Овражной окраиной города, то ниже белых хат, которые вразброс лепились по склонам среди садов, то над шарообразными кронами деревьев, купольно синевших внизу, то над каменными заборами, камышовыми крышами, открытыми площадками дворов с летними печками у груш, мы ехали причудливо петляющей улицей на ипподром.
Маршрут такой был избран не случайно. На укромных улочках не только машины не попадались, но и пешеходы редко встречались. Мы ехали неторопливо, друг за другом, чуть-чуть изламывал пунктирный строй гордый шаг наших лошадей.
Я был тогда мальчишкой. Сколько уже прошло времени, но радость тех дней жива до сих пор. Закрою глаза — и слышу пружинящий скрип кожаного седла, храп лошади, позвякивание удил, крепкий запах лошадиного пота в свежем воздухе; подробно вижу посадку каждого, — кто как сидит, как поводья держит, у кого как стремена подобраны — высоко, чуть пониже, — все это сладкая явь, а не память о давно прошедших мгновениях.
Впереди, на высоком льдисто-рыжем жеребце согнутым стрючком сидел Николай Иванович Волошин. Сухонький, горбоносый, с полоской губ, прилипшей к железным вставным зубам, властным взглядом голубоватых глаз, в которых черной дробью сжимались зрачки — он один среди нас носил почти профессорское звание — жокей.
Когда-то он скакал на ипподромах Москвы, Киева, Пятигорска. Но произошла в его жизни какая-то крупная неприятность, подробности мы не знали, так как он никому ничего не рассказывал. И теперь вот он доживал свой жокейский век, работая на обыкновенной госконюшне, скакал на заштатном ипподроме с колхозными наездниками и конюхами.
Он строгий был, Николай Иванович, никогда не улыбался, никогда никого не хвалил, все тренотделение держал железной рукой. Проездки, чистка лошадей, уборка денников, выпойка и кормежка накануне скачек — во все он дотошно вникал, все проверял. То там, то тут слышался его хрипловатый баритон — «давал дрозда» какому-нибудь провинившемуся. Нам он казался чересчур уж строгим, придирчивым.
И у меня с ним отношения сразу не сложились. И вот из-за чего. Среди других лошадей, которые были закреплены за мной, была молодая чистокровная кобыла Роза Востока — умница необыкновенная. Мне иногда казалось, что мы понимаем, чувствуем друг друга так, как люди понимать уже не способны, каким-то десятым чувством. Например, я никогда не выводил Розу из денника в недоуздке. Открывал двери и молча шел, и кобыла следовала за мной, останавливаясь там, где останавливался я. Чистил я ее тоже без недоуздка, тем более без растяжки.
По вечерам, когда напоим лошадей, разнесем корм на ночь, подметем коридоры, когда, отдыхая, покуривают конюхи в ожидании ужина, кто-нибудь скажет:
— А ну, Ванюшка, давай представление.
Чиж, рыжий, дурашливый малый, хлопая себя по бедрам, бежит вприпрыжку открывать денник, а я быстро прячусь в бурьян или же в сено зароюсь. И вот Роза выбегает из полумрака распахнутых дверей чудесной, замедленно-плавной рысью с настороженными ушами, строгими огромными глазами, напряженно вылепленными ноздрями. И в это самое мгновение я слабо окликаю ее по имени. Она еще не понимает, откуда мой голос несется, остановится, оглядывается и тихо ржет… Как бы я ни хитрил, куда бы ни прятался, не было еще такого случая, чтобы она меня не обнаружила. Когда отыскивала, я притворялся мертвым, лежал ничком и не шевелился.
Роза тревожно ходит вокруг, нюхает мне затылок, губами теребит уши — это ужасно приятно и смешно так, что я едва не корчусь от смеха, но выдавать себя нельзя. Осторожно, мягко трогает она меня копытом, скребет потихоньку, потом поддевает мордой — жив ли ты, дружок? Хотя сама прекрасно понимает, что ничего со мной не случилось, что я просто валяю дурака.
Публика — восхищена!
Однажды за этим «представлением» застал нас Волошин. Уткнув лицо в прохладную траву, я ждал, когда Роза начнет меня тормошить, и вдруг чувствую, как кто-то собирает мои штаны в жгут и приподнимает меня от земли. «Как наловчилась!» — с восторгом подумал я о лошади и в тот же миг увидел перед собой разгневанное лицо жокея.
— Эт-то штэ за цирк! Чтэ за бэлэган? Кобылу мне портить?! — кричал он уже не на шутку. — Мирошниченко! Васька!
Но вокруг уже никого не было, зрители разбежались кто куда.
