29

Девятого февраля, вечером, колонна партизан вытянулась из Печихвост по дороге к селу Корчину.

— Вот мы и во Львовской области, — сказал около полуночи начальник штаба. — Перемахнули Волынь за семь ходовых дней. А?! Да еще с боями!.. Теперь Львовщина пошла.

— Какой район?

— Да вроде район Каменки.

— Каменки?

— Ага… Каменка–Струмиловская, — ответил начштаба, осветив электрическим фонариком планшет, взятый у немецких летчиков в Мосуре.

Марш проходил не быстро. Мы притормаживали движение, давая время разведчикам прощупать новый маршрут. Через каждые два — три часа следовала команда: «Привал!», и колонна останавливалась на хуторах. Командиры и бойцы заходили в хаты: бойцы — погреться и побалагурить, командиры — сверить маршрут и выслушать короткие донесения разведмаяков и связных.

Заговаривали с жителями.

На одном из хуторов я по своей привычке забрался куда–то в закуток за печкой, а Войцехович, ежеминутно сверяясь с картой, занялся расспросами капитана Бережного, только что вернувшегося с берегов Буга.

— Где кавэскадрон? — спросил начштаба у Бережного.

— Махнул через речушку.

— Как связь с генералом Наумовым?

— По радио у вас должна быть.

— Нет, я о локтевой.

Бережной почесал свою чуприну:

— Мы шли по следу… Видели его хвост. Может, Усач и догонит. От Сашиных конников никакой генерал не уйдет.

— Противник?

— Впереди — ни гугу. Южнее, к шоссейке на Львов, — сплошные гарнизоны…

Войцехович сделал в блокноте какую–то запись и откинулся от стола, вытянув затекшие ноги:

— Еще что нового?

— Грязь, снег, леса, болота. Больше ничего особенно примечательного не видать.

— Не густо, капитан.

В хате водворяется тишина. Начштаба сложил карту. Бережной отошел в сторону и, пожав плечами, отколол обычную шутку:

— Торгуем товаром, имеющимся в наличии. Рекламой не занимаемся. Кота в мешке не продаем. Видели сами — грязь. Пожалуйста. Так же и все прочие удовольствия.

Но это не вызвало ни у кого даже улыбок. Начштаба заглянул ко мне в закуток, присел рядом. А я думал в это время о том, что мы идем, словно по коридору: севернее — вязкое болото бандеровщины, южнее — железный забор немецкой танковой армии, который где–то там, за Бродами, у Тернополя, сдерживает пока войска Ватутина.

— Генерал пошел напролом — прямо на запад, — тихо сказал начштаба.

— Слышал…

Мне было ясно, что, не доходя Сана, Наумов свернет влево и двинется на Карпаты. Но не это сейчас волновало меня. Я вслушивался в журчавшую балачку штабных с хозяевами. Плохо понимая друг друга, переспрашивают, но затем, уразумев, так и сыплют: «бардзо дзенькую», «проше пана»… А потом снова объясняются мимикой и жестами. Вспыхивает смешок.

— Слышишь, какой у местных людей говор? Хлопцы с ними больше на пальцах говорят.

Начштаба удивленно посмотрел на меня.

— Сильно пестрит полонизмами.

Войцехович пожал плечами, словно хотел сказать: «Причем тут лингвистика, в нашем положении…» Но тоже стал прислушиваться.

— Я си ходыу до Польши ще до Хитлера… ще як Рид Смигла тута пановау, — медленно объясняет хозяин разведчикам, особенно любопытствующим насчет жизни в этих местах.

— Польша рядом, Вася.

— А–а…

Слух мой зацепился не только за смысл услышанного. Привлекала музыка речи, интонации, обороты, совсем не такие, как у тернопольских подоляков или у карпатских гуцулов. Чем–то давним, знакомым пахнуло. Откуда же мне знакома эта речь? Ах да, в юности, где–то в девятнадцатом, в родной Каменке на Днестре застряли двое военнопленных. Назывались они у нас австрияками. Но на самом деле были обыкновенными украинцами — галичанами. Старший из них, Пика–рыжий, — пожилой, костлявый. Грынько — совсем молодой парубок, здоровяк. С Грыньком мы работали по соседству — на мельнице и у кулаков. А квартировали они у моей тетки Оксаны — простой, неграмотной крестьянки… Вечера и посиделки. Песни галичанские. Тоскливые песни. Бывало, сядут вдвоем эти два разных по возрасту человека, занесенных к нам в Молдавию войной, и рыжий Пика выводит высоким тенорком, подперев щеку ладонью:

Чуешь, брате мий, това–а–ры–шу мий,

Видлита–а–ют сызым клыном журавли в ырий…

А вдали, за Днестром, в туманной дымке — Бессарабия, неведомый, таинственный край, отрезанный боярами… Наверное, это и был тот малопонятный «ырий», о котором пели два галичанина.

