ГЛАВА ПЯТАЯ

1

ная экспедиция самая дальняя и трудная и никогда прежде не бывалая, что в такие дальние места отправляются», — прочитал Беринг и, подняв от бумаги глаза, оглянул заполненный офицерами зал городского магистрата. Сегодня, 20 января 1734 года, здесь собрались все руководители будущей экспедиции.

Вот стоит у стрельчатого окна ближайший помощник Беринга, капитан Чириков. Его коллеги, капитана Шпанберга, к сожалению, нет... Мартын уже отбыл в Якутск. В этой экспедиции на него трудно рассчитывать. Шпанберг считает плавание к берегам Японии самостоятельной экспедицией и соответственно ведёт себя.

Беринг вздохнул. Он, конечно, поспешил с аттестацией Шпанберга четыре года назад. Это досадно ещё и потому, что из-за этого разладились отношения с Чириковым. Самолюбивый офицер, конечно же, не забыл, что четыре года назад его обошли в чине по сравнению со Шпанбергом. Теперь несправедливость ликвидирована, Чириков тоже произведён в капитаны, но с Берингом отношения у него не наладились.

Очень, очень это прискорбно.

Грустно помаргивая ресничками, смотрел Беринг на офицеров, молодых и решительных лейтенантов, которые, кажется, и не задумываются о предстоящих трудах. Вот Василий Прончищев — он поехал в экспедицию вместе со своей молодой женой Татьяной. Вот Дмитрий Лаптев. Вот Дмитрий Овцын.

Двадцатисемилетний Дмитрий Леонтьевич Овцын выглядит моложе своих лет. Округлое лицо с баками, задумчивый мечтательный взгляд из-под густых, разлётистых бровей... Но внешность обманчива. Пока у Беринга нет оснований сожалеть о своём выборе. Лейтенант Овцын блестяще проявил себя в Казани... И слава Богу! Дай Господи, чтобы и дальше он оставался исправным офицером. Тем более что Овцыну первому предстоит начать исследования. Прямо из Тобольска поплывёт он на дубель-шлюпке к устью Оби и, выйдя в море, пойдёт к устью Енисея...

После Овцына, только уже по Лене, двинутся к морю отряды Прончищева и Лассиниуса... Где, кстати, Питер? Беринг оглянул заполненный людьми зал городского магистрата. У камина с лепным гербом Тобольска, на котором два соболя держали корону, стояли недавно принятые на русскую службу шведы — лейтенанты Свен Ваксель и Пётр Лассиниус...

Собрались в зале и прикомандированные к экспедиции учёные — и среди них академик Герард Миллер, который так много уже помогал Берингу.

Да, пока они вместе. Но скоро каждому предстоит заняться своим делом. И его, Беринга, роль будет заключаться в том, чтобы направить отряды, а всё остальное зависит от этих лейтенантов, да и от Бога.

— С Богом, господа! — вздохнув, проговорил Беринг, засовывая за обшлаг мундира сенатский указ. — Завтра прошу всех прибыть на освящение дубель-шлюпки «Тобол».

И, грузно ступая, вышел из зала.

2


Отправляли отряд Дмитрия Леонтьевича Овцына уже без Беринга. Ещё зимой Беринг покинул Тобольск, спеша добраться до Якутска, который и должен был сделаться центром, откуда будет осуществляться управление отрядами экспедиции.

В опустевшем Тобольске остался лишь отряд Овцына да команда Чирикова. Чириков ждал, когда вскроются реки, чтобы переправить наиболее тяжёлые грузы.

Но ещё до этого проводили в плавание дубель-шлюпку «Тобол». Случилось это 14 мая 1734 года. В недосягаемой высоте над речным половодьем плыли гусиные стаи. Топорщась вёслами, пыталась удержаться на стремительном течении дубель-шлюпка. Весь отряд — пятьдесят шесть человек — поднялся на палубу, разглядывая пришедших проводить их. Там, на высоком берегу, стояли и губернатор Тобольска Алексей Львович Плещеев, и капитан Алексей Ильич Чириков, и академики Миллер и Гмелин.

Наконец пальнули из фальконетов. Сорвалась с места подхваченная стремительным течением дубель-шлюпка. Увлекая за собою неповоротливые дощаники, понеслась вниз по реке. Скоро пропали из глаз маковки Тобольска, только лес потянулся по берегам, да ещё ликующе трубили над головой спешащие на север гусиные стаи. Туда, на север, вслед птичьим караванам, и лежал путь лейтенанта Овцына...


Обманчива внешность людей, воспитанных Петровской эпохой. Затверженное ещё в Морской академии правило: «Если случится дело и речь печальна, то подлежит при таких быть печальну и иметь сожаление. В радостном случае быть радостну и являть себя весела с весёлыми...» — подобно доспехам, помогало Овцыну скрывать подлинные чувства. Как и все установления петровского времени, это правило людей слабых превращало в двуличных, а таких, как Овцын, подтягивало, делало сильнее, приучало к тому, чтобы личные чувства и эмоции не вредили делу.

Кто знает, если бы родился Дмитрий Леонтьевич столетие спустя, глядишь, и стал бы он поэтом-романтиком. Рассыпав кудри по плечам, слагал бы волнующие девичьи сердца поэмы. Но Овцын — сын своей, Петровской эпохи, и единственная сложенная им поэма — сама его жизнь...


Холодны и темны в Березове зимы... Бывает, неделями воет пурга, сотрясая крыши изб, и не высунешься в такую погоду на улицу. Ослепит, закрутит человека студёный ветер, забросает снегом со всех сторон — не найдёшь и пути назад... И ждёшь, ждёшь, пока стихнет непогода, и когда проснёшься от наступившей тишины, замирает сердце — неужели случилось-таки это — такая глубокая, слышно шорох каждой снежинки, тишина кругом. И выбирается из духоты жилища, и не верит глазам человек... Мёртвая неподвижность вокруг... Искрится снег в алмазном сиянии звёзд... Серебряный свет лупы заливает бескрайние пространства... Перехватывает дыхание от этой красоты. Но проходит ещё мгновение, и снова становится трудно дышать. Уже не от стылого морозного воздуха, а от отчаяния... Такая красота вокруг, и нет в ней места живому человеку! И так тоскливо, так отчаянно холодно в груди, что дрожат, замерзая на густых ресницах, слезинки... О, как долга, как отчаянно бесконечна берёзовская зима, когда тебе всего девятнадцать лет...

И торопливо возвращалась княжна Екатерина в острожную избу, пряча лицо с замерзшими на глазах слезами, падала на постель. Куталась в наброшенную на плечи шубу, пытаясь укрыться от холода, но холод изнутри жёг, из самого сердца. Неровными толчками разносило сердце вместе с кровью холод по всему телу.

Подходила неслышно и садилась рядом княгиня Наталья Борисовна. Ласково поглаживала холодную руку княжны. Удивительное дело! Моложе княжны была княгиня, а словно к дочери относилась. Откуда любви столько в восемнадцатилетней Наталье Борисовне было? Отчего так щедро любовь на всех разливала, не жалея ни сил, ни самого сердца? Неужто своих забот и печалей меньше было? Из-за недостатка места жила она с князем Иваном в амбарной избе, где замерзала в кадушках вода. Там и детей рожала молодая княгиня. Троих уже родила — в живых один младенчик остался...

Обхватив руками шею княгини, прижалась Екатерина Алексеевна горячим лицом к бархату её пропахшего амбарными запахами платья, заплакала.

