою улаживалось, но тут бунт в команде возник. Назначенный в экспедицию драгунского полка капитан Дмитрий Павлуцкий ни в какую не соглашался, не дождавшись команды солдат, в поход выступить. Мало того, он и штурмана Ганса сговорил не ввязываться, как он выразился, в авантюру.

С Гансом разговор у Шестакова короткий был, велел матросам растелешить его и линьком попотчевать — враз штурман одумался. Ну а с капитаном Павлуцким и связываться не хотелось. Сказал Афанасий Федотович, что о самом капитане и о его матери думает, и двинулся в Охотск.

Павлуцкий в Якутске остался дожидаться команды солдат. Коротая долгие зимние вечера, писал донесения в Тобольск губернатору.

В Тобольске донесения читали внимательно. Кабы ведь не доносы, так и неведомо, чем бы держалась Сибирь. Столько вёрст в ней немеренных... Тут же и распоряжения составлялись.

«Для чего он, Шестаков, такие непорядочные поступки чинил и оного штурмана велел бить команды своей матросу, тако ж и тебя, капитан, поносил всякими непотребными словами?..» — скрипели перья, составляя губернаторский указ. Вопрос прямой задавался. Ответствуй, Афанасий Федотович! Только не совсем сподручно через тысячи вёрст переговариваться, как с мужиком на улице. Не услышал этого вопроса Афанасий Федотович Шестаков. В ответ на Указ сообщил капитан Дмитрий Павлуцкий, что ещё 21 июня 1729 года отправился-де он, Шестаков, со служилыми людьми на Восточное море в Охотский тракт...

Прежнего губернатора уже заменили к тому времени, и, получив этот ответ, в Тобольске очень удивились. Какой ещё Шестаков? Пошто он к Восточному морю отправился? Кто такой капитан Дмитрий Павлуцкий? Новый губернатор Плещеев ни про Павлуцкого, ни про Шестакова и слыхом не слыхивал...

8


Если до Тобольска и до Якутска с большим опозданием приходили известия из Петербурга, до Камчатки они не доходили вообще. Не знал Беринг и его офицеры, что уже померла матушка Екатерина. Неведомо было, какие бури бушевали в Петербурге, какие исполины падали там...

Впрочем, пока для самой экспедиции перемены, происходящие в Петербурге, не имели никакого значения. Волею покойного императора Петра Великого были посланы они, и даже и мысли не возникало, что эта воля может быть не исполнена. Каковы бы ни были участники экспедиции, все они были сыновьями жестокой и беспощадной эпохи. Переделывая страну, Пётр Первый переделывал и людей. Смело, кажется, и не задумываясь порою, — некогда! — назначал людей на великие свершения, и человек, назначенный им, становился таким, каким его хотел видеть император, или погибал бесславно. Сурова была петровская школа. За обучение в ней платили жизнями.

Ещё в Петербурге понял Беринг, во главе сколь сложного предприятия поставила его воля умершего императора, и ещё тогда задумался, посилен ли для него, прожившего такую тусклую, неяркую жизнь, взваленный на плечи груз. Но никто не спрашивал его мнения, никто не требовал согласия. Берингу был передан приказ императора, и теперь только смерть могла принять у него отставку.

И вот, вопреки логике и здравому смыслу, после немыслимой — на три с половиной года! — задержки, всё было готово к назначенному вечно достойный памяти императором плаванию.

Наполнили водою из верховых болот дубовые бочки, загрузили в трюмы провиант, и 13 июля 1728 года в два часа дня, сотворив молитву, поплыли вниз по реке Камчатке... В устье реки из-за сильного встречного ветра встали на якорь.

Почти весь экипаж стоял на палубе, глядя на темнеющие башни опустевшего Нижнекамчатского острога. Всего двух больных да ещё трёх солдат караула, для охраны провианта и денежной казны, оставил на берегу капитан Беринг. За острогом белели вершины камчатских гор...