«Но нас–то куда заведет этот коридор? На запад? А там сто километров — и Сан. Наумов — налево, к Карпатам, направо — Висла, Польша. Тоже — «ырий», дымка. Ох, и тесной же ты стала, партизанская Малая земля…»

— Эгей, паны–товарыши, — говорит за перегородкой крестьянин из Каменки–Струмиловской, — войны я вже си не бою… Абы с места не рушали… Умерты — так дома.

Вспомнился выход из Карпат и сентенция Карпенко, горячо поддержанная Кульбакой: «Ежели и умирать, так хоть на ровном месте…»

Впервые почти тридцать лет назад почувствовал я могучую тягу двух галичан к родине. Была она так сильна, что и юная душа моя улетала вдаль за журавлями, в ту далекую Галичину, где, оказывается, тоже есть своя Каменка — Каменка–Струмиловская. «Стремительная, что ли?»

Эта Струмиловская — возле Западного Буга. Может, именно к ней льнули сердца рыжего Пики и Грынька, задумчиво и тоскливо певших:

Чуты кру–гу, кру–гу, кру,

В чужыни–и умру–у,

Заким море перелэ–э–чу

Крылонька зитру,

Крылонька–а–а зи–и–тру…

Кру, кру, кру.

Давно ушли за Днестр, вслед за журавлями, галичане. А вот и я теперь здесь. Ровно через четверть века.

Начштаба, отошедший к столу и вновь колдующий над картой, встряхнул головой. Я, возвращаясь к действительности, спрашиваю:

— Что за Каменкой?

— Буг. А за Бугом — Жовква.

Вспомнилось о Петре Первом. Кажется, там он составлял свой план знаменитой кампании 1708 года, завершившейся Полтавой: «Отходить на свою землю для оголаживания неприятеля…»

Там когда–то совершил одну из своих боевых мертвых петель авиатор Нестеров. Там он и погиб.

Тут, под Каменкой–Струмиловской, в июле — августе двадцатого года побывал Котовский. Не об этом ли говорил член Военного совета Хрущев командующему Ватутину?

— А за Жовквой?.. Эх, связи с Наумовым нет! — сокрушается начштаба.

— Это хуже…

— А с Брайко? Завтра свяжемся или сегодня?

— Сегодня — стоп, — говорю я Войцеховичу.

Начштаба удивленно смотрит на меня: «Перед самой рекой? Когда переправа в наших руках?» Он не говорит этого, но мое решение явно противоречит нашей тактике быстроты и натиска.

— Так все–таки будем переходить границу или нет?

— Давай как–нибудь перебьемся… денек, — прошу я начштаба.

— Защучит нас на этих хуторах какой–нибудь поганенький эсэсполчок…

— Ты проверил бы оборону лучше, Васыль, — говорю я. — Чем так вот… бередить душу. И без тебя не очень сладко.

— Какая тут оборона? Разъездами, патрулями прикрываемся. Хуже чем на марше. Да и эскадрона как назло нет. — Войцехович направился к выходу, затем вернулся и умоляюще сказал: — А что, если нам вслед за генералом?! До Сана и налево. Там еще добрый кусок Львовщины, а потом еще…

— Карпаты?

Начштаба ожесточенно заскреб голову и, плюнув, молча пошел проверять оборону.

Я тоже вышел на улицу. Ночью не разглядел, где пришлось остановиться на непредвиденную дневку.

Кажется, ночной марш загнал нас в самую неблагоприятную для боя местность. Кругом хутора, холмики, перелесочки, путаная сеть тропок и дорожек. Где и как тут строить оборону? Словно растерзанная лежала перед глазами земля, разделенная собственническим укладом. Индивидуализм в самой сути здешней жизни и быта. Все вокруг организовано так, чтобы замкнуться в своем пятигектарном мирке. Отгороженный от всего света канавой, колючей изгородью, кустарником, человек особо восприимчив к проповедям бандеровцев.

Тихо, мертво. Кое–где между хуторами снуют партизаны. Но вот взгляд мой остановился на одном из увалов. Из–за него выползала колонна конницы. «Вроде Усач возвращается? Или, может, это какой–нибудь из эскадронов генерала Наумова?»

Сотня на рысях спустилась в долину и скрылась на миг в лощинке. Затем снова появилась, круто завернув на извилистую хуторскую тропу. «Но что за черт? Чего они остановились? Передние сбились в толпу. Так у нас не бывает…»

А навстречу коннице шел человек. Я забежал в хату, схватил автомат и бинокль. Поднял его к глазам и ясно увидел пешехода. «Это же Сашка Коженков!»