— Правда ли, княгиня? — спросила сквозь слёзы. — Мне Аннушка рассказывала, что, когда для младенчика могилу рубили, княжну Меншикову задели... Аннушка говорила, что лежит княжна во льду, будто живая, и только иней от слёз — на ресницах...

— Слушай больше Аннушку... — поглаживая вздрагивающие плечи княжны, ответила Наталья Борисовна. — Нешто ты поверить могла, что Долгорукова рядом с Меншиковыми похоронят?

Но не слушала её Екатерина Алексеевна.

— Я боюсь... Я боюсь... — рыдала она. — Боюся, что и меня, как Марию Александровну, во льду зароют... Буду лежать там и плакать.

— Господь с тобою! Что ты говоришь такое, княжна! Бог милостив... Смилуется и государыня императрица... Вернёмся все восвояси... Будешь ты ещё на маскарадах плясать... Сыщутся и женихи на такую красавицу...

Слушая ласковый голос княгини, затихала императорская невеста, прижимаясь лицом к отсыревшему от слёз бархату её пахнущего амбаром платья...

Бесконечны, холодны и темны зимы в Берёзове. Только когда наступает весна, когда понесутся с небес нескончаемые птичьи клики, ещё тяжелей, ещё муторней становится на сердце. Кабы можно было подняться в чистое поднебесье подобно птицам, улететь куда глаза глядят! Так ведь нет... Залюбуешься, бывает, цветком, раскрывающимся под ледяной коркой, а оглянешься и — как плетью по глазам, чернеющий острог... И тогда сразу сжимается всё, что смутно и неясно растекается по телу горячим током крови, и хоть волком вой — ещё пуще, чем зимою, тоска... Тяжело зимою в Берёзове. Но весною ещё тяжелее. Ноет сердце от стремительной мимолётности этой поры. Птичьими ли караванами любуешься, или цветами, торопливо распускающимися на едва оттаявшей земле, или речным разливом — а в сердце одно: пролетит стремительное время короткой жизни, снова встанут над тундрой густые осенние туманы, затянутся ледяной коркой болота, полярным холодом задышит океан и заиграют на небе всполохи северного сияния... И снова жди весны, которая опять пролетит так, что и заметить её не успеешь...


Нынешней весной что-то необычное в Берёзове творилось...

Следом за птичьими караванами объявились на реке спешащие на север суда.

Всего на три дня остановились в Берёзове, но переполошили, перевернули весь городок. Одну партию берёзовских казаков мечтательно-задумчивый лейтенант отправил на лодке вниз по Оби. Наказал строить в устье реки маяки. Другую партию, на оленьих упряжках, направил «натуральной землёю».

К себе на «Тобол» лейтенант тоже взял проводниками местных казаков и, отслуживши молебен в берёзовской церкви, поплыл вниз по Оби.

Когда ушла дубель-шлюпка, топорщась на быстрине выставленными с бортов вёслами, совсем пусто стало в Берёзове. Почитай, половину здешних казаков мобилизовал в свой отряд Дмитрий Леонтьевич.

Но вот странно, княжна Екатерина Алексеевна и не замечала, как сильно опустел Берёзов. Неужто меньше народу стало? С чего бы это? Куда ни пойдёт княжна, везде мечтательно-задумчивого лейтенанта видит. Здесь, у тесовых ворот острога, она первый раз повстречала его... Здесь, на берегу, стоял лейтенант, провожая лодку с казаками. Здесь, в церкви, на молебне был... Из каждого берёзовского угла на княжну глаза Овцына глядели. И сама не знала Екатерина Алексеевна, что это такое, но перестала томить её мимолётность берёзовского лета. Уже не щемило сердце. С каким-то непонятным волнением торопила княжна Екатерина дни, ожидая, когда наконец-то закончится лето и снова спустится на землю ледяная беспроглядная ночь...

И часто теперь можно было увидеть царскую невесту на реке. Часами сидела на высоком берегу, слушая крики чаек...

Ожили потухшие было глаза. Снова засияли чарующим светом...

Заметил перемену в сестре и князь Иван.

— Ты чего это? — спросил.

— А что «чего»? — засмеялась в ответ княжна.

— Ничего! — рассердился князь Иван. — Задавлю, если дурить будешь.

И снова ещё звонче рассмеялась в ответ княжна. Никогда не боялась она брата, а теперь и подавно не собиралась бояться.

Опустил голову князь Иван и побрёл прочь.

К себе в амбар, где всё время плакал захворавший ребёнок, идти не хотелось. Пошёл князь Иван к воеводе Бобровскому. Допоздна засиделся. Пили водку. Разговаривали. Воевода экспедицию почём свет ругал. Всех казаков забрал Овцын, к самоедам послать некого... Все дела встали...

Кивал, слушая воеводу, князь Иван.

Пил водку.

Муторно на душе было... Сегодня ночью снова покойный император снился, снова спрашивал, откуда знает князь Иван, что, когда голову отрубают, больно?

К чему этот сон снова приснился? К какой новой напасти?

3


Снаряжая сибирскую экспедицию Беринга, всё подсчитала, всё предусмотрела Адмиралтейств-коллегия.

На назначенные в плавание к Америке корабли определили следующие комплекты. На первое судно капитан-командора: лейтенант — 1, штурман — 1, подштурманов — 2, поп из учёных — 1, лекарь — 1, подлекарь — 1, учеников — 2, боцман — 1, боцманмат — 1, квартирмейстеров — 2, комиссар — 1, трубачей — 2, подконстапель — 1, канониров — 6, писарь — 1, подшкипер — 1, матросов — 12, сержант — 1, капрал — 1, солдат — 24, барабанщик — 1.

На второе судно капитан-лейтенанта Чирикова «всех вышеписанных чинов тож число, сколько положено капитан-командору Берингу...»

В вояж к японским берегам в команду капитану Шпанбергу: на бот: штурманов — 2, штурманских учеников, знающих геодезическое дело — 2, боцманмат — 1, квартирмейстер — 1, подконстапель — 1, лекарь — 1, канониров — 2, комиссар — 1, писарей — 2, конопатчиков — 2, плотник — 1, матросов — 12, солдат — 26, трубачей — 2, пои — 1, барабанщик — 1. Да ещё на дубель-шлюпки, которые пойдут вместе с ботом: подштурман — 1, боцманмат — 1, квартирмейстер — 1, подконстапель — 1, лекарь — 1, поп — 1, канониров — 2, писарь — 1, конопатчик — 1, парусник — 1, плотник — 1, матросов — 2, солдат — 26 на каждую дубель-шлюпку.

Точно так же расписали, сколько народу потребуется в северные отряды, и те, что пойдут из Архангельска к Оби, и те, что двинутся из устья Оби к Енисею, и те, что из устья Лены направятся к Енисею и в сторону Чукотского мыса...

Сказано было в инструкции, где запасы брать, кому, сколько и в какие сроки платить.

«По всемилостивейшему Ея Императорского Величества указу назначенных в ту экспедицию служителей всех, кои во оной будут, жалованьем наградить и пока в той экспедиции пребудут давать против окладов их вдвое... А унтер офицерам и рядовым для той же посылки, дать здесь впредь на половину года, а на другую половину года сколько им в дачу надлежит то число суммою на них отпустить помянутому г. капитан-командору, понеже коллегия сумнительна, ежели им сполна единым разом то жалованье на целый год дать, то из них могут найтись иные в невоздержанности, отчего прийти они могут в бедность. Чего ради ему г. капитан-командору велеть из той суммы, которая отпустится ему, производить оным служителям, усматривая ежели которые находятся в добром состоянии и в воздержанности и на исправление требовать будут, таким по силе вышеписанного Ея Императорского Величества указа производить по окладам их сполна против других, а которые по усмотрению его не в таком же состоянии и в невоздержанности, тем давать по рассуждению его Беринга, усматривая чтоб от невоздержанности не могли придти они в бедность...»

