⠀⠀ ⠀⠀
Знаменитый архитектор получает необычный заказ — построить в одной из арабских стран музей, посвященный «лучшему другу человека». Все дело в том, что собаки играли мистическую роль в жизни местного царька, не раз спасая ее. Проект музея приходит внезапно — архитектор просто увидел его отражение на стене. Но все идет вкривь и вкось: в стране начинается гражданская война, и здание решено возводить в Австрии. Целая цепь совершенно невероятных событий и происшествий приводит архитектора к тому, что он с ужасом понимает — его заставили строить новую Вавилонскую башню, а истинный заказчик — вовсе не арабский князь…
Перевод П. Тиракозова.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Мы не можем приблизиться к Небу ни на шаг. Перемещаться в вертикальном направлении не в наших силах.
Но, если долго смотреть в небеса, приходит Господь и забирает нас наверх. Ему-то нас легко поднять.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Моему брату Дэвиду Кэрролу, с самого начала помогавшему мне строить жизнь.
⠀⠀ ⠀⠀
Представься мне такая возможность, то, вместо избитой «признательности», я бы отблагодарил следующим образом: экслибрисом из бетона и стекла — моего редактора и друга Питера Лэвери за его доброе отношение и поддержку на протяжении многих лет, пожизненным запасом «Нозерн Лайте» — Сандру Ньюфельдт, великодушно подарившую мне некоторые из встречающихся в романе историй.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Я предпочел бы создавать свою душу, нежели украшать ее…
В тот самый момент, когда снова позвонил Господь Бог, я как раз укусил длань, меня кормящую. Тряся укушенной левой рукой, Клэр сняла трубку. Спросив, кто звонит, она сделала большие глаза и со словами: «Опять твой Бог», — протянула трубку мне. Одна из ее шуточек. Султана звали Мохаммед, и, в некотором смысле, он действительно воплощал Господа Бога — для полутора миллионов жителей расположенной где-то в районе Персидского залива республики Сару.
— Алло, Гарри?
— Рад слышать ваш голос, сэр. Ответ по-прежнему отрицательный.
— Кстати, вы знаете представительство «Мерседес-Бенц», что на бульваре Сансет? Вот здание, которое мне по-настоящему нравится!
— Еще бы. Его проектировал Джо Фонтанилья[3]. Он работает в фирме «Нейдел и партнеры». Вот ему и звоните.
— О нем в «Тайм» не писали.
— Ваше Высочество, вы хотите прибегнуть к моим услугам исключительно потому, что меня угораздило попасть на обложку этого журнала. По мне, так это вовсе не лучший повод нанимать исполнителя миллиардного проекта.
— На прошлой неделе было объявлено, что Прицкеровской премии[4] за этот год удостоен некий американец по имени Гарри Радклифф. А ведь для архитектора она равнозначна Нобелевской.
— Снова вы об этой статейке…
— И еще мне страшно нравится кофейник, сделанный по вашему эскизу. Знаете что, Гарри? Приезжайте-ка ко мне в отель, я хочу подарить вам машину.
— Вы уже подарили мне машину, сэр. На прошлой неделе. Как это ни печально, но больше чем с одной мне просто не управиться. К тому же, ответ все равно будет нет. Я не проектирую музеи.
— А у меня здесь, между прочим, одна ваша знакомая. Фанни Невилл.
Тем временем, другая моя знакомая, Клэр Стенсфилд, повернувшись ко мне изящной обнаженной спиной, стояла у балконной двери и созерцала раскинувшийся внизу Лос-Анджелес.
Клэр — здесь, Фанни — у султана. Соль и перец на мои свежие раны, ей-Богу!
— И какими судьбами? — Я постарался сформулировать вопрос как можно более неопределенно, дабы у Клэр не возникло подозрений.
— Ну, я просто предложил вашей подружке взять у меня интервью.
Больше всего на свете Фанни Невилл обожает две вещи: власть и фантазию — хорошо бы и то, и другое сразу, но в крайнем случае может удовольствоваться чем-либо одним. Я воплощал для нее фантазию. Познакомились мы года два назад в Нью-Йорке, когда она брала у меня интервью для журнала «Искусство в Америке». Я умею давать неплохие интервью, вернее, умел до того, как у меня поехала крыша и я на некоторое время вообще выпал из жизни.
Теперь я вроде бы вернулся, но по-прежнему бездельничаю, переключаюсь с одной замечательной женщины на другую, которые, кстати, будто сговорившись, в один голос твердят, что мне пора оторвать задницу от стула и заняться чем-нибудь серьезным.
— А нельзя ли с ним поговорить?
— С ним? Вы хотите сказать — с Фанни? Прошу.
Наступила пауза, затем она взяла трубку:
— Привет. Ты у Клэр?
— Да.
— Не знаю почему, но мне от этого всегда становится как-то… уютно, что ли. Интересно, а когда ты звонишь ей от меня, у тебя такой же голос?
— Да.
— Сволочь ты, Гарри. Ты почему мне не сказал, что султан хочет, чтобы ты построил ему музей?
— Потому что я отказался.
— Но ведь ты принял от него машину.
— Ну и что? Это же подарок.
— Ага, подарок. В сорок тысяч долларов.
— Он только что посулил мне еще одну.
— Да уж, слышала… — Она фыркнула, как ворчливая старая дева. — Приедешь ко мне ужинать?
— Ага.
Клэр обернулась. На фоне яркого солнца, бьющего ей в спину, ее нагота была как-то незаметна. Подойдя ко мне, она сделала быстрое движение ножкой, и телефон замолк. Не сразу я сообразил, что она сделала — выдернула вилку из розетки.
— Еще наговоришься, когда будете трахаться.
Перед тем как нанести визит Фанни и султану, я решил заехать на свою любимую автомойку в западном Голливуде. Голубые, что ее держат, обслуживают красиво и со вкусом.
Вообще мне лучше всего думается именно на автомойках. Почему-то. Несколько минут под сумасшедшими потоками воды среди мелькания желтых щеток, влияют на некую отдаленную, но очень важную часть моего мозга так, что из этого рукотворного шторма я выныриваю бодрым и полным свежих идей. Знаете «Андромеда-центр»[5] — тот, что в Бирмингеме, в Англии? Который принес мне такую бешеную славу лет десять назад? Ну так вот, я придумал его как раз в автомойке. Помню, пялюсь я тогда на шуршащие полукружия, рисуемые на лобовом стекле дворниками моей машины, и уже вот-вот отключат насосы, как мне в голову вдруг ударяет та самая идея насчет взаимопересекающихся арок, ставших доминирующим элементом этого пользующегося заслуженной известностью здания.
Вот и сейчас я сидел в голливудской автомойке и наблюдал за тем, как мой новый «лотус» со всех сторон окатывают водяные струи. Знаменитость, которая совершенно не у дел. Дважды за свою жизнь я был разведен, моя первая супруга была буквально помешана на всевозможных диетах, а творческие способности ее проявлялись лишь в том, что она писала свое имя с двумя «д»: Анддреа. Она обожала заниматься любовью по утрам, а остаток дня посвящала нескончаемому нытью. Наш брак слишком затянулся, и, в конце концов, Анддреа ушла от меня к гораздо более приятному, чем я, человеку.
Меня же приятным никак не назовешь. От других я всегда жду хорошего отношения, но не испытываю ни малейшего желания платить тем же. К счастью, почти всю мою сознательную жизнь очень влиятельные люди постоянно называли меня гением, поэтому изрядная толика грубости, безразличия, да и просто дурных манер всегда сходила мне с рук. Кстати, совет: если когда-нибудь вам представится возможность осуществить одно-единственное желание, пожелайте, чтобы мир признал вас гением. Гениям дозволено буквально все. Пикассо, например, вообще был порядочной сволочью, Бетховен никогда не выносил за собой ночной горшок, а Фрэнк Ллойд Райт[6] обирал своих клиентов и спонсоров почище любого вора. Но им все сходило с рук, поскольку они были «гениями». Может, конечно, они и были гениями, и я, возможно, тоже гений, но вот что я вам скажу: гений — это лодка, свободно носящаяся по волнам. Основная ваша задача состоит лишь в том, чтобы оказаться на борту — а уж все остальное приложится. Я, к примеру, никогда не корпел над проектами долгие месяцы и годы, придумывая, как должны выглядеть мои самые известные здания. Их формы всегда являлись мне из ниоткуда — оставалось только перенести их на бумагу. Поверьте, я вовсе не скромничаю. Идеи всегда врываются в окно подобно дуновениям ветерка, главное — уловить этот ветерок. Брак[7] говорил: «Стиль человека — это в каком-то смысле его неспособность поступать иначе… Форма ваших мазков практически предопределена вашим физическим обликом». Он был совершенно прав. А все эти страдания, «мучения» над чистым листом бумаги или холстом — чушь собачья… Если мучаешься над своей работой, ты уже не гений. Да и вообще, любой, кто мучается, чтобы заработать на жизнь, просто идиот.
Приблизительно на середине второго ополаскивания (следующая операция — моя самая любимая: сушка; это когда машина оказывается в объятиях коричневого лоскутного занавеса, который чувственно проходится по всем изгибам кузова), все вдруг замерло. Мой великолепный новый синий «лотус» (спасибо султану!) застыл на месте, истекая водой. Бросив взгляд в зеркало заднего вида, я заметил, что двигающаяся за мной машина тоже остановилась. Водитель поймал мой взгляд в зеркале и недоуменно пожал плечами.
Угораздит же застрять в автомойке у голубых! Несколько мгновений я просидел, барабаня кончиками пальцев по рулю. Справа рысцой промчались двое рабочих и исчезли в открытых воротах. Я снова глянул в зеркальце, парень за мной опять пожал плечами. Тогда я вылез из машины и, посмотрев в сторону выхода, заметил, что там царит какая-то суматоха. Я направился прямиком туда. — Ну и тачка!
— Хрен с ней, с тачкой, Лесли! У нас водила концы отдал, а ты!..
Коричневая машина (как сейчас помню, я еще подумал: вот здорово, а ведь она одного цвета с сушильными тряпками) стояла в нескольких футах от ворот. Вокруг нее крутились несколько человек, заглядывая в салон. Дверца водителя была открыта, и возле нее на корточках сидел управляющий. Он взглянул на меня и спросил, не врач ли я случаем — мол, у парня то ли сердце прихватило, то ли еще что, короче, он умер. Мне страшно захотелось посмотреть, и я тут же заявил: ага, самый что ни на есть врач. Подойдя к управляющему, я тоже присел на корточки рядом.
Хотя машина только-только прошла мойку, в салоне воняло окурками и каким-то сырым тряпьем. На руле, навалившись грудью, неподвижно застыл водитель — мужчина средних лет. Припомнив, что в подобных случаях обычно делают виденные мной по телевизору врачи, я приложил руку к его шее, пытаясь нащупать пульс. Но под колючей, небритой кожей ничего не дрогнуло.
— Готов. «Скорую» вызвали?
Управляющий кивнул, и мы одновременно встали.
— Доктор, скажите, что, по-вашему, с ним случилось?
— Скорее всего, инфаркт. Но точный диагноз поставит только «скорая».
— Надо ж было так помереть, а? Ну ладно… Лесли, Карим, помогите-ка мне откатить ее в сторонку, а то остальным не выехать. Спасибо, доктор. Извините за беспокойство.
— Ничего страшного.
Я повернулся и двинулся было обратно, к своей машине.
— Нет, это ж надо…
— Извините? — Я взглянул на него.
— Ну, то есть, я ведь здесь вроде как за главного… Вот я и подумал, каково это, умереть в какой-то автомойке — особенно если ты человек известный! Представляете некролог: «Грэм Гибсон, известный актер, в четверг был найден мертвым в „Эйфелевой бане“. Скорее всего, смерть явилась результатом обширного инфаркта миокарда». — Он взглянул на меня и криво усмехнулся. — Замыт до смерти.
— О, как я вас понимаю…
Тот еще ответ… «Многозначительный» такой. Кто-то спит и видит собственное имя на обложках журналов, кто-то грезит о бронзовых дощечках на стенах зданий. Я тоже поначалу грезил о том же, но только до тех пор, пока это не произошло со мной на самом деле. После чего я начал прикидывать, как будет выглядеть мой некролог. Где-то я читал, что журналист, сочиняющий некрологи для «Нью-Йорк Тайме», пишет их заранее, еще до того как человек умрет (разумеется, это касается только известных людей), а потом, когда знаменитость даст дуба, лишь доводит уже готовые материалы до ума, вставляя мелкие подробности. В общем-то, подобная метода вполне понятна и, с моей точки зрения, совершенно логична — разве что немного коробит момент «доведения до ума». Допустим, ты прожил долгую, замечательную жизнь, многого достиг и пользовался заслуженной известностью. И что потом? А потом, если ты по несчастливому стечению обстоятельств приказываешь долго жить, подавившись пробкой от бутылки, или случайно подставляешь голову под обломившийся сук, который отправляет тебя в вечный нокаут, то можешь считать, что свой жизненный путь ты завершил как полный идиот. Но ведь Теннеси Уильямс[8] действительно подавился пробкой, а Одэна фон Хорвата[9] и впрямь зашибло упавшей веткой. Правда, об этом Одэне я не знаю почти ничего, кроме того, что он был писателем и умер именно так: гулял себе по Парижу, гулял и вдруг — хлоп сук на голову. И что будут говорить потом? А говорить потом будут нечто вроде: «Да я об этом Гарри Радклиффе почти ничего и не знаю. Помню только, он вроде архитектор и умер от инфаркта в какой-то там автомойке». Да ладно бы автомойка приличная была — но «Эйфелева баня»!..
Возвращаясь к машине, я напомнил себе, как бездарно провел последние годы своей жизни. Так что, если бы это я дал дуба в той коричневой тачке, вся моя жизнь выглядела бы довольно бессмысленной.
— Что там такое? — Водитель следующей за мной машины наконец соизволил вылезти наружу.
— Ничего особенного. Одного типа хватил инфаркт, и он умер.
— Здесь! — Парень недоверчиво покачал головой и улыбнулся.
Но я-то знал, о чем он думает, а потому впал в еще большее уныние: Боже мой, это ведь действительно смешно. Расскажи вы кому-нибудь, что сегодня, мол, были на автомойке и во время последнего ополаскивания один из клиентов умер, — вряд ли ваш собеседник удержится от улыбки. И улыбнется он точно так же, как этот парень. А потом начнется одна из полушутливых-полуопасливых застольных дискуссий по поводу сравнительных достоинств и недостатков того или иного способа протянуть ноги.
Как, бывало, говаривал Венаск[10], все мы в глубине души сознаем собственную ущербность, а поэтому тратим чересчур много усилий на то, чтобы сей факт скрыть или доказать обратное — причем, притворяемся-то, в основном, перед самими собой. «Но затем, оказавшись на смертном одре, — обычно продолжал Венаск, — человек вдруг остро осознает, что может закончить свои дни еще глупее, чем жил. Причем, покойнику-то уже все равно, он-то своих похорон точно не увидит, но нет, нам даже после смерти хочется выглядеть как можно лучше, А иначе, разве пользовались бы такой популярностью дорогостоящие гробы и пышные похороны? Это лишь результат того, что мы, даже лежа в могиле, тщимся произвести впечатление на окружающих».
⠀⠀ ⠀⠀
Через пять минут, остановившись перед светофором на бульваре Сансет, я бросил взгляд налево, и как вы думаете, кого я узрел за рулем соседней машины? Ну конечно же, Маркуса Гебенстрайта собственной персоной!
Этот архитектурный критик, подвизающийся в журнале «Эл-Эй-Ай», был моим злейшим, самым давним врагом. Он один написал о моих проектах больше гадостей, чем все остальные критики вместе взятые. Чем более знаменит я становился, тем сильнее его душила злоба и тем яростнее он брызгал во все стороны своей ядовитой слюной.
— Маркус!
Он медленно повернул голову и бросил на меня взгляд, исполненный истинно арийского высокомерия. Однако, когда наконец до него дошло, кто возник перед его светлыми очами, презрительное выражение лица мгновенно сменилось гримасой жгучей ненависти.
— А, Радклифф… Небось, катишь домой с очередного сеанса электрошока?
— Вот и не угадал, Маркус. Я только что получил новый миллиардный заказ! Мне предложили построить музей стоимостью в целый миллиард долларов. Притом, никаких условий. Единственное требование, чтобы это был подлинный Гарри Радклифф. Видишь, Маркус, как бы ты меня ни честил, всегда найдутся люди, готовые доверить мне деньги! Ну что, отсосал, мудак нацистский?
Ответить я ему не дал. Врубил скорость и рванул с места, кипя от радостного возбуждения, словно восемнадцатилетний подросток.
⠀⠀ ⠀⠀
Поговаривали, будто султан Сару является полноправным владельцем отеля «Уэствуд-мьюз». Если так, то вполне понятно, почему во время своих визитов в Лос-Анджелес, которых приходилось по пять или шесть на год, он со всей своей свитой неизменно останавливался именно здесь. Отель был спроектирован и построен в тридцатые годы одним из учеников Петера Беренса[11] и больше смахивал на одну из тех миленьких фабрик, которые Беренс в свое время создавал в Германии. В общем-то, необычность отеля мне даже нравилась, вот только я никак не мог взять в толк: с чего султану, который с легкостью мог бы приобрести тот же «Беверли-Хиллз» и всю недвижимость на десять миль вокруг, взбрело в голову покупать именно этот шедевр?
Когда я подрулил к центральному входу, у машины тут же возникла необычайно высокая негритянка в голубино-сизых рубашке и слаксах. Она открыла мне дверцу. Я, как всегда, окинул девушку исполненным восхищения взглядом. Неотразима, просто неотразима.
— Привет, Лючия.
— Привет, Гарри. Что, неужели снова пригласил?
— Скорее, призвал.
Лючия понимающе кивнула, я вылез, и она скользнула на мое место. Девушка и машина идеально подходили друг другу. По всем статьям — и по экстерьеру, и по цвету — машине следовало бы принадлежать ей. Но — увы. Лючия была всего лишь одной из легиона очаровательных калифорнийских неудачниц, волею судеб обреченных парковать чужие машины.
— Так он все еще хочет, чтобы ты отгрохал ему музей?
— Угу.
— А ты, значит, все упираешься?
Ее длинные шоколадного цвета руки изящно покоились на руле. Лючия одарила меня улыбкой, которая хоть кого свела бы с ума.
Я подумал, что бы ей ответить, но вместо этого неожиданно спросил:
— Слушай, а кем бы ты хотела стать, когда вырастешь?
Не понимая, шучу я или спрашиваю всерьез, она склонила голову набок и промолвила:
— Когда вырасту? Актрисой, а что?
— То есть ты хочешь, чтобы на твоей могиле написали: «Лючия Армстронг, актриса»? Так?
— Была бы просто без ума от счастья. А ты-то, Гарри? Тоже, наверно, не прочь удостоиться чего-нибудь вроде: «Гарри Радклифф, великий архитектор»?
— Не-а, слишком уж банально. Лучше так: «Человек, Построивший Собачий Музей».
Эта идея, неожиданно обретшая словесную форму, вдруг захватила меня с головой. Я двинулся по засыпанной мелким гравием дорожке ко входу в отель, на полпути остановился и обернулся, вспомнив, что не попрощался с Лючией, но она уже отъезжала. И тогда я крикнул вслед удаляющейся синей машине:
— Да, это было бы чертовски удачной эпитафией!
Сам не знаю, что на меня так подействовало: то ли смерть того несчастного на автомойке, то ли возможность утереть нос Гебенстрайту. А может, во всем виновато видение могильной плиты с выбитой на ней надписью «Человек, Построивший Собачий Музей»? Как бы там ни было, входя в холл «Уэствуд-мьюз», я твердо знал, что султан получит свой музей. Даже несмотря на то, что столько месяцев я как попугай твердил «нет».
Оставалось лишь убедить султана в том, что уломать меня было не просто удачей, а самым настоящим счастьем, и постараться выбить из него как можно больше денег — и для себя, и на осуществление проекта. «Как можно больше» — это еще мягко сказано. От моих запросов даже ему икнется.
⠀⠀ ⠀⠀
— Каковы ваши самые ранние воспоминания?
Этот вопрос Фанни Невилл задала мне прямо с порога — в тот самый день, когда мы впервые встретились с ней несколько лет назад. Она даже не дала мне возможности усесться обратно в кресло, после того, как я впустил ее.
— Спутник и Ракета Монро в Луксорских банях в Нью-Йорке, — не задумываясь ответил я.
— И сколько вам тогда было?
— Думаю, года три.
— А кто такие Спутник и Ракета Монро?
— Профессиональные рестлеры.
⠀⠀ ⠀⠀
Мой отец, Де Саль «Сынок» Радклифф, происходил родом из небольшого луизианского городишки под названием Безил. Еще в раннем детстве он научился ловить каймановых черепах, очаровывать женщин и делать деньги. А также мой папаша любил повторять, что все эти три занятия во многом схожи, потому, мол, он так и преуспел в жизни.
Сочным южным акцентом он поучал меня:
— Если хочешь поймать каймановую черепаху, Гарри, то вся штука в том, чтобы сунуть ногу в мягкий придонный ил и очень-очень осторожно пошарить вокруг.
Будь хоть одна из этих обжор поблизости, она непременно вцепится в тебя. И вот тогда уж тебе потребуется все твое терпение. Понимаешь, она ведь попросту не будет знать, что ей с этой твоей ногой делать. Что может решить какая-то там черепаха, у которой в башке нет ничего, кроме ила? Поэтому ты просто затаи дыхание и жди. Само собой, больше всего на свете тебе захочется выдернуть ногу и рвануть куда глаза глядят, но только ты об этом и думать забудь. Потерпи, сынок, и тебе воздастся сторицей. Ну, а с женщинами и деньгами то же самое: они только и ждут, чтобы в тебя вцепиться и утянуть за собой. Но стоит только чуть-чуть подождать, и они обязательно разожмут челюсти.
Еще папаша очень любил, чтобы вечерами кто-нибудь составлял ему компанию у телевизора. Обычно этой «компанией» оказывался я, поскольку мать телевизор на дух не выносила.
Особенно ему нравился рестлинг — «здорово расслабляет», мол. Передачи по пятому каналу из «Юлайн-Арены» или из «Коммака», что на Лонг-Айленде.
⠀⠀ ⠀⠀
— Как сейчас помню, сижу это я у отца на коленях, а он мне показывает: «Смотри, Гарри, это Папашка Сики». Или Бразилец Бобо, Джонни Валентайн, Мохнатый Купидон. Я тогда был от горшка два вершка, и мне казалось, что это имена из какой-то волшебной сказки, вот я и запомнил их на всю жизнь. А Спутник и Ракета Монро были самыми страшными из всех. У обоих — длинные черные волосы с белесыми прядями, в общем, вид — как у самых отпетых негодяев.
Фанни наклонилась вперед и ткнула в мою сторону своими сложенными очками.
— Так вот, значит, откуда берутся названия для вашей коллекции?
— Именно.
— То есть вы называете мебель в честь профессиональных рестлеров?
— Ага. Правда, потом эту идею украл у меня Филипп Старк[12]. Начал называть свои работы в честь героев какого-то научно-фантастического романа. Понимаете, на мой взгляд, люди чересчур серьезно относятся к дизайну. Вот я и решил давать своим творениям имена, забавные имена — надеялся, люди наконец увидят вещи в истинном свете. Ведь человек, готовый выложить за стул целых пять тысяч долларов, явно не понимает, что творит.
Она снова — кажется, уже в четвертый раз — нацепила очки. Тонкое овальное лицо и крупные темные губы, сложенные в форме розового бутона… Квадратные очки в черной оправе от Кларка Кента[13] создавали впечатление, что она очень старается выглядеть серьезной.
— Но тогда, мистер Радклифф, что заставляет вас назначать по пять тысяч долларов за какой-то там стул под названием «Бразилец Бобо»?
— В следущий раз, мисс Невилл, лучше готовьтесь к интервью. Я не назначаю цен на мебель, которую проектирую, — это делает компания. Да и они спрашивают цену вовсе не за стул и не за лампу — нет, это цена моего имени. К тому же, поверьте, я еще довольно дешев — например, Нолл за каждый стул Ричарда Мейера[14] запрашивает по десять тонн.
— А вам не кажется все это просто аморальным? Ведь столько людей в мире испытывают сейчас лишения…
— А вам не кажется аморальным писать для журнала псевдоинтеллектуалов да богачей, которым ровным счетом наплевать на бедняков?
— Туше. И что вы делали в Луксорских Банях?
— Отец обожал турецкую баню и частенько брал меня с собой. Он вообще считал, что можно позволить себе буквально все: залпом выпить бутылку бренди, прокуролесить всю ночь напролет, — если только на следующий день сходить в турецкие бани и выпарить все последствия своих эскапад.
— Эскапад? — Она впервые улыбнулась.
— Я вообще верю в слова, где больше одного слога.
— То есть вам нравится язык?
— Я верю в него. Ведь это единственное, что нас связывает.
— А то, чем вы занимаетесь? Разве человечество не находится в полной зависимости от своих сооружений?
— Верно, но если оно окажется не в состоянии объяснить, что ему требуется, то и построить ничего не сможет. Даже самую примитивную травяную хижину.
— Но что лично вы думаете о своей работе, мистер Радклифф?
Не моргнув глазом и не испытывая ни малейших угрызений совести, я снова слизал у Кокто[15]. Только на сей раз заменил всего одно слово — вместо «писатель» вставил «архитектор».
— Я знаю, что каждое из моих творений могло бы прославить любого архитектора.
— От скромности вы явно не умрете.
Теперь настала моя очередь податься вперед:
— Значит, по-вашему, есть кто-то лучше меня?
— Хотя бы Альдо Росси[16].
Я презрительно отмахнулся:
— Его удел — кладбища.
— Тогда Кооп Химмельблау[17].
— Они проектируют самолеты, а не здания.
— Слушайте, неужели вы и вправду считаете, что лучше вас никого нет?
Я на мгновение задумался.
— Да.
— Ничего, если я процитирую это в статье?
Стараясь, чтобы мои слова звучали как можно более омерзительно, я перешел на протяжный луизиано-безилский выговор своего отца:
— Да ладно вам, Фанни! Неужто вы и впрямь думаете, что это мне повредит? В каждом интервью это цитируют. Ну и что? Я получаю все больше заказов! Люди предпочитают нанимать человека, который уверен в себе. Особенно когда речь идет о сотнях миллионов долларов!
И это было чистой правдой. Я беседовал с Фанни Невилл, а на моем письменном столе валялись сразу три проекта, которые я тогда обдумывал: аэропорт для германского города Аахена, Центр искусств для университета Рутгерса, что в Нью-Джерси, и дом, который я собирался построить в Санта-Барбаре для себя и Бронз Сидни.
Примечание: Бронз Сидни — это моя вторая жена. Бронвин Сидни Дэвис. Бронз Сидни. Начали мы как партнеры, затем поженились, но очень скоро поняли, что в качестве коллег функционируем куда лучше. Последовал мирный развод. Мы по сию пору остаемся добрыми друзьями и партнерами.
И аахенский и рутгерский проекты появились на моем столе исключительно по одной причине: я сумел убедить кого надо в том, что я — лучше всех. Их завоевала моя уверенность в себе, а уж потом и мои предложения. Вряд ли я добился бы своего с помощью одних лишь эскизов, хотя, на мой взгляд, они были весьма неплохи и отвечали всем требованиям.
Спросите кого угодно, какой период в своей жизни он считает кульминационным. Что бы вам ни сказали, готов биться об заклад: речь пойдет о работе, о делах. Лично я так уверенно ответил на вопрос Фанни именно потому, что в то время представлял собой настоящий ураган по имени Г. Радклифф, Один из Виднейших Американских Архитекторов. Я чувствовал себя тропическим штормом, из тех что зарождаются в Мексиканском заливе и наводят ужас на людей — особенно когда диктор в прогнозе погоды зловеще объявляет: «Ураган Гарри по-прежнему копит силы, растет и крепнет. Советую вам покрепче запереть ставни, друзья. Похоже, это действительно будет нечто! Этим „нечто“ был я — и становился все мощнее благодаря зданиям, которые мы строили. Затем — известность, кучи денег, предложения проектировать все, что моей душе угодно. Конечно, мы с Бронз Сидни вкалывали как проклятые, но это также давало восхитительное ощущение полноты жизни. Даже отправляясь вечером в постель, мы никак не могли остановиться: трахались часами, чтобы хоть немного разрядиться, сбросить переполнявшие нас электричество, волнение, возбуждение, предвкушение… которые накапливались в нас на протяжение всего дня.
А затем и впрямь грянула буря, только основной ее удар пришелся не по побережью, а по мне.
⠀⠀ ⠀⠀
Через несколько месяцев, после того как я был удостоен Прицкеровской премии (причем, да будет мне позволено отметить, я оказался вторым по молодости лауреатом за всю ее историю), ко мне пришла настоящая слава. Меня пригласили на празднование семьсот пятидесятой годовщины основания Берлина. Дабы как следует отметить юбилей, отцы города приняли более чем разумное решение пригласить самых выдающихся архитекторов со всего мира и предложить спроектировать несколько зданий, которые обновили бы лицо этого столько пережившего, но все еще крайне нервного города.
Сам же мегаполис конца двадцатого века торчал подобно какому-то строгому и внушительному маяку на самой границе коммунизма. Мне еще пришло в голову, что он такой благородный и утопичный, какими нам вряд ли когда-нибудь удастся стать.
Меня попросили спроектировать одно из зданий Берлинского технического университета. Уже час спустя я знал решение: разве можно себе представить что-либо более подходящее для технического университета, чем робот в семь этажей ростом? У меня на рабочем столе располагалась целая коллекция игрушечных роботов, и все мои друзья, увидев где-нибудь очередного оригинального робота, непременно привозили его мне.
Чуть ли не двое суток я провел в запертой комнате — все глядел и глядел на причудливые фигурки, ярко освещенные настольной лампой. Даже на телефон не отвечал. Наконец я принялся набрасывать на бумаге здание — адская смесь русского конструктивистского коллажа, сексапильной девушки-робота из «Метрополиc»[18] Фрица Ланга и куклы из «Повелителей вселенной»[19]. То, что постепенно вырисовывалось, было довольно оригинально, но не более того. Требовались какие-то дополнительные стимулы.
В Лос-Анджелесе на Мелроуз-авеню есть магазинчик, торгующий исключительно резиновыми пауками, японскими роботами, масками героев фильмов ужасов и проч. Этакий типичный, чересчур дорогой рай детского китча, где резиновая куча собачьего дерьма, которую ты еще ребенком приобретал за сорок девять центов, стоит аж семь долларов. На это заведение я ухлопал кучу времени и денег — шел туда каждый раз, когда нужно было подыскать решение для очередного проекта. И каждый раз возвращался домой с обошедшейся мне в тридцать или сорок долларов объемистой сумкой — светящиеся в темноте клыки оборотня, зелененькие ластики-автомобильчики, какие-то игры-головоломки… все это, разбросанное на моем столе, как ни странно, помогало. Совершенно непонятно почему. Малларме[20] черпал вдохновение в океане. Тогда как Гарри Радклиффа вдохновлял вид искусственной мухи в кубике псевдольда.
В магазинчике, когда бы я ни пришел, меня приветствовали наисердечнейшим образом. Может, конечно, местные хозяева — просто очень любезные люди, однако я уже оставил у них столько денег, что трудно сказать наверняка: мне или моему бумажнику они так симпатизировали. Правда, бумажник привлекает лишь до тех пор, пока в нем водятся купюры.
— Есть что-нибудь новенькое?
— Буквально на днях мы получили то, что вам наверняка очень и очень понравится.
Один из хозяев, поманив меня за собой, двинулся вглубь магазинчика. Когда я подошел, он, нагнувшись, уже рылся в какой-то коробке.
— Вот, взгляните.
Он выпрямился и протянул мне две пригоршни ярко раскрашенных крошечных предметов размером в четыре-пять дюймов. Я взял одну игрушку и вдруг в изумлении воскликнул:
— Да это же египетский Сфинкс!
— Именно. А вот Эмпайр Стейт Билдинг, Сиднейский оперный[21], Букингемский дворец… короче говоря, точилки для карандашей в виде всех самых известных сооружений мира! Разве не здорово? Получили на этой неделе из Тайваня. Правда, похожи на жевательную резинку?
Я запустил обе руки в коробку и начал отбирать по одному экземпляру каждого вида. Кобальтово-синяя Пизанская Падающая Башня, ярко-красная Статуя Свободы, зеленый римский Колизей. Сооружений оказалось удивительно много. Я взял наугад несколько зданий, отнес в торговый зал, туда, где света побольше, и, разложив на прилавке, принялся внимательно разглядывать. Точные копии оригиналов — до последней детальки. Великолепно.
Я купил двести пятьдесят штук.
Когда» мой разум с разгона летит в пропасть безумия, не слышно ни визга тормозов, ни криков, ни оглушительного грохота падения — но я отличаюсь от других людей. Кроме того, все мы видели слишком много паршивых фильмов, герои которых, дабы убедить зрителя, что они окончательно и бесповоротно чокнулись, начинают либо раздирать ногтями лицо, либо же хохотать, как гиены.
Со мной все не так. Еще секунду назад я был знаменитым, удачливым, самоуверенным Гарри Радклиффом, зашедшим в игрушечный магазинчик за вдохновением. А уже в следующий миг я превратился в тихо, но серьезно помешанного человека, завладевшего двумястами пятидесятью разноцветными точилками для карандашей. Не знаю, как там сходят с ума другие, но мой способ по крайней мере весьма необычен.
Мелроуз-авеню — не такое уж подходящее место для потери рассудка. Улица просто изобилует магазинами, способными удовлетворить самые невероятные прихоти. Разумеется, если у вас есть деньги. У меня деньги были.
Кому нужен серый африканский попугай по кличке Куфти-дурак? Это имя он получил от меня на обратном пути в Санта-Барбару. Куфти тихо сидел в своей огромной черной клетке, а окружали его такие штуковины, что при одном воспоминании о них меня начинает тошнить. Итак, место действия: задник моего мерседесовского пикапа. Действующие лица и исполнители: перепуганный попугай; три цветастые трехфутовые фигурки садовых гномиков, сжимающих в ручонках по большому золоченому кольцу; пять альбомов Конуэя Твитти[22], за которые с меня содрали по двадцать долларов за экземпляр под предлогом того, что они, мол, «классические»; три одинаковых альбома «Обманщика Сэма и Фараонов»[23], тоже «классических», но уже по двадцать пять долларов; ящик кафельной плитки с каким-то совершенно отталкивающим дешевым узором; огромный настенный плакат с изображением южноафриканского бабуина, скрючившегося в позе роденовского «Мыслителя»... ну и еще кое-что в том же духе. Надеюсь, общее представление вы получили.
Мой пикап был так загружен, что можно было подумать, будто я перевозил мешки с цементом. На самом же деле единственным грузом были тревожные свидетельства моего безумия.
Почему так случилось? Как я оказался за рулем пикапа, полного пластиковых садовых карликов и альбомов Конуэя Твитти? Я, человек, находящийся на вершине успеха? Загадка загадок. Я раздумываю над ней с тех самых пор, как оправился — а оправился я довольно давно. Тут, конечно, можно обойтись самыми простыми, стандартными объяснениями — мол, переработал, не выдержал постоянного напряжения, наш брак с Сидни пошел трещинами и угрожающе шипел и плевался…
Но есть и совсем другое объяснение.
После того как Венаск познакомил меня с дневниками Кокто, я наткнулся в них на один фрагмент, который очень глубоко меня затронул:
«И тут я понял, что моя жизнь во сне исполнена воспоминаний ничуть не меньше, нежели моя реальная жизнь, — в сущности, она и есть моя реальная жизнь, причем гораздо более насыщенная, богатая событиями и самыми разнообразными подробностями, несравненно более отчетливая. Я понял, что мне становится все труднее понять, к какой из моих жизней относятся те или иные воспоминания, они накладываются друг на друга, множатся и сливаются, превращаясь в какую-то спаренную жизнь, вдвое обширнее и вдвое продолжительнее моей реальной».
Когда я показал этот отрывок Венаску, он похлопал меня по плечу:
— Вот именно, Гарри. Похоже, ты нашел ответ на свой вопрос. Ты просто обязан был спятить, тебе это было нужно. Большинство людей сходят с ума потому, что хотят укрыться от мира или не в силах справиться с обстоятельствами. Но ты — ты искренне считал, что поступаешь правильно, а это было не так. И какая-то частичка внутри тебя всегда это сознавала.
Все происходящее можно представить следующим образом: часть тебя, живущая во сне, решила, что и тебе, и ей пора отдохнуть от твоей бодрствующей в реальном мире половины. Недолго думая, она купила билеты, упаковала чемоданы для вас обоих, и вы с ней снялись с места, оставив вторую половину бодрствовать дома.
Старик называл их «живущая во сне» и «бодрствующая» половинки — очень любезно с его стороны, так как мы оба прекрасно понимали, что он имеет в виду Гарри Безумного и Гарри Разумного. Тем не менее, по мере того как этот смутный период моей жизни тонет в прошлом, слова Венаска кажутся мне все более и более справедливыми. Должно быть, некоторым людям и впрямь крайне необходимо тронуться умом. Полноценно прожить некоторое время «во сне» означает примерно то же самое, что перенести вес своего тела на левую ногу, когда смертельно устала правая. Я был безумен не так уж и долго, но — некоторым особенным образом — эти проведенные в стране Ку-Ку месяцы подарили мне две самые важные в жизни вещи; более полное, уравновешенное видение мира и Венаска, человека, который оказал мне неоценимую помощь, стал для меня незаменим.
Но, пожалуй, я забегаю вперед. Вернем-ка пленку к тому месту, где мы с Куфти и нашими неодушевленными приятелями, захватившими задник моего «мерседеса», летим по шоссе вдоль тихоокеанского побережья. Кое-кто из нас только что лишился разума, кое-кто никогда оным и не обладал, но все мы без исключения наслаждаемся закатом первого дня моего безумия.
На полдороге меня вдруг осенило: Боже, какие чудесные, замечательные вещи я сегодня приобрел. Надо срочно поделиться с кем-нибудь своей радостью. И я свернул к ближайшей телефонной будке, откуда позвонил Бронз Сидни.
Потом она рассказывала, что говорил я, как вокзальный диспетчер, оповещающий пассажиров об отправлении и прибытии поездов. Моя речь, казавшаяся мне восторженной, пропитанной энтузиазмом, звучала как-то «полумертво».
— Ты просто перечислил мне все, что сделал. Этаким неживым, монотонным голосом, — вспоминала она. — «Я-был-в-магазине-игрушек. Я-купил-разных-точилок. Я-очень-счастлив…» Что-то вроде того.
— Так ужасно?
— Ну да. Я вообще подумала, что ты решил меня разыграть и специально изменил голос.
— А каким я был, когда приехал домой?
— Очень милым и дружелюбным. Почти таким же, как раньше. Ты же наверняка помнишь — самое неприятное началось не сразу.
Попугай Сидни очень понравился, а все остальное она сочла частью моего очередного, фантастического плана, понятного одному лишь мне. Она давным-давно привыкла к тому, что я постоянно появляюсь дома с какими-то совершенно невообразимыми вскрикивающими подушечками, трещотками или наборами солдатиков, которые сразу утаскиваю к себе в кабинет и там играю с ними или просто рассматриваю до тех пор, пока они не вознаградят меня искомой мыслью. Вообще, нужно отдать этой женщине должное — однажды, когда я провел целый вечер, тихо склеивая хлопушки в виде разных животных, она даже глазом не моргнула.
От того первого дня в памяти у меня застряла только спина моей жены, уносящей под мышками двух садовых гномов. На Сидни было черное платье и яркие оранжевые чулки. Эти цвета почему-то вызвали у меня ассоциацию с праздником Хеллоуин.
Сидни помогла мне перетащить барахло из машины в кабинет и снова погрузилась в книгу, в то время как я, подбоченившись на манер капитана Флинта, рассматривал свои сокровища.
Мое «рабочее место» — это самый обычный круглый обеденный стол, вечно заваленный всяким барахлом. В тот вечер я впервые за многие годы расчистил его и, уложив все аккуратными стопками на полу, принялся за создание мира.
Вскоре все мои двести пятьдесят точилок для карандашей были расставлены на столешнице красного дерева. Но такая расстановка показалась мне неинтересной, поэтому я взял одного из гномов и водрузил его посреди экспозиции — этакий гигантский инопланетянин в центре мира.
Несколько часов спустя я снова вынырнул на поверхность — вернувшись на свет и в страну нормальных людей, чтобы выяснить, нет ли в доме чего-нибудь съестного. Мы с Сидни терпеть не могли готовить. В результате еда у Радклиффов была либо отвратительной, либо более чем странной, либо вовсе отсутствовала. Но в тот раз выяснилось, что на кухне все же имеется упаковка жареных цыплят.
Потом миссис Радклифф говорила, что впервые заподозрила неладное, когда увидела меня выходящим из кухни в переднике до пят и с длинными вилками для барбекю в каждой руке.
— Ты как их больше любишь? Хорошо прожаренными?
— Что ты имеешь в виду?
— Как их приготовить?
— Но, Гарри, это же «Жареные цыплята из Кентукки»! Они уже готовы.
В ответ я лишь загадочно улыбнулся и снова исчез на кухне.
Минут через десять комнату стал медленно заполнять дымный запашок. Сидни двинулась выяснять, чем я занят, и обнаружила меня во дворике, где я старательно переворачивал лежащие на жаровне куски цыплят.
— Что ты делаешь?
— Как тебе их зажарить?
Она пристально посмотрела на меня. Это я помню. Сидни изучала меня так долго, что, в конце концов, ощутив некое смутное беспокойство, я предпочел вернуться к моим цыплятам.
— Гарри, ты хорошо себя чувствуешь?
— Отлично. Правда, немного устал. Просто я сегодня почти ничего не ел.
— Тогда, может, тебе лучше пойти полежать? А я их сама дожарю и принесу тебе. Договорились?
— Не беспокойся. Сид, они почти готовы. — Я указал на то, что некогда было цыплячьим крылышком, а теперь превратилось в черную обугленную головешку.
— Все ясно.
Она отправилась к телефону и вызвала нашего врача, соседа Билла Розенберга.
⠀⠀ ⠀⠀
Некоторое время после я чувствовал себя вполне нормально. Билл сказал, что я, должно быть, просто переработал, прописал какие-то таблетки и посоветовал на несколько дней съездить в Сан-Франциско, отдохнуть. Так мы и сделали. Поселились в отеле «Марк Хопкинс», с удовольствием уплетали спагетти на Гирарделли-сквер, у старого Филлмор-Уэст[24] беседовали о Дженис Джоплин… чудесная поездка — романтическая и целительная.
Если вам вдруг захочется (тайком от своих знакомых и близких) хоть ненадолго представить, что вы живете не в Америке, а в Европе, я посоветовал бы побывать в следующих городах: в Сан-Франциско, Новом Орлеане и Сиэттле. Их отличает причудливая, оригинальная застройка, в булочных продаются длинные французские батоны, а из маленьких окошечек домов открывается прекрасный вид на гавань.
И еще мосты. О, как же я люблю мосты! В них есть какие-то суровые точность и властность, чего не встретишь больше нигде. В отличие от зданий, у них одно единственное назначение. Их форма строжайше ограничена этим назначением. Малейшая ошибка в проекте — и тебе тут же голову оторвут.
После нашей третьей поездки к мосту «Золотые ворота» на который я каждый раз взирал, как Моисей на горящий куст, моя жена наконец не выдержала и осведомилась, что со мной такое происходит.
— Мне нужны зубочистки!
Ошибка Сидни заключалась в том, что она прямо тогда не сдала меня в дурдом. Тогда — или чуть позже, в супермаркете, где я накупил тридцать коробок зубочисток и семь тюбиков клея. Или уже потом, в отеле, где я, высунув от старательности язык, немедленно принялся за сооружение моста из зубочисток.
Меру надо знать. Сидни, конечно, привыкла к тому, что я покупаю всякое барахло типа пластмассовых садовых гномов и пластинки «Обманщика Сэма» — но ведь я уже начал жарить и так жаренных цыплят. И кто, как не я, заставил весь стол разноцветными точилками для карандашей?
Знаете, что заметил Кокто по поводу такого рода ситуаций? «Достойно вести себя в отчаянных ситуациях — не так уж и трудно. Это вопрос воспитания: гораздо труднее вести себя достойно, когда все хорошо — именно это и является подлинным проявлением характера».
В общем, вы наверняка уже поняли, что к тому времени я больше походил на перепуганного спаниеля, который, задрав голову, отчаянно нюхает насыщенный запахами воздух. Но безумие было моей проблемой. Сидни же обязана была обратить внимание на мою высоко поднятую голову, на горящие глаза, на механический голос…
Потом она утверждала, что в моих поступках, в общем-то, не было ничего необычного, но я с ней не согласен. К примеру, вы всегда знаете, где находятся ваши дети. Так неужели вы не заметите, что разум близкого вам человека явно где-то заплутал и отсутствует дома слишком уж долго? Я абсолютно свихнулся — и это было видно невооруженным глазом. Случись такое с Бронвин Сидни, уж я бы не сидел и не смотрел спокойно телевизор, в то время как она, ползая на коленках по полу, сооружала бы подобие паутины, сотканной обкушавшимся ЛСД пауком.
