Пусть я во мраке не вижу пути —
Чтобы к желанной победе прийти,
Нужно стремиться вперед!
Споря с судьбою, я песню пою,
Току прилива вверяю ладью —
К берегу он приведет.
Роман Ким познакомился с Борисом Пильняком, когда тот жил еще на Поварской, 26, в центре Москвы. Потом, с конца 1927 года, японовед долго был постоянным гостем дома Пильняка в его особняке на 2-й улице Ямского Поля (ныне улица Правды), где Кима нередко встречали молодые писатели и иные посетители популярного автора. Однако такого плодотворного литературного сотрудничества, как получилось с «Корнями японского солнца», у Пильняка с Кимом больше не вышло, хотя Борис Андреевич еще не раз обращался к теме Японии и любил шокировать показной близостью к этой стране: гостей встречала японка в кимоно. Вместе с Кимом Пильняк еще успел написать одну статью — «Японская литература», опубликованную в июне 1928 года в журнале «Печать и революция». Нетрудно догадаться, что советские авторы рассматривали только литературу послереволюционных времен, а начиналась статья фразой, характерной для Кима: «Лет пять тому назад один из литературных японских журналов произвел среди японских писателей опрос…»[202] «Пять лет назад» от 1928 или 1927 года — это ровно то время, когда Роман Ким был еще во Владивостоке, учился, шпионил и занимался переводами. Снова — ни одного намека на то, что до университета Романа хоть что-то связывало с Японией. Может, он специально играл такую роль: вот я — образцовый советский человек, и всякая заграница меня интересует только с точки зрения разоблачения проклятого капитализма? Наверное, именно так поступил бы японский разведчик, заброшенный в СССР с далеко идущими планами…
После статьи «Японская литература» в литературной работе Кима наступил большой перерыв: ему было некогда писать. Весной 1929 года известный журналист и литературовед Виктор Шкловский, основатель Общества изучения поэтического языка (ОПОЯЗ), еще писал своему коллеге Юрию Тынянову: «Просится в ОПОЯЗ один кореец, “опоязовец” Ким. Ты его мог знать по примечаниям, им сделанным к Пильняку. Под названием “Ноги к змее”…»[203]Но сам ОПОЯЗ разваливался на глазах, да и литературная составляющая «корейца Кима» для большинства читателей всё еще исчерпывалась авторством глосс к книге Пильняка.
Роман Николаевич много работал — в ОГПУ, Московском институте востоковедения и в Военной академии. К тому же семейные дела начали развиваться самым неожиданным образом. Жена — Зоя, за здоровье которой он очень опасался из-за наследственной склонности к туберкулезу, продолжала бороться с болезнью. В Крыму, куда она поехала в очередной раз в санаторий, Зоя познакомилась с таким же туберкулезником из Москвы — Сигизмундом Гилевичем (Гиллевичем)[204]. Курортный роман перерос в серьезные отношения. Вернувшись домой, Зоя не стала ничего скрывать и попросила у мужа развод. Ким согласился. Сын Аттик остался с мамой, но Роман Николаевич не прерывал с ним отношений и, как мог, помогал.
Сразу после развода Ким съехал из комнаты на улице Энгельса, 57, которую он получил от Московского института востоковедения. Куда переселился — не вполне понятно (скорее всего, на Тургеневскую площадь, дом 4, квартира 3 — напротив Тургеневской библиотеки), как и не до конца ясно — когда точно. Развод произошел то ли в 1927-м, то ли в 1928 году.
Примерно в это же время в Москву приехала начинающая японистка из Читы Мариам (Марианна) Самойловна Цын — яркая, эффектная, умная, с тонким чувством юмора, прекрасно образованная девушка из богатой еврейской семьи. Строго говоря, в Чите Мариам или, как называли ее японцы, Мэри (или даже Мицуко) Цын только родилась и провела свое детство. Летом 1923 года, как раз когда Роман покинул Дальний Восток, Мэри отправилась из Сибири в Петроград, где стала студенткой второго набора Института живых восточных языков и некоторое время жила в квартире видного индолога академика С. Ф. Ольденбурга[205]. Наставником Мариам Цын стал выдающийся ученый и преподаватель, восходящая звезда советского японоведения и будущий академик Николай Иосифович Конрад, которого она тогда охарактеризовала как «очень красивого молодого брюнета». В 1925 году Мэри вместе со своим коллегой А. А. Холодовичем стала «домашней ученицей» Конрада. Такая практика, когда подающий особые надежды студент, помимо обычных лекций в институте, посещает факультативные занятия с сэнсэем, широко распространена в Японии. А то, что Мэри приходила к Конраду вместе с Холодовичем, избавляло ее от ненужных расспросов и сплетен. Мариам Самойловна ни разу в жизни, а она прожила почти сто лет (по одним данным, она родилась в 1903-м, по другим — в 1904-м или даже в 1905 году, а умерла в 2002-м), ни словом не обмолвилась об отношениях, которые связывали ее с Николаем Конрадом вне институтских стен, но глубокая симпатия к учителю читается в каждом слове ее воспоминаний. Академик Ольденбург при поступлении в институт рекомендовал ей выбрать китайский язык. Но Мэри не последовала его совету: «…как только появился Николай Иосифович, выбор был сделан моментально, я сказала, что пойду только на японское отделение — здесь сказалось обаяние Н. И. Конрада. Кроме того, он мне был ближе по возрасту…» Николай Иосифович Конрад никогда не публиковал своих воспоминаний о любимой ученице, но некоторые детали из их опубликованной переписки заставляют думать, что и он относился к красавице-студентке с сердечной симпатией.