Всё предусмотрела Адмиралтейств-коллегия... А чего позабыли указать, так то дополнительно указано будет. Чего и когда делать, куда и зачем ходить...

Обоз, казавшийся в Петербурге таким бесконечным, ещё сильнее прирос в Казани, в Екатеринбурге, в Тобольске... Но втянулся в Сибирь и где теперь? Растаял, разбившись на крохотные песчинки отрядов...

От Печоры до Камчатки растянулась Сибирская экспедиция. Сплавляли по сибирским рекам бесконечные дощаники с грузами, прокладывали дороги, исследовали перевалы, искали железо, медь, серебро, собирали гербарии, рылись в сибирских архивах... А вдоль северных берегов империи, по самому краешку Ледовитого океана, крохотные и неразличимые, бежали наперегонки с полярной зимой ощетинившиеся вёслами дубель-шлюпки с ободранными, изгрызенными льдами, бортами...


В своё первое полярное лето 1734 года лейтенант Овцын вёл топографическую съёмку Обской губы. Ночи были светлыми и прозрачными. Яркими и нарядными цветами полыхала раскинувшаяся по берегам тундра...

Нанесли на карту устье реки Таз, где стояла легендарная Мангазея, и тут, в самом начале августа, укрывая ещё не отцветшие цветы, густо повалил снег. 5 августа, когда снегопад прекратился, «взяли солнце» и выяснили, что плывут уже за семидесятым градусом северной широты. Через несколько дней поломался руль и пришлось возвращаться назад. В самое время повернули. Ещё несколько дней — и не вырваться бы из ледового плена...

Оставив команду ремонтировать судно в Обдорске, Овцын с подштурманом и геодезистами отправился в Берёзов. Надо было чертить карты, заготовить провиант для плавания на будущее лето.

Кроме того, сладко сжималось сердце лейтенанта при мысли, что он снова увидит в Берёзове красавицу княжну... И это, пожалуй, и было главной причиной, по которой спешил Овцын в Берёзов. Он не думал сейчас об опасностях, которые таил роман со ссыльной невестой императора. Не думал, ровня или не ровня ему Долгорукова. Он вообще не думал и даже не мечтал ни о чём. Просто всё это лето в белых полярных ночах неотступно стояли перед ним глаза Долгоруковой. Её вспоминал Овцын среди горящей цветами тундры. Её голос слышал, когда повалил густой, окутавший всё белёсой пеленой снег...

И теперь, приближаясь к Берёзову, всё чаще и нетерпеливей колотилось сердце Овцына. И когда завиднелся впереди шатёр церкви, показалось, что выскочит сейчас сердце из груди, и — кто знает? — может, и выскочило бы, и другого лейтенанта снарядила бы Адмиралтейств-коллегия пробиваться сквозь льды, наносить на карту берега океана, и не было бы доноса подьячего Осипа Тишина, не было бы розыска, не лишили бы, глядишь, капитан-командора Беринга двойного жалованья... Только не выскочило никуда сердце лейтенанта. Ещё не доехав до взгорка, с которого открывались берёзовские избы, увидел Овцын вставшую на крутом берегу княжну, и, позабыв про обычаи и условности, бросился к ней, и, если бы отшатнулась в испуге или удивлении княжна, с этой кручи и рухнул бы в ледяную воду... Но не отшатнулась, не испугалась княжна. Раскинула руки, ловя летящего над землёй чернобрового лейтенанта...

— Митенька! — услышал Овцын и подхватил княжну на руки, закружился с нею на самом краю пропасти...


Завалило и Берёзов снегами глубокими, затрещали морозы лютые, засвистела на речном просторе нескончаемая пурга, тьма опустилась на землю... Но ни морозов, ни воя пурги, ни тьмы приполярной ночи не помнил Овцын и, как пролетела во льдах и любовном чаду бесконечно долгая зима, не заметил.

Очнулся, когда в марте воротились посланные им казаки под командой Петра Лапотникова. До самого океана дошли они полярной зимой по правому берегу Оби...

— Точно ли дошли? Как вызнали? — допытывался Овцын.

— Точно, ваше благородие... — отвечали казаки. — Не сумлевайся... И помылиться[6] никак невозможно. Такие ледяные горы в океане стоят, что когда сам увидишь, сразу поймёшь, что такое...

Разорвал Овцын обхватившие его шею руки княжны.

— Жди по осени! — крикнул и помчался в Обдорск.

Там, слава Богу, всё исправно было. Из команды никто не захворал. Приобвыкли сырой оленьей кровью да топлёной елью цингу гнать. И корабль ладно изладили. Обшивку новую, взамен льдами изгрызенной, поставили. Вёсла новые вытесали. Якоря отковали.

Ну и ладно... Как только открылась река, сразу в путь двинулись...

И вот — но знакомому пути шли, лишнего времени нигде не тратили, а всё одно — к морю и на этот раз пробиться не успели. 10 июля преградили дорогу сплошные льды, и никакой щёлочки, никакого зазора в этой заставе не было.

Восемь дней ждали, пока подует ветер с берега и отодвинет прибрежные льды. Только так и не дождались. Незаметно подкралась цинга. Сонная тоска охватила команду. Желтели лица, распухали ноги, зубы шатались и выпадали. Перед тем как и его свалила болезнь, Овцын успел собрать консилиум и отдать приказ возвращаться. Как добирались до Семиозерья, уже не помнил. Лежал, не вставая... Слава Богу, в Семиозерье продовольственные склады были... Собрали карликовые ели, варили пастой... Снова удалось отогнать болезнь, страхи цинготные...

4


Страшнее холодов полярных — цинга. Незаметно, неслышно подкрадывается она, глазами мёртвых товарищей смотрит из тьмы зимовья, выжидая, чтобы накинуться на тебя.

Ещё летом, когда на Оби упёрлась в стену льда дубель-шлюпка Дмитрия Овцына «Тобол», в Якутске провожали дубель-шлюпки «Якуцк» и «Иркуцк». На «Иркуцке» шёл лейтенант Пётр Лассиниус. С пятьюдесятью человеками команды ему предстояло пройти от устья Лены до Чукотского Носа и, если будет возможность, заглянуть и в Америку. На «Якуцке» плыли лейтенант Василий Прончищев, штурман Семён Челюскин и ещё сорок человек команды. Им назначено было идти из устья Лены на запад, до устья Енисея.

Настоящим праздником проводы стали. Весь Якутск высыпал на берег. Гремела музыка. Капитан-командор поднялся на борт «Якуцка», капитан Чириков — «Иркуцка». Замерли выстроившиеся на палубах команды. Силой и отвагой дышали молодые, красивые лица. Восторгом и нетерпением светились глаза. Не обожгло ещё стужей полярных морозов, не загрубела на морском ветру кожа. По-девичьи нежным было лицо барабанщика, стоящего рядом с лейтенантом Прончищевым. Алело стыдливым румянцем.

Где-то уже видел этого барабанщика Беринг, знакомым было лицо... Только — где? Не мог вспомнить капитан-командор.

— С Богом... — сказал он и махнул рукой.

Громыхнули пушки, выкаченные на берег Лены. Рассыпались в якутском небе огни фейерверка... Снова загремела музыка. Тяжело ступая по трапу, спустился командор с борта судна. Ощетинились вёслами дубель-шлюпки, выгребая на ленскую быстрину.