Только ночью подул попутный ветер. Подняли грот, фок, кливер, топсель. Зашумел пойманный парусами ветер. «Святой Гавриил» легко побежал к выходу из залива. Хлестали в борта зеленоватые волны, обдавая бронзовое лицо Беринга солёными брызгами. С Богом! В путь!


Ничего не изменилось в сравнении с тем, что было вчера или месяц назад, или в любой другой день из этих трёх с половиной лет, те же люди окружали Беринга, такою же тяжёлой и утомительной работой были наполнены дни, и вместе с тем изменилось все. Позади остались сомнения и опасения, мелочные хитрости и расчёты — впереди расстилался неведомый океан. Шли, как и было указано в инструкции, но самому краешку моря, нанося на карту очертания скалистых берегов.

Чириков и Чаплин меняли друг друга на вахте, производя исчисления топографических координат. Порою берег начинал уходить на восток, и тогда замирало сердце у Алексея Ильича Чирикова — не это ли и есть перешеек между континентами, который велено найти им? — но проходило время, и обрывался крутой берег, тяжёлая океанская вода плескалась в скалистые, заворачивающие к северу, а потом и на запад, берега... Обходили очередной угол... И сколько ни смотри в сторону океана, приникнув к подзорной трубе, — никаких признаков близкой земли... Только мелькнёт в волнах вдалеке чёрная спина играющего кита, и все...

Обогнув Камчатский мыс, пошли в море меж севером и востоком по простертию земли. Неровно гудел в снастях свежий южный ветер. Бог подпрыгивал на волнах.

Тучами неслись мелкие холодные брызги. Вокруг — покуда хватало глаз — белой пеной кипел океан. Несколько раз подбирали паруса в ожидании шторма, по наутро ветер сменился, дул теперь с севера, неся с собою густой влажный туман... Видимость стала плохой, затрудняя наблюдение за берегами.

Несущий туманы северный ветер не стихал, пока обходили Озёрный залив, несколько раз спускались чуть-чуть к югу, и только 18 июля при слабом восточном ветре Берингу удалось правым галсом повернуть бог и продолжить плавание на север. Два дня плыли вдоль побережья Карагинского острова, нанося на карту его очертания. Затем вошли в Олюторский залив.

Здесь начал рваться такелаж. 24 июля во время небольшого шторма порвался у гафеля ракс-тоу, и пришлось спустить грот-сейль, потом порвался топенант, и лишились грота. Всё утро на следующий день чинили такелаж, но через два дня снасти снова не выдержали.

«В 7 часов у топселя порвался формарсель-лось, топсель сняли и шли гротом, фоком и кливером...» — записывал в вахтенном журнале Чириков.

В этот же день, к вечеру, открылся «угол земли, простирающийся в море, за которым земли не видать». Обойдя его, «Святой Гавриил» вошёл в Анадырский залив, где моряков поразило обилие доверчивых серых китов, сивучей и моржей. Киты подплывали к «Святому Гавриилу» так близко, что казалось, можно дотянуться до них рукою...

Плыли в виду берега. Вначале строго на север, потом — на северо-восток, куда уходила земля. Наносили на карту мысы, лиманы, косы. Порою берега заволакивало зеленоватым туманом, и приходилось брать координаты горных вершин. Медленно проступали из белизны бумаги очертания континента, границы Российской державы, омываемой морем, которое назовут Беринговым.


Уже на исходе были запасы пресной воды, и несколько раз становились на якорь, снаряжая шлюпку на берег. Из-за густого тумана прошли мимо устья реки Анадырь, не заметив его. Теперь плыли вдоль покрытых снегом, уходящих на северо-восток скал...

6 августа, на Преображение, запасы воды удалось пополнить в бухте, названной в честь праздника. Сходивший на берег штурман Чаплин рассказал, что видел на берегу пустые яранги. Однако самих хозяев жилищ увидели только через два дня.


«Святой Гавриил» лежал в дрейфе, когда к нему подплыли на кожаной лодке чукчи. Они махали руками и что-то кричали.