В 1927 году Мариам Цын окончила институт и переехала в Москву, работать переводчиком во Всесоюзной научной ассоциации востоковедения при ЦИК СССР, где стала коллегой известного сердцееда — Романа Кима. Отношения между ними, судя по всему, развивались очень быстро, о чем стало известно и в Ленинграде. Знавшая Мариам Самойловну Нелли Федоровна Лещенко передала автору этой книги ее слова: «Когда Николай Иосифович узнал о нашем браке с Кимом, он сказал “дракон сожрал красавицу”».
Но «корейский дракон» и вправду был влюблен, а в его жизни начинался новый важный этап. Развод с Зоей совпал по времени с получением отличия по службе. По ходатайству ОГПУ Роман Ким был снят в 1927 году с УББО — учета бывших белых офицеров и получил «чистую анкету»[206]. Фактически за заслуги перед ОГПУ его вычеркнули из «расстрельных списков», которые должны были обязательно понадобиться в определенный момент (и понадобились — в 1937 году). Конечно, на Лубянке не забыли о его прошлом, но в МИВ на Романа Николаевича завели новую учетную карточку в отделе кадров, и отныне его прошлое ни у кого из коллег-востоковедов не должно было вызывать сомнений. Насколько это было важно в то время, когда за непролетарское или некрестьянское происхождение можно было запросто оказаться на улице без куска хлеба, свидетельствует анекдот тех времен: «Муж разговаривает с женой в роддоме: — Родить ребенка, Маша, нынче — пара пустяков. Не было бы только осложнений с анкетой!»[207] У Кима всё складывалось, как в истории Японии, где существуют легендарный и исторический периоды: в 1927 году он как будто заново родился, и всё, что было раньше, в расчет более не должно было браться — до поры до времени. Но… В тот самый момент, когда Роман Николаевич мог начать свою жизнь, как тогда казалось, с чистого листа, он ее начал с… сомнительной женитьбы. Родители Мэри — зажиточные читинские торговцы. Отец — Самуил Матвеевич, владел в Чите пимокатной, шубной и слесарной мастерскими. В 1921 году, с началом нэпа, прикупил еще и кожевенный заводик. В годы Гражданской войны был гласным городской думы, членом местного биржевого комитета[208]. Связав свою жизнь с дочерью «сибирского буржуя», Ким сильно рисковал. Тем более что вся семья Цын вскоре переехала в Москву и поселилась на Тургеневской. Дальше — больше. Уже в 1928 году отец Мэри оказался замешан в сделках с контрабандой, арестован ОГПУ и постановлением Тройки ПП ОГПУ ДВК осужден на пять лет![209] Недопустимое родство для секретного сотрудника ОГПУ, но Роман был влюблен в Мэри и сознательно шел на такой риск. В 1928 году они расписались. За такие вещи офицеров спецслужб во всех странах и во все времена увольняли со службы: отношения с родственниками преступников трактуются как «моральное разложение» и «связи с преступным элементом». Ким этого не испугался, и никаких репрессивных мер ОГПУ к нему не применило. Кстати, несмотря на успехи, которых Роман Николаевич добился сначала по службе — как контрразведчик, а потом на литературном поприще, в партию он не вступил. Почему? Остается только гадать.
В 1929-м умер отец Романа — загадочный Ким Бён Хак, Николай Николаевич Ким. Человек, так много знавший и никому ничего не рассказывавший, он последние годы жил у сына в Москве, иногда выезжая во Владивосток и, однажды, на лечение в Японию. В очередной поездке в Приморье Николай Николаевич простудился, заболел и умер в городе, который так много значил для его семьи. С его смертью от нас, возможно, навсегда закрылись многочисленные тайны кланов андонгских Кимов и королевской семьи Мин, интриги двора вана Коджона и секретные связи корейских патриотов и японских националистов. Ушла целая эпоха, и это был еще один сигнал для Романа — началась новая жизнь.