Третий год пошёл Второй Камчатской экспедиции. Заставив берега Лены виселицами, ушёл наконец-то в Охотск со своим отрядом Шпанберг. Второй год бился лейтенант Овцын на Оби, пытаясь прорваться к морю. Сегодня ещё двое лейтенантов ушли штурмовать заполярные льды. Скрылись, чтобы пропасть на долгие месяцы в мраке океана...

Всё было продумано, всё было рассчитано заранее... И средств вложили много. И офицеры не щадили себя и подначальных людей... А результат получался прежний... Третий год пошёл экспедиции, и не было достигнуто пока никакого результата.

И невозможно ничего изменить.

Грустно помаргивая короткими ресничками, сидел Беринг у стола, и не было в нём никакого ощущения праздника. Ссутулились плечи командора, и видно стало, как сильно постарел он в Сибири. Вместе с рыхловатой полнотой, поглотившей некогда крепкое тело, всё, что было в Беринге от уроженца датского городка, затерялось в тоскливой бесконечности пространства, и нужно было сделать усилие, чтобы вспомнить самого себя...

Сейчас уже совершенно было ясно Берингу, что все, с самого начала, делалось вопреки замыслу. В Сенате предложили считать экспедицию секретной, но первый же документ — «Предложение об устройстве экспедиции» пришлось переводить на немецкий язык, чтобы с ним сумел ознакомиться Бирон...

Приказано было комплектовать экспедицию офицерами только русской национальности, но в результате в Сибирь собрались подданные, кажется, всех европейских держав.

Увы... Вся страна сейчас сделалась подобной кораблю, потерявшему руль. Струится за бортом вода времени, но не прослеживается смысла в этом движении. Подходя к заветному берегу, слова поднимает паруса корабль, поворачивает в открытое море и снова кружится над морской пучиной, бессмысленно испытывая судьбу...

Тусклый свет лился в слюдяное окно. Не двигаясь, сидел Беринг за столом. Кончался и этот день. Позже — и бессонными ночами в Охотске, и в предсмертном бреду — будет казаться Берингу, что уже тогда знал он, угадывал печальную судьбу отрядов Петра Лассиниуса и Василия Прончищева... Тяжёлой была голова, тяжёлые мысли угнетали командора, тяжело вздыхал он.

Хлопнула дверь. Вошла в горницу Анна Матвеевна.

— Витус... — сказала. — Там якуты меха принесли. Такие добрые соболя, и просят недорого. Надо Йонасу на шубку взять...

И открыла окованный железом сундук, где хранились в шкатулке деньги, выданные Берингу на экспедицию. Сколько уже брали оттуда? Беринг не помнил... Своего — двойного жалованья — не хватало в Сибири... Надо бы поаккуратней жить... Только как это объяснишь жене, которая только здесь, в Сибири, и почувствовала себя знатной дамой? В прежние-то годы всё больше у отца жила с детьми, а у того — не разгуляешься... Сам же Беринг так ничего и не выслужил за тридцать с лишком годов службы, кроме командорского жалованья...

— Много-то не бери... — сказал устало.

— Я только на соболей... — отсчитывая стопочками монеты, ответила Анна Матвеевна. — Тут ещё много останется...

Отвернулся Беринг, чтобы не видеть этого.

— Барабанщик на «Якуцке»... — сказал он. — Лицо такое знакомое... Молоденький такой, а сколько уж годов, не ведаю. Но не намного старше нашего Томаса... И глаза девчоночьи. Синие-синие... И ресницы длинные... Где-то я видел барабанщика этого, а где? Не упомню...

Звякнула рассыпанная стопка монет. Охнув, опустилась Анна Матвеевна на лавку.

— Это ведь Танька Прончищева, Витус... — сказала она. — Я её, дуру, уж как отговаривала, а всё равно убежала с Васькой своим...

Этого ещё не хватало! Набухли желваки, окаменело лицо капитан-командора. Рухнул тяжёлый кулак на стол. Повалились выложенные супругой столбики. Звеня и подпрыгивая, посыпались на пол монеты.

— Прикажу казаков на перехват послать! — сказал Беринг. — Пусть её, дуру, сюда везут! А лейтенанту — выговор!

Потекли слёзы из глаз Анны Матвеевны. На колени перед мужем встала.

— Не делай так, Витус... — попросила умоляюще. — Я ведь слово Василию дала, что гнева твоего на него не будет.

— Так это ты и устроила?! — закричал Беринг.

— Я... — повинилась Анна Матвеевна. — Только Танька мне и Морской устав показывала. Писано там, что жену на корабле только на путях против неприятеля иметь не можно, а если в гавани корабль стоит, или по рекам ходит, то не возбраняется...

Редко смеялся Беринг, но сейчас не выдержал. Трудно было не засмеяться, представив, как читает Анна Матвеевна с Танькой Прончищевой Морской устав.

— Дуры вы, дуры... — отсмеявшись, сказал он. — Нешто для прогулки в ледяные моря они отправлены? Вот дуры-то...

— Дуры, конечно... — виновато согласилась Анна Матвеевна. — А только любовь у них горячая, что любые льды растопит...

Не вставая с пола, начала Анна Матвеевна собирать рассыпавшиеся деньги.

5


Но ошиблась, ошиблась добрая сердцем Анна Матвеевна. Не растопила и жаркая любовь Василия и Татьяны Прончищевых северных льдов. Лишь 13 августа вышел «Якуцк» в море и медленно двинулся на запад, волоча за собою груженные провиантом ялботы. И ещё не дошли до устья реки Оленек, как открылась течь в «Якуцке». Ледяная вода хлынула в трюм...

Пришлось свернуть в реку Оленек, и тут — вот ведь счастливая находка! — в посёлке промысловиков встали на зимовку. Поразительно! На самой кромке ледяного моря стояло поселение, в котором жили русские люди. Не просто наезжали на промысел, а жили тут постоянно, семьями...

Более счастливого открытия и не мог сделать отряд Прончищева. Отряду Петра Лассиниуса, который застрял возле одного из рукавов Лены, повезло меньше...

Вместе с полярной ночью прокралась на их зимовье цинга.

Пожелтели лица моряков, зашатались зубы... Врываясь в человека, тоскливым страхом расползалась цинга по телу... Пятьдесят молодых и здоровых человек ушло с лейтенантом Лассиниусом из Якутска. К весне осталось всего восемь. Не пощадила цинга и самого командира...

Зато Дмитрий Леонтьевич Овцын быстро отпился от цинги топлёной елью, поставил на ноги команду и, не останавливаясь в Обдорске, прибежал на «Тоболе» в Берёзов.

Нет, не отступила так быстро болезнь. Хотя и сошла желтизна с лица, хотя и не одолевала уже сонливость, но болели ноги, кровь сочилась из дёсен, и тревога не отступала. Правда сейчас она у была уже не такой беспричинной, как ранее... Никаких вестей не пришло в Берёзов ни от Беринга, ни от командиров других отрядов. Где все они? Куда подевались? Между тем, согласно инструкции Адмиралтейств-коллегии, заканчивался в этом году срок работы Обско-Енисейской экспедиции. Надобно было давать отчёт... А чем отчитываться, если за две навигации так и не смогли пробиться к морю?

— В Петербурх тебе надо ехать, Митенька... — посоветовала княжна Екатерина Долгорукова. — Там и объяснишь всё.

И брат её, князь Иван, поддерживал сестру.

— Одна надёжа, если сам объяснишь чего... Здесь ждать, на сколько времени это затянется? Здесь в остроге и застрянешь ведь...