— Что они говорят? — спросил Беринг у толмача-коряка.

— Говорят, что они чукчи, — ответил тог. — Спрашивают, кто мы такие и чего пришли сюда...

— Ответь, что мы русские и просим подняться к нам на корабль...

Однако уговорить чукчей удалось не сразу. Вначале, усевшись на пузырь, сделанный из нерпичьей кожи, подплыл к «Святому Гавриилу» их посланец.

— Далеко ещё эта земля на восток идёт? — спросил Беринг.

— Без конца... — ответил чукча. — И повсюду на всей земле одни чукчи живут. Многолюдно их по берегу...

— А где Анадырь-река?

— В другую сторону плыть надо. — Посланец махнул рукой на запад, откуда и пришёл «Святой Гавриил».

С любопытством разглядывал он моряков.

Коряки-толмачи объяснили, что про русских он слышал, но видеть ещё не приходилось.

Немного погодя подплыли к боту и остальные лодки, но подниматься на судно чукчи не стали, разговаривали снизу. Говорить было трудно. Толмачи-коряки с трудом понимали чукотскую речь и так и не сумели допытаться, есть ли морской проход к устью Колымы. Зато чукчи рассказали про остров, который «в красный день отошёл-де недалече, отсюда к востоку, и землю видеть».

Морщился Беринг, слушая невразумительную речь.

10 августа нанесли на карту Чукотский угол и начали менять курс в поисках острова, про который рассказывали чукчи. 11 августа нашли его и назвали островом Святого Лаврентия.

Пока лавировали у Чукотского мыса в поисках острова, погода испортилась. Ветер нёс густой туман, видимость ухудшалась.

Беринг продолжал плыть на северо-восток в большом удалении от берега. В густом тумане прошли пролив, который будет назван Беринговым, и вышли в Чукотское море, так и не заметив берегов полуострова Сьюард, принадлежащего уже Американскому континенту.

13 августа, когда пересекли Северный полярный круг, Беринг собрал консилиум.

Он предложил лейтенантам Чирикову и Шпанбергу дать «письменное мнение», можно ли считать доказанным, что Азиатский континент не соединяется с Америкой.

— В инструкции, составленной вечнодостойныя и блаженныя памяти Его Императорским Величеством, сказано, что, построив бог на Камчатке, нам надлежит плыть вдоль земли, которая ведёт на норд, и искать, где оная сошлась с Америкою... — проговорил Беринг. — Мы прошли более тысячи миль от устья реки Камчатки и находимся сейчас на шестьдесят четвёртом градусе северной широты. Всё это даёт мне уверенность считать, что Азия ни в каком месте не сходится с Америкою.

Это было ясно и лейтенантам. Как было ясно и то, что коли так, то и цель экспедиции может считаться достигнутой.

— Пишите своё мнение, господа офицеры... — сказал Беринг.

«Святого Гавриила» сильно качало. Наглухо задраенный иллюминатор в каюте Беринга то погружался в пенистую воду, то поднимался, и тогда, сквозь сползающую но стеклу пелену воды, сочился через иллюминатор жиденький свет.

Из-за бесконечных изматывающих вахт, которые ему приходилось нести вдвоём с Чаплиным, Алексей Ильич Чириков чувствовал себя усталым и долго не мог сообразить, что хочет от него капитан. Всё правильно. С уверенностью можно утверждать, что Азия не сходится с Американским континентом, но у Чирикова в голове не укладывалось, как можно после трёх с половиной лет подготовки к экспедиции, растратив огромные деньги, пожертвовав десятками жизней, возвращаться назад, проведя в плавании менее месяца...

«Нельзя быть уверенным, — волнуясь, написал он, — в разделении Азии с Америкой, ежели не дойдём до устья Колымы или до льдов, понеже известно, что в Северном море всегда ходят льды».

Шпанберг высказался менее категорично. Он предлагал ещё два-три дня плыть на север, а затем возвращаться назад.

Долго ждали лейтенанты, пока заговорит Беринг. Но тот не спешил. Прочитав «мнения», он задумался.