Поворот шершавого колечка на более четкий фокус — и перед взором возникла молчаливая картина, словно кадр кино с оборвавшимся звуком. Коженков идет медленно, вразвалку. А над конниками показалась на пике двухцветная тряпка. От одного вида ее у меня на спине стянуло кожу морозом: это же конная банда! А где наши роты? Как же начальник штаба организовал охрану, если вот тут же, к самому КП, без выстрела прошел враг?.. И нет нашего эскадрона. Вот тебе и стоянка. Словно умышленно подвели себя под удар хитрого и пронырливого врага.

Тут же заговорило чувство самосохранения, и желание предупредить товарищей. Пять шагов влево — кусты. Снова поднял бинокль к глазам. Коженков идет беспечно. «Да что он? Надо его предупредить, что ли?..» И сразу очередь вверх из автомата. Потом три выстрела из парабеллума — сигнал тревоги.

Коженков остановился. Оглянулся. Ему отходить некуда, открытая местность, шагов пятьсот назад — ни кустика, ни хатки. Но автоматная очередь и три пистолетных хлопка сделали свое дело: из соседней хаты выбежал Ясон Жоржолиани. В руках у него какой–то горшок. Нырнул в овин и мигом выскочил с ручным пулеметом.

Сашка стоит и ничего не понимает. К нему скачут человек десять конников. Кричат. Размахивают плетками. Блеснули два — три клинка. И вдруг он поднял, руки, словно собирался сдаваться в плен.

Я выхватил пулемет из рук растерявшегося Ясона. После бинокля вдаль смотреть трудно, только маленький бугорок пляшет на горбинке мушки. Но нельзя стрелять по скачущим конникам: Коженков с поднятыми руками стоит прямо на пути, перекрывает траекторию. Ложился бы. Но он стоит, подняв кулаки кверху…

Переводя мушку левее, на колонну, я в последнюю секунду увидел, как Сашка махнул руками: одной, затем другой. Валятся лошади… И глухой грохот двух ручных гранат сотрясает воздух. Очередь, тряска ручного пулемета, горький дымок из пламегасителя. Ныряют в снег стреляные горячие гильзы. Перед глазами все еще недоумевающий Ясон.

— Вперед! Там Сашка Дончак.

С хуторов бьют уже два ручных пулемета. Потом от штаба забарабанил станковый. Банда рассеивается по бугру и исчезает, скатываясь в лощину.

— Отходят, отходят! — кричит Жоржолиани.

Он проскакал на неоседланной лошади. А когда через несколько минут возвратился, я увидел слезы на его горбоносом лице.

— Зарубили Коженкова Сашку… Зарубили, гады…

Отшвыривает сапогом черепки разбитого им же глека из–под молока и громко, по–детски всхлипывает.

Все это продолжалось не более пяти минут.

Когда опросили двух бандитов, раненных гранатой Коженкова, выяснилось, что прямо в центр нашего расположения въехали остатки банды Сосенко. Они легко проскользнули мимо наших застав боковыми тропами. Заставы принимали их за возвращающийся эскадрон Усача.

Но и бандиты ошиблись. Они ничего не знали о нас и не подозревали подстерегавшей их опасности. Сотня отъявленных головорезов довольно беспечно двигалась обратно на Владимир, откуда по обрывкам подпольной связи получили они сообщение о нашем уходе.

— И надо же случиться, чтобы именно Сашка попался им на пути, — сокрушался Войцехович, забывая, что в противном случае через десять — пятнадцать минут банда была бы возле штаба.

И тут все решил бы злой, коварный пасынок войны — случай. Кто первый сообразит, не растеряется, кто раньше нажмет на гашетку и у кого не дрогнет рука — за тем и верх. Это был бы даже не встречный бой, а просто свалка, поножовщина, драка.

Обошлось… Ценой жизни Коженкова.

А сотня Клеща уходит верхами. Кавалерии для преследования у нас нет. Вот досада!..

Через два часа мы хоронили Коженкова.

— Эх, донской казак. Хороший партизан был, — сказал над могилой Мыкола Солдатенко. — Жил по–казачьи, верхом да с песней… весело. И погиб от сабли…

Люди стояли вокруг свежей могилы молча, словно вспоминая Сашкины танцы, залихватские его дела, озорные глаза и песни.

Салютовали над могилой из автоматов: замполит, начштаба и я. Да из ручного пулемета, скрипя зубами, маленький, юркий Ясон Жоржолиани выпалил в степь полдиска…

Наши батальоны встревожились. После случая с Коженковым приняли за Бандеру Ленкина, возвращавшегося перед вечером из Забужья.

— Второй батальон с переляку обстрелял эскадрон Усача, — докладывал Жоржолиани.

Ленкин соскочил с коня. Размашистой, с приседанием, кавалерийской походкой вошел в штаб. Нагайкой похлопал по порогу. И, играя желваками, остановился.

Он решил, видимо, умолчать об инциденте. Помалкивал об этом и я.

Докладывал Усач в обычной своей манере:

— Дошел до границы. Выполнил приказание. Вернулся.