На службе, вне литературных и семейных дел, эта жизнь начиналась необычно. То самое ниндзюцу, о котором интригующе, но лапидарно написал Роман Николаевич в глоссах, стало его судьбой, заполнило дни и ночи, стало бытом. Именно с 1927 года — последнего года жизни отца, окончательного разрыва с Зоей и знакомства с Мэри, ниндзя с Лубянки был вовлечен в смертельную игру, где у него почти не оставалось шансов выжить, но где сам уровень игры и его личного мастерства — мастерства настоящего современного синоби — позволил в будущем вырвать этот невероятный шанс у самой смерти. Много позже Мариам Цын скажет о жизни с Кимом: «Нет счастливых воспоминаний о нашем браке, которыми я бы могла поделиться. К тому же тогдашняя работа Романа Николаевича была секретной, и я ничего о ней не знаю. Ведь Роман Николаевич возвращался с работы после 7, а после 9 опять уходил до утра, и так каждый день»[210]. Говоря с посторонними людьми, Мицуко-сан частенько кривила душой — время было такое, такая была служба. Она многое знала о работе мужа, но, например, часто рассказывала, что его ненависть к японцам обусловлена тем, что в 1923 году он стал свидетелем корейских погромов в Токио после Великого землетрясения Канто 1 сентября. Как мы теперь знаем, Ким в это время был уже в Москве и работал с Отакэ, но Мариам Самойловна не раз озвучивала эту версию знакомым. А вот то, что касается почти круглосуточной работы, очень похоже на правду. Во всяком случае, даже обрывочные сведения о том, чем занимался Роман Николаевич в 1927 и 1928 годах, снова заставляют вспомнить о его неутомимости и невероятной работоспособности.
Летом 1927 года Роман Ким отправился в Крым. Руководство ОГПУ откомандировало его на помощь ЭПРОН — Экспедиции подводных работ особого назначения, созданной в ОГПУ в 1923 году. Неизвестно, стал ли Роман Ким водолазом, но при его склонности к игре это вполне можно предположить. ЭПРОН был основан по личному указанию Ягоды и при поддержке Дзержинского ради одной довольно сумасбродной, но по тем романтическим временам в меру фантастической идеи: подъема со дна Балаклавской бухты британского золота. Английский парусно-винтовой фрегат «Принц» затонул там 14 ноября 1854 года во время Крымской кампании. После катастрофы прошел слух, что корабль перевозил жалованье британского экспедиционного корпуса за несколько месяцев — в общей сложности около двухсот тысяч фунтов стерлингов золотой монетой — фантастическая сумма по тем временам. Клад искали долго и безуспешно, Балаклава стала эпицентром настоящей золотой лихорадки, но после революции романтика первых советских лет и жесткий прагматизм вступили в плодотворный союз[211]. Бывший флотский инженер В. С. Языков сумел убедить в возможности найти и поднять золото не кого-нибудь, а ОГПУ, и в результате возглавил созданный под эту идею ЭПРОН. «Принца», которого, по традиции сгущать краски, давно именовали «Черным принцем», не нашли, но водолазную практику чекисты получили хорошую. Со дна Черного моря один за другим начали поднимать и возвращать в строй затопленные в Гражданскую военные корабли, замены которым на флоте пока не было. Но мечта о золоте «Черного принца» не умирала, и однажды руководство ОГПУ согласилось допустить к подводным работам в Балаклавской бухте иностранцев — японскую компанию «Синкай когёсё кабусики гайся»[212]. Фирма имела обширные интересы не только в Крыму. Японцы собирались «почистить» все моря СССР, но ОГПУ ответило отказом. Однако предложение по подъему золота «Принца» выглядело тем более заманчивым, что незадолго до этого «Синкай когёсё» подняла со дна Средиземного моря огромный груз золота с затонувшего английского парохода. Затраты на сложнейшую операцию окупились сторицей, а японцы мгновенно стали авторитетами в консервативном мире подводников, тем более что они использовали в работах технику, которой не было больше ни у кого. Чекисты решили, что лучше поделиться золотом с потенциальным противником, забрать его большую часть и, возможно, получить доступ к перспективным подводным разработкам.
В марте 1927 года в Москве начались переговоры с представителями водолазной компании, а уже в начале апреля японцы приступили к обследованию Балаклавской бухты. Несмотря на очевидные и многочисленные трудности в поиске золота, обе стороны были преисполнены оптимизма. 2 июля был подписан договор, а 15 июля уже начались работы. Японцы отказались допустить чекистов к своему оборудованию, и по договору они имели на это право. С японской стороны работы возглавил некий господин Като, прибывший в Крым с русской красавицей по имени Мария Вегенер. Еще одна красотка — Ольга Потехина присматривала там за всеми, включая Кима[213]. Вместе с экспедицией работали только два советских представителя: доктор Павловский и военный моряк Борис Хорошхин. Никто из них не говорил по-японски. Вероятно, общение шло с помощью какого-то из европейских языков, но без Романа Кима японцы обойтись всё же не смогли. Его роль в операции «Черный принц» до сих пор неясна, но агент, работавший на самом высоком уровне — уровне Отакэ Хирокити и межгосударственных отношений, не мог прокатиться из Москвы в Севастополь просто так.