Мысль Чирикова он разгадал сразу. Если принять его предложение, придётся становиться на зимовку. Кстати, Чириков и сам предлагает зимовать на земле, которая, по рассказам чукчей, «поросшая лесом», лежала к востоку от Чукотского угла...

Велик, чрезвычайно велик был риск дальнейшего плавания. За эти годы Беринг достаточно наслушался о невзгодах и опасностях, подстерегающих мореходов в северных морях. Чириков прав, что нельзя сравнивать допотопные судёнышки с современным ботом. Только в пользу ли «Святого Гавриила» будет сравнение? Беринг своими глазами видел в Архангельске кочи и понимал, что для плавания во льдах они приспособлены лучше. И спасти на кочах не обледеневают в морозы, да и форма корпуса такая, что сжатое льдами судно не ломается, а просто выскакивает наверх.

Нет... Слишком рискованно предложение Чирикова.

— Обдумавши ваши мнения, — глухо прозвучал голос Беринга, — считаю нужным идти на норд до шестнадцатого числа сего месяца. Затем, коли не встретится земля, поворачивать назад. Нет надежды, что благополучно доберёмся до Колымы-реки, а ежели и дальше медлить, то может статься, подойдём к такому берегу, от которого и отойти нельзя будет.

Чириков опустил глаза. Ещё в Якутске, когда сообщил он Берингу о воровстве Шпанберга, капитан загородился от него глухой стеной непонимания. Даже катастрофа отряда Шпанберга не открыла ему глаза...

— Сможем ли мы, ваше благородие, коли повернём назад, утверждать, что выполнили инструкцию вечнодостойныя и блаженныя памяти Его Императорского Величества? — громко и отчётливо задал вопрос Чириков, и голос его зазвенел от волнения. — Я видел в Якуцке самодельные карты, где указана земля, соединяющая Азиатский континент с Америкой...

— Я тоже видел карты... — Беринг вынул из кармана свою трубку и начал набивать табаком. Но есть и другие чертежи. На них указывается, что Чукоцкий мыс омывается морем.

— О каких картах может идти речь в этом непросвещённом краю? — сказал Шпанберг, устремив на Чирикова свои выпуклые бесцветные глаза.

На этом и завершился консилиум. Решение было принято.


Ночью Чириков опять стоял на вахте. Ветер стих. Вся свободная от вахты команда спала. Белёсые сумерки висели вокруг. То и дело подносил Алексей Ильич к глазам подзорную трубу, по океан вокруг был пуст. Такая же пустота застыла и в груди. Это было даже не разочарование — отчаяние... Вокруг — Чириков чувствовал это — таились великие открытия, неведомые земли, которые ждали своих открывателей... И вот, вместо того чтобы продолжать плавание, Беринг поворачивает назад.

Снова приставил к глазам Чириков подзорную трубу. До самого горизонта, белесовато сливаясь с небом, лежал океан.

Сероватою струйкой бежало в песочных часах время... Когда последние песчинки пересыпались вниз, вахтенный матрос ловко и мгновенно переворачивал часы. Бил склянки. Далеко, достигая невидимых, но таких близких берегов Америки, так и не отысканной Берингом, разносились звуки.


16 августа 1728 года, дойдя до широты шестьдесят семь градусов восемнадцать минут, бот «Святой Гавриил» лёг на обратный курс.

Если бы, возвращаясь, взяли чуть восточнее, непременно упёрлись бы в Америку. Но Беринг приказал возвращаться прежним курсом. Когда проходили сквозь пролив, который будет назван Беринговым, шёл дождь. И снова прошли, так и не заметив американского берега.

2 сентября, ловя ускользающий ветер, вошли в Нижнекамчатскую гавань... Экспедиция была завершена.