— Под Жовквой был?

— Был.

— Район — как? Для завтрашней стоянки годится?

— Как следует. Нема ничего. Пусто.

— Не влипнем, как тут? Слыхал?

— Слыхал. Как же… Свои пули над головой свистели. Спасибо пулеметчикам Кульбаки, что с превышением стреляют…

— Брось, ни к чему сейчас это… Наумова видел?

— Только след его. Пошел генерал на Сан. Не то что мы. Пленные немцы показали, что впереди прошла целая кавалерийская дивизия…

«Вот чертов генерал! Хвостатый дьявол… Наверное, уже дошел до Сана», — невольно подумал я, чувствуя опять зависть к Наумову.

— Может быть, и правда пошел на запад… Но до Сана еще не добрался, конечно, — сказал я в утешение себе и другим.

— Да кто его знает, — отозвался Войцехович. — Все ж таки учтите — кавалерия. Во всяком случае, вчера у него справа осталась Рава–Русокая. Теперь, товарищ командир, и нам надо держать ушки на макушке.

— Непонятно, чего мы топчемся на месте? — недовольно пробурчал Ларионов.

Комэск–два недавно опять побывал за Бугом.

— Ну как? Добыл себе седла? — спросил я его.

Махнул в ответ рукой:

— Так, кое–чего…

Я знал его мечту добраться до грубешовских складов, где, по сведениям Мазура, были тысячи настоящих кавалерийских седел. А у нас второй эскадрон ездил пока на седлах самодельных. По этой причине Ленкин не признавал Ларионова кавалеристом. Но грубешовские склады одному Ларионову были не по зубам.

— Когда же все наши батальоны перемахнут за Буг? — допытывался Ларионов.

— Разве не знаете, что Брайко поджидаем?..

— Дождемся… холеры в бок, — усмехнулся Усач. — Уже свои обстреляли. И на дьявола нам с этими бандами волынку тянуть?..

«Как же вам объяснить, хлопцы? Впереди пятачок, маленький плацдарм украинской земли за Бугом. А затем — либо переход границы, либо снова Карпаты… Что вы тогда запоете?…» — думал я, а вслух сказал:

— Не попрем же прямо на Львов?!

— А що вы думаете? — блеснул зубами Усач, и его зрачки заиграли дьявольским блеском. — Там уже есть наши хлопцы. Позавчера во Львове какие–то партизаны ухлопали не то одного, не то двух немецких генералов.

Я посмотрел внимательно на начштаба. Тот подтвердил:

— Разведка пешая вернулась… только что… из–под самого Львова. Действительно, ухлопали там кого–то прямо на тротуаре…

— Кузнецов, конечно. Его стиль…

Сидим, прикидываем, маракуем.

— Вот заскочили в уголочек… — Начштаба чешет затылок. — Хуже чем «мокрый мешок»…

— Там фашисты нас в него загнали, а тут сами полезли, — укоризненно говорит Мыкола Солдатенко.

Впереди — Буг. На следующем переходе не миновать знакомства с этой рекой. Другого выбора нет.

А Усач стоит у двери, помахивая плеткой, и, вижу, никак не может уразуметь, в чем и какое затруднение. Прищурившись, презрительно говорит:

— Тоже мне река. Сколько их осталось, этих рек, позади — Десна, Днепр, Припять, Днестр, Горынь, Стырь, Збруч… Да еще та, карпатская, злая река — Быстрица.

Замечание Усача на миг оторвало нас от мрачных мыслей. Но лишь на миг. А затем мысли опять возвратились к сложной действительности, и я говорю Усачу решительно:

— Не в реке тут, брат, дело, а в границе.

Но Усач, нетерпеливо подрыгивая ногой, гнет свое:

— Вперед, на запад! Ночка темная, кобыла черная. Можно и через границу! — Нагайка Усача извивается, словно эскадрон на переправе. — Ларионов только неделю верхом ездит, и то уже два раза за Бугом был. Просветился, стал по–польски завертать: «проше пана», «паненке целуем ручки»… Улан какой!.. Там, говорят, тридцать две партии было до войны. Или тридцать шесть. Комедия…

Эге, раз уж Ленкин о партиях заговорил, значит, и он задумался. Граница Советской страны и для него, стало быть, не пустой звук…

Правда, там где мы отметили с Наумовым переправу, Буг течет еще по территории Львовщины. «Лихой генерал, а осторожность тоже проявляет…»

— Как же там, под Жовквой, чувствовали себя твои хлопцы? — спрашиваю придирчиво Усача.

— Ничего. Огляделись и — полный порядок. Но там и других полно…

— Партизаны?

— А черт их разберет. И вроде партизаны, и вроде нет… Почти все без оружия. Скорее — подпольщики.

— Коммунисты?

