8

Второго января, к вечеру, мы благополучно прибыли в Собычин. И сразу я закрутился в командирских делах. Замельтешила карусель встреч. Чтобы не оторваться от главного, решил прежде всего потолковать с начальником штаба Васей Войцеховичем. Он один пока должен был знать задачу во всей ее полноте.

— Не больше недели на подготовку… Немедленно давай займемся каждым батальоном. Распределяй оружие, боеприпасы.

— Самое сложное положение с транспортом, — задумчиво сказал Войцехович. — Не ожидали мы выхода в новый рейд.

— Придется, Вася, придержать твоих волов. До Горыни дотянем на них? А там уже добудем лошадок.

— Вообще–то, выход правильный. Но…

Войцехович замялся, и по озабоченному его лицу я заметил, что не один транспорт беспокоит начштаба. За время выхода из Карпат, прошагав вместе без малого тысячу километров, мы научились понимать один другого с полуслова.

— Что же еще? Говори!

— Уполномоченный, — процедил сквозь зубы начштаба и выругался. Это случалось с ним редко. — Черт его принес к нам перед самым рейдом.

— Это который?

— Да тот самый, полковник Соколенко–Мартынчук.

— Ба! Неужели тот самый? — Я о нем уже и позабыл. Ходил он в оперативных начальниках. Может быть, и знал военное ремесло, но во взаимоотношениях его с партизанскими командирами всегда веяло какой–то фальшью. То лебезил, то бравировал, разыгрывая из себя лихого «братишку», что явно устарело и совсем «не работало» в года Отечественной войны. И охотно создавал «дела», раздувая мелкие промахи или ковыряясь в не очень устроенной личной жизни партизанских командиров.

Как–то еще перед походом на Карпаты зашел о нем разговор.

— Що ты от него хочешь? Может, у него натура такая? — сказал тогда начштаба Базьша.

— Нет, тут совсем другое — зависть. Аж пищит, но лезет в генералы, — засмеялся Михаил Иванович Павловский, наш бессменный помпохоз.

— А что вы думаете? — вмешался в разговор комиссар, сам кадровый военный. — Многие из его бывших подчиненных уже в генералах ходят. А он как начал войну полковником, так и остался им по сей день.

— Многие из наших партизанских командиров и не кадровые, а в генералы вышли, — заметил кто–то.

— Конечно. Вот и войдите по–человечески в положение этого Соколенко–Мартынчука, — засмеялся комиссар. — Поймите психологию…

— Злодейка–судьба явно подшутила над полковником, — засмеялся Базыма.

— Что судьба?.. Языкастые штабные острословы злее судьбы подшучивают, — ухмыльнулся Павловский.

— Насчет генеральской папахи? — спросил Войцехович.

— Папаха еще так–сяк. А хлопцы толкуют, що трусики Мартынчуковы видели… з лампасами.

…Сейчас, сидя с Войцеховичем, мы невольно вспомнили этот разговор.

— И стал этот уполномоченный ориентировать всех партизан на то, что для нас война кончилась, — жаловался Войцехович. — Вот только подвинется правое крыло Первого Украинского фронта километров полсотни, и вам, говорит, можно будет прямо походным маршем на Киев курс держать. На партизанских тачанках и телегах так, мол, и двигайте.

«Черт его знает, что за человек этот Соколенко–Мартынчук?» — подумал я. А начальник штаба тем временем продолжал свой доклад:

— Ничего удивительного и нет в том, что у какой–то части личного состава после этих прогнозов полковника появились демобилизационные настроения. В особенности среди стариков ветеранов. Они ведь в тылу врага чуть ли не с первого дня войны: горя–то хлебанули.

— Соколенко–Мартынчук высказывался официально? — перебил я начальника штаба. — А то сразу можно дать шифровку генералу Строкачу.

— Да в том–то и дело, что неофициально. Но от этого нам не легче. У него особая манера говорить: сказано будто в шутку, а слух пошел.

— Ох, слухи, слухи… Сколько от них бед на войне!

Посоветовавшись, решили: не будем особенно задерживать у себя стариков, многим из них действительно надо отдохнуть, а вот в отношении молодежи займем твердую линию, чтобы люди поняли — война для них еще не окончена.

