В обычный летний день, переваливаясь по ухабам и накрывая себя тучами пыли, в село Красное въехал грузовик.
В кузове, возвышаясь на багаже, грузно покачивалась женщина. Две мальчишеские головенки, мягко приоткрыв рты, с настороженным любопытством водили глазами по сторонам. В кабине, рядом с шофером, сидел еще один пассажир. Он и показывал, куда рулить.
Наконец возле клуба дана была команда тормозить. Узлы, два больших фибровых чемодана, зеленый ящик с проштемпелеванными по бокам какими-то цифрами, грязные резиновые сапоги, топор, ведра, две удочки с красными поплавками, еще кое-какое барахлишко опустили на землю, на сухие коровьи лепешки.
Хозяин имущества, натуженно улыбаясь, рассчитался с шофером. Тот сунул потрепанные рублевки в нагрудный кармашек рубашки, плюнул под ноги отсыревшую папироску, облегченно, как бы ставя точку на этом деле, хлопнул дверцей кабины, и машина, пусто лязгая бортами, унеслась прочь.
И едва лишь скрылась она, как тонкая ниточка, все еще незримо соединявшая это семейство с прежними привычными, а может быть, даже и родными краями, оборвалась. Потерянно, тихо стояли они возле груды вещей, как бы вопрошая: что ждет их на новом месте жительства, как с работой, что с жильем, не совершена ли ошибка с переездом в это село?
Горькая, трудная минута!..
Но только минуту и горевало семейство. Вскоре внимание его главы, Михаила Ивановича Сиволапова, привлек теленок, который забрался на низкое и широкое крыльцо клуба и зачем-то лизал большой замок на дверях этого заведения. Михаил Иванович усмехнулся. Человек наблюдательный, он любил делать выводы из самых незначительных явлений. Ни с кем особенно он этими выводами не делился, предпочитал себе, так сказать, на ус наматывать и часто, бывало, поднимал голову и щурился вдаль: размышлял, а потом производил движение бровями вверх, расширяя при этом глаза и подводя, таким образом, черту под какой-нибудь своей мыслью. На сей раз он ограничился тонкой улыбкой.
По другую сторону улицы, заложив руки за спину, согбенно ковылял старик-казах в расстегнутом брезентовом плаще и козловых сапогах с калошами. Остановившись, он долго смотрел из-под ладони на приезжих, раскрыв беззубый рот. Михаил Иванович, подмигнув ему, вскинул вопрошающе голову: чего, мол, тебе, бабай? Старик обрадованно закивал клинышком сквозной бороденки, бормоча что-то блеющим голоском, и отправился по своим неспешным делам.
Вот печаль и рассеялась. Теперь можно посвободнее осмотреться, слегка подшутить над собой в «наказание» за минутку растерянности. И Михаил Иванович притопнул разбитым кирзовым сапогом, кладя голову то так, то эдак, снисходительно окинул взглядом неказистое свое богатство, схороненное в узлах, и вдруг, потянувшись шеей, издал губами тонкий волнообразный звук и разом вытаращил глаза. Мальчишки, глядя на отца, облегченно засмеялись. Спустив косынку на плечи, совсем, по-домашнему стала причесываться мать. И семейка эта удивительно быстро восстановила основную свою черту: веселую безалаберность с оттенком какой-то бесшабашности — э, где наша не пропадала!
В. солидной, вдумчиво-рассудительной внешности Михаила Ивановича эта черта приоткрывалась неожиданно и на короткое время: то он мигнет игриво, заговорщицки, то, как сейчас, ударит оземь сапогом, то изобразит, передразнивая какую-нибудь всем известную фигуру. Мелькнут эти превращения, и опять водворяются на место выражение задумчивости на округлом, почти безбровом лице, умненькое помигивание припухших глаз, неторопливость в движениях.
Другое дело сыновья. Таиться они еще не умели — что было в душе, то и выплеснулось наружу. Один пустился терзать резиновый сапог, другой, точно такой же, как и брат, белобрысый, стриженый, сопливый, краснея от натуги и корежа рот, принялся доламывать рейку в штакетном заборчике, местами еще окружавшем клуб.
Какую-то минуту Михаил Иванович наблюдал за ребятней. Что ж, они себе дело нашли. Пора было и ему приниматься за труды. Вздохнув во всю грудь, ссадив блинообразную кепчонку с макушки на самые глаза, вольным шагом пошел он по улице.
Не только знакомиться с селом отправился Михаил Иванович. Задача ставилась шире: посмотреть, чем живет, чем дышит местное хозяйство. По внешним чертам его определить, кто стоит у руля его и что он, самое главное, из себя представляет. И только после молчаливых бесед с улицей, фермами, производственными постройками, окраешком полей, видимым за последним двором, можно приступать к самому важному шагу — разговору об авансе.
Новизной особой село не отличалось. Избы — в основном старинного казачьего фасона: с остатками ставень, резных наличников, даже парадных крылец и дверей — как-то ужимались под плосковатые, из вычерневшей жести, крыши. Попадались казахские мазанки с крохотными подслеповатыми окошками, с разгороженными подворьями, самоварами возле порога, телегой на низких железных колесах, добродушно разбросавшей оглобли под ноги людям. И на улице, и дальше, в картофельниках, виднелись степняцкие заборы из белого, словно кость, плитняка.
Как и везде, на выгоне — длинные фермы с рыхлыми отвалами навоза по торцам, с утоптанными кардами вдоль стен, огороженными горбылевым частоколом, с жердяными воротами на проволочных помочах.
Неподалеку от скотного двора по серебряному полынному косогору привольно расставлены сеялки, огромные сцепы борон с весенней, теперь уже закаменевшей грязью, плуги, культиваторы… Много кругом валялось железа. Какое еще годилось в дело, а какому ржаветь, врастать в землю, определить было трудно. Разве что колючий татарник выдавал: коль цветут алые его ядра возле какой-нибудь рамы с колесами, значит, давно покоится она здесь.
Неторопливо шагая, Михаил Иванович с улыбкой поглядывал по сторонам. Далеко, в глухие кондовые степи занесла его судьба, а будто никуда и не уезжал — столько знакомого, привычного попадалось на глаза. Разве что горизонт казался здесь новым: тонкий обод, прочерченный словно бы под огромное лекало, был повсюду безукоризненно ровен. Только на севере его стеклянный обрез волновали синие увалы какой-то оплывшей, но все еще могучей возвышенности.
Что это за горы такие? Уж не Сырт ли? Да, пожалуй, это Сырт. И взглядом Михаил Иванович послал ему привет. Когда-то он обитал в тех краях, в емких долинах, до краев налитых прозрачным нагорным воздухом и дыханием низинных тучных полей. Жил он тогда в совхозе, знаменитом в свое время тем, что возглавлял его отставной генерал. Нигде больше такого директора не было, во всем районе. Ну разве не лестно под столь знаменитой рукой находиться? «Откуда вы, чьи?» — спрашивали, бывало, в райцентре, где-нибудь у чайной. — «А вы что, не знаете? Генерала Савельева мы!» — отвечали совхозные. — «О-о! — почтительно удивлялась публика, — а мы думали, вы с горы сорвались!»