Но экс-миссис Радклифф с моими утверждениями категорически не согласна. Это как раз и есть одна из причин того, что мы больше с ней не живем, только работаем вместе.
Как бы там ни было, когда мы вернулись домой, в Санта-Барбару, до Сидни наконец дошло, что я парю где-то за краем реального мира и нужно срочно принимать меры.
Когда вы богаты или знамениты, никто не придет к вам со смирительной рубашкой или огромными шприцами, чтобы утихомирить вас, а потом надежно упрятать в палату с мягкими стенами. Что касается меня, то в редкие секунды просветления, которые, подобно шустрым колибри, мелькали в моем сознании, я помню лишь, как всякие типы с серьезными лицами спрашивали меня: «хорошо ли» я себя чувствую. Ну разумеется, великолепно — ведь из моего-то окна вид открывался преинтереснейший!
Именно тогда, в приливе озарения, Сидни совершила то, за что я ей буду обязан по гроб жизни. Каждый из осматривавших меня врачей ставил свой, совершенно отличный от предыдущих, диагноз. Самыми обличаемыми злодеями были переутомление и стресс, хотя лично мне больше всего понравилось предположение, выдвинутое одним стриженым под бобрик немцем — мол, у меня нарушение «kreislauf'a».
Но вот о чем я по-настоящему жалею, так это что не нашлось никого, кто сфотографировал бы немыслимое нечто, сооруженное мной из чайничков, точилок, китайского казанка, черной птичьей клетки (с птицей) и ластиков… Эту композицию я воздвиг прямо посреди нашей гостиной и примерно за неделю.
Насколько я припоминаю (крайне, крайне смутно), у меня получилось нечто среднее между Всемирной нью-йоркской выставкой[25] 1939 года и одним из затерянных городов инков. С превеликим сожалением должен констатировать, что это, пожалуй, было самым выразительным моим творением, но, как на грех, сам я почти ничего не помню — за исключением той радости, которую доставляла мне работа над ним. По словам же Сидни, я создал идиотскую, безвкусную солянку из всякой всячины и самых крупных предметов нашей кухонной утвари. Но я что-то сомневаюсь в ее правоте. Однажды я спросил Сидни, почему она хотя бы не сфотографировала мое творение, и она ответила мне: «Гарри, милый, думаешь, с тобой в то время было легко? Да ты больше всего походил на героя какого-то ужастика, который вдруг увидел ходячий труп. Я и так натерпелась выше крыши! Знаешь, у меня как-то не возникло желания возиться с камерой. Можно подумать, это был отпуск!
Уж не знаю кто как, но я тогда совершенно определенно взял отпуск. Несколько лет назад в Пакистане, где строили здание по моему проекту, я пару раз видел на улицах Исламабада бредущих куда-то абсолютно голых людей. И никто не обращал на них ни малейшего внимания. Потом мне объяснили, что сумасшедших считают здесь избранными, «которых коснулась десница Аллаха», поэтому их никто не трогает.
Хотел бы я, чтобы и меня вот так же оставили в покое. Но тем временем, совсем в другом мире, добрые люди посоветовали Сидни отправить меня в некое специальное заведение для «избранных», где я отлично отдохну в компании таких же «переутомленных и сбившихся с пути истинного» душ, могущих позволить себе платить за это удовольствие по нескольку тысяч долларов в неделю. Хотя меня лично чудесненько устраивал родной дом — я был до поросячьего визга счастлив, самозабвенно строя на полу гостиной свой город.
Однако моя супруга, будучи женщиной большой внутренней доброты и широкой души, слава Господу, не вняла совету «экспертов». Как раз в тот период по лос-анджелесскому радио шла одна замечательная ежедневная передача, которая нам обоим страшно нравилась. Называлась она «За гранью», и ее название говорит само за себя.
Пять вечеров в неделю ведущий беседовал с самыми разными придурками, религиозными фанатиками и просто стопроцентными психами со всей округи. Больше всего мне понравилась передача с участием одной группки из Пасадены, члены которой утверждали, что они и есть потерянное Колено Израилево[26].
Так вот, однажды, когда мы с Сидни, только-только отзанимавшись любовью, пребывали в состоянии, напоминающем медленный спуск к земле на парашюте, я включил радио и нарвался на очень интересный выпуск. Ведущий, Ингрем Йорк, задавал вопросы какому-то человеку, в чьей речи явственно звучал европейский акцент.
— Неужели вы действительно учили людей летать, мистер Венаск? Или это лишь метафора?
— А вы когда-нибудь задумывались над тем, сколько раз вы слышали «Собачий вальс» в плохом исполнении? Это, наверное, самая легкая на свете вещица для фортепиано, и, тем не менее, люди играют ее неверно. Чаще всего. Потом они, конечно, смеются: мол, подумаешь, что с того, если я сыграл эту дурацкую мелодию неправильно? Но, понимаете, Ингрем, ведь мы точно так же пренебрежительно обращаемся и с собой. В каждом из нас скрывается ангел. И мы должны быть его хранителями.
Да, я действительно учил людей летать. Но только потому, что эта способность и так в них присутствовала. Они всю жизнь играли свой внутренний «Собачий вальс» — играли и фальшивили, но не хотели себе в этом признаваться.
— Ну, а например, меня вы могли бы научить, как стать птицей?
— Нет. — Венаск некоторое время помолчал, а затем продолжал: — Потому что в вас этого нет.
— А что бы вы сделали, обратись я к вам за помощью?
— Приготовил бы вам обед и посмотрел, как вы будете его есть.
Мы с Сидни переглянулись и дружно придвинулись поближе к приемнику, не желая пропустить ни слова из того, что вещал сей странный тип.
— И какие же сведения обо мне вы извлечете из того, как я ем?
— Кое-что мне подскажут ваши любимые продукты. Далее, очень показательно, в каком виде вы их любите. То, как вы вообще едите. Понимаете, Ингрем, как правило, люди ищут чудесное и пытаются обрести себя совсем не там, где надо — в церкви, в смерти, в рождении ребенка… Но все это чересчур сильные переживания. Когда наша жизнь сосредотачивается только на них, когда нами полностью завладевает какое-то мгновение или событие, мелочи жизни ускользают от нас. Хотите — верьте, хотите — нет, но я абсолютно убежден, что самое главное для нас — именно в мелочах.
Этот самый Венаск продолжал в том же духе. Нас с Сидни он буквально заворожил. Мимоходом он упомянул, что родился в семье французских циркачей, рассказал про своих четвероногих любимцах и о том, как ему нравится смотреть телевизор и готовить. Зато он почти ничего не говорил о своих «магических силах» и вообще производил впечатление образованного и мудрого человека. Нам он страшно понравился. Слушая его, можно было подумать, будто он просто наш добрый сосед.
И вот, после того как у всех самых лучших врачей дружно опустились руки и эти достойные эскулапы пришли к единодушному выводу, что не остается ничего иного, кроме как отправить знаменитого архитектора в дурдом, Сидни связалась с продюсером «За гранью» и попросила у него телефон Венаска.
Первый раз я увидел своего спасителя как раз в тот момент, когда возился с любимыми игрушками. Представьте себе просторную гостиную с захватывающим, невероятным видом на океан. А потом представьте на полу этой комнаты меня, увлеченно занимающегося строительством Небесного града, нового Иерусалима, который становится все выше и обширнее. К тому времени я уже собрал несколько масштабных моделей знаменитых зданий — здания компании Ллойда, построенного Ричардом Роджерсом в Лондоне, венского Музея Независимости[27] и Бранденбургских ворот — и водрузил их посреди своего рукотворного хаоса.
Внезапно, в гостиной на несколько мгновений посветлело. Потом входная дверь хлопнула, и из холла донеслись голоса. Я поднял голову как раз в тот момент, когда в комнату трусцой вбежала большая щетинистая серая свинья. Похрюкивая, проскочила, топча и расшвыривая во все стороны мои здания, точилки, кастрюли… Целью ее был едва надкушенный мной сэндвич, лежащий на краю стола, как раз на уровне головы наглой хавроньи. Один большой «чавк!» — и моего ланча как не бывало.
— С чем он был, Конни, с ореховым маслом? — Это были первые слова, услышанные мной непосредственно из уст Венаска. — Та-а-ак, а здесь у нас что такое? — продолжал он, входя в гостиную и подбочениваясь. — Знаешь, Гарри, по-моему, хватит с тебя архитектуры. Давай-ка лучше купим тебе кларнет.
Так Венаск, вместе со своей хрюшкой («вьетнамской свиньей») и собакой, поселился в нашем домике для гостей на заднем дворе. Бедная Бронз Сидни: спятивший муж, шаман, свинья и бультерьер по кличке Кумпол, — и все это под крышей ее дома.
Кумпол и свинка Конни были просто неразлучны. Большую часть времени они торчали на кухне в надежде полакомиться чем-нибудь вкусненьким. И не напрасно, поскольку готовил в основном Венаск — с точки зрения моей супруги, один из немногих плюсов присутствия в доме всей этой честной компании. А какие восхитительные блюда он создавал! Даже пребывая в сумеречном состоянии сознания, я прекрасно сознавал, что Венаск — настоящий Моцарт кулинарии. Уже много позже выяснилось, что на протяжении долгих лет Венаск с женой (давно покойной) держали в Лос-Анджелесе довольно популярную закусочную.
Мой новый знакомый принялся за дело весьма решительно. Поговорив со мной несколько минут, он составил перечень необходимых продуктов и попросил Сидни немедленно съездить за ними в магазин. Когда она вернулась, он приготовил нам «настоящий обед», после чего отправился к своей машине выгружать пожитки.
Животные, естественно, не отходили от него ни на шаг. Я спросил Сидни, уж не собирается ли Венаск остаться у нас жить. Очень похоже на то, ответила она.
Следующие два дня он просидел вместе со мной на полу гостиной, и мы мало-помалу разбирали мой город. Время от времени он спрашивал меня: а что это такое, а что такое вон то. Я отвечал ему: «Вилка». Или: «Шариковая ручка». И он кивал — так, будто слышал эти слова впервые в жизни.
— Ты, Гарри, был совершенно не в себе. Один раз я показал тебе апельсин, а ты заявил, что это книга. Честное слово, я чуть не расцеловал тебя. Твои знания о мире и то, как ты его воспринимал, были совершенно особенными и уникальными. Я бы и за миллион лет не сумел увидеть в том апельсине книгу, а для тебя это оказалось парой пустяков. Пришлось даже подержать этот апельсин у себя на тумбочке. Очень хотелось понять, посчастливится ли мне когда-нибудь разглядеть в нем книгу.
— Венаск, ты сейчас повторяешь то, что утверждает Р. Д. Лэйнг[28] в своей «Политике опыта»: «Разумны только безумцы». Очень типично для шестидесятых.
— Настоящее чудо не уместится ни в одной книге, Гарри. Слишком оно велико.
⠀⠀ ⠀⠀
Я ведь, вроде бы, еще не описывал внешность Венаска? Мне почему-то всегда кажется, что люди, хорошо знакомые мне, столь же хорошо знакомы и всем остальным.
Так вот, Венаск был пожилым, довольно полным человеком с коротко стрижеными седыми волосами и широким всегда гладко выбритым лицом, которое сразу располагало к себе. Глаза у него были зеленые, но однажды Венаск обмолвился, что с возрастом они изменили цвет. Ходить он предпочитал в комбинезоне, поскольку терпеть не мог ни поясов, ни подтяжек. В комбинезоне и кроссовках. Ему очень нравились кроссовки: их у него было пар двадцать, не меньше.
Когда Небесный град был наконец разобран, снова разложен по надлежащим ящикам (правда, часть его сразу отправилась в мусорное ведро) и пол в гостиной освободился, старик вывел меня на улицу.
Мы сидели около бассейна и ели шоколадные «Эмэн-дэмз» — любимое лакомство его четвероногих друзей. Венаск, не говоря ни слова, запустил руку в объемистый пакет с драже, отсыпал пригоршню мне и угостил своих питомцев. Я не имел ничего против, чтобы вот так просто сидеть, смотреть на неподвижную голубую воду и наслаждаться прикосновениями горячих солнечных лучей к своим ногам. Единственными нарушающими тишину звуками были похрюкивание свиньи и чавканье собаки, уплетавших лакомство.
Старик поднялся и, сделав пару шагов, оказался на бортике, над самой водой. Тут он перевернул пакет и высыпал остатки драже в бассейн. Шоколадные шарики плюхались как дробь, с плеском, напоминающим звук падения дождевых капель. Однако перед выходом из дома я принял таблетку валиума, поэтому его странный поступок не произвел на меня ни малейшего впечатления.
— Давай-ка, Гарри, поднимайся. Сейчас мы с тобой немножко поплаваем.
Мы были в плавках, поэтому Венаску оставалось только взять меня за руку и подвести к более мелкой части бассейна. Животные опередили нас и, бесстрашно спустившись по ступенькам, вместе поплыли вперед. Две больших башки — белая и шетинисто-серая.
Я левой ногой попробовал холодную воду. Свинья к этому времени уже доплыла до середины бассейна, по ходу дела вылавливая плавающие на поверхности шоколадные шарики.
— Конни, а ну-ка оставь конфеты в покое!
Венаск, по-прежнему держа меня за руку, потянул за собой в воду. Мы то и дело натыкались на драже, которые под воздействием растворенной в воде хлорки уже начали терять цвет — возле каждой конфетки тихонько расползалось яркое облачко.
— Так. Пожалуй, хватит.
Венаск остановился и положил руку мне на лицо. Сквозь плотную бархатистую завесу валиума и безумия я почувствовал, как во мне открывается нечто совершенно новое и жизненно важное.
— Сейчас мы опустимся на дно, Гарри, и некоторое время пробудем под водой. Не бойся, потому что ты и там сможешь дышать. Ну, вперед.
Мы камнем ушли под воду и расположились на дне. Он указал вверх. Кроме зыбкого мерцания яркого мира по эту сторону водной поверхности, я видел множество темных точек — плавающих в бассейне драже, до которых не успела добраться Конни.
— Посмотри на эти конфеты, Гарри. Постарайся уловить порядок в их расположении. А потом расскажи мне, что ты видишь.
Я совершенно ясно и отчетливо слышал слова Венаска, как будто мы сидели около бассейна, а не в нем.
То, что предстало моим глазам, было музыкой. Нотами, которые я, оказывается, мог читать, хотя никогда этому не учился. Темно-коричневые шарики стали нотными знаками на подернутой рябью «нотной бумаге», и я вдруг совершенно ясно услышал записанную ими мелодию. Возвышенную музыку, исполненную величайшего смысла. Позднее Венаск объяснил, что это была не музыка, это был я сам, только правильно записанный.
— Но ведь это действительно отдает шестидесятыми! Кто же так расположил их, пока мы сидели на дне бассейна?
— Не надо все время умничать, Гарри. Это ведь как клетчатый пиджак — к чему-то он идет, а с другой рубашкой выглядит сущим дерьмом. Хочешь задать важный для себя вопрос — задавай. Не прячься ты под этот пиджак.
— Извини. Так кто же написал на воде эту музыку?
— Бог.
— Прости, но в Бога я не верю.
— Тогда кто? Мантовани[29]?
— Ты, Венаск. Ты для меня самое близкое подобие Бога, хотя раньше я всегда считал, что Бог — это огромное здание. Стоит встать рядом с «Сокровищницей»[30] в Петре или с мендельсоновской Башней Эйнштейна[31] и сразу чувствуешь — нет на свете ничего более вечного или близкого к Богу.
Он нетерпеливо дернул головой, словно разговаривал с умственно неполноценным.
— «Воображению легче совладать с архитектурой, нежели с человеком», сказал кто-то. А знаешь, почему так, Гарри? Потому что здание всегда определенной высоты. Каким бы высоким оно ни было, где-нибудь оно все равно кончается. Бог же не кончается никогда. И человек тоже, — особенно если развивается в правильном направлении. Бессмертие — это тебе не какие-нибудь там сто или двести этажей. Бессмертие — это вечность.
⠀⠀ ⠀⠀
Определив, что спятил я вовсе не настолько безнадежно, как кажется, Венаск сразу повез меня в Санта-Барбару покупать кларнет.
— Видишь ли, Гарри, настоящие безумцы — люди исключительно целеустремленные. Они всегда прокладывают собственные пути, а потом день и ночь блуждают по ним. Ты же всего лишь ненадолго свернул с автострады, чтобы обследовать окрестности.
Никогда в жизни я не испытывал ни малейшего желания научиться играть на каком-нибудь музыкальном инструменте. Правда, признаюсь честно, в колледже мне очень хотелось стать участником рок-группы — но и то в основном из-за девушек, как бесплатного к тому приложения. А в остальном, музыка обычно служила мне лишь в качестве фона во время работы — или как средство поднять настроение, когда я уединяюсь с женщиной либо переживаю упадок духа.
Венаск утверждал, что двадцатый век, в общем-то, не переносит тишины — мол, именно поэтому нас постоянно окружает столько раздражающего или бесполезного шума (и музыки).
— В прежние века люди наслаждались тишиной, любили вглядываться в небо. А в наше время люди взирают на небеса, думая только о том, чего бы этакого туда запустить.
Тишина ушла: у человека в распоряжении нет ни минутки, когда бы он мог поразмышлять или просто посидеть спокойно. Возьмем, к примеру, кабину лифта. Раньше лифт можно было остановить между этажами и несколько драгоценных мгновений посвятить мыслям о предстоящем разговоре или воспоминаниям о недавних событиях. Теперь же заходишь в лифт и оказываешься в тесном ящике, где тебя тут же оглушает какая-нибудь мелодия. А кнопка ожидания на телефоне? Что ты слышишь, пока твоего собеседника где-то ищут?
Что уж тут говорить о полной профанации самой идеи музыки, слушать которую сосредоточенно ты должен хотеть! Ты же ее терпишь, стараешься не обращать на нее внимания, ожидая, пока ответят на твой звонок.
Я научу тебя читать ноты, Гарри, научу тебя играть. Таким образом, ты больше узнаешь о себе. И самое главное — музыка станет тем, на чем ты сможешь сосредоточиться, когда почувствуешь, что снова теряешь разум.
— А что, я снова его потеряю?
— Только если сам того пожелаешь. Тут уж никто не в силах тебе помешать. Человеку доступна роскошь выбирать: хочет он лишаться рассудка или нет.
Несколько месяцев спустя мы с Венаском смотрели по телевизору фильм «Малыш карате». Ну и чушь! Мудрый старик с таинственного Востока (старик сей несмотря на возраст без труда ломает голыми руками толстенные доски) ведет подростка по Дороге Желтого Кирпича просвещения через афоризмы и апофегмы, которые звучат довольно неплохо до тех пор, пока не начинаешь осознавать — а это происходит минут через десять просмотра, — что и сам с легкостью мог бы придумать ничуть не хуже.
Однако Венаску фильм явно пришелся по душе — как, впрочем, и львиная доля всего того, что вообще показывают по телевизору. В жизни не встречал человека, любящего телевидение больше, чем он, хотя это никак не увязывалось с тем представлением, которое у меня сложилось о Венаске за время, проведенное вместе с ним.
— Гарри, ну что плохого в картине о мальчишке, который в конце концов находит свой центр? Пускай Голливуд, так что с того? Ведь ради этого мы и смотрим фильмы.
— Но ты же лучше других знаешь, что на самом-то деле все это работает! Неужели ты можешь спокойно сидеть и смотреть, как просвещение подается походя, словно гамбургеры? Этакая закусочная: подходишь к окошку и заказываешь нирвану с жареной картошкой.
— Ну-ка, Гарри, закрой глаза. Пришло время снова попутешествовать. Хочу тебе кое-что показать.
«Путешествием» Венаск называл способ заставить человека вернуться в прошлое. Обычно он приказывал мне закрыть глаза, и через несколько мгновений я оказывался в одном из самых темных уголков своей жизни, заново переживая события, о которых не вспоминал лет двадцать.
⠀⠀ ⠀⠀
— А знаешь, существует целая наука, как правильно падать.
Я упорно разглядывал камеру, боясь отвести глаза хоть на секунду, а он тем временем с трудом вставал с пола. Его ассистентка стояла рядом, но даже пальцем не пошевелила, чтобы помочь — знала: он хочет подняться сам, подняться, добившись хоть небольшой победы после тяжелого поражения, каким стало третье падение за то недолгое время, что мы с отцом находились в его студии.
Роберт Лейн-Дайер стал первым в моей жизни гомосексуалистом (надеюсь, вы меня правильно поняли). Поскольку мне тогда было всего восемь лет, я еще не осознавал, что с ним «не так»… Ну, разве жесты его были чуть более театральны, чем у других мужчин, речь более отточенной, а голос немного приторным. Но я ведь привык к южному акценту отца и к его привычке ставить локти на стол. Привык к приятелям отца, ведущим одинаковые разговоры о деньгах, женщинах и политике. Привык к их басовитому похмыкиванию или раскатистому, гневному рычанию.
Лейн был голубым. В наши дни говорить так о человеке нехорошо — это все равно что назвать женщину шлюшкой, но, с другой стороны, нельзя не признать, что в мире существуют и голубые, и потаскухи. Однако голубой, которому я позировал перед камерой, был одним из самых знаменитых фотографов в мире. Лишь поэтому в те мрачные дни республиканского засилья пятидесятых ему было позволено бросать вызов всему миру своей гомосексуальностью. И когда я сейчас представляю, каким мужеством нужно было обладать, чтобы вести себя так в 1957 году, меня охватывает благоговейный ужас.
Мой отец, который уже тогда был богат и влиятелен, решил, что настала пора заказать мой фотопортрет. Будучи преданным и жадным читателем журналов, он пролистывал мамины «Вог» и «Харперс Базар» не менее тщательно, чем она сама. На основании увиденных там фотографий он и выбрал Лейн-Дайера, чтобы увековечить меня.
После наведения соответствующих справок и необходимых переговоров в одно прекрасное июльское утро мы с папой оказались перед внушительной входной дверью весьма привлекательного богатого особняка в Грэмерси-парк. А по дороге, еще в такси, мне было сказано, что фотограф, возможно, и «гомик», но меня это волновать не должно.
— А гомик — это кто, па?
— Мужик, только наоборот.
— «Мужик» наоборот будет «кижум». А «гомик» — «кимог».
— Приедем, сам поймешь, что я имею в виду.
Человек, которого я увидел, был очень болен. Правда, он сам открыл дверь и с улыбкой пожал нам обоим руки. Но сколь мало оставалось в нем света! Он напомнил мне фонарь, огонек в котором едва теплится.
На вид ему было лет тридцать пять, он был среднего роста и довольно хрупкого телосложения. На лоб ниспадала волнистая челка светлых волос, похожая на пушистую запятую. Из-под челки смотрели зеленые глаза — довольно большие, но глубоко запавшие и потому казавшиеся значительно меньше. Истинный их размер я оценил, лишь внимательно приглядевшись к этому необычному человеку. А приглядываться я начал сразу же, поскольку мне страшно хотелось понять, что же такое «гомик». Кроме того, Лейн-Дайер стал первым в моей жизни человеком, который назвал меня не иначе как «мистер Гарри».
— Ага, вот и Радклиффы прибыли! Как поживаете, мистер Гарри?
— Спасибо, хорошо, мистер Лейн. То есть мистер Дайер.
— Называй меня, как хочешь. Можно просто Боб.
И тут он упал.
Просто «бум», и все! Совершенно неожиданно. Он не оступался, не махал руками: еще мгновение назад стоял перед нами, а в следующее — неряшливой кучкой валяется на полу. Естественно, я рассмеялся. Решил, что он так притворяется ради меня — дурацкая детская шутка. Может быть, это и имел в виду отец, говоря, что гомик — тот же мужик, только наоборот?
Однако отец так ткнул меня локтем под ребра, что я аж вскрикнул от боли.
Тогда как Лейн-Дайер, все еще лежа на полу, взглянул на моего отца снизу вверх и сказал:
— Ничего страшного. Он просто не так меня понял. Я довольно часто падаю. У меня опухоль мозга, и из-за нее со мной происходят разные непонятные вещи.
Я перевел взгляд на отца, надеясь, что он мне все объяснит. Мы с ним дружили, и обычно он был со мной достаточно откровенен, но на сей раз отец лишь слегка мотнул головой, что означало: «Потом объясню». А посему я снова обернулся к фотографу и стал ждать, что же он будет делать дальше.
— Входите же, надо подготовиться к съемке. — Лейн-Дайер медленно поднялся с пола и повел нас вглубь дома.
Я по сию пору помню всю обстановку: темная мебель «Миссия»[32], повсюду изделия из разноцветного стекла — Штойбен[33], Лалик[34], Тиффани[35], — которые вбирали в себя свет и тут же вновь разбрасывали его вокруг, услаждая взор восхитительными, сложными переливами.
На стенах висели некоторые из самых знаменитых его фотографий: Феллини и Джульетта Мазина за обедом на съемках «Дороги». Велосипедисты в гонке Тур-де-Франс, тесной кучкой несущиеся по улицам Парижа, а над ними на заднем плане, подобно какому-то чудовищному металлическому голему, нависает Эйфелева Башня.
— А это вы сами снимали?
— Конечно.
— И это президент Эйзенхауэр?
— Верно. Он специально пригласил меня в Белый Дом, чтобы я его снял.
— Вы были в Белом Доме!
— Ну да, пару раз.
Я не знал, кто такой Феллини, да и на велосипеде мог мчаться кто угодно, но вот получить приглашение в Белый Дом, чтобы сфотографировать самого президента Эйзенхауэра, согласно моим понятиям, означало быть очень-очень важной персоной. После этого я вслед за Бобом отправился в его студию.
Уже потом в автобиографии Лейн-Дайера я прочитал, что он просто-таки ненавидел, когда его называли не Робертом, а как-нибудь иначе. Но для восьмилетнего парнишки «Боб» — это пара удобных поношенных джинсов, тогда как «Роберт» — черный шерстяной костюм, в котором тебя заставляют по воскресеньям ходить в церковь, или имя дальнего кузена, которого с первой же встречи начинаешь ненавидеть.
— А как вы меня будете снимать?
— Входи, я тебе покажу.
Студия оказалась местом, ничем не примечательным. Повсюду — специальные лампы и рефлекторы, но ничего такого уж особенного, ничего многообещающего: лишь несколько фотокамер, как бы подчеркивающих, что здесь занимаются делом, и безмолвно призывающих вести себя сдержаннее. Но мне тогда было всего восемь лет от роду, и быть сфотографированным столь знаменитым человеком казалось мне воздаянием должного, комбинацией того, что мне причиталось — ведь я был Гарри Радклиффом, третьеклассником, настоящим сыном своего отца, богатого и доброго человека, желания которого — закон. В восемь лет человек весьма серьезно относится к тому, что должен ему мир: цивилизация начинается прежде всего в твоей комнате и уже оттуда распространяется по миру.
— Присядь-ка вот сюда, Гарри.
Миловидная ассистентка по имени Карла начала расхаживать по студии, устанавливая камеры и штативы, время от времени с улыбкой поглядывая на меня.
— Гарри, а кем бы ты хотел стать, когда вырастешь?
Подняв голову и убедившись, что Карла смотрит на меня, я твердо заявил:
— Мэром Нью-Йорка.
Лейн-Дайер провел ладонями по своей шевелюре и, ни к кому конкретно не обращаясь, заметил:
— Ну разве не скромняга-парень?
Отец, услышав это, расхохотался. Я не совсем понял, в чем дело, но если папа смеется, значит, все в порядке.
— Посмотри-ка на меня, Гарри. Отлично. А теперь взгляни вон туда, на фотографию собаки.
— А что это за порода?
— Умоляю, шеф, помолчи минуточку. Вот закончу, тогда и поболтаем.
Я попытался хоть краешком глаза подсмотреть, чем он там занимается, но глаза никак не скашивались. Я начал было поворачивать голову…
— Не двигайся! Замри! — ВСПЫШКА. ВСПЫШКА. ВСПЫШКА. — Прекрасно, Гарри. Теперь можешь повернуться. Это грифон[36]. — ВСПЫШКА. ВСПЫШКА.
— Где?
— Та собака на снимке.
— А-а-а-а… Вы уже закончили меня снимать?
— Не совсем. Потерпи еще чуть-чуть.
Но где-то посредине съемок он снова рухнул на пол.
— Видишь ли, умение падать — это настоящая наука. Когда постоянно брякаешься вот так, как я, безо всякого предупреждения, просто «плюх» и все, то после нескольких падений привыкаешь в полете схватывать взглядом и забирать с собой столько, сколько успеешь, Рисунок на портьерах — все, что успеваешь захватить глазами, как рукой… Главное — никогда не падать с пустыми руками. И не бояться падения. Понимаешь, что я имею в виду, Гарри?
— Нет, сэр. Не очень.
— Ну ничего, ничего. Посмотри-ка на меня.
Есть в умирающих нечто такое, что чувствуют даже дети.
Причем, дело вовсе не в том, что эти люди уже где-то далеко, просто детские сердца ощущают их неспособность и дальше оставаться в нашей с вами жизни. Под маской болезни или страха скрывается как бы намерение отправиться в долгий путь: собранные чемоданы на полу, утомленный, беспокойный взгляд, предвидящий трудности путешествия. Будто этим людям предстоит двадцатичасовой перелет. Мы не завидуем им, ведь впереди их ждет куча неудобств и смена множества часовых поясов, однако уже завтра они будут там — в каком-то чужом, далеком месте, которое одновременно и пугает и влечет нас. Мы исподволь бросаем взгляд на их билет, на проставленный там пункт назначения, с одной стороны невозможный, но в то же время безумно привлекательный. Какие запахи встретят их? Какие сны им будут сниться?
— Вы больны, да?
Карла перестала расхаживать по студии и отвернулась. Отец хотел было что-то сказать, но Боб опередил его:
— Да, Гарри. Именно поэтому я все время падаю.
— Наверное, у вас что-то с ногами?
— Нет, к сожалению, с головой. Это называется опухоль мозга. Что-то вроде шишки в голове, которая заставляет тебя делать всякие странные вещи. И в конце концов убивает тебя.
Вряд ли он тогда объяснял мне все это, чтобы поразить или напугать меня. Нет, он просто говорил правду. Я был окончательно заинтригован.
— Так значит, вы скоро умрете?
— Ага.
— Странно. И как это будет выглядеть?
В его руке внезапно полыхнула и погасла вспышка. Мы едва не подпрыгнули от неожиданности.
— Примерно вот так.
Когда мы наконец пришли в себя и вновь очутились на грешной земле, он положил вспышку на стол и кивком подозвал меня:
— Можно тебя на минуточку, Гарри? Хочу тебе кое-что показать.
В тот момент любой из нас троих не задумываясь последовал бы за ним. Я взглянул на отца, проверяя, не против ли он, но тот пристально смотрел на Лейн-Дайера.
— Пошли, Гарри, это быстро.
Он взял меня за руку и повел за собой вглубь дома через просторную отделанную деревом кухню с развешанной по стенам похожей на капли застывшей ртути разнокалиберной серебряной посудой, большими связками красного лука и головками чеснока цвета слоновой кости.
— Пожалуй, ваша жена любит готовить?
— Это я люблю готовить, Гарри. Вот ты что больше всего любишь?
— Наверное, свиные ребрышки — ответил я с неодобрением.
Ведь мужчинам не пристало готовить. Его саморазоблачение здорово огорчило меня, зато он взаправду умирал, и это было ужасно интересно. В свои юные годы я довольно много слышал о смерти и даже был на похоронах своего деда, видел его умиротворенно покоящимся в гробу. Но пребывание в обществе человека, собирающегося вот-вот отправиться в мир иной, — это нечто совсем-совсем другое. Несколько лет спустя на уроке биологии мне довелось наблюдать за тем, как змея поедает живую мышь, мало-помалу поглощая ее трепещущее тельце. Та единственная встреча с Лейн-Дайером, с человеком, которого, как я знал, нечто ужасное медленно убивает даже тогда, когда мы стоим с ним на кухне и глядим на красные луковицы, — эта встреча произвела на меня примерно такое же впечатление.
— Пошли, пошли…
Мы миновали кухню и наконец оказались в самой крайней комнате, где царил полумрак и было совершенно пусто, если не считать одной вещи, при виде которой я едва не ахнул. Это был дом. Дом размером с диван. Причем вам сразу становилось ясно: это не какой-то там девчачий кукольный домик с розовыми занавесочками и крошечными, отделанными бахромой кроватками для Барби. Нет, то было большое и абсолютно серьезное сооружение.
— Ух ты! А что это? — Не дожидаясь ответа, я подошел поближе.
— Сначала рассмотри как следует сам, а потом я тебе все объясню.
В принципе, я был довольно разговорчивым ребенком, и заставить меня замолчать могло лишь нечто абсолютно удивительное, потрясающее настолько, что я не находил слов. Однако лишить меня дара речи было совсем непросто.
И тем не менее, дом фотографа повлиял на меня именно так. Уже много позже, начав изучать архитектуру и обучившись профессиональным терминам, я вдруг понял, что в тот день перед моими глазами предстал самый настоящий особняк в постмодернистском стиле — вот только построен он был задолго до того, как возникло само это понятие. Его линии, колонны и цветовая гамма по меньшей мере на десятилетие опережали работы Майкла Грейвза[37] и Ханса Холляйна[38].
Но неужели какой-то там постмодернизм способен настолько поразить восьмилетнего мальчишку? Нет, так действует лишь чудо, случившееся перед глазами юнца и сопровождаемое громом и молниями. Что же такого захватывающего было в том домике, показанном мне Лейн-Дайером? Прежде всего, исключительная детализация. Резные медные дверные ручки величиной с кукурузное зернышко, разноцветные или тонированные стекла окон, медный флюгер, похожий на собаку с висящей в студии фотографии. Чем более законченной является вещь, тем она убедительнее. Сколько же времени ушло на создание этого дома? Ведь на то время — на часы? на дни? — остановился чей-то мир, пока его обитатель трудился над своим произведением. И результат убеждал нас в том, что вещь может быть доведена до конца, до совершенства и именно мы — а не Бог, не судьба — решаем, что она закончена.
Я как зачарованный бродил вокруг, и все, к чему я прикасался, было либо удивительно красивым, либо просто очень надежным. И лишь одну странность заметил я: с одной стороны отсутствовала часть крыши, так что создавалось впечатление, будто одна из комнат верхнего этажа еще не закончена. В общем, это больше походило на вид дома в разрезе, из тех, что встречаются в журналах типа «построй сам».
После того как первоначальный восторг немного поутих, я принялся ощупывать дом буквально сверху донизу, проводя по стенам руками, подобно слепцу, и лишь время от времени замирая, чтобы полнее прочувствовать все малейшие детали и потаенные чудеса — как бы второй, заложенный в модель информационный уровень. И в конце концов, меня вдруг осенило: а ведь в этом удивительном доме и вправду течет жизнь — все домашние хлопоты позади, хлеб испечен, счета оплачены, и на звонок в прихожую спешат собаки, топоча по деревянному полу.
Я смотрел по телевизору «Сумеречную зону» и «Альфред Хичкок представляет», доводилось мне видеть и другие фильмы, где в кукольных домиках обычно таилось нечто зловещее, они были страшно опасными вместилищами разных адских игрушек, а то и чего похуже. Но, несмотря на отчетливое ощущение того, что в модели Лейн-Дайера происходит какое-то движение и течет настоящая жизнь, я не ожидал от нее никакой опасности, не был напуган и не чувствовал никакой угрозы.
— Дай-ка, я тебе кое-что покажу.
Обойдя меня, он подошел к той части дома, где была разобрана крыша, и запустил руку в комнатку. Когда же его пальцы вынырнули обратно, в них была зажата кроватка размером с небольшой ломтик хлеба.
— Небось никогда не доводилось пробовать кровать?
Он отломил от нее небольшой кусочек и положил в рот.
— Круто! А можно мне попробовать?
— Попробуй, только вряд ли тебе понравится.
— Можно? Тогда дайте кусочек!
Я взял протянутый мне обломок кровати и сунул в рот. Вкусом он больше напоминал чуть солоноватую замазку. Одним словом, модель она и есть модель.
— Тьфу!
Я принялся отчаянно отплевываться, чтобы поскорее избавиться от неприятного вкуса во рту, ну а Боб, продолжая жевать, с улыбкой смотрел на меня. В конце концов, он проглотил свою порцию и сказал:
— А теперь, Гарри, послушай меня. Невкусно тебе просто потому, что это не твой дом. Рано или поздно в жизни каждого наступает момент, когда человек наконец встречает свой дом. Иногда это случается, когда мы молоды, а иногда — когда больны, вроде как я сейчас. Но для большинства проблема заключается в том, что люди попросту не видят этого дома, а потому умирают, так ничего и не поняв. На словах-то, все очень хотят разобраться в своей жизни, однако даже в тех случаях, когда выпадает такая возможность, когда дом — вот он, прямо под носом, люди либо отворачиваются, либо с перепугу не видят его. Понимаешь ли, когда твой дом стоит перед тобой и ты об этом знаешь, никаких оправданий быть уже не может. Так-то, шеф.
Слова Лейн-Дайера опять поставили меня в тупик, но в голосе его чувствовалось страшное напряжение, и я просто обязан был хотя бы попытаться понять, что именно привело фотографа в такое волнение.
— Мне страшно от того, что вы говорите. И вообще я не понимаю, о чем вы.
Он кивнул, помолчал, а потом снова кивнул:
— Гарри, я говорю тебе это, надеясь, что ты, возможно, когда-нибудь потом вспомнишь мои слова. Мне, например, вообще никто ничего подобного не говорил.
У каждого из нас внутри есть свой дом. И именно он определяет, каким быть человеку. У каждого такого дома свои особенные стиль и форма, разное количество комнат. Ты думаешь о нем всю свою жизнь — как же, интересно, выглядит мой? Сколько в нем этажей? Какие виды открываются из разных окон?. Но возможность увидеть его воочию выпадает лишь однажды. И если ты эту возможность упускаешь или намеренно отворачиваешься, потому что боишься, то дом исчезает и больше тебе никогда его не увидеть.
— Но где же находится этот дом?
Он указал пальцем сначала на свою голову, потом на мою:
— Вот здесь. Если ты узнаешь его, когда он появится, то дом навсегда останется с тобой. Но принять его и суметь оставить при себе — это лишь первый этап. Дальше ты должен попытаться понять его. Разобрать по кирпичику и понять их все до единого. Почему этот камешек лежит именно тут, почему выглядит так, а не иначе… и самое главное: как каждый кирпичик вписывается в целое.
Кажется, теперь я почти понял и задал верный вопрос:
— А что случится, когда ты все это поймешь?
Лейн-Дайер поднял палец, как если бы я сделал очень ценное замечание:
— Дом позволит тебе попробовать себя.
— Как вам только что?
— Вот именно. Позволит тебе принять его обратно в себя. Видишь, нет куска крыши? Так вот, это единственная часть дома, которую мне удалось понять. И единственная, которую мне пока позволено есть. — Он отломил еще кусочек и положил в рот. — Но основная х… ня заключается в том, что мне уже просто не успеть понять его до конца. Ты даже представить себе не можешь, сколько на это уходит времени. Сколько часов нужно провести здесь, глядя на дом и пытаясь разобраться, что к чему… а ничего не происходит. Это и захватывает, и в то же время руки опускаются.
Однако я его уже не слушал. Как же, ведь он употребил то самое слово на букву «х»! Даже отец никогда не произносил его, хотя проклятья сыпались из него, как горох. Однажды я имел неосторожность использовать это слово и сразу получил от папаши плюху, которую запомнил на всю жизнь. С тех пор, когда бы я ни слышал это словечко, оно действовало на меня словно внезапно блеснувший бандитский нож или колода порнографических карт. Смертельно хочется взглянуть хоть краешком глаза, но сознаешь, что можешь заработать на свою задницу чертову кучу неприятностей.
Слово на букву «х»… Когда тебе только восемь, не так уж часто доводится его слышать. Оно взрослое, запретное, грязное и отливает каким-то особенным опасным блеском. Ты точно не знаешь, что оно означает, но стоит произнести его, как результат не заставит себя ждать.
Все мое удивление и трепет перед моделью Лейн-Дайера, вернее, перед тем, что эта модель олицетворяла — во всяком случае по его словам, — исчезло с горизонта тотчас же, как над ним с ревом всплыло одно большое оранжевое ругательство. Магия смерти, магия великих тайн уступила магии единственного грязного словечка.
Спустя некоторое время из студии донеслись голоса зовущих нас Карлы и отца. Боб обнял меня за плечи и снова спросил, все ли я понял из того, что он говорил. Я солгал ему, кивнув, как мне показалось, понимающе и по-взрослому, хотя думал при этом совсем о другом.
Фотосеанс вскоре закончился, что было и к лучшему, поскольку мне не терпелось как можно скорее оказаться дома.
Очутившись наконец в безопасности своей комнаты и заперев дверь, я тут же бросился в ванную. Заперевшись там, я включил верхний свет и как заведенный принялся снова и снова повторять это самое слово и его вариации. Громко, тихо, ласково, грубо. При этом я корчил разные рожи и жестикулировал — в общем, дорвался. Это услышанное мной от Лейн-Дайера слово будто высвободило во мне что-то, и я не мог избавиться от наваждения до тех пор, пока не истощил всех заложенных в нем возможностей. «X…», «х…», «х…»…
⠀⠀ ⠀⠀
Открыв глаза, я увидел Кумпола, удобно устроившегося на моей ноге. Венаск наблюдал за мной, одновременно лакомясь картофельными чипсами со сметаной и луком.
— Венаск, это был сон, который приснился мне двадцать лет назад. Единственное, что произошло со мной на самом деле, — так это наш с отцом визит к Лейн-Дайеру и то, что тогда он действительно один раз упал.
— А сколько тебе было, когда ты увидел этот сон?
— Точно не помню. Но я уже ходил в старшие классы.
— И как думаешь, почему этот сон приснился тебе именно тогда?
— Потому что как раз тогда я много думал о домах. Готовился стать архитектором.
— Гарри, не валяй дурака. Ты ведь сам всегда утверждал, мол, вещи вроде «Малыш карате» не прокатывают именно потому, что там важнейшие вопросы низводятся до самого примитивного уровня. И это верно, а в данном случае ты сам…
Короче, слушай внимательно. Иногда сны могут превращаться в солдат. Они будут участвовать в твоих сражениях, защищать твою землю, но при этом ты должен как следует о них заботиться. Корми и оберегай их, уделяй им столько внимания, сколько они заслуживают. Попробуй забыть или просто не обратить внимания на один из таких важных снов — и солдат умрет. А этот твой сон особенный. Ты непременно должен как можно подробнее записать все, что помнишь из него и перечитывать написанное до тех пор, пока не осознаешь, насколько все это важно. И, ради всего святого, береги этот сон как зеницу ока, постарайся его сохранить. Поверь мне, он тебе еще ой как пригодится.
Да, разумеется, «Малыш карате» — чушь на постном масле, но тебе было даровано подлинное понимание, Гарри, а ты тогда забыл об этом и вспомнил только сейчас. Как будто сон приснился тебе только потому, что ты на ночь переел остренького.
⠀⠀ ⠀⠀
Помимо «путешествий» и уроков игры на кларнете Венаск постоянно заставлял меня заниматься аутогенной тренировкой, дабы вернуть на землю трепещущего воздушного змея моего сердца и создать в доме моей жизни новую тихую комнату. Конечно, проще всего было бы наврать вам сейчас с три короба — мол, время, проведенное с ним, было исполнено удивительных событии, насыщено глубочайшими афоризмами, каждый мой шаг сопровождали поразительнейшие озарения. Но нет, Венаск работал несколько иначе. Иногда он действительно использовал магию, и порой у меня просто отваливалась челюсть, а по спине будто пробегали целые полчища ящериц с ледяными лапками. Но, как правило, лечение заключалось в обычных негромких беседах и легких шутках. Я просто убежден, что всех истинно великих учителей отличают две вещи, перевешивающие все остальное — умение ясно объяснять и доброжелательность, которую ты чувствуешь чуть ли не физически.
Шаман, учитель… непременно должен быть человеком глубоким и всегда доброжелательным. Но ни в коем случае не тем модным ныне полудьяволом-полуангелом, интригующий образ которого так удобен, но совершенно не отвечает назначению. Дело в том, что, хотя методы, применяемые истинными учителями, странны, необычны, а порой и просто пугающи, эти люди обязательно знают о нас нечто такое, чего мы сами о себе не знаем — их мозги работают несколько иным образом, нежели наши. И, самое главное, за всем их странным поведением кроется лишь доброе намерение вернуть наше духовное состояние в норму.
После знакомства с Венаском мне приходилось встречаться и с другими так называемыми шаманами — а еще я кое-что читал о них. Вот только все они были какими-то ненастоящими. На поверку эти люди оказывались попросту злонамеренными приспособленцами, правда, очень хитрыми и обладающими острой интуицией — они сходили за духовных наставников лишь благодаря некоторым экстрасенсорным способностям. На самом же деле, грош цена таким экстрасенсам. Кто-то где-то заметил, что нам следует научиться различать оккультное и религиозное, волшебство и истинную духовность. Порой все это неразрывно связано — например, многие святые способны творить чудеса. Но они никогда не пользуются этими своими возможностями — более того, считают их всего лишь побочным эффектом на пути к истинной цели, которой является духовное совершенствование.