— Вот так–то, — вздохнул Вася, — пришлют одного лопуха в трусах с лампасами, заварит он кашу, а мы расхлебывай… Эх, был бы комиссар…

— Ну, ладно, ладно, хватит об этом, — сказал я Войцеховичу. — Надо партийное бюро собрать. Поговорить с коммунистами.

После этой беседы начштаба погрузился в свои обычные хлопоты: писал приказы, отдавал устные распоряжения. А я занялся, так сказать, психологией: в делах и беседах с людьми проверял — прав ли Войцехович насчет Соколенко–Мартынчука? С каждым надо было потолковать, перекинуться словечком. И в этих то мимолетных, то затяжных встречах с партизанами восстанавливался тот необходимый душевный контакт, который был прерван нашей вынужденной разлукой.

Отряды длительное время стояли на одном месте — состояние, непривычное для рейдовиков. И это наложило свою печать, может быть для них самих и незаметную, а на свежий взгляд очень примечательную. В рейде все и ежеминутно — начеку, люди подтянуты, всегда готовы с ходу, не мешкая, вступить в бой. Там жизнь идет в каком–то повышенном темпе и напряженном ритме. Каждый приучается ценить время и бойко оправляться с пространством. Даже и на кратковременных стоянках находишься как бы в стремительном движении… А здесь я замечаю медлительность, неторопливость, благодушное спокойствие. Бойцы ходят по улицам как–то вразвалку. Командиры не торопясь выслушивают указания и также не спеша удаляются не то выполнять их, не то за тем, чтобы отложить все в долгий ящик.

Вечером я с тревогой поделился своими наблюдениями с начальником штаба:

— В этом что, тоже уполномоченный виноват?

Войцехович решил, видимо, успокоить меня:

— Ничего, один — два марша, и все разберутся по своим местам. Втянутся. Верховой конь быстро шустреет, как почувствует седло…

Это утешение было, конечно, слабым. Гораздо больше меня радовало другое: несмотря на медлительность, люди — необычайно веселы. В шутках, прибаутках, побасенках я узнавал истинную душу нашего ковпаковского соединения. Партизанский юмор хлестал вовсю. Значит, последствия карпатской драмы стали изживаться. Даже самое тяжелое из того, что случилось всего два — три месяца назад, пройдя сквозь призму времени, уже оборачивалось своей веселой стороной. А если ни с какой стороны ничего веселого не было, то люди придумывали его.

Вот один из ветеранов рассказывает, как он во главе отделения, в котором половина была раненых, выходил из Карпат:

— Решил я доставить хлопцев на сабуровский аэродром в Дубровичах. Идем по лесной дороге. За рекою Уборть начались знакомые места. Ну, думаю, теперь уже наша коренная партизанская земля. С конца сорок второго года мы тут как дома… Навстречу — повозка, парой запряжена. На всякий случай шарахнулись в лес. «Стой! Кто такие?» — «А вы кто?» — «Хиба не бачишь? Партизаны… А вы?» — «А тебе шо, повылазило?!» Откашлялся я и голосом погрознее пытаю: «Откуда путь держите? Отвечайте без утайки!» — «Из Карпат путь держим, браток…» — «Тю–у–у… та хиба ж Карпаты там? Где же ты задом наперед научился ходить?» — «Та там же, где и ты. В Черном лесе пятками наперед разве ж мало дорог и болот переходили… чтобы эсэсовцам голову замутить, следы запутать?!» Тут уж сомнения не осталось: наши хлопцы, из третьего батальона. Это их Матющенко все каблуками наперед водил…

Рассказчика неожиданно перебили:

— Эге, Мыкояа. Здорово! Цэ не ты, случаем, коров в эсэсовские сапоги обувал? Те самые, с подковками и горными шипами на подошвах? Даже сами гуцулы не смогли разобрать, куды коровы пошли, куды — генерал Кригер…

А в другом месте слышится:

— Ты откуда, связной?

— С линии Бакрадзе… В штаб донесение везу.