А как он командовал! Действуй, говорил. Чтоб к двенадцати ноль-ноль или, например, к шестнадцати двадцати трем мне доложить! Да при одном только взгляде на него так и подмывало пройтись строевым шагом. Не раз, помнится, ловил себя Михаил Иванович на этом желании — вот что значит генерал, хоть и в отставке!..
С улыбкой, вызванной этими приятными воспоминаниями, Сиволапов наткнулся на большую лужу и подмигнул ей, как старой знакомой. Серая вода ее была в зеленых лишаях, кое-где пузырилась. В центре лужи виднелся горб резинового ската. У крутого обмыленного бережка плескались гуси. Когда Михаил Иванович проходил мимо, гусак, вытянув шею, с визгом заскрежетал, растопырил крылья — не подходи, мое! И гусыни подтвердили тихой воркотней: его, его.
Вдруг из какого-то переулка круто вывернул колченогий тракторишко и, зверски фырча в трубу, оглашенно побежал куда-то. Пустая тележка моталась за ним и подпрыгивала, точно плясала, неуклюже выставляя то одно, то другое острое свое плечо.
«Что натворит лихая эта голова, в какую попадет историю?» — задумался Михаил Иванович. Скорее всего, предположил он, ничего не случится. На худой конец долбанет тележкой о столб и разворотит борт. А после исправит поломку. Досок ему дадут, выпрямит в кузнице железо, болтов и гаек угол целый насыпан в мастерских, а руки свои, чего их жалеть!
Вскоре Михаил Иванович обратил внимание на один существенный факт. Почти в каждом дворе возвышались солидные кучи навоза. Для понимающего человека штрих примечательный, красноречивый, вызывающий совершенно определенные умозаключения. Если навоза много, значит, скотины держат люди прилично, а раз так, следовательно, и с кормами, и выпасами затруднений колхозники не испытывают.
Дальше последовали азартные уже предположения: либо правление в этом колхозе крепкое, мудрое, с неизжитым пониманием мужицкой нужды в кормах для его скотины, выпасах, сенокосах, во всем том, что веками крепило и тешило крестьянскую душу, либо… представлена колхозничкам возможность сенцом, так сказать, безнадзорно запастись, негласно привезти соломки, прихватить при случае ведерко-другое дробленки или привозных, заводского изготовления, концентратов.
Так-так-так… Михаил Иванович даже глазками заморгал, до того интересной получалась задачка.
Причем решалась она совершенно бескорыстно, из одной любви Михаила Ивановича к наблюдениям, умственным, так сказать, вопросам. Дело в том (тут Сиволапов поджимал губы, круглил в невинной печали глаза), что частые переезды с одного места жительства на другое, из совхоза в колхоз, из колхоза на элеватор, оттуда в какую-нибудь шарашкину контору — не позволяли ему обзаводиться самостоятельным, серьезным хозяйством, какое подобает держать крестьянину, мужику.
Но о кормах, о скотине, о погоде и видах на урожай потолковать Михаил Иванович любил, искренно сочувствовал чужим бедствиям с выпасами, дороговизне хорошего сена. Да и где оно нынче хорошее? Суданке, просяному рады, а житнячком разживутся — надолго счастливы.
Иной раз Михаилу Ивановичу и не удавалось вставить слово в общий разговор: слишком серьезные подбирались собеседники — из начальства небольшого кто-нибудь, учителя, из сельсовета. Но, воздерживаясь от высказываний, он с удовольствием присутствовал при обсуждении хозяйственных дел, событий местной жизни. Почмыхивая, помигивая, с умным сосредоточенным видом он поворачивался то к одному, то к другому, кивал головой, если согласен был с чужой точкой зрения, либо поднимал брови и тонко усмехался, когда, по его мнению, заезжали не «в ту степь».
Зато в своем кругу, среди трактористов, шоферов, скотников, шабашников-строителей, Сиволапов преображался. Все он знал: как раньше хлеба пекли и почему теперь все распахано под самый порог, сколько ометов сена ставили на лугу и почему на нем был запрещен выпас скотины, сколько коров, овец, птицы держал крестьянский двор еще пятнадцать-двадцать лет тому назад и почему редеют села на громадных российских просторах.
Тонкие, многозначительные свои суждения Михаил Иванович никому не навязывал. Он замечал, что слушают его вроде бы и со вниманием, но и не без усмешки в глазах. Что ж, он и сам был не прочь подшутить над собой, показывая, например, пяток-другой кур — все свое личное хозяйство. Когда, бывало, собиралась компания, он, кивая на легконогую стайку, говорил с самодовольной язвинкой:
— Вот это — все мое обзаведение. Замучился с ним — ну никаких, понимаешь, сил!
Гостям шутка была по душе: одни сами такого же сорта хозяева, другим казалось, что Михаил Иванович до того прост, что и посмеяться над ним не грех.
Случались и осечки. И неприятные, памятные, заканчивавшиеся едва ли не скандалами и, даже стыдно признаться, дракой. Всего один раз не уберегся Михаил Иванович. По странному совпадению произошло это в совхозе под названием «Боевой».
Стояла уже осень — глубокая, с пасмурными мглистыми днями, когда все глохнет, мрет в отрешенно тихих пространствах, белеет ледок на вымерзших лужах и так пахуч, тепел дым от легких предзимних топок в домах. В такую студено-мягкую пору хорошо собраться компанией и после первой волны веселья выйти из жаркой избы во двор и до ядреного озноба покурить на свежем воздухе.
Двор бывшего школьного интерната — барака с пристройками дощатых сеней, заселенного такими же залетными, как сиволаповская, семьями, представлял собой и жалкое и веселое зрелище: все раскрыто, распахнуто, бедно — ничего не жаль! Посреди двора лежала беспризорная куча угля, неподалеку от нее валялся хлыст осокоря, приволоченный сюда трактором. Но его топор не трогал — на дрова крушили остатки каких-то сараев. На веревке висело белье, которое, кажется, никогда не снимали, и с женскими желтыми или розовыми рейтузами, болтающимися на ветру, двор выглядел обжитым, неунывающим.
Когда, теснясь в дверях, они вывалились из комнаты, вслед им из распахнутой двери, точно пробку вышибло, хлынули звуки гармошки, рычащей на басах, женские голоса, что-то вскрикивающие, поющие, топот, позвякивание посуды, — дверь быстро захлопнул кто-то с голыми руками, весело крича:
— Вам лето или что? Гляди, разжарило их!
Пока закуривали, пока шла кудрявая, перемежаемая смехом болтовня, Михаил Иванович готовился выступить на сцену со своими курешками. Номер этот пользовался странным, а если хорошенько вдуматься, даже нелепым каким-то успехом. Сиволапову казалось, что ему, как бы в насмешку над крестьянской хозяйственностью, разводившему одних только кур, а все добро свое нажитое увязывавшему при нужде в два-три узла, ему, «безлошадному» такому… завидовали.
Конечно, не так, чтобы слюни текли. Тут сложнее дело было, немало пришлось Михаилу Ивановичу поломать голову над этим вопросом, но в конце концов он добрался до сути. Что ж, не всем же приобретать, набивать барахлом шкафы, шифоньеры, дедовские сундуки, чуланы, гаражи крепостить, тайно кичиться большими деньгами. Нужны и бессребреники. Вот и отдыхают на чужом бескорыстии неугомонные души: есть же вот, мол, простота, есть, дескать, дураки, которым ничего не надо. Эх, хорошо таким жить!
Одни насмехались, другие вроде бы даже и одобряли и с презрением кое-кто относился к нему и снисходительно похлопывал по плечу — он не обижался. Не от силы все эти похлопывания, насмешки, не от ума, он это тонко видел и легко, с готовностью прощал людям это снисходительное к себе отношение…
Дождавшись момента, Михаил Иванович весело объявил, что сейчас он покажет геройского петуха. Кур он порежет, ну их, замучился с этой живностью, а петуха оставит холостяком, пусть по чужим бабам… тьфу ты, курам побегает. Удачной шутке от души посмеялись. «Мы с ним как два родных брата, — плел Михаил Иванович дальше, — вот уеду отсюда и его заберу с собой».
— Что, уже? Навострил лыжи? И куда, разрешите узнать? — мрачновато спросил один из гостей, Петр Григорьевич Сабадаш — человек в этой компании несколько случайный.
Он, во-первых, на хорошем счету находился у начальства, на собраниях критиковал, где что плохо лежит на широком совхозном дворе. Во-вторых, репутацией своей нешуточно дорожил, и как он оказался в гостях у Михаила Ивановича, понятия никто не имел.
Первые рюмки Сабадаш опрокидывал молча, слегка только поднимая руку, чтобы чокнуться, а чокнувшись мимоходом, широко открывал рот и вливал водку в преувеличенные стеклом стакана зубы. Потом вроде бы отмякал слегка и, жуя полным ртом, поддакивал что-то, качал опущенной головой, выражая восхищение шумным застольем, сам уже тянулся чокнуться, с хмельным откровением глядя в глаза: «Ну, давай за все, как говорится, доброе, за всех и — в себя».
…Неужели так быстро отрезвел на свежем воздухе?
— Как куда? — смеясь глазами, спросил Сиволапов. — Да хоть куда. Места разве мало?
— Так. Места, конечно, имеются, — еще больше помрачнел Петр Григорьевич. — А интересно: кур порежешь, что тогда?
— Думаю так: земля не перевернется, — легкомысленно сказал Михаил Иванович, с пониманием глядя на своих приятелей и хитренько улыбаясь.
— А что, в самом-то деле? — повысил голос Сабадаш. — Пойду сейчас и тоже освобожусь: все под нож пущу. Что тогда?
Петр Григорьевич работал шофером. На высоком фундаменте возвышался сабадашевский дом, построенный из железнодорожных шпал. Возле черного его бока красовались голубые железные ворота в белых проволочных кружевах. За хозяйственными постройками снижался к речке громадный огород, а двор, крепкий и неряшливый, забит был скотиной — держал он корову, двух телок, овец, кур, уток, гусей, коз пуховых. Ульи имел с кем-то в паре. Представив, сколько же это мяса получится, если одновременно пустить всю эту худобу на убой, Михаил Иванович глупо хохотнул:
— А что тогда? Зови на пельмени!
— А-а, пельмени! — туго, черно краснея, закричал Петр Григорьевич. — Бродяги чертовы, дармоеды! Взять вас всех и в тюрьму засадить, чтоб хоть там с вас польза какая-нибудь была!
— А здесь от меня, значит, пользы нет?
— Не то что пользы — вред сплошной. Ни себе, ни людям!
— Я работаю! — сказал взволнованно Михаил Иванович.
— Где ты работаешь?
— Там, где и ты — в совхозе.
— Брешешь! Это ты чужому дяде расскажи, а не мне! — кричал Петр Григорьевич, махая перед утиным носом Михаила Ивановича толстым, как морковь, пальцем. — Это я за тебя вкалываю и в совхозе, и дома… Нет, развели паразитов, жалеют их: квартиру, работу, сады-ясли, продуктов выписывают с кладовки, чтоб с голоду, понимаешь, не подохли. В честь чего гуляете?
— Не твое дело! — сорвавшись, закричал и Михаил Иванович.
— Не мое? Нет, мое! Это наше общее дело! — провозгласил Сабадаш, победно озираясь.
— Общее?! — не помня себя, высоким, чуть не рыдающим голосом закричал Михаил Иванович. — Как новая машина, так тебе! Самый жирный наряд — опять тебе! Запчасти из горла рвешь! Другие месяцами ремонтируются, а ты все на ходу, в передовики выезжаешь! Это начальство забывает глянуть, какой липучий кузов у тебя: комбикорм, доски, шифер, клей бустилат — хорошо тебе перепадает! Что, не так?! Не-ет, не утаишь, ничего не скроешь! Деревня, она прозрачно живет!
— Прозрачно?! — зарычал сквозь зубы Петр Григорьевич и толкнул Михаила Ивановича в грудь.
Михаил Иванович тоненько ахнул, оглянулся на приятелей своих, те стояли близко, а показалось — из далекого далека смотрят, как с купола церковного святые: серьезно и отчужденно; и понял, что надеяться не на кого. С похолодевшей головой кинулся на грузного, плечистого Петра Григорьевича…
Все-таки серьезно стычке разгореться не позволили. Помнит Сиволапов, что, растаскивая их, кричали и матерились все какими-то расшибленными голосами. Сиволапов, дыша со всхлипами, трудно, все норовил из-за чьих-то фигур достать ногой Сабадаша и достал-таки пару раз, но Петр Григорьевич, казалось, не чувствовал этих ударов. Размахивая и потрясая толстым пальцем, он всех обвинял в каких-то грехах.
А из комнаты, из настежь откинутой двери, сыпали уже остальные гости, бежала, выставив растопыренные пальцы, не зная, в кого только вцепиться, жена Михаила Ивановича. А на пороге, как в рамке картины, стоял гармонист и с отрешенным лицом рвал меха на чем-то мрачно-бравурном.
Долго сокрушался Михаил Иванович, как это могло произойти? Куда девалась врожденная, его родовая, можно сказать, спасительница — осторожность? Чем ему ум отшибло? В преувеличенных масштабах рисовалось всесилие Сабадаша. Вот он ухватисто здоровается с начальством, вот он в президиуме сидит, вот он пихает пальцами дверь в кабинет директора, входит и садится без приглашения и сразу на два стула, до того широко расставляет толстые колени.
Но это что! Ведь у него дядьев, братьев, племянников — полдеревни, да по жениной линии сколько! Весь этот рой спуску ему теперь не даст! И заробел Сиволапов, стал искать пути к примирению. С поллитровкой в кармане отправился он домой к Петру Григорьевичу. Может быть, поговорив по душам, найдут они общий язык?
Калитка, как и ворота, тоже была железной, вся в ослепительно белых, каких-то распутных кружевах из тонкой проволоки. Едва Михаил Иванович толкнулся в гулкую, будто цистерна, дверь, как во дворе хрипло и тоже гулко залаял на цепи пес, а следом залилась еще какая-то собачонка, мигом подскочившая к самой калитке и в зазор у земли просунувшая нос и оскаленные зубки.
Ни на стук, ни на лай никто не отозвался. Осмотревшись, Михаил Иванович заметил кнопку звонка под козырьком из жести и нажал на нее. Вскоре на крыльце забухали сапоги, послышался зычный голос самого Петра Григорьевича, притворно унимавшего собак, затем были слышны его грузные шаги, сопровождаемые пыхтением.
Увидев Сиволапова, хозяин резко нахмурился. Молча смотрели они друг другу в глаза. Чувствуя, как слеза начинает подрезать веки, Михаил Иванович не выдержал, расплющился в улыбке и только вознамерился сказать, что, дескать, вот пришел к тебе с повинной, как Петр Григорьевич, не произнося ни слова, лязгнул запором перед самым носом незваного гостя.
Михаил Иванович, остужая в себе обиду и стыд, постоял немного возле палисадника, потом повел исподтишка взглядом по окошкам соседних домов — никто, кажется, за сценой этой не наблюдал. Однако по улице он пошел с опущенной головой: так и казалось, что пялятся на него жилища сабадашевской родни бельмами стекол.
Печальные воспоминания эти несколько отодвинули решение задачи с кормами — откуда они берутся и как их добывают колхозники для себя. Но лишь только найден был ответ, а затем сделаны предварительные выводы и о деревне, и о хозяйстве, Михаил Иванович отправился в правление колхоза.
Ни в коридоре, прохладном, сумеречном, но пахнувшем пылью, ни в приемной комнатушке, где стоял стол с пишущей машинкой, он никого не обнаружил. Ему даже показалось, что все помещение по какой-то причине оставлено людьми. («Пожар побежали смотреть, что ли?» — усмехнулся он.) Прислушался… Нет, где-то монотонно стучали на счетах, приглушенно зазвонил телефон. Предполагая, что и в кабинете председателя никого нет, Сиволапов легонько толкнул дверь — просто так, для проверки, но она, к его удивлению, медленно и широко отворилась.
За большим полированным столом, листая ученическую тетрадку, согнутую так, чтобы ее было удобно запихивать во внутренний карман пиджака, сидел узкоплечий, но крепенький этакий грибок с толстой неповоротливой шеей и хитрющими, цепкими глазками. Лицо и голова его под короткую стрижку изжелта загорели. Рот под шишковатым носом напоминал щель в копилке.
Одного лишь взгляда было достаточно, чтобы определить в нем тот тип хозяйственника, про который с одобрением говорят: ну, это мужик не промах, ничего мимо рук его не проплывет, такой миллион из одной своей пронырливости сделает.
И Михаил Иванович несколько даже опешил — до того не вязалось это впечатление с тем образом, который он себе нарисовал во время экскурсии по селу. Что за черт, как бы выписалось на округлом, полноватом лице Сиволапова, да чтобы у такого (тут он мысленно захватил в кулаки побольше воздуха и энергично потряс ими), чтобы у такого… да теленок замок на дверях клуба лизал (последний, пусть незначительный, глупый, но и красноречивейший мазок в панораме села)?! Не-ет, тут что-то не то, тут какой-то фокус. Да, может, это и не председатель, а кто-то другой в его кресле?
Сдвинув кепку набекрень, с кислой и почему-то виноватой улыбкой Михаил Иванович почесал себя за ухом.
— Ну, чего тебе? — не отрывая глаз от страничек, густо разрисованных большими и маленькими цифрами, кружками, стрелочками, буркнул грибок.
— Да это, — с сомнением начал Сиволапов. — Насчет работы узнать… Председатель, он что?
— Ну, я председатель. Жмакин Александр Гаврилович. Документы имеешь?
— В полной сохранности. Как же без них?
— Давай! — указал подбородком на край стола Александр Гаврилович.
Сиволапов выложил трудовую книжку, паспорт, военный билет. Откинувшись в кресле и глядя на претендента в колхозники с жестким прищуром, Александр Гаврилович потребовал правды:
— Пьешь?
— Зачем? — подняв брови, пожал Сиволапов плечами.
— А это зачем? — вкрадчиво показал Александр Гаврилович Михаилу Ивановичу на его же собственную трудовую книжку. — Печать, печать — одни печати! Маршрутный лист, понимаешь, а не это самое… не документ.
— Что я могу сказать? — печально проговорил Сиволапов, и Александр Гаврилович строго свел кустики бровей над толстым носом: но-но, врать не берись, не поверю. — Скажу прямо: бывает и выпью. Гости, например, когда или на праздник. Как без этого обойтись? Но что касается на работе, — закрывая глаза и повышая голос, продолжал Михаил Иванович, — никогда этим делом не занимался и никому не советовал бы им заниматься!
— Так! — сказал председатель почти весело и даже поерзал в кресле, как бы усаживаясь еще удобнее. И усевшись несколько боком, одним плечом выше другого, сощурился еще острее. — Ну, а семья?
— Семья? Семья на руках, — потупился Сиволапов. — Ребятишков двое, жена… Тут и захочешь выпить, так не обрадуешься.
— Строга?
— Хворает.
— Хворает? Это… как же так? Это плохо. А что такое?
— Сказать по правде, никто этого не знает. Куда, чего ни обращался — врачи, фелшара, к бабке даже возил, шептала… один результат: не легчает. Какая-то сложная болезнь!
— Н-да. А нам, понимаешь, доярки нужны, — разочарованно протянул Александр Гаврилович. Положив ногу на ногу, он поцыкал дуплистым зубом, но, как бы спохватившись, прервал это занятие и холодно застучал пальцами по подлокотнику кресла.
Сиволапов настороженно замер, даже глаза прикрыл и прихватил зубами верхнюю губу. Кажется, положение в хозяйстве хуже, чем он определил. Придется и жену записать в доярки, здесь ей не спрятаться за мнимые свои болезни. Он мелко заморгал, зачмыхал носом, выжидая, не скажет ли что-нибудь еще председатель? Но тот, держа на уме свой расчет, помалкивал и тоже мигал глазками, но редко, значительно.
— Тут такое дело, — кашлянув в кулак и несколько исподлобья глядя, начал отступление Сиволапов. — Хворает-то она, конечно, хворает, но если на подмену, то это можно, выйдет.
— На подмену! Тут, понимаешь, скотина иной раз ревмя ревет без догляду… Рук нехватка — вот в чем вопрос! — взволновался Александр Гаврилович. Кустики бровей занесло ему на лоб, глазки смотрели кругло, сердито и вместе с тем изумленно: неужели, мол, дурак, не понимаешь, какой большой и неповоротливый вопрос стоит перед хозяином кабинета?!
— Во-он оно что, — тотчас закивал головой Михаил Иванович, — вон какие дела. Ну тогда все: договорились! Сказать по правде, она когда болеет, а когда и дурью мается, скрывать тут не стану, хоть и жена она мне. Ничего, — решительно подытожил он, — походит в доярках, не обломится.
И, взбодрившись после такого заявления, Михаил Иванович свободным взглядом окинул кабинет. Вдоль стены скучал налегке ряд стульев, на окнах — желтенькие шторки, истомленные зноем и пылью. Забился в угол шкаф, тесно заставленный брошюрками красного, синего и зеленого цвета и двумя-тремя безмолвными, некогда солидными книгами. И только вода в графине, который стоял на тумбочке возле сейфа, привлекла его внимание. Она была так свежа, так алмазно-выпукло блестела, что ему захотелось пить.
— Это что у вас, вода? — спросил он с кособокой улыбкой.
— Где? — Александр Гаврилович плотно повернулся по направлению сиволаповского пальца. — А-а, да. Слежу, чтоб свежую наливали. Не скажи, так и месяц стоять будет, протухнет вся, а сменить не догадаются.
Михаил Иванович, стараясь ступать полегче, подошел к тумбочке с графином и бережно налил полный стакан.
— Я вот еще не кушал, — деликатно беря его двумя пальцами, проговорил он, — а пить — прямо горит все, как с баранины. Должно, воздух у вас тут такой… питательный.
— Тут однажды, — щурясь, точно на огонек, начал Александр Гаврилович, — заместитель министра ехал. Да… Ну и хотели его мимо нас провезти, — хозяин кабинета едко улыбнулся, — а он, понимаешь, возьми и заверни сюда, дал крюк, н-да… Так ему очень воздух наш понравился: ходит и надышаться не может. Говорит: крылья за спиной чую. Легко ему, значит. Мне потом первый наш говорит: ну, говорит, Жмакин, благодари воздух здешних мест!
Посмеялись. Александр Гаврилович снисходительно, с какой-то даже мстительной сладостью, Михаил Иванович — покрутил восхищенно головой. Внутренним взором увидел Александр Гаврилович укромную полевую дорогу, где, сбежавшись возле изреженной карагачевой лесополосы, замерло пять или шесть легковых автомобилей. Распахнув с обоих боков дверцы, чтобы хоть немножко остудить парные кабины, приехавшие тесной гурьбой подошли к уступу зеленого пшеничного массива с высветленными уже колосьями.
Среди солидных фигур Александр Гаврилович несколько терялся. И рост маловат, и одет уж слишком буднично — в бледно-зеленую льняную рубашку с короткими и широкими рукавами, с легкомысленной вышивкой: на груди, на планочке кармашка — желтенькие и красненькие петушки. И хотя Жмакин хмурился, часто смотрел себе на живот, изображая задумчивость, все же настоящего впечатления он не производил. Не помогала даже черная пухловатая папка, в которой у него, кроме обычных для этой поры лета сводок по молоку, ремонту комбайнов и заготовке кормов, лежали по случаю приезда большого начальства промфинплан, весенний отчет на балансовой комиссии и другие, прихваченные на всякий случай, бумаги.
В степи, несмотря на легкие дуновения ветерка, стояла густая жара, и заместитель министра, сняв пиджак, подвернул манжеты рубашки, растащил узел галстука — и модно, даже с налетом некоторого щегольства, и груди дышалось привольнее.
— Ну, что, председатель, — проговорил он, цепко, хозяйским взором окидывая поле. — Сколько на круг с этой клетки возьмешь?
Вопрос только с виду казался простым. На самом деле, он таил в себе множество нюансов. Ведь как ответить, а то и без фуража останешься, больше того, и семенное зерно под красное словцо можно спустить. Ну и… суеверие. Страшно было вот так, безоглядно и преждевременно, называть цифру. А вдруг, словно в наказание, дожди, вдруг ветра, вдруг еще какая-нибудь напасть? Да пусть ему укажут председателя колхоза, директора совхоза или из главных агрономов кого-нибудь, кто бы в душе не молил: господи, пронеси! — и всячески оттягивал момент, когда на корню нужно определять урожай.
Протолкавшись из-за широких спин, Александр Гаврилович выступил на передний план.
— Да сколько, — как бы щепотью держа улыбку, простачком бормотнул он. — В прошлом году… на этой клетке… чтоб не соврать…
— Ты мне про растаявший снег не докладывай, — перебил его заместитель министра, весело оглядывая одного за другим местных руководителей. — Двадцать центнеров дашь?
— Двадцать центнеров?! — взглянул и Жмакин на них. — Откуда? И в лучшие-то, извиняюсь, годы мы такой благодарности не видели.
— А чем этот год плох? Благодать вон какая стоит!
— Тут весной дуло — фары зажигали, — повел папкой по округе Александр Гаврилович. — В июне вот только маленько дожди поправили.
— Ну так сколько?
— Четырнадцать центнеров, — вынес наконец свою оценку Александр Гаврилович.
— Четырнадцать? — заместитель министра поднял недоуменно брови. — Вот это определил! Ты одним глазом, наверное, смотрел, а? Вот мы сейчас Анатолия Павловича попросим, ему из окна своего кабинета твой урожай виднее.
— Ну что ж, около двадцати выйдет. Мы на эту цифру так и ориентируем это хозяйство, — солидно произнес Анатолий Павлович, хмуря выгоревшие брови.
— Та-ак! Теперь ты определяй, — весело и жестко посмотрел заместитель министра на Александра Гавриловича.
— Определить можно по-всякому, — поворачивался всем корпусом то в одну, то в другую сторону Жмакин.
— «По-всякому» не нужно. Ты правильно определяй.
— Ну — шестнадцать! — рубанул рукой Александр Гаврилович.
— Выше, выше бери! Не стесняйся, поднимай урожай.
— Я бы поднял, да сорнячок… держит! — вдруг брякнул Жмакин и зыркнул туда-сюда глазками: не слишком ли, не переборщил?
Все посмотрели под ноги: обочина поля курчавилась тимофеевкой, вьюнком, белые и розовые цветочки которого весело пестрили зелень. Ковер этот уходил под частоколы пшеничных стеблей, а кое-где над рубленой гущей колосьев полянками поднимались цветущие ядрышки осота.
Разочарование и досада разобщили полукруг, примыкавший к полю. Сразу повеяло официальностью: кто снял пиджак, тот его надел и на пуговички даже застегнулся, и шляпу быстренько нахлобучил, прижав ко лбу косичку растрепанных волос. Приятное настроение, объединявшее всех при том своеобразном торге, который каждое лето проводится возле хлебного поля — сколько уродит, да сколько на круг возьмут, да на что может рассчитывать район, область, зона, безнадежно было испорчено. И кем? Жмакиным, который сам себе так незадачливо соорудил подножку. Ну, сейчас ему достанется на орехи, а на конфеты — свои добавят, в районе.
Но заместитель министра, зорко и остерегающе щуря глаза, погрозил Александру Гавриловичу пальцем. Он понял хитрость простоватого с виду председателя, быстрее других сообразил, в чей огород камешек кинул Александр Гаврилович: паров, дескать, нет, вот и «держит» сорнячок. Весной в пожарном порядке дана была, наверное, команда — засевать пары! И засеяли. И не раз, поди, к этому спасательному средству прибегали — вон какие кудри разметал вьюнок, вон как простреливает хлеба осот.
Столько замминистра видел полей в спрессованные эти дни, что в глазах порой сплошь стояли ячмень, пшеница, рожь, остистые колосья, безостые, сосущие молоко земли и уже угибающиеся вниз, к долу. И вдруг после слов незадачливого, может быть, даже и сыгравшего в незадачливость и теперь недоуменно помаргивающего глазками председателя, широкий круг проблем, решенных и нерешенных вопросов, насущных и планируемых дел, крепко охватывавший его, как-то разом опал. Освобожденным взором он повел по округе и увидел нечто такое, отчего ахнула душа.
Невелико оказалось возвышение, на котором они остановились, но так бесконечны, ясны были полевые дали, открывавшиеся с этой точки, что небесный купол как бы не вмещал под свои пределы все окрестные пространства и за его краями были видны уже нездешние, потусторонние земли, другое небо над ними и другой, в млечно-розовой дымке, младенческий горизонт.
Прекрасной незнакомкой предстала вдруг перед ним земля. Он бездонно вздохнул, закрыл глаза и ощутил, что летит. С тоскою сладкой он и произнес тут слова о необыкновенном степном воздухе, о крыльях, которые дает человеку эта удивительная земля.
Александр Гаврилович был тоже поражен, и чрезвычайно! Никогда и никто из начальства, с которым ему приходилось иметь дело, не только не говорил, но даже и не заикался о красотах природы. Вся она для Александра Гавриловича и, полагал он, для районных руководителей заключалась в доброй черной пашне, спелых нивах, выпасах, стадах крупного рогатого скота, овечьих отарах, дорогах, по которым в осеннюю хлябь тащит трактор колхозный молоковоз.
С каким-то страданием и восторгом смотрел он на издалека приехавшего товарища. Сперва в самой глубине души его зашевелился червячок едкого превосходства: эка, нашел чем любоваться! Но не успел червячок как следует распрямиться, как Александр Гаврилович вдруг тоже ахнул: вот что значит большой человек! Вот что значит широта взгляда на жизнь и ее понимание. Трудно было бы определить мысли Александра Гавриловича в эту минуту. Все они были очень разные: о сорняках злополучных, об обеде для гостей, об урожае, который еще качался в колыбельных колосьях, а уже как бы и в чин производился. Но у всех у них получалась одна и та же концовка: а выговора-то нет!
Это было необыкновенное ощущение. Он тоже воспарил и только от всей души хотел провозгласить цифру «двадцать», как Анатолий Павлович шепнул ему сквозь стиснутые зубы: «Ну, Жмакин, благодари воздух здешних мест!» Александр Гаврилович бодро хохотнул, но Анатолий Павлович тотчас же осадил его взглядом: что, пронесло, думаешь? Не обольщайся, у нас — не пронесет, поговорим еще на эту тему. Александр Гаврилович, опустившись на землю, развел руками: что ж, говорить так говорить.
Буквально вот на днях и состоялся разговор на одном экстренном активе. Александра Гавриловича подняли с места в зале и пошли с песочком чистить: это он не сделал, там упустил, то не своевременно, здесь не проконтролировал — почему, до каких пор, да когда этому конец будет, да отдает ли он себе отчет?! Ух, как жарко под градом этих вопросов! Но… парился Александр Гаврилович и пот вытирал только для вида, так сказать, для порядка, а самого его в зале уже не было, он куда-то пропал, изничтожился.
Как это получалось, он и сам не понимал, но получалось! Долбят, долбят, он распаляется, багровеет — щеками, шеей, ушами; что-то обещает, о чем-то молчит, покаянно вздыхает, а сам в это время отсутствует. Где он? Это загадка. Приходит он в себя быстро, деловым шажком, словно ничего и не случилось: глазки веселые, хитровато играют, аппетит очень хороший, настроение вполне решительное. Ну, Жмакин, сильный ты человек, говорят ему с завистливой шуткой. Он, поддернув штаны локтями, глядит воином — тоже шутить умеет!
И только в иную минуту, оставшись наедине с самим собой, выдвигает Александр Гаврилович возражения вдогонку, которые всегда сильны у него задним умом, наполнены мрачной бодростью и некоторой даже торжественностью.
Мысленно он летит по обширному своему хозяйству, и теперь всякий раз в полете с ним почему-то оказывается не районное начальство, которому вроде бы и следовало адресовать эти возражения, а заместитель министра. К нему Жмакин проникся почти детским по своей безотчетности доверием. «Вот, пожалуйста, — ударяет настежь двери Александр Гаврилович в склад и поводит рукой по пустым полкам в масляных пятнах. — На чем ездить? Запасных частей ёк, нету, нема. От Башкирии до Казахстана, не доверяя инженеру, лично все обшарил. И что же вы думаете? Безрезультатно! Добыл вон импортных железок полвагона, пусть лежат, при случае можно пустить на что-нибудь в обмен, а нужного — шиш да кумыш!»
На ферме идет новый перечень: доярки нужны, а для их детей — детский садик. По-человечески Александр Гаврилович признается: боюсь с этим детским садиком связываться, долги мешают его вбить в титульный лист. Можно и хозспособом одолеть эту стройку, но… построю я его в Талах, в бригаде, а она возьмет и разбежится потихоньку, что тогда?
Ну, а если совсем откровенно, как родной душе, то руки на это дело не поднимаются: кирпича нет, цемент — дефицит прямо злющий, столярку, сантехнику и не проси, нету, прямо так и бьют в лоб. Добывай сам. Опять — в который раз! — эта изнуряющая и опасная суета: по базам мотаться, левые материалы втридорога брать, с шабашниками хитрые писать договоры. А ревизии, а балансовые комиссии, а прокурор районный?
Нет, давайте лучше в поля. Тут картина веселее. Они, родимые, выручают, родят еще хлеба и больше, чем прежде, родят. А народ почему-то не держат. Такие матерые хлеборобы тупеют к ним сердцем, с такой неожиданной легкостью предают свое кровное дело в случайные руки, что и думать не знаешь что. Честное слово, возьмешь иногда и зажмуришься.
Что бы ни говорил Александр Гаврилович своему доверенному лицу, в каких бы недоработках и промахах своих ни признавался, ни поучений, ни указаний и выговоров он от него не получал…
Конечно, это был вымысел. Он это понимал. Но, играя и отводя таким образом душу, всякий раз опускался он в свое кресло с прибытком сил и уверенности в себе.
…Михаил Иванович видел, что хозяин кабинета куда-то отлучился или словно какая-то сердитая мечтательность опустошила его. С хитроватым, веселым прищуром в глазах Сиволапов сидел на стуле и ждал, точно у окошечка кассы, которое оказалось закрытым в разгар рабочего времени.
— А как, извиняюсь, насчет квартиры?
— Квартиры? Кха! — кашлянул Александр Гаврилович солидно, помял низом своего литого туловища кресло, точно убеждаясь, что он уже приземлился. — Тут такое дело: дадим квартиру. Жил, как говорится, площадью обеспечим. Я тебе больше скажу: не понравится одна, другую бери. На выбор. Понимаешь?
— Понимаю, — задумчиво произнес Сиволапов, внимательно моргая припухшими глазками. Затем сцепил на коленках свои крепкие пальцы в замок. — Теперь возникает такой вопрос…
— Тут надо сказать одну вещь, — перебил его Александр Гаврилович, но вдруг, вспомнив что-то, перебил и себя: — Да, история, понимаешь, с географией, — он покрутил головой с едкой улыбкой. — Один также вот приехал, заявление подает. Читаю: агроном, техникум окончил… Я тоже техникум заканчивал, ветеринарный. Да… А квартира-то не здесь, не на центральной усадьбе. А где? Ты что же думаешь, говорю ему, так сразу и сюда, в Красное? Квартира-то в бригаде, на хуторе, и жилье, стало быть, там. Услыхал он, что на хутор — Талы называется — в бригаду, и давай, понимаешь, вертеться, как блоха на гребешке: жена, мол, не согласная, то да се. Видишь, гусь какой!
Это был неожиданный поворот. Михаил Иванович почувствовал, как лоб у него покрылся испариной. В трудных ситуациях, когда быстро нужно принимать решения, мысли, как назло, становились пугливыми и разбегались. Он их наспех ловил, хватал, метался. Глаза, отражая этот ералаш в голове, бегали туда-сюда — суетливо и растерянно.
И вдруг остановились: тучная фигура Петра Григорьевича Сабадаша выросла перед ним и вернула Михаила Ивановича к мучительному вопросу: за что Сабадаш так его возненавидел? Кажется, ничего плохого ему не сделал, слова худого не сказал, а в ответ что? И такой Сиволапов, и сякой, и чуть ли, по старым понятиям, не подрывной элемент.
Обидно это было слушать, до того обидно, что белому свету не радовался. И только позже догадался: а-а, да ведь это зависть сабадашевская бунтует! Не только, значит, на большие деньги завистлив, на бесхозный шифер, доски, безучетные корма — простоту сиволаповскую заревновал, позавидовал его непритязательности.
А уж если и здесь такого сорта люди имеются, то обосновались они, конечно, на центральной усадьбе. Нет, на хуторах, в бригадах нравы нынче попроще, люди потише, поприветливее. Почему бы и не пожить в этих самых Талах?
Ну и аванс. Он на таком ближнем громоздился плане, что все прочее казалось далеким, несрочным, мелким. Однако соглашаться сразу Михаил Иванович не собирался.
— Хутор, значит? — переспросил он.
— Хутор Талы! — значительно поднял палец Александр Гаврилович.
— Что ж, название хорошее.
— Название природное… степное. Там и школа есть. Но что? Начальная. У соседа, правда, ни в одной бригаде и школ уже нет, позакрывали их к чертовой матери: учить некого! А у нас — пожалуйста тебе — порядок.
— Надо понимать, — подмигнул лукаво Михаил Иванович, тонким намеком льстя Александру Гавриловичу: у хорошего хозяина во всем, дескать, лад.
— Правда, детского садика нет, тут наше упущение. Эх, если бы вместо этих двух, — Жмакин вдруг вскинул над столом руки с растопыренными пальцами, подержал их на весу, поворачивая ладони то вверх, то вниз и следя за этими манипуляциями восхищенными глазами, — если бы вместо этих двух да десять было! — тут он страстно потряс руками. — А то, понимаешь, всего две… Не хватает на все дела, вот какая стратегия. Особенно зимой. Некоторые думают: летом в деревне трудно. А я тебе скажу другое: зима — большая проблема у нас.
И Александр Гаврилович пытливо взглянул в самые глаза Сиволапову. Затем, подняв лицо, помигал задумчиво в потолок. Специально он, конечно, не фиксировал, но если не на каждой, то на двух-трех следующих планерках непременно решается вопрос: кого посылать на ферму? Хорошо еще, если скотник устроит себе выходной денька этак на три.
В конце концов как-нибудь завезут корма и без него. Хуже, когда доярка не явится на работу. Бывает, только по одному виду Василия Яковлевича Сипатого, старика-пенсионера, из милости к Жмакину сидящего на должности заведующего фермой, Александр Гаврилович определяет, чем сегодня придется заниматься на планерке.
Сбив шапку на ухо, жуя губами в седой недельной щетине, Сипатый смотрит прямо перед собой сонно-хитрыми глазками и, выждав, когда дойдет его черед докладывать, ехидно оповещает:
— Нынче Валька на дойку не вышла!
— Это почему? — хмурится Александр Гаврилович, поигрывая карандашиком.
— Хто ее знает. Хворает, кажись.
— Так, — бросает карандашик на стекло стола Жмакин. — Хворает? Я ее вчера лично видел: яблоня в цвету, понимаешь, а ты мне «хворат». А ну — Шуру сюда!
— Звали, Александр Гаврилович? — кричит через открытую дверь Шура, лет под пятьдесят рыжая баба с арбузно-красными щеками.
— Сюда зайди! — втыкает в стол палец Александр Гаврилович. — Нет, сколько можно говорить? Встанет — и кричи ей через порог. Я что? Полковая труба? Когда порядок будешь знать? Зовут — значит, вот здесь тебе стоять надо! Ясно?
— Да чего ж? Ясно.
— А ну, — поднимает на нее подбородок Жмакин. — Вальку сюда.
— Это которую? — озирается Шура на мужиков, сидящих на стульях вдоль стены.
— Да эту, Репяха Гришки, возле Духова живут. Знаешь?
— А! Знаю-знаю! — трепещет приподнятыми возле бедер ладонями Шура, чтобы больше ей не подсказывали, так как она теперь все сама знает и дальнейшие пояснения ей слушать невмоготу. — Все щас сделаю.
— Сюда ее немедленно! — стучит кулаком Александр Гаврилович. — Знаю, как она болеет!
— У них вчера, кажись, гости были, — тянуче ухмыляется Василий Яковлевич, закрывает глаза, и они у него, как голубиные яички, белеют веками…
Тут длинно, требовательно звонит телефон: из района. Жмакин строгими глазами обводит планерку — у всех понимающе посерьезнели лица.
После телефонного разговора Александр Гаврилович с минуту отдувается и, не выдержав, сердито кивает на трубку и как бы сам себе едко жалуется:
— Товарность большая, понимаешь… А где заменитель молока? 300 центнеров на район! Да нам даже кукиш не покажут! А обрат? Кто нам его давал, обрат этот?
Не успевает он как следует остыть, как новый звонок, потом еще, потом нужно было разобраться с заведующим мастерскими — с ним жена поскандалила. Потом опять звонок из района: нужно ехать в управление. В обязательном порядке, чтоб никаких отговорок. Когда? К одиннадцати быть в райисполкоме. Спорить нечего. Александр Гаврилович в дороге уже вспоминает о Вальке-прогульщице и такой закипает к ней злостью, что вынужден осаживать себя: ну, ничего-ничего, поглядим еще! Придешь поросят выписывать и комбикорма попросишь, и автобус на какой-нибудь семейный сабантуй, и… Перечень хозяйственной нужды этой велик, и Александр Гаврилович, заранее торжествуя, душою остается в хмурой тени: как там коровы, подоены ли они вовремя?..
…Сам не зная почему, пустился он в откровения с этим человеком. Чем-то он, понимаешь, подкупает. Держится с какой-то ненавязчивой и приятной лаской, точно он друг детства твоего. И лицо у него хорошее. Так умно, терпеливо помигивают на нем припухшие глазки, что достаточно окольного слова, а уж он все сам поймет, оценит и молча поддержит сочувствием. Или скажет какой-нибудь пустяк, глупость, но все равно за этим пустяком или даже глупостью угадывается такая доброжелательность, будто вековое общинное родство дало тут себя знать на минутку.
Да золотой ты мой, российский мужичок! Как там тебя? Сиволапов? Годишься! Рад тебе Александр Гаврилович Жмакин, председатель колхоза, тертый калач, из непотопляемых. Горы золотые он обещать тебе не станет, он и без них найдет, чем тебя соблазнить.
— Ну, что еще? — вернулся к прежней теме и уже солидно продолжал перечень житейских благ председатель. — Магазин там торгует, это ты не волнуйся. И радио говорит, и электричество имеется… Да! — оживился он. — Озеро там. Хорошее озеро. И карасишки, и окунишки, понимаешь. На днях щуку мне принесли — вот такая щука! Ухой вот побаловался, да.
— Ты смотри! — удивился Михаил Иванович. — Природа — это мы не против. Только тут вот какое дело, — сменив улыбку на тупое и удивленное выражение лица, проговорил Сиволапов. — Дорога, она средств требует. Один переезд, говорят, хуже пожара. Так что аванс нужен.
— Эк ты куда заехал, — медленно отстранился от стола Александр Гаврилович. — Так вот сразу и аванс?
— А как же? — Михаил Иванович зачем-то оглянулся на дверь. — Без аванса нельзя.
— Сколько же ты просишь? — с какой-то обидой осведомился Александр Гаврилович.
— К примеру?
— Да.
— Что ж, тут как на духу, в сторону не шагну: семьдесят пять.
— Да это же целая сумма!
— Понимаю.
— Это же целый бюджет! А вдруг ты завтра заявление мне на стол — и где тебя искать?
— Это с детьми-то?
— Да хоть бы и с ними.
— С женой хворой? С узлами?
— Детей-то у тебя?..
— Трое, — соврал Сиволапов.
— Так… Н-ну, хорошо. Двадцать пять подпишу. Но это ты имей в виду!
— Не-ет! — закряхтел разочарованно Михаил Иванович. — Да какие же это деньги?
— Что? Плохие?
— Зачем плохие? Только сказать по правде — бессильные они. Не поднимут. А мне, а я, — заволновался Михаил Иванович в поисках особенно убедительных доводов, — я самостоятельно хочу наладить хозяйство, а не как некоторые.
— Которые?
— Которым хвост ветер набок заносит.
Александр Гаврилович задумался. Сиволапов затаенно посапывал, глаза его припухли еще больше — момент был острый, решительный, и сердце его сильно и тревожно стучало. Наконец председатель водрузил на нос очки и вывел на заявлении резолюцию: выдать в счет зарплаты сорок пять рублей.
«Ну, с благополучным приземлением вас, Михаил Иванович», — поздравил сам себя Сиволапов. Теперь ему дышалось легче. И село другим повернулось боком, улыбнулось милым, простым своим обличием, участливо заглянуло в глаза нового человека. И хотя еще предстояло добираться до хутора, который так славно называется — Талы, и центральная усадьба казалась уже близкой, чуть ли не родной. Сюда придется наведываться по разной надобности, появятся знакомые, друзья найдутся, и покатится жизнь по широкой своей дороге.
Глядя на эту вольготную походку из окна кабинета, Александр Гаврилович вдруг налился раздражением, помял озлевшими глазками залетного этого мужика и не удержался от восклицания:
— Во идет… Замминистр, понимаешь! Даже удивляюсь!
— Кого, чего? — спросил басом случившийся в кабинете зоотехник.
— Я так не хожу, а он идет! — подпрыгнул от возмущения в кресле Жмакин.
— А ему что? С него спрос отсутствует!
И как только прозвучало слово «спрос», на плечи, на голову Александра Гавриловича сию же секунду навалились заботы. Они сгустились в рой, заслонили от председательского взора и новоявленного колхозника, и походку его, и аванс. Развернувшись к зоотехнику всем своим чурбанистым корпусом, без разгона пошел Жмакин с ругани, с «понимаешь», с вопросов — почему, да до каких пор, да когда будет наведен порядок на ферме, да отдает ли он себе отчет?
Страдальчески подняв тяжелые брови, зоотехник слушал привычный разнос.