— Не скажу… Но наши советские есть — твердо знаю… Васька какой–то, грузин. Потом — Андрей. И еще Казик…

— Видел их? Балакал?

— Нет, они — за «железкой». Но под Жовквой и из поляков тоже подпольщики есть.

— Какие еще?

— Всякие. Офицерье есть. Хлопские батальоны… тоже.

— Батальоны?

— Да какие там батальоны. В каждом из тех батальонов взвода хорошего нет. Но название такое. Может, для хитрости, а может, и…

— А из рабочих партизаны имеются?

— Есть, говорят, и такие. Сам не видел, но говорили, в Яновских лесах полно их. Работничьей партии партизаны. Словом, в Польше народ тоже шевелится…

Вспомнилась импровизированная лекция доктора Зимы.

Он тоже толковал, что до войны в Польше было тридцать две партии. «Ох и каша. Куда попал? Куда полез?»

А начальник штаба подзадоривает:

— Давайте, товарищ командир, за Буг. Там виднее все будет.

— Я вам наведу этого народа, — обещает Ленкин, — разбирайтесь! А для меня все эти тонкости трудноваты. Я — только кавалерист… и бухгалтер, не больше. Правда, и у меня в эскадроне есть поляков человек пяток: Ступинский Ян, Прутковский Ленька, по прозвищу Берестяк… другие еще. Но то все наши — советские люди… Кстати, эти самые Ян да Ленька кое с кем из хлопских батальонов дружбу уже завели…

— А леса там как?

— Да есть маленько… Вроде как у нас на Сумщине… Рощицы, перелески.

— А крупные леса?

— Большой лес один — Белгорайским называется.

Я на время оставляю в покое Ленкина и обращаюсь к Ларионову:

— Был у Мазура на хуторе?

— Был. Да ну их к черту, этих офицеров! Дипломатия, хромовые сапожки, а фашистов бьют слабовато: на Лондон оглядываются. Вот ближе к Яновским лесам — там, говорят, простые мужики и рабочей партии партизаны…

Итак, решено. Объясняю Войцеховичу:

— Следуем за Буг, товарищ начштаба.

И отправляюсь на радиоузел.

Пока идет обычная штабная работа по определению маршрута, наиболее подходящего для ночного марша, сижу над чистым листком и думаю: «Завтра утром будем по ту сторону Буга, а там только две дороги: направо — за Вислу, налево — в Карпаты. Какую выбрать? Эх, если бы рядом был Руднев или товарищ Демьян, вручивший на прощание подарок!..» Рука шарит в сумке, вынимает томик с закладкой из хвойной метелки, сунутой впопыхах на прочитанную страничку.

О чем там? Как раз о том, что нас волнует. Ленин учит, что партизанская война — это военные действия, но и они должны быть освещены облагораживающим и просветительным влиянием социализма. Ленин говорит, что марксизм не навязывает массам никакой доктрины, а познает их борьбу и освещает их путь организующим и просветительным влиянием социализма.

Наш бравый Усач доказывает, да и Ларионов утверждает, что Польша не дремлет. Массы там уже поднимаются… Но везде ли есть то организующее влияние, о котором толковал Владимир Ильич?

Какая бы ни была здесь путаница, есть только два главных мерила: народные массы и истинно народная, пролетарская партия. Народ и партия! Партия и народ!..

«Чего же еще ломать голову? Садись и пиши запрос», — приказываю я себе. И на чистом листе бумаги запестрели слова: «Киев, Секретарю ЦК. Обстановка в Польше благоприятная. Польский народ вместе с украинским способен на дела большой взрывной силы. Прошу указаний…»

Через час все пришло в движение. А еще через два часа мы перемахнули Буг и к утру разместились в селах южнее Жовквы.

— Вот мы и на плацдарме, — облегченно вздохнул начштаба. — Разведка с утра выслана по всем направлениям. Но больше всего — ко Львову. Мы уже почти обошли его с северо–запада.

— Правильно, товарищ начштаба. Тут зевать некогда.

— Да, конечно, — широко улыбается Войцехович.

— Где–то здесь мы должны ударить по тылам четвертой, — прикидываю я по карте.

— Куда нам на таком пятачке лезть на кадровые войска?

— А я не о войсках толкую… Не по самим войскам, а по их коммуникациям… Наступим на любимую мозоль! А, Вася?

— Новый Сарнский крест?!

— Вроде. Но не совсем. Там до Сталинграда было с тысячу километров, а тут до фронта сотни не будет.

— Да и кресты тут униатские, с фокусами. И с сиянием каким–то, — вставляет Мыкола, в функции которого входит теперь и вопрос религиозных культов. В здешних краях это тоже надо учитывать. Ой, как надо!