Пятого сентября японцы подняли со дна одну золотую монету, а к 28 октября обе стороны пришли к выводу, что поиски золота «Принца» оказались тщетными. 20 ноября японские водолазы отбыли на родину. Обе стороны остались недовольны результатами сотрудничества, хотя обе выполнили все пункты договора до последней буквы. Но если японцы не получили в результате ничего, кроме дополнительного опыта подводных работ, то ЭПРОН, ОГПУ и советский военный флот обогатились не только международным опытом, но и, несмотря на противодействие японцев, новыми методиками розыска и подъема затонувших объектов, технологиями и скопированной специальной японской техникой. По большому счету это был пример промышленного шпионажа, блестяще организованного на государственном уровне. Одним из самых незаметных, но, позволим себе предположить, важных игроков в этой операции стал Роман Ким, проведший на теплом Черном море несколько недель в летний сезон. Как и многие другие эпизоды его биографии, этот пока закрыт от исследователей, но со временем мы наверняка станем читателями одной из самых романтических историй из жизни синоби с Лубянки.
В том же 1927 году произошла еще одна загадочная история, в связи с которой имя Романа Николаевича Кима до сих пор ни разу не упоминалось. Речь идет о «чудесном обретении» почти одновременно резидентурами ИНО ОГПУ в корейском Сеуле и китайском Харбине так называемого «меморандума» Танака. Считается, что документ, оригинала которого никто никогда не видел, был представлен императору Сева 25 июля 1927 года в качестве итога совещания премьер-министра Японии Танака Гиити с дипломатами и военными — специалистами по Восточной Азии[214]. Ко времени, когда «меморандум», который по сей день считают главным доказательством японской экспансионистской политики, представили публике, его мнимый автор уже умер и не мог ответить на обвинения в свой адрес. Подлинность текста, у которого не было оригинала, всегда вызывала серьезнейшие сомнения, а подпись Танака оказалась фальшивой. История же обнаружения «меморандума» настолько фантастична, что ее даже неудобно пересказывать. Якобы «некий китайский книготорговец из Гонконга, приглашенный неким японцем (идентифицировать его оказалось невозможно) в императорский дворец (!) для реставрации неких китайских рукописей в придворной библиотеке (!), случайно (!) обнаружил там копию меморандума (!), переписал его (!) и передал китайским патриотам (этим объяснялось отсутствие хотя бы фотокопии оригинала)»[215].
Путь, которым документ одновременно и задорого был приобретен советскими разведчиками у рядовых сотрудников полиции (!), охранявших консульства СССР в Сеуле и Харбине, тоже, мягко говоря, не внушает доверия к подлинности происхождения «меморандума». Многочисленные любители версий в духе бессмертного фильма «Подвиг разведчика», пытаясь убедить серьезных исследователей и наделенных доступом к информации чиновников, от А. Я. Вышинского до современных историков, критически оценивающих всё связанное с «меморандумом», уже почти столетие приводят свои аргументы. Например, о том, что подлинность документа засвидетельствовал некий советский японовед профессор Макин. Почти со стопроцентной уверенностью можно утверждать, что под этим именем скрывался действительно талантливый ориенталист и по совместительству сотрудник ИНО ОГПУ профессор Николай Петрович Мацокин[216]. Но даже выдающемуся ученому не удалось бы сфабриковать более ста страниц японского рукописного текста со сложным содержанием, включавшим, например, информацию о производстве удобрений и добыче полезных ископаемых в Маньчжурии (зачем эти данные нужны были императору Сёва?). Мацокин мог участвовать (и, вероятно, участвовал) в переводе, но кто автор?
Японские историки отмечают, что в «меморандуме» есть ошибки — и лексические, и стилистические, недопустимые в том случае, если бы документ был составлен и отредактирован теми людьми, авторству которых он приписывается. При этом исследователи считают, что сложность текста такова, что невозможно представить, что его автором был «представитель неиероглифической культуры». Скорее всего, «меморандум» компилировали из разработок управления Южно-Маньчжурской железной дороги — форпоста японской экономики и экспансионистской политики в Северо-Восточном Китае, и делали это «представители иероглифической культуры». То есть китайцы или корейцы[217].