«Что это еще за такая линия Бакрадзе? — подумал я. — Второй раз слышу…»

Подзываю связного, расспрашиваю. Тот подробно рассказывает:

— Выдвинул штаб после Олевской операции девятую нашу роту во главе с Бакрадзе и с приданными ей саперами и подрывниками под самый Олевск. Приказ: держаться твердо, назад ни шагу. Оборудовали мы поначалу блиндажики. Жиденькие, только для виду и запаху, как шалаши пастушеские. Лишь бы от дождя хорониться… Ну и пасем фрицев на той железке. А потом видим — время идет. Стали дзоты–бункера строить. На фрицевский манер… Подбросили нам еще подкрепления. Ну, а раз так, решили мы перекрыть все дороги и лесные тропы. Теперь к нам не то что полицай, а и заяц не проскочит… Лесу кругом сколько хошь. В три — четыре наката прикрылись, связь наладили. И получилась у нас целая линия партизанских укреплений… фронтом на юг. Стали мы ей название подбирать. Кто говорит: хай будет линия Мажино. Другие Зигфридой ее называть хотели. Третьи Маннергейма вспомнили. А хлопцы, которые на той линии засели, обижаются: «Станем мы зигфридами да маннергеймами себя пачкать. Линия Бакрадзе — и точка».

На следующий день я посмотрел эту самую линию. Проехал ее из конца в конец верхом вместе с Бакрадзе. Довольный командир роты докладывал:

— По нашему примеру местные партизаны и на западе, и на юге подтянулись к железной дороге. На моих флангах сели. Теперь только узкая, в несколько сот метров, полоса железной дороги находится в руках у фашистов. Одни блокпосты да станции, укрепленные со всех сторон. Вышки, башни, дзоты, бронеколпаки, чего только там не понастроено! Стараются… Неважно себя чувствуют оккупанты в новом, сорок четвертом году…

Слушая Бакрадзе, вспомнил я прошлую весну. Где–то под Житомиром, в небольшом рабочем поселке Кодре, мы стояли под навесом возле каменного дома, крытого дранкой. За стрехой прилепилось несколько ласточкиных гнезд. Но вместо ласточек в эти гнезда забрались нахальные воробьи. Некоторые из них прямо перед нами пикировали на землю, между партизанскими повозками, где много было свежего конского навоза. Деловито митингуя, воробьи шныряли взад–вперед. Мы с Рудневым и Базымой засмотрелись на них.

Вдруг откуда–то с высоты, рассекая крыльями воздух, спустилась стайка ласточек. От стаи отделились несколько разведчиков. Юркнув под крышу, они встревоженно взмыли обратно: обнаружили непрошеных гостей.

— Ишь, как воробьи оборону держат, — подтолкнул меня локтем Базыма.

И скоро впрямь на наших глазах разгорелось яростное сражение. На каждое занятое воробьями гнездо нападают по пять, по шесть, а то и по десять ласточек. Они цепляются крохотными красноватыми лапками, быстро трепыхают своими острыми крыльями, клюют воробьев и вышвыривают их вон. Как ошпаренный вылетает непрошеный гость из чужого гнезда.

Через несколько минут были очищены все гнезда. Из кругленьких отверстий — лазов высунулись головки настоящих хозяев птичьего поселка.

Но вот среди ласточек опять поднялся переполох. Оказывается, в одном из гнезд продолжал отсиживаться воробей. Он даже не выглядывал оттуда.

— Этот воробей самый грамотный в смысле тактики, — пошутил я. — Видите, он занял жесткую оборону, и теперь его ничем не проймешь.

Но это оказалось заблуждением. Ласточки слетали к реке и сбились в живой клубок у гнезда, занятого воробьем.

— Теперь они напоминают пчелиный рой, — восторженно шепнул ярый пчеловод Базыма.

Рой этот продержался не более двух минут. Затем вся стая разлетелась, оглашая окрестности победным писком, и нашему взору открылась неожиданная картина. Гнездо представляло собой сплошной, без единой трещинки и отверстия, шар.

— Живьем замуровали нахала, — захохотал комиссар.

— Не хочешь освободить квартиру для настоящих хозяев — сиди, — ухмыльнулся и Ковпак.

— Он думал, это крепость, а они превратили ее в саркофаг, — заливался смехом Радик. — Папа, смотри, настоящая Хеопсов а пирамида, только вверх ногами!

…Так было теперь и под Олевском. Точно ласточки воробья, наглухо замуровали партизаны гитлеровские гарнизоны, предназначенные для охраны немаловажной дороги между Коростенем и Сарнами.