И хотя подозрительными показались Овцыну заботы князя Ивана, но трудно было не согласиться. Испытующе взглянул Овцын на Долгорукова.

— Не смотри так! — сказал князь Иван. — Я тебе доброе советую. Всё-таки как-никак не чужие люди будем...

И криво изогнулись в злой усмешке губы.

Опустил голову Овцын.

Чего ещё ждать было? Небось, окажись на месте Долгорукова сам, тоже не слишком бы радовался, что сестра неведомо с кем амуры крутит... А совет дельный... Надобно в Петербург ехать.

До Тобольска, пока не встала Обь, решил Овцын на «Тоболе» плыть. Там и ремонт лучше сделают, и припасами можно загрузиться, если дадут разрешение экспедицию продолжать.

Перед отплытием прижалась княжна Екатерина к Овцыну. Никого не стесняясь, поцеловала в губы и всунула за обшлаг рукава пакет.

— В Петербурге тётеньке передашь... — прошептала жарко.

— А чего там писано? — спросил Овцын.

— Ничего особенного... — ответила княжна. — Секреты разные наши, бабьи...

В начале октября были уже в Тобольске. Из Тобольска Овцын отправил с курьером в Якутск рапорт Берингу, а сам, захватив карты Обской губы, поспешил в Петербург.

Кончался 1735 год...

В этом году основал Иван Кириллович Кириллов город Оренбург. Его экспедиция успешнее продвигалась.


Уже подъезжая к Петербургу, встретил Овцын необычную команду. Двадцать молодых парней под охраной офицера. Вроде на арестантов не похожи, а такие же озябшие, такие же голодные. И не рекруты... Лица совсем не мужицкие, да и руки — сразу видать — к земле не привычные.

Стояли у печи, грелись и голодными глазами на стол поглядывали.

— Кто такие будут? — спросил Овцын у офицера.

— Школяры... — ответил тог. — В Петербургскую академию доставить велено. А с каких шишей довольствовать — позабыли указать... Видно, считают, что сытое брюхо — к учению глухо. Прямо хоть на разбой выпускай. Милостыни-то не подают таким лбам.

Велел Овцын за свой счёт накормить будущих академиков.

Смотрел, как жадно уминают они хлеб, одобрительно головой кивал. Коли так же науку двигать будут, далеко в науках Россия продвинется.

— Как звать-то тебя? — спросил у самого высокого и плечистого школяра.

— Михайлой... — с набитым ртом басисто ответил школяр. — Ломоносовым...

6


Петербург мало изменился после возвращения двора Анны Иоанновны. Хотя и возобновилось прерванное строительство, но в основном достраивали начатые здания, а новых никто не закладывал.

Зато больше стало иностранцев. Куда ни пойдёшь, везде услышишь немецкую речь. Такое ощущение, что в иноземном порту на стоянку Санкт-Петербург встал. Всё теперь здесь на иностранный лад было. Культура кругом... Просвещение. Очень просвещённо шуршали платья дам на бесчисленных балах, маскарадах и праздниках... Казалось, ничем более и не занимается Петербург, кроме увеселений...


Письмо Долгоруковой Овцын передал адресату.

В великой опале были Долгоруковы, но Катиной тётеньки невзгоды не коснулись. Пока шёл Овцын следом за лакеем по дворцу, столько зеркал миновал, сколько, пожалуй, за всю жизнь не видел. И в каждом — его посеревший от дорожной грязи парик отражался.

Тётенька ненамного старше княжны оказалась. Такие же глаза с поволокой. Сидела перед зеркалом и на грудь мушку, сердечко изображающую, приклеивала... Тяжёлыми атласными волнами сбегало на пол платье.

К Овцыну княгиня не повернулась. Рассматривала его в зеркало.

— Ведомо ли тебе, лейтенант, — спросила, — что в письме?

И глаза её, с поволокою, в зеркале с глазами лейтенанта встретились. В светлом озере зеркала вспыхивали искорками, рядом с глазами этими, отражения бриллиантов и рубинов на тётушкиной груди. Переливались голубыми и багровыми огоньками, когда вздыхала княгиня.

Покраснел Овцын. От жаркого румянца в пот бросило.

— Не ведомо... — чужим голосом выдавил из себя. — Княжна говорила, что там про разные дела женские... Глупости, сказала, бабьи...

— Чего же ты, лейтенант, ради глупостей бабьих экспедицию бросил и сюда в Петербурх прилетел? — насмешливо спросила княгиня. Она уже приладила мушку, но не понравилось ей. Отодрала и на другом месте, чуть ниже, приложила.

Уже не алым румянцем, а гневом залило лицо лейтенанта. Багровей рубинов лицо стало.

— Не обык я, ваше превосходительство, писем чужих читать! — с трудом выговорил лейтенант. — Что княжна говорила, то и передал. В Петербург я по служебной надобности прибыл!

Хотел Овцын повернуться и уйти, но тут снова в зеркале с глазами тётеньки встретился. Не было в них ни насмешки, ни недоверия. И невозможно оторваться было от этих глаз. Хорошо, что княгиня сама смутилась, прикрыла свои глаза ресницами тёмными, длинными...

С досадой сорвала с груди мушку-сердечко, отшвырнула в сторону, другую мушку из шкатулки схватила и, не глядя, на грудь прилепила. Потом встала. Повернулась к Овцыну. На высокой груди — кораблик под парусами бежит, покачивается от прерывистого дыхания.

Прилипли к нему глаза Овцына, не оторвать.

— Присесть не угодно ли, Дмитрий Леонтьевич? — ласковым голосом осведомилась княгиня.

Присел лейтенант. Всё равно ноги не держали. Присела рядом и хозяйка. Совсем теперь близко к Овцыну отважный кораблик подплыл. Ещё ближе... Ближе уже некуда...


Когда уходил Овцын, натянув на голову серый от дорожной грязи паричок, велено ему было покамест в Адмиралтейств-коллегию не соваться.

— Отчего же? — застёгивая мундир, спросил Овцын.

— Оттого, дурачок, что недавно лейтенантов Муравьева и Павлова в матросы разжаловали за то, что на Обь сплыть не сумели...

Дрогнула рука Овцына. Долго пуговицей в петлю попасть не мог. Степана Муравьева и Михаила Павлова добро Овцын знал. Сколько переживал прошлым летом, что вперёд его своё плавание совершат...

С трудом совладал с пуговицей.

— Что ж тянуть? — вздохнул. — Отчитываться всё едино придётся.

— Отчитаешься, когда я скажу… А покамест больным скажись. Завтрева, лейтенант, я тебя к себе жду.

Не стал спорить Овцын.

О чём спорить тут? Ежели на роду написано, чтобы в матросах пропасть, чего же торопить судьбу этакую?

Ну и правильно, что спешить не стал. На этот раз удалось Дмитрию Леонтьевичу перехитрить судьбу. Когда с разрешения княгини выздоровел он и отправился докладывать в Адмиралтейств-коллегию, как сына родного, адмиралы встретили. Словно это не они Муравьева и Павлова в матросы разжаловали для острастки северным льдом. Кивали адмиралы, слушая отчёт Овцына о льдах, загородивших выход в море, хвалили составленные лейтенантом карты Обской губы, одобрили его сухопутные экспедиции. Решено было, что опыт, накопленный Дмитрием Леонтьевичем в походах, надобно обобщить и, воплотив в пункты инструкций, передать другим северным отрядам.

И уходило ощущение виноватости, крен голос Овцына. Смело вносил он — и в самом деле очень полезные! — предложения. Говорил, что надобно строить дружеские отношения с коренными жителями тундры, а для этого — платить им за выполненные для экспедиции работы. Надобно построить второе судно, поскольку во время короткого полярного лета нельзя терять времени на хождение от одного берега губы к другому... Всё это одобрила Адмиралтейств-коллегия и дала соответствующие указания.