Вряд ли его мог написать Роман Николаевич Ким — слишком уж серьезная задача для молодого сотрудника ОГПУ. С другой стороны, вполне можно допустить причастность агента Мартэна к большой операции по изготовлению этой фальшивки, и речь идет не только о лингвистике. Если этот носитель иероглифической культуры с Лубянки не фантазировал, не моделировал свое прошлое в Японии, если поверить в то, что он действительно был домашним учеником Сугиура Дзюго, то он многое мог посоветовать при создании «меморандума». Вспомним: Сугиура-сэнсэй имел тесные связи с националистами, а те, в свою очередь, рассматривали Гонконг, Тайвань и Корею как основные плацдармы для «работы», там они имели ценные и постоянные связи. Именно из Гонконга, по легенде «меморандума», прибыл в Токио некий книготорговец-библиофил. Прибыл для работы в императорской библиотеке, директором которой десятилетие назад был Сугиура Дзюго. Вместе с Николаем Мацокиным Роман Ким вполне мог дать китайским или корейским «товарищам» ценные указания по правилам составления и обретения «документа», столь нужного большевистской партии и советскому правительству. К тому же у него сохранялись старые контакты с корейским подпольем, и не к своим ли старым соратникам по борьбе с японскими колонизаторами возвращался в это самое время во Владивосток Николай Николаевич Ким, не только лишившийся в этой борьбе состояния, но и подорвавший свое здоровье? Да и китайцы не уступали своим соседям в жажде насолить вечному врагу. Не случайно сразу после открытия посольства Японии в Москве, в июле 1925 года, ОГПУ раскрыло китайский заговор против посла Танака. Следы привели чекистов в посольство Китая, но, учитывая сложнейшие отношения между всеми тремя участниками возможного конфликта, обошлись без огласки: «арестованных заговорщиков выслали на родину, не устраивая процесса, а к Танака приставили охрану, которую “забыли” снять до конца сентября»[218]. Первая попытка покушения на японского посла в Москве сорвалась. Что и говорить: версия об участии Романа Кима в подготовке операции «Меморандум» пока бездоказательна, но в том удивительном 1927 году происходило много событий, в подлинность которых нам почти невозможно поверить сегодня.
В одной из лучших своих книг — «По прочтении сжечь» Роман Ким рассказал о святая святых разведки и контрразведки — искусстве шифровки и дешифровки кодов противника. Его интерес к этой теме тоже восходит к 1927 году. Именно тогда высококлассного японоведа контрразведка ОГПУ откомандировала в спецотдел ведомства госбезопасности, которым с 1921 года руководил «великий и ужасный» Глеб Бокий — бывший криптолог большевистского подполья, чекист, лишенный всяческих сантиментов, один из авторов «красного террора», увлекавшийся всякого рода мистическими учениями и практиками восточных мудрецов. Основное направление работы спецотдела — радио-разведка, шифровка и дешифровка. Позже, в 1930-х, к этой деятельности добавилось еще производство и испытание ядов для нужд спецслужб. По ряду направлений своей особо секретной деятельности Бокий подчинялся не руководству ОГПУ, в Коллегию которого, разумеется, входил и сам, а ЦК ВКП(б), то есть напрямую Сталину. Партийные органы, Коминтерн и его разведка, к которой тогда еще принадлежал Рихард Зорге, тоже использовали в своей работе достижения службы «Глеба Бокова».
Роман Ким «в Спецотделе ОГПУ… выполнял работы по анализу японских шифров»[219]. Очевидно, что на эту работу он попал благодаря знанию японского языка и потому, что, хотя и не был членом партии, пользовался безграничным доверием руководства госбезопасности. Немного позже, в 1934 году, шеф военной разведки Советского Союза Ян Берзин сформирует список требований к сотруднику шифровальной службы. Читая его, можно представить, как примерно выглядел в глазах начальства Роман Ким, какими достоинствами он обладал и почему именно этот человек был откомандирован в спецотдел:
«— быть абсолютно преданными своему государству, так как они [сотрудники службы шифровки и дешифровки. — А. К.] посвящаются в особо секретные государственные дела;
— иметь высшее образование;
— владеть в совершенстве не менее чем одним иностранным языком;
— владеть способностью к ведению самостоятельной работы научно-исследовательского характера;
— обладать широкой научной эрудицией;
— обладать беспримерным терпением;
— обладать быстрой сообразительностью и хорошей ориентировкой;
— обладать незаурядной угадливостью;
— обладать комбинационной способностью…»[220]
По стечению обстоятельств именно в том же 1927 году, когда Роман Ким пришел в Спецотдел, ОГПУ впервые сумело взломать японские коды и после этого на протяжении многих лет советское руководство беспрепятственно читало японскую дипломатическую переписку. Разумеется, японцы время от времени меняли шифры, но те снова взламывались, и по большому счету ситуация не менялась: секреты посольства Японии в Москве, а значит, и японского Министерства иностранных дел и, в значительной степени, японского правительства были прозрачны для Сталина и советских спецслужб. Очень трудно, практически невозможно вычленить в этой истории роль Романа Кима — как обычно, нет свидетельств, нет доказательств его прямого вклада в раскрытие кодов. Возможно, он был привлечен на лингвистической стадии работы, консультировал дешифровщиков или делал что-то еще. Тем более нельзя проследить эту причастность на протяжении всего довоенного периода — с 1927 по 1941 год, а это один из ключевых вопросов, если пытаться проанализировать значение Кима для советской контрразведки на японском направлении в 1930-е годы. Но совпадение — короткая командировка в спецотдел и тут же раскрытые шифры — немаловажное.