* * *

Два дня прошли во встречах и беседах. Я раздумывал: «Людей — сотни, люди — разные. Но важно прежде всего, чтобы крепок был командный и политический состав, за которым партизаны пойдут в бой. Не прирос ли Бакрадзе к своей линии обороны? В боевой ли форме Платон Воронько, Павловский, Мыкола Солдатенко? А как посмотрят на новое задание Кульбака, Матющенко? Лучшие командиры, ветераны партизанской борьбы, как они отнесутся к моему назначению на место Ковпака? Как встретят прибывшие со мной свежие силы: Цымбала, Намалеванного, Кожушенко?.. И этого немца Кляйна, венгра Тоута?..

А в обстановке какие изменения? Первое и главное — сократился партизанский плацдарм. Коренные советские районы Правобережной Украины уже освобождены от противника. Осталась только Западная Украина. Как это скажется на нашем продвижении и пополнении людьми? Каково будет отношение к нам местного населения?»

В общем, было над чем подумать…

Под вечер в штаб набился народ. В конце Нового года хлопцы устроили партизанский салют по всей линии Бакрадзе.

— Всполошили фашистов и в Олевске, и в Белокоровичах. Наверно, до самых Сарн переполох был, — рассказывает оживленно Михаил Иванович Павловский.

— Будут помнить нашего Ковпака. Это ведь он Олевскую операцию надумал.

— Не дал дед киевские трамваи в Германию уволокти.

Сейчас, пожалуй, сам в Киеве на тех трамваях разъезжает, — философствовал бронебойщик Арбузов.

— Ты, Тимка, так рассуждаешь, как будто нет в Киеве трофейных машин, — возразил ему ездовой Ковпака Политуха.

Бронебойщик Тимка Арбузов охотно принимает это возражение. Трофейных машин ему, конечно, не жалко для своего легендарного командира.

А я слушаю эти разговоры, и у меня зреет текст первого приказа, который подпишу ночью, а завтра связные развезут его по ротам и батальонам.

Вместе с начштаба Войцеховичем мы усаживаемся за перегородкой.

— Так для начала будет добре? — Вася передает мне «шапку».

«Приказ по войсковой части 117, № 449, село Собычин, 2 января 1944 года. На основании приказа Украинского штаба партизан за № 269 от 24 декабря 1943 г. сего числа принимаю на себя командование соединением…»

— Как? — спрашивает начштаба. — Это констатация факта. А насчет политики вы сами набросайте.

Я почесываю в нерешительности бороду:

— Надо бы и Мыколу позвать.

Минут через пять начштаба вернулся с Мыколой Солдатенко — кандидатом в замполиты, и мы вместе написали продолжение:

«Приступая к исполнению служебных обязанностей, напоминаю, что наша часть выросла и окрепла в двухлетних многочисленных боях с немецкими захватчиками. Рейды по глубоким тылам врага под руководством героев партизан…»

— Кого писать раньше?

— По–моему, раньше Руднева, — предлагает будущий замполит. — Все–таки погиб смертью храбрых и партийную линию вел.

— Но все же командир всегда на первом месте.

— Тогда давайте напишем через тире. Как два Федоровых делают.

— Да Ковпак–то ведь один. Его не спутаешь с другим. Спор решаю я, заканчивая фразу следующими словами:

— «…Ковпака и Руднева выковали наш коллектив в боевом духе».

«Историческая» часть приказа давалась нам особенно тяжело. Между Войцеховичем и Солдатенко опять вспыхнул спор.

— Ну ладно, хватит, — одергиваю я спорщиков. — Так мы до утра не напишем. — И, склонясь над бумагой, продолжаю:

«Комиссар Руднев и командир Ковпак оставили нам богатое наследство — это традиции части, ее боевой дух и моральный облик бойца–партизана, которого любит народ и ненавидит, боится враг».

— Давай теперь ты, Васыль.

Васыль садится и пишет о рейдах, о дисциплине, бдительности, взаимоотношениях с населением.

Забежал связной, поглядел на склонившиеся головы, перепутавшиеся чубы и тихо шепнул кому–то за дверьми:

— Стенгазету выпускают… а може, и стратегику разрабатывают.

Мыкола нахмурился. Связной на цыпочках вышел.

— Будет, хлопцы! — говорю я. — Длинный приказ не так ударит в точку. Давай два — три пункта «приказываю» и подписи.

«ПРИКАЗЫВАЮ:

1. Свято хранить боевые традиции части, ненависть к врагу, преданность Родине, боевую дружбу. Хранить военную тайну, усилить революционную бдительность».

— Хватит, может быть?

— Эге. А приказ двести? — спохватывается Мыкола.

Мы улыбаемся.

— Приказ двести — расстрел на месте[2]. Так, что ли, и писать? — смеюсь я.

— Нет, нет, тут и есть самая главная политика. Пиши, — диктует Мыкола, — «не забуваты, що наша сыла в народе. И его любови до нас. Правильный подход к народу — тут и есть увесь толк, уся политика»… Ну, а дальше давай: «Приказ довести…»

— Приказ объявить всему личному составу, — формулирует последнюю фразу Войцехович и ставит подписи.

Затем начальник штаба садится за пишущую машинку, а мы с Мыколой идем в роту.

В штабной роте собрались участники самодеятельности, которые за эти недели отдыха подготовили новую программу. Верховодил всем и чудил Дорофеев, прозванный почему–то Гришкой–циркачом. Была у Дорофеева еще и вторая кличка — Гришка–ленинградец. Но тою пользовались всерьез — в боевой обстановке, а сейчас, на отдыхе, его звали больше Циркачом. Он возглавлял «организацию чудаков», как именовали себя участники этого партизанского ансамбля музыкантов, певцов и веселых балагуров.

Терпеливо высидев более часа в душной хате, где на каких–то самодельных подмостках, напоминавших полати, Дорофеев выделывал сложные акробатические номера, я в перерыве вышел на улицу. Сразу окунулся в звездную морозную тишину и тревожно стал вслушиваться в далекий, смягченный ватой лесных далей грохот канонады.

«Видимо, перешел в наступление правый фланг Первого Украинского фронта. Надо срочно вырываться вперед. Чтобы не очутиться в тылу у своих».

— Красная Армия вроде… А? — говорю я подошедшему начштаба.

Остановившись, рядом, Вася тоже прислушивается к канонаде:

— Наступают?

— Не иначе.

Еще раз прикинули, когда можно двинуть вперед наши батальоны, и твердо решили начать движение на северо–запад утром пятого января.

Начштаба уходит в хату, где размещен штаб, и через минуту там ярче загорается огонь. Верный друг и помощник мой склонился над бумагами. Задумавшись, иду дальше по улице, мимо часовых и конных патрулей, машинально вполголоса отзываюсь на их оклики.

Село набито партизанами до отказа. Одних новичков прибыло больше сотни. В хате, где неделю назад квартировал один Ковпак, кроме меня, размещено еще человек шесть из вновь прибывших через «фронтовые ворота».

Когда я вернулся, почти все уже были в сборе: вечеринка, устроенная «организацией чудаков», закончилась.

— Заберуеь–ка я на печку, — говорю сидящим у стола товарищам. — Давно хотелось отогреться.

На печке действительно хорошо, но почему–то не спится. По потолку бродят тени. Потрескивает сверчок. Откуда–то снизу подсвечивает полесская лучина, которую хлопцы называют «парашютом». Это жаровенка из жести или дюраля величиной с хорошее блюдо. Свисает она на четырех проволоках с потолка наподобие детской люльки. В ней ярко горит маленький костерик из сухих смолистых чурбашков, а над огнем широкая полотняная вытяжная труба, сужающаяся кверху, вроде как у камина украинского. Огонь — теплый, оранжевый, домашний — располагает к задушевному разговору. Вокруг этого уютного огонька склонились головы — чубатые, стриженые… «Кто ж это в кубанке набекрень? Ага, Цымбал».

До самого вечера мысли мои были прикованы к политработе. Она уже персонифицировалась в определенном человеке, который будет ее возглавлять. И, видимо, не только я думал об этом человеке. Вот и Цымбал толкует о нем с новоприбывшими:

— Видали? Ну того, который как сухая жердина?! Это ж орел, хоть и молчун.

Цымбал с восхищением мотает головой и, поправляя сползающую с чуба на затылок кубанку с малиновым верхом, оглядывает слушателей.

— Это тот Мыкола Солдатенко, что на Припяти… — рассказчик заливается тихим смехом над чем–то одному ему ведомым. — Тот самый, ну, который в бою с пароходами умудрился сразу от деда и выговор, и благодарность получить. Это, братцы, редкостный человек. Он и военный спец, и дипломат, и политработник. А до войны — просто колхозный активист из села Воргола…

Слушатели придвинулись ближе к огню и не сводят глаз с Цымбала.

«Что он там такое брешет, этот Андрей Калинович? Не упомню что–то я такого случая. Знаю только, что Мыкола — командир сорокапятимиллиметровой пушки — подбил на Припяти не то один, не то два парохода. Ну, а выговор — это за что же?» — думаю я, задремывая.

Через некоторое время хохот слушателей колебнул пламя «парашюта». Зашевелились тени на потолке. Смеется Слава Слупский, смеется венгр Тоут, смеется даже серьезный Сокол. Грохочут басами связные у двери, и заливается искренним ребячьим смехом Вася Коробко.

— Так, значит, и выговор сразу, и благодарность? Одним снарядом заработал? — спрашивает сквозь смех Сокол.

— Ага, — отвечает довольный Цымбал. — А що ты думаешь? Режим экономии. Снарядов–то всего семь штук оставалось.

И опять взрыв хохота. Ну как тут уснешь на печи?

А на Цымбала нашла говорливость. Я слушаю его складную украинскую речь и думаю: «В самом деле, не пустить ли его по политчасти? Умеет он душу человека раскрыть. А это в партизанской жизни, пожалуй, главное для политработника».

Тем временем Цымбал подсел уже к связным, среди которых немало «ветеранов», хотя каждому из них лет по шестнадцать — восемнадцать от рождения.

— Вы рыжего бачили? Тот новый капитан с вострым таким носиком? Ну тот, что на одну ногу приседает? Так то ж, хлопцы, немец! Чистокровный. Тихо, не шебаршить! Это ж наш немец — советский. Скоро ему геройскую звезду дадут. Сам генерал Строкач говорил: на днях ждем указ.

— А звиткиля он сюды взялся? — подозрительно спрашивает связной разведки третьего батальона Шкурат.

— А як его звать? — интересуется другой.

— За какие же такие заслуги–подвиги? Это ж надо что–то такое.., чтобы героя дали, — удивляется Вася Коробко.

Но Цымбал, раздразнив слушателей, вдруг зевнул и объявил:

— Спать, братва, пора. Времени впереди много. И все — наше. Завтра еще, если успею, обскажу вам про того немца.

Цымбал залез ко мне на печку и, укладывая раненую руку в теплую горку проса, спросил:

— А вы шо ж не спите, товарищ подполковник?

— Здорово ты рассказываешь…

— Да в госпитале наловчился. Надо же хоть языком воевать, раз руку перебили. Эх, проклятая…

— Болит?

— Не то что болит, а ноет, вроде комашня какая в самой кости шевелится.

Помолчали.

— Как ты, Андрей Калинович, о Брайко думаешь?

— Да ничего — батальон хороший, — неопределенно ответил он.

— А командир? Сам Петро?

— У плохого командира и батальон будет ни рыба ни…

— К нему комиссаром пошел бы?

Долго молчал Цымбал, шурша просом. Потом сам спросил:

— Значит, командиром не считаете меня?..

— Ты неправильно меня понял. Разве Руднев плохим был бы командиром? А стал комиссаром.

— То Руднев. Он, может, на всю Украину партизанскую комиссар был первеющий.

— Вот таких нам и в батальоны надо. — Эх, ну разве я смогу?..

— А ты постарайся. Ведь про Мыколу сегодня не просто так разговор вел, а с воспитательной целью?

— А що, заметно? — встревожился Цымбал.

— Нет–нет… Никто и не подумал даже, — поспешил я его успокоить. — И это хорошо. Надо, чтобы агитация наша от души шла, не по службе, а по дружбе, по человеческому чувству…

— Щоб она поперек горла или в ухе не застревала, — усмехнулся Цымбал.

И уснул, не договорив.

Загрузка...