И пополнение взамен умерших членов команды дали. Все просьбы Овцына исполнили, хотя напоследок и напомнили строго-настрого, что «без окончания и совершенства оной экспедиции возвращения не будет».

Да только Овцыну иное решение — хуже самого строгого наказания было бы. Нешто ему, которого так горячо бабы любят, перед какими-то льдами полярными, перед холодами арктическими пасовать? Нет и нет! Одолеет их! Какие б там, на море, стамухи ни стояли, прорубятся сквозь них к Енисею. Зубами прогрызут дорогу кораблю!

И опять сам себе удивился лейтенант. Ещё вчера казалось, жить не может, чтобы в глаза княгини не заглянуть, а сегодня сидел во дворце — как-то тоскливо и от того стыдно было.

— Да поезжай, поезжай, негодяй, к медведям своим! — сказала княгиня. — Что вздыхать, как корове...

Начал было Овцын говорить о тоске своей сердечной, да ведь что же поделаешь? Служба... Надобно ехать...

— Езжай, Митенька! — сказала княгиня. — Дай тебе Бог удачи!

Как на крыльях, полетел Овцын подалее от просвещённого шуршания петербургских платьев.

Задержался только в Москве, да совсем ненадолго в Казани, чтобы получить там необходимое снаряжение для строительства второго корабля. В Тобольск поспел как раз к началу паводка. Оставил людей достраивать второй корабль, а сам поскорее поплыл вниз по Оби вслед за уходящими льдинами.

В Берёзове тоже только на денёк задержался, чтобы снарядить сухопутный отряд к берегу моря, и дальше на север поплыл...

И таким стремительным движение его было, что, казалось, никакая преграда его не остановит... Но и этим летом, хотя и прошли, лавируя между льдинами, почти до самого моря, в море так и не вырвались. 15 августа сплошные ледяные поля преградили путь... Льды стояли «зело твёрдостью застарелые», и пробиться сквозь них было невозможно.

Пришлось отступить. 25 сентября 1736 года «Тобол» встал на зимовку в Обдорске.

7


Такая любовь только в сказках бывает.

Отсвистела метелями, отгорела полярным сиянием таймырская зима. Пришла весна. Потянулись на север караваны птиц...

Расцветали, не ожидая, пока оттает земля, прямо под ледяной коркой цветы. И с каждым днём прибывал день, пока не встало солнце на незакатный постой. Не отличить стало ночи от дня. В любой час светло... И какой час был, день или ночь — кто знает? — когда остановились Василий и Татьяна Прончищевы над стелющейся под ногами берёзовой рощицей. Невелики деревья, до колена не достают, а словно настоящие берёзы... Трепещут на студёном сквознячке изумрудные листочки...

Посмотришь на рощу и сказочным великаном себя представишь, а поднимешь глаза, вглядываясь в затянутый сероватой дымкой простор тундры, и таким крохотным становишься! Меньше, чем эти карликовые берёзки, меньше, чем трепещущие на их ветвях листочки...

Только совсем и не страшно затеряться в бесконечном пространстве, потому что не один ты, а рядом с любимым человеком, потому что любовь в тебе, которая всё вокруг красотой наполняет, с которой и гиблое место раем покажется...

Шло лето. Прошли, гонимые гнусом, стада диких оленей. Непрерывным потоком несколько дней текли на север. Местные промысловики поджидали оленей на переправе. На лодках врезались в стада и острыми копьями кололи животных. Наиболее удачливые охотники за день добывали до ста оленей... Вместе с промысловиками охотились на оленей и моряки, запасаясь мясом на предстоящее плавание. Покраснела от оленьей крови ледяная вода, но и кровь не растопила вставших у выхода в море льдов.

Уже и грибы поднялись, прикрывая своими шляпками верхушки берёзок, а лёд на море не двигался...

И только когда совсем потеряли надежду, свершилось... 1 августа подул сильный ветер и заколебалась ледяная твердыня. Морские волны взломали ледяную крышу. Дыбом вставали гигантские льдины, сталкиваясь друг с другом, исчезали в морской пучине и снова поднимались на гребне волн — потемневшие от придонного песка и ила... Всю ночь работало море, и далеко по освещённой тусклым солнцем тундре разносился грохот. К утру льды разошлись... Подняв паруса, «Якуцк» вышел в море. Расталкивая вёслами кружащиеся льдины, весело побежали на запад. Почти триста миль пробежали за первые двое суток.

Едва успевали наносить на карту пустынные берега.

4 августа послали отряд под командой Чикина для осмотра Анабарской горы, а Василий Прончищев и Семей Челюскин занялись нанесением на карту речной губы.

Через неделю Чикин вернулся, и, ловя парусами не стихающий ветер, побежали дальше, пока у входа в Хатангский залив не встретили великие льды. Дальше уже не плыли, а лавировали между льдами. Здесь, в заливе, потеряли гружёный провиантом ялбот... И опять — откуда она взялась тут? — увидели избу посреди пустынного берега. Хозяина, правда, не застали, но запасы хлеба свидетельствовали, что обитаема изба. И собака кружилась вдалеке, злобно облаивая непрошеных гостей...

То и дело открывались острова, но подойти к ним из-за льда не удавалось. Огибая Таймырский полуостров, плыли теперь на северо-восток... Лёд у берегов сделался гладким, видно, что ни в какое лето не ломается он. Не обращая внимания на судно, бродили по льду белые медведи. В промоинах стадами резвились белухи. Моржи и тюлени лежали на ледяной кромке и тоже не обращали внимания на корабль. Зато чайки исчезли. И ветер стих. Наползали пронзительно-холодные туманы. Открытое море напоминало теперь расселину. По обе стороны дымящейся морозным паром полыньи высились ледяные стены...

Прончищев почти не покидал побелевшей от инея палубы. Он сильно ослаб. Когда Татьяна приносила горячую пищу, с трудом удерживал в руках миску.

20 августа командир не смог встать, и у постели его был собран консилиум. Семён Челюскин, «бравший» сегодня солнце, сказал, что плывут на широте семьдесят семь градусов двадцать девять минут. Потом выяснится, что плыли они гораздо севернее и уже вошли в пролив Вилькицкого, пройдя больше половины назначенного им пути, — но выяснится это потом. А пока консилиум решил — возвращаться, «понеже льды в море лежат далече к северу и от севера к востоку, и льды плотные и густые, и обойтить их и между ними пройтить невозможно».

Развернули в пятидесятиметровой промоине корабль и, выгребая на вёслах, поплыли назад. Мороз крепчал. Вёсла с трудом ломали ледок, стягивающий проход... Последние мили к чистой воде проползли, разбивая лёд баграми. Был объявлен аврал, и только чудом удалось вырваться из пасти полярной зимы.

24 августа, когда пробились в Хатангский залив, командование принял на себя Семён Челюскин. Он и принял решение возвращаться на зимовку в устье реки Оленек.

Через пять дней Василий Васильевич Прончищев умер.


Судно с мёртвым командиром на борту долго не могло зайти в устье реки: семь дней дул с берега штормовой ветер, выгнавший из рукавов воду. Только в начале октября провёл Семён Челюскин дубель-шлюпку к посёлку промысловиков.