— Пожалуй, Кульбаку двинем в лоб на Сан, — вслух размышляю я. — Тот все опасается Карпатских гор. Пускай прет на запад хоть до самой Вислы. Кавэскадрон Усача — на фланг, ко Львову. Циркача Гришку Дорофеева — на львовскую «железку»… А под Перемышль кого? А на Раву–Русскую?..

Появляется Роберт Кляйн. Как раз вовремя!

— Пленные показывают что–либо новое? — спрашиваю его.

— Похоже, что Львовский генерал–губернатор сосредоточивает все наличные у него охранные войска на шоссе и железной дороге Львов — Перемышль.

— Через два — три дня он нанесет нам удар, — бесстрастно докладывает начальник штаба. — Навяжут нам оборонительный бой.

— Значит, надо перескочить границу, — говорю я. — Куда? На Люблинщину, конечно. Сама судьба проложила нам туда дорогу.

И вот уже позади остался Западный Буг. И знаменитая Жовква тоже позади. Теперь только вперед, через «железку» на Раву–Русскую.

Наш путь лежит через холмистую местность. Леса и перелески чем–то напоминают предгорья Карпат. Впереди колонны движется эскадрон Ленкина. За ним — батальон Токаря.

Через час на переезде вспыхивает перестрелка.

— Авангард сбивает охранение, — докладывает связной.

— Конники уже за переездом, — на слух определяет Войцехович.

Перестрелка уходит вправо и влево, как два разминувшихся железнодорожных эшелона. Маяки подгоняют колонну вперед, рысью. По карте видно, что в каких–нибудь десяти — пятнадцати километрах за железной дорогой — государственная граница. Знаменитая и такая для нас тревожная граница 1939 года. «Линия Керзона». О ней я неоднократно читал, слушал лекции, но в сознании она оставалась каким–то абстрактным понятием. А вот сейчас за два — три ходовых часа нам надлежало достигнуть этой самой линии и перешагнуть ее.

Перестрелка по сторонам затихла. Боковые заслоны уже вышли на фланги. Залегли там, наскоро окопались, заминировали полотно и ждут. А колонна движется. Штаб, батарея и санчасть проскочили по дощатому настилу захваченного переезда, громыхнули по рельсам и на рысях двинулись дальше на запад.

Справа, в лощине, село. Там лают собаки. Раздаются одиночные выстрелы. Видимо, наше боковое походное охранение потревожило полицаев.

Только хвост колонны ввязался на переезде в настоящий бой с подошедшим эшелоном.

— Токарь пустил его под откос, — докладывает возбужденный Вася Войцехович, верхом обгоняя мою тачанку.

Все удаляющиеся звуки боя, как бы уходящие назад от нас, никого не страшат. Наоборот, они только подбадривают, или, как говорит Мыкола, «поддают жару». Прядают ушами лошади, прислушиваясь к далекому сухому треску перестрелки, перекликаются партизаны. Изредка всплеснется над колонной командирский окрик:

— Разговорчики–и!..

Еще час марша — и привал. В первом же селе.

— Среди белого дня все же рискованно играться с государственной границей, — одобряет мой приказ Мыкола Солдатенко.

— А гладить нагайкой «линию Керзона» и совсем не годится, — подшучиваю я.

— При чем тут «линия Керзона»? — осторожно, почти переходя на шепот, спрашивает Мыкола.

— Да вот же она, перед тобой.

Солдатенко только свистнул. Я стал что–то говорить, стараясь подбодрить и его и себя, но из этого, кажется, ничего не получилось. Мыкола в ответ ни слова не проронил. Он, казалось, думал про себя: «Граница — это, брат, связь, сигналы, пограничники… через час появится авиация или танки, а это совсем нам ни к чему…»

Скалистые берега речушки возле села вновь напомнили мне днестровскую Каменку. На левой, высокой береговине — четкие квадратики дотов. Наверное, это и есть граница. Укрепрайон.

Мне уже доложили из боевого охранения, что доты свободны, а вокруг них много позеленевших ржавых гильз. И от маленьких скорострельных пушек, и от крупнокалиберных пулеметов, и простых винтовочных. Отсюда началось гитлеровское вторжение утром 22 июня 1941 года. И вот мы здесь 10 февраля 1944 года.

Колонны как не бывало. Рассосалась по дворам. На дорогах выставили сторожевое охранение. Заставы заняли несколько дотов.

День протекал относительно спокойно. Противник или потерял нас из виду, или не имел вблизи сил, способных потревожить нас. А может быть, вел разведку. Но она нигде не соприкасалась с нашими заставами.

Как всегда при подходе к новым местам, с другими нравами и обычаями у населения, а иногда и другими распоряжениями властей, мы пытливо и вдумчиво вели опрос местных жителей.

В доме, где расположилось командование, хозяйка, хитро улыбаясь, показала нам на свою подругу. Та преодолела первое замешательство и через несколько минут после наших наводящих вопросов рассказала, что она жена лейтенанта–пограничника, служившего в укрепрайоне. Муж ее погиб в первый же день войны в одном из дотов.