И снова характерный почерк Романа Николаевича: когда он пишет об искусстве дешифровки в книгах, создается впечатление, что он ничего об этом не знает. Слишком уж легковесно выглядят его объяснения. И это несмотря на то, что особенности японского языка, «всплывающие» при дешифровке, оказываются важнейшей частью одной из главных интриг в повести Кима «По прочтении сжечь». Вот диалог между американскими дешифровщиками (похожий Роман Николаевич, скорее всего, своими ушами слышал где-то в здании на Большой Лубянке): «…несмотря на солидную подготовку, японоведам-переводчикам приходилось трудновато. Японские телеграммы писались латинскими буквами, то есть фонетическими знаками, и в этом заключалась опасность — в японском языке уйма одинаково звучащих слов.
— Проклятый язык, — тихо ругался старший лейтенант Пейдж, щупленький и лысый, в очках. — Это они специально выдумали, чтобы насолить всем, кто изучает их язык. Извольте догадаться, о чем идет речь. Орган, артерия, возвращение, срок, флагманский корабль, ваше письмо и так далее — всё звучит одинаково: “кикан”. Целых восемнадцать значений! Или “иси”. Означает и камень, и врач, и желание, и наследник, и воля покойного… поди разберись, о чем идет речь.
— И еще смерть через повешение, — вкрадчивым голосом добавил старший лейтенант Крайф…
— Кто-нибудь из нас действительно повесится. — Пейдж вздохнул. — Вчера над одной фразой просидел битых два часа, потому что японский шифровальщик забыл указать долготу гласных, собака. А ведь слово “кото”, если не оговаривать долготу гласных, может означать тридцать три разных понятия…
— Всё зависит от контекста, — сказал Уайт. Пейдж мотнул головой:
— Он часто совсем не помогает. Приходится гадать. Кошмар какой-то».
Понятно, что, как писал Ким, специалисты по разгадыванию кодов нуждались в помощи людей, безупречно знающих японский язык. Японоведы должны были подсказывать, какая буква или слово может быть в том или ином месте расшифровываемого текста, — без их консультации нельзя было строить правильные догадки. Но самое странное в этом, конечно, способ, с помощью которого американские дешифровщики в повести Романа Николаевича вскрывают японские коды. Он невероятен, как невероятна вся история Романа Кима. Может быть, как Ким трактовал способы шифрования японской дипломатической переписки, так и было на самом деле? Приходится верить писателю на слово, но существует один простой довод в пользу правдивости Кима: именно с его приходом в Спецотдел эти самые шифры были раскрыты. Приведенная выше цитата из повести не содержит никаких сложных математических решений проблем дешифровки. Всё упирается в глубокое знание японского языка и, как писал Берзин, «угадливость», или, выражаясь словами героя повести, в «извольте догадаться, о чем идет речь». То, о чем пишет Роман Николаевич в книге, для востоковедов выглядит весьма правдиво:
«…Все японские разведчики, даже самые изощренно коварные, бесхитростны, как дети. Когда им нужно сделать какую-нибудь секретную запись, они не утруждают себя придумыванием нового способа, а употребляют один из тех, что уже фигурирует в мировой детективной литературе.
Например, шпион Исидзака, пойманный в Сан-Диего в прошлом году, применял в своих донесениях о местонахождении зенитных батарей примерно такой же метод иносказаний, который описан в рассказе Бейли “Сад фиалок”.
У капитан-лейтенанта Кавабата, арестованного в мае этого года около Фресно, нашли письмо, зашифрованное таким же способом, как в “Украденном рождественском ларчике” Лилиан де ла Тур, где буквы заменяются пятизначными величинами. Одни японцы пользуются методом, упоминаемым Конан Дойлем в “Долине ужаса”, — указывают порядковые номера страниц, строк и букв, а ключом берут справочник-ежегодник; другие применяют метод подстановок, как у Антони Уина в рассказе “Двойная цифра 13”; третьи пользуются методом, о котором говорится в “Самом крупном деле Френча” Крофтса, — зашифровывают на основе таблицы акций. А у двух японских рыбаков, пойманных в начале года у Панамского канала, обнаружили записки, зашифрованные с помощью каталога цветочного магазина — точь-в-точь, как у Агаты Кристи в рассказе “Четверо подозреваемых”.
— У Эдгара По в его “Золотом жуке”… — вставил Уайт.
Гейша перебил его с презрительной гримасой:
— Таких примитивных способов, как в “Золотом жуке” По или в “Глории Скотт” и “Красном круге” Конан Дойля, теперь не употребляют даже дефективные младенцы.
— Значит, замечательное открытие лейтенанта Крайфа, — начал Пейдж, — заключается в том, что…
— Эйнштейну понадобилось целых полторы страницы для изложения теории относительности, — сказал Гейша, а моя концепция требует всего три строчки и может быть сформулирована так: для разгадывания криптографии японских разведчиков надо просто перебирать в уме способы, упоминаемые в произведениях известных детективных писателей».
За помощью в понимании степени реальности описанного Кимом способа стоит обратиться к специалистам. Криптограф одной отечественной спецслужбы, назовем его «В.», специально для нашего исследования высказал свое профессиональное мнение об этом: «Описанный в книге способ закрытия информации с использованием опыта мировой детективной литературы вряд ли использовался профессиональными разведчиками для передачи сведений по каналам связи. Вместе с тем, нельзя исключать использование таких бесхитростных методов в личных целях, например, для закрытия информации от случайных посторонних глаз (не спецслужб). Кроме того, такой метод мог быть использован в целях маскировки, отвлечения внимания и “усыпления бдительности”, когда таким образом практически демонстративно, по-дилетантски закрывается отвлекающая информация»[221].
Конечно, читая Кима, надо делать скидку на то, что речь идет о предвоенных годах, а если мы говорим о реальной работе Романа Николаевича в Спецотделе, то и вовсе о 1920-х. Уровень шифровального дела, как и всей разведывательной работы, разительно отличался даже от достижений следующего десятилетия. Но поверить в то, что японские шифровальщики могли использовать столь незатейливый метод, как составление кодов на основе способов, заимствованных в мировой детективной литературе, невозможно. Даже если вспомнить, что речь идет о сложном, омонимичном японском языке. Именно с этого герои повести и начинают свои рассуждения. Официальная переписка велась в те годы слоговой азбукой катаканой. Чтение записанного таким образом текста представляет значительные трудности: непонятно, где кончается одно слово и начинается другое, знаки препинания сведены к минимуму, а чаще всего только к точкам в конце предложения. Когда переводчик не видит иероглифической основы слова, в языке, где с одинаковым звучанием существуют десятки совершенно разных слов и понятий, он оказывается в тупике. Понять, что именно имеется в виду, почти невозможно, работа дешифровщика-иностранца становится поистине каторжным трудом, где к тому же значительные шансы на победу зависят от его озарения, «угадливости», просто везения, наконец. Первый христианский миссионер в Японии иезуит Франциско Ксавьер писал о японском языке, что он придуман дьяволом специально, дабы затруднить для европейцев проповедь на островах Учения Христа. Если вспомнить, что и этот самый «дьявольский» язык был специально зашифрован, то обращение к элементарным кодам из приключенческой литературы вполне могло казаться в те времена достаточной гарантией от проникновения в японские тайны непрошеных читателей. В конце концов, еще во времена Русско-японской войны 1904–1905 годов японцы довольно часто не кодировали свои сообщения из экономии времени, зная, что у русских катастрофически не хватает переводчиков и некому будет разобрать даже незашифрованный, но написанный скорописью текст. Считается, что похожую практику применяли и египтяне уже во вполне современной Шестидневной арабо-израильской войне, когда нубийцы, служившие в армии Египта, вместо шифра использовали свой довольно сложный язык. И нельзя не заметить, что во всех случаях такие псевдошифры были вскрыты. Однако уже десятилетие спустя Япония достигла выдающихся высот в криптографии. Крупный британский специалист по искусству дешифровки Г. Ярдли в своей книге «Американский черный кабинет» отмечал, что в 1920–1930-х годах «Япония и Советский Союз являлись единственными странами, пытающимися добиться успеха в использовании конструкции кодовых слов неодинаковой длины… это — мощное оружие, при помощи которого можно запутать любую шифровку»[222]. Так что эксперт В. совершенно прав: прием, описанный Кимом, — блеф, мистификация, введение читателей в заблуждение с пока неясной нам целью.