6 октября Василия Васильевича Прончищева похоронили. Синеглазого барабанщика отряда цинга не тронула, но после смерти мужа Татьяне расхотелось жить, и через пять дней она ушла следом за любимым. Тихо угасла её жизнь... Было Татьяне Прончищевой всего восемнадцать лет. Не осталось от неё ни детей, ни имени... Бухту в память первой полярницы почему-то назвали именем Марии Прончищевой.

Печальная и горестная повесть о короткой жизни влюблённых... Чьё сердце не тронет она?

И не потому ли и в наше время суровым полярным морякам в завывании ветра, проносящегося над Берегом Василия Прончищева, чудится женский плач? Не потому ли такой нестерпимо синей кажется синева льдов в бухте Марии Прончищевой? Не потому ли так бережно хранит холодная северная земля могилу влюблённых, заполярных Ромео и Джульетты?

8


Сибирь становилась другой...

Все эти годы гнали и гнали сюда изуродованных пытками людей. Тяжко приходилось от экспедиции господина командора Беринга крестьянам, но ссыльным было ещё тяжелее.

«Так как наши люди, в особенности из числа ссыльных стали толпами убегать, то пришлось поставить крепкие караулы, а вдоль берегов Лены через каждые двадцать вёрст поставить виселицы, — отмечал в своём дневнике лейтенант Свен Ваксель. — Это произвело прекрасное впечатление... Подготовившись таким образом к путешествию, мы в начале июня двинулись из Усть-Кута».

Череда расставленных Шпанбергом вдоль Лены виселиц не закончилась в озарённом огнём фейерверков — это Анна Матвеевна Беринг просвещала местное общество! — Якутске. И дальше протянулась череда виселиц по пути к Охотску. С каким-то садистским упорством отмечал Шпанберг каждые двадцать вёрст пройденного пути очередной казнью.

Но и на этот раз не сумел Шпанберг довезти до Охотска экспедиционные грузы. Повесив последних ссыльных, он бросил груз и с небольшой командой, налегке, ушёл в Охотск, чтобы строить там бот для своего плавания в Японию.

Узнав об этом, Беринг немедленно послал рапорт в Адмиралтейств-коллегию.

«При Якуцком определено-де помянутым Шпанбергом строить дубель-шлюпку да бот, как и строятся, и то учинено Шпанбергом без совету его, Беринга, и без согласия с прочими офицерами, и ежели от того, что учинится, дабы на нём, Беринге, не взыскалось».

Проявив эту необходимую предусмотрительность, Беринг вызвал к себе капитана Чирикова.

— Надо тебе, господин капитан, доставку грузов на себя взять! — распорядился он. — Капитан Шпанберг не справился с сиим поручением.

Приказы не обсуждаются. Эту истину Чириков давно постиг. Но сейчас и он не выдержал.

— Ежели б господин капитан Шпанберг поменьше палачеством занимался, давно бы грузы в Охоцке были! — сказал он.

Обиженно помаргивая, смотрел на него Беринг.

И про шпанберговские виселицы он слышал, и сам огорчался необузданной жестокости Мартына. Но... Добрым и мягким человеком был Беринг, и без нужды не хотелось ему ни на кого сердиться.

— Ссыльных и мужиков ещё дадут... — примиряюще сказал он. — Для нас ссыльные выгоднее. Не по шесть копеек в день придётся платить, а по полторы...

И уже позабыв о неприятном, начал рассказывать Чирикову о своих стараниях и смотрениях, которые решил посвятить заведению в Якутске железоделательного завода и канатной мастерской. Смолу для кораблей тоже в Якутске будем заготавливать.

Своим ушам не мог поверить Чириков. Смолу за тысячу вёрст от верфи заготавливать! И какая эта тысяча вёрст! Весь груз через перевалы надо на плечах перетаскивать. Сколько же времени будут эту смолу доставлять?!

Тяжело вздохнул Чириков, пытаясь унять раздражение. Начал объяснять капитан-командору, что за год экспедиция съедает больше пятидесяти тысяч пудов муки да ещё три тысячи пудов разных круп, не считая других продуктов. Чириков принял в Тобольске под команду двести солдат и более полутора тысяч ссыльных, которых потом почти всех Шпанберг перевешал. Невероятными усилиями доставлено было в Якутск летом 1735 года сорок тысяч пудов муки и круп. Около десяти тысяч человек работают сейчас на экспедицию, но ведь их кормить надо! Можно, конечно, наладить бесперебойную доставку грузов в Охотск. Он, Чириков, уже послал людей, чтобы через каждые пятнадцать вёрст были поставлены на этой дороге не виселицы, а тёплые избы, в которых могли бы отогреться замерзшие люди... Но ведь какие ни проводи улучшения, тысяча вёрст не станет меньше. И каждый день задержки со строительством кораблей для плавания к Японии и Америке оборачивается огромными затратами и бесчисленными жизнями людей... Экспедиция поедает саму себя, ничего не совершая...


Прямо и бесстрашно говорил это Чириков, а капитан-командор кивал его словам.

Он понимал Чирикова. Да-да... Многие недовольны его медлительностью. И Анна Матвеевна шибко широко живёт... Ежедневные увеселительные катания на санях, а летом — на барках, слишком частые фейерверки — всё это в соседстве со столь бесчисленными виселицами смущает людей... Поэтому и жалуются на него, Беринга. Жалуются все... Жалуются местные бедолаги-чиновники и жалуются подначальные Берингу люди. Чириков пока не жалуется, но и он тоже начнёт писать доносы... Только что же поделаешь? Даст Бог, в Петербурге не придадут значения этим жалобам...

А жене, жене надобно сказать, чтобы поаккуратнее лазала в ящик с казёнными деньгами. И капитану Чирикову тоже надо объяснить все. Так Берингу бытие здешнее мило, что легче бы он три или даже и более морских кампаний совершил... Но не стал ничего говорить Беринг ни Анне Матвеевне, ни Чирикову. Чего говорить? Авось обойдётся как-нибудь... Небось, устроится всё, и с Божией помощью удастся совершить назначенное.

Зимой 1736 года, когда Чирикову удалось наладить бесперебойную доставку грузов в Охотск, Беринг поручил ему строительство кораблей для плавания к берегам Америки...

Сам Беринг остался в Якутске. У него были ещё и северные отряды, и дожидаться известий от них в Якутске было ближе.

Терпеливо ждал Беринг рапортов от своих лейтенантов и коротал вечера в беседах с давним приятелем, академиком Миллером, работавшим сейчас в якутских архивах. Попыхивая трубочкой, слушал рассказы Миллера об истории Сибири и старался не замечать, как скупает неутомимая Анна Матвеевна на казённые деньги меха у якутов.


В Охотск Чириков добирался с казаками и приписанным к экспедиции иеромонахом верхом.

Звучно щёлкали по льду копыта. Снежная пыль обжигала лица. Не успев разгореться, кончался короткий день. Тускнело небо, только над сопками, за которые ушло солнце, ещё долго переливалось светлое пятно. Но вот погасло и оно. Выбравшись на берег, Чириков придержал лошадь, поджидая своего спутника.

Иеромонах устал. Лицо посипело от холода. С трудом взобрался он на лошадь.

— Поторапливайся, отче! — сказал Чириков. — След заметает. Как бы с пути не сбиться...

— С такого пути если и собьёшься, чего жалеть? — ответил иеромонах.

— Может, и так... — вздохнул Чириков. — Только не положено нам с пути сбиваться, отче... Иеромонах ничего не ответил. Клубился у его заиндевевшей бороды белый пар. Снова погрузился в беззвучную молитву инок упразднённого монастыря...

9


Уже десятый год в Сибири Григорий Григорьевич Скорняков-Писарев жил. Пять лёг в Жиганске провёл, пять лет — в Охотске, исправляя должность командира порта.