— Говорили, что немцы огнеметами их выжигали из этих железобетонных коробок, — сказала она.

— Почему же вы сразу не сказали нам, что вы жена лейтенанта?

— Испугалась… и не поверила сразу. Думала, может, немцы переодетые или бандеровцы какие…

— А разве здесь не было советских партизан?

— Никогда.

— Как же звать вас?

— Наташа, — тихо ответила она.

После беседы со связными, веселыми и озорными хлопцами, и особенно нашими женщинами–санитарками Наташа твердо заявила о своем намерении уйти с партизанами.

Ну что ж, ничего удивительного в этом не было.

* * *

После полудня в селе появилась целая кавалькада.

— Прибыли «из–за границы» поляки–парламентеры, — доложил связной с западной заставы.

Парламентеры — на хороших лошадях со скрипучими седлами и в странных фуражках с четырьмя углами — конфедератках. Впереди гарцевал стройный, рыжий и очень подвижной молодой парень. Он бросил поводья ординарцу, вошел в штаб и лихо взял под козырек двумя пальцами:

— Блыскавица, командир бэха…

Я удивленно поднял брови:

— Как понимать?

— Батальоны хлопские, — довольно захохотал рыжий Блыскавица. — Ну, по–вашему, мужицкие батальоны. Это у нас название такое. А будем считать все одно — партизаны.

Приехал он, как оказалось, для установления контактов и связи. Мы осторожно пообещали совместно действовать против фашистов. Поговорили, и Блыскавица, очень довольный, ускакал. А еще через полчаса явился некий капитан Вацлав. У этого шику было много больше, но разговаривал он сдержаннее, не приглашал гостеприимно в Польшу, как Блыскавица, а только прощупывал наши намерения. Впрочем, и с ним был установлен контакт.

Под вечер появились и те, кого мы больше всего ждали: простые люди в обычной полукрестьянской одежде — подпольщики, представители рабочей партии Польши.

— Товарищ Чеслав, — отрекомендовался человек с лицом шахтера. На щеках и под глазами у него — въевшиеся синенькие частицы угля. Крепко пожал он наши руки, и я ощутил шершавую от обушка ладонь труженика. И почти так же, как незабываемый Мыкола Струк из Белой Ославы в Карпатах, он сказал:

— Хочу мувить с товажишем командиром. На четыре ока.

Мы беседовали с ним около часа.

Ларионов, который долго приглядывался к Чеславу, улучил минуту и шепнул мне:

— Товарищ командир, вот это народ! Не то, что тот Мазур. Придуривается, а у самого на хуторе батраков с полдесятка. Да еще пленных на него сколько работало. А это, сразу видать, наш рабочий люд.

— Слушай, Ларионов! А какой партии тот Мазур?

— Черт их знает! — Он заскреб чуб. — Какой–то войсковой звензек… Войсковой связи, что ли…

— Ну вот видишь! А это польской рабочей партии делегаты…

Я так много расспрашивал Чеслава о границе, что он, хмуро ухмыляясь в щеточку усов, сказал мне:

— Може, выйдемы на тую холмечку?.. Своим глазом повиде–е…

Мы вышли на задворки и быстро стали карабкаться по тропке, которую наша застава проторила к видневшемуся на горе доту.

Это был большой пушечный дот, устремивший слепые глазницы амбразур на северо–запад. Амбразуры его слезились сизым дымком. Внутри дота был разложен костер, грелось наше охранение. Часовые на верхушке дота менялись каждые полчаса, передавая друг другу командирский бинокль.

Я взял этот бинокль. Но, как ни вглядывался в молочное марево, ничего не увидел. Даже горизонт был скрыт в тумане. А Чеслав твердил одно:

— То ест вже польска земля…

Пришлось из вежливости делать вид, что я вижу то, что видел наш польский товарищ. Выручил Жоржолиани. Он запряг коней и полевыми дорогами, в обход, приехал за нами. Мы сели в санки и быстро спустились вниз.

У радиоузла я спрыгнул, отослав сани с польским представителем к штабу.

Старший радист при моем появлении вынул из–под аппарата шифровку:

«Отвечаем на ваш запрос о границе. Распечатайте пакет. Тимофей».

Это была радиограмма Строкача. Он перед выходом вручил мне пакет со словами: «Распечатать только по нашему сигналу». Пакет всегда находился при мне. Он был вшит в подкладку кожаной куртки.

Вернувшись в штаб, я распорол меховую подкладку и вынул мягкий матерчатый пакет. На куске холста была директива: «При подходе к границе нашей страны помнить об освободительной миссии Советского Союза… Действовать самостоятельно, сообразно сложившейся обстановке и совести советского гражданина».