О сотрудниках японского направления Спецотдела ОГПУ не известно почти ничего. «В дешифровальной секции выделялись… старый, но полный сил профессор Шунгский, служивший еще в царской армии и являвшийся главным специалистом японского отделения по языковым вопросам… Была женщина, которая настолько любила всё японское, что дома облачалась в кимоно. Была дочь профессора-япониста, которого в 1930-е годы арестовали по обвинению в том, что он в течение многих лет являлся резидентом японской шпионской сети в Москве»[223]. За исключением профессора Павла Матвеевича Шунгского идентифицировать сотрудников по указанным характеристикам нельзя — слишком мало данных. Кстати, Павла Матвеевича напрасно считали стариком, он был всего на шесть лет старше Романа Кима. Кадровый офицер с 1912 года, Шунгский с 1926-го служил в Разведывательном управлении Штаба РККА (Спецотдел ОГПУ обслуживал оба разведывательных ведомства СССР — и политическую, и военную разведку), работал в советском консульстве в Кобэ и преподавал японский язык в Московском институте востоковедения — там же, где и Ким[224]. В 1935–1936 годах Шунгский достиг фантастических успехов в деле расшифровки японских кодов: «15 октября с. г. японское правительство отклонило свой основной код и ввело вместо него новый. Создалась угроза не иметь информации о военных мероприятиях Японии по линии дешифровки японских шифротелеграмм в нужный момент. Помощник начальника… отдела РУ РККА т. Звонарев Б. В. совместно с работниками его подразделения тт. Шунгским, Калининым, Мыльниковым и работниками Спецотдела ГУГБ НКВД тт. Ермолаевым и Ермаковой в минимально короткий срок, в 6 дней, раскрыли указанный код и обеспечили бесперебойную расшифровку японских шифротелеграмм. Эти результаты достигнуты благодаря систематической подготовке т. Звонаревым своего подразделения к выполнению стоящих перед ним задач. Непосредственно при раскрытии кода особо важную роль сыграли тт. Звонарев и Шунгский. Ходатайствую о награждении ценными подарками… т. Звонарева Б. В. и специалистов тт. Шунгского, Калинина и Мыльникова…» На этот рапорт нарком обороны наложил резолюцию: «Наградить т. Звонарева золотыми часами, а остальных тт. серебряными (хорошими) часами. К. В. 27.XI.35 г.»[225]. В том же 1936 году вместе с П. М. Шунгским орден Красной Звезды получит и Ким: за выполнение государственного задания «особой важности».
В 1927 году Роман Николаевич был идеальной кандидатурой для работы с японскими кодами. Язык противника был для него родным — со всеми не отмеченными в словарях разговорными формами. Мышлением Роман отличался крайне нестандартным, был способен на озарения, следовал в своих выводах нелинейной логике и, наоборот, хорошо представлял характерные для японцев логические построения. К тому же он был блестяще и разносторонне образован, что позволяло ему «угадывать» самые невероятные решения, использовавшиеся японцами при конструировании шифров. Неизвестно, что рассказал Киму о японских кодах профессор Спальвин, занимавшийся их дешифровкой на Дальнем Востоке. Учитывая такие исходные данные, нельзя не поверить в то, что приход Кима в Спецотдел в 1927 году и вскрытие японских кодов не совпадение, а закономерный результат правильного выбора сотрудника для помощи в этой важнейшей работе и тяжелого, кропотливого труда этого сотрудника.
Когда же командировка в отдел Глеба Бокия закончилась, у Романа Николаевича оставалась еще масса дел. Севастополь, «меморандум Танака», основная работа в контрразведывательном отделе ОГПУ — всё это по-прежнему совмещалось с преподаванием японского языка в институте и в Академии РККА. Приходилось еще выполнять задания в Коминтерне, где японская компартия была представлена не вполне понятным по своим политическим убеждениям Катаяма Сэн. Ким готовил для него докладные записки, сам выступал на секретных заседаниях Коминтерна и его Исполнительного комитета (ИККИ), где наверняка встречался с его сотрудником Рихардом Зорге, на мероприятиях Профинтерна, следил по заданию КРО за деятельностью японского сектора ИККИ, где царил хаос в понимании целей и методов коммунистического подполья в Японии. Поличному заданию главы ОГПУ В. Р. Менжинского Ким негласно контролировал деятельность японской секции на VI конгрессе Коминтерна в 1928 году, V конгрессе Профинтерна в 1930-м[226]. Интересная деталь: для того чтобы не обострять и без того неспокойные отношения с Японией, прибывающих в СССР японских коммунистов, многие из которых шли на преподавательскую работу в языковые вузы, заставляли «маскироваться». Они брали себе корейские имена, и, думается, их было кому в этом проинструктировать. Например, Миягусику стал Паком, Фукунаса — Ёном, Матанаси — Цоем. Когда их расстреливали в 1937 году, то одним из пунктов обвинения стало то, что японцы, якобы желая скрыть свое происхождение от советских властей, выдавали себя за корейцев…[227]
И всё же работа в Спецотделе, несмотря на всю ее критическую важность для Советского Союза и успешность для ОГПУ и лично Кима, была лишь командировкой. Интересным, но мимолетным заданием стало дело «Черного принца». Факультативными видятся сегодня мероприятия по контролю за японцами в Коминтерне, и загадочно тонет в тумане истории операция «Меморандум». Главным же направлением деятельности Романа Николаевича следует считать начало всё в том же 1927 году практики «лубянского ниндзюцу», направленного непосредственно против японского посольства и выдержанного в духе лучших шпионских детективов, которые в те годы не писали литераторы, а проживали настоящие синоби в европейских костюмах.