Однако Беринг не сразу решился вернуться назад. Ещё одну зиму провели на Камчатке, где, как писал потом Беринг, «живут великие метелицы, которые по-тамошнему называются пурга». Весной отремонтировали и загрузили «Святого Гавриила» и снова поплыли — теперь уже не на север, а прямо на восток. Три дня искали Америку, а 8 июня Беринг приказал повернуть назад. Обогнув южную оконечность Камчатки, вошли в Охотское море. Светило солнце. Море было синим, а скалы тёмными. 23 июня утёсы посторонились, и впереди открылся Охотск.

Сразу же, не теряя времени, Беринг приказал выступать в Якутск. У Юдомского креста встретили Афанасия Шестакова, который как раз и шёл в Охотск, чтобы открыть то, что не открыл Беринг.

Вместе с Шестаковым шли и его сыновья, и племянник Иван.

— Ребятишек-то зачем ведёшь с собою? — спросил у казачьего головы Чириков.

— Сам же говорил, что капитанами станут... — напоминая давний разговор в Якутске, ответил Шестаков. — Вот я и думаю Ваську на «Гавриила» посадить, а Ваньку-племянника — на «Фортуну». Пускай обвыкаются. Мы ведь в Охоцк-то навсегда бредём. Жить тут ладим, пока другого места способного не подберём.

Чириков опустил голову. Легко было возражать Шестакову в Якутске. Сейчас, когда из четырёх с половиной лет экспедиции Беринг отвёл только три дня на поиски Америки, надо было молчать. Беринг убедительно доказал, что выполнил инструкцию покойного императора... Только разве для этих доказательств за десять тысяч вёрст снаряжалась экспедиция?

Шёл 1729 год...

9


1728 и 1729 годы...

Неприметные, не ознаменованные никакими великими событиями годы русской истории... И вместе с тем, события этих лет, хотя и через многие десятилетия, но очень приметно проявятся в истории, во многом определяя ход её.

В 1728 году, за несколько дней до коронации тринадцатилетнего Петра Второго в Москве, родится Карл-Петер-Ульрих, внук двух непримиримых врагов — шведского короля Карла XII по отцу и русского императора Петра Первого но матери. Карлу-Петеру-Ульриху суждено будет стать русским императором Петром Третьим.

А в 1729 году в Померании, в семье коменданта прусской крепости, родится и его убийца — Софья-Августа-Фредерика, будущая русская императрица Екатерина Великая.

Но об этих событиях не ведали ещё тогда в далёкой России. И Александр Данилович Меншиков, рубивший во льду могилу для своей дочери, не догадывался даже, что не в вечной мерзлоте вырубает он могилу, а на самой границе двух эпох.

Проглянуло солнце на ненастном небе, засияли слабосильные лучи в алмазных брызгах разлетающейся ледяной крошки, заполыхали драгоценными каменьями, завалившими могильную яму. Не удержал слезу бывший герцог Ижорский, бывший светлейший Римского и Российского государств князь, бывший генералиссимус, адмирал, кавалер... Старческая, скатилась она по морщинистой щеке, вспыхнула на мгновение и упала в вороха ледяного сияния.

— Мариюшка моя дорогая... — прошептал дрожащими губами князь. — Императрица моя горемычная...


Не знал, не ведал светлейший князь, рубивший в берёзовской мерзлоте могилу, что и самому ему меньше года остаётся оплакивать дочь, скоро и самого его похоронят в этом же льду, и в чёрном небе засияет над их могилами северное сияние...

Сполохи его, то тускнея, то разгораясь, побегут но небу, осеняя нерукотворной короной ледяные могилы. И сожмётся сердце от немыслимо холодной и тоскливой красоты этой небесной короны у другой невесты Петра Второго — княжны Екатерины Алексеевны Долгоруковой. Здесь, среди холодных, дующих из голой тундры ветров, как и у Марии Меншиковой, завершится её обручение с императором...

Впрочем, это произойдёт лишь в 1730 году, когда уже устремится по тёмным ветвям генеалогических деревьев в поисках своего монарха Российская Империя. На целое столетие затянется эта, тоже снаряженная Петром Первым экспедиция...

Загрузка...