Далее следовала инструкция… Не все ее слова сходились с жизнью. Однако самое главное мы в ней нашли: «Действуйте сообразно обстановке и совести советского гражданина…» Подписи не было, так как адресат знал автора: пакет вручался лично.

— Маршруты марша набросал? — спросил я у начштаба.

Предусмотрительный Войцехович составил два варианта.

— Направо или налево? — спросил он.

Сейчас все мои сомнения как рукой сняло. Было ясно, что нас ждут. Разведчики, уже побывавшие за кордоном, в один голос подтверждали это.

— Направо, Вася! Направо…

Без всяких колебаний мы тут же приняли разработанный штабом план ночного марша в сторону Белгорайских лесов.

Установилась снежная погода, и санная дорога сулила быстрый, стремительный бросок вперед.

В медленно таявших сумерках колонна извиваясь выползала из каменистого оврага на плато. Дальше глазу открывалась равнина. Она белела и светилась. Путь был виден далеко на северо–запад. Глаза, наглядевшиеся на карту, казалось, угадывали даже черную щеточку Белгорайских лесов.

По морозу лошади взяли рысью, и я никак не мог удержаться: взобрался на своего оседланного маштака и поскакал к разведчикам.

Все хорошо. Мы совершали обычный, пока ничем не потревоженный марш. Луна, полная, круглолицая и бесстрастная, улыбалась с небосклона.

На развилке дорог, остановившись рядом с маяком от батальона Кульбаки, я разглядел у полевого колодца меж двух тополей каменное изваяние. Рядом с мадонной стоял покосившийся столб, который показался мне пограничным.

В стороне разговаривал с разведчиками наш новый знакомый — Чеслав. Вокруг него сгруппировалось несколько наших бойцов — трое пеших и человек пять конников. Я прислушался, уловил польскую речь и узнал: это ж Прутковский, а тот вон конник — Ступинский… Когда подошел к ним, понял: собеседники уверяют Чеслава, что они настоящие советские партизаны, хотя по национальности и чистые поляки. Чеслав повернулся ко мне и сказал шутя:

— Сейчас мы это проверим с дозволения пана–товарища командира.

Я кивнул головой.

И, повысив голос до торжественной ноты, он спросил:

— Кто ты естеш?

— Поляк честный, — хором ответили бойцы.

— В цо ты вежиш?

— В Польске вежем.

— Який знак твой?

— Ожел бялый, — ответили они тише.

А конник Ступинский, нарушая торжественность минуты, вдруг добавил:

— И звезда красноармейская, и партизанский автомат.

Все засмеялись. Чеслав — громче всех.

— Ну как? — спросил я Чеслава. — Настоящие?

— Настоящие поляки и добри, видать, партизанци. Эх, нам таких давно уже тшэба.

— Тогда вперед, пан Чеслав, — сказал я, вскакивая на коня.

— Товарищ Чеслав, — поправил он меня…

Так вот она, наша освободительная миссия! Там, за этим покосившимся пограничным столбом, живет и борется братский славянский народ. Он обливается кровью. Тридцать две партии привели его к войне и к поражению… И лишь одна, рабочая партия, вместе с нами выведет Польшу на путь национального освобождения…

Перекресток уже проходили штабные возки и батарея. Я пристроился сзади к саням, из которых торчали длинные, как жерди, ноги комиссара Мыколы. Он лежал на спине, закинув руки за голову, как это любил делать Руднев. Я нагнулся к шее коня и заглянул в лицо комиссару — его широко раскрытые глаза глядели в звездное небо. Мыкола молчал. Молчал и я. Но думы мои были совсем иные, чем два дня назад. Тяжелой нерешительности как не бывало. Все просто и ясно, как тот перекресток дороги с двумя тополями и мадонной, оставшийся позади. И, стегнув маштака нагайкой, я широкой рысью пустил его вперед. Догнав эскадрон Усача, присоединился к конникам.

Через час к нам подъехал верхом и Мыкола Солдатенко. Поравнявшись со мной, он придержал моего коня за узду и спросил каким–то незнакомым мне голосом:

— Скоро?

— Чего?

— Ну тая… «линия Керзона»?

— Уже давно, брат Мыкола, осталась позади.

Мыкола опять только свистнул. Но в этом свисте уже не было вчерашнего предупреждения. Наоборот, в нем я услышал ту самую лихость, за которую мой замполит прорабатывал нас на Волыни две недели назад. Кони поняли этот свист по–своему и взяли рысью, затем перешли в галоп. Навстречу нам бежали лощинки, перелески, а затем медленно стал выползать на горизонте широкий лес.

Обогнав разведку, мы выскочили на бугор. Там остановили тяжело дышавших коней и оглянулись назад. Узкой черной лентой колонна тянулась по лощине, пройдя уже с десяток километров от того перекрестка, где в степи росли два тополя.

Да, граница осталась позади.

1950–1960 гг.



Загрузка...