Задумано добро было. Как только решили вторую экспедицию снарядить, сразу о Григории Григорьевиче вспомнили. К чему же кандидатуру подыскивать, если там, на месте, человек подходящий имеется. Как-никак Писарев и каналы прокладывал, и фортификации разные строил, и Морскую академию налаживал... Нешто такой человек в Охотске не справится? Нешто верфь не сумеет устроить? Послан в Сибирь указ был, дескать, ступай ты, Скорняков-Писарев, и займись делом. Нечего бока в Жиганске на печи пролёживать. «Быть тебе, Писареву, в Охоцке и иметь тебе над оным местом команду, и чтоб то место людьми умножить, и хлеб завесть и пристань с малою судовою верфью».

И всё хорошо, всё ладно придумали, только генерал-лейтенантского чина не вернули, только и знаменем Писарева, кнутом обесчещенного, прикрыть позабыли, чтоб бесчестье то снять. Солдат под команду дали, да одними солдатами много ли сделаешь?

Как был для всех Скорняков-Писарев ссыльным, так и остался. А ссыльному свои права доказывать не полагается. Можешь, конечно, просить о воспомоществоваиии, но уж уважат твою просьбу или нет — и спрашивать не смей. Сиди и дожидайся, пока ответ дадут. Или не дадут... Кто ты такой, чтобы перед тобой отчитывались?

Опять же и то понимать надо, что хоть и разжалован был Григорий Григорьевич, хоть и отняли у него звания, ордена и имения, хоть и кнутом его били, а только гордости и гонору лишения эти в Скорнякове-Писареве не убавили. Не переломали ему кнутами хребет, чтобы он, генерал, в лицо смерти смотревший бестрепетно, перед воеводами да подьячими гнуться стал.

Уехал Григорий Григорьевич в Охотск, как и было указано, оттуда рапорты в Адмиралтейств-коллегию посылал, что и того не дают, и этого тоже. Пущай Адмиралтейств-коллегия думает, как воздействовать на ослушников.

Слава Богу, жалованье исправно выплачивали. Положено было Скорнякову-Писареву «триста рублей в год, да ещё хлеба сто четвертей, да вина простого сто вёдер». Тем и жил. И так было, пока Мартын Шпанберг в Охотск не прибыл.

Ждал его Григорий Григорьевич с нетерпением. Всё-таки хоть и никудышный, а помощник. Глядишь, общими усилиями и сдвинется дело.

Однако Шпанберг не помогать прибыл.

— Вор! — закричал он на Скорнякова-Писарева. — Кто ты есть таков и чего о себе думаешь? Давно кнута, шельма, не пробовал?! Так я тебя попотчую сейчас...

И он действительно схватил кнут, чтобы ударить опального генерала. Побагровел Григорий Григорьевич.

— Взять этого негодяя! — закричал солдатам. — В железы одеть!

Опасливо косясь на огромную чёрную собаку, которая всегда сопровождала «батюшку Козыря» — так звали Мартына Шпанберга матросы, — писаревские солдаты начали окружать его. Зарычала собака.

— Бунтовать?! — выпучил бесцветные глаза Шпанберг. — Всех перевешу!

Подоспевшие матросы с трудом отбили своего командира, и с этого дня настоящая война разгорелась в крохотном Охотске.

Бои с переменным успехом шли вокруг заложенных на верфи остовов кораблей, вокруг обозов с припасами, доставку которых в Охотск наладил Чириков.

Но не только в Охотске велись боевые действия. Один за другим летели в Петербург доносы. Скорняков-Писарев жаловался не только на Шпанберга, но и на Беринга, взявшего под защиту Мартына. Доносы и жалобы писали на Беринга и раньше, но Григорий Григорьевич действительно был крупным организатором и знал, кому и что нужно писать. По его жалобам получалось, что Беринг совсем не радеет в Якутске о государевой пользе, а Шпанберг, вместо того чтобы строить суда, воздвигает особняки для своих офицеров.


Прибывший в Охотск Алексей Ильич Чириков прямо на эту войну, в самое её горнило попал. В острог, где обосновался Скорняков-Писарев, его не пустили. Но и в большом доме, поставленном Шпанбергом в самом устье реки, тоже не нашлось места.

— Я тебе уши и нос отрежу! — пообещал Шпанберг. — Только попробуй сюда сунуться... Делать было нечего. Пришлось Чирикову воздвигать свой лагерь. Ещё — строить суда, которыми из-за войны ни Скорнякову-Писареву, ни Шпанбергу недосуг было заняться...

Порою отчаяние охватывало. Тогда, обхватив руками голову, часами сидел Алексей Ильич в своей избе, пытаясь уразуметь неуразумеваемое.

Нет... Всё понимал Чириков. Даже Шпанберга... Такой уж уродился Мартын. Сколько лет живёт в России, а только ругательствам обучился. Волю ему дай, и всю Россию перевешал бы. И не со зла, а так — для порядка...

И Скорнякова-Писарева понять можно... Каким человеком надобно быть, чтобы такие лишения и бесчестие выдержать? Только вид Григорий Григорьевич показывает, что ничто не сломило его... Ни на что другое, небось, и не остаётся сил...

Не раз и не два пытался Алексей Ильич объясниться со своим прежним учителем и наставником. Пересиливая себя, ходил в острог, чтобы мир установить. Объяснял, что без согласия не будет проку от их стараний, что надобно сообща работу вести.

Угрюмо слушал его Скорняков-Писарев. Пытался отгадать, какую пакость Алексей Ильич задумал... Как сказать, как объяснить, что никакого зла нет в душе Чирикова, что с благодарностью вспоминает годы, проведённые в Морской академии под началом Григория Григорьевича, что и сейчас готов работать вместе с ним, полное своё уважение выказывая.

Не мастер Чириков такие слова говорить, да и бесполезно говорить было. Всё равно в ледяную пустыню одиночества не докричаться. Не стал и слов терять Чириков.

— Вчера с нашим попом разговаривал... — сказал. — Чего, батюшка, спрашиваю, каждый в одиночку живёт и кроме злобы к другому ничего не чувствует? А поп и отвечает мне, что сами, дескать, виноваты, души изломали свои, чего теперь на одиночество жаловаться... Правильно поп сказал или нет, Григорий Григорьевич?

Настороженно взглянул на него Скорняков-Писарев. Тут же и опустил глаза, чтобы злобы своей не выдать.

— Откуда я знаю, господин капитан? — ответил. — Сие по духовному ведомству, а я в оном николи не служил.

— Я тоже не служил... — вздохнул Чириков. — Однако полагаю, что не ошибается поп. Как же это с нами, Григорий Григорьевич, случилось такое?

— Хрен его знает, Алексей Ильич... — ответил Писарев, вставая. — Не ходите больше ко мне. Я и про Беринга, и про Шпанберга, и про вас всё отписал. Пусть наши дела Петербурх рассудит...

Сжал зубы Чириков и ушёл. Ни слова больше не сказал. А теперь сидел вот в своей избе и, сжав руками голову, пытался попять, что ему делать... Отчего разваливается такими трудами немыслимыми начатое дело, отчего грызня — не на жизнь, а на смерть! — идёт лютая. Шут с ней, с любовью! Тут уже о другом разговор. Ясно ведь объявлено, что без исполнения всех пунктов инструкции возвращения не будет. Чего же тянуть тогда? Чего же самих себя мучить?

Не мог этого постигнуть Чириков. Придвинув бумагу, взял перо. Срамно было о неладах в экспедиции доносить, а только другого выхода не было...

Загрузка...