Утром, когда мы возвращались с проездки, он как бы между прочим неторопливо и густо сказал:
— Еще раз замечу, тогда смотри, Ванюшка, не жалуйся.
— Да чего особенного, — бурчу я, — поиграли немножко, а вы уж и… Ничего же страшного.
— Пока да, — спокойно замечает Николай Иванович, трогает коня в рысь и перегоняет меня, суженными глазами глядя далеко вперед, кажется, даже — за горизонт.
Я не понял тогда его замечания, мне казалось, капризничает старик, власть свою демонстрирует. И продолжал потихоньку баловать Розу, чрезмерно холить, тем более, что на пробных заездах показывала она все возрастающую резвость. Помню сухое, замкнутое лицо Волошина, его долгое молчание, помигивающие глаза, когда мы с Розой птицей пролетели тысячу двести метров.
— Сколько? — полюбопытствовал я, подъехав к нему на тяжело дышавшей лошади. Вместо ответа он зачем-то поднял ей переднюю ногу, пощупал бабки, положил руку на крутой, ходящий от шумного дыхания бок.
— Стрелки плохо глядишь, — сказал он строго. — Когда зачищал копыта?
— Да когда? Недавно… А сколько секунд показали?
— Они тебе нужны?.. Стрелки зачисть сегодня же!
Через некоторое время он сам проскакал на Розе дистанцию, затем посадил лучшего нашего наездника Мирошниченко, но как они ни старались, а мое время перекрыть не смогли. Тут была какая-то загадка, тайна, разгадать которую я и не пытался.
Иногда кто-нибудь из конюхов спрашивал у Николая Ивановича, почему Ванюшка не скачет на ипподроме? Чего ждать? Может быть, он рекорд поставит!
— Проездка — не ипподром, — нехотя говорил он.
…Мы опять начали подъем и опять нам с седел открылись сады. До чего же они были набиты яблоками в то лето. Они еще не вызрели, но уже густыми ядрами светлели среди взъерошенной листвы… Еще немного — и вот уже ипподром: эллипс круга, судейская синяя будка с флагом над нею, низкие трибуны по ее сторонам.
Как всегда наше появление вызвало оживление среди завсегдатаев: как-никак английские чистокровные, со знаменитыми предками в родословных. Но вот уже начал бить судейский колокол, загудела земля от крутого вала первой скачки, ухала и стонала толпа, уже всего в мыле подхватили мы Глобуса — он все еще высоко вскидывал голову, грозно и дико озираясь вокруг, отскакали Венера, Прелесть. Шла четвертая или пятая скачка, когда крикнули:
— Розу готовить!
Розу оседлали. Я зубами подтянул потуже подпруги и, чувствуя вкус кислой сыромятной кожи во рту, повел ее шагать, чтобы движением несколько успокоить кобылу.
Внезапно трибуны как взорвало — так и ахнули обвалом. От этого рева Роза шарахнулась назад и боком понесла на штакетник, выбивая копытами суматошную дробь и волоча меня на длинном поводу.
— Что там? — закричал я Чижу, который взобрался на перекладину навеса и смотрел на круг с открытым ртом.
Мимо кто-то во все лопатки пробежал к судейской, потом еще несколько человек гурьбой быстрым шагом проследовали туда, мы кричали им, но они только отмахнулись: не до вас, мол. Трубно, страстно, гневно заржал Глобус. Не дай бог, если эта махина взбунтует, разнесет все вдребезги!
И тут кто-то крикнул издали:
— Наездник упал!
— Кто? Кто упал-то?
— В камзоле кто-то!
— Да они же все в камзолах!
Через секунду нестройно понеслось:
— Мирошниченко упал… Мирошниченко… Понесла его в поле… Ловят!
Меня как обухом по голове хватило: Мирошниченко должен был скакать на Розе. Кто же теперь вместо него? Бражников? Волошин? Еще издали я увидел, как от судейской идет Николай Иванович в синем камзоле с оранжевыми рукавами с хлыстом в руке тупой жокейской походкой.
Лицо у него было серым, чуть голубоватым на ярком солнце, сжатые губы белели суровой ниткой, и голос его хрипло разомкнулся, когда он сказал:
— Как тут у вас?
— Все в порядке. Что там случилось?
— Ничего страшного. Кто-то выскочил из кукурузы. Говорил, чтобы не сеяли, олухи царя небесного… Ванюшка, — вдруг повернулся он ко мне, — как Роза?
— Хорошо… Нервничает немного.
— Поскачешь.
— Кто? — не понял я.
— Ты. Стремена подбери, тебе длинновато будет. Ну, чего встал?
— В чем же я поскачу? — с растерянной улыбкой спросил я. — Вот так?
Николай Иванович молча стал расстегивать свой камзол. Я смотрел на него, не понимая, что он делает. Он бросил мне свой скользкий камзол.
— Ну? — строго спросил он, сжимая дробинки своих зрачков. — Чего ты? Испугался? Быстро!
Все замолчали. Суетясь в тишине, стали помогать мне. Заломило глаза от ярких оранжевых рукавов и синей груди. В какой-то жуткой невесомости взлетел я в седло и сверху увидел Николая Ивановича в застиранной голубой майке с белыми худыми веснушчатыми руками и плечами.
— Ну! — снова сказал он сердито, теперь его зрачки, как иголки, впились в меня. Он снял кепи со слипшихся седых волос, протянул его мне. — Слушай сюда: бери бровку. Как дадут старт, бросай лошадь к ней сразу и держи…
Он мне толковал, что я должен делать, за кем держаться, кого опасаться, про «коробочку», еще про что-то… Я его плохо понимал. В холодной слепоте я сидел в седле. Наконец крикнули:
— Давай!
Мне показалось, что в скачке принимает участие ужасно много лошадей, целый табун. В злой сжигающей страсти Роза кинулась со старта, но торопливо зарыдал колокол на судейской — фальстарт! Ругаясь, вернулись назад. И к лучшему: я очнулся, стал слышать шум трибун, всхрапывание лошадей, стал различать камзолы, их пестрый костер, увидел судейскую и пятна лиц на ней. Схлынуло удушье, я почувствовал запах пыли, жары и конского пота.
Вот мы вырвались тесной массой, понеслись к старту, судья махнул флажком — загудела, забурлила земля внизу — старт! Полосой мелькнули трибуны, отлетел их рев, все отчетливей, чище становился яростный топот галопа.
На крыльях несла Роза! Какая там бровка — мы были первыми. Я захохотал, закричал что-то, не слыша самого себя, и чуть-чуть наддал, и лошадь, как бы играя, вся легла в этот удивительный полет. Вот они — бесчисленные проездки, вот она — моя любовь к этой лошади. В глазах все туманится молочно-золотистым сиянием…
На повороте Розу швырнуло далеко в поле, едва даже не вынесло за кромку круга. На прямой она опять беспечно наддала, и я вдруг испугался: круто разворачивался поворот. Я чувствовал — опять нас несет в поле. И тут по бровке шмыгнул кто-то мимо, и еще кто-то достигал нас. Я понял, что сейчас лучше всего сбросить скорость, но Роза уже не слушалась меня. Глупо, дурачась, она рвалась в бой.
Вмиг потеряв голову, с бешенством я орудовал поводьями, но ничего не мог поделать с нею. Тогда, не помня себя, я хлыстом, что есть силы, стеганул ее по крупу. Ух, как она взвилась, как захрапела! С Розою что-то произошло, она вдруг прижала уши, оскалилась и бросилась нагонять гурьбой катящуюся скачку и летела так быстро, так отчаянно, что я страшился и ликовал, и злорадствовал, видя, что никуда соперники от нас не уйдут. Кто-то уже вовсю работал плетью, и лошадь аж хвостом крутила от боли и бессилия. Мы настигали соперников.
Я уже начал клониться в сторону, готовясь войти в поворотный круг, один за другим отваливали от нас всадники, и я видел искаженные лица наездников, осатанелые, бессмысленные морды лошадей. И тут Роза, чуть не сбив кого-то, не слушая ни повода, ни шенкелей, у самого поворота на своей сумасшедшей скорости пулей влетела в кукурузу и понесла меня среди тучных стеблей, мотая головой и остервенело брыкая задом.
Все было кончено.
Я плакал. Но никто меня не жалел, никто не сказал ни слова сочувствия.
Николай Иванович тяжело молчал, курил махорку, а в расслабленных голубеньких глазах его стояло безмолвное: ах, ты, погубил лошадь… Какую лошадь погубил!
— Чем это я ее погубил? — сквозь слезы спросил я. — Сама она.
— Нет, не сама, — сказал он густо. — Не сама, — и подул на рябой огонек цигарки.
Не взглянув на меня, он пошел прочь — маленький, сухонький, чуть прихрамывая, как всегда прихрамывал он после трудного скакового дня.
…С тех пор прошло много времени. Тот давний урок открыл мне впоследствии, как много у любви суровых обязательств, как часто нужно держать самого себя в узде, чтобы в один прекрасный день не рухнуло все счастье разом.
И еще я понял, что самое главное, самое важное — это дорога на ипподром, а скачки только проверяют ее.