Тридцать девять! Жребий брошен. Теперь все говорили: «Тридцать девять».
Осталось только тридцать девять академиков! Никто не выставлял своей кандидатуры на сороковое место.
После недавних событий прошло уже несколько месяцев, однако ни один претендент на роковое кресло не появился.
Академия была опозорена. Когда порой знаменитой Академии случалось выделять нескольких своих коллег, которые своим присутствием в традиционном облачении должны были придавать блеск какой-нибудь, как правило траурной, публичной церемонии, получалась настоящая трагедия.
Академики придумывали себе какую-нибудь болезнь, то вдруг в глуши дальней провинции обнаруживался родственник при смерти — словом, делали все, только чтобы не представать на людях в одежде с дубовыми листьями и не вешать на пояс шпагу с перламутровой рукоятью.
Да, это были печальные времена! Академия перебаливала. О ней говорили теперь лишь с улыбкой на устах. Потому что во Франции все так кончается, с улыбкой, даже когда речь идет о мелодии-убийце.
Расследование было быстро закрыто, и дело сдано. Казалось, что от этого ужасного приключения, в котором обезумевшее общественное мнение видело лишь преступления, осталось только воспоминание о кресле, приносящем несчастье. И даже весьма храбрый человек теперь не решался усесться в это кресло. Что было на самом деле смехотворно.
Итак, весь ужас этой тройной и необъяснимой трагедии бледнел перед иронической улыбкой: «Тридцать девять!» Бессмертных стало на одного меньше. Этого было достаточно, чтобы навсегда превратить Академию в посмешище. В такое посмешище, что некогда страстное желание стать частью Академии, которое объединяло, бесспорно, наиболее достойные умы эпохи, сегодня заметно поубавилось.
Да-да. Даже когда речь шла о других креслах, а к этому времени появились еще два-три вакантных места, претенденты заставляли себя упрашивать. Еще бы! Ведь публика не отказывала себе в удовольствии подтрунивать над ними по поводу того, что они претендуют на другие кресла, а не на кресло магистра д'Аббвиля.
Претенденты стыдливо наносили прочим академикам свои визиты. О том, что они выдвигают свои кандидатуры, становилось известно в последнюю минуту, и было чрезвычайно тягостно слушать их прославляющие выступления в адрес кого-то иного, в то время как прославление магистра д'Аббвиля, Жеана Мортимара, Максима д'Ольнэ и Мартена Латуша все еще ожидало своего часа.
Претендентов считали трусами. Ни больше ни меньше. Академикам уже виделось время, когда новый набор в число Бессмертных будет почти невозможным. А пока их было лишь тридцать девять!
Тридцать девять! Если бы у Бессмертных были волосы (но они в основном все лысы), они бы вырывали их клочьями…
У мсье Ипполита Патара еще оставалась то тут, то там прядь волос, но это была такая жалкая прядь, что даже отчаяние пожалело бы ее. Это была прямо-таки плачущая прядь, можно сказать, спадающая на лоб волосяная слеза.
Мсье Ипполит Патар сильно изменился. До этого у него было только два цвета: розовый и лимонный. В последнее время он приобрел еще и третий, определить который не представлялось возможным, поскольку он и цветом-то вовсе не являлся. Некий отрицательный цвет, который в древности накладывали на щеки мертвенно-бледным паркам, богиням ада.
Да и сам мсье постоянный секретарь, казалось, поднялся из ада, куда, по его убеждению, ему предстояло попасть.
Жестокие угрызения совести после смерти Мартена Латуша приковали его к постели, и можно было слышать, как он в беспамятстве обвинял себя в трагической смерти несчастного меломана. Он то и дело просил прощения у Бабетты. Но как только узнал от навещавших его коллег о прекращении следствия и о заключении врача, к нему вновь вернулся разум. Обретя все свое былое благоразумие, он понял, что Академия никогда еще так не нуждалась в его услугах, как сейчас. Мсье Патар встал с постели и вновь героически приступил к своим обязанностям.
Однако вскоре он заметил, что Академия перестала быть для него единственным смыслом жизни.
Отправляясь в Институт, он вынужден был идти окольными путями, чтобы только не быть узнанным и не стать объектом насмешек.
Заседания в зале Словаря проходили под аккомпанемент пустых жалоб, вздохов, бесполезных стенаний.
Но вдруг в один прекрасный день, когда несколько членов этой компании сидели молча развалившись в своих креслах в зале Словаря, в соседней комнате раздались громкий шум открываемых и закрываемых дверей, торопливые шаги, за которыми последовало стремительное вторжение мсье Ипполита Патара, полностью восстановившего свой розовый цвет.
Все, зашумев, повскакали с мест.
Что случилось?
Мсье постоянный секретарь был так взволнован, что даже не мог говорить. Он размахивал какой-то бумажкой, но ни один звук не выходил из задыхающегося горла. Наверняка гонец из Марафона, принесший в Афины весть о новом поражении персов и о спасении города, не был так изможден, как мсье Ипполит Патар. И если гонец и умер тут же, то лишь потому, что не был, подобно Ипполиту Патару, Бессмертным.
Мсье Ипполита Патара усадили, вырвали из его рук листок и прочитали:
«Имею честь предложить свою кандидатуру на кресло, остающееся свободным после смерти магистра д'Аббвиля, Жеана Мортимара, Максима д'Ольнэ и Мартена Латуша».
И подпись:
«Жюль Луи Гаспар Лалует, писатель, лауреат Академии, проживающий по адресу:
Париж, улица Лаффит, дом 32-бис».