Позвольте, я расскажу вам еще одну, последнюю историю о Венаске. Я тогда уже поправился, и старик стал готовиться к отъезду в Лос-Анджелес, хотя даже словом не обмолвился об оплате. Тогда я сам напрямик спросил у него, сколько я ему должен. Венаск ответил, что обычно берет пять тысяч долларов, но, поскольку я знаменитый архитектор, он бы предпочел, чтобы я спроектировал для его дома новую кухню. Мол, нынешняя уже стара и слишком полна печальных воспоминаний о счастливых деньках, которые он проводил там с покойной женой.
— Ну вот, Гарри, теперь твоя очередь определить, что я собой представляю. Попробуй угадать, какого рода среда подходит мне больше всего.
— Это что, тоже часть моего лечения?
— Нет. Просто мне нужна новая кухня, а для тебя это отличный способ снова заняться делом. Желательно что-нибудь небольшое и со вкусом.
Я вместе с ним отправился в Лос-Анджелес взглянуть на его жилище. Оно не произвело на меня особого впечатления. Сам дом был послевоенной постройки, в псевдоиспанском стиле, но хуже всего он выглядел изнутри: просто халупа, самый настоящий хламовник. Все слишком пестрое, излишне яркое, чересчур много разношерстной мебели, предметы которой совершенно не сочетались друг с другом. Создавалось впечатление, что в доме обитает то ли какой-то шизофреник с Таити, то ли любитель до всяческого разнообразия, но совершенно невосприимчивый к цветам, за исключением синего и желтого.
Дальше — хуже. Венаск с нескрываемой гордостью сообщил, что дом украшала его жена и после ее смерти он не изменил тут ни единой мелочи.
Кухня была оформлена в том же духе. Единственным и очень трогательным ее отличием было то, что она, очевидно, являлась любимым и самым обжитым помещением во всем доме. Нетрудно было представить в ней пожилых супругов: Венаска, прислонившегося к холодильнику, и его жену, суетливо накрывающую на стол. Только тут мне стало понятно, почему Венаску так хочется, чтобы я как-то изменил черты чересчур знакомого лица этой кухоньки.
— Какой бы стиль ты предпочел, Венаск? Сексуальный? Средиземноморский?
— Интересно, неужели даже кухня может быть сексуальной?
— Конечно. Белая. С серебром. Элегантная.
— Ты, Гарри, будто операционную описываешь. Слушай, мне же не миндалины здесь удалять. Нет уж, спроектируй лучше что-нибудь уютное и живое.
Мне приходилось проектировать здания, которые, будучи еще на бумаге, затмевали любые соседствующие постройки как своим внешним видом, так и размерами. Особняки, небоскребы, фабрики — да всего не перечесть. Но спроектировать для старика какую-то дурацкую двенадцатифутовую кухню показалось мне едва ли не делом чести. Он столько сделал для меня, поэтому я, естественно, хотел отблагодарить его. Когда же я признался ему в этом, он лишь потрепал меня по щеке и заметил:
— Главное, не забудь оставить место для микроволновой печи.
Первым на ум мне пришел Адольф Лоос[39]. Венаску наверняка понравится его стиль… Чистая простота, ведущая прямо к сути. Я показал старику эскизы, но тот лишь отрицательно помотал головой:
— Нет, Гарри, в таком доме и простудиться недолго. Этот человек, видно, забывал о своем сердце.
Вот какая участь постигла короля венской архитектуры двадцатого века.
Гауди[40] оказался «слишком мрачным», а работы Франка Гери[41] напомнили Венаску «изгородь вокруг школы».
Интересно, а что шаман думает о работе самого Гарри Радклиффа?
— Некоторые из зданий прекрасны, но многие похожи на лампочку, которую забыли выключить, когда наступило утро, или на телефон, понапрасну заливающийся в пустой квартире.
Мало того, что я почувствовал себя уязвленным, так еще и не мог взять в толк, о чем это он. Какая лампочка? Какая пустая квартира? Впоследствии я обнаружил, что слова эти были позаимствованы им из дневников Кокто, причем практически дословно. Но сие ни в коей мере не помогло мне понять, что Венаск имел в виду. И только много позже, очутившись в Сару и разглядывая предполагаемое место строительства собачьего музея, я вдруг осознал. Пространство всегда можно заполнить формой, но в сущности это то же самое, что заполнить пустую комнату светом — т. е. какой в этом смысл, если нет никакого смысла в самом свете? Или нет никого, кто услышал бы телефонный звонок? Хотя впрямую он ничего такого и не сказал, я уверен: Венаск считал, что я добился славы заумностью своего творчества, в то же время совершенно не используя (или сознательно не принимая в расчет) самые сильные стороны своего таланта.
Итак, мне был брошен вызов. Я просто обязан был спроектировать Венаску такую кухню, чтобы даже у него от удивления глаза на лоб полезли. Я демонстрировал ему работы самых разных архитекторов, таких как Брюс Гофф[42], Ричард Майер и даже Даниэль Либескинд[43]. Показывал здания, мебель, кухонную утварь. Мне необходимо было получить хотя бы отдаленное представление о том, что ему нужно. Но помощи я ждал зря.
— Я сам не знаю, чего хочу, Гарри. Хочется обыкновенную кухню, где я мог бы готовить вкусную еду, где я и мои зверушки могли бы просто посидеть и отдохнуть…
После этого я наконец принялся за дело и нарисовал кухню. Черно-белая плитка, мебель из клена, немецкая утварь из нержавеющей стали. Несколько оригинальных идей, парочка сюрпризов. В конце концов, я остался доволен. Чего никак не скажешь о Венаске.
— Это все ерунда, Гарри. Такое годится для кого угодно. А я хочу кухню, которая была бы только моей. Готовить-то здесь предстоит мне — Венаску, а не какой-нибудь знаменитой кулинарке вроде тех, что по телевизору советы дают. Я вижу эскиз кухни Гарри Радклиффа, мистера Знаменитого Американского Архитектора. Вот только ты, похоже, совсем забыл, что это не твой дом, а мой!
Он редко сердился, но в тот момент его глаза метали молнии, словно Венаск вознамерился испепелить меня и мой проект одним взглядом. Мне даже стало немного стыдно, хотя я совершенно искренне считал, что в своей работе пытался следовать именно его вкусам.
— Знаешь что, Гарри? Дай-ка мне тысячу долларов. Выпиши чек прямо сейчас.
Я, совершенно не задумываясь, выписал чек и протянул ему. Он взглянул на бумажку, кивнул и сунул чек в карман.
— Давай договоримся: если следующая твоя работа мне опять не понравится, ты выпишешь мне еще тысячу долларов. И так каждый раз до тех пор, пока у тебя не получится. Понимаешь? Может, хоть так ты чему-нибудь научишься.
— Но, Венаск, этот эскиз я делал…
— Замолчи! Замолчи и принимайся за работу! С твоим сумасшествием покончено. Так что оправданий у тебя больше нет. И помни — с тебя по тысяче долларов за каждый раз, когда ты будешь делать эскиз не для меня, а для себя!
Я работал как одержимый паранойей студент, готовящийся к выпускному экзамену. Едва ли не сутки напролет думал только о кухнях, набросал эскизов больше, чем для сорокаэтажного «Андромеда-Центра» в Бирмингеме. И только когда полностью уверился в том, что уж на этот раз у меня получилось, решился отправиться к старику. С волнением я вручил ему эскиз, который, согласно моему твердому убеждению, непременно должен был попасть в точку.
В общем и целом, я перетаскал ему таким образом семь эскизов, вылившихся в семь чеков по тысяче долларов каждый. Однажды, выписывая чек номер шесть, я про себя подумал, что старик в итоге заработал не только бесплатный проект кухни, но и на две тысячи долларов больше, чем запросил вначале.
— Ну и повезло же мне, Гарри! — сказал Венаск, забирая тот чек. — Могу спокойно доить такого богатого и знаменитого архитектора!
Именно тогда я в первый раз осознал, что он в состоянии читать мои мысли. Это немного смутило меня, но ничуть не удивило.
Его реакция на мой седьмой набросок была особенно оригинальной. Мы как раз сидели во внутреннем дворике его дома, а свинья и пес пристроились возле нас. Он взял эскиз, мельком глянул на него, после чего бросил на землю прямо между своими любимцами.
— Ну, ребята, а вы что насчет этого думаете? Свинья шумно понюхала рисунок и снова опустила голову. Бультерьер поднялся, подошел к рисунку и начал равнодушно мочиться прямо на мое творение. Делал он это так долго, что через некоторое время моча потекла с дорогой бумаги на бетонные плиты двора.
— Какого черта ты от меня добиваешься! — не выдержал я. — Я стараюсь изо всех сил! Ну не нравится тебе ничего, я-то тут при чем?! Ты просто ни хрена не понимаешь в архитектуре.
— Гарри, если хочешь, можешь снова cпятить, только будь добр, не сволочись. Ты меня утомляешь.
Я сердито вскочил:
— Я в своем уме, Венаск. Я выкладываюсь на все сто процентов. И мне наплевать, что ты такой умный. Ты не умеешь видеть.
— Ладно, ладно, иди… Жду не дождусь очередной тысячедолларовой картинки. — Он вальяжным жестом отпустил меня и, наклонившись, начал гладить свою свинку.
После этого мы не разговаривали целых два дня. Все это время я почти не выходил из комнаты, делая эскиз за эскизом в яростном желании «ужо я докажу этому сукину сыну!». И что же породила моя творческая ярость? Да почти ничего. Только потом я понял: скорее всего, он нарочно выводил меня из себя, чтобы проверить, способен ли я взбеситься, не лишаясь рассудка.
Еду он выносил и ставил на стол во дворе — как обычно, сэндвичи и, как всегда, просто объедение, — а сам уходил в дом. За эти два дня мы с ним сталкивались всего несколько раз в холле, и он либо подмигивал мне, либо полностью меня игнорировал — причем бесило меня и то, и другое.
О, как мне хотелось наконец попасть в точку, как жаждал я заслужить его одобрение! Далеко не всегда те, от кого мы ждем окончательного и крайне необходимого нам одобрения, — наши родные отцы. Вам очень повезло, если вы смогли распознать нужного человека. В противном случае, пол в комнатах нашей жизни постепенно покрывается пылью смятения и неудовлетворенности.
Мне повезло, но это ничуть не облегчало мою задачу. Чем спокойнее и естественнее вел себя Венаск, тем больше я бесновался. А если ему в самом деле известно нечто крайне важное для меня? Неужели мои эскизы настолько плохи, что он способен бросить мой труд на землю и позволить собаке помочиться на него?
Да нет… Все нормально, эскизы как эскизы.
Я мог бы очень долго объяснять, как пришел к этому совершенно правильному выводу, но мне предстоит еще так много рассказать, что пора двигаться дальше, пусть даже концовка сей длинной и смачной истории о Венаске выйдет несколько смятой. Думаю, он меня простит. Как-то раз, совершенно в другом контексте, он заметил:
— Будущее страшно голодно, Гарри. Высунув язык и вооружившись ножом и вилкой, оно поджидает тебя подобно великану из сказки о Джеке и бобовом стебле. «Фу-фу-фу! Чую-чую жизнь Гарри Радклиффа! «А потом — чпок». Накалывает тебя на вилку и отправляет в пасть.
— И что же мне делать? Попробовать отговорить его?
— Вовсе нет. Наоборот, учись быть съеденным. А потом, скатываясь по огромной глотке в его брюхо, учись видеть в темноте. Кое-что покажется тебе скучным, ты можешь не обращать на это внимания, но очень многое там наверняка тебя заинтересует.
В общем, я, пожалуй, задержусь на полпути вниз по великаньей глотке и расскажу, как встал из-за стола, взял первый из эскизов (сделанный семь тысяч долларов назад) и направился с ним в гостиную, где старик со своими питомцами смотрел «Полицию Майами, отдел нравов». Я подошел к дивану и протянул ему рисунок.
— Держи, Венаск. В тот раз ты ошибся. Это именно то, что нужно.
Он не глядя протянул руку, взял эскиз и, мельком взглянув на него, вернул мне.
— Хорошо. Составь перечень необходимых материалов, и я их закажу.
— Минуточку! Ты хоть разглядел, что у тебя в руках? Это же самый первый вариант! Тот самый, который ты разнес в пух и прах.
— Правильно. А сейчас все в порядке. Теперь он мне нравится.
— Но почему сейчас, а не тогда?
Тут он наконец повернул голову и посмотрел на меня:
— Потому что, показывая мне его в первый раз, ты искал лишь моего одобрения. А сейчас ты все как следует обдумал и точно знаешь: это то, что надо. Ты получил одобрение от самого себя, и этого вполне достаточно. Теперь он и меня устраивает. Даже нравится… Слушай, дай я досмотрю до конца серию, а потом поговорим.
— Но как же мои семь тысяч баксов?
— На них я купил новый «домашний кинотеатр» от «Мицубиси». Телевизор с широким, здоровенным экраном, отличные деревянные колонки… в общем, последний писк.
Короче, мы закончили его новую кухню, и я снова стал нормальным человеком.
Через несколько месяцев после этого у Венаска случился удар, и старик умер. Мы с Бронз Сидни развелись, а вскоре я почти одновременно познакомился с Клэр Стенсфилд и Фанни Невилл.
Клэр была высокой и хрупкой на вид. Этакий оживший ветерок. Воздушная шатенка. Девушка с картины прерафаэлитов[44], в любое мгновение готовая либо взмыть к небесам, либо низвергнуться в пучину жизненных невзгод и сгинуть там.
Фанни же была воплощенным Антеем, прикованным к земле, — коренастая и сильная реалистка, не выпускающая изо рта сигар и частенько отправляющая пищу в рот пальцами; она заставила (или, запугав, вынудила) множество людей поверить в то, что она очень крутая.
Но сейчас мне не хотелось бы подробно рассказывать ни о той, ни о другой, поскольку, хотя они и составляют значительную часть моего повествования, но только не эту. Так что, вы уж простите меня, девочки, если я пока просто представлю вас, а затем открою люк в сцене и уберу вас обеих до следующего акта.
Хлоп! И нету!
Достаточно будет просто сказать, что я познакомился с ними, и они обе крайне заинтересовали меня, заставив метаться взад-вперед от одной к другой подобно маршрутному автобусу.
Самым серьезным последствием моего полу-полоумия (и последовавших за ним событий) явилось возникшее у меня абсолютное равнодушие к работе. Как раз когда я отправился в самовольную отлучку на самый левый край поля, наша фирма увязла в нескольких серьезных проектах. И хотя я довольно скоро поправился, но вернувшись в офис, я стал воспринимать эти проекты так, будто они были просто рекламой дачной мебели со спинками в виде морских коньков.
Мне хотелось просто бездельничать. Время от времени равнодушно пожимать плечами. Пить пиво, целыми днями смотреть телевизор, отстранение наблюдать как протекает мой развод… снова пожимать плечами.
Раньше меня увлекало вперед мое стомегатонное эго и не знающее границ желание во что бы то ни стало добиться успеха. А теперь… я только и мог что пожимать плечами.
Впрочем, можно взглянуть на это и так: вам когда-нибудь приходилось замечать, с каким трудом надевают пальто полные люди? Первое, что приходит в голову, — они так чертовски толсты, что никак не могут либо найти рукава, либо попасть в них руками.
Но если взглянуть на проблему под другим углом, то можно прийти к выводу, что как раз само пальто не отвечает их потребностям. И до тех самых пор, пока мне не пришлось прибегнуть к помощи Венаска, жизнь была для меня просто чересчур тесным пальто, в которое я тщетно норовил втиснуться.
Зато, после того, как он помог мне вернуться в мир нормальных людей, я в один прекрасный день вдруг понял, насколько легко мне стало надевать то же самое пальто. Само по себе это было бы, может, и неплохо, но, чем более глубокая апатия меня охватывала, тем просторнее становилась проклятая одежка (или это я съеживался?). Так продолжалось до тех пор, пока она не стала настолько громоздкой и тяжелой, что я оказался не в силах даже поднять ее, не говоря уж о том, чтобы надевать ее и носить. Не свидетельство ли это, что я тогда начал склоняться к самоубийству? Нет, поскольку потенциальные самоубийцы всегда пребывают в состоянии крайнего отчаяния, а это чувство требует слишком больших усилий.
После смерти Венаска я унаследовал бультерьера Кумпола, и некоторое время мы с ним жили вдвоем у меня в Санта-Барбаре. Но жизнь там показалась мне слишком прекрасной и одинокой, поэтому мы перебрались в Лос-Анджелес. Там я несколько раз в неделю встречался с Бронз Сидни, которая по-прежнему удерживала крепость нашего бизнеса, дожидаясь либо моего окончательного возвращения, либо окончательного ухода. Остальное время я проводил либо с Фанни, либо с Клэр, выгуливал собаку, изредка встречался с немногочисленными знакомыми, а в один прекрасный день наткнулся на небольшое стихотворение Эмили Диккинсон[45], которое запало мне в душу:
⠀⠀ ⠀⠀
Пылилась долго по углам
Заряженным ружьем
Судьба моя, то там, то сям,
На взводе боевом.
Однажды, по дому бродя,
Я встретился с судьбой,
Узнал ее и, уходя,
Унес ее с собой.
⠀⠀ ⠀⠀
Султан стоял на лыжах.
Мне всегда хотелось начать свои мемуары как-нибудь невыносимо высокопарно, например так: «Мать рассказывала мне, что в ночь, когда я был рожден, случилось затмение (пронесся смерч, лик луны затянула пелена багровых облаков…), что не предвещало тебе, сынок, особо счастливой судьбы». Или так: «Был в моей жизни период, когда мне нравились лишь красивые женщины с плохими зубами». Воспоминания, писанные в какой-нибудь затхлой швейцарской гостинице старым пердуном, мемуары которого в целом свете не представляют интереса ни для кого, кроме него самого.
Но теперь, независимо от того, является это мемуарами или нет, я просто вынужден начать со слов «Султан стоял на лыжах», поскольку именно с этого, невзирая на мои сорок лет, семью, шамана, многочисленные события и славу, которая к этому времени уже осеняла мое чело, все по-настоящему и началось.
Султан Сару стоял перед высоким, в человеческий рост, зеркалом. Он был одет в желто-пурпурно-черный лыжный костюм из тех что, чаще всего можно увидеть на склонах Сент-Морица, на голове красовалась арабская куфия, а на ногах — пожарно-красные лыжные ботинки с пристегнутыми к ним лыжами. Учтите, речь идет о номере лос-анджелесского отеля в самый разгар летнего зноя. Войдя, я сразу заметил сидящую на одном из многочисленных диванов милую крошку Фанни Невилл.
Я подошел к ней и, плюхаясь рядом, намеренно слегка толкнул ее задом, чтобы не забывала, кто здесь главный.
— А я и не знал, что вы лыжник, сэр.
— Я очень хороший лыжник, Гарри. У нас в Сару есть просто замечательные горы. — Он повернулся к остальным присутствующим в комнате людям, которые сидели с застывшими на лицах нервными улыбками. Профессиональные улыбальщики. — Единственный недостаток наших гор в том, что в данный момент там засели наши недруги.
Улыбальщики явно не знали, как реагировать на эти слова, — их губы неуверенно прыгали вверх-вниз, как мокрое белье на веревке, до тех пор, пока босс, широко открыв уже свой рот, громко не рассмеялся. Да, ну и видок у него был — хохочущего в этом лыжном костюме. Я обвел комнату таким взглядом, будто очутился на другой планете. Фанни незаметно ущипнула меня за ногу.
— Ах, Гарри, я веселый человек. Очень-очень веселый человек. Ну конечно же, у нас есть недруги. Во главе их стоит один сумасшедший по имени Ктулу[46], который просто уверен, что править должен он. Но он всего лишь пылинка на моем рукаве. По-настоящему меня огорчает лишь то, что наши люди больше не могут кататься на лыжах в своих собственных горах, поскольку из-за Ктулу и его приспешников лыжный спорт у нас на некоторое время заглох. Просто стыд и позор. Однако, когда с этой досадной помехой будет покончено, я просто вижу, как Сару со временем становится Кицбюэлем[47] Среднего Востока.
А пока суд да дело, мы каждую зиму проводим какое-то время в чудесном горном австрийском городке Целль-ам-Зее в Австрии. Превосходное катание и красивейшее озеро. Никогда не доводилось там бывать? Это примерно в часе езды от Зальцбурга. Следующей зимой вы обязательно должны приехать к нам туда в гости. Кстати, в прошлом году мы прикупили там кусочек земли.
Будучи знаком с манерой султана выражаться, я понял, что «кусочек земли» это тысячи две или три акров, если вообще не целая гора.
— Из меня никудышный лыжник, Ваше Высочество.
— А какие же виды спорта вы тогда предпочитаете, Гарри?
— Чаще всего спотыкаюсь, да еще иногда впадаю в кому.
Фанни при этом прямо-таки скорчилась от смеха, но сам султан и его улыбальщики никак не реагировали, наверное, секунд этак десять. Затем явно лишь из вежливости владыка раздвинул губы в миллиметровой улыбке. Уловив намек, вся компания тоже отпустила мне по миллиметру.
Старушка Фанни так хохотала, что даже закашлялась. Я решил не говорить ей, что эти слова принадлежат вовсе не мне, а Оскару Леванту [48]. При возможности я никогда не стесняюсь заимствовать малую толику ума у других.
— Гарри, что мы еще можем сделать, чтобы все же убедить вас взяться за проектирование этого музея? Мне не нужен никакой другой архитектор.
— Видите ли, сэр, когда вы сделали мне это предложение в первый раз, я навел кое-какие справки. Разве, согласно мусульманским верованиям, собаки не считаются «харам»?
Температура в комнате резко упала на несколько сотен градусов.
— Да, Гарри. Это так.
Фанни пригнулась и, делая вид, что все еще не может унять кашель, шепотом спросила:
— Что еще за «харам»?
— Это значит «нечистый».
— По словам Пророка, в их слюне и дыхании есть нечто пагубное для человеческого духа.
— Тогда как же вы можете даже думать о сооружении у себя в стране собачьего музея?
— Я убежден, что просто обязан сделать это. — Он улыбнулся. — Потому что собаки трижды спасали мою жизнь в трех совершенно непохожих одна на другую ситуациях. В одном случае это могло быть и совпадением, но, когда тебя трижды спасают от смерти столь малые и жалкие существа, как собаки, Гарри, только и остается думать, что в дело вмешались весьма могущественные силы. Вы меня понимаете?
— А не могли бы вы рассказать об этих трех случаях?
— Нет, поскольку сначала я должен поведать их своему народу. Моя история найдет отражение в одном из отделов музея. А уже после этого, если остальному миру будет интересно, он тоже сможет ее узнать. В принципе, это основная причина, почему я так хочу построить этот музей.
— А проблем с местными фундаменталистами у вас не будет?
— Будут. И главная трудность именно в этом.
Даже несмотря на лыжные причиндалы султан Сару был, пожалуй, самым величественным из всех знакомых мне людей. Последнюю фразу он произнес так холодно и с таким достоинством, что меня буквально охватил трепет восхищения.
Быть в наше время правителем на Среднем Востоке равнозначно пожизненному заключению. Если отбросить в сторону цинизм, с каким обычно относятся к политикам, меня просто поражает, как эти люди на протяжении многих лет терпят бронированные автомобили, постоянное присутствие телохранителей, мирятся с невозможностью позволить себе даже искупаться в море или съесть пиццу без того, чтобы рядом не стоял кто-нибудь, сжимая пистолет и внимательно следя за малейшим вашим движением.
— Я далек от политики, Ваше Высочество. К тому же меня не слишком-то вдохновляет идея проектировать здание, которое может послужить причиной гибели для всех нас.
Фанни перебила меня:
— Да брось ты, Гарри. Ты же построил театр Джарролда в Белфасте. Сам же рассказывал, как почти каждую ночь там что-нибудь взрывалось. Не вижу разницы.
— Разница в том, куколка, что уж больно много людей в Сару на дух не выносят собак. Не забывай о харам. А ирландцам нравится иметь свой театр в Северной Ирландии. И шансы уцелеть там были гораздо выше.
— Трус!
— Как ты меня назвала?
— Трусом!
И тут земля содрогнулась.
Сила толчка была около 8,3 по шкале Рихтера, и первое, что бросилось мне в глаза, так это голова Фанни, болтающяся вверх-вниз как у куколок на пружинках, которых обычно прикрепляют на присосках к заднему стеклу автомобиля. Я даже не сразу понял, что она вовсе не дурачится.
Я перевел взгляд с нее на султана, но тут уже вся комната заходила ходуном, и все присутствующие, в том числе и я, принялись совершать самые забавные телодвижения. Впоследствии я узнал, что в Сару землетрясения не редкость, поэтому султан и его люди поняли в чем дело гораздо раньше нас с Фанни. Султан нагнулся и высвободил ноги из лыжных ботинок, и в этот момент тряхнуло так, что он оказался на полу.
Нас с Фанни сбросило с дивана. Я едва успел вцепиться в нее, и мы кубарем покатились по полу. Весь окружающий мир наполнился лязгом и скрежетом корежащегося металла и звоном бьющегося стекла.
Я смутно слышал как вокруг кричат по-арабски. Кто-то схватил меня сзади за шиворот. Султан.
— Скорее в холл, Гарри! Держитесь подальше от окон! — Он тащил меня за собой, а я мертвой хваткой вцепился в Фанни. Тут я обратил внимание, что он бос. Босой султан в лыжном костюме в эпицентре калифорнийского землетрясения. Меня неожиданно разобрал смех. Ему же явно было не до смеха. Через распахнутую дверь мы, шатаясь, выввалились в холл.
В холле на полу лежал один из людей султана, раздавленный огромной упавшей балкой. Должно быть, он погиб каких-то несколько секунд назад, поскольку все еще судорожно стучал зубами. Это негромкое предсмертное клацанье на короткое мгновение оставалось единственным звуком, а затем на нас снова обрушился рев окружающего мира.
Сколько может длиться большое землетрясение? Секунд тридцать? Знаю одно: оно никогда не кончается тогда, когда кажется, будто все уже позади. Земная шкура, как и коровья, может, конечно на время перестать подергиваться, отгоняя нас, мух, но это ненадолго.
Стоя в холле и обнявшись в жалкой попытке хоть как-то защититься от стихии, едва все затихло, мы одновременно подняли головы и огляделись. Подозрительно переглядываясь с надеждой и страхом, мы все выше и выше поднимали головы по мере того, как все продолжительнее становилась тишина.
— Не думаю, что мы все еще в Канзасе.
— Ты в порядке, Фэн?
— Кажется, ты сломал мне шею, а так, в остальном, ничего, вот только ноги плохо слушаются. — Она сделала попытку встать, но султан схватил ее за руку и рывком вернул в прежнее положение.
— Не двигайтесь! Это еще не конец.
И точно. Последовала быстрая череда новых толчков, не менее жестоких. Нас мотало по полу, как Ахава, уцепившегося за Моби Дика.
— Когда же это, мать твою, наконец кончится! — стонала Фанни, в то время как все вокруг то и дело содрогалось, перерастая из плохого в еще худшее.
— Давайте в дверной проход! Там безопаснее всего. Здесь на полу слишком ненадежно!
В голосе султана слышались и твердость, и страх. В тот момент это было именно то, что нужно, чтобы заставить меня двигаться. К тому же он был прав — дверные проемы действительно лучшее укрытие во время землетрясения, поскольку именно они являются самыми прочными элементами конструкции здания.
Ползя на карачках к двери, я заметил, что босые царственные ступни сплошь изрезаны битым стеклом и кровоточат. После того как миновал очередной толчок, я развернулся и, добравшись до мертвого слуги, стащил с него обувь.
— Вот, наденьте! — Я протянул султану пару мягких туфель.
В противоположном конце холла послышался звон бьющегося стекла, и что-то влетело в окно. Я увидел темное пятно на чудовищной скорости приближающееся ко мне.
Уже отшвыривая туфли, я знал, точно знал, что оно обязательно угодит прямо в меня.
Не успел я даже шевельнуться, как султан прокричал что-то вроде «Кукарри!» или «Кукарис!», и прямо к моим ногам упал черный телефонный изолятор.
Земля заходилась в реве, но султан Сару и я смотрели друг на друга сквозь миллионы миль и миллионы лет тишины:
"Ты только что совершил чудо."
"Точно — и этим спас твою задницу."
Вот и все, что тогда промелькнуло между нами, пока окружающий мир по-прежнему отплясывал ча-ча-ча. А Фанни видела чудо? Нет. Еще кто-нибудь видел, как он спас меня? Нет, поскольку остальные его улыбальщики шныряли вокруг, пытаясь найти для нас выход раньше, чем отель «Уэствуд-Мьюз» прикажет долго жить и обрушится.
Улыбальщик, которого, как я потом узнал, звали Джебели, пошатываясь, шел к нам, жестами показывая, чтобы мы следовали за ним. Подойдя, он что-то громко сказал по-арабски. Султан поднялся на ноги и потянул за собой Фанни.
— Там есть совершенно неповрежденная лестница.
К тому времени как мы до нее добрались, толчки снова прекратились.
— Скорее. Может быть, еще не конец.
По здравом размышлении, бежать вниз по лестнице отеля в самый разгар землетрясения наверное не самая привлекательная идея на свете, но в этом случае ты хоть что-то делаешь, и это стоит всего прочего. Действуешь, а не лежишь на полу, умирая от страха и моля Господа прекратить все это.
Лестница и впрямь выглядела почти нормально. Конечно, имели место несколько сломанных бетонных ступенек, погнутые перила в своем изяществе походили на серебристую лебединую шею — но все это ни в коей мере не могло служить препятствием для бегства. Не задумываясь ни на секунду, мы опрометью бросились вниз.
У Фанни Невилл просто восхитительная головка. А может, это и есть любовь, а? Даже грохоча вниз по растрескавшимся ступенькам ада, царящего в отеле, к наверняка еще более страшному аду внизу, я не переставал восхищаться ее совершенно умопомрачительной головкой, мелькавшей у меня перед глазами. Возможно, она чуть великовата для такой некрупной девушки, как Фанни, но поначалу этого не замечаешь. Первое, что бросается в глаза, это гладкие черные волосы, тщательно расчесанные и покрытые лаком, пухлые от природы губки, большие детские глаза…
— Стойте! Замрите!
Услышав этот приказ, Фанни, Джебели и я застыли как вкопанные. Я все еще был погружен в мысли о прелестной головке Фанни, поэтому даже не сразу сообразил, что мы остановились.
— Ладно, пошли!
Спускавшийся первым султан обернулся, и наши взгляды встретились.
— Чувствую, здесь что-то недоброе, Гарри. Землетрясения вызывают гнев мертвых. Они приносят с собой из недр земли опасные вещи. Я чувствую… — Он поднес руку ко рту как будто для того, чтобы зажать рот.
Но только не мне.
— Да наплевать нам на мертвых! Нужно выбираться, пока еще есть возможность. — Я спустился еще на несколько ступенек и взял Фанни за руку.
— Подождите!
Этажом ниже вдруг открылась дверь, и на площадку медленно вышла пара. Мужчина поднял голову и взглянул на нас.
— По этой лестнице можно идти?
Таща за собой Фанни, я двинулся вперед.
— Точно не знаю, приятель, но и останавливаться, чтобы поразмыслить об этом, не собираюсь!
— Гарри, прошу вас, остановитесь. Там джинны!
В том своем состоянии я решил, что ослышался и он имеет в виду эту пару на площадке — а именно то, что они оба в джинсах.
— Ничего удивительного, сэр, их многие носят. Давайте-ка лучше убираться отсюда!
Мужчина все еще придерживал дверь открытой, и из нее вдруг появилась собака. Собака, которая была отлично мне знакома, поскольку сегодня утром перед уходом я собственноручно ее кормил: Кумпол.
Он бросил на меня свой, как всегда, равнодушный взгляд и мотнул головой, как бы приглашая следовать за собой. Этакое ненавязчивое движение подбородком к плечу, немного в духе Хамфри Богарта [49], сдержанное и крутое.
— Можешь вывести нас отсюда, Кумпол?
Он еще раз окинул меня непроницаемым взглядом, развернулся и скрылся за дверью. Я двинулся за ним. Фанни испуганно стиснула мою руку.
— Куда ты, Гарри? Не собираешься же ты вернуться обратно в здание?
— Это верз! Давайте за ним, Гарри, это верз.
Мужчина и девушка, стоявшие на площадке, двинулись вниз по лестнице.
— Не пойду я ни за какой собакой. Пошли, Гейл, — бросил мужчина.
Я уже двинулся вслед за псом, но все же не преминул спросить через плечо:
— А что такое верз?
Султан и Джебели почти догнали меня.
— Хранитель. Проводник.
— Откуда вы знаете?
— Видно по глазам. Скорее!
Не знаю уж, был там Кумпол верзом или нет, но я и так знал, что всякой магии в нем хоть отбавляй. Мне не раз приходилось убеждаться в этом и раньше. Именно поэтому я и обратился к нему за помощью. Ведь он был собакой шамана. Но об этом я расскажу вам чуть позже.
Не успела дверь захлопнуться за нами, как где-то прямо над нашими головами разнеслось оглушительное «буууум». Кумпол, по-прежнему не обращая ни на что внимания, беспечно трусил через холл, а за ним трусили, правда, не так беспечно, четверо людей.
Кругом царил хаос — в холле валялась переломившаяся пополам софа, коричневая обивка которой и пол вокруг были усыпаны сотнями осколков хрустальных подвесок рухнувшей с потолка люстры. Султан громко охнул. Я сразу вспомнил о его босых ногах.
Кумпол свернул налево. Невероятно, но где-то совсем неподалеку вдруг послышались забойные звуки рока. Вещь под названием «Воскресенье в небесах», знакомая до тошноты, — хит, который я слышал столько раз, что с удовольствием свернул бы ему шею. Но здесь в разгар катастрофы, надоевшая музыка казалась прекрасной и ободряющей — ангельский голос, убеждающий: держись, ты обязательно переживешь все это.
Затем нам попалось еще одно мертвое тело — детское. Черно-зелено-розовая футболка. Цвета Бенеттона. В одном из холлов по полу струилась вода, чуть дальше из-под двери яростно бил пар. Кумпол бежал то быстро, то медленно, ни разу не оглянувшись. Абсолютная уверенность. Впрочем, у нас тоже не было времени думать, правильно ли мы поступаем: нам просто необходим был верз, который вывел бы нас из здания на улицу.
Мир же снаружи, как будто внезапно получивший тяжелую оплеуху и на мгновение ошеломленно застывший, растерянно соображая, что же произошло, наконец будто опомнился и завыл от недоверия и боли. Сначала до нас донеслось что-то вроде звука противовоздушной сирены, возвещающей отбой. Затем послышались более высокие, на расстоянии похожие на пронзительный звон насекомых звуки сирен: это засуетились машины скорой помощи, пожарные и полицейские. Даже на шестом этаже отеля их завывания были слышны со всех сторон.
На четвертом этаже Кумпол привел нас в комнату с настежь распахнутой дверью. Внутри все было в идеальном порядке, если не считать открытых дверей на балкон. Ветер яростно трепал занавески.
Пес подошел к этим дверям, остановился и завилял хвостом. Почему именно здесь? Почему он остановился?
Султан прошел мимо собаки и осторожно выглянул наружу.
— Там растет дерево! Очень высокое! По нему можно спуститься.
— А зачем? Не проще ли по лестнице?
Джебели указал на Кумпола.
— Верз. Он знает что-то такое, чего не знаем мы. Пошли.
Но через мгновение они со страшным треском исчезли. Султан отпрыгнул, что-то крича по-арабски. Пес начал лаять.
— Чтоб меня… Кажется, этот путь отрезан. — Фанни повернулась и двинулась к выходу.
Кумпол, обычно весьма дружелюбный по отношению к Фанни Невилл, метнулся прочь от балконной двери и преградил ей путь, рыча и взлаивая. Вид у него был злобный, прямо звериный.
— Кум, прочь с дороги!
— Вертолет!
Рокот ротора становился все громче и громче, заглушая даже рычание пса. Что же еще должно произойти?
Джебели выбежал на балкон, взглянул на приближающийся вертолет и заорал:
— Это Халед! Мы спасены!
Когда оказываешься в эпицентре землетрясения, как-то невольно забываешь о том, с кем вместе угодил в переплет. К счастью, в данном случае с нами оказался султан — а у султанов всегда полным-полно денег, власти и любящих подданных. А кроме всего прочего, у них имеются и преданные слуги, которые, стоит повелителю попасть в беду, начинают разыскивать его на вертолетах.
Халед уже снижался вдоль фасада отеля «Уэствуд-Мьюз». Его черно-золотистый вертолет был ужасно похож на какого-то механического жука. Оказывается, султан и сам был профессиональным пилотом и всегда, куда бы ни отправлялся, прихватывал с собой вертолет. Первое, что я увидел на раскачивающемся хвосте машины, был слегка помпезный герб Сару.
Наконец кабина зависла на уровне балкона, и пилот, улыбаясь из под солнцезащитных очков миллионнодолларовой улыбкой, радостно помахал нам рукой.
— Чему это он так радуется?
Султан помахал в ответ.
— А он всегда радуется, когда случается какая-нибудь беда. Отойдите — сейчас он будет стрелять.
Я выглянул наружу и увидел, что парень действительно целится в нас из какого-то довольно странного на вид оружия. Наконец сквозь рокот винта до нас донеслось «бух», и в комнату через балконную дверь что-то влетело — великолепная толстая веревка. Его величество султан Сару тут же поймал конец и предложил нам с Фанни отправляться первыми. Спорить я не стал.
Когда мне было лет пятнадцать и голова моя, как и положено, была доверху набита всяким дерьмом, отец как-то летом на несколько недель отправил меня в школу выживания для подростков, чтобы меня там хоть немного встряхнули. Мы взбирались на горы, тушили лесные пожары, однажды даже спасли провалившуюся в ледяную расщелину женщину. Короче говоря, это был очень полезный и интересный опыт, давший мне представление об очень многих вещах. Но лучше всего запомнилось, что ни в коем случае нельзя судить о человеке, если не видел, как он ведет себя в минуту опасности. В базовом лагере был один толстяк, который казался рубахой-парнем, но в тех случаях, когда нам приходилось болтаться на веревке у самой вершины обсидианового утеса или пробираться через горящий лес, этот тип мгновенно превращался в омерзительного, трусливого, эгоистичного и, самое главное, опасного сукина сына.
Я это к тому, насколько достойно в день землетрясения вел себя султан. Едва оказавшись на твердой земле, он отправил Халеда на вертолете оказывать посильную помощь спасателям. А потом, найдя пару подходящих туфель, повелитель полутора миллионов человек присоединился к добровольцам, разбирающим груды обломков, под которыми оказались люди. Мы, конечно, тоже делали, что могли, но он не просто бросился на помощь, он буквально ринулся помогать: стоило обнаружиться мало-мальскому лазу, как он первым устремлялся в него, пытаясь найти очередного заваленного обломками здания несчастного. Снова и снова я слышал его громкие вскрики и, поднимая голову, успевал заметить лишь яркие штаны лыжного костюма, исчезающие под очередной грудой дымящихся обломков так быстро, будто это был ворох сена.
Несколько часов спустя, когда наконец выдалась свободная минутка и мы уселись подкрепиться раздаваемыми сотрудниками Красного Креста бутербродами, я заметил, что его позаимствованная у кого-то обувь — пара белых парусиновых тапочек — почти насквозь пропиталась кровью. Я ткнул Фанни локтем и указал на них глазами. Она понимающе кивнула и тихо сочувственно прошептала:
— Все это время он проработал с израненными ногами. Этот человек — мой герой.
Лучше не скажешь.
Он заметил, что мы смотрим на его бедные ноги и, застенчиво улыбаясь, поднял одну, давая нам возможность рассмотреть ее получше.
— В следующий раз, во время землетрясения, я обязательно обуюсь.
— Мы как раз говорим о том, какое сильное впечатление вы сегодня произвели на нас, помогая спасателям.
Он пожал плечами и медленно развернул предложенную мной пластинку жвачки.
— Единственное, что нам под силу, так это постараться вернуть жизни хоть часть справедливости, которой она порой лишается. Правильно ли пытаться спасать человеческие жизни? Не знаю. Могу лишь определенно сказать: мы делаем это с добрыми намерениями. Я как-то читал о человеке, который утверждает: «У Бога слабеет память, и именно поэтому в наши дни происходит столько разных трагедий и всяких ужасов. Бог просто забывает о справедливости и доброте, которые сначала даровал миру. Так что именно Человеку предстоит попытаться вернуть все это». Он сунул было жвачку в рот, но тут же вытащил ее и, держа в руке, заметил: — Правда, лично я с этим не согласен. Дурацкая мысль. Но сама идея о возвращении в жизнь справедливости мне нравится. Наши жизни вообще похожи на кукол, поцарапанных и лишившихся части… — Он щелкнул пальцами, подыскивая нужное слово. — … части…
— Набивки?
— Да, верно, набивки. В самом начале этих кукол дал нам Бог, но если из них начала вываливаться часть набивки, то найти подходящие материалы и набить их заново мы должны самостоятельно. Это «Джуси Фрут»? Ах! Обожаю «Джуси Фрут» — она такая сладкая!
— Но не мы же устраиваем землетрясения! Ладно, Аушвиц, это еще допустим, но какое отношение имеет Человек к тому, что случилось сегодня?
— Знаешь, Фанни, а вот это уже просто дурацкий разговор. Человек ответственен буквально за все. Как по-твоему, почему именно мы владеем планетой? Почему все живое склоняется перед нами? Нет ничего не являющегося делом наших рук — и Аушвиц, и землетрясения. И все хорошее тоже! Просто мы не желаем признать и принять тот факт, что мы ответственны за все.
Хотите, я расскажу вам забавную историю? Одна моя знакомая как-то зашла в закусочную, где иногда бываете и вы. Она взяла себе обед и поставила поднос с тарелками на столик, но тут вспомнила, что забыла про кофе. Тогда она взяла несколько монет и, оставив поднос на столике, пошла обратно к стойке. А когда вернулась, увидела: за ее столиком сидит толстенный негр и за обе щеки уписывает то, что она себе купила! Представляете, сидит и с наглой улыбкой уплетает ее салат!
Вне себя от злости, она садится напротив, придвигает поднос к себе и принимается за суп. Но этот негодяй не успокаивается. Все так же улыбаясь, он протягивает руку и берет у нее с подноса тарелку со вторым. Потом десерт! Она приходит в такую ярость, что ей срочно потребовалось в туалет.
Вернувшись из туалета, она, видит, что толстяка-негра, благодарение Богу, уже нет, но при этом нет и ее подноса, а заодно и сумочки! Ага, так значит, он еще и украл ее деньги. Она бросается к стойке и говорит кассирше: «Вы не видели, куда ушел этот толстяк-негр? Он съел мой обед и унес мою сумочку!» Кассирша говорит: «Сейчас вызовем полицию. За каким столиком вы сидели?» «Вон за тем!» — отвечает женщина. Она поворачивается и указывает на свой столик. Но то, что она видит, заставляет ее вскрикнуть: на столике, соседнем с тем, за которым они сидели с этим ужасным толстяком, стоит полный поднос, а на стуле лежит ее сумочка.
— Как это?
Умирая со смеху, Фанни повернулась ко мне:
— Просто сначала она села не за свой столик! Как раз это она ела обед негра, а не наоборот!
— А он при этом не сказал ей ни слова! Вел себя исключительно дружелюбно и улыбался все то время, пока она воровала его еду.
Эта женщина вела себя так же, как и все остальное человечество, Фанни. Оно всегда стремится переложить свою вину на других. Вот почему существует дьявол. Мы сами создали его потому, что нам так удобнее. А порой, когда под рукой не оказывается никого другого, мы возлагаем вину на Бога. Но на самом деле Бог похож на этого негра: он улыбается, когда мы едим его обед, но не мешает нам этого делать.
⠀⠀ ⠀⠀
Как же Клэр Стенсфилд ухитряется есть? Глядя на нее, лежащую на больничной койке, трудно поверить, что этими своими разбитыми и распухшими губами она может удержать хоть соломинку.
Поскольку это моя история, позвольте мне еще один — последний — раз отклониться от темы и ввести в повествование это последнее важнейшее действующее лицо. Много времени это не займет — я просто расскажу, как мы с ней познакомились. За полгода до землетрясения.
Она была знакомой моего знакомого, который и дал мне ее телефон, заметив, что мы наверняка друг другу понравимся. Во время первого телефонного разговора она произвела на меня впечатление человека очень сильного и спокойного. У нее был высокий звонкий голос, лишь изредка в ее речи проскальзывала легкая шепелявость. Был воскресный полдень. Когда я спросил, что она делает, Клэр ответила: «Просто смотрю на дождь за окном». В дождливые дни она всегда снова чувствовала себя девчонкой.
— То есть как это? Слушайте, Клэр, нет, ну правда, чем вы заняты? Вот прямо сейчас? А прогуляться не хотите?
— С удовольствием.
С удовольствием! Никаких тебе там «Нуууу… даже не знаю» или «Подождите, сейчас загляну в блокнот» или еще какого-нибудь приторного сиропа, который нужно разбавлять и размешивать, пока он не превратится в «Хорошо». С удовольствием. Превосходно.
Мы встретились в кафе «Банни», поскольку дождь все никак не кончался, а заведение располагалось как раз на полпути между моей квартирой и ее. Узнать друг друга мы по идее должны были сразу, так как мне было сказано, что у нее красивая голова и вообще она выглядит, как девушка с картины Берн-Джонса[50]. Вы, наверное, и сами уже догадались, мне очень нравятся женские головки. Например, головка Фанни, даже во время землетрясения. И головка Клэр тоже. Но, на всякий случай, она добавила, мол, если я не узнаю ее по голове, то на ней будет еще и футболка с надписью «Крутой Прикид» — название магазина, где она работает. А перед тем как повесить трубку, она напоследок призналась, что очень волнуется перед встречей с самим Гарри Радклиффом. Мне ничего не оставалось, как ответить, насколько я сам взволнован предстоящей встречей с обладательницей столь прелестной головки.
— Привет, вы — Гарри? Не сочтете меня невежливой, если я сразу закажу чего-нибудь поесть? А то у меня целый день маковой росинки во рту не было.
Головка у нее действительно оказалась великолепной, причем больше всего мне пришлась по душе не ее красота вообще, а черты лица: энергичный подбородок, крупный рот и зеленые глаза, взгляд которых своей прямотой и строгостью походил на мост.
Начали мы с болтовни о нашем общем знакомом, о магазинчике Клэр, о моих зданиях. Заказала она шницель по-венски и бокал пива и один за другим отрезала от шницеля огромные золотистые куски, похожие на обвалянные в сухарях континенты. Несмотря на то, что жевала она как будто довольно неторопливо, шницель исчез раньше, чем я покончил со своим кофе и ватрушкой.
— А я так и не наелась. Что бы еще такое съесть?
— Думаю, лучше и дальше придерживаться жареного — как насчет грибов?
Она заказала жареных грибов, большую порцию салата из редиски, еще бокал пива и кусок шоколадного торта, такой большой, что под его тяжестью, наверное, пошел бы ко дну целый корабль.
В то время, почти сразу после развода, меня не особенно тянуло на женщин, но, наблюдая за тем, как Клэр Стенсфилд расправляется с едой, я все чаще задавал себе вопрос: если она так ненасытна за столом, то какова же она в постели?
— О чем ты сейчас думаешь? — Ее голос медленно просачивался из-под скопища бинтов.
Я взял ее за руку и мягко пожал.
— О нашей первой встрече — сколько ты тогда всего умяла. Мне было интересно, так же ли ты хороша в постели, как за столом.
— Но ведь я очень долго не позволяла тебе даже прикоснуться ко мне.
— Это точно.
Воцарилась тишина, какая бывает лишь в больничных палатах, — тишина ожидания, что все станет как обычно, тишина предавшего тела и тайной надежды.
— Я ужасно боялась, что надоем тебе со всеми этими своими страхами и ты уйдешь. — Она слегка пошевелилась под одеялом и один раз, поворачивая голову ко мне, даже застонала. — Но ты ушел как бы только наполовину, правда, Гарри? К Фанни.
— Давай сейчас не будем об этом.
— Хорошо. Тогда расскажи мне поподробнее о той нашей первой встрече. Интересно будет услышать о ней от тебя. И не выпускай, пожалуйста, мою руку.
— На тебе были те громоздкие тяжелые туфли и черное пальто, которое ты купила в Будапеште. Ты же знаешь, как мне нравятся женщины в тяжелой обуви.
Ее рука наощупь казалась сухой и прохладной. Обычно руки у нее были теплые, а зачастую даже слегка влажные. Теперь же у нее была только одна рука. А то, что осталось от второй, стянутое бинтами и сведенное болью, сейчас было скрыто одеялом. Когда разразилось землетрясение, Клэр мчалась на мотоцикле по Сансет-бульвару и одним из толчков ее швырнуло на грузовик. В последний момент она все же успела прикрыть лицо рукой. Это ей удалось, но руку чем то зацепило.
— Гарри, а какие, по-твоему, сексуальные фантазии бывают у слепых?
— Запахи. Разные прикосновения. А ты когда-нибудь занималась любовью с завязанными глазами?
— Нет. А это приятно?
— Забавно. Непривычно. Надо будет нам с тобой как-нибудь попробовать. — Интересно, когда теперь нам с ней доведется заняться любовью? Каково ей будет с одной-то рукой? Без одной руки. — А почему ты спрашиваешь?
— Да просто я любовалась твоим носом и думала, какой он большой и красивый. И мне стало интересно, каково бы было знать его только наощупь и можно ли вообще как следует узнать что-либо исключительно наощупь, или на вид, или по запаху. Ведь теперь я смогу дотрагиваться до всего только правой рукой.
Чем ты теперь занимаешься, Гарри? Что новенького? А то ты никогда мне ничего не рассказываешь, особенно с тех пор, как я оказалась здесь. Иногда ты бываешь очень скользким, вроде новой карточной колоды.
— Прежде всего, собираюсь дожидаться, пока ты не выйдешь отсюда.
— Ну, это будет еще очень нескоро. И не пытайся использовать меня в качестве предлога для ничегонеделания.
Я глупо заулыбался, будто пойманный за руку воришка. Во время разговоров с Клэр у меня порой возникало ощущение, что я сую окоченевшие ноги куда-то в тепло. Она была доверчива, но достаточно проницательна. А я, в какой-то мере, действительно пользовался ее несчастьем как предлогом для того, чтобы не принимать решения, которое мне было ужасно не по душе: султан попросил меня побывать в Сару и хотя бы посмотреть место, которое он выбрал для строительства своего собачьего музея — без всяких дальнейших обязательств. Причем он даже обещал щедро оплатить поездку, но, самое главное, после того, что мы с ним пережили во время землетрясения, стало практически невозможно ответить ему отказом.
И тогда я впервые рассказал Клэр всю эту историю. До сих пор я не решался рассказывать ей о том, что с нами произошло, поскольку она и так натерпелась и вряд ли в первые дни после потери руки ей было бы приятно слушать рассказ о нашем счастливом спасении. Когда я закончил, она, как обычно, удивила меня:
— А я ведь однажды была в Сару.
— Что? Почему же ты мне об этом никогда не рассказывала?
— Хотела тебя удивить. Я там останавливалась по пути в Иорданию, когда летала в гости к своей сестре, Слэмми, пару лет назад.
— И что это за страна?
— Города очень современные. Их построили палестинцы, которые эмигрировали туда после арабо-израильской войны 1967 года. Я тогда останавливалась в столице, которая называется Баззаф. А все остальное — просто пустыня.
— Базар? Неужели столица Сару и впрямь называется Базар?
Она усмехнулась.
— Да нет, не базар, а Баззаф. Хотя, действительно, немного похоже.
А знаешь, что мне там больше всего понравилось? В сарийских пустынях есть древние крепости, построенные еще во времена крестовых походов, а то и раньше. Садишься в Баззафе на автобус и часа через два оказываешься посреди бескрайнего нигде. А там и высятся эти самые развалины, которые, в сущности, не такие уж и развалины, поскольку в сухом пустынном воздухе они довольно хорошо сохранились.
— Ты хорошо себя чувствуешь, Клэр? Если разговор тебя утомляет, то можешь не продолжать.
— Я здесь уже и так намолчалась, а кроме того мне очень хочется рассказать тебе о той поездке. Так вот, есть такое шоссе, которое пересекает буквально всю Европу и через Турцию ведет на Средний Восток. Трейлеры отправляются из Швеции или северной Германии и за несколько дней преодолевают весь континент. В понедельник они еще в Роттердаме, а к концу недели уже на саудовской границе! Вот это романтика, да? Похоже на старую добрую почтовую службу.
Короче говоря, одна из крепостей находилась совсем рядом с этим шоссе перед самой границей Иордании. Мы оказались там в канун Нового Года и решили переночевать, поскольку часть крепости была переоборудована под постоялый двор. Ничего особенного, просто несколько комнат для ночлега и ресторанчик. Окна нашей комнаты выходили прямо на дорогу, отделенную от развалин полумилей ровной пустыни. Мы наблюдали за заходом солнца и этими огромными трейлерами, несущимися к границе в клубах густого дыма и тучах песка. Куда они направлялись? В Иорданию? Саудовскую Аравию? Ирак? Все эти страны были совсем неподалеку. Кто-то в крепости рассказал нам, что во время ирано-иракской войны по шоссе проносилось по грузовику в минуту, и все они перевозили припасы для Ирака. Ты только подумай, Гарри, грузовик в минуту!
Часов в семь вечера до нас начали докатываться волны изумительного аромата жарящейся на углях возле ресторана козлятины. И я, и сестра отправились в сарийскую пустыню со своими приятелями… Мы были страшно возбуждены жаждой приключений и любовью. Номера были довольно комфортабельны, а днем мы насмотрелись просто настоящих чудес… Господи, как же мы были счастливы!
Почувствовав аромат жаркого, мы отправились ужинать. В ресторане никого кроме нас не было, но в глаза сразу бросился стоящий в углу зала большой стол. Он был накрыт человек на двадцать, но все стулья и табуретки были поставлены лишь с одной его стороны — так, что никто из сидящих не оказался бы напротив кого-нибудь еще. Странно, да? Но гораздо более странным было то, что возле каждого прибора стояло по полной квартовой бутылке шотландского виски «Джонни Уокер». По целой запечатанной бутылке!
— Но ведь Сару — мусульманская страна. Откуда же там взялась выпивка?
Она легонько сжала мою руку.
— Сейчас объясню. Будь добр, дай мне, пожалуйста, еще воды.
Я взял с тумбочки пластиковую бутылочку со вставленной в нее соломинкой и поднес ее ко рту Клэр. Она принялась с трудом всасывать воду распухшими рассеченными губами. Сутенеры наказывают своих шлюх, рассекая им губы ножом потому, что губы никогда не срастаются ровно. И такой порез навсегда уродует рот. Рот Клэр тоже был изуродован. Она снова откинулась на подушку, давая понять, что напилась.
— Владелец ресторанчика подошел к нашему столику осведомиться, все ли в порядке. Я спросила его насчет бутылок, и он мельком взглянул на часы.
— Скоро приедут водители. Сегодня они праздновать. Это их виски.
Больше он ничего не сказал, но минут через пятнадцать мы услышали шум приближающихся грузовиков. Что за звук! Слэмми подошла к окну, выглянула и, обернувшись, поманила нас. Они съезжались на празднование Нового Года посреди пустыни!
Мы все четверо стояли у окна, забыв об остывающем на столе ужине, и наблюдали за тем, как огромные машины заруливают на большую стоянку перед крепостью. Среди водителей были и настоящие блондины-северяне, и рыжие, и арабы в своих куфиях и с густыми черными усищами. Но знаешь, что их всех объединяло, Гарри? Это были самые жесткие, несгибаемые из всех когда-либо виденных мною людей. Независимо от того, во что они были одеты или какого цвета у них были волосы, все они были похожи на гладиаторов.
— Извини, я на минуточку. — Я встал со стула, выпустив руку Клэр до того, как она успела произнести хоть слово. Мне нужно было немедленно выйти из этой палаты. Я боялся, что меня вот-вот вырвет. Я был до смерти перепуган.
— Гарри, что с тобой?
Ее вопрос настиг меня уже в дверях.
В холле, через который я опрометью бросился к питьевому фонтанчику, меня окинула недовольным взглядом медсестра. Вода оказалась такой ледяной, что от холода у меня заныли зубы. Я поспешно проглотил ее. Затем намочил руку и провел по лицу, шее и между лопаток.
Я был там. Это я вылезал из одного из тех грузовиков. Это я видел женщину, глядящую на меня из окна, и прикидывал, удастся ли мне с ней переспать. А почему бы и нет? В новогоднюю ночь у всех срывает тормоза.
Мы были в пути уже сорок часов. И всю дорогу нас преследовали неудачи и разные задержки. Мы опаздывали уже на полдня. Я помнил все: кисловатый вонючий запах сигареты, которую курил болгарский пограничник, просматривая наши бумаги; треск цикад на обочине дороги в Турции, когда мы остановились справить малую нужду; теплые лучи солнца на затылке после прохлады кабины.
Я был этим человеком. Я помнил все. Его звали Генрих Мис. И раньше я его в жизни никогда не видел.
Такое… погружение однажды уже случалось со мной в присутствии Венаска, еще когда шаман был жив. Мы с ним сидели в закусочной на Силвер-Лейк и завтракали, когда туда вошел человек и уселся за стойку через несколько табуретов от нас. Просто какой-то незнакомый тип в комбинезоне. Мы с Венаском о чем-то разговаривали. Когда же я поднял голову и увидел того парня, я… исчез. Исчез, переместившись в его жизнь и уже через какое-то мгновение забыл о нем все. Абсолютно все. Его звали Рэнди. Он был рабочим-монтажником. И настоящим сукиным сыном.
— Ну-ка, ну-ка! Давай, возвращайся! — Венаск положил ладонь мне на руку и звал меня, как звал бы убежавшего в другую комнату непослушного щенка. Я уставился на него невидящим взглядом. Тогда он помог мне подняться и вывел из закусочной на стоянку. Я бессильно привалился к белой машине. Вся энергия, которая во мне была, куда-то испарилась. Придя наконец в себя, я взглянул на старика. Он улыбался.
— Что за чертовщина!
— Иногда, Гарри, приходится встречаться с собственным будущим. Обычно, это человек, но иногда бывает и место, или некая вещь. И сейчас тебе самое главное понять, как совершенно чужой парень вписывается в твое будущее. Это может оказаться очень важным.
— Но я был им, Венаск! Я ведь был им!
— Ты сам — свое собственное будущее, Гарри. Оно в каждой минуте твоей жизни. Просто сейчас ты впервые увидел какую-то небольшую его часть. А теперь попробуй прикинуть, где этот парень может в нем оказаться.
Но мне так и не представилось возможности сделать это, поскольку через три дня Рэнди разбился насмерть: первый человек, когда-либо погибший на строительстве здания Гарри Радклиффа. Сорвался с верхнего этажа почти достроенного Гребхен-Билдинг в Пасадене.
Когда несколько минут спустя я вернулся в палату бледный как полотно, бедняжка Клэр очень встревожилась. Я стал оправдываться, мол, наверное, съел что-нибудь несвежее на обед, но обмануть ее было трудно.
— Не ври, Гарри. Наверное, это из-за того, как я выгляжу, да?
— Ну что ты, милая, во Вьетнаме мне приходилось видеть и не такое. Нет, это из-за того… Ты еще не окончательно выдохлась? Только честно.
Ее улыбка или то, что от нее осталось, успокоила меня.
— Слушать совсем неутомительно. Неужели ты, наконец, решился открыть мне один из секретов Радклиффа?
— Вроде того. Помнишь то, о чем ты сейчас рассказывала, ну, как вы ночевали в этой крепости, в Сару? Тогда слушай. Может, это и слишком волнующе, но я не могу тебе не рассказать.
Ее единственная рука лежала поверх одеяла ладонью вниз. Она перевернула ладонь и пошевелила пальцами.
— Возьми меня за руку и рассказывай. Но сначала послушай: когда тебя нет, я постоянно с тобой разговариваю. Мы с тобой ведем долгие-предолгие беседы. Я знаю тебя гораздо лучше, чем ты думаешь, Гарри. И, если хочешь, мы с тобой можем просто по-дружески расстаться. И это будет счастливый конец. Просто я не уверена, нужен ли тебе счастливый конец. Ведь художники — совсем как дети: любят только сладкое. Шоколадки с начинкой из сомнений пополам с несчастьем. Конечно, они слегка бодрят, но очень ненадолго.
Даже не знаю, нравится тебе самому твоя нынешняя непутевая жизнь или нет. Я пока еще в этом не разобралась. — Она подмигнула. — Но обязательно разберусь… в нашем следующем разговоре в твое отсутствие. Ну, а теперь давай, выкладывай, что ты там хотел мне рассказать.
— Ты меня любишь? — спросил я, стараясь, чтобы мой вопрос звучал шаловливо и мило. Но тут наши взгляды встретились, и ответ ее прозвучал серьезно, как на исповеди.
— Гораздо сильнее, чем ты думаешь. И намного сильнее, чем ты заслуживаешь.
— Я просто и сам не знаю, чем занят в последнее время. Тут ты совершенно права, но у меня даже и в мыслях нет, что мы с тобой когда-нибудь расстанемся.
— А как же тогда ваши отношения с Фанни?
— Когда я был маленьким, мы с матерью как-то шли по улице и вдруг увидели двух спаривающихся собачонок. Они так азартно занимались этим, что не могли устоять на месте и мало-помалу продвигались вперед. Я к тому времени уже был в курсе, но, конечно же, не удержался и спросил маму, что это они такое делают — просто чтобы послушать, что она скажет. Мать ответила: «Та собачка, что внизу, заболела. А та, что сверху, подталкивает ее к больнице».
— Не понимаю, какая тут связь с моим вопросом?
— Очень простая: я не знаю, ты хочешь получить искренний ответ или услышать то, что тебе хочется.
Клэр немного помолчала:
— Сама не знаю. Меня вообще часто занимает вопрос, каким я тебя люблю — таким, какой ты есть, или таким, каким ты мог бы стать, приложи я к этому немного усилий. Может быть, ты просто больше немоногамная особь. Но я-то моногамна. Так как же мне быть? Нет, не отвечай, я не хочу знать ответа. Вдруг ты захочешь до конца жизни оставаться и с Фанни, и со мной? Кстати, а она будет с этим мириться?
— Думаю, да.
— А я — нет. Ладно, давай сменим тему. А то у меня начинается несварение сердца. Расскажи мне наконец то, что собирался. Нет, погоди еще секунду, хотела сказать тебе еще вот что. Только сейчас вспомнила. «Зло, которое порождают другие, пережить можно. Зато от своего собственного бежать некуда». Ладно, теперь рассказывай.
— Что ты имеешь в виду? При чем тут это? Хочешь сказать, я порождаю зло?
— Нет. Просто замени слово «зло» словом «смятение». Но вполне возможно, что и в нем таится изрядная толика зла. — Она прикрыла глаза.
⠀⠀ ⠀⠀
Реакция Клэр на мой рассказ о том, что я в одно время с ней был тогда на постоялом дворе в Сару оказалась по меньшей мере странной: она улыбнулась и похлопала здоровой рукой по постели, как будто аплодируя. Можно было подумать, будто ей и самой не раз приходилось переживать точно такое же провидение, или колдовскую эмпатию, или как еще там называют подобную чертовщину.
— Разве тебя это не пугает?
— Раньше, может, и напугало бы. А теперь лишь помогает лучше понимать многие вещи. Как людям, которые умирают, а потом возвращаются к жизни. У всех у них после этого появляется одно общее качество: они больше не боятся умереть, поскольку знают, что именно ждет их на том свете и что это прекрасно. Попутешествовав и получив возможность получше разобраться в самой себе, я стала бояться гораздо меньше. И вообще теперь отношусь к себе гораздо лучше. Я действительно лучше, чем большинство других людей. Более умная, добрая… и все такое.
Я рада, что ты был там и знаешь, на что это похоже. Я помню этого водителя. Он был такой молодой. Я и тогда знала, что парень заинтересовался мной, поскольку он буквально глаз с меня не сводил. Но так ничего и не предпринял — уж больно он был застенчив и не уверен в себе. Так и сидел с остальными водителями и пил скотч, а затем бухнулся лицом на стол и отключился! Когда мы уходили спать, он все еще так там и лежал.
⠀⠀ ⠀⠀
Банан — самый демократичный из фруктов: кто бы его ни ел, все выглядят одинаково смешно.
Бронз Сидни, Кумпол, я и доктор Билл Розенберг, наш сосед, стояли возле развалин нашего дома в Санта-Барбаре и ели бананы. Кумполу бананы очищал я.
— Билл, это твоим одеколоном повеяло, или ты просто не сдержался?
— По-моему, в тебе просто говорит обида на то, что твой дом теперь выглядит, как небольшое поле для гольфа.
— У нас есть страховка.
Сидни с удивлением посмотрела на меня.
— Надеюсь, ты не собираешься отстраивать его заново?
— Не-а. Похоже, нам обоим больше не очень-то хочется здесь жить.
Билл доел свой банан и бросил кожуру туда, где раньше был мой сад.
— Но ведь ваша квартира в Лос-Анджелесе тоже накрылась. Где же вы тогда собираетесь жить? — Тут он подозрительно сдвинул брови. — Уж не хотите ли вы снова зажить вместе?
Тут мы с Сидни хором ответили:
— Нет!
— Гарри на несколько недель уезжает на Средний Восток.
— Я решу, как поступить, когда вернусь. Может, если я все же возьмусь за работу, мне и вообще пока не потребуется жилье. Проект намечается всерьез и надолго. Так что я должен буду постоянно присутствовать на стройплощадке.
— А что за проект?
Я доел свой банан и швырнул кожуру туда же, куда незадолго до этого Билл.
— Собачий музей в Сару.
Кумпол медленно завилял хвостом.
— Собачий музей? А пса ты, значит, собираешься взять с собой в качестве технического консультанта? — фыркнул Билл.
— Он действительно отправляется со мной. Они хотят, чтобы Кумпол послужил моделью для статуи над главным входом.
— С чего бы это?
— А с того, что он верз.
— Да, Гарри, это, конечно, многое объясняет.
Сидни взглянула на меня.
— Ты что — и в самом деле собираешься взять его с собой?
— Обязательно. Даже успел сделать ему все необходимые прививки.
— Кому нужен собачий музей в Сару? Ведь это там, кажется, постоянно воюют с фундаменталистами? Вчера вечером об этом как раз говорили в новостях. Лично я на твоем месте, Гарри, держался бы подальше от этого арабского бардака. Если не хочешь, чтобы тебе всадили в задницу ятаган из рога носорога. — Рисковый парень Билл взял еще один банан из грозди, которую держала Сидни, и принялся его чистить. Мы с интересом наблюдали за ним.
Новый день в Санта-Барбаре вроде обещал быть погожим. Единственное, что его омрачало, так это раскинувшийся перед нами ландшафт: бывшее владение Радклиффа, которое сейчас здорово напоминало местность, где недавно взорвалась небольшая атомная бомба.
Розенберг позвонил почти сразу после землетрясения, дабы сообщить нам, что от нашего дома почти ничего не осталось. И вот, наконец, мы в первый раз собрались и приехали посмотреть на повреждения. Собственно, это были скорее не повреждения, а полное разрушение и исчезновение. Честно говоря, больше всего я был потрясен не тем, что осталось, а тем, что исчезло. Ладно, допустим, земля разинула свою огромную пасть и кое-что поглотила, а остальное искрошила в пыль своими зубищами. Все это я готов понять и смириться, но ведь на том месте, где совсем недавно стоял большой и тщательно отделанный дом, просто практически ничего не осталось. И дело тут совсем не в том, что любые творения Гарри Радклиффа способны выдержать полную толику гнева Господня, а в том, что ведь проклятый дом попросту взял да и исчез!
— Такое впечатление, будто появилась какая-то летающая тарелка, всосала его в свой трюм и умчалась обратно к себе на Сатурн.
— Интересно, что ты сейчас чувствуешь, Гарри?
Я взглянул на Сидни и прищурился, поскольку утреннее солнце из-за ее плеча било мне прямо в глаза.
— Меня будто изнасиловали. Дом был просто чудесный. Идеально сочетался с холмом и придавал приятный человеческий колорит окружающему пейзажу. — Я хотел было еще что-то добавить, но тут у меня пропала всякая охота говорить.
— Слушай, Сид, а как ты считаешь, почему мой дом остался совершенно невредим?
— Просто счастливое стечение обстоятельств, Билл.
Я ухватил Сидни за руку и притянул поближе к себе, так, будто мы с ней вдруг оказались посреди бескрайнего бушующего моря, а она была моим спасательным кругом.
— Ведь дома — это единственная реальность моей жизни, Сид. И единственное, что я умею делать хорошо.
Она кивнула. И продолжала кивать.
— Как же мне быть, если и они вот так берут и исчезают?
— Ты можешь отстроить дом заново, Гарри.
— Но ведь это не то же самое! Это все равно, что клонировать человека по одному из его волосков. Да, конечно, мы можем поднять старые чертежи, построить его точно таким же. Но он все равно никогда не будет таким же! Этот дом мертв. Его больше нет. И остается только водрузить над ним могильную плиту.
Я двинулся вниз по склону холма к своей машине. Там, где за густой рощей невысоких сосен, наполняющих сухой калифорнийский воздух пронзительным северным ароматом, снова становится виден океан, я остановился, обернулся и крикнул:
— Знаете, в чем разница между трагедией и комедией? Трагедия напоминает нам об ограниченности жизни. А комедия убеждает, что никаких ограничений нет.
⠀⠀ ⠀⠀
— Поставь «Секс Пистолз»[51].
Я недовольно скривился и обернулся к ней, лежащей на постели голышом, плотоядно уставившись на меня. На ней не было ничего, кроме черной бейсбольной кепки с желтой надписью «Фритос» над козырьком. Она игриво натянула ее на глаза.
— Знаешь, Фанни, мое представление о хорошем сексе никак не вяжется с музыкой «Секс Пистолз».
— Конечно, твоя бы воля, ты бы трахался исключительно под «Отель „Калифорния“[52].
— Но ведь это пластинки Бронз Сидни.
— Которые ты, однако, сохранил. — Обвинительный тон.
— Ну почему мы должны ссориться из-за этого каждый раз, когда отправляемся в постель?
— Потому что нам обоим нравится заниматься этим под музыку, но у нас совершенно разные музыкальные вкусы.
— Это верно. — Я вытащил пластинку группы «Симпли Ред»[53] и поставил ее. Но вскоре понял, что музыку почти полностью забивают ужасные шипение и треск. — Интересно, почему это у меня все пластинки с таким песком?
— Потому что ты не умеешь с ними обращаться. Сколько раз тебе говорила: купи проигрыватель для компакт-дисков.
Я вернулся к постели, сел на краешек и сжал руками правую ногу Фанни.
— Видишь ли, для меня компакт-диски и микроволновые печи чересчур современны. Слишком уж отдают концом двадцатого века. Я все еще предпочитаю старый добрый проигрыватель, где пластинки надеваются на шпенек.
— Как же так получается: ты, такой модерновый архитектор, а в простых вещах столь консервативен?
Я принялся массировать ей ступню.
— Я вовсе не консервативен. Просто я по-прежнему считаю, что суп нужно разогревать на плите, а не в какой-то там радиационной камере. Пластинки должны быть черными и поцарапанными. И чтобы всегда можно было зайти в магазин и попросить у продавца новую алмазную иглу. — Я выпустил ее ногу и взялся за другую. Фанни свободной ступней прошлась по моей спине.
— А скажи на милость, отчего это в последнее время ты стал таким несносным?
Массаж прекратился. Не оборачиваясь, я переспросил:
— А чего это я в последнее время был таким уж несносным?
— Повернись-ка ко мне. Ты пережил землетрясение, ты собираешься в какое-то безумное Сару на строительство одного из величайших своих зданий, тебя любят столько женщин…
— Ага, так вот в чем дело, да, Фэн? Во всех этих женщинах, которые меня любят? Это, видимо, из-за них я и стал таким несносным, да? Черт возьми, совсем недавно точно такой же разговор состоялся у нас с Клэр.
— Я тебе не Клэр! Она, если помнишь, слегка повыше ростом. — Фанни сдернула с головы кепку и швырнула ее в меня. Твердый козырек угодил мне в подбородок.
Я наклонился и поднял с пола свои брюки.
— Она просто хотела знать, как дела у нас с тобой. Она имеет на это право.
— А я имею на это право? Так как же у нас с тобой?
— Оригинально ты все-таки умеешь действовать мне на нервы, Фанни, — и обвиняешь, и в то же время трусишь. Сурово грозишь пальцем и тут же начинаешь хныкать. Одним словом, тверда, как кусочек масла.
Да, разумеется, ты имеешь право знать, что между нами происходит. Я всегда это говорил. Но сейчас ты, похоже, требуешь от меня верности до гробовой доски, а вот этого тебе ни за что от меня не добиться.
— Ничего такого я не имела в виду. Меньше всего на свете я хотела бы постоянно жить с тобой, Гарри. К сожалению, у тебя одноместная машина.
— А я и не просил тебя жить со мной. Где моя долбаная рубашка? Знаешь, что? Иногда жизнь просто пересыхает. Пересыхает и превращается в бурую сморщенную пленку.
Она бросилась на меня сзади и схватила за волосы, но я все равно не оборачивался. Тогда она слезла с кровати и села передо мной на корточки.
— Любишь ты всякую чушь городить, Гарри. Ничего твоя жизнь не «пересохла». Ну разве что ты немного подрос и понял, что до этого занимался сущей чепухой.
Ты проектировал все эти свои великолепные здания, совершенно не принимая во внимание — ну, может, за исключением самых общих расчетов площади — тот факт, что в них предстоит жить настоящим живым людям! Вот почему у тебя крыша поехала — просто в один прекрасный день ты вдруг выпал из собственной птолемеевой вселенной Гарри Радклиффа и понял, что существуют и другие, более яркие солнца, более важные, чем даже ты. А знаешь, как некоторые из них называются? Ответственность и Любовь. Вот так-то.
Если хочешь, могу тебе объяснить, отчего ты в последнее время так дергаешься: тебя любят две чертовски хорошие женщины, а ты не знаешь, как с нами быть. Потому что не способен изобразить нас в виде пары каких-нибудь линий и произвести соответствующие расчеты. Любовь — это тяжкий труд! Он ломает тебе кости. Да перестань же ты, наконец, одеваться. Я ведь с тобой разговариваю!
— Говори, говори, Фанни. Уверен, что этим стенам будет крайне интересно дослушать твой очередной монолог. Пошли, псина. Пора нам с тобой прогуляться.
⠀⠀ ⠀⠀
Члены «Клуба Пауков» по средам собираются на обед в ресторане «Рейчелз» в Санта-Монике. Количество присутствующих обычно колеблется между десятью и двадцатью в зависимости от того, кто в данный момент находится в городе, кто с кем в контрах и кто еще жив. Единственным обязательным требованием к желающим принять участие в очередном заседании является приглашение кого-нибудь из постоянных членов клуба, готового поручиться, что вы можете рассказать хорошую историю. За годы существования клуба на его «конклавах» не раз появлялись и разные знаменитости, но звезды не любят делить успех ни с кем и всегда с большой неохотой слушают других. Хотя именно эти другие рассказывают самые интересные истории.
Мой последний вечер в Америке был также и первым вечером Клэр после выписки из больницы. Она настояла, чтобы мы отправились на очередную встречу членов «Клуба Пауков», и это явилось для меня настоящим сюрпризом, поскольку она была там всего однажды. Но когда настала ее очередь, она рассказала длинную и жутковатую историю о похоронах своей близкой подруги, умершей несколько лет назад.
Мы немного опоздали, поскольку Клэр не могла еще быстро ходить, а я не хотел, чтобы она переутомлялась без нужды. Когда мы вошли в ресторан, все члены клуба встали и приветствовали ее громкой овацией. Ее усадили рядом с Уайеттом Леонардом — он же Финки-Линки — героем довольно скверного телешоу для детей. Сам Уайетт мне нравился, хотя я и считал, что его «Финки-Линки Шоу» одна из самых убогих, хотя и сравнительно популярных из всех когда-либо виденных мной программ. И в отличие от большинства телезрителей, когда она исчезла с экранов, я плакать не стал.
Когда Финки появлялся на обедах, он обычно считался неофициальным председателем, поскольку являлся инициатором создания клуба. После того как все набили брюхо произведениями рейчелзовской китайско-еврейской кухни, он поднялся и постучал ложечкой по бокалу, требуя тишины.
— Собратья Пауки, должен признаться, что сегодня вечером меня особенно радуют три вещи — я снова вижу всех вас и знаю, что вы благополучно пережили землетрясение, затем снова кушаю восхитительные рейчелзовские блюда, а еще я узнал, что Гарри Радклифф покидает нас на неопределенный срок. Шучу, Гарри, шучу.
А еще я страшно рад, что сегодня с нами снова Клэр Стенсфилд и даже попросил ее быть первой. Готовы, Клэр?
— В детстве я была твердо уверена только в двух вещах: что любовь розовато-желтого цвета, а Ромарик Жюпьен — самый красивый мальчик на свете. Я росла в Виннипеге. Зимы там такие холодные, что вода в озере замерзает прямо волнами. Полицейские носят куртки из буйволиной кожи, а тамошние городки кажутся самыми настоящими бандитскими гнездами из-за того, что большинство людей защищает лица от холода шерстяными масками.
Мы жили по соседству с французской семьей Жюпьенов, у которых было трое детей: дочки-близняшки Нинон и Приска и сын Ромарик. Он всегда хотел быть настоящим американцем, буквально ненавидел свое имя и предпочитал, чтобы его называли Марк.
То, о чем я хочу вам рассказать, случилось, когда мне исполнилось восемь, а ему — тринадцать. Я была в том возрасте, когда человек как раз начинает обнаруживать, что любовь это не только то, что отец сажает тебя на колени или мама, провожая тебя в школу, проверяет, хорошо ли ты застегнула шубку. Моя любовь была порождением восьми лет невинности, энергии и желания, которые, в конце концов объединившись, решили вырваться за пределы семьи и отправиться на поиски чего-нибудь новенького. По чистой случайности рядом оказался чудесный мальчик чуть постарше меня, который решительно не замечал моего существования, что и сделало все происходящее тем более мучительным и необходимым.
Я подглядывала за ним, то прячась в гостиной за занавесками, то помогая отцу, моющему на дорожке возле дома машину, держать шланг, а порой и как тайный агент собственного чувства, сидя в гостиной Жюпьенов, где Марк смотрел телевизор, а я делала вид, будто увлеченно играю с его сестрами. Я была так влюблена, что, каждый раз, когда он выпадал из поля моего зрения, я от избытка чувств забывала, как он выглядит.
В то время я как раз увлеклась греческими мифами и часто их перечитывала. Про себя я называла Марка Ахиллесом, поскольку он был моей ахиллесовой пятой. Вообще-то я всегда предпочитала подвижные мальчишеские игры, но знай я, что ему это понравится, без малейших колебаний напялила бы платье и устроила чаепитие. Особенно мне запомнилось, как я написала двадцать раз «Ахиллесова пята» на обложке школьной тетради двадцатью разными шрифтами разного цвета. Однажды я вернулась после переменки за парту и обнаружила, что кто-то приписал в конце каждой надписи по букве «я» так, что теперь она читалась «Ахиллесова пятая». Я восприняла это с такой ревностью и обидой, что попадись мне тот, кто это сделал, я бы, наверное, убила его. Он оскорбил мое святое чувство.
Но самым странным в этой моей детской одержимости было то, что каждый раз, глядя на Марка, я будто видела окружающую его розовато-желтую ауру. К девчонкам он вообще относился свысока и наверняка, расскажи я ему об этом, он бы мне показал, где раки зимуют. Но я ничего не могла с этим поделать — где появлялся Марк, там я видела и его ауру.
Моя мама страшно любила всякие семейные забавы. К тому же ей страшно нравились Жюпьены — они были очень милыми людьми и к тому же французами, что придавало им некий налет экзотичности. Поэтому мы частенько устраивали совместные пикники и вместе ходили купаться летом… Все это меня вполне устраивало, если в подобных мероприятиях принимал участие Марк.
В разгар зимы в Виннипеге так холодно, что обычно даже снег не идет. Но однажды в январе у нас вдруг поднялась самая настоящая манитобская метель, и город будто вымер. Оставалось лишь дожидаться ее окончания да играть в снежки. Наконец мать решила, что мы должны отправиться покататься с гор на санках и отправила меня к Жюпьенам узнать, не захотят ли они к нам присоединиться. Я шла к их дому медленно, как только могла, поскольку ужасно боялась поскользнуться и упасть. Вдруг бы он в это время как раз смотрел в окно, что бы он обо мне подумал? А если даже и не смотрел бы в окно, а просто открыл мне дверь и увидел, что я с ног до головы в снегу? На начальной стадии любви ходить нужно как можно осторожнее. А стремглав бежать по траве, чтобы броситься в объятия любимому можно только гораздо позже — когда будешь твердо уверена, что его не рассмешит, если ты споткнешься на бегу.
Я не упала, и это было очень удачно, потому что дверь мне открыл сам Марк. И к тому же он улыбался! Я подумала: «О, Боже, Боже, это ведь он мне улыбается. Он рад, потому что это пришла я». Но только я собралась что-то сказать, как заметила в его руках журнал комиксов, к чтению которого ему, похоже, не терпелось вернуться.
— А, Клэр. Тебе чего?
Тут откуда-то из глубины дома послышался голос его матери. Она спрашивала, кто пришел, и в ответ Марк произнес фразу, которая едва не разрезала меня пополам:
— Да это просто Клэр, ма.
К счастью, миссис Жюпьен тут же выбежала в прихожую и поскорее затащила меня в дом. Марку она бросила по-французски что-то похожее на упрек, но это было только хуже. От полной катастрофы мой визит спасло только то, что он не ушел, а остался стоять возле меня в прихожей. По-видимому, он просидел дома весь день и по-своему был рад увидеть хоть кого-то постороннего, пусть даже и «просто Клэр».
Я торопливо сказала, что мама послала меня узнать, не хотят ли они пойти с нами покататься с гор на санках. По лестнице сверху как раз спустились близняшки и, узнав, в чем дело, тут же с радостью ухватились за идею. Миссис Жюпьен тоже обрадовалась, но Марк закатил глаза так презрительно, будто катание с гор было наиглупейшей затеей на свете. Я уже хотела было сказать, что это не я придумала, но было поздно, поскольку миссис Жюпьен уже принялась гонять всех взад и вперед: и куда мол задевали одежду, и где стоят санки, и Марк пойди скажу отцу, что мы уходим. Он, деланно зевнув, повернулся и отправился на поиски мистера Жюпьена, я а стояла, влюбленная и несчастная одновременно.
На улице все еще шел снег. Одна моя половина больше всего хотела зарыться в него и, впав в спячку, пролежать в сугробе до тех пор, пока я не стану взрослой и красивой, и тогда уж Марку просто ничего не останется, кроме как влюбиться в меня. Другая же половина испытывала возбуждение: как-никак, он все же пойдет с нами, и, что бы там ни было, следующие несколько часов я смогу побыть в его обществе.
Спеша обратно домой, я старалась придумать, чем бы этаким произвести на него впечатление. Может, выпендриться и отколоть что-нибудь опасное? Или почаще восхищаться им и делать вид, что потрясена его подвигами? Как мне хотелось бы быть хоть чуть-чуть постарше. Я уже понимала, что, чем ты старше, тем лучше понимаешь, как вести себя с людьми, которых любишь. Влюбленные в меня мальчишки-одноклассники обычно или щипали меня за руки, или обзывались, но это просто потому, что не знали, как еще выразить свои чувства ко мне. Н я была достаточно умна и понимала, насколько это неуместно. Но что же тогда правильно? Как дать понять человеку, что ты его любишь, не выглядя при этом глупо? Как сделать это так умно, чтобы человек проникся ответным чувством?
Через полчаса обе наши семьи встретились на улице и отправились к холму, с которого все окрестные ребятишки обычно катались на санках. Была самая середина дня, но уже начало темнеть, а падающий снег превращал день в сумерки. В общем-то погода стояла довольно приятная, вот только, чтобы не так мерзло лицо, идти приходилось с опущенной головой.
Я шла с Приской и Нинон, которые весело болтали о разных разностях и наших общих знакомых. Марк с «мужчинами» шел впереди, а наши матери — в нескольких шагах позади них. Все громко переговаривались и много смеялись. Отец рассказывал мистеру Жюпьену историю о том, как однажды он попал в пургу. Я слышала ее от отца много раз, поскольку это была любимая моя история, но сейчас она казалась мне чересчур длинной, скучной и страшно раздражала.
Обычно дорога до холма занимала минут десять, но сейчас из-за глубокого снега и неспешной ходьбы мы добрались до места только через полчаса. Когда наша компания подошла к холму, я не выдержала и бросилась вверх по склону, таща за собой санки. Ничего удивительного. Ведь все с самого начала шло вкривь и вкось. Теперь мне больше хотелось уже не того, чтобы рядом был Марк, а ощущения скорости, бьющего в лицо ветра и того ощущения безопасности пополам со страхом, которое обычно испытываешь, съезжая с горы на санках или прыгая с вышки в бассейн.
Ноги увязали в свежевыпавшем пушистом снегу, и, взбираясь на холм, я раза два чуть не упала. Но мне было уже практически все равно, потому что я ему не нравилась и никогда не понравлюсь, и навсегда останусь для него «просто Клэр», так какое имеет значение, как я карабкаюсь по склону и глупо ли при этом выгляжу? Лучше всего было бы сейчас сбежать от всех, в том числе и от него, и остаться наедине с ветром, снегом и надвигающейся темнотой. Может быть, если повезет, случится какое-нибудь чудо — я унесусь в эту темноту и больше меня никогда не увидят. Все обезумеют от горя, и хоронить им придется пустой гроб. Марк будет стоять у моей могилы и плакать…
— Клэр, подожди! Подожди!
Я услышала его голос, и даже не сразу поверила, что он действительно зовет меня. Поэтому, совершив первый в своей жизни взрослый поступок, я не обернулась и продолжала карабкаться вверх.
— Клэр, да погоди же ты!
За спиной я услышала его шаги и остановилась как вкопанная. Я тяжело дышала, а сердце билось, как колокол.
— Ты что, не слышишь, как я тебя зову? Давай съедем вниз вместе.
Даже не помню, как я проделала остаток пути до вершины. Я добралась туда, чуть отстав от Марка, но только потому, что тащила за собой санки. Может, он и хотел скатиться с холма вместе со мной, однако помочь с санками не предложил.
На холме было еще несколько человек. Сверху нам было видно, как наши семьи медленно ползут вверх по склону и весело смеются, когда кто-нибудь из них падает.
Мы с Марком несколько мгновений простояли молча глядя на них. Потом он повернулся ко мне и спросил:
— Слушай, знаешь такую девочку — Элейн? Она учится в седьмом классе. Ну, такая, с длинными светлыми волосами?
Я не была знакома с этой Элейн, но мне хватило ума сообразить, что Марк выдает мне свою тайну: его интересует эта девочка, и он как бы невзначай хочет знать о ней побольше. Знала я и то, что мне этот его интерес никак помочь не может. Но ведь в тот день он не только впервые как бы признал мое существование. Он по-своему нравился мне, и это поразило меня больше всего.
Я ответила, что, если он хочет, я могу порасспрашивать подруг, но он отказался, мол, не надо, не бери в голову.
И тут, как по мановению волшебной палочки, вдруг прекратился снегопад. Раз — и нет его, в общем, что-то в этом роде. Мы с Марком растерянно оглянулись, как будто ожидая, что вокруг нас все еще продолжают падать белые хлопья. Но нет, снег действительно идти перестал.
Что ж, делать было нечего, я установила санки и спросила, готов ли он ехать.
— Конечно. Я сяду позади тебя.
Тогда я уселась первой и тут же почувствовала, как со всех сторон меня охватывают руки и ноги Марка Жюпьена. Я просто умерла и вознеслась на небо. Что мне эта Элейн? Ведь здесь и сейчас была не она, а я, и этого было вполне достаточно. Марк оттолкнулся, и мы помчались вниз.
Один из скатов с этого холма был очень длинным и ухабистым. Мы-то, разумеется, катались здесь сотни раз и знали его досконально, но все равно либо зазеваешься, либо просто по глупости бывает, налетишь на что-нибудь и опрокинешься. Все мы каждую зиму выслушивали одну и ту же апокрифическую историю о мальчике, который много лет назад слетел с санок и раскроил себе череп о камень. Никто, конечно, всерьез ее особенно не воспринимал, но все же мы старались не забывать об осторожности.
Я и сейчас помню этот спуск до мельчайших подробностей. Наверное, я могла бы рассказать вам обо всех ухабах и ухабчиках, на которых подпрыгивали наши санки. Примерно на полпути вниз Марк громко затянул «Где-то там, за радугой…»[54], и я, хоть и не очень хорошо помнила слова, принялась ему подпевать.
Громко горланя песню, мы пронеслись мимо наших родителей, мимо покрытых снегом деревьев, прыгающих кругом собак, детишек, катающих снежные шары для снеговика… Я помню все.
Мы мчались по извилистому спуску, санки раскачивались из стороны в сторону, и тут… БАММ!
Не знаю, во что мы такое врезались, но оно наверняка было довольно приличных размеров, поскольку одно мгновение мы еще неслись вперед и пели, а в следующее — уже летели вверх тормашками.
А потом грохнулись оземь.
Боже, ну и удар же был! Я ударилась о землю как раз мягким местом и, хотя была тепло одета, должно быть, приземлилась прямо на копчик, поскольку поначалу была буквально парализована болью. Даже дух перехватило.
Придя в себя, я услышала, как где-то рядом Марк повторяет: «Ты в порядке? Клэр, ты в порядке?»
Я хотела кивнуть и сказать, что все в норме, но боль не позволяла мне ничего, только лежать и ощущать, как она пронизывает все тело. Я даже глаз не могла открыть.
— Клэр, что с тобой? Клэр? Отзовись!
Наконец, дыхание снова вернулось ко мне, и я почувствовала: жить буду. Я открыла глаза, чтобы сказать ему, что со мной все в порядке.
Но, когда я открыла их, то увидела над собой суетящегося Марка Жюпьена, более красивого, чем когда-либо и целиком окутанного ярким мерцающим ангельским сиянием.
Сначала я решила, что здорово ударилась головой и немножко тронулась. Но, видя, что это его «сияние» никуда не исчезает, подумала: «Должно быть, это его аура. Даже здесь он сияет!» И снова я ошиблась. Присмотревшись повнимательнее, я заметила, что в окутывающем его свете отсутствуют присущие ему желтовато-розовые тона. В небе за его спиной медленно перемещались синие, красные и серебристые сполохи, будто там разыгрывалось какое-то невиданное космическое световое шоу.
С ума я что ли схожу? Или Марк Жюпьен святой? А может, Бог? Может быть, вот именно так Бог решил сойти с небес к людям? Может быть, именно поэтому я всегда могла видеть окружающую его ауру? Меня просто переполняли любовь и боль…
И только когда и то, и другое стало понемногу отступать, я осознала, что свет за его спиной был северным сиянием, огни которого неистово кружились в небе в волшебном танце. У нас на севере это было вполне обычным явлением.
Но если вы сами никогда не видели северного сияния, я могу описать его только так. Представьте себе, чем мне показались эти огни, когда я открыла глаза и увидела их в первый раз за тот день, когда я едва оправилась от захлестнувшей меня боли и на мгновение подняла взгляд на лицо мальчика, в которого была по уши влюблена. Это было ощущение самого настоящего ниспосланного мне свыше чуда, которое останется со мной до конца дней.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
До сих пор этот новый город казался мне недоступным, и странный, непреклонный пейзаж оставался темным, как будто меня не было вовсе. Даже ближайшим ко мне вещам было безразлично, понимаю я их или нет.
Когда раздался звонок в дверь, я как раз танцевал с уборщицей.
— Ладно, Гарри, я сама открою. А то тебя того гляди, кондрашка хватит.
Фрэнсис Плейс скользила по полу моей гостиной, как пантера на подшипниках: никаких движущихся частей видно не было — просто одно мгновение она еще здесь, а потом — ррраз! — и она уже совсем в другом месте, а вам остается только гадать, как она ухитрилась это сделать.
Как и Люсия, очаровательная парковщица из отеля «Уэствуд-Мьюз», Фрэнсис отправилась в Голливуд за славой, но в конце концов, чтобы перебиться между случайными выступлениями в качестве танцовщицы, ей пришлось заняться уборкой квартир. Уборщица из нее была так себе, но за те несколько месяцев, что мы были знакомы, она успела научить меня таким замечательным танцам, как «Лезвие бритвы» и «Лошадиная шея». С моей точки зрения, это вполне окупало оставшуюся под кроватью пыль или таинственную корочку чего-то давным-давно засохшего на полочке кухонного шкафчика. И Фанни, и Клэр были абсолютно уверены, что мы с Фрэнсис не только танцуем, но еще и отплясываем горизонтальную румбу, но они ошибались. Думаю, в глубине души я просто подсознательно побаивался оказаться с ней в постели, учитывая то, как она двигалась и в жизни, и на подмостках. Ведь одно землетрясение меня уже поимело.
— Привет, Фрэнсис. Гарри дома?
— Привет, Фанни. Какая чудная стрижка. Да, он в гостиной.
В дверях, сгибаясь под тяжестью огромного, чуть меньше ее самой, чемодана появилась Фанни, стриженная под «тин-тина».
— Боже, Гарри, чем ты тут занимался? Вид у тебя совершенно задолбанный. — Она бросила на Фрэнсис испепеляющий взгляд.
— Привет, Тинтин[55]. Это мы просто немного потанцевали. Фрэнсис показывала мне, как танцуют «Испуганного цыпленка».
— Могу себе представить. Ну, ты собрался? Через два часа мы должны быть в аэропорту.
Я указал в угол, где с нетерпением ожидала отбытия моя небольшая черная сумка.
— Что у тебя там такое? Три флакона одеколона, что ли? А все остальное ты собираешься прикупить в Сару?
— Понимаешь, Фанни, между женщинами и мужчинами есть два существенных отличия: почти все женщины предпочитают сексу хождение по магазинам и всегда берут с собой в дорогу абсолютно все, независимо от того, куда и на сколько они уезжают.
— Это самая большая глупость, которую я слышала за неделю.
Фрэнсис отвесила глубокий поклон.
— Зато я иногда действительно предпочитаю магазины сексу.
— Вот видишь! А теперь, Фанни, взгляни на свой чемоданище. Уверяю тебя, я совершенно прав.
— Гарри, но ведь сначала мы окажемся в Австрии, где холодно. Потом отправимся в Сару, где жарко. Так что кое-какая одежка вовсе не помешает.
— Верно, но вся моя одежда обезвожена и хранится в крошечных вакуумных упаковках. Когда мне что-нибудь нужно, я просто капаю в пакетик немного воды и вещь снова увеличивается до нормальных размеров.
— Ладно, короче, я сейчас приму душ, и можем ехать.
Кумпол, по своему обыкновению, валялся на полу в ванной. Я всегда считал, что ему нравится, как прохладный кафель холодит живот. И он был единственным известным мне псом, который любил купаться. Когда у него бывало настроение, он частенько отправлялся вместе со мной в душ и стоял под струей с закрытыми глазами, пока вода пропитывала его шерсть.
— А ты собрал свои шмотки, псина? — Я включил воду и теперь стоял, глядя на сверкающие струйки и вспоминая о том, что как-то раз сказала Клэр после того, как мы занимались с ней любовью. Я спросил ее, на что это было похоже. Не задумываясь ни на секунду, она ответила: «На ночной водопад».
— Какого черта я делаю, Кумпол? Думаю о том, как она мне нравится, а сам собираюсь лететь с Фанни в Страну Дураков. Ты что-нибудь понимаешь?
Он застучал хвостом по полу, но глаз при этом не открывал. Я разделся, глядя на трещину, появившуюся в стене после землетрясения.
— Почему нам всегда так хочется оказаться где-нибудь в другом месте? Венаск частенько задавал этот вопрос. И где он сам теперь, когда он мне так нужен? Ведь то, что ты мертв, вовсе не оправдание.
А знаешь, что бы я сказал Венаску, если бы он вдруг оказался здесь? Ха, я только сейчас это понял! Я бы сказал ему, что больше не хочу проектировать здания, поскольку не вижу живущих в них людей. Я вижу эти большие прекрасные здания, но внутри — ни души. Как Сан-Франциско в фильме «На берегу»[56] или заброшенная съемочная площадка. — Эта мысль так меня взбудоражила, что я, обернув вокруг бедер полотенце и, забыв выключить воду, вернулся в гостиную.
Гремела музыка. Фанни и Фрэнсис, взявшись за руки, танцевали, причем вела Фрэнсис.
— Слушай, Фанни, сейчас в ванной у меня было прозрение!
— Надеюсь, ты уже принял свой каопектат?
— Нет, серьезно.
— Гарри, будь добр, подожди минутку, ладно? Фрэнсис обещала мне кое-что показать.
Они обе танцевали с зажатыми в уголках губ дымящимися сигаретами. Этакая никотиновая хореография.
— Ну и черт с вами с обеими. Мое прозрение куда важнее, чем ваши несчастные танцульки. — Я развернулся и двинулся обратно в ванную.
— Гарррри…
— Забудь!
Я был просто-таки оскорблен ее равнодушием. Ведь осенившая меня мысль была очень важной, хотя пока в окружающем меня воздухе реял всего лишь ее первый едва ощутимый аромат.
Архитектура — это либо создание пространства, либо сведение его на нет: стакан может быть и наполовину полным и полупустым. Находясь в зените славы, я любил думать, что мы создаем новое пространство, а, следовательно, предоставляем людям лучшие и более широкие возможности понимать и чувствовать жизнь. Но совсем недавно я где-то прочитал: «Возможно, во всех городах прошлое настолько довлеет над настоящим, что они, скорее, мертвы, чем живы. И, уж конечно, именно самые популярные из них — те, куда больше всего стремятся люди, — мертвее всех остальных, поскольку туда едут не ради того, что там еще живо, а ради останков». Это высказывание навело меня на мысль, что архитектура всегда являлась смертью пространства — подобно тому, как на охоте мы убиваем крупного зверя, а затем вешаем его массивную, с выражением как бы вечного удивления голову со стеклянными глазами на стену.
— Эй, Кумпол, ты смотри тут, поосторожнее.
Погруженный во все эти глубокие мысли, я даже и не заметил, что пес флегматично сидит посреди душевой. Перешагнув через него, я взял из металлической мыльницы мыло и приступил к своей последней американской помывке.
Наполовину намылив голову, я вдруг увидел здание. Пальцы мои все еще были погружены в волосы, а нога упиралась в собачий бок, когда я неожиданно открыл глаза и увидел как бы спроецированное на дверь душевой изображение того, что поначалу показалось мне похожим на какую-то помесь стального именинного пирога со старинным, поставленным на попа, паровозом. Поначалу я принял это за очередную шуточку Фанни. Однажды она до смерти перепугала меня, внезапно напав в душе с резиновым ножом, как убийца в фильме «Психо». Но на сей раз моим глазам предстало нечто другое. Это было трехфутовое изображение какого-то здания, спроецированное на внутреннюю запотевшую сторону матового стекла двери. Внутри ванной комнаты были только вода, пар, собака да я, и было совершенно непонятно, как эта картинка попала на стекло. Ошеломленный, но крайне заинтересованный, я потянулся, чтобы коснуться изображения. Но касаться было нечего. Это действительно было лишь изображение здания в манере Такамацу[57], исключительно отчетливое и объемное, как голограмма. На мой взгляд, больше всего оно походило на некий роскошный и крайне эксцентричный храм какого-то безжалостного стального божества: этакий кошмарный гимн Господу, представшему в ипостаси бесчувственной машины.
Кумпол зашелся лаем. Вскочил и принялся как сумасшедший гавкать на невесть откуда взявшуюся картинку.
— Гарри, что там у вас происходит? Почему ты с собакой?
Я увидел по ту сторону двери смутную тень и, стоило Фанни открыть дверь, как изображение исчезло.
— В чем дело?
— Фанни, сходи-ка в мой кабинет и найди книгу о Такамацу!
— Какого…
— Слушай, не надо ничего говорить, просто сходи и притащи эту долбаную книгу!
Я выскочил из-под душа и буквально за две секунды кое-как вытерся. Кумпол был на скорую руку вытерт той же самой простыней. Так он бедняга и остался в ванной комнате, на три четверти мокрый и виляя хвостом.
Фрэнсис как раз пылесосила диван и, когда я проскочил мимо нее в одних лишь наспех натянутых на голое тело брюках, едва удостоила меня мимолетным взглядом.
Фанни стояла спиной к двери в комнате, которая служила мне кабинетом, уперев руки в боки, и шарила взглядом по книжным полкам.
— Такое впечатление, что у тебя здесь собраны все японские архитекторы, но Такамацу твоего я, естественно, не вижу.
— Вот он. — Я вытащил нужную книгу и открыл ее как раз на фотографии его оригинального «Ковчега» — стоматологической клиники в японском городе Нисина. Син Такамацу, пожалуй, единственная звезда стиля, который я называю архитектурой Любви Роботов. Здания, созданные как бы для далекого будущего, когда всем в мире уже давно заправляют машины, а Человеку остается лишь смазывать их шестеренки, поклоняться им и сознавать полную бессмысленность своего существования. Как писал один критик, все создаваемое Такамацу «невероятно громоздко, отталкивающе, пугающе, но изумительно скульптурно, просто какая-то локомотивная архитектура с болтами, гайками, стальными пластинами, гигантскими окружностями и огромными диагоналями».
Я был совершенно уверен, что увиденное мной на двери душа здание спроектировано именно им. И только теперь, разглядывая фотографии и чертежи его творений, я понял, что у того здания были характерные особенности, отсутствующие в работах Такамацу. Например, юмор. Попросту говоря, в облике здания на двери душа было что-то донельзя смешное. Как будто тот, кто изобразил его, рассказал байку, соль которой дойдет до вас только минут через десять, зато уж тогда вы просто зайдетесь от хохота.
— Что происходит, Гарри?
— Думаю, Венаск пытается мне что-то сказать. — Я закрыл глаза. Когда я снова открыл их, в комнату вбегал Кумпол, по-прежнему радостно виляя хвостом.
⠀⠀ ⠀⠀
— Интересно, как в Сару называется аэропорт?
— Не знаю. Может, «эропорто»?
Внизу на улице нас встретил улыбающийся шофер и пригласил в лимузин, будто сошедший со страниц какого-то комикса. Учитывая его размеры, я бы ничуть не удивился, обнаружив внутри небольшой плавательный бассейн.
По совершенно непонятной причине в наше время многие считают, что езда в лимузине это чуть ли не райское блаженство. У меня же они кроме раздражения никогда ничего не вызывали. Внутрь постоянно заглядывают (или пытаются заглянуть через тонированные стекла) какие-то люди с выражением надежды или отвращения на лице. В основном, отвращения. Но те, кому любопытно по-настоящему, пялятся до тех пор, пока вы не вылезете из машины и они не убедятся, что вы такое же ничтожество, как и все остальные, ну, может, только с некоторым количеством лишних денег. Тоска!
Во всяком случае, в салоне этого корабля пустыни имелся полный и непременный для любого лимузина набор: телефон, телевизор, бар… и от всего этого меня едва не стошнило. Ко всему прочему, шофер не знал ни слова по-английски и больше всего походил на какого-то террориста в бегах.
— А этот тип хоть знает, куда нам нужно?
— Не уверен. Конечно, в аэропорт можно ехать и по Ла-Сьенега, но это приличный крюк.
— Может, он хочет, чтобы мы как следует насладились поездкой?
— В этой шаланде я чувствую себя каким-то негром-производителем пиратских дисков.
— Гарри, а ты, оказывается, еще и расист?
— Нет, не расист — скорее, «вкусист», по-моему, у любого, кто считает такие машины классными, все комнаты в доме наверняка битком набиты старой ломаной мебелью с бархатной обивкой. — Я вытащил из портфеля ручку с блокнотом и откинул один из тех модных крошечных столиков, на которых помещается разве что стакан с мартини. Мне хотелось набросать по памяти то здание, которое я видел в ванной. Фанни тем временем вытащила плейер, надела наушники и отключилась от действительности.
По мере того как я рисовал, здание всплывало в памяти все отчетливее и отчетливее. Я ни секунды не сомневался, что его появление так или иначе связано с Венаском. Незадолго до смерти он несколько раз высказывался в том смысле, что скоро уйдет, но за себя оставит Кумпола, который будет приглядывать за мной до тех пор, пока я окончательно не вернусь к нормальной жизни. Потому-то я и не удивился, увидев тогда в день землетрясения в отеле собаку. И именно потому, увидев всего какой-нибудь час назад это здание, я был не столько удивлен, сколько восхищен.
— Вот насчет чудес, Гарри, ты как раз почти ничего и не знаешь, — говаривал обычно Венаск. — Чаще всего с их помощью Бог, поняв, что мы его не слышим, прибегает к иным средствам.
Поэтому, когда чудесное случается или как-то проявляется в непосредственной близости от тебя, не надо испуганно шарахаться. Значит, есть тому причина, причем особая. Но людей так потрясает все необычное, что они либо с воплями убегают прочь, либо подозревают ловушку — мол, кто-то пытается их как-то надуть. Они ошибаются, Гарри, — на самом деле это бесценный дар. Ведь, если ты не какой-нибудь там моральный урод, ты же не станешь спрашивать, с чего это тебе вдруг делают подарок или сколько он стоит — ты просто радуешься и принимаешь его.
— Эй, алло!
Я оторвался от блокнота и увидел в зеркальце заднего вида улыбающуюся физиономию шофера. И только потом сообразил, что он протягивает мне какой-то предмет.
— Сару! Сару!
Это был тяжеленный туристический справочник, который он удерживал с заметным трудом. Я взял книгу и в знак благодарности тоже улыбнулся.
Фанни сдвинула один наушник и чересчур громко (болезнь всех любителей «уокманов») спросила:
— ЧТО ЭТО?
— Книга о Сару.
— Посмотришь, дай мне. — Она вернула наушник на место.
Уж на что я бываю неприятным, но Фанни порой могла дать мне в этом отношении сто очков вперед, хотя бы подбором выражений или даже просто тоном. Она почти никогда не говорит «будь добр» или «пожалуйста». Она буквально выплевывает свои фразы, будто коп, приказывающий вам остановиться. Как-то раз я даже попытался обсудить с ней эту проблему, но у нее была и еще одна дурная привычка — ярко выраженная агрессивно-оборонительная реакция в тех случаях, когда она чувствовала, что неправа. Впрочем, в любом случае, сейчас я и так дулся на нее из-за проявленного ею безразличия к моему прозрению, поэтому такой возмутительный тон, скорее, заставил бы меня швырнуть справочник в окно, лишь бы только не давать ей.
Я сделал глубокий вдох и открыл первую страницу. И почти тут же начал улыбаться, поскольку моим глазам предстало обычное для такого рода изданий оргазмическое предисловие какого-то тамошнего графомана, изложенное на глупейшем и ужасающе ломаном английском еще более косноязычным переводчиком.
«Сару устремилась в конец двадцатого века со скоростью, переходящей все границы. Она всегда была своего рода белой вороной среди других братских государств Среднего Востока, но с середины семидесятых, когда султан приступил к осуществлению своего первого Шестилетнего Плана, уже ничто не могло удержать страну от использования своих явных преимуществ в виде богатейших залежей разнообразных полезных ископаемых, нефти, природного газа и восхождения благодаря им на гораздо более высокую ступень наряду с самыми передовыми государствами мира».
И вот такая каша была размазана на двадцати с лишним мучительных страницах, однако я прочитал их все до единой, лишь время от времени бросая взгляд в окно и убеждаясь, что мы едем все-таки действительно в аэропорт, а, скажем, не в Диснейленд.
Контраст между проносящимся за окном Лос-Анджелесом и видами на украшающих книгу фотографиях был просто поразителен. Как и все арабские страны, в которых мне довелось побывать, подлинная Сару, по-видимому, была очаровательным куском песчаной пустыни, настоящим царством пустоты и неземной тишины, местом, будто нарочно созданным для религиозных фанатиков, получивших полный набор пустынь, куда можно удалиться от мира в поисках Бога; страной, где уже три тысячи лет назад люди разводили костры и где, стоя на обдуваемой всеми ветрами вершине горы, можно было видеть проходящие внизу караваны верблюдов или темнеющие на горизонте палатки бедуинов. Я сразу вспомнил свою поездку в Иорданию, где я видел и всего в какой-нибудь сотне миль от Аммана и позже, в глубине страны среди песчаных барханов Вади-Рума неподвижно застывших на обочине шоссе людей. Невозмутимые, как мертвые святые, они как будто никуда не направлялись и ниоткуда не шли. Они просто были там, и, возможно, всегда. Это поразило меня и показалось одновременно и жутковатым, и чудесным; как бы намекая на то, что, знай я хоть немного о законах их существования, я наверняка узнал бы много нового и очень важного о жизни вообще. В них не было заметно и следа того безысходного отчаяния или гневного безумия, которыми всегда отмечены лица неподвижных фигур, медленно угасающих на темных углах Лос-Анджелеса, да и других американских городов.
К сожалению, книга изобиловала еще и фотографиями никак не вписывающихся в ландшафт неуклюжих ультрасовременных зданий, мгновенно выросших, как грибы, стоило только сорок лет назад открыть в Сару бездонные нефтяные моря.
Один из султанов, скажем, имел какую-то неосознанную тягу к социалистическим идеям. Поэтому один из его министров пригласил любимого архитектора Вальтера Ульбрихта[58] по имени Феликс Ферхер, и тот построил университетский комплекс, который выглядел так, словно располагался посреди какого-нибудь Волгограда, а не пустыни. Но вот что, при виде помещенных в книге фотографий прочих бесстыжих недоносков (причем спроектированных чертовски известными людьми!) особенно разозлило меня: я точно знал, все это возникло. Архитекторы либо вытащили из тумбочки старье, которое за ненадобностью валялось там долгие годы, или, радостно потирая руки, думали: черт возьми, вот, наконец представился случай воплотить в жизнь мои самые безумные идеи! Ведь, что бы я им ни предложил, они все равно построят это, да еще и заплатят мне целое состояние. И плевать таким творцам было на людские потребности, тамошнюю географию и функции, которые этим зданиям предстояло выполнять на протяжении многих лет. Уоттон[59], перефразируя Витрувия[60] как-то заметил: «Настоящая постройка должна обладать тремя достоинствами: Удобством, Прочностью и Красотой». А то, что циники или негодяи типа Ферхера нагромоздили в местах вроде Сару, украсило исключительно их банковские счета, или явилось данью прихоти, а на все прочее им было попросту плевать.
Заложив книгу указательным пальцем и захлопнув ее, я дал себе клятву: какое бы здание мне не пришлось проектировать для султана Сару, оно вместит в себя все, что мне удастся узнать о его стране, о народе, о культуре. Разумеется, под проектом будет красоваться подпись Радклиффа, но в отличие от всех предыдущих моих работ, здесь эта подпись будет совсем крошечной и в самом низу. Может быть, чтобы отыскать ее даже придется воспользоваться увеличительным стеклом. Я снова вспомнил тех загадочных людей на дороге посреди пустыни. Сделай же для них что-нибудь. Сделай нечто такое, чтобы они могли и дальше стоять там, но уже с чувством удовлетворения в душе.
⠀⠀ ⠀⠀
Полет до Вены оказался довольно забавным и прошел практически без приключений. Вот только заталкивать Кумпола в его клетку тюрьму пришлось аж трем грузчикам, и им явно пришлось совсем не по душе то, что пока они возились с ним, он то и дело портил воздух. Ах, какая зловонная месть!
Далее, султан пожелал, чтобы из Вены мы на его личном самолете отправились в Зальцбург, а уже оттуда машина должна была доставить нас в Целль-ам-Зее, но мы с Фанни единодушно решили, что лучше проведем пару дней в Вене, а потом самостоятельно доберемся до его владения в горах поездом.
Фанни не знала, но на самом деле у меня была еще одна причина ненадолго задержаться в австрийской столице. В Вене жил человек, который оставался с Венаском до самой кончины последнего. Этого человека звали Уокер Истерлинг, и мне очень хотелось узнать от него о последних днях жизни старика. В свое время именно Истерлинг позвонил мне из больницы в Санта-Бар-баре и сообщил о том, что у Венаска был удар и теперь он лежит в коме. Но, когда мы с Сидни примчались туда среди ночи, я был слишком расстроен, чтобы подробно и спокойно расспрашивать о подробностях.
⠀⠀ ⠀⠀
Человек обычно склонен заранее мысленно представлять себе место, где он никогда раньше не бывал, и прикидывать, на что оно может быть похоже. Хотя образы, созданные моим воображением, редко соответствовали действительности, мне всегда бывало интересно, насколько в своих догадках я окажусь далек от истины. В данном случае, Вена, по Радклиффу, должна была оказаться «городом из путеводителя», этакой комбинацией музея под открытым небом и уютного винного погребка.
Бывают «города из путеводителя» и «живые города». Последние можно посещать, имея при себе лишь бумажник и карту, но после нескольких дней прогулок по городу, трапез и ночлегов начинаешь «въезжать»; чувствовать и понимать его своеобразие и величие без всяких гидов или экскурсий с посещением достопримечательностей. Таковы, например, Лондон, Венеция, Афины.
В свою очередь, «города из путеводителя» крайне суровы и требовательны — досужим бездельникам в них делать нечего. Чтобы как следует узнать такой город, вы просто непременно должны кое-что испытать на себе: пройтись по такой-то улице, насладиться благоуханием такого-то сада, побывать в таком-то соборе (см. страницу 82 путеводителя). Посмотреть работы Микеланджело, побывать в доме Моцарта, увидеть шпагу Наполеона. Самые расхожие слова здесь это «неотъемлемый», «экстравагантный» и «трагичный». Кроме того, перед отъездом вам предстоит выдержать выпускной экзамен. Вопросы есть?
Первое, что меня удивило в Вене, так это встретивший нас за зоной таможенного контроля все тот же улыбчивый шофер, который отвозил нас в аэропорт в Лос-Анджелесе. То ли у нас случилось «дежа вю», то ли у него здесь имелся брат-близнец.
Он подхватил наш багаж, с трудом выволок его на улицу и, поставив на край тротуара, знаком дал нам понять, что сейчас подгонит машину. После этого, улыбнувшись особенно широко, он рысцой бросился к расположенной в нескольких сотнях футов от здания аэропорта стоянке.
— Похоже, в Сару таких ребят штампуют пачками.
Фанни тем временем принюхивалась, как хорошая охотничья собака.
— Чем это тут пахнет? Никак не могу понять.
Над нами простиралось чистое голубое небо, было солнечно и прохладно. Где-то вверху с ревом пронесся удаляющийся самолет.
— Похоже на запах травы. Как будто недавно косили лужайку.
— Точно! Довольно странно. Когда, интересно, ты последний раз бывал в аэропорту, где бы пахло травой?
В город мы мчались по типичному соединяющему аэропорт с городом шоссе, вот только здесь оно отличалось от прочих тем, что с обеих сторон было обсажено зеленью, а через некоторое время стал виден Дунайский канал. И только когда мы миновали, один за другим, дорожные указатели с надписями «Прага» и «Будапешт» стало ясно, насколько далеко нас занесло на восток.
Стоило нам выехать на Рингштрассе и миновать театр «Урания» Фабиани, перед нами, подобно прекрасному серому вееру, наконец раскрылся город.
— Какой он чистый!
— Ты только посмотри на эти конные экипажи.
— Ой, Гарри, да это же Венская Опера!
Шофер оказался достаточно сообразительным и, перед тем как высадить нас у отеля, устроил нам небольшую ознакомительную поездку по городу. Само собой, мы не понимали ни слова из того, что он говорил, но, тем не менее, парень то и дело указывал рукой в правильных направлениях, и нам даже удалось впервые бросить взгляд на дом Фрейда.
Вена производила впечатление чистенького, ухоженного и чопорного коммунистического городка в западных оборочках: магазины, полные товаров, чуть ли не каждая вторая машина — «мерседес», хорошо одетые женщины… Город, населенный подозрительными ко всем посторонним людьми, умеющими хранить свои секреты. Откуда же я мог узнать все это за какие-то полчаса? Конечно, не мог, но, гуляя в этот вечер с Фанни по улицам, я понял очень многое. После девяти часов вечера в центре города было пусто и тихо. Даже пьяные старались не очень-то орать, зато и найти открытый бар, чтобы выпить, оказалось настоящей проблемой. Когда же мы, наконец, нашли один, оказалось, что сидящие в нем люди просто лучатся добродушием, как будто желая запастись им впрок, перед тем как снова оказаться на этих суровых улицах.
В первый день пребывания в новом городе со мной частенько случались всякие примечательные события, и Вена тоже не стала исключением. По совету нашего лос-анжелесского знакомого мы отыскали венгерский ресторанчик, где, по его словам, царила совершенно экзотическая атмосфера и подавали превосходный гуляш.
Ресторан оказался крохотной, всего на восемь столиков, забегаловкой с двухсотфунтовой, похожей на борца-сумоиста, официанткой. Мы уселись за столик и заказали несколько каких-то блюд из меню с невероятно странно звучащими названиями. Еще когда мы входили, я обратил внимание на то, что ресторан закрывается в десять вечера и, поскольку мы оказались там приблизительно в девять тридцать, в зале сидело всего несколько посетителей. Один из них был довольно потертого вида стариком, который неторопливо ел, одновременно читая газету на кириллице. К тому времени, как нам принесли заказ, кроме него и нас в зальчике не осталось вообще никого.
Закончив трапезу, старик сделал какой-то знак официантке. Похоже, потребовал счет. Вместо того, чтобы сразу подойти к нему, она отправилась к буфету и, выдвинув ящик, вытащила толстую стопку паспортов. Когда она разложила их перед стариком, я, правда, стараясь, чтобы мой интерес не был слишком уж очевидным, пригляделся к ним повнимательнее и, пока он перебирал их, понял, что все они были паспортами коммунистических стран. Румыния. Болгария, Венгрия. Я под столом толкнул Фанни ногой и едва заметным кивком обратил ее внимание на происходящее.
Незнакомец же, вытащив из кармана большую желтую ручку, принялся что-то вписывать по очереди в каждый паспорт. Что именно, я не знал, но мне в принципе никак не понравилось бы, если бы кто-то начал что-то писать в моем паспорте, особенно учитывая, что мой был выдан в той части света, которая, как это ни печально, выдает паспорта примерно так же часто, как куры несут золотые яйца.
Закончив писать, он вернул паспорта официантке, которая быстро убрала их обратно в буфет. Старик поднялся и, так ничего и не заплатив, вышел с брошенным на прощание громким «Auf Wiedersehen!»
— Какого черта он с ними делал?
— Понятия не имею.
— Ого! Что ж, добро пожаловать в Вену.
На следующий день в холле отеля «Империал» я встретился с Истерлингом. Несмотря на сорок с лишним лет, у него была моложавая внешность аккуратно постриженного светловолосого мормонского проповедника или бродвейского танцовщика-гея.
Мы перешли улицу и обосновались в ресторане, где мило поболтали примерно с полчаса. Затем к нам присоединилась женщина — настоящая красавица, — которую он представил как свою жену, Марис. Внешне она была его полной противоположностью — иссиня-черные волосы, прелестные огромные карие глаза и молочно-белая кожа.
Когда же Марис заявила, что всегда была большой поклонницей моего творчества и на протяжении всего разговора то и дело вставляла довольно глубокие замечания по поводу моих работ, она понравилась мне еще больше. Я был просто поражен и глубоко польщен, особенно когда она упомянула, что ей пришлось чуть ли не «умолять» Уокера позволить присутствовать при нашей встрече.
Упиваясь всем этим, я заметил ребенка только тогда, когда он встал рядом с Марис и уставился прямо на меня.
— А это наш сын, Николас. Зак, познакомься, это Гарри Радклифф.
Он протянул руку, но рукопожатие его было вялым, и в глаза он мне так ни разу и не посмотрел.
— Так как же тебя все-таки зовут — Николас или Зак?
— Вообще-то Николас, а друзья зовут меня Заком.
Обычно я довольно точно определяю возраст детей, но этот мальчишка оказался настоящей загадкой. Ему могло быть и восемь и тринадцать. По лицу судить было невозможно — ни детской невинности, ни умудренности опытом двенадцатилетнего подростка. К сожалению, и весьма привлекательные черты родителей соединялись в нем не лучшим образом: невыразительные голубые глаза Уокера над крошечным носиком и крупными зубами Марис.
— Сколько тебе лет, Николас?
Он бросил взгляд на родителей и, прикрывшись ладошкой, чтобы скрыть улыбку, ответил:
— Годик.
— Для годовалого малыша ты довольно рослый.
Подошел официант, и мы сделали заказ. Марис достала из сумочки бумагу и цветные карандаши и дала их Николасу, который тут же начал рисовать, заслонив рисунок рукой, чтобы нам не было видно, что он рисует.
Я завел разговор о шамане и о том, почему я так хотел встретиться с Истерлингом. Тот бросил на меня испытующий взгляд. В это время принесли еду.
— Венаск являлся мне после смерти и говорил со мной.
Я ждал продолжения, но оба Истерлинга явно ожидали моей реакции на это заявление. Я разрезал пополам лежащую в тарелке картофелину и пожал плечами.
— Меня это ничуть не удивляет. Ведь, например, его собака, Кумпол, постоянно оберегает меня с тех самых пор, как старик умер. — Я вкратце описал землетрясение и то, как пес вывел нас в безопасное место.
Николас тем временем расправлялся с пищей так, будто кто-то включил видик на ускоренное воспроизведение. Но я не обратил на мальчишку особого внимания, поскольку именно в этот момент его отец упомянул, что Венаск как-то раз появился у них в ванной в образе свинки Конни.
— Но ведь Конни умерла в тот же день, что и сам Венаск.
— Верно. Но, по его словам, она умерла именно затем, чтобы дать ему возможность являться мне в ее образе и говорить со мной.
— Значит, говорите, он вернулся в виде любимой свинки? Интересно, как бы старик выкручивался, будь он евреем?
— Гарри!
— Да, Николас?
— На самом деле, мне вовсе не год. — Малыш Николас уже начинал раздражать меня, но я все же выдавил улыбку и взглянул на него. Но сначала мой взгляд упал на его тарелку, и тут я буквально остолбенел. Он заказал себя шницель по-венски. Потом уминал его целых десять минут. А сейчас его шницель выглядел так, будто его только что принесли: совершенно нетронутый золотистый кусок мяса с красующимся на нем ломтиком лимона, рядом — высокая горка испускающего легкий парок картофеля-фри и половинка большого мясистого помидора, ярко-красным пятном резко выделяющаяся на краю тарелки. Но я же видел, как он буквально только что прямо целиком запихал в рот этот самый пол-помидор. Видел, как он сунул его себе за щеку, отчего у него даже лицо перекосилось на одну сторону. И, тем не менее, помидор как ни в чем не бывало лежал на тарелке, мясо было нетронуто… а стакан до краев полон темной кока-колой. Моя рука инстинктивно вытянулась вперед, будто пытаясь отгородиться от увиденного.
Мальчик взял лежащий на столе рядом с тарелкой лист бумаги, на котором до этого рисовал, и показал мне рисунок. На нем был изображен я, причем именно в нынешней своей позе — с вытянутой рукой, пальцы растопырены, рот открыт, готовясь издать возглас протеста, а язык — наполовину высунут между зубами.
— Ты! — Шок уже готов был сотрясти мое тело, но вырвался наружу взрыв смеха от внезапного озарения. Это был Венаск! Если один раз он уже появлялся в виде свиньи, то почему бы не появиться еще раз за обедом в Вене в образе мальчишки?
Как это похоже на него — поддразнивать, рисуя меня в будущем, но сунуть рисунок мне под нос, лишь дождавшись подходящего момента.
— Что с вами, старина?
Рисунок вдруг задвигался. Ожил. Повертел туда-сюда головой, улыбнулся, заговорил со мной. Он говорил со мной!
По-немецки.
Но я-то немецкого не знал. Наконец-то для меня настал момент истины! Прозрение! Он говорил со мной с того света… вот только я не понимал из его речи ни единого чертова слова.
Все происходящее вокруг нас застыло, как на фотоснимке. Смеющаяся, запрокинув голову, женщина на противоположном конце зала, официант, накладывающий кому-то в тарелку спаржу, мужчина, нагнувшийся, чтобы поднять с пола уроненную салфетку… Ничто не двигалось. В ресторане не было слышно ни единого звука. Во всем мире воцарилась тишина. Живы были лишь рисунок, я, да еще улыбающийся мальчишка с листом бумаги в руках. Даже его «родители» застыли, будто статуи.
ЕтmusstejedesGrammanKraftundMutznsammennehmen,umnichtaufderStellezusterben[61].
— Я ничего не понимаю. Прошу, не надо! Не играй со мной в эти игры. Венаск!
Бесполезно. Он всегда все делал по-своему. Какими бы откровениями или информацией он сейчас ни собирался со мной поделиться, они целиком скрывались в непроходимых дебрях — настоящем Шварцвальде — умляутов и конечных сказуемых, гортанных «г» и звучащих жестко и грубовато, но в то же время очень убедительно слов.
Однако знал я и то, что он никогда никому не желала зла и не старался сбить с толку специально. Все его, равно как и других великих учителей, действия, какими бы странными или непонятными они на первый взгляд ни казались, несли глубокий смысл и представляли огромную ценность. «То, что познаешь быстро, Гарри, редко бывает важным. Конечно, оно может помочь тебе протянуть очередной день — например, какой-нибудь очередной телефонный номер — но вряд ли поможет понять, как жить дальше. Во всяком случае, почти никогда».
— Мам, а можно я после обеда свожу Гарри на блошиный рынок?
Реальность вернулась. Ресторан снова ожил, стало шумно; желтоватая спаржа украсила собой тарелку; женщина наконец отсмеялась и опустила голову.
— Конечно, если он не против.
Через десять минут мы с мальчиком, взявшись за руки, уже шли по Рингштрассе в сторону Оперы. Родители что-то уж слишком спокойно позволили малышу Николасу выступить в роли гида почти незнакомого человека.
Когда я спросил их, не волнуются ли они за сынишку, у Уокера на лице появилось самодовольное, мол «здесь все не так просто, как ты думаешь», выражение, и он лаконично ответил:
— Зак знает, что делает.
А Марис так и вовсе промолчала.
— Интересно, неужели родители всегда вот так запросто отпускают тебя одного? Не слишком ли ты еще мал?
Он принялся раскачивать нашими сцепленными руками, как это любят делать все дети.
— Тебе понравился мой рисунок?
— Да, но я не понял, что он говорит. Я не понимаю по-немецки. — Как будто он сам этого не знал! Но вместо ответа мальчишка все продолжал молча раскачивать наши руки взад-вперед.
Мне ничего не оставалось, как предположить, что это Венаск держит меня за руку и забавляется, изображая не по годам развитого ребенка. Я так верил в него и его доброту, его заботу о благополучии и успехе его учеников! Если же нет, если не он дирижировал всеми этими кружащимися вокруг меня и моей жизни демонами и феями, давая мне ложные намеки, подстраивая ловушки и дрожащие над горизонтом миражи, я бы очень и очень испугался. Уж такова вера — просто перестаешь беспокоиться и продолжаешь заниматься своими делами.
Рингштрассе была самой настоящей старинной лощеной красавицей; огромные деревья отбрасывали тени на свежевыкрашенные скамейки. Цветочные лотки, чистенькие киоски с хот-догами, не слышно даже случайного автомобильного гудка. Никакого мусора, никаких граффити.
— Кажется, тебе здесь не очень-то нравится, да, Гарри? — Да, не слишком. — Я бросил взгляд на мальчишку, ничуть не удивленный тем, что он читает мои мысли. — Здесь прекрасно, но слишком уж все какое-то законченное. Конечно, здесь могут выстроить парочку новых зданий или снести несколько старых, но это все равно что переставлять мебель в доме, где ты собираешься провести остаток жизни. Чтобы чувствовать себя счастливым, мне нужен город, хранящий дух незавершенности. Города вроде Вены представляют собой идеальные музеи, полностью удовлетворенные своими нынешними собраниями. А есть города, которые все еще пытаются постичь себя. Вот это по мне!
Как будто в подтверждение моих слов, Николас провел меня мимо вылизанного до блеска здания Оперы, музея Кафе и музея Независимости, забранного лесами на которых копошились рабочие, возвращая причудливому творению Олбрича его первоначальный вид.
Чуть дальше начался Naschmarkt, венский рынок под открытым небом. Какой контраст! Экзотический и благоухающий, он кипел и бурлил жизнью, заливая все вокруг непонятными звуками, подобными тем, что возникают, когда крутишь ручку настройки приемника. Люди толкались и переругивались друг с другом на немецком, турецком, хорватском. Плакали дети, под ногами шмыгали собаки, корзины были с верхом умело наполнены албанскими «райскими» помидорами, кругами критского козьего сыра, а в одной лавке размером с телефонную будку продавалась исключительно венгерская паприка, наполняя воздух своим ароматом.
Довольно невежливое местечко, где ни у кого не найдется для тебя времени — разве только отвесить тебе покупку и поскорее отсчитать сдачу. Следующий! И, тем не менее, здесь царили жизнь, движение, столпотворение ни на кого не обращающих внимания людей, выбирающих лучшую связку моркови и сверяющихся со списком того, что еще осталось купить.
Разве можно проектировать здания для такой жизни? Разве реально ее во что-нибудь втиснуть? Мне сразу вспомнились бегуны-марафонцы и люди, бегущие рядом с ними и предлагающие им воду или дольку апельсина. Может быть, именно так и нужно — давать самое необходимое и в то же время не путаться под ногами?
— А вон там блошиный рынок, видишь?
Трудно даже представить себе более живописную картину, чем та, что предстала нашим глазам на базаре, но новое зрелище значительно превосходило ее во всех отношениях. На обширной автостоянке по соседству с Naschmarkt к тому времени, как мы оказались там, уже вовсю бурлил венский субботний блошиный рынок. Тысячи людей бродили, присматривались, торговались и заключали сделки под неумолчный гул голосов. Все продавалось, и у всех было что сказать.
Блошиные рынки напоминают нам, насколько узки и косны привычные нам ценности. Какие совершенно невероятные вещи могут что-то для кого-то значить! Вот человек за сто шиллингов купил погнутый и ржавый невадский номерной знак 1983 года. Какая-то женщина ухитрилась у нас на глазах продать пару поношенных и к тому же разных туфель и целлофановый конверт от грампластинки. Удивленный, я повернулся к Николасу и спросил:
— Интересно, сколько же она запросила за этот хлам?
Он промолчал, но мгновение спустя мне в голову пришла мысль: если человек ценит какую-либо вещь, это попросту означает, что он понимает ее лучше, чем остальные люди. Мне, например, казалось абсурдом покупать какой-то старый номерной знак — но, может быть, тому, кто его купил, было виднее? Может быть, он знал об этом знаке гораздо больше меня, пусть даже это знание и кажется мне бесполезным или даже безумным. Но, даже и при всей его бесполезности, раз знак ему зачем-то понадобился, не было ли это свидетельством того, что его воображение гораздо шире и богаче, чем мое?
— Похоже на язык.
— А? — Я взглянул на Николаса, хотя мои мысли в этот момент были в пяти милях от него.
— Похоже на язык. Ты только послушай! — Мы стояли прямо посреди бурлящей вокруг толпы. Подняв свои детские ручки, он обвел ими вокруг нас. — На что из всего этого мы обращаем внимание, даже когда понимаем? Для нас это просто шум, вроде какого-то хлама, вроде старых номерных знаков. Но это неверно, Гарри, поскольку, независимо от того, понимаешь ты язык или нет, есть вещи, которые слышишь и поверх шума. Пойдем-ка вон туда.
Он взял меня за руку и потянул к виднеющемуся неподалеку соружению, которое оказалось павильоном подземки — Kettenbruckengasse. Подойдя к нему, Николас тут же начал карабкаться на крышу. Я последовал за ним. Из-за царящей на блошином рынке сумятицы на нас обратила внимание только пара хохочущих панков. К перрону под нами подкатил поезд метро. Стоя на одном из трех ступенчато расположенных скатов крыши я посмотрел вниз и увидел, как открываются двери тускло-серебристого состава.
— Что я делаю?
Сколько раз я задавал себе этот вопрос, будучи с Венаском? Сколько раз мы с ним оказывались в опасных ситуациях, предположительно для того, чтобы получше разглядеть или понять то, что больше всего беспокоило меня в тот момент. Мы перебрались на второй скат крыши, а с него — на третий, который был еще на несколько футов выше. Теперь прямо под нами и чуть левее тянулись рельсы подземки, а прямо перед нами — бедлам блошиного рынка.
— Закрой глаза, Гарри, и слушай.
— Слушать что?
— Голос своей матери.
— Расслышать голос матери в этом!
— Начни с нее. Закрой глаза.
Я закрыл. Потом открыл.
— Голос моей матери?
— Делай, что говорят!
Некоторое время я слышал Джеймса Брауна[62], но никак не мать. Кто-то под нами упорно тянул его «Мне тааааак хорошо… „снова и снова. Воздух был настолько насыщен резкими запахами (жарящееся мясо, дымок“, нагретый металл, старая одежда), что я больше обонял, чем слушал.
И вдруг все изменилось. Шум каким-то непонятным образом будто придвинулся на шаг ближе. Вроде еще мгновение назад он был где-то там, а потом вдруг оказался прямо здесь, в каких-то нескольких дюймах от меня, настолько близко, что я чувствовал его дыхание на своем лице. Хотя мои глаза и были закрыты, я ощутил легкое головокружение. Даже мозг не успел вмешаться, как нутро уже возопило: «Назад!» Только в данном случае это не было страхом перед падением с большой высоты, а результатом того, насколько резко и полностью меня вдруг объял шум толкучки. Может быть, пять чувств как раз и нужны нам именно потому, что каждое из них в отдельности было бы слишком острым и концентрированным. Обладай мы, например, только слухом, мы бы точно сошли с ума. Ведь звук — основной признак жизни. Вот от чего вдруг начинается головокружение — от того, что воспринимать жизнь исключительно глазами просто невыносимо.
Мне было велено сконцентрироваться лишь на одном чувстве, и те несколько секунд, в течение которых я смог это выдержать, были леденящим душу взглядом через край. Может быть жизнь всегда просто умеряла самые обычные вещи: приглушала звук, облекала наши руки в перчатки, чтобы мы не могли прикоснуться к ней непосредственно?
— Знаешь, Гарри, может быть, Бог вообще просто уровень звука.
Первое, что я увидел, открыв глаза, было хот-догом, изящно зажатым в руке Николаса.
— Что ты имеешь в виду?
Чавк-чавк. Он пожал плечами.
— Твои мысли отчасти были верными, но только отчасти. Эй! А вон и следующий поезд! Давай, прыгаем!
С этими словами мальчишка неожиданно взял да и соскочил с крыши павильона высотой в, двадцать футов вниз — прямо на крышу первого вагона подтягивающегося к перрону состава.
Я тоже рванулся было к краю, но — Венаск он там был или не Венаск, — прыгнуть вслед за ним я бы ни за что не рискнул.
— Прыгай сюда!
— Ты спятил?
Послышался гудок, и двери вагонов с резким щелчком закрылись. Сидящий на корточках Николас все еще держал в руке хот-дог. Наконец, засунув остаток в рот, он отряхнул ладони и помахал мне.
— Не удивляйся!
Состав тронулся.
Я приложил ладони ко рту и крикнул вслед:
— Не удивляться чему?
— Что все слова — это Бог!
И его не стало. Я торчал на крыше станции метро в центре Вены и размышлял о Боге, о том, как мне теперь отсюда слезть и что я скажу родителям мальчишки.
Ответ на последний вопрос я получил через десять минут после того, как наконец ухитрился сползти с крыши, нашел телефонную будку и позвонил Истерлингам, чтобы сообщить им, что в последний раз видел их чадо играющим на крыше набирающего скорость вагона метро.
— Алло!
— Николас!
— Привет, Гарри.
— Ты уже дома?
— Гарри, я сейчас не могу говорить. По телику идут мои любимые мультики. — Он повесил трубку. Я услышал, как моя монетка со звоном проваливается в чрево телефона-автомата.
⠀⠀ ⠀⠀
Нервные срывы, землетрясения, любовные треугольники, мертвые шаманы, принимающие душ собаки и творящие чудеса дети (наряду со многим другим) вполне могут сказаться на душевном состоянии человека. Несмотря на все это, я в тот день шел пешком в отель, хоть и чувствуя какую-то внутреннюю дрожь, но, тем не менее, достаточно спокойный. Разные сюрпризы особенно украшают жизнь, и всегда ждешь, что же будет дальше. Я был совершенно убежден, что именно это ожидание — вообще лучшее, на что можно надеяться в жизни. Мне было ясно, что мы приближаемся к чему-то исключительно важному, что должно случиться в Сару. Слишком уж много тайного и непонятного проявилось на пути туда, доказывая: впереди меня ждет нечто гораздо большее, чем просто строительство какого-то здания для очередного богача.
— Господи, Гарри, где ты был? Сегодня вечером мы ужинаем с принцем Хассаном, сыном султана. — Фанни валялась на постели нагишом и смотрела по телевизору трансляцию теннисного матча. Сама она никак не была похожа на человека, который куда-то спешит.
— А я думал, что мы должны встретиться с ним в Целль-ам-Зее.
— Так и есть, но он прилетит сюда специально, чтобы пообедать с нами. Здесь ведь, кажется, есть сарийский ресторан?
Услышав это, я замер как вкопанный, забыв даже снять шляпу.
— Слушай, а он, случаем, не «Баззаф» называется, а?
— Да, кажется так. А чего ты кричишь?
— Нет, ничего. — По-прежнему в шляпе, я прошел прямо в ванную и проглотил сразу пять желудочных таблеток.
С султаном Сару я в первый раз тоже встретился в ресторане «Баззаф», только в Лос-Анджелесе. К несчастью, один богатый сарийский предприниматель почему-то решил, что миру просто необходимо познакомиться с кухней его родины, и вот этот садист открыл по всему миру целую сеть ресторанов «Баззаф». Они всегда очень дорого отделаны и используют только лучшие продукты, но то, что я ел в тот вечер, было просто каким-то дурным сном из обжигающих соусов, зловещего вида овощных блюд типично армейских как по составу, так и по цвету (хаки), и довольно подозрительного на вид мяса. Впрочем, довольно подробностей. В ресторан мы отправились с Бронз Сидни, аппетита которой хватило бы на десятерых, но когда мы наконец поднялись с подушек и медленно потащились к выходу, было заметно, что даже она потрясена. Когда мы оказались наконец в машине, она с трудом выдавила из себя только две сентенции: (1) Никогда не обедай, сидя на подушках, и (2) Этот обед был хуже даже нашего развода.
Приняв желудочные таблетки, я посмотрелся в висящее на стене ванной комнаты зеркало, приветственно коснулся кончиками пальцев шляпы и спросил сам себя, как дела. Этой процедуре научил меня отец, еще когда я заканчивал школу. Посмотри сам себе в глаза и попытайся понять, каким сегодня тебя видели окружающие. Не ищи на лице прыщики или торчащие из носа волоски: это первое, что следует делать утром и последнее — перед отходом ко сну.
— Пока тебя не было, звонил какой-то тип из сарийского посольства, весь сам не свой, и сообщил, что Кумпол отказывается есть мясо, — пожаловалась за моей спиной Фанни, пока я еще торчал перед зеркалом. Мы смотрели друг на друга в его нейтральной зоне. Она стояла, прислонившись к дверному косяку, невысокая женщина с хорошо знакомыми мне чашечками грудей и довольно широкими бедрами. Мне всегда нравилось сжимать в объятиях ее тело и смотреть на нее, особенно когда мы занимались любовью. В такие моменты Фанни обычно закрывала глаза, и на лице ее появлялась ангельская улыбка, зато ее тело, будто принадлежа какой-то совсем другой женщине, сотрясалось, изгибалось и, как мне казалось, будь у него возможность, пустилось бы порхать по комнате, подобно отвязавшемуся воздушному шарику. Мне частенько даже приходилось сдерживать ее. Она всегда утверждала, что и знать не знает ни о чем таком и что за свои кувырки и другие телодвижения она не отвечает.
— В костюме Евы ты выглядишь более чем аппетитно.
Она улыбнулась и посмотрелась в зеркало.
— Что ж, спасибо. Кстати об аппетите: разве Кумпол не любит мясо?
— Нет. Венаск всегда кормил его многослойными бутербродами, поэтому он предпочитает смешанную пищу. Я обычно кормлю его куриным салатом или ветчиной с пряностями. Слушай, а этот парень случайно не оставил своего телефона? Надо бы позвонить ему и рассказать, чем кормить собаку. Кстати, Фэн, должен тебя предупредить, что если здешний баззафовский ресторан хоть немного похож на своего лос-анжелесского близнеца, то тебе лучше заранее подготовиться. Это настоящая помойка.
В соседней комнате зазвонил телефон. Она повернулась и пошла к нему.
— Наверное, это опять из сарийского посольства. Небось хотят сообщить, что Кумпол и икру есть отказывается.
Я отправился вслед за ней.
— Какую икру? Ты что, посоветовала им дать ему икры?
— Конечно. Правда, я сказала — только попробовать. Ты же кормишь его солеными картофельными чипсами! Алло?
Я ждал, что она тут же передаст трубку мне. Вместо этого она долго слушала, потом медленно опустилась на край постели, все так же плотно прижимая трубку к уху.
— Безумие какое-то! Стрела! Папа, ты это серьезно? Ладно. Подожди минуточку. Подожди, говорю, секундочку! — Она прикрыла трубку ладонью. — В мою мать на показе мод угодила стрела! Сейчас она в больнице. Состояние стабильное. Врачи говорят, что она поправится. Невероятно, правда?
— Стрела! Как же это случилось? — Мои губы начали растягиваться в недоверчивой улыбке. Я просто ничего не мог с собой поделать.
— Не вижу в этом ничего смешного, Гарри.
— Тогда почему же ты сама улыбаешься?
Она тряхнула головой и снова заговорила в трубку. Через двадцать минут Фанни уже была одета и даже почти снова упаковала свои вещи.
— Мать отправилась на показ мод, где несколько манекенщиц появляются на подиуме в костюме Робин Гуда. Они выходили на подиум с луками и стрелами и делали вид, что стреляют в присутствующих. Мило, да? И кто, по-твоему, сидел в первом ряду? Ну конечно же, моя мамочка. А в кого, по-твоему, угодила стрела, когда одна из этих идиоток случайно отпустила тетиву? В мою мамочку. Теперь-то я понимаю, что имел в виду Уорхол под «жертвами моды».
— И что же ты намерена делать — лететь из Цюриха обратно в Калифорнию?
— Через час здесь будет личный самолет султана. Слава Богу, что его сын должен прибыть сюда на ужин. Я сразу же вылечу на нем и как раз успею на свиссэйровский рейс до Штатов.
А знаешь, что меня больше всего поражает? Мать ведь никогда не ходит на показы мод. Никогда. Это все ее чертова подруга Мэри Райе, которая постоянно подбивает ее на всякие женские глупости. Но ведь в Мэри-то Райе стрела не попала. О, нет! Зато теперь ей будет, о чем порассказать своим знакомым за чашечкой кофе. И все они, конечно, будут сочувственно слушать, в душе помирая со смеху. Черт бы ее побрал!
Я вспомнил человека, умершего в автомойке. Подобная участь была гораздо более унизительной.
— Может, наслать на эту Мэри Райе пчел-убийц?
Фанни, держа в руке розовый лифчик, бросила на меня хмурый взгляд.
— Нет, правда, вот вернусь в Лос-Анджелес, мы с тобой смотаемся в Техас, контрабандой вывезем оттуда целый рой пчел-убийц и запустим в дом этой самой Мэри. А потом еще убедимся, что они действительно ее покусали. Так за твою мать и сквитаемся.
— Не городи чушь, Гарри. Дай мне лучше вон те туфли. Ну как назло! Я и мать очень люблю, и очень хочу попасть в Сару. Всегда мечтала там побывать! Ты вот, небось, не знаешь, но некоторые ученые считают, что Христос именно там провел те годы, на которые исчез в середине жизни? Некоторые считают, что в Сару, а некоторые — что в Индии. Проклятье!
Пакуясь, Фанни рассказывала мне все, что слышала или читала о Сару. Я часто забываю, какая она дотошная и трудолюбивая, и в личном, и в профессиональном смыслах. Когда я пригласил ее с собой, она просто пошла в библиотеку и прочитала про Сару все, что там можно было найти.
— Тааак, ничего я не забыла? — Она выпрямилась и оглядела комнату. — Но самое главное, Гарри, так это то, каких удивительных успехов сумел добиться этот их султан с тех пор, как пришел к власти. Помнишь, однажды он пошутил насчет своих тамошних недругов? Так вот, основным его врагом, как ни странно, является его брат, мерзкий тип по имени Ктулу. Правда, султан не стал сгущать краски, но этот Ктулу действительно тот еще мерзавец. Когда их отец, старый султан, двадцать лет назад умер, в семье началась борьба за власть. Наследником считался их третий брат Халед. Но Ктулу убил его. Ходят слухи, что после этого, в надежде обрести силу брата, он даже съел какую-то часть его тела.
Фанни скорчила укоризненную гримаску и погрозила мне пальцем.
— Если бы ты как следует выполнял домашние задания, то и сам знал бы все это.
— Но, милая, ведь я еду туда строить здание, а не изучать каннибализм. Впрочем, ты права. И молодец, что все это мне рассказала. А как же султан одолел своего милейшего братца?
— Вот здесь начинается самое интересное. Официальная версия гласит, что наш султан был более популярен в стране и располагал большим количеством сторонников и оружия. Но по неофициальной версии, ему приснился пророческий сон — во сне ему явилась собака и поведала обо всем, что произойдет в будущем, поэтому, когда пришло время, Ктулу попросту не удалось застать его врасплох.
— Еще одна причина, почему он так хочет возвести свой собачий музей. А кто тебе об этом рассказал?
— Его сын. — Она взяла чемодан за ручку и покатила его к двери.
— Интересно, а как же наследник мог рассказать тебе то, чего не рассказывал сам султан?
Бывают моменты, когда воцаряется тишина, которую внезапно разрывает молниеносная вспышка озарения. Бааааах! — смертоносный электрический разряд попадает в тебя и уходит в землю.
Чувствуя, что сейчас последует большое недоброе откровение, я сел в кресло и тихо сказал:
— Ну-ка, Фанни, расскажи поподробнее о себе и Хассане, — Клик-клик-клик — ситуация стала понемногу проясняться. — Интересно, почему это они пригласили тебя в эту поездку и почему это принц «вдруг решил» сегодня вечером прилететь и поужинать с нами?
Она подбоченилась и с вызовом уставилась на меня.
— Знаешь, Гарри, только не надо пугать меня вопросами! Мне и без того есть, о чем подумать. Так значит, рассказать тебе? О'кей. Он — тоже мой любовник. Ты это хотел услышать? Ты это хотел узнать? Ну вот и узнал! Я познакомилась с ним еще в Лос-Анджелесе и поняла, что мы подходим друг другу. А еще я устала от того, как ты со мной обращаешься. Неужели, по-твоему, это могло продолжаться вечно? Включать меня в свою игру только, когда ты считаешь, что для этого пришло время? Забудь об этом! Командный игрок из меня никудышный, Гарри. Я не желаю бегать и собирать мячи вокруг поля. Я хочу играть сама, тренер. Тебе нравится твоя Клэр, но иногда и Фанни сойдет. Так вот, черт побери, ничего у тебя не выйдет! Вернее, выйдет, но не у тебя одного. Ладно, мне пора.
Вам когда-нибудь пришло бы в голову поинтересоваться, сколько занавесок в номере венского отеля? Сколько стаканов в настенном шкафчике в ванной? Насколько больше в шкафу деревянных вешалок, чем металлических? Так вот, я все это пересчитал. После того, как Фанни ушла, я опустился на постель, и сидел, уставясь в пол, и так и сяк обкатывая в уме слово «рогоносец». Но ведь, в принципе, этот термин применим только к женатым людям. Мы же женаты не были. Плюс к тому у меня самого была любовница. ЖЖЖЖЖЖ-статические разряды и противоречия копились у меня в голове с опасной быстротой — и в конце концов их оказалось достаточно для того, чтобы я выругался и встал.
— Ничто так не усиливает тягу к ним, как известие о том, что они трахаются с кем-то еще, — произнес я вслух.
Подойдя к окну, я отодвинул штору и попытался выяснить, виден ли отсюда вход в отель. Стоит ли возле него лимузин с дипломатическими номерами или там просто ждет похожий на стоячий член красный «феррари» с ее любовником королевских кровей за рулем?
Я никогда не встречался с принцем Хассаном. Если султан и упоминал о своем старшем сыне, то исключительно в хвалебных, хотя и довольно расплывчатых выражениях. Я знал, что он получил образование в Америке, и даже вспомнил статью о самых перспективных женихах мира в журнале, на обложке которого фотография принца красовалась рядом с обрамленной кудряшками физиономией какого-то французского блондинчика на фоне то ли Канн, то ли Фортедеи-Марми.
От окна я целеустремленно направился в ванную, но войдя в нее, понял, что делать там мне абсолютно нечего, снова начал считать — два стакана для воды, четыре махровых полотенца и куропатка на грушевом дереве.
— Чтоб тебя! — Я, как упрямый ребенок, не пошел провожать Фанни вниз, когда она уходила («Неужели ты думаешь, что я потащу твое барахло к его машине? «), зато сейчас, если поторопиться…
Я увидел его почти сразу — как только вышел из лифта в холле отеля. Сидя неподалеку от стойки портье и куря сигарету, он был больше похож на пятнадцатилетнего скейтбордиста с Лагуна-Бич, чем на наследного принца Сару. На самом же деле ему было под тридцать. Сейчас на нем были линялые джинсы, футболка с какой-то надписью и высокие баскетбольные полыхавшие всеми цветами радуги, изобиловавшие жирными стрелками, линиями и зигзагами кроссовки. Все это и успокоило, и в то же время встревожило меня. И он — особа королевских кровей? Человек, с которым Фанни была готова делить ложе? Хммм.
Самой Фанни нигде видно не было. По натуре я сущий огнемет, и сейчас, решив идти напролом, я двинулся прямо к нему.
— Вы, случайно, не принц Хассан?
Он оторвался от созерцания пепла на своей сигарете и с легкой улыбкой ответил:
— Да, это я.
— Я — Гарри Радклифф. А где Фанни?
— Она на моей машине уехала в аэропорт.
— А вы, значит, с ней не поехали? — Я сказал это с усмешкой, глядя ему прямо в глаза. Знаю я, чем ты занимался с моей девочкой, мерзавец.
— Нет. Отец пожелал, чтобы я пригласил вас на джин, а воля султана — закон.
Ой, не могу! Ну, вообще! Папенькин сыночек! Что, своей головы на плечах нет? Значит, позволяешь отцу как угодно вертеть собой? Мне ужасно хотелось высказать все это вслух, но я понимал, что был бы похож на дурака, получившего пинка под зад и жалко огрызающегося в ответ. Унизительный скулеж неудачника при том, что мы оба знали об имеющемся у них с Фанни полном преимуществе передо мной. На данный момент.
— Она рассказала мне о ваших отношениях.
Пепел упал ему на колено. Он быстрым щелчком стряхнул его на пол.
— Радклифф, хотите узнать, что ответила мне Фанни, когда я попросил ее порвать с вами? Она сказала: «Гарри, конечно, эгоистичный мерзавец, но он никогда не отступает. Он похож на назойливую муху, которая постоянно вьется у моего лица».
А теперь поставьте себя на мое место: самая желанная для меня женщина предпочитает вас, назойливую муху, мне — принцу. И, что еще хуже, отец настаивает, чтобы именно вы построили ему музей. — Притушив сигарету в стоящей рядом пепельнице, он некоторое время наблюдал за тем, как одна за другой гаснут оранжевые искорки. — После нашей первой ночи с Фанни я целых два дня серьезно обдумывал, как от вас избавиться, но потом мне в голову вдруг пришла пугающая мысль: а что если вы африт?
— Это еще что такое? — Я уселся напротив него и вытащил из его пачки сигарету, — Не возражаете?
— Угощайтесь, прошу вас. Может, хоть от рака легких умрете. Африт — это очень опасный джинн. Знаете, что такое джинн? Аль-Казвини утверждает, что «джинны — это воздушные животные с прозрачными телами, способные принимать самые разные формы. Сначала они могут появляться в виде облаков или огромных неопределенной формы столпов. Когда же их субстанция сгущается, они становятся видимы и могут предстать в облике человека, шакала, волка, льва, скорпиона или змеи.
Джинны часто спускаются в нижние сферы небес, где подслушивают разговоры ангелов о будущих событиях. Это позволяет им помогать колдунам и прорицателям». Но, Радклифф, самое главное, что «некоторые ученые приписывают им сооружение пирамид или возведение по приказу Соломона великого Иерусалимского храма»! Как вам? Понимаете, куда бы я теперь ни обернулся, вы тут как тут — постоянно раздражаете меня и едва ли не сводите с ума. — Он воздел вверх палец — ЭВРИКА! — Но, вполне возможно, что вы делаете это намеренно! Вот сейчас, к примеру, вы делаете вид, будто слушаете то, что я рассказываю о джиннах, а про себя смеетесь и уже придумываете для меня следующую пытку.
На самом деле, отец не может позволить себе строительство этого музея. На него со всех сторон нападают враги, и ему следовало бы потратить эти деньги на вооружение и обучение более сильной армии. Я много лет пытался отговорить его от этой затеи, но тщетно: он упрям и искренне верит, что это угодно Богу. Ладно, хочешь строить этот безумный музей — строй, но хотя бы найми для этого сарийца или, по крайней мере, араба. Так нет же, он находит калифорнийского архитектора, которого только что выпустили из дурдома.
Я, улыбаясь, откинулся на спинку кресла. Сигарета, хотя я и не курил уже пять лет, на вкус была просто восхитительна. Может, принц и украсил мою голову рогами, но по тону его голоса и по страстности жестикуляции можно было заключить, что Гарри Радклифф является большой занозой у него в заду, а ведь я еще и слова ему не сказал.
— Поэтому я хочу предложить вам следующее: давайте начнем знакомство с ненависти друг к другу и будем надеяться, что со временем она утихнет. У меня нет ни малейшего желания проникаться к вам симпатией, Радклифф. Более того, я вообще с удовольствием не знался бы с вами. Если вы и вправду африт, то наделены колоссальным могуществом, но помните: я все равно буду бороться с вами изо всех сил. Если же вы простой смертный, у меня всегда остается возможность вас прикончить. Ну, что скажете — по-моему, это честно! Вы меня поняли?
— Понял.
Он встал.
— Нет-нет, руки я вам подавать не собираюсь. И, напоследок, позвольте сказать вам еще одну вещь.
Я тоже медленно поднялся и сделал последнюю затяжку.
— Какую же, принц?
Он бросил через плечо:
— Фанни говорит, что в постели я гораздо лучше вас.
Сидящие по соседству с нами пожилые супруги как по команде подняли головы и, разинув рты, потрясенно уставились на него.
Этим он едва не заставил меня заткнуться. Но не тут-то было.
— Это потому, что трахаться — удел смертных, ваше высочество. А вам, если помните, угрожает нефрит.
Он остановился и обернулся.
— Африт! Вы что, в самом деле глупы или просто дразните меня?
В ресторане «Баззаф» Хассан посоветовал мне заказать блюдо, название которого в переводе с арабского означало «Мягкие колокольчики и жесткие цветы». Оно оказалось просто превосходным. Себе же он взял жареную рыбу и кока-колу. Когда я спросил его, почему он остановил свой выбор именно на этом, он ответил, что это не мое дело.
Наш ужин проходил в молчании. Наслаждаясь каждым кусочком блюда, я пытался догадаться, из чего оно приготовлено. Похоже, какие-то орехи и что-то вроде копченого мяса.
— Вы верите в волшебство, Радклифф?
Я взглянул на него, продолжая жевать.
— Мне, в общем-то, на это плевать! Я просто пытаюсь поддержать разговор.
— Ну, допустим, верю.
— А вот Фанни — нет, хотя я знаю, что она была с вами, когда ваша собака спасла моего отца во время землетрясения. Кстати, сегодня я навестил этого пса у нас в посольстве. Ну и урод!
— Кстати, принц, «этот пес» тоже волшебный. Я бы на вашем месте в его присутствии был осторожнее с выражениями.
— Вот видите! Лишняя причина считать вас афритом. Вы околдовали моего отца и Фанни, а этот уродливый пес — еще одно тому доказательство. Но, должен вас сразу предупредить: в Сару вам придется нелегко! Там полно волшебства, стоит лишь щелкнуть пальцами — и десять волшебников тут как тут!
Я отправил в рот последний кусок загадочного блюда, вытер губы салфеткой и улыбнулся:
— Вполне возможно, что мне это уже известно.
⠀⠀ ⠀⠀
Покупка новой пары обуви, наверное, самое приятное из всех известных мне событий, не считая, пожалуй, внезапной любви. Ничто так не радует взгляда, как вид пожилого человека, на ногах которого красуется пара новеньких кроссовок или тупоносых ботинок, предпочтительно щегольского оранжево-коричневого цвета, несношенных, с нестоптанными каблуками. Приобретение новой пары обуви, как и неожиданно свалившаяся на голову любовь, уже позволяет с уверенностью сказать: я намерен жить и дальше. Даже учитывая последнюю петарду Фанни, я по-прежнему относился ко всем поворотам своего жизненного пути довольно оптимистично, поэтому последнее утро в Вене я посвятил приобретению новой пары туфель.
Как и многие американские туристы, я был уверен, что в большинстве европейских городов любой величины до сих пор сохранилось хоть несколько магазинчиков, владельцами которых являются либо ремесленники, либо оригиналы, по сию пору торгующие товарами настоящего качества, присущего изделиям Старого Света. Когда я впервые оказался в Венеции и бродил по ее сырым извилистым улицам, мне посчастливилось наткнуться на небольшой канцелярский магазинчик, выглядящий так, будто ни единая живая душа не заглядывала в него годов этак с пятидесятых. Витрина представляла собой беспорядочное нагромождение когда-то красных, а теперь выцветших на солнце школьных тетрадей, покоробившихся от времени бумажных розеток каких-то партий и чернильных флаконов с едва различимыми надписями вроде «Bleu nuit». А посреди всего этого недвусмысленно свидетельствующего о полном упадке заведения хлама красовался вырезанный из сливового дерева двухфутовый морячок-Попай[63]. Одна из столь привычных и в то же время столь редких вещиц, что при виде ее ваше лицо буквально расплывается в улыбке любви и узнавания. Я вошел в лавку и, сделав вид, что рассматриваю выставленные на полках товары, скучающим голосом спросил, сколько стоит фигурка. Стоявшая за прилавком пожилая женщина, кажется, не слишком поверила, что я действительно собираюсь купить Попая, но все же назвала цену — что-то в пределах двадцати долларов. При ближайшем рассмотрении игрушки я был поражен еще больше: на подошве одной из ног морячка было вырезано имя — Дель Деббио. Одной из причин моего пребывания в Италии было желание посмотреть римский стадион и спорткомплекс, спроектированные Энрико Дель Деббио для Муссолини в двадцатые-тридцатые годы. Даже с точки зрения только что окончившего институт Радклиффа, недавнего студента и убежденного атеиста, это было более чем удивительным совпадением.
Конечно, я вовсе не ожидал найти в Вене пару туфель за подписью Дель Деббио, но, возможно, надеялся неожиданно обнаружить какую-нибудь лавчонку со старичком-продавцом в очках в золотой оправе и его помощниками-эльфами…
Вместо этого я обнаружил Палма.
Побродив часа два и вдоволь налюбовавшись на витрины, я оказался на другой стороне Дунайского канала во Втором районе. Хотя он и располагался всего в каких-то десяти минутах ходьбы от роскошного центра города, дух и цветовая гамма Второго разительным образом отличались от шикарной атмосферы кишащего богато одетыми жителями столицы и туристами района церкви Святого Стефана. Здесь же навстречу попадались преимущественно чернявые самой простой внешности люди, больше всего смахивающие на цыган или только что приехавших из деревни крестьян. У большинства женщин головы были повязаны платками, а на передних зубах красовались золотые коронки, в то время как лица большинства мужчин украшали густые жесткие, как металлическая щетка, усы. Все эти люди, как правило, не переговаривались, а перекрикивались между собой грубой маловразумительной скороговоркой. Но даже при этом они чаще всего улыбались, поэтому трудно было определить, обычный это для них образ общения или они действительно ссорятся. Район, очевидно, в основном был застроен рабочими кварталами с домами цвета дохлой мыши, где в любой комнате живет слишком много людей и единственный выбивающийся по вечерам из окон свет — это дымчато-голубое свечение телевизионных экранов, медленно усыпляющих своих усталых хозяев.
Улицы были скучны и убоги. Безликие многоквартирные дома и кое-какие магазинчики, крайне немногочисленные и торгующие лишь самым необходимым, небольшие мрачные продуктовые лавки, магазины электротоваров и Geschaft, торгующие унитазами и ванными.
По идее, эта часть Вены была не лучшим местом для поиска новой добротной обуви, но я упорно шел вперед, разглядывая дома и людей. Наконец мой взгляд привлек укрепленный на одном из домов уличный указатель с надписью «Люсигассе». Одну из первых моих возлюбленных еще в старших классах звали Люси Хопкинс, поэтому сейчас я в ее честь свернул на улицу ее имени.
Пройдя с полквартала, я увидел магазинчик. Он был довольно скромным и совершенно ничем не выделялся среди других. Будь рядом что-нибудь более заслуживающее внимания, я бы его и не заметил. Простенькая черно-белая вывеска над входом гласила: «Мортон Палм, Тюрен & Лейтерн». Чем же здесь торгуют? Дверьми и лестницами, что ли? В витрине громоздилась куча округлых серых камней. А вершину этой кучи украшала цветистая в стиле «ар деко» рама, обрамляющая плакат с красиво выведенной на нем от руки цитатой на трех языках: немецком, английском и (как я узнал позже) шведском языках.
«Дверь — это разница между „внутри“ и „снаружи“».
Надпись сразу возбудила во мне интерес. Как бы придавая себе уверенности перед тем, как сделать следующий шаг, я бросил взгляд сначала налево, потом направо и только после этого, медленно повернув дверную ручку, вошел.
Внутри никого не оказалось, но представший моему взгляду самый настоящий пустынный ландшафт заставил меня оцепенеть и простоять с вытаращенными глазами до тех пор, пока откуда-то из глубины помещения не появился Палм.
В тесном узком торговом зальчике красовалось, наверное, не меньше сотни разновидностей кактусов самых разных размеров — от крошек величиной с большой палец до шестифутовых верзил. Когда видишь множество чего-либо, собранное в одном, да еще таком тесном месте, это всегда впечатляет, но в то же время кажется немного того… как, к примеру, газетная фотография женщины, живущей с сорока кошками, или обладателя крупнейшей в мире коллекции картонных подставок под пивные кружки.
В это время года многие кактусы как раз цвели — чудесные пастельных тонов цветы, резко контрастирующие с унылой серостью магазинчика и улицы снаружи. Поначалу у меня даже возникло ощущение, что вокруг полно неподвижно сидящих птиц, которые внезапно замолкли и замерли, хотя уже в следующее мгновение они столь же загадочным образом снова разразятся оглушительным щебетом и пением.
— GutenTag.
Увидев Мортона Палма в первый раз, я решил, что он либо при смерти, либо высечен из мрамора. Он был невероятно худ и очень коротко подстрижен, ужасно напоминая узника концлагерей. То, что у любого другого казалось бы совершенно нормальными чертами, на его лице торчало, как связка зонтиков из-под простыни, желтовато-белая кожа бледностью напоминала мрамор. Когда он улыбался, становились видны зубы совершенно того же цвета, что и кожа. Длинный нос, небольшой рот, уголки которого загибались кверху, крупные уши. Вот только трудно было сказать, какого цвета у него глаза, поскольку они были слишком глубоко посажены.
— Вы говорите по-английски?
Он поднял руку вверх в жесте, чем-то напоминающем церковное благословление.
— Я говорю по-шведски и по-английски. Чем могу быть вам полезен, сэр?
Я повел рукой.
— Ваши кактусы поразительны.
Он кивнул, но ничего не сказал.
— Честно говоря, даже не знаю, почему зашел к вам. Наверное, из-за цитаты в витрине.
— «Будь я дверью, о как я хотел бы, повернувшись на петлях, открыться и обитель наполнить свою тем, что снаружи войдет». Обе эти цитаты из поэмы одного американца, Расселла Эдсона.
— Так вы, значит, любитель поэзии? — Задав этот банальный вопрос, я почувствовал себя идиотом, но что-то в этом мраморном человеке заставило меня почувствовать необходимость продолжить наш разговор. В нем удивительно сочеталось спокойствие и странность. Его худоба и болезненный вид компенсировались черепашьей медлительностью движений и речи. Все очень худые люди, которых я знаю, обычно отличаются нервозностью и крайней подвижностью. Палм же все делал чертовски медленно. Каждое движение его век длилось, наверное, с полсекунды; а когда он делал движение рукой, это происходило с медлительностью лопасти пароходного колеса. Мне еще ни разу в жизни не приходилось встречать человека, движущегося со скоростью 3 и 1/3 оборота в минуту.
— Нет. Просто кто-то принес мне это стихотворение, зная, чем я занимаюсь.
— Вы делаете окна и двери?
— Да. И еще я выращиваю кактусы, потому что они сильные и забавны на вид. Хотите посмотреть на мою работу?
Он извлек из-под прилавка два деревянных ящичка размером с автомобильный аккумулятор. Оба были украшены латунными ручками и накладками. Он открыл первый и заговорил. Медленно.
— Я делаю по три вида дверей и лестниц. А здесь у меня модели, которые я обычно показываю покупателям. Что именно вы хотели бы приобрести?
— Если можно, то я хотел бы взглянуть и на то, и на другое.
— Пожалуйста, сэр. Те, кто ко мне заходит, почти всегда торопятся. Если им нужна дверь, то прямо сегодня. Или они желают немедленно приобрести лестницу. Конечно, есть фирмы, выполняющие заказы за семь часов, но я обязательно должен собственноручно изготовлять мои изделия с самого начала и до конца. Иначе я работать не могу. И должен предупредить вас об этом прямо сейчас. Но работа эта занимает гораздо больше времени, чем большинство людей готово ждать. — Он улыбнулся и вытащил первую лесенку. Медленно — сначала улыбка, потом рука исчезает в ящичке, затем появляется вновь. Все тааааак меееедленно…
Как мне хотелось увидеть нечто особенное! Этакие лестницы из «Джека и бобового стебля» и двери в непознаваемое. То же, что он мне продемонстрировал, было вполне добротными изделиями, но особенного впечатления не производило. Его три вида лестниц и дверей, наверное, могли бы служить много лет, но вовсе не вели в небеса и не способны были одарить озарением, даже если добраться до самой вершины.
Палм подолгу держал каждую модельку в руках и дотошно перечислял все их плюсы и минусы. Он был абсолютно честен и скучен. Он делал свое дело, и результат был превосходным. И все же в этом человеке было нечто, располагающее к нему и заставляющее меня хотеть дружить с ним. Кактусы, его странная внешность, его преданность профессии.
Что окончательно закрепило мои чувства к нему, так это то, как он укладывал все эти свои крошечные дверки и лесенки по местам после того, как закончил демонстрацию. Да, я еще забыл упомянуть, что внутри обоих ящичков для каждой из своих моделек он сделал специальные пазы.
— Но почему же только двери и лестницы, мистер Палм? Почему не столы? Или стулья?
— Мне сорок шесть лет, и я звезд с неба не хватаю, мистер Радклифф. Просто именно в дверях и лестницах мне видится законченность, которой я за всю жизнь так и не смог обнаружить ни в чем другом. Лестница — это лестница. Стоит вам сделать ее, будь она о шести ступеньках или о десяти, она все равно будет выполнять свою конкретную функцию. Будет служить лестницей. То же самое и с дверьми. Установите дверь на место, и, пожалуйста — она будет открываться и закрываться.
Стулья же год от года меняются. Иногда людям нужны просто удобные стулья, а иногда им хочется любоваться ими и помещать их в музеи. Лестницы же, поверьте, совсем другое дело. Они могут быть деревянными или металлическими, но функция лестниц всегда постоянна и никогда не меняется. И дверей тоже. Согласитесь, у них попросту нет выбора.
В этот день мне довелось отведать жареных мышей. После того, как мы долго-долго проговорили, Палм спросил, не хочу ли я чашечку чая. Мы уселись прямо там же среди кактусов, прихлебывая чай и угощаясь «жареными мышами» — нашедшимся у него венским печеньем, вкусом напоминающим плотные суховатые лепешки.
Мы достигли стадии, когда стали называть друг друга просто по имени и кое-что рассказывать о себе. Как я и ожидал, история жизни Мортона оказалась гораздо интереснее, чем можно было предположить поначалу.
Он пятнадцать лет прослужил солдатом в миротворческих войсках ООН. Человек, проведший столько лет там, где он их провел — на Кипре, в Родезии и, как выяснилось чуть позже, в Зимбабве и на Синае, — должен был быть либо исключительно хладнокровным, либо просто безумцем. Между делом он женился на австрийке, работавшей в венском представительстве ООН. Брак оказался неудачным, поскольку он слишком часто отсутствовал, а после его первого ранения супруга пребывала в постоянном страхе. Они развелись, но у него с этим городом было связано столько приятных воспоминаний, что после второго ранения он уволился и обосновался в Вене. И десять лет спустя, хотя ему и не удалось заработать больших денег, жизнь его вполне удовлетворяла.
Мы отправились в подсобное помещение, и он показал мне свои инструменты. Многие из них были очень старыми, приобретенными в лавках старьевщиков или на блошиных рынках разных европейских городов. По его словам, эти орудия позволяют ему, скорее, сотрудничать с деревом, а не бороться с ним, как это обычно происходит при использовании современных электрических инструментов. Больше всего подкупал тот неподдельный восторг, с каким Палм относился к своей работе. Человек крайне замкнутый, хотя и очень добродушный, он начинал улыбаться от всей души или оживлялся только, когда заговаривал об изготовленных им лесенках и дверях. Я даже позавидовал ему. Было ведь время, когда моя работа оправдывала и утверждала меня в собственных глазах. Я сознавал, что не исключена возможность того, что это время для меня прошло, даже несмотря на мимолетный энтузиазм, связанный с близящейся поездкой в Сару и предстоящим строительством. Все это я высказал Палму, хотя потом и чувствовал себя неловко от того, что стал плакаться ему в жилетку.
— Хотите, Гарри, я расскажу вам одну забавную историю. Когда мы стояли на Голанских высотах, у нас в части был один парнишка, который постоянно читал, а потом пересказывал нам лучшее из прочитанного. Однажды он прочитал какую-то книгу — уж не помню, как она называлась, — и рассказал нам попавшуюся ему там совершенно замечательную историю. Лежит в постели умирающая старуха. Все семейство только и ждет, когда же она, наконец, испустит дух. Вот ей становится все хуже и хуже, чувствуется, что конец близок. И вдруг она как пернет! А потом вдруг и говорит: «Что ж, неплохо, раз женщина так пердит, значит, умирать ей еще рановато». — Палм провел рукой по гладко оструганной доске. — Так вот, Гарри, мне кажется, что вы все еще пердите.
⠀⠀ ⠀⠀
Всю дорогу до отеля я вспоминал эту историю и посмеивался. Уже наступил вечер, и вокруг повсюду вдруг засверкали уличные фонари. На улицах вдруг стало непривычно много машин, которые еле ползли. Насколько призрачными кажутся вечером лица сидящих в машинах людей. Проходя мимо, то видишь мелькнувшее пламя зажигалки, то слышишь обрывок какой-то передающейся по радио мелодии. На всех углах появились газетчики в забавных желто-красных куртках. По улицам, нетерпеливо гудя, пробирались переполненные троллейбусы. Люди стремились поскорее попасть домой — туда, где их ждали вкусный ужин и горячая ванна. Неуемная энергия в начале и конце дня: нами всегда движут первопричины.
На главной торговой улице Вены соревновались за внимание прохожих и их мелкие деньги уличные жонглеры, мимы, исполнители оперных арий и народных песен. Спешить мне было некуда, поэтому я то и дело останавливался поглазеть на них. Подобные уличные сценки наводили на мысли о средневековых, а то и о еще более древних ярмарках. Интересно, а во времена фараонов уже были мимы? Как-то, будучи в Иерусалиме, я обратил внимание на огромные каменные плиты, которыми была вымощена рыночная площадь. В древности по ним не раз проносились колесницы, и на гладкой поверхности до сих пор были видны выбитые их колесами колеи. Какие, интересно, песни пели тогда, чтобы привлечь внимание и хоть ненадолго задержать спешащих по домам прохожих? Какие трюки были в ходу у уличных актеров? Какие запахи плавали тогда в воздухе? Каким вообще был тогда этот самый воздух?
Вернувшись в отель, я узнал, что мне дважды звонили: Фанни и Клэр. Обе просили сразу им перезвонить.
Разговаривать с мисс Невилл мне что-то не очень хотелось, поэтому сначала я позвонил мисс Стенсфилд.
— Ой, Гарри! Ну наконец-то! Я уже думала, что вообще тебя не застану. Какое несчастье, как я тебе сочувствую! Если я хоть чем-то могу помочь…
— Погоди-ка, о чем это ты, Клэр?
— Конечно, о султане.
— А что с ним такое?
— Как, разве ты не слышал? Он мертв! Его убили.
— Кто его убил? Где это случилось?
— В Сару. Застрелили мятежники. В конном параде участвовала его дочка, и он находился среди зрителей. Погибло около двадцати человек. Очень похоже на убийство Садата, помнишь? В новостях сообщили, что погибло и несколько других членов королевской семьи.
Полчаса спустя я уже слушал новости на немецком языке, не понимая практически ничего кроме слов «Sultan» и «Tod». Зазвонил телефон. Это был секретарь посольства, который сообщил, что со мной хотел бы поговорить мистер Аввад, сарийский посол в Австрии. Аввад не стал терять времени, справляясь, не желаю ли я еще пару дней побыть в Вене. Он заявил, что кронпринц вернулся на родину, но перед отбытием специально велел мне передать, чтобы я никуда не уезжал на случай, если мне все-таки придется лететь в Сару.
— Но кому же я могу понадобиться в Сару, мистер Аввад? Особенно теперь?
— Надеюсь, вы понимаете, что это между нами, да?
— Ну разумеется.
— Понимаете, мистер Радклифф, мне нередко приходится прибегать к подобной конфиденциальности. Слишком уж часто мои слова толкуются неверно.
— Хорошо, хорошо! Так зачем же я могу понадобиться принцу в Сару после того, что там произошло?
— Строго между нами, есть две возможности — он захочет, чтобы вы присутствовали на похоронах его отца, поскольку знает, как расположен к вам был покойный султан. Но еще более вероятно — и я нисколько не удивлюсь этому, — что принц, будучи человеком весьма упрямым, все-таки захочет, чтобы вы построили музей ради его отца.
После этого я позвонил Фанни, которая рассказала примерно то же, что и Клэр. После того как она спросила, что я намерен делать, я передал ей свой разговор с послом.
— Даже не знаю, Гарри, насколько это было бы в характере Хассана. Он и так недолюбливает тебя, а уж теперь, когда погиб его отец…
— Тогда зачем бы ему настаивать, чтобы я никуда отсюда не уезжал?
— Вот этого я не знаю, ковбой.
⠀⠀ ⠀⠀
Палм тоже не знал. Он был следующим, кому я позвонил и пригласил пообедать со мной.
Этот обед превратился в целых два проведенных нами вместе дня. Я отправился в Сарийское посольство, забрал Кумпола, и мы втроем подолгу гуляли в парках, пили вино в разных heurigen, а на второй вечер вернулись в магазинчик Мортона, где я помог ему делать дверь. Какой смысл был возвращаться в Лос-Анджелес? Вена, по крайней мере, была чем-то новым, Палм оказался прекрасным компаньоном, а к тому же над горизонтом все еще маячило крошечное облачко надежды на возможные приключения в Сару.
Кроме того, мне искренне хотелось отдать дань памяти султану. Помимо сделанного им лично для меня, судя по тому, что я о нем слышал, можно было сделать вывод, каким он был хорошим, искренне болевшим за свою страну лидером, пытавшимся добиться для процветания своего народа как можно больше. Несколько раз в наших с ним беседах он с нескрываемой гордостью говорил о растущем уровне грамотности, о новом больничном комплексе в Баззафе и о том, что в последнее время все больше и больше молодых людей, получивших образование в Англии, Франции и Соединенных Штатах, предпочитают вернуться в Сару.
— Гарри, они хотят быть юристами и врачами у себя дома. Ведь силком их никто не тянет. Они прекрасно могли бы зарабатывать на Беверли-Хиллз или в Париже и, тем не менее, возвращаются домой! Это очень добрый признак!
Судя по длинной и подробной статье в «Интернэшнл Геральд Трибюн», что дальше будет со страной, можно было только гадать. В отличие от ситуации, сложившейся в Египте на момент убийства Садата, оппозиция в Сару не была расколота на противоборствующие фракции. Единственным противником султана был его братец-людоед Ктулу. Теперь, после того как он покончил с обоими своими братьями, по-видимому, настало время встретиться лицом к лицу его сторонникам и тем, кто хранил верность принцу Хассану.
Еще вопрос: действительно ли Гарри Радклиффу так уж хотелось оказаться в Сару в тот момент ее истории, когда братоубийство достигло цели, и хаос, в его арабском стиле, уже точил свою саблю совсем неподалеку?
Ответ на этот вопрос был найден быстро. После того как Палм с моей помощью навел окончательный лоск на свою дверь, мы с ним приняли по паре стаканчиков сливового шнапса, и я собрался уходить. Кумпол дремал возле печки, и ему явно вовсе не светило вставать и тащиться домой по вечернему холодку.
На улице воздух отдавал угольным и дровяным дымком. Было в общем-то еще не поздно — что-то около одиннадцати — но улицы уже опустели, и большинство окон были темными.
Двигались мы довольно медленно, ни дать ни взять — два старика, плетущиеся домой после вечера, проведенного в баре, поскольку из-за застарелого ревматизма пес заметно хромал. В сотый раз я подумал, сколько же ему лет и сколько он еще проживет.
Его широкий белый зад вихлялся из стороны в сторону. Из-за хромоты Кумпол шел как бы вразвалочку, и все части его тела одновременно двигались в нескольких разных направлениях.
Он остановился, и тут же его хвост бешено завилял из стороны в сторону, как автомобильный дворник на повышенной скорости. Одним из достоинств Кумпола было то, что он почти никогда не лаял, а при встрече с чем-нибудь интересным или угрожающим лишь застывал на месте и яростно вилял хвостом.
Заметив, как он замер в этом знакомом положении, я поднял голову. Сначала я не заметил ничего особенного — поблизости никого не было ни видно, ни слышно, да и вообще ничего подозрительного. Нахмурившись, я взглянул на пса, пытаясь понять, что привлекло его внимание. Он уставился куда-то влево. Тогда я тоже бросил взгляд на другую сторону широкой улицы.
— Что там такое?
Кумполу дважды повторять было не нужно. Все так же бешено крутя хвостом, он потянул меня через улицу к стоящей там у тротуара машине.
Куски были так ужасно исковерканы и изорваны, потеряли форму и висели где попало, сочась кровью, что я лишь через несколько ужасных мгновений осознал: то, что было разбрызгано и размазано по всему кузову автомобиля, было останками какого-то животного, а не человека. К ветровому стеклу прилипли похожие на маслянистые головки цветной капусты мягкие комки мозгов и все оно было в красных брызгах крови. На снежно-белом капоте также виднелись островки блестящих пурпурно-коричневых пятен. На крыше был намалеван кровью неровный круг — как будто тот, кто все это совершил, просто взял один из кусков окровавленной плоти и прошелся им по верху машины, как тряпкой. «Вольво». Я наконец разглядел марку автомобиля, полускрытую большим куском… сердца? Или легкого? Белый «Вольво».
Я застыл на месте, уставившись на страшную картину. Это было ужасно, кошмарно. И в основном потому, что сделано это было явно намеренно. Но я все равно стоял и смотрел. Ощущающееся здесь зло было жестоким, как убийство, безумным, как изнасилование. Его мощь была почти осязаема, как жар полыхающего автомобиля.
А ведь тот, кто это совершил, сейчас спокойно сидит в одном из баров по соседству, мирно потягивая винцо и болтая с приятелем. А может, где-нибудь неподалеку творит что-то еще более страшное. Как вообще человек мог пойти на такое? Когда подобных типов ловят, их ответы всегда просто чудовищны: потому, что, мол, это было для них очень важно, или — мороз по коже! — просто так. Господи, пусть эти выродки вершат свои черные дела хотя бы в гневе или, на худой конец, сводя с кем-то счеты. Это еще было бы понятно. А иначе это для нас — самая настоящая темная сторона Луны.
Кумпол, натянув поводок, сунулся носом куда-то под машину, яростно принюхиваясь. Оттащив его назад, я наклонился посмотреть, чем он так заинтересовался. У правого переднего колеса валялась голова оленя. В черепе зияла дыра величиной с кулак, но в остальном голова была совершенно цела и даже красива. Если бы машина тронулась с места, голову бы раздавило. Мертвые глаза даже там в темноте отражали свет и были похожи на две маленькие горящие свечки. Немигающие.
Я, наверное, минут десять метался в поисках либо полицейского, либо патрульной машины. Когда я наконец обнаружил блюстителей порядка и привел их обратно к машине, они гораздо больше заинтересовались не «Вольво», а тем, что я возле него делал. В конце концов я не выдержал и обозвал их придурками. К сожалению, они меня поняли, и я тут же был препровожден в ближайший участок.
Там я сунул им под нос свой американский паспорт, но это не произвело ни малейшего впечатления. Тогда я заявил, что имею право на один телефонный звонок. Они ответили, что здесь не Америка и, если я буду выдрючиваться, они надают мне по башке. «Утарим тепя по калафе», как выразился один из них, сержант Вильхейм.
В конце концов, мне все же было разрешено позвонить, но проблема заключалась в том, что у меня в книжке были записаны лишь два венских номера — Мортона Палма и Сарийского посольства. С Мортоном мы уже и так провели почти весь сегодняшний день, поэтому я позвонил в посольство. Было два часа ночи.
Через сорок пять минут с видом человека, готового прикончить любого, кто попадется ему на пути, появился посол «строго между нами» Лоренс Аввад. Он оказался рослым и довольно симпатичным мужчиной: из тех людей, при появлении которых в комнате все обычно непроизвольно выпрямляются.
Все, кроме меня, удалились в другую комнату, чтобы посовещаться. Буквально через пятнадцать минут после того, как посол и полицейские, бросая на меня недобрые взгляды, вернулись, я был отпущен.
— Я, кажется, лишь просил вас оставаться в Вене, мистер Радклифф, но совершенно не имел в виду каких-либо неприятностей с полицией.
— Высоко ценю вашу помощь, посол, но попросил бы не читать мне нотаций. Я ведь, кажется, объяснил вам, что со мной случилось.
Мы как раз сидели в его бронированном «рэндж-ровере», дожидаясь зеленого света. Он повернулся ко мне и погрозил пальцем.
— Принц Хассан предупреждал, что от вас одни неприятности и что, если вы будете доставлять беспокойство, он разрешает расквасить вам нос. Учтите, я вас просто предупреждаю.
— Сегодня вы уже второй, кто угрожает мне физической расправой.
В этот момент заверещал вмонтированный в приборную панель телефон, и он рявкнул в трубку нечто, судя по раздраженному тону, похожее на «Ну чего еще?»
Пока он разговаривал, я выглянул в окно. Кумпол все кружился и кружился на заднем сидении, то и дело нюхая обивку, фыркая и тщетно пытаясь устроиться поудобнее. У меня не хватило духу сообщить ему, что скоро мы будем на месте и ему снова придется вставать.
Аввад наконец дал отбой и, прибавив газу, обогнал такси и мотоцикл.
— Ваши вещи собраны?
— Более-менее.
— Сколько вам потребуется на сборы?
— Полчаса. Не больше. А что случилось?
— Вы летите в Сару.
— Прямо сейчас?
— Да. Самолет принца только что совершил посадку в аэропорту. И ждет вас. Точнее, вас и пса. Он особо настаивал на том, чтобы вы взяли с собой собаку.
— Что ж, не возражаю. Ну и ночка! Всем ночкам ночка, да, Кумпол? — Я оглянулся через плечо, желая получить от бультерьера подтверждение, но тот уже крепко спал.
— Вам нравится Рэнди Тревис?
— Прошу прощения…
Аввад сунул кассету в щель автомагнитолы и — а чего еще можно было ожидать! — салон заполнил приторный, как сироп, голос какого-то исполнителя «кантри энд вестерн».
— Рэнди Тревис очень популярен в Сару. И Джордж Джонс тоже.
Я не стал спрашивать почему. Чем больше загадок ждет меня в Сару, тем лучше.
Увиденное мной в венском аэропорту было очевидным напоминанием о совсем недавних событиях в стране, куда мне предстояло лететь. В этот ранний час у залитого ярким светом здания аэропорта людей почти не было. Не считая множества солдат и полицейских, которые были буквально повсюду. В этом была даже какая-то ирония, поскольку вокруг практически не было гражданских лиц, могущих стать причиной неприятностей.
Когда Аввад подкатил ко входу, из дверей появились двое мужчин в темно-зеленой форме и с автоматами. Я снова был исключен из их оживленной дискуссии с послом на немецком, но в ходе разговора оба то и дело поглядывали в мою сторону, как бы дружно давая понять: «Смотри, приятель, не вздумай рыпаться».
Я вытащил из багажника свои вещи и, подхватив Кумпола с заднего сиденья, поставил его на тротуар. Оказавшись снаружи, он отчаянно отряхнулся и зевнул. Мы с ним не привыкли бодрствовать в такую рань, но, в отличие от него, благодаря бурлящему у меня в крови адреналину, я был необычайно свеж и бодр. Дожидаясь, пока Аввад закончит разговор, я представлял себе рекламный ролик к фильму о моей жизни: «Приключения! Опасности! Ночной полет в Сару. Его отправили навстречу неизвестности, и он был счастлив!» Следующий кадр — древний винтовой самолет, я поднимаюсь по трапу, лопасти уже крутятся, впереди темнеет влажная от росы взлетная полоса. Взлет в ночное небо. Затем карта во весь экран и палец, указывающий маршрут полета — в обход южного выступа Восточного блока, на юг через Турцию, Иран…
— К самолету пойдем пешком. Так быстрее. Пошли, Радклифф. — Аввад, не оборачиваясь, прошел через раздвижные двери внутрь здания. Мы последовали за ним.
Внутри полицейских оказалось еще больше. Я, обращаясь к спине шествующего впереди посла, громко спросил:
— Что происходит, посол? Зачем здесь этот военный лагерь?
Однажды на аэропорт уже было совершено нападение, и было много жертв. После гибели султана его враги неоднократно угрожали всему правительству Сару. Было известно, что самолет принца прилетит сегодня, поэтому австрийцы приняли меры предосторожности.
— Значит, поэтому я должен лететь в три тридцать ночи?
— Не только вы. Кстати, обернитесь и посмотрите на мою машину.
Там снаружи оба встречавших нас военных, лежа на земле осматривали днище «рэндж-ровера».
— Мины?
Не останавливаясь, Аввад классическим жестом «кто знает! «воздел руки и одновременно пожал плечами.
Вне себя от злости, я схватил его за локоть и попытался развернуть лицом к себе. Но это было так же бесполезно, как, к примеру, пытаться развернуть небольшое здание.
— И вы везли нас в такую даль, зная, что машина может быть заминирована?!
Из его глотки вдруг вырвались какие-то грубые гортанные звуки. Я даже не сразу понял, что это смех.
— Да ведь с вами же верз, милейший. — Он указал на Кумпола. — Думаете, он допустит, чтобы вы пострадали? Зачем же тогда, по-вашему, он нужен в Сару? И зачем, по-вашему, я держал его в машине все то время, пока вы были в отеле? Вы просто букашка, Радклифф. Но иногда Богу угодно защищать и букашку. Не будь вы почему-то важны для Него, вряд ли Он послал бы вам верза!
Мы дошли до паспортного контроля. Аввад, не задерживаясь, устремился вперед, совершенно не обращая внимания ни на предписывающие остановиться надписи, ни на инспекторов. В узеньком проходе Кумпол оказался впереди меня и неожиданно сунулся под ноги шагающему впереди послу. Аввад споткнулся об него и едва не упал.
Когда он обернулся, во взгляде его читалась самая настоящая ярость. Но, поняв что произошло, он наклонился и погладил собаку.
— Наверное, не следовало называть вас букашкой, а? Вашему верзу это явно не понравилось. Очень сожалею. Прошу прощения.
Надеюсь, понятно, что это извинение было обращено вовсе не ко мне. Сарийский посол обращался к бультерьеру, который, казалось, негодующе уставился на него.
⠀⠀ ⠀⠀
Солдаты и полиция, полиция и солдаты. Все то время, что мы двигались к самолету — сначала через здание аэропорта, затем на автобусе через выложенное бетонными плитами поле к ярко освещенному прожекторами небольшому реактивному «Лиру», возле которого теснились служебные автомобили, — нас окружали люди в военной форме с автоматами и мрачными внимательными взглядами. От всего этого я начал чувствовать себя важной персоной и в то же время слегка запаниковал. Во что я ввязываюсь? Что меня ждет?
Люк самолета распахнулся только после того, как мы вышли из автобуса и попрощались с провожающими.
Над полем то поднимался, то затихал игривый ветерок, то поднимался, то затихал. Я слышал, как он посвистывает в фюзеляже стоящего за нашими спинами самолета. Почему я обращаю внимание на подобные мелочи, почему они вообще что-то значат для меня, когда мы с минуты на минуту улетим отсюда? И ведь потом именно эти мелочи вспоминаются гораздо чаще, чем что-либо другое: этот посвист ночного ветерка, мирная зелень багажных бирок, восточного вида ребенок с булочкой в руке…
— Рады, что летите в Сару? — Я в первый раз увидел улыбку на лице приглаживающего ладонью взъерошенные ветром волосы Аввада.
— Даже не знаю. А как там?
Отрывистая фраза из динамика уоки-токи совсем рядом с нами. У трапа появился человек и жестом пригласил меня внутрь. Но я все ждал, надеясь, что Аввад все же ответит на мой глупый вопрос.
— Бог предоставляет пищу, а человек — поваров. В Сару очень хорошие повара, Радклифф. В детстве у меня была знакомая девочка со светлыми платинового оттенка волосами. Я уже много-много лет не вспоминал о ней и сейчас вряд ли вспомнил бы, но когда я проснулся и, выглянув в иллюминатор, увидел расстилающуюся внизу пустыню, первое, что мне вспомнилось, это именно цвет ее волос.
Далеко внизу, как неподвижно замерший океан, простирались залитые светом раннего утра бесконечные мили отливающих платиной песков. Но самым удивительным, прекрасным и чарующим зрелищем были бесчисленные полыхающие где-то далеко впереди у самого горизонта факелы горящих над сарийскими нефтяными скважинами огней. Оранжевые и желтые на фоне серебристо-голубоватой пустыни, они подмигивали и рвались в начинающее светлеть небо. Хоть и спросонья, но я все же почти сразу догадался, что это такое и, тем не менее, долго не мог оторвать от них взгляда, воображая их какими-то сказочными факелами, пылающими у входа в сказочный город из тысячи и одной ночи, где летают ковры, а прячущие под чадрами лица женщины носят в пупках самые настоящие рубины.
В салоне появился пилот и объявил, что посадка состоится через двадцать минут. Я протянул руку и погладил толстый белый бок уютно устроившегося в соседнем кресле Кумпола. Тот приоткрыл глаза и довольно заворчал.
Самолет нырнул вниз, потом еще раз и еще. Танцующие огни стали намного ближе.
— Неужели вы меня не узнаете? Я весь полет ждал, что вы меня вспомните! — Пилот стоял прямо передо мной, улыбаясь, как перебравшая амфетаминов обезьянка. Интересно, почему это в Сару столько странных людей?
— Я — Халед! Это я тогда в Лос-Анджелесе пилотировал вертолет. Спасал вас во время землетрясения. Неужели не помните?
— О, Господи, ну конечно же! Вертолет! Парень, который, слава тебе Господи, больше всего на свете любит самые опасные места! Как поживаешь?
Это ему понравилось. Улыбка стала еще на пару дюймов шире.
— Отлично! Но теперь мы с вами оба летим в Сару, где все не так здорово. Приходится лететь едва ли не над самой землей, потому что я еще не знаю, появились у банды Ктулу зенитные ракеты или нет. Если появились и нас подобьют, это будет похуже любого землетрясения! — Он громко и с энтузиазмом свистнул этаким понижающим тон свистом, каким дети обычно сопровождают падение своего игрушечного самолетика.
И вот в таких совершенно сумасшедших условиях мы совершили посадку в Баззафе, столице страны. Пока самолет нырял все ниже и ниже, приближаясь к аэропорту, и делал заход на посадку, я то и дело поглядывал на Кумпола, пытаясь понять, не нервничает ли мой верз. Обычно, когда самолет касается земли, я с облегчением вздыхаю, но на сей раз я был слишком занят тем, что сквозь крошечный иллюминатор вглядывался в горизонт.
Ничего не случилось.
Самолет приземлился, быстро зарулил в самый дальний угол поля и заглушил двигатели. Еще на подлете я заметил возле здания аэровокзала люфтганзовский «Боинг-737». Это здорово приободрило меня — если уж немцы все еще возят своих бизнесменов и туристов в Сару, значит, дела здесь еще не так плохи.
Гораздо менее утешительным был вид выходящего из кабины пилота Халеда со здоровенным пистолетом в руке.
— Получается, у них все-таки нет ракет, верно, Гарри? Хотите, я и вам дам пистолет? Вот этот. Прошу вас, берите.
Я отрицательно помахал рукой — мол, не надо.
— А что дальше?
— Дальше за вами приедут, но мы должны быть очень-очень осторожны. Аэропорт после гибели султана то и дело обстреливают.
— А каково здесь теперь вообще положение, Халед? Чья берет?
Он нагнулся и бросил взгляд в мой иллюминатор.
— Как сказать… Они контролируют один город, а мы — Баззаф. У них горы, у нас — все остальное. Но наш вождь мертв, а их все еще жив. Поэтому трудно сказать. Знаю только одно — мы никак такого не ожидали. Они оказались гораздо сильнее, чем мы думали. По нашим данным выходило, что Ктулу не посмеет ничего предпринять, поскольку у него не хватит для этого ни людей, ни оружия. Теперь все наши данные можно бросить в печку. Остается только сражаться. Вот они. Приготовьтесь.
На поле показался «рэндж-ровер», как две капли воды похожий на тот, который был у посла Аввада в Вене, и помчался в нашу сторону. Я был почти уверен, что сейчас на него обрушится вражеский огонь, но ничего такого не произошло, и он резко затормозил в нескольких футах от самолета.
— Наденьте-ка вот это, Гарри. На всякий случай.
Оторвавшись от иллюминатора, я увидел, что Халед держит в руках коричневый бронежилет, причем точно так же, как обычно продавец в магазине одежды держит пиджак, который вы собираетесь примерить.
— Это нисколько не прибавляет мне уверенности. Что, здесь так опасно?
— Наденьте, и никакая опасность вам угрожать не будет, друг мой. Им придется стрелять вам в голову, а попасть в нее довольно трудно.
— Да, но ведь именно это и произошло с султаном, не так ли? — возразил я, просовывая руки в проймы жилета.
— Он не слишком берегся. К смерти он был равнодушен. Его интересовала только жизнь.
Дверцы джипа одновременно распахнулись. С одной стороны из него появился принц Хассан, а с другой — здоровенный детина, очевидно, его телохранитель. Оба в военной форме. Детина был вооружен десантным АК-47 и двумя ручными гранатами, висящими на поясе.
Второй пилот открыл люк и, протянув руку, помог Хассану забраться в самолет.
Принц выглядел усталым, но спокойным и уверенным в себе. Боже, сколько же ему лет? Двадцать пять? Двадцать восемь? И какая жизнь у него впереди! Очень скоро его либо убьют, либо он станет правителем одной из важнейших арабских стран. Ему предстоит война с родным дядей, убившим его отца. Все это напоминает миф. По пути сюда огни баззафских нефтепромыслов казались мне вратами какого-то волшебного града. Теперь же, размышляя о судьбе Хассана, я вдруг понял, что был не так уж далек от истины. «Давным-давно в далекой стране Сару жили-были три брата-наследника…»
— Принц, примите мои самые искренние соболезнования. — Он мрачно пожал протянутую мной руку. — Ваш отец спас мне жизнь. Мы с ним не были близко знакомы, но он мне очень нравился… и он спас мне жизнь.
Хассан по-прежнему стоял, не поднимая головы и как будто ожидая продолжения, но мне почему-то больше ничего не приходило в голову.
— Вы очень нравились отцу, и, по его мнению, именно вы были способны воплотить в жизнь его самую заветную мечту. Теперь он мертв, поэтому лучшее, что я могу для него сделать, — это завершить начатое им. А наш с вами разговор в Вене больше не имеет никакого значения: Мы построим для него этот собачий музей, и именно таким, каким он хотел его видеть. — Он перевел взгляд с меня на пилота, затем на своего телохранителя. — А пока вы занимаетесь этим, я убью Ктулу. И сделаю это лично.
⠀⠀ ⠀⠀
Шоссе, ведущее из баззафского аэропорта в столицу, больше всего походило на черную асфальтовую линейку, брошенную прямо посреди пустыни и заполненную самыми невероятными транспортными средствами из всех, что мне когда-либо приходилось видеть. Через несколько дней я понял, что основными механическими средствами передвижения в Сару являются мопеды и мотороллеры. Впрочем, это вполне объяснимо, так как и те, и другие сравнительно дешевы и просты в обслуживании. Но с их помощью решались просто немыслимые задачи, свидетельствовавшие об исключительно богатом воображении их владельцев. Самым обычным зрелищем здесь, например, были четверо едущих на одном небольшом итальянском мотороллере: папа, мама и двое детей, под которыми практически полностью скрывался самоотверженно ползущий по дороге экипаж. Французский мопед мог с натугой тащить за собой самодельный прицеп, доверху нагруженный рулонами материи или навозом, или овощами.
Тогда же, в этот первый день моего пребывания в Сару, Королевская автострада представляла собой сплошную унылую вереницу этих несчастных двухколесных мучеников, медленно движущихся по самой середине великолепного шоссе и совершенно игнорирующих тех, кто позади. Добавьте к этому разношерстные древние грузовички и легковушки, плюющиеся таким густым выхлопом, что от него щиплет глаза, лошадей и запряженных в тележки ослов, только тогда вы получите представление о здешнем транспортном потоке.
Пока не начали проявляться хоть какие-то признаки цивилизации, мимо нас улетали назад мили и мили безводной пустыни, становища кочевников и огромные козьи стада. За пять или шесть миль до городской черты на обочинах по обеим сторонам дороги стали появляться огромные рекламные щиты на арабском и английском, например «Саринские Авиалинии» — «Прямые рейсы в Катар и Джидду дважды в день», или баззафский отель «Конкорд» — «Казино, олимпийский плавательный бассейн, великолепные залы для любых торжеств».
Особенно врезались мне в память две увиденные по дороге сценки. Первая — это маленький мальчик с верблюдом на веревке, стоящий на фоне рекламы сименсовских телекоммуникаций. На рекламном щите был изображен космический спутник, испускающий шербетово-зеленый луч света на сексуально красную телефонную трубку в сексуально белой европейской руке. Что мог значить спутник для этого мальчишки? Или телефон? Когда мы проносились мимо, верблюд повернул голову и проводил нас взглядом.
Картинка номер два представляла собой рекламу кока-колы, встретившуюся нам через несколько миль после первой. Она была мне хорошо знакома, поскольку точно такие же красуются и у нас в Калифорнии. Только здесь в самом центре плаката зияла дыра с обугленными краями — как раз на том месте, где должно было быть хорошенькое женское личико. Осталась в живых лишь рука, сжимающая покрытую инеем бутылочку самого популярного в мире напитка.
— Что здесь произошло? — спросил я, ни к кому конкретно не обращаясь.
— Выстрел из гранатомета, — хором ответили Хассан и его телохранитель.
— Но зачем кому-то понадобилось стрелять в рекламу?
— Потому что кока-кола не просто напиток, Радклифф. Это Америка. Вы хоть представляете, сколько народу в этой части света ненавидит вашу страну?
— В таком случае, принц, и я могу открыть вам один секрет. В Америке тоже не слишком обожают ваш Средний Восток. Я уже устал слушать, как мою страну смешивают с дерьмом. Если уж мы и впрямь такое дерьмо, то почему же весь остальной мир столь во многом пытается нам подражать? Как получается, что террористы в Бейруте носят футболки с изображением Майкла Джексона? А японцы составляют свои прогнозы погоды с помощью наших компьютеров «Крэй»? Почему вы сами, если так нас презираете, получали образование в нашей стране?
В машине воцарилось гробовое молчание. Правда, сидящий впереди Хассан не стал оборачиваться, чтобы смерить меня гневным взглядом, зато водитель то и дело поглядывал в зеркальце заднего вида, пронзая меня лазерами своих глаз. Думаю, он хотел испепелить меня, но, однако, каждый раз, встречаясь с ним взглядом, я широко улыбался. А один раз даже произнес:
— Кстати, а вы знаете, что в Финляндии треть всех архитекторов — женщины?
То немногое, что я успел в тот первый день разглядеть в Баззафе, не произвело на меня впечатления и даже разочаровало. Современного вида город, выстроенный на холмистой местности и в основном состоящий из безликих сляпанных на скорую руку бетонных коробок. Воздух пах кардамоном, пылью и жарящимся мясом. В центре города посреди потока машин и записанных на пленку призывов к молитве, разносящихся из динамиков на минаретах, раскинулся обширный живописный рынок под открытым небом. Только он и мог дать представление о том, какова была здешняя жизнь много-много лет назад. Неподалеку от него виднелись развалины греческого амфитеатра, над которыми будто насмехались торчащие вокруг рекламы сигарет «Мальборо», джинсов «Джимми» и уродливые, в пятнах, многоквартирные дома с развешанным на балконах бельем. Древний театр вызывал, скорее, сочувствие, чем благоговение или восторг перед той красотой, которая в нем еще сохранилась. Читайте статью Гарри Радклиффа на эту тему под названием: «Донкихотствующий Колизей и кинотеатр для автомобилистов».
Судя по тому, как шофер гнал машину через город, экскурсия по столице мне явно не светила.
— К чему такая спешка? — наконец не выдержал я, видя, как машина проносится мимо женщин в чадрах и запряженных волами повозок, невероятно грязных мерседесов-такси среди гвалта, который дал бы сто очков вперед даже самой Таймс-сквер.
— Нельзя терять ни минуты. В Сару вы можете пробыть не более трех, максимум четырех дней — до тех пор, пока люди Ктулу не пронюхают о вашем присутствии.
После этого они непременно попытаются убить вас, поскольку знают, что вы работали с моим отцом. Впрочем, вы, конечно, можете оставаться столько, сколько вашей душе будет угодно, но я бы вам не советовал. — Хассан в первый раз за всю дорогу обернулся ко мне и улыбнулся. — Я, конечно, ровным счетом ничего против вашей гибели не имею, Радклифф, но все же предпочел бы, чтобы вы прожили достаточно долго и закончили свой проект.
— Очень великодушно с вашей стороны, принц. Но я все равно не понимаю, как вы можете вот так запросто разъезжать по городу без всякой охраны? Люди Ктулу наверняка хотят покончить с вами гораздо больше чем со мной. Ведь я всего-навсего архитектор.
— Нас хорошо охраняют, хотя вы, возможно, этого и не замечаете. — Он едва заметно кивнул в сторону Кумпола. — Кстати, ваш верз тоже является частью охраны.
— И куда же мы направляемся?
— В Налим. Это то место, где отец хотел построить музей.
Стоило нам миновать царящую в центре города сутолоку, как машина понеслась по узким извилистым улочкам, обсаженным кипарисами и кедрами, по обеим сторонам которых тянулись скромные домики на одну семью. По словам Хассана, это был самый фешенебельный район города, где жило большинство дипломатов и иностранных бизнесменов.
— Немного напоминает Хайфу.
— Не могу сказать. Никогда там не был.
Эге-ге! Стоило мне не побыть на Среднем Востоке несколько месяцев, как у меня совершенно вылетело из головы, что в здешних местах кое о чем упоминать не принято, в частности — об Израиле.
— И сколько отсюда до Налима?
— Около получаса. Это на окраине города. Отец хотел, чтобы музей располагался неподалеку и люди могли бы запросто его посещать. Сейчас все изменилось, но, тем не менее, здание должно быть возведено.
За пригородами показался неизбежный спортивный комплекс с его футбольным стадионом на семьдесят тысяч мест, плавательным бассейном, таким большим, что в нем могли бы одновременно искупаться все слоны Ганнибала, современный трек. Во всех государствах Залива, которые мне довелось посетить, сколь бы отсталыми или бедными они ни были, столица непременно располагала подобным чудовищем. Стадионы использовались в лучшем случае раз десять за год, бассейны были платными, и это в странах, где доход на душу населения порой был менее ста пятидесяти долларов в год… Но все компенсировалось гордостью за обладание подобным чудом. Именно эти спорткомплексы вам показывали в первую очередь во время экскурсии по городу: большие яркие цветки в петлицах изрядно потрепанных костюмов этих стран.
— Отец ненавидел спорт. А этот комплекс — особенно. Он всегда говорил, что он напоминает ему о Гитлере и о гитлерюгенде.
— Зачем же тогда он его выстроил?
— Это не он — деньги дали две нефтяные компании, которые боялись, что он выкинет их из страны и завладеет скважинами. На этом месте он первоначально хотел построить музей, но потом, узнав, что комплекс построят бесплатно, уступил. Сооружение, конечно, уродливое, но пользу приносит. Он распорядился, чтобы любая команда, какая бы маленькая она ни была, могла тренироваться на стадионе, да и бассейн работает ежедневно.
— И сколько стоит там поплавать?
— Нисколько. Даже занятия бесплатные.
Задолго до того, как мы добрались до Налима, я, наконец, начал понимать, насколько приличным человеком и исключительным правителем был покойный султан Сару. Больницы и школы, фабрики, где брали на работу инвалидов… Человек, которого я знал по лос-анджелесскому отелю, теперь представал передо мной совершенно в ином свете — как очень прагматичный мечтатель.
Мохаммед Идрис Гарадани задумал проложить своей стране путь в конец двадцатого века решительно и практично. Сару, даже несмотря на свои запасы нефти, все еще бедствовала, но если бы султану удалось продолжить начатое, думаю, его страна в конце концов стала бы наиболее динамично развивающимся государством Среднего Востока — ничем не хуже остальных, состоявшихся.
Налим оказался просто ничем — несколько домишек, несколько коз, лавчонка, настолько убогая и темная, что вполне сошла бы за пещеру. Одним словом, через селение мы пронеслись секунд за восемь, не больше. Еще через несколько минут езды местность начала выравниваться и превратилась в сухую красноватую равнину. В высоком голубом небе сверкнула серебристая искорка самолета, оставляющего за собой тонкий белый след. Посреди раскинувшейся вокруг нас пустыни это показалось мне ужасно безнадежным и милым.
Наконец, машина свернула с шоссе на узенькую грунтовую дорогу. Мы медленно ковыляли по ней минут десять, пока не увидели перед собой, как ни странно, высокую сетчатую ограду. За ней высился пологий холм, на вершине которого виднелось что-то вроде развалин.
Водитель заглушил мотор и надавил на клаксон. И он и его хозяин сидели, глядя прямо перед собой и не говоря ни слова. Тишину нарушало только потрескивание остывающего металла.
— Что дальше?
— Ждем сторожа.
Я обвел взглядом окрестности.
— И где же он?
— Он живет по ту сторону холма.
— Так, может, нам просто перелезть через ограду? Зачем ему тащиться сюда в такую даль?
— Потому, Радклифф, что в этом смысл его жизни. Пять или шесть раз в год кто-нибудь приезжает посмотреть на развалины, и старику выпадает редкая радость почувствовать себя важной персоной. Он спускается с холма со своим единственным ключом, отпирает ворота, хотя через ограду легко мог бы перелезть кто угодно, а потом, когда прибывшие пройдут, он снова закрывает ворота. То же самое повторяется когда посетители уезжают. После этого ему есть, о чем поговорить с самим собой, поскольку с тех пор, как умерла его жена, здесь не осталось ни единой живой души. За все это государство платит ему жалованье, и жизнь его имеет хоть какой-то смысл.
После такой заслуженной отповеди, я откинулся на спинку сидения в ожидании этого привратника Годо. Он появился минут через пять, тащась так медленно, будто сила притяжения действовала только на него лично. Одетый в бывшую когда-то черной, но выцветшую до какого-то неописуемого цвета хламиду человек оказался морщинистым и практически беззубым старцем. Но Хассан был прав — еще спускаясь по склону холма этот тип так взахлеб и радостно что-то лопотал, что не оставалось сомнений: мы для его слезящихся глаз самое счастливое зрелище.
Даже открывание ворот оказалось самой настоящей церемонией. После продолжительных приветствий старик вытащил откуда-то из недр своего одеяния ключ и через окно машины показал Хассану. Принц одобрительно кивнул. Сторож прижал ключ ко лбу в знак, как я предположил, преданности. Отперев наконец замок, он медленно развел створки в стороны и жестом пригласил нас въезжать. Когда он оказался напротив моего окна, я обратил внимание на выражение его лица — полное блаженство. Он помахал мне рукой. Я помахал в ответ.
— Его зовут Махди. Трое его сыновей погибли, сражаясь вместе с отцом против Ктулу.
— А дочери у него есть?
— Нет, все его дети умерли. И жена тоже.
Мы остановились футах в пятидесяти от развалин. Хотя, интересно, можно ли кучу камней назвать развалинами?
— Когда-то здесь была крепость. Одна из пустынных крепостей моих предков. Они приезжали сюда поохотиться.
— Когда это было? Как давно?
— Этого, Радклифф, я вам сказать не могу. Отец запретил.
Воздух вокруг нас был наполнен стрекотанием каких-то насекомых, возможно цикад. Других звуков не было. Где-то далеко, очень далеко, виднелись черные шатры и пасущиеся животные бедуинов. Мне казалось, что я даже могу различить фигуры двух пастухов, но уверен я в этом не был, поскольку они были очень далеко.
— Интересно, почему? Это что — секрет?
Хассан нагнулся, взял пригоршню земли и просеял ее через пальцы.
— Когда отец еще был жив и задумал выстроить здесь музей, он запретил мне рассказывать вам о нашей стране, о ее истории. Все это, по его мнению, вы должны были узнать сами. Он говорил, что, если вы действительно хороший и вдумчивый архитектор, вы сами выясните о Сару все необходимое. Будете читать книги, ездить, расспрашивать местных жителей… Он считал, что только так вы сможете выстроить наш музей, как надо.
— Послушайте, принц, вы начинаете действовать мне на нервы. Если я и возьмусь строить этот музей, а ведь я еще не сказал, что возьмусь, то буду делать это по-своему.
При всем уважении к вашему отцу, должен заметить: то, что он от меня хотел, является примерно лишь третьим пунктом из доброй сотни вещей. Из всего того, что я обычно делаю до того, как по-настоящему приступить к работе. Я всегда читаю книги, разговариваю с людьми и стараюсь понять страну. Но это еще просто детский сад. Знаете, что я должен выяснить помимо этого? Например, откуда здесь чаще всего дует ветер? Какого цвета становится земля в сумерках? Каков будет средний возраст приходящих сюда людей? Предвидите ли вы, когда будут застроены окружающие земли, и если да, то каким образом? Будут здесь промышленные предприятия или жилые кварталы? Хотите ли вы, чтобы музей сразу бросался в глаза, или лучше пусть он естественно вписывается в окружающую местность…
— Ладно, Радклифф, я все понимаю. Я просто передал вам слова отца. Но теперь это не имеет значения, поскольку мы все равно не сможем строить музей здесь, в Налиме. Тут стало слишком опасно. Ктулу обязательно нападет, что бы мы ни начали строить в Сару. Любой объект будет для него символизировать моего отца.
— И где же вы тогда собираетесь строить музей?
— В Целль-ам-Зее. В Австрии.
— В Австрии? Собачий музей султана Сару в Австрии?
— Да, таково было желание отца. Для этого есть две причины. Во-первых, с музеем ничего не случится, если он будет построен за пределами Сару, пусть даже идея строительства и принадлежит отцу. Ктулу интересует только то, что происходит здесь. Насколько я его знаю, если мы построим музей где-то в другом месте, он, скорее всего, сочтет это своей победой. Но гораздо более важной причиной…
Не знаю, что я услышал раньше — рычание или грохот выстрела. Все это время Кумпол неподалеку от нас нюхал землю. Я не смотрел на него, но краем уха слышал знакомые посапывание и похрюкивание. Потом они неожиданно оборвались, и он зарычал так громко, что я мгновенно обернулся.
Стоящий у подножия холма привратник целился в нас из пистолета. Первая пуля ушла куда-то влево, зато следующая, не подпрыгни пес на месте, угодила бы прямо в меня. Не подпрыгни он прямо передо мной. Пуля разнесла ему голову. Большущую замечательную голову, которую я столько раз похлопывал и гладил. С глубоким «ух» Кумпол рухнул мне на ногу.
Хассан и его телохранитель стреляли в привратника так быстро и так долго, что возможность, вздрагивая, простоять на ногах еще несколько секунд дала ему не жизнь, а удары их пуль.
Я услышал свой собственный крик:
— Ты же верз, не умирай! Ты же верз, не умирай!
Но, оказывается, верзы тоже умирают. У них дергаются задние лапы, а то, что осталось от челюстей, клацает разбитыми зубами, и из их голов вытекает так много крови, что даже непонятно, откуда ее столько берется. А потом они оказываются мертвы, и вы кладете их голову себе на колени и, прижимаясь к ней лицом, умоляете: «Посмотри на меня! Посмотри! Ну посмотри же, черт тебя побери». Но один глаз выбит пулей, а второй уже никогда ни на что не посмотрит. Моя щека лежала на его мокрой морде и, крепко прижимая его к себе, я раскачивался вместе с ним из стороны в сторону.
Другие двое что-то говорили по-арабски, но я не обращал на них внимания. Поднял я голову, только когда услышал громкое глухое «вух». Телохранитель стоял возле мертвого старика с металлической канистрой из-под бензина. Труп полыхал, в небо рвался высоченный столб пламени резко отдающего бензином. И еще кое-чем. До тех пор мне еще ни разу не доводилось слышать запах горящей человеческой плоти, но сейчас я явственно чувствовал этот смрад, перебивающий химическую вонь. Я даже не представлял, что смогу узнать этот запах, но когда ощутил, то безошибочно определил его. Горящая плоть. Мертвый пес. Пустыня.
⠀⠀ ⠀⠀
В Сару сожжение — величайший позор для человека. Согласно бытующему здесь поверью в огне сгорает не только тело, но и душа, не оставляя таким образом человеку никакой надежды на спасение.
В этот день перед тем, как покинуть развалины, мы втроем некоторое время стояли над обугленными дымящимися останками и плевали на них. Еще один сарийский обычай.
«Если тот, кто последним видел человека живым, плюнет на него, то покойный предстает перед Богом с оплеванным лицом. Это первое, что увидит Господь».
Я на руках донес Кумпола до машины. Мертвый, он показался мне гораздо тяжелее, чем живой. Я всю дорогу прижимал его к груди. Вся моя одежда была в его крови, но я об этом не думал. Я вспоминал, как он медленно хрумкал картофельными чипсами в патио в Санта-Барбаре; как он появился в отеле во время землетрясения. Венаск очень любил этого пса, и ему никогда не надоедало говорить о нем.
«Кумпол не то чтобы очень умен, просто иногда у него бывают просветления. В этом вы с ним очень похожи. По правде говоря, вы с ним вообще очень во многом похожи.
— Интересно, в чем же? — В другой ситуации я мог бы обидеться, что меня сравнивают с каким-то бультерьером, но пес шамана — совсем другое дело.
— Кумпол очень много знает, но не умеет говорить. Ты тоже много знаешь, но не пользуешься своими знаниями.
— Венаск, но ведь я — знаменитый архитектор. Считается даже, что я гений.
— Ты и есть гений, но только пока так и не построил ничего гениального. Ты и в этом точь-в-точь как Кумпол — вы оба способны на большее, но не стремитесь к этому, поскольку удовлетворены существующим положением вещей. Он — невозможностью говорить, ты — своей гениальностью.
— Я? Удовлетворен? Венаск, но ведь мы с вами и познакомились именно потому, что у меня был нервный срыв. По-моему, это уж никак не признак человека, удовлетворенного существующим положением вещей!
— Верно, но стоило тебе прийти в себя, как единственное, что продолжало тебя беспокоить, так это нежелание и дальше оставаться архитектором. Велика важность! Было бы гораздо важнее, если бы ты задумывался о том, хочешь ли ты оставаться личностью или нет.
— Вы имеете в виду покончить с собой?
— Неее… Такой вещи, как самоубийство, вообще не существует. Неужели ты думаешь, что у человека есть выбор, расстаться с жизнью или нет? Мы даже не знаем, как жить-то толком. Думаешь, Бог позволил бы нам самим решать, жить дальше или нет? Да это было бы все равно что сдавать выпускные экзамены в самый первый день занятий в школе!
— А как же тогда самоубийцы?
— Они как дети, вызванные с урока в кабинет директора. Тебе кажется, ты знаешь, почему тебя вызвали, но ошибаешься».
Этот разговор промелькнул у меня в памяти, пока я укладывал тело пса в кузов машины.
— Погодите-ка. — Я обернулся. Хассан и его телохранитель стояли в нескольких футах позади меня. — Думаю, его следует похоронить здесь. Что скажете? Ведь именно здесь должен был быть построен музей?
Они переглянулись, и принц кивнул.
— Для нас было бы большой честью, Радклифф, если бы вы согласились оставить его здесь. Я просто уверен, что отец одобрил бы это.
— Хорошо. Думаю, место подходящее. Здесь ему будет, где побродить и что понюхать.
В машине нашлась саперная лопатка. Принц вооружился ею и отправился обратно на холм к высокой груде камней. Шатры бедуинов все еще были видны, выделяясь темными пятнышками на фоне красноватого горизонта. Там не существовало времени. Там просто не было места ни часам, ни этой когда-то использовавшейся для охоты крепости. Шкура и кости Кумпола постепенно растворятся в этой земле. Некоторое время они еще будут как те черные шатры — едва заметны, но в один прекрасный день исчезнут окончательно.
— Где бы вы хотели похоронить его? — В голосе Хассана слышалось сочувствие, и говорил он гораздо тише, чем обычно.
— Даже не знаю. Желательно там, откуда открывается хороший вид. Кумпол всегда любил поглядывать на окружающее, даже когда лежал.
— Тогда позвольте, я вам покажу. Пойдемте со мной.
Мы обошли развалины и оказались на другой стороне холма. Мир отсюда казался одной безмолвной бескрайней пустыней, расползающейся во все стороны и где-то вдали вливающейся во что-то еще более пустынное. От этого зрелища мне вдруг стало как-то тоскливо, и я особенно остро ощутил собственную незначительность. «Должно быть, ночью, когда греют лишь звезды, здесь очень холодно».
— Место, которое я хотел вам показать, вон там, — прервал мои мысли Хассан. Мы перебрались через груду камней и оказались на небольшой ровной площадке на самом краю холма.
— Это оно, — сказал я. — Откуда…
Мы переглянулись. Хассан поднял брови. — Вы знаете это место? — ничуть не удивившись, спросил он.
— Да, знаю. Но вот откуда?
Он перевел взгляд на тело пса у меня на руках.
— Это верз привел вас туда, где он хочет быть похоронен.
⠀⠀ ⠀⠀
В самом последнем написанном им завещании султан Сару настоял на возможно более скромных и скорых похоронах. В соответствии с ритуалом, его сын и двое ближайших друзей обмыли тело, затем обернули грубым белым полотном и со столь же минимальными церемониями предали земле. Я был одним из тех немногих, кто присутствовал при том, как тело султана опустили в могилу, и, хотя вообще-то плачу я редко, в этот день я плакал вместе со всеми остальными. Я совсем недавно познал доброту и ум этого человека, но кроме самой горечи утраты, я еще и осознал, насколько обидно и жестоко понять, чего в действительности стоит человек только после его смерти. Это как сокровища, которые ты уже держал в руках, но, сам того не зная, упустил, дав им проскользнуть сквозь пальцы.
Однако нельзя сказать, что в тот день я оплакивал только мертвых. В последнее время вся моя жизнь была похожа на какие-то американские горки в увеселительном парке: тебя так же швыряет из крайности в крайность, и едва успеваешь перевести дух после очередного крутого спуска, как впереди уже или головокружительный поворот, или мертвая петля, и вот ты несешься вверх тормашками, пытаясь понять, где ты, и взглянуть на окружающий мир под новым, совершенно непривычным углом. Само собой, я оплакивал и султана, и Кумпола не только потому, что лишился их любви и благородства, но еще и потому, что чувствовал себя виноватым, испуганным, даже растерянным. Погибли два хороших и, несомненно, наделенных волшебными силами существа, причем одно из них — спасая мне жизнь. Теперь же, когда со мной больше не было их доброты и их волшебства, как мне защититься от того самого мира, который их убил? Вид первой лопаты пустынной земли, брошенной в могилу Кумпола, а затем султана, покоящегося в своей могиле, были настолько ужасны и в то же время так завораживали, что я буквально почувствовал, как всего за какой-нибудь час изменилась температура моего духа.
⠀⠀ ⠀⠀
После похорон мы с новым султаном Сару стояли на обширной парковке возле королевской резиденции. Здесь, наверное, вполне можно бы было устраивать родео. Хотя вокруг хватало машин, на стоянке мы с Хассаном оказались одни. Все остальные сейчас находились в резиденции, принося соболезнования членам королевской семьи. Еще совсем недавно кругом буквально кишели солдаты и охранники, но в данный момент они куда-то исчезли.
Не глядя на меня, Хассан вдруг отрывисто фальшиво хохотнул.
— А я-то думал, вы действительно любили отца! Говорили, что построите музей в память о нем. Но теперь, похоже, стала очевидной истинная причина, да? Я, конечно, знаю, насколько вы знамениты, но, если по-честному, неужели вы действительно считаете, что кто-то заслуживает такой огромной суммы за проект одного-единственного дурацкого здания?
Я облизнул губы и сжал в кулаки засунутые глубоко в карманы руки.
— Думаю, вам лучше было бы сначала познакомиться с фактами, а то ваши слова звучат довольно наивно. Все архитекторы получают определенный процент от стоимости здания, Ваше Высочество. А я еще даже не начинал работать, но уже сказал вам, что возьму лишь половину причитающейся мне суммы. Можете навести справки, и любой подтвердит, что никто и никогда таких скидок еще не делал. И уж тем более такой известный архитектор, как я. Мне действительно нравился ваш отец, но зато совсем не нравитесь вы. И эти пятьдесят процентов я готов скинуть исключительно в память о нем. И все, что мне предстоит сделать для осуществления этого проекта, я тоже буду делать для него, в память о нем. А на вас и Сару мне ровным счетом наплевать. Лично мне вообще кажется, что ваш отец просто оскорбился бы, если бы я согласился строить музей за меньшую сумму, чем принято. А вы, значит, хотите, чтобы я построил его бесплатно? Не верю. Бесплатно достается только то, что вообще никому не нужно. Да еще смерть. Смерть тоже бесплатна.
— Ха! Само собой, все самые важные вещи в жизни бесплатны. Взять хотя бы любовь! Разве за нее нужно платить?
— Нет, но добившись ответной любви, мне всегда приходилось платить чертовски высокую цену за то, чтобы ее удержать. Вот поживете некоторое время с Фанни Невилл и сами поймете, что я имел в виду.
— Думаю, будет только честно, если я скажу вам, Радклифф, что я попросил Фанни стать моей женой.
Не знаю уж, ощущал он себя султаном или нет, но смотрел он на меня с чисто юношеским сомнением и неуверенностью.
Наверное, услышав такое, я должен был бы почувствовать себя потрясенным или оскорбленным, но мысль о том, что мисс Невилл с ее гадючьим язычком станет супругой главы пустынного королевства, показалась мне столь забавной, что я, вместо того, чтобы выхватить шпагу и вызвать его на дуэль, с трудом подавил улыбку.
— И что же она ответила?
Он расправил плечи и выпятил вперед подбородок. — Сказала, что подумает. Впрочем, я нисколько не удивлюсь, если она скажет «да».
— Но как вы решаетесь жениться на ней? Ведь у нее ужасно вспыльчивый нрав. Кроме того, не рановато ли делать предложение?
— Нет. Я надеюсь, что наша с ней жизнь будет прекрасной и мирной. Я знаю, она все еще немного влюблена в вас, но я готов потерпеть. Люди меняются. И со временем она обязательно поймет, насколько я подхожу ей больше, чем вы. Она даже сама как-то сказала, что вы терпите людей вокруг себя только с целью чем-нибудь занять себя, пока снова не приступите к работе над своими зданиями. По ее мнению, на самом деле вы любите только свою работу.
— Неужели она так говорила?
— И не раз. — Он сказал это очень просто и с достоинством человека, изрекающего истину. Он мог бы позлорадствовать, но не стал. Я не мог не оценить этого. Мы с Фанни частенько ссорились, и при этом она высказывала мне немало обидных вещей, но сейчас, в устах человека, который так любил и желал ее, эти ее слова ранили меня гораздо сильнее, чем ей когда-либо это удавалось во время наших баталий.
— Слушайте, а что если вместо денег я предложил бы вам нечто гораздо более ценное, то, что, скорее всего, заставило бы вас сильно удивиться?
Все еще не опомнившись от новости по поводу Фанни, я уловил только последнюю часть его вопроса, да и та в сознании толком не уложилась.
— Что? О чем вы?
— Денег у вас и без того предостаточно. А что, если вместо гонорара за вашу работу я заплатил бы вам чудом?
Где-то неподалеку пела одинокая птица. Солнце поднималось все выше и начинало припекать, а этот парень только что сделал мне совершенно реальное предложение — в голосе его не было ни издевки, ни подвоха. В жизни бывают настолько важные моменты, что кажется, будто вокруг тебя все замирает — и день, и сердце, и судьба, — словно пораженные случившимся или тем, что вот-вот должно произойти.
— Интересно. Продолжайте.
Он двинулся к центру стоянки.
— Еще в детстве меня обучили некоторым вещам, которые могут потребоваться человеку, если он когда-нибудь станет султаном Сару. Это умел и мой отец, и все предыдущие султаны. Одну из таких вещей я покажу вам прямо сейчас, и это подтвердит, что я говорю правду. Только не думайте, будто я хочу похвастаться! Уже на самом первом уроке вам говорят: если ты хоть когда-нибудь используешь это умение из каких-то несправедливых или эгоистических побуждений, желая получить что-то лично для себя, то для тебя все кончено. Например, я бы с удовольствием воспользовался своим умением, чтобы завоевать Фанни, но об этом и речи быть не может. Как ни досадно. Давайте-ка, Радклифф, покажите мне, какая из машин вам больше всего нравится. — Он обвел руками стоящие вокруг нас автомобили. Сейчас он больше всего напоминал одного из этих часто появляющихся на телеэкране очаровательно-неистовых торговцев, которые, нахлобучив ковбойскую шляпу или натянув огромные сапоги для верховой езды, пытаются убедить вас просто «заглянуть» на их стоянки подержанных автомобилей.
Вокруг нас в сверкающем великолепии теснились «мерседесы», «линкольны» и вездесущие в Сару «рэндж-роверы». Мне страшно хотелось посмотреть, что он собирается делать, поэтому я обвел ряды лимузинов пристальным взглядом, как самый настоящий приценивающийся покупатель. На фоне всего этого металлического великолепия безвкусным пятном выделялась карамельно-зеленая «лада», русский автомобиль, который и выглядит и ездит, как телефонная будка на колесах. Я указал на нее.
— Как насчет «лады»?
Хассан посмотрел на зеленую машину, слегка склонив голову и как будто прислушиваясь к каким-то ему одному слышным голосам. Затем он едва заметно кивнул и направился к ней обходя другие машины.
Как будто стыдящаяся или чувствующая себя парией из-за неуклюжести и дешевизны среди куда более импозантных товарок, «лада» стояла чуть поодаль от остальных — там, где кончалось асфальтовое покрытие и начинался гравий.
Хассан положил руку на крышу машины и похлопал по ней ладонью.
— Машина моя, но это неважно. Это настоящая машина — они недорого стоят, хорошо сделаны, и во время езды прекрасно чувствуешь дорогу. Мне это нравится.
— А я-то думал было, что вам принадлежит один из этих красавцев… — Я вспомнил его фотографии в модных журналах.
— Нет, нет. К отчаянию отца, мне всегда нравились «лады». Отец… — Он немного помолчал, опираясь руками на зеленую крышу, потом вздохнул — Отец всегда любил красивые вещи. Можно даже сказать, что он верил в них. Ему всегда было очень трудно сдержаться и не купить лишнего. — Заглянув в салон, Хассан посмотрел на меня и обошел вокруг машины. Продолжая говорить, он медленно обходил машину по кругу. Раз, другой, третий… Сначала я думал, что он осматривает ее, ищет какие-нибудь вмятины на кузове или еще что-нибудь — но после третьего или четвертого круга я начал замечать кое-что необычное.
— Когда у тебя карманы с детства битком набиты деньгами и с самого рождения люди преклоняют перед тобой колени, очень трудно оставаться человеком. Мой отец сумел стать великим правителем, но, к сожалению, он с молодых лет познал вкус к красивым вещам. Я — другой, поскольку меня очень рано отослали из дома учиться в частную школу.
Круг, еще круг, и еще. Я приглядывался к нему все пристальнее и пристальнее. Что-же-такое-он-делает?
— В этой самой школе я учился вместе с американскими детьми, многие из которых были довольно испорченными, но испорченными в том смысле, что, имея кучу денег, они могли позволить себе роскошь ненавидеть и школу, и своих родителей, и среду, из которой они вышли. Мы все носили кожаные куртки, курили травку, когда удавалось ее достать, и говорили: «эти богачи, мать их так!» В принципе, ничего такого мы не думали, но продолжали повторять эту фразу, она давала нам хоть какую-то отдушину в жизни. Все эти ребята знали, кто я и откуда, но для сына президента „Юнайтед Стейтс Стал“ или, скажем, „Форда“ какой-то там принц — не более чем курьез. Поскольку я не привык, чтобы ко мне относились как к равному, это стало для меня хорошим опытом, но совсем не тем, чего ожидал отец. Он хотел чтобы я научился хорошему английскому языку и изучил западную экономику. Всему этому я, конечно, научился, но, кроме того, еще и полюбил «Пинк Флойд» и научился ходить в джинсах с дырами на заду.
«Лада» начала уменьшаться.
Я внимательно слушал его и поэтому не сразу заметил то, что происходило прямо у меня под носом. Его печальная повесть о бедном богатом мальчике, отправленном в частную школу, отвлекла меня как раз в тот момент, когда фокус начался. Но стоило мне это осознать, я сразу же понял: то, что делает этот человек, просто не может быть ни фокусом, ни иллюзией. Он действительно уменьшал настоящий большой автомобиль лишь тем, что ходил вокруг него. И никакой тебе магической абракадабры, никаких дурацких пассов руками, лишь круг за кругом вокруг зеленой русской тачки весом около тонны, и с каждым кругом она становится все меньше и меньше.
— Что вы делаете, Хассан?
Он продолжал ходить вокруг машины.
— Даю вам возможность сделать выбор, мистер Великий Архитектор. Показываю, что такое возможно и предлагаю выбирать.
Машина уже уменьшилась до размеров «фольксвагена-жука». Принц продолжал что-то говорить. Но теперь я только смотрел и почти его не слушал. Какая же машина меньше «жука»? Вот такая маленькая. Нет, даже еще меньше. А теперь… Да, в такую ни одному взрослому человеку не забраться, даже если бы сложился пополам, как складной нож. Разве что ребенку. Да, ребенок, пожалуй, еще залез бы. Но вот еще круг и все — машина стала слишком мала даже для ребенка. Теперь, пожалуй, поместилась бы только собака. Вернее, собачка.
Хассан продолжал кружить вокруг машины, продолжая негромко говорить. Теперь машина стала размером с банкетку. Еще круг. Теперь на нее уже не сядешь. Пуфик. Еще круг и еще. Радиоприемник. Буханка хлеба. И неизвестно, чем это кончится. Мы по-прежнему были одни. По-прежнему пела птица. На лице Хассана теперь было выражение, скорее, не спокойствия, а какой-то проказливости, как если бы у него в рукаве было припрятано еще кое-что и он вот-вот это достанет.
— Ну, что скажете, Радклифф? — Он наконец остановился, когда машина уменьшилась до размера трех то ли лежащих рядом сигарет, то ли игрушки, то ли половинки ломтика хлеба. Теперь ее противоестественная зелень казалась просто зеленым пятнышком на белом гравии, как будто кто-то капнул на него краской. По цвету пятнышко почти ничем не отличалось от травы. Машина стала такой маленькой, что в траве ее можно было и не заметить. Запросто.
Хассан нагнулся, поднял ее и подал мне. Когда я неуверенно потянулся к ней, он отдернул руку и покачал головой.
— Нет, смотрите. — Он положил ее целиком в рот, немного пожевал и проглотил. Все.
Слава Богу, я пробыл рядом с Венаском достаточно долго и повидал множество удивительных вещей. Иначе я бы, наверное, не удержался и бросился бежать.
— Ничего этого не было. Вы не съели свою машину… Вы… Вы… только что съели свою машину!
— Да, я съел свою машину, мистер Радклифф. Прямо у вас на глазах.
— Вы съели свою машину. Сначала она была во-от такой, потом стала вот такусенькой, а потом вы проглотили ее! Я видел, как вы это сделали. — Я начал задыхаться. В голове у меня вдруг стало как-то легко, глаза заволокла розовая пелена, и я почувствовал головокружение. Я говорил и никак не мог остановиться. Венаск любил повторять, что никогда не следует сомневаться в чудесах — сомневаться следует только в собственной реакции на них.
— Понимаете, Ваше Высочество, это крайне, мать ее, пугающая ситуация. Вы только что уменьшили здоровенную, мать ее, машину и СЪЕЛИ ее! Просто, понимаете, это не совсем то, что мне хотелось бы сегодня увидеть. Поэтому, будьте, будьте, будьте так добры и объясните, как вы это сделали, иначе у меня сейчас просто отвалится голова. Очень вас прошу, ладно? Я хочу убраться из этой страны. Нет, правда, я действительно хочу поскорее убраться…
— Тише, тише. Успокойтесь. Все в порядке. Я сделал это исключительно для того, чтобы вы все увидели собственными глазами и могли мне верить. А теперь я предлагаю вам выбор. — Он вытянул вперед левую руку, держа ее на уровне груди. — Здесь деньги. — Правую руку. — А здесь чудо. Я заплачу вам тем, что вы выберете.
— Какое чудо? Что вы имеете в виду?
Он прижал локти к бокам, напоминая теперь ковбоя, наставившего на меня два револьвера.
— Все очень просто. Я могу заплатить вам деньгами столько, сколько вам причитается, или гарантирую, что выполню одно ваше желание. И больше никакой платы — всего одно желание, но зато любое.
— И вы действительно это можете?
— Сами же видели, что могу. Да, я наделен такой силой. — Тогда почему же ваш отец не использовал ее для спасения своей жизни?
— Потому, что этого нельзя делать. Я же вам объяснял. Мы можем использовать это только во благо Сару. А если вы строите музей, то тем самым помогаете стране.
Во рту у меня страшно пересохло. Я несколько раз пытался облизать губы, но тщетно. Я взглянул на солнце. Я взглянул на Хассана. Он опустил руки и пожал плечами.
— Если согласны строить, выбирайте, что хотите.
Я еще раз шершавым, как пемза, языком попытался облизнуть губы.
— Поклянитесь честью своего отца.
Он воздел вверх правую руку и прикрыл глаза.
— Клянусь честью моего отца, что сделаю это. — Еще я хочу надежный контракт, в котором было бы оговорено, что если вы не сможете, то заплатите деньгами.
— Согласен.
Венаск, моя жизнь, нервный срыв, работа — все это всплыло у меня в сознании, как сеточка кровеносных сосудов, становящаяся видимой в глазу, когда смотришь на свет под определенным углом. Все взаимосвязано, все на своем месте.
— Я согласен, но за два желания. Он покачал головой.
— Невозможно.
— Но одно из них я использую для другого человека. Не для себя. Это честно. Одно для меня и еще одно для Другого.
— А кто этот другой? Фанни?
— Нет, кое-кто другой.
— Клэр Стенсфилд?
— А вы ее знаете?
— Фанни мне все рассказывает, — гордо сообщил он. — Торгуясь, как на базаре, вы только позорите себя! Я ведь не баклажаны или ковры продаю. И не собираюсь приглашать вас в лавку, чтобы за стаканчиком мятного чая обсудить условия. Я предлагаю вам чудо, Гарри Радклифф. Одно-единственное желание. Если вы хороший человек, вы просто согласитесь и отдадите его этой девушке. Поможете своей подруге.
— Зачем вы вообще предлагаете мне этот выбор, Хассан? Почему бы просто не заплатить мне? Вы ведь вполне можете себе это позволить. Зачем же предлагать мне еще и желание?
— Потому что я дал обещание отцу незадолго до его гибели. Это была его идея. Он считал, что вы хороший человек и заслуживаете право выбора. Я возражал, но он настоял на своем. Он был моим отцом, и я уважаю его последнюю волю.
— Я и в самом деле ему нравился, да?
Я спросил это, чтобы поддеть его, но, к моему удивлению, он совершенно спокойно ответил:
— Вы ему очень нравились. Он говорил, что у вас талантливый затылок.
— Что это значит?
— Это старое сарийское поверье. У нас здесь считают, что внутри каждого из нас два человека, только они не знают, что делят одно и то же тело. Один смотрит в одну сторону, другой — в другую.
— Что-то вроде Януса?
— Нет, насколько я понимаю, Янус — это один человек, глядящий одновременно как вперед, так и назад, и использующий в жизни все увиденное. Здесь же у нас говорят, что цель жизни в том, чтобы заставить обе «стороны» своей головы — этих своих двоих — «осознать, что их двое и что было бы гораздо полезнее, если бы они начали действовать сообща. Говорят, что именно поэтому люди и ведут себя так странно — иногда решение принимает тот человек, что впереди, а иногда он спит и все решает тот, что сзади. Человек в передней части головы логичен и прагматичен, а человек в затылке — мечтатель и художник. У нас так и говорят: „Хороший лоб“, или „Какой у Радклиффа талантливый затылок!“ Это позволяет сразу определить характер любого человека.
— По мне, так это больше всего смахивает на какого-то разбавленного водичкой Фрейда.
— Почти то же самое, только здесь так говорили и за тысячу лет до Зигмунда Фрейда.
— Туше. Я согласен.
— Значит, вам больше не нужно времени на раздумья?
— Нет, я уже решил. Как мы это сделаем?
— Просто скажите: «Я согласен на желание и сделаю все, что в моих силах».
— И только?
— И только.
— Для такого рода сделки звучит как-то не очень внушительно. Вы предоставляете мне чуть ли не космическое желание, я вам — здание стоимостью в миллиард долларов, а всего-то и нужно произнести какую-то жалкую фразу?
— Это сделка между Богом, вами и Сару. А Богу ни к чему тридцатистраничный контракт.
— Или нотариус, да? Ладно, вот еще что. Пожелай я вашей смерти, Хассан, что бы случилось тогда?
— Ничего. Пока я защищен.
— Вы уверены?
Уверен он не был. По тому, как блеснули его глаза, было ясно: он не уверен ни в чем.
— Так, значит, это и есть ваше желание? Чтобы я умер?
— Для этого я слишком плохо вас знаю, Ваше Высочество. «Я согласен на желание и сделаю все, что в моих силах».
Ничего не произошло. Небеса не разверзлись, океан не взревел. Единственное, что я почувствовал, так это струйку пота, медленно стекающую между лопаток.
— И что дальше?
Он протянул мне руку, и мы, глядя друг другу в глаза, обменялись крепким рукопожатием.
— Теперь можете загадывать желание. Или загадаете, когда захотите. Оно сбудется.
В этот момент я взглянул на наши стиснутые в рукопожатии руки, и подумал, как это кстати — руки. Я сказал Хассану и тому, кто еще участвовал в этой сделке — кем бы он там ни был:
— Хочу, чтобы у Клэр Стенсфилд появилась новая рука.
— Скажите это еще раз, Радклифф. Только на сей раз про себя.
«Хочу, чтобы у Клэр Стенсфилд появилась новая рука».
⠀⠀ ⠀⠀
Мы приземлились в Вене около девяти вечера. Я настоял на том, чтобы обратно меня отправили обычным рейсом, а не на королевском самолете. Меня страшно утомила необходимость постоянно находиться в окружении людей, с которыми нужно поддерживать беседу. Больше всего на свете мне хотелось побыть в одиночестве и дать своему мозгу хоть недолго поработать в тишине. Слишком уж много за последние дни произошло событий, а мне за все это время практически ни разу не представилось возможности все тщательно обдумать и взвесить. Мой мозг походил на какой-то архив, куда вдруг нанесли много новых папок, но никто так и не расставил их по нужным полкам — их просто свалили на пол и ушли. Может, конечно, я и гений, и у меня ужасно талантливый затылок, но обычно мой мозг работает медленно и осторожно. Эдакий старичок, тщательно рассматривающий каждую мысль в лупу под ярким светом лампы, методично переворачивая их во все стороны, прежде чем принять какое-либо решение.
В самолете я сидел в первом классе рядом с мужчиной, который радостно на беззаботно-корявом английском втолковывал мне, что его имя в переводе с немецкого означает «кроличья шляпа». В конце концов я не выдержал и сказал мистеру Хазенхюттлю, что он повторяет это уже в шестой раз и что меня совершенно не интересует, как переводится его имя.
То ли он понял сказанное мной, то ли по моему тону понял, что я готов его убить, но, во всяком случае заткнулся и снова углубился в рекламный проспект «Сарийских авиалиний». При этом выяснилось, что кроме дурацкого имени и дурных манер у Кроличьей Шляпы имеется еще и дурная привычка — впрочем, может, он делал это просто назло мне — самозабвенно цыкать зубом. Время от времени он вроде бы затихал, и я уже начинал думать и надеяться, что с маковым зернышком или кусочком мяса покончено и уж теперь-то, наконец, воцарится вожделенная тишина, но он тут же снова принимался за дело, то посвистывая, то громко посасывая, совершенно не давая мне сосредоточиться ни на чем, кроме мыслей о том, с каким удовольствием я бы долго пытал его, а потом убил. К счастью, один раз он встал и очень продолжительное время пребывал в туалете — во всяком случае так мне показалось, поскольку к тому времени, как он вернулся, я ухитрился погрузиться в чудесную легкую дремоту. Однако вскоре нам подали обед, и этот цыкающий монстр, это австрийское исчадие ада решило ради этого меня разбудить. Хлоп-Хлоп-Хлоп по руке. «Алло! «Хлоп-Хлоп-Хлоп. «Алло! «Пора обедать, алло, эй, вы! Хлоп-…
— А ну прекратите! — Я рывком вынырнул из сна, как будто он меня ужалил.
Обиженно надувшись, он указал на столик передо мной. На нем стоял поднос с куриной ножкой, скрывавшейся под ломтиком ананаса, украшенным зигзагом взбитых сливок, и толстыми золотистыми кусочками картошки явно слишком правильной формы, чтобы быть полезными, и разными другими яствами, не могущими вызвать ничего кроме отчаяния.
Мой взгляд остановился на вилке, и тут мне в голову вдруг неожиданно закралась мысль: а что, если схватить ее и воткнуть соседу в голову, но я поспешил отогнать ее. Вместо этого я снова закрыл глаза и приготовился соскользнуть обратно в сон.
Хлоп-Хлоп-Хлоп.
— Я не хочу обедать. Будьте добры, оставьте меня в покое.
Хлоп-Хлоп-… Я поймал его пальцы еще до третьего хлопка и сильно их стиснул.
— Не смейте больше до меня дотрагиваться. Не смейте заговаривать со мной. Не смейте цыкать зубом. — Я нажал кнопку вызова стюардессы. Она появилась почти мгновенно, поскольку люди султана предупредили ее, кто я такой. — Мисс, этот человек доставляет мне беспокойство. Прошу вас немедленно найти мне другое место.
— Очень жаль, сэр, но в первом классе свободных мест нет.
— В таком случае я перейду в туристический салон. Просто найдите мне свободное кресло, и побыстрее!
Не успела она упорхнуть, как Хазенхюттль на прекрасном, без малейшего акцента, английском вдруг тихо сказал:
— Дааа, Радклифф, я считал вас покрепче. А вы сейчас верещали, как истеричная парикмахерша. «Просто найдите мне свободное кресло и побыстрее», — он передразнил меня писклявым голосом капризного голубого.
— Кто вы такой? Что вам от меня нужно?
— Долго объяснять. Я — Кроличья Шляпа. А может, кроссовки на воздушной подушке. Я и сам не знаю — может, вы скажете, какое имя мне больше подходит? А вот, кстати, и ваше кресло.
Стюардесса появилась у нас за спиной, поэтому увидеть ее было совершенно невозможно, однако, буквально через мгновение после того, как он, это сказал, она коснулась моего плеча и сообщила, что нашла для меня свободное место. Я взглянул на Хазенхюттля и хотел было подняться, но он опередил меня.
— Моя задача, Гарри, как следует достать тебя. Просто и ясно. Желания не исполняются за просто так. Каждое желание обязательно сопровождается хорошим пинком под зад. Вот я и есть этот самый пинок. — Он обернулся к обеспокоенно смотрящей на нас стюардессе и сказал, что пересядет он, а не я.
Когда он протискивался мимо меня, я спросил:
— Зачем вы мне все это говорите?
Выбравшись в проход, он наклонился ко мне и сказал:
— Потому, что когда нет знания, нет и страха. Никогда по-настоящему не боишься, пока не уверен. Теперь ты знаешь. Наверняка. Ладно, еще увидимся.
На кого же он похож? Пожалуй, на чересчур располневшего бизнесмена в унылом костюме, квадратных очках, с незапоминающимся лицом. Если бы он сказал, что торгует чернилами или тракторами, или представился политиком из какой-нибудь коммунистической страны, я бы запросто поверил. И имя Кроличья Шляпа очень ему подходило. Этакий большой кролик в шляпе.
Через несколько минут после его ухода я встал, вернул свой поднос с нетронутым обедом стюардессе и отправился в туристический отсек. Он был полон, но Хазенхюттлю все же нашлось место между какими-то двумя арабами. Он углубился в компьютерный журнал и, когда я подошел, даже не поднял головы.
— Кто вас послал? Ктулу?
Он по-прежнему не обращал на меня внимания. Зато арабы пялились на меня во все глаза.
— Послушайте, Кроличья Шляпа, я, кажется, задал вам вопрос. Кто вас послал? Что вам приказано со мной сделать?
Самолет сильно тряхнуло, и я едва не потерял равновесие. Мой бывший сосед снял очки и потер лицо ладонями.
— Думаю, тебе лучше вернуться на свое место, Гарри. Похоже, мы попали в воздушную яму.
— Сначала ответьте на мой вопрос. — Самолет опять вздрогнул и закачался.
Снова водрузив очки на нос, он холодно взглянул на меня.
— Ответить на твой вопрос? Приятель, я здесь вовсе не для того, чтобы плясать под твою дудку. По-моему, я и так поступил довольно мило, предупредив тебя о своем присутствии, хотя вовсе не обязан был этого делать. Я мог бы просто начать разбрасывать кнопки у тебя на пути и смотреть как ты приплясываешь на них босыми ногами. Но теперь ты знаешь. Послушай, ты ведь, небось, читал в детстве волшебные сказки? Потрешь лампу и появляется джин, но ведь кроме него появляется и еще куча всякой всячины! Когда исполняется твое желание, это ведь величайшее в жизни событие. А может, и наихудшее событие. Я как бы оборотная сторона твоего желания, дружок. Я вроде темной стороны Луны. Я — тот, кто может прийти на твой зов.
Я вернулся на свое место и, усевшись, стал смотреть фильм, но почти ничего не понял, поскольку наушники были настроены на канал классической музыки, а я не стал их перенастраивать.
⠀⠀ ⠀⠀
Венский аэропорт — прекрасный образчик архитектуры. Он хорошо продуман и достаточно невелик, поэтому после приземления из него довольно просто выйти. Я сошел с самолета одним из первых, но нарочно не торопился, чтобы понаблюдать за Хазенхюттлем — этой своей немезидой — и получше оценить его. Он прошел мимо меня в толпе других пассажиров и сразу направился на паспортный контроль. Бросив на его документы мимолетный взгляд, инспектор небрежным взмахом руки велел ему проходить, зато меня остановил, тщательно изучил и даже перевернул вверх тормашками мой паспорт, а одну страницу долго смотрел на свет.
Все это задержало меня, и я догнал Хазенхюттля лишь через некоторое время в зале выдачи багажа. Увидев свой чемодан почти сразу, я, однако, остановился в пяти или шести футах позади Кроличьей Шляпы и, только дождавшись, пока он возьмет багаж, снял с транспортера свой. Направляясь вслед за ним к проходу с табличкой «Декларировать нечего», я старался сохранять между нами все ту же дистанцию примерно в шесть футов. Он миновал последнего таможенника, и электрическая дверь скользнула в сторону.
Там снаружи стоял посол «строго между нами» Аввад, и я сначала подумал, что он встречает меня, но вскоре понял свою ошибку. При виде Хазенхюттля на лице Аввада расцвела широкая улыбка, он шагнул ему навстречу и взял из его рук чемодан. В тот же миг таможенник тронул меня за руку и велел остановиться и предъявить вещи для досмотра. А двое моих знакомых повернулись и двинулись прочь. Двери снова сомкнулись.
— Черт!
— Bitte?
— Я сказал черт! Хотите досмотреть мой багаж? Прошу!
⠀⠀ ⠀⠀
Мне было просто необходимо обсудить все это с кем-нибудь, и самым подходящим для этого человеком, будь он жив, являлся бы Венаск. Чуть позже в такси где-то на полпути к городу я вдруг вспомнил мальчишку Истерлингов и то, чему был свидетелем в свой прошлый приезд в Вену: волшебные фокусы Николаса за обеденным столом, то, как его родители запросто отпустили его со мной на блошиный рынок, как мы взобрались на крышу станции метро, как мальчишка спрыгнул на крышу поезда и напоследок посоветовал мне слушать… голос Бога? Что же все это могло означать? Воспоминания мои были довольно смутными. Однако самым явственным и важным была моя убежденность в том, что в тот день, вселившись в ребенка, восстал из мертвых Венаск. Он хотел предупредить меня и в то же время направить в каком-то определенном и очень нужном направлении.
Нельзя ли через этого ребенка снова вступить в контакт с моим наставником? Мне всего-то и нужно было минут десять-пятнадцать — просто выложить ему все и спросить: «Что я должен делать? А не хотите объяснять подробно, скажите хотя бы: горячо или холодно. Верное ли направлении указывает мой внутренний компас? «Эх, Венаск, Венаск! Я был уверен, что, сумей я войти с ним в контакт, он обязательно бы мне помог. И помог бы охотно. Николас Истерлинг. Да, мне обязательно нужно было увидеться с мальчиком, поговорить с ним, хотя бы попытаться.
Когда я, наконец, добрался до отеля, звонить было уже слишком поздно, но я был так возбужден неожиданно открывшейся возможностью и бодр, что, поднявшись в номер, просто бросил чемодан и тут же отправился побродить по Рингштрассе. Проходя мимо человека в телефонной будке, я заметил, что, перед тем как опустить в щель монетку, он снял шляпу. Интересно, он всегда снимает шляпу, когда звонит? Например, мой отец, заполняя налоговую декларацию, всегда ставил «Бал-маскарад» Верди. У Венаска была особая ложка, которой он пользовался только для приготовления супа. Привычки. Они делают нашу жизнь такой удобной! Я даже вздрогнул, внезапно осознав, что большинство моих приобретенных за многие годы сознательной жизни привычек в последние месяцы либо исчезло, либо заметно изменилось. Прогуливаясь и наслаждаясь вечерним прохладным воздухом, я размышлял над этой проблемой, прикидывая, например, как я в последнее время чищу зубы — оказалось, снизу вверх, хотя всю жизнь я чистил их слева направо. Я даже удивил проходившую мимо парочку, громко воскликнув «А всегда было слева направо!» После этого я мысленно проглядел целую кучу своих привычек, равно как и многие другие свои склонности, и вдруг с беспокойством понял, что, сам того не замечая, за последний год неожиданно утратил здоровенные куски и части того целого, которым являлся прежде.
О чем это могло свидетельствовать? Плохо это или хорошо? Такой вопрос я задавал Венаску, наверное, миллион раз — «Хорошо это или плохо?» Сначала он отвечал мне, видя, насколько я сбит с толку и нуждаюсь в его помощи. Но, когда я стал поправляться, он изменил тактику: «А как ты сам думаешь, Гарри?». Или, однажды будучи не в духе: «Боже мой, да ведь это же единственное, что представляет интерес в жизни — попытаться самостоятельно выяснить, хорошо тебе или плохо. А ты все время ждешь объяснений от меня. Ты похож на идиота, не знающего, что такое секс. Он подходит к первому встречному и спрашивает: „Что такое секс?“ А тот ему и отвечает: „Отличная штука, вот только я из-за нее постоянно попадаю в неприятности“. Тогда идиот и говорит: „Спасибо, вот это-то мне как раз и нужно было знать. Теперь буду воздерживаться!“
Проходя мимо «Макдональдса», я сквозь сияющее сверкающее стекло витрины заглянул внутрь, и мне вдруг пришло в голову: а не исчезаю ли я постепенно вообще. Просто самыми первыми начали исчезать мои привычки, чего я до сих пор не осознавал, затем последовал нервный срыв, который начисто стер с доски почти все мое остальное «я»… Вот с такими мыслями я и вошел в желто-красную счастливую страну вечного чизбургера. Стоящая за прилавком усталая восточного вида девушка, спросив, чего бы я хотел, попыталась улыбнуться. Я взял «биг мак» с колой и отнес их на ближайший столик. Как ни говорите, а все-таки в «Макдональдсах», где бы они ни находились, есть что-то уютно-утробное. Я привык считать, что их безвкусная американская «среднезападность» сделала эти ресторанчики такими же возмутительными и неуместными, как летающие тарелки, особенно когда видишь их прилепившимися и сверкающими на какой-нибудь берлинской или бангкокской улице. Но и это свое мнение мне тоже пришлось изменить в один прекрасный вечер в Аахене: единственное, чего мне тогда по-настоящему хотелось, был бургер с жареной картошкой, и тут я вдруг набрел на «Золотые Арки». Это было едва ли не счастьем. Совершенно неважно, кто вы такой, если вы сидите за одним из этих до боли знакомых столиков, жуете привычный теплый бургер, зная, что и все остальные вокруг едят то же самое — чуть ли не религиозная церемония: А теперь, братья и сестры, давайте же развернем и вкусим наши гамбургеры.
Дожевывая последний кусок своего позднего венского ужина, я понял, что мое постепенное исчезновение и «Макдональдс» как-то между собой связаны. Западная культура испускает так много сбивающих с толку сигналов, что просто удивительно, почему на свете еще так сравнительно немного безумцев. С другой стороны, нас все время учат делать все возможное, чтобы доказать, что мы индивидуумы. Постойте, но ведь трудно себе представить что-либо — не считая, разумеется, смерти, — худшее, чем быть принятым за другого человека? К тому же, дополнительным преимуществом является и то, что, чем более вы индивидуальны, тем больше у вас шансов обрести своего рода бессмертие. Вспомните Ганди. Вспомните Мао. Вспомните Элвиса.
С другой стороны, от нас ждут, что мы станем либо республиканцами, либо демократами. Почитателями «Битлз», членами «Лайонз Клаб» или «Кивание», гордыми гражданами Великой Америки, Франции… Тринидада.
Какое здоровое общество будет на всех углах кричать, что нельзя добиться успеха, если не будешь отличаться от остальных, а потом, не переводя дыхания, столь же горячо доказывать, мол тот, кто не любит гамбургеров, слегка «того»? Будь честным, но если окажешься слишком честным, останешься в одиночестве. Или вообще «исчезнешь», поскольку «статусу кво» совершенно ни к чему полному придурку. Достав ручку, я написал на скомканной салфетке: «Есть только два способа оставаться невидимым — постоянно питаться в „Макдональдсе“ или быть настолько странным, что люди сами изо всех сил будут стараться не видеть тебя — таковы придурки, настоящие гении и т. п… «
⠀⠀ ⠀⠀
На следующее утро телефон зазвонил как раз в тот момент, когда я регулировал температуру воды в душе. Телефонные звонки всегда и нервируют, и возбуждают меня. Соответственно, я всегда излишне бурно реагирую на них, особенно когда телефон неподалеку. Я, как был нагишом, ринулся в спальню и схватил трубку, готовый к чему угодно.
Это оказался Аввад, вернее, его личный секретарь, который хотел узнать, не может ли сам господин посол или персонал посольства сделать для меня что-нибудь, пока я в городе. Я хотел было сказать, да, ответьте мне, пожалуйста, в любом угодном вам порядке на следующие три вопроса: (1) Кто такой Хазенхюттль? (2) Какая связь между ним и Аввадом? (3) Что ему от меня нужно? Вместо этого я поблагодарил их за заботу и сказал, что пробуду в Вене всего день или два и не думаю, что мне потребуется какая-либо помощь.
Положив трубку, я вернулся в гостеприимную атмосферу наполненной паром ванной комнаты. Отрегулировав, наконец, воду, я снова услышал звонок телефона. На сей раз это была Фанни.
— Значит, ты сказал Хассану, что у меня вздорный характер?
— А разве нет? Здравствуй, Фанни. Как твоя матушка?
— У тебя там девять утра, верно? Ты уже принял утреннюю ванну?
— Когда ты позвонила, я как раз включал воду.
— Ну, тогда у тебя будет, о чем там подумать, Гарри. Я решила выйти замуж за Хассана.
На стене спальни висело зеркало. Я взглянул в него и поднял брови, как бы говоря: «Ну, и что ты с этим можешь поделать?»
— Ты ничего не хочешь мне сказать? Не собираешься меня отговаривать?
— Нет, Фанни. Хочешь замуж за этого парня, ради Бога. Только не рассчитывай на человеческое отношение с моей стороны, звоня и сообщая мне это по проклятому телефону! Нет, я вовсе не собираюсь тебя отговаривать. Я лишь хотел бы тебе сказать, что у тебя просто пороху не хватило сообщить это, глядя в глаза мне.
— Да, ты действительно ужасный человек.
— Лучше уж быть ужасным, чем бесхребетным, детка. Лично я никогда бы не поступил так по отношению к тебе. Никогда.
— Просто тебе ни разу не представлялась такая возможность, раздолбай. — Она швырнула трубку.
Я снова вернулся в ванную и, наконец, погрузился в воду, хотя она все еще была слишком горячей. Когда через двадцать минут я вылез из ванны, кожа моя цветом напоминала копченую лососину. Вытираясь, я сочинил и произнес вслух, должно быть, три или четыре сотни умных и жестоких фраз, которые, к сожалению, не пришли мне в голову во время разговора с ней. У французов для этого есть даже специальное название: espritde escalier. Остроумие на лестнице — то, что ужасно хотелось бы сказать какое-то мгновение назад, но так и осталось несказанным. В моем случае — то, что я хотел бы высказать во время телефонного разговора, но сразу не сообразил. Поскольку был попросту слишком ошарашен и уязвлен, чтобы реагировать разумно. Для нанесения этого последнего удара она намеренно воспользовалась телефоном. Как врач, который по телефону сообщает, что у вас безнадежный рак.
— Проклятый телефон! — растирая шею полотенцем и глядя через дверь в соседнюю комнату на этого черного виновника моих несчастий, взвыл я. Сколько слов скольких людей он пропускал в мои уши и причиной скольких бед послужил! Голоса. Слова. Звуки. «Может быть, Бог — это уровень звука. Не удивляйся, если окажется, что все слова — это Бог». Именно так сказал малыш Николас Истерлинг, стоя на крыше отходящего от станции вагона метро. Слова. Загадочные слова ребенка. Потрясшие меня слова подруги. А что там мне сказал невозмутимый Хазенхюттль накануне вечером? «Я — тот, кто может прийти на твой зов».
⠀⠀ ⠀⠀
На поиски Истерлингов у меня ушло несколько часов. Когда я в конце концов нашел их, Марис сказала, что мужа нет в городе, а сама она лежит с простудой. По-видимому, это должно было означать: проваливай и приходи в более подходящее время. Но мне удалось убедить ее, что это важно, что надолго я ее не задержу и, не упоминая мальчика впрямую, я обмолвился, что это неким образом связано с ее «потомством». Она хихикнула и наконец все же пригласила меня зайти.
Их квартира находилась неподалеку от отеля. Я мигом домчался туда, и Марис, даже зная о моем предстоящем визите, изумилась, услышав мой голос по домофону.
— Как вы ухитрились так быстро добраться? Телепортировались, что ли?
Замок зажужжал и, крайне возбужденный предстоящей встречей, я вошел.
Стоя у подножия лестницы, я взглянул вверх и только тут осознал мрачную необходимость подниматься почти на пять этажей вверх. Американцы совсем отучились подниматься по лестницам. По крайней мере больше, чем на один этаж. Утомительный и старомодный, долгий подъем наверняка вызовет у вас глубокое уныние, поскольку минуты через две напомнит вам, в какой вы плохой форме. Я начал задыхаться уже к третьему этажу, а к пятому вообще пыхтел, как телефонный хулиган, тяжело цепляясь за перила. На площадке стоял тощий кот с приветливой мордочкой.
— Привет, киска. — Я нагнулся и погладил его. Он ткнулся носом мне в руку и замурлыкал. Очень мило. Такие кошки мне нравятся. Любая кошка, ведущая себя, как собака, всегда может рассчитывать на место в моей вселенной. Другие — нет. Я считаю, что животное, которое мнит себя выше вас и в то же время способно битых три часа подряд играть с какой-нибудь дурацкой веревочкой, просто лишено каких-то важных сторон души.
— Его зовут Орландо.
Все еще не разогнувшись и держа руку на кошачьей голове, я обернулся и увидел огромный круглый живот. Чуть выше виднелось прелестное личико Марис Истерлинг. Хотя сейчас она была без макияжа и, пожалуй чересчур бледна, выглядела она по-прежнему прекрасно. Исключительно беременно, и все же прекрасно. Но ведь всего неделю назад, когда я видел Марис, она не была беременна!
Мой внутренний голос заметил: «Ого!» еще до того, как разум подключился и начал анализировать происходящее.
— Привет. Как вам наша лестница? Справились?
Я уставился на ее живот. Несмотря на длинную голубую футболку и широкие брюки, было совершенно очевидно, что она очень, очень беременна. И, тем не менее, всего каких-нибудь сто часов назад, когда мы виделись с ней в последний раз, ни о какой беременности не было и речи.
Вместо того, чтобы подойти к ней и поздороваться, я тупо уселся на ступеньку рядом с котом и почесал в затылке.
— С вами все в порядке, Гарри? Да. Эта лестница действительно хоть кого убьет. Хотите воды?
— Нет, спасибо. А где ваш парень? — Но я уже знал, что у Истерлингов нет никакого сынишки. Пока. Николаса нет. Это Венаск в тот день водил меня на блошиный рынок, в облике еще не рожденного ребенка. В очередной раз мой шаман дал мне одно из своих представлений.
Марис по-прежнему улыбаясь мне, пожала плечами.
— Вы имеете в виду Уокера? Но я же сказала вам, что он вернется только завтра.
— Нет, я имею в виду не вашего мужа, а вашего сына, Николаса.
— Господи, и откуда вы только узнали?
Мурлыча все громче, кот стал тереться об меня боком. Я прижал его к себе, как утопающий хватается за соломинку.
— Узнал что? Что вы имеете в виду?
— Да это имя, Николас! Мы только вчера вечером решили назвать его именно так, а вы уже знаете! Если родится мальчик, будет Николасом, а если девочка — Лидией. — Она взглянула на свой живот. — Как вы считаете, хорошие имена?
— Так значит, у вас пока нет сына? — Я машинально бросил взгляд на дверь их квартиры, все еще надеясь, что из нее вдруг появится уже знакомый мне ребенок. Но у них еще не было волшебного сына Николаса. И не будет раньше, чем через несколько месяцев. До тех пор, пока он не появится на свет.
— Мы еще не уверены, будет ли это мальчик. Я ходила к врачу, и мне предложили сделать анализ, по которому они смогут определить пол будущего ребенка. Но я сказала, что не хочу этого знать. Уокер согласился. Скорее всего, это будет наш единственный ребенок. Так пусть хотя бы его пол окажется сюрпризом.
Значит, Венаск на один день явился мне в образе ребенка с тем, чтобы поведать мне насчет Бога, звуков, слов. Всего на один день. Теперь я остался один. Значило ли это, что он считал меня способным справиться со всеми проблемами самостоятельно или просто не мог нанести больше одного визита, имел право появиться всего однажды? Может, он и сейчас стоит на облаке в раю, хрустя картофельными чипсами и качая головой при виде того, как плохо я устраиваю свою жизнь?
Мы с Марис проговорили еще с полчаса. К счастью, она была большой поклонницей моего творчества и задавала довольно сложные вопросы по поводу того, как это мне в голову пришло внести в мои проекты то-то и то-то. Несмотря на царящую в моей душе пустоту, разговор о работе — работе, к которой я уже так долго не прикасался, — зажег во мне крохотный маячок.
Когда я уже собрался уходить, Марис застенчиво спросила, не хочу ли я взглянуть на ее, как она выразилась, «работы». Работы оказались чудесными миниатюрными городами, сделанными из самых разных материалов и свидетельствующими о ее таланте создавать стильно нелепые и фантастические вещи. Я довольно смутно помнил время своего помешательства, и тем не менее ее творения напомнили мне о городе, который я тогда строил. Один ее городок мне особенно понравился, и я спросил, не согласится ли она продать его.
— Продать Гарри Радклиффу один из моих городов? А почему именно этот, разрешите спросить?
— Потому что он напоминает мне о безумии, которым я одно время был одержим и которого мне некоторым образом недостает.
— Вам недостает безумия?
— Недостает пребывания в одержимости. Мне нравится тамошняя погода.
Она коснулась моего плеча.
— Вы так печально это сказали. Но я вовсе не считаю, что ненормальные люди чем-то одержимы. Просто их кружит, а они этого не сознают. Вся прелесть одержимости в возможности время от времени отступать на шаг, задерживать дыхание и видеть, что вы делали в самом центре вашего персонального торнадо. А настоящие сумасшедшие такой возможности лишены. Они кружатся до тех пор, пока в клубах дыма не возносятся вверх.
⠀⠀ ⠀⠀
Мягкий белый туман, опустившийся на Вену, через час постепенно сгустился и превратился в снег. День начался, как один из этих уникальных зимних ясных дней, когда ясное небо и яркое солнце заставляют вас думать, что жизнь прекрасна. Такая погода стояла несколько часов, а потом с запада, гонимые противным, заставляющим застегиваться на все пуговицы ветром, начали наплывать тучи. К тому времени я уже был на вокзале, и поездка в день, цветом похожий на булыжник, улыбалась мне даже больше. Экспресс преодолевал расстояние от Вены до Целль-ам-Зее за четыре часа. Выехав рано утром, я рассчитывал оказаться на месте уже к полудню. Несколько дней проведу, осматривая окрестности предстоящей стройки и пытаясь проникнуться духом страны. Я всегда поступал так перед тем, как вернуться в Лос-Анджелес и приняться за предварительные наброски. Один мой знакомый гонщик говорит, что, когда бы ему ни предстояло участвовать в ралли, пусть даже он знает трассу как свои пять пальцев, до того, как вообще сесть за руль, он всегда сначала медленно проходит всю дистанцию на своих двоих. Вот так же и я. Перед тем как коснуться карандашом бумаги или ткнуть пальцем в калькулятор, я обязательно прихожу на стройплощадку один, когда вокруг нет сотни людей, что-то толкующих мне или пристающих с вопросами, что им делать.
Когда мы проезжали мимо высящегося на берегу Дуная огромного, в стиле барокко, монастыря в Мельке, я оторвался от карты. В поезде я всегда люблю следить за маршрутом по карте. Прежде всего я пытаюсь отыскать на ней города, о которых мне приходилось слышать и в которых я всю жизнь мечтал побывать. Их названия столь же романтичны и возбуждают меня не меньше, чем имена кинозвезд: Зальцбург, Венеция, Прага. Затем следует поиск мест с великолепными названиями, которых я никогда не увижу, но рад увидеть хотя бы на карте и узнать, что они вообще существуют: Ибс, Зноймо в Чехословакии, Винкльмоос-Альм. Этому научила меня Бронз Сидни. Она сказала, что это будто из окна машины наблюдаешь за человеком, который тебя не видит. Таким образом, у тебя как бы преимущество перед ним, хотя ты вряд ли когда-нибудь снова его увидишь. В общем, Зноймо, я тебя знаю. А вот ты меня совсем не знаешь…
Всю дорогу поезд мчался сквозь метель. Горизонтально летящие навстречу потоки снежинок только усиливали чувство уютной роскоши и покоