Деревенского вида, с холщевой сумой за плечами юнец ранним утром вломился в ворота лабаза, назвавшись приехавшим за сотни ли[7] – из селения Кленов и Ив – двоюродным племяшем хозяина. Тот подозрительно долго беседовал с гостем. Ци Юнь без особого толка пыталась подслушать о чем, но сквозь дырочку в желтой оконной бумаге она разглядела – У Лун отдает ему сверток. В нем деньги, решила Ци Юнь.
Странный гость зачастил этим летом в лабаз. Раз, войдя неожиданно в спальню, Ци Юнь обомлела – взобравшись на шкаф и изъяв из стены расшатавшийся камень, У Лун осторожно вставляет в отверстие маленький ларчик.
– Боишься, что крысы утащат?
– А ты всё следишь. Без твоих глаз нужду в этом доме не справить, – У Лун, запихнув ларчик в стену, стряхнул с себя пыль и опасливо слез с высоченного шкафа. – Ты прямо воровка.
– Нет, вор – это ты! С деревенщиной тем, что за чертовы плутни затеял?
У Лун посмотрел на заделанный в стену кирпич. Как влитой. Сколько лет он берег его клад, а теперь – отыщи ему новое место. У Лун засопел. По налитому злобой лицу было ясно, что встречи с сородичем вновь разожгли в нем безумные страсти:
– Я землю купить собираюсь. Три тысячи му[38].
– Сколько-сколько земли?
Ци Юнь, вперившись мужу в лицо, поняла по его выраженью, что тот сказал правду. Он даже запнулся на слове «земля».
– Ты что, спятил? Какую?
– Родную. В селении Кленов и Ив. Две тысячи му полей с хлопком и рисом, храм предков, гумно, все постройки...
В глазах его снова сверкал дикий блеск. У Лун щеткой поскреб огрубевшую кожу – рой темных чешуек, кружась, опускался на пол:
– Я, когда покидал родной край, обещал: клался младшим сородичам, клялся могилам родителей. И я исполню. Племяш мой порядочно купчих привез. Все в ларце.
– Точно спятил. Я думала, ты под могилу себе хочешь землю купить, – Ци Юнь с томным, болезненным видом взялась за виски. – Денег столько откуда?
– Скопил. Я кутил, я гулял, я повесничал, но не спустил ни гроша из того, что далось мне трудом. Там в ларце, – У Лун ткнул щеткой в стену, – лежат мои первые деньги.
Лицо его стало почти безмятежным.
– Пять первых монет. Я отцу твоему свою силу за них продавал. Пять монеток...
– Да ты еще тот... – тут Ци Юнь прикусила язык.
За почти четверть века супружеской жизни она столько раз убеждалась, как чужд и далек ей У Лун. Но ни разу еще отчуждение не ощущалось так остро. Ци Юнь повернулась к супругу спиной и заплакала: то ли сказались ее обречено-тоскливые взгляды на жизнь, то ли чисто по-женски ей вдруг стало жалко У Лун’а. Ци Юнь понимала, насколько он жалок и слаб. Всяк живой человек одинок и беспомощен. Каждый, отчасти бывая на солнце, отчасти же прячась в тени, укрывает под полом, в стене или за потолком тайный ларчик с деньгами. И в ларчике том, взять хоть этот: над шкафом, за вставленным в стену большим кирпичом, прибывает душа – то кипящая гневом, то льющая слезы душа. Дух точимого тайной болезнью У Лун’а.
Как раз в этот день – седьмой месяц, седьмое число – воскурив благовонные свечи, Ци Юнь приносила, согласно обычаю, жертвы усопшим родным. Все обряды Ци Юнь совершала одна – остальным до них не было дела – и благочестиво взирая, как голубоватые струйки взмывают от тонких потушенных свеч, омывая портреты покойных, она разглядела, а может ей так показалось, луч света на лике отца. Это Будда, решила Ци Юнь, ниспослал указующий знак.
Дым, собравшийся под потолком, накрывал сизой дымкой заставленный яствами стол и собравшихся возле него домочадцев.
– От Будды был свет, – объявила Ци Юнь. – Наконец-то наступит спокойствие в доме.
– Ты бредишь, – У Лун растоптал догоравшие у алтаря ритуальные деньги и плюнул в золу. – В этом доме, пока в нем хоть кто-нибудь жив, никогда не наступит спокойствие.
В полночь улицу Каменщиков огласили истошные вопли. Поднявшись с бамбуковых лож, обыватели бросились вон из жилищ. Колченогий Ми Шэн, сжав портновские ножницы в потной руке, ковыляя, бежал от кричащей ему в спину брань и проклятья девицы.
Ми Шэн юркнул в двери лабаза. Девица, невестка владельца красильни, плюясь и бранясь возле входа в лабаз, рассказала толпе о ночном происшествии. Люди не знали, смеяться им или рыдать: по словам потерпевшей, пока та дремала, Ми Шэн распорол ей трусы.
– От него как жена убежала в бордель, – кто-то прыснул в рукав, – так на бабах совсем помешался.
– На бабах свихнулся?! – девица зло пнула ворота. – Так что ж он мамаше трусы не вспорол? Что за дом: один хуже другого, еще омерзительней. Хоть бы один жил как люди.
Красильню с лабазом давно разделяла вражда, и понесшая невосполнимый урон сторона раздувала скандал, развернув настоящую травлю лабаза. Ци Юнь от волнений слегла и три дня не вставала с постели, терзаемая – в час душевных тревог она мучилась ею всегда – нестерпимою головной болью. Покрыв толстым слоем бальзама чело, приложив к вискам листики мяты, Ци Юнь лила слезы: отчасти от едких лекарств, большей частью от горестных мыслей.
Призвав к ложу сына, Ци Юнь с безысходностью в сердце смотрела в его онемевший бесчувственный лик, на гармошку в ладони:
– Накой этот срам учинил? Разнесут по всем улицам, где мы жену тебе сыщем?
Припомнив пословицу «верхняя балка кривая, и нижней прямой не бывать», Ци Юнь горько вздохнула:
– Пошел весь в отца. Хуже всякой скотины.
– Мне баба нужна, – отвечал Ми Шэн тихо и твердо, без тени стыда за потрясший округу скандал. – Я без бабы уснуть не могу.
Он постукивал старой гармошкой о желтые зубы.
– Теперь я тебе за полгода жену не найду!
«Скорбь рвала на клочки потроха». Указующий свет в День Усопших был самообманом. Как все предвкушенья Ци Юнь. Все надежды её, все её упования рано ли поздно дробились о явь.
– Просто зла не хватает: дешевка бесстыжая, в клочья ее разорвать! – Ци Юнь вспомнила об убежавшей в Шанхай Сюэ Цяо. – Две сотни монет за нее отдала, а она, не продлив воскуренье свечей[39], в кашу яд и бежать!
– Она дура, – Ми Шэн чистил спичкою сопла гармоники. – Если бы я вас травил, ни за что бы мышьяк не учуяли.
Он ухмыльнулся:
– Давно б лицезрели владыку загробного мира.
– Прикрой свою пасть, я без яда от вас скоро сдохну! – Ци Юнь, задыхаясь от ярости, забарабанила по тростниковой циновке.
За время болезни, она позабыла про зной, и теперь, пробираясь меж пальцев проворными змейками, чувство прохлады ползло по лишенному сил исхудавшему телу.
– А кто не хотел отравить? – Ци Юнь крикнула в спину Ми Шэн’у. – Я двадцать пять лет собиралась. Да сердце своё превозмочь не смогла.
Роды были всё ближе. Ссылаясь на слабость и боль в пояснице, Най Фан устранилась от дел. Целый день, иногда заводя граммофон, проводила она на супружеском ложе. Однажды Най Фан заявила Чай Шэн’у, что ей ведом пол малыша. Дескать, кончик подброшенной кверху иголки вошел прямо в землю, и это должно означать – так учила Най Фан её мудрая мать – что рожден будет мальчик.
– Кто кроме меня вам наследника даст? – с гордым видом спросила Най Фан.
Чай Шэн глупо хихикнул. Его занимали другие дела.
Горка глиняных домиков, вновь приютившая после недавнего – сколько ж их было? – погрома трескучее войско сверчков, занимала теперь дальний угол хранилища. Взяв в руки домик, просунув вовнутрь свежий соевый боб, Чай Шэн, полнясь надеждой, смотрел, как свирепейший красноголовый сверчок обгрызает свой корм. Вот где дух, вот где мощь наилучшего в мире бойца!
– Ты ему рису дай, – за кормежкою из-за спины наблюдал не понятно когда притащившийся – он еле двигал ногами – У Лун.
– Сверчки рис не едят: они любят бобы.
– Нет людей не вкушающих рис, как и нет не вкушающей риса скотины. Святые и те любят рис, – поучительным тоном заверил У Лун и, открыв крышку домика, всыпал горсть зерен.
Сверчок отказался их есть.
– Он не голоден, – с явной досадой У Лун закрыл крышку. – Давай подождем: озвереет от голода, всё под чистую сожрет. Вот увидишь.
Чай Шэн, возроптав на пустое всезнайство отца – возроптал он, конечно, в душе, не осмелясь исторгнуть ни звука – взял домик сильнейшего мире бойца и поспешно направился вон из хранилища.
– Стой! – осадил его криком У Лун.
Он пришел неспроста.
– Твоя баба рожать вроде будет на днях?
– Со дня на день. Она говорит, будет мальчик.
– Девочка, мальчик: еще один рот, – не явив на лице даже проблеска радости, хмыкнул У Лун. – Пусть в родительском доме рожает. Прям завтра отправь.
– Но зачем? Почему здесь нельзя?
– Ты пойми, у нас в доме больной. Её кровь... она может меня погубить, – безучастно промолвил У Лун и, заметив сомненье в глазах у Чай Шэн’а, добавил:
– Обычай такой есть в селении Кленов и Ив. Раньше я в это тоже не верил, но ныне другое. Теперь я всего опасаюсь. Я попусту жизнь не хочу потерять.
– Презабавно, – Чай Шэн помолчал, и, набравшись отваги, хихикнул У Лун’у в лицо. – Ты всю жизнь свою был смельчаком, а теперь даже бабы брюхатой боишься.
Чай Шэн быстро вышел во двор, но вдруг, вспомнив о чем-то, растерянно поворотился к отцу:
– Но ведь нрав у нее... Ты же знаешь. А вдруг не захочет?
– Тогда я найму кузнецов, чтоб ее отнесли.
В этот раз, вопреки опасеньям Чай Шэн’а, Най Фан не противилась воле семьи:
– Да уж лучше в родительский дом. Твоя мать разве сможет за мной с должным рвеньем ухаживать? Мне моя мать говорила, основа всему – первый месяц: его кое-как отсидишь, жди тогда и болезни любой, и любого несчастья.
Воспользовавшись подходящим моментом, Най Фан стала требовать денег:
– Родителей я задарма объедать не намерена. Раз в животе у меня семя вашей семьи – вам расходы нести.
Прижимая ко лбу – боль по-прежнему не отпускала её – листья перечной мяты, Ци Юнь, как ни мерзок ей был этот наглый шантаж, всё ж достала из ящика мелочь.
– С грошами домой заявлюсь? – Най Фан косо взглянула на горсть медяков, сжатых в сохлой ладони Ци Юнь, и презрительно хмыкнула:
– Вам, я гляжу, на позор наплевать. А вот я опасаюсь, что мать моя будет смеяться.
Ци Юнь, поразмыслив, порылась в шкафу и достала зеленый браслет:
– Можешь в лавку его заложить. Без изъянов почти: сотню стоит, – Ци Юнь неосознанно гладила пальцем оставшиеся от пожара следы. – Это ценность семейная. Зло отгоняет.
Най Фан взяла деньги, проворно надела браслет на запястье и вскинула руку, взглянув с восхищением на безделушку:
– Пожалуй, оставлю себе. Для защиты от зла.
Провожая супругу в родительский дом, Чай Шэн хоть и заметил браслет на запястье Най Фан, но значенья ему не придал: Чай Шэн не разбирался в подобных вещах. Рядом с лавкою гробовщика – навещающий тестя Чай Шэн каждый раз проходил мимо строя гробов у крыльца, ощущая себя посетителем кладбища – располагались казармы японцев. Около роты солдат с громким криком чеканили шаг на плацу, огороженном сеткой из проволоки.
– Ой, какие забавные! – свесившись набок из крытой повозки, Най Фан оглядела солдат. – Бороденки длиннющие, ножки короткие...
– Только послушай, – она потянула Чай Шэн’а за локоть. – Какое-то «бава кабава» кричат. Так потешно!
– Насадят на штык тебя, будет потеха.
– Япошки мне нравятся. Я не люблю притесняющих люд черных псов[40], да и желтые псы из деревни мне тоже противны. Японцы другое, – Най Фан, скаля зубы, взглянула Чай Шэн’у в глаза.
Пусть жена и несла чепуху, но Чай Шэн не хотел ей перечить. У баб от рождения слабый, болезненный ум. Вот и лезет им в голову всякая дрянь. Удивляться здесь нечему.
После полудня два пьяных японских юнца, растолкав часовых, продрались из казармы на улицу. В их одурманенных хмелем пустых головах, вызревал дикий план. Оступаясь, икая, раскачиваясь, два солдата решили устроить особое соревнованье – кто больше убьет человек.
Первою жертвою стал продававший арбузы лоточник. Завидев японцев, он вышел навстречу с разрезанным красным арбузом в руках.
– Благородия! Вас мучит жажда? – лоточник с улыбкой подал им арбуз. – Вот попробуйте. Сладкий, и сочный, и с тонкою кожей. Коль вкус не понравится, денег не надо...
Увидев кривые ухмылки на лицах, учуяв дух пойла, услышав взрыв дикого смеха, он, бросив арбуз, попытался бежать, но один из японцев, что был попроворней, воткнул штык лоточнику в спину. Под крики и вопли толпившихся возле лотка покупателей гордый победой японец извлек из обмякшего тела измазанный кровью сверкающий штык и, открыв счет убитым, задрал палец верх, покачав перед носом соперника:
– Ичи![41]
Метя штыками во встречных, солдаты с винтовками наперевес мчались по наполнявшейся горьким беспомощным плачем и дикими криками улице. Меж двух гробов, на крылечке богато отделанной лавки японцы приметили нерасторопную, еле живую от страха брюхатую бабу. Смекнув, что зараз можно будет прикончить двоих человек, два солдаты в пылу состязанья стремглав поднялись по высоким ступенькам крыльца и почти одновременно, с радостным воплем вспороли раздутую плоть.
К ночи весть о резне докатилась до улицы Каменщиков. Взяв у старшего сына страницу вечерней газеты, У Лун стал разглядывать изображения жертв. На одной фотографии в луже запекшейся крови лежала какая-то тетка. Её бледноватый, вполне зрелый плод вполовину торчал из распоротого снизу-вверх живота. Оглядев задний план фотоснимка, У Лун различил очертания прямоугольных предметов. Неужто гробы? Он поплелся к жене, колдовавшей на кухне над супом из лотоса и красных ягод жужубы:
– А ну-ка, взгляни.
– Тебе нравиться, ты и смотри, – отшатнулась Ци Юнь. – Не терплю мертвецов. Мне от вида их тошно.
– А я говорю, посмотри! – У Лун мрачно таращился на неразборчивое, как в тумане, лицо мертвой бабы. – Вдруг это Най Фан.
Ци Юнь глянула на фотоснимок и вдруг побледнела.
– О, Небо! – заметив браслет на запястье убитой, Ци Юнь, тыча пальцем в его силуэт, затряслась мелкой дрожью. – Най Фан! В ней же плод рода Фэн. А они погубили его?!
Через день Чай Шэн вёз на тележках домой два окрашенных черною краскою гроба: большой, в нем лежали останки супруги, и маленький – с крошечным тельцем так и не увидевшего белый свет малыша. Мать Най Фан, усмотревшая в гибели дочери плод злонамеренных козней торгующей рисом семьи, отославшей брюхатую внуком невестку на верную гибель, не только заставила зятя отправить покойных в лабаз, но и требовала, дабы он горевал три положенных дня возле тел своих близких. Чай Шэн не перечил. С заплаканным, темным от горя лицом он шагал за двумя домовинами по неестественно шумным – на каждом углу громко спорили, сколь ж народу убили два пьяных японца – наполненным стайками обеспокоенных новым несчастьем людей переулкам. С мучительным гнетом на сердце Чай Шэн вспоминал их с Най Фан краткосрочную, полную ссор и скандалов семейную жизнь. Вспомнил, как с торжествующим тоном жена предсказала пол первенца. Вспомнил, как сам ядовито шутил, что её де насадят на штык. Чай Шэн горько качал головой. Он уверился, слово несет в себе яд, у него есть душа, и порой злая шутка действительно может стать явью.
Три дня не спадала жара. Хоть два гроба и были обложены льдом, пусть Ци Юнь и разбрызгала восемь флаконов «цветочной росы»[42], тяжкий дух разложенья наполнил весь дом. Засвидетельствовать посещеньем лабаза свои соболезнованья пожелали немногие. Соревнование пьяных солдат принесло в каждый дом запах смерти. Казалось, весь город справлял в эти летние дни погребальный обряд, и поэтому две домовины в лабазе Большого Гуся были зрелищем более чем заурядным.
Заткнув ноздри хлопком, Чай Шэн – как того добивалась семья убиенной жены – третий день неподвижно сидел между двух испускавших зловоние трупов. Усталый и сонный он тупо смотрел на зеленый браслет на запястье Най Фан – с каждым днем тот сильнее сжимал распухавшую, чуть синеватую руку. Чай Шэн вдруг услышал болезненный вздох. Это труп что ли стонет? Чай Шэн приподнял покрывающий голову мертвой супруги кусок белой ткани. Лицо темно синее, рот приоткрыт, меж зубов на пурпурном безмерно большом языке почерневшее семечко. Персик? А может быть слива. Поди разбери. Ясно только одно – этот плод был последнею пищей Най Фан.
– Это ты их убил, – возвратившись домой с похорон – наконец-то! – жены и ребенка, Чай Шэн отыскал в пустой зале причину трагедии. – Не отослал бы к мамаше рожать, так остались бы живы.
– Меня обвиняешь? – раскачиваясь в старом кресле-качалке, У Лун благодушно разглядывал сына.
– И вправду смешно, – У Лун, хлопнув ладонями по подлокотникам, смежил глаза. – На моих руках крови порядочно, но не Най Фан. «Заяц возле норы своей травку не щиплет». За пару лет в школе я это себе уяснил.
– Коль рожала бы дома, была бы жива. А я сына бы нянчил, – Чай Шэн поморгав с недосыпа глазами, зевнул и, разлегшись на стойке, нечленораздельно промолвил:
– Отец, ты жену мою с сыном убил.
– Хочешь счеты свести? – У Лун, вытащив маузер, взвесил его на ладони. – Я дам тебе пушку. Найди тех японцев и головы их принеси. Только духу-то хватит? Ты слышишь меня?
Чай Шэн громко храпел, уронив на прилавок тяжелую голову. Мать и дитя обрели погребенье на старом семейном погосте – теперь можно выспаться.
Город – одно непомерно большое, красивое кладбище. Ночью У Лун’у не раз приходила подобная мысль. Город создан, чтоб в нем умирали. Средь шумных извилистых улочек толпы людей исчезают как капельки влаги под солнцем. Их губят убийства, болезни, отчаянье, пули японцев... Ведь город – набитый деньгами и золотом, модной одеждой и царскими яствами гроб. Открывается крышка, и с дымом заводов и фабрик, с чарующим духом косметики, с запахом женского лона из недр домовины вовне вырывается сильная, хоть и незримая длань, чтоб, схватив свою жертву среди толчеи переулков, увлечь в ледяное бездонное чрево.
У Лун’у ночами мерещилась темная длань. Избегая ее приводящих в смятение прикосновений, он переносил пропитавшуюся липким потом подстилку из спальни на внутренний двор, со двора в полный рисом амбар. Здесь в хранилище лучше всего. Свернув красный бамбуковый мат, У Лун голым ложился на рис. Рис дарил ощущенье ни с чем не сравнимой прохлады. Рис всю его жизнь утешал и лелеял его. Уже поздно. Стучит колотушкою сторож на улице Каменщиков. Убаюкивает перестуком колес прибывающий в город состав. Вдалеке слышен слабый свиток отходящего от старой пристани судна. Всё в мире как прежде. Лишь я с каждым днем становлюсь всё слабей. Всё трудней с каждой ночью борьба с темной дланью. В глазах замелькала чреда прежде виденных им мертвецов. Всевозможные позы, различные судьбы, но общий исход. У Лун вдруг осознал, что единственный истинный страх его – смерть.
Ужас смерти. У Лун приподнялся. От жутких раздумий исчезло желание спать. Он, набрав рис в ладони, стал сыпать зерно на свое обнаженное тело. С приятным для слуха шуршанием рис, притупляя зуд выевших кожу гноящихся язв, охлаждал его плоть, успокаивал сердце. На память пришел ряд счастливых мгновений из жизни в селении Кленов и Ив: грубоватые игры на свадьбах; раскатистый смех наблюдающей, как забивают свиней, детворы; его блуд с двоюродною теткой в свои восемнадцать... Он думал, что если бы не уничтоживший нивы потоп, то селение Кленов и Ив было бы безопасным клочком Целомудренно-чистой земли[43] по сравненью с погрязшим в страстях человеческих городом. Если в деревне за год умирал один ветхий старик, то среди городского суеты каждый день, исчезая в глуби Девяти родников[44], во врата Преисподней вливаются новые сонмы несчастных.
У Лун’у представилось шумное празднество: он «разодетый в парчу и шелка»[45] – ныне каждый крестьянин в селении Кленов и Ив проливает свой пот на его, на У Лун’а земле – возвратится в родную деревню. Племяш во главе торжествующих односельчан будет ждать его у перекрестка. Вдруг разом начнут стрекотать девяносто развешенных на придорожных деревьях шутих. Девяносто кувшинов с домашним вином будут чинно стоять на столах – девяносто заставленных яствами черных квадратных столов! – в обновленном святилище предков. Пока сонм гостей будет лопать от пуза и пить допьяна – У Лун всю свою жизнь не касался вина, сохраняя всегдашнюю трезвость рассудка – он будет, пожалуй, бродить по земле; по оставленной годы назад мягкой черной земле, на которой по правую сторону мутной реки наливается соками опийный мак, а по левую рис. Уже этой весной – таков был его замысел – в благословенном селении Кленов и Ив, по словам племяша, были высажены только эти культуры. У Лун хорошо просчитал всевозможные выгоды землевладения.
Ветер, пахнувший прохладой в окно, принес дух ароматных цветов придорожных акаций и странные запахи фармацевтической фабрики. Осень. У Лун, подставляя лицо ветерку, подобрался по куче зерна к слуховому оконцу. На улице Каменщиков не спасаются более от духоты обитатели ветхих лачуг. Тусклый свет фонарей разливает по синим камням мостовой лиловатых оттенков мерцание. Осень идет, шаг за шагом вступая в права. У Лун вспомнил, что так же: безжалостно, неотвратимо уходит ему отведенное время; что не поддается леченью проклятый недуг.
– Твою мать! – вмиг охваченный скорбью У Лун заорал на всю улицу. – ...б твою мать!
Каждый крик ослаблял его: ныне настолько легко исчерпать его некогда неистощимые силы. У Лун тяжело навалился на старую, в сколах и трещинах раму окна. И внезапно почувствовал прикосновение. Темная длань. Она гладила волосы на голове.
– Уходи! Не касайся меня, – У Лун, сжавшись всем телом, шептал, задыхаясь. – Чего тебе надобно?
Улица Каменщиков наконец погрузилась в безмолвие. Лишь под навесом у мелочной лавки таилась какая-то тень. Человек. То и дело глядит на лабаз. У Лун видел его, но не смог разглядеть в темноте. Кто таков? И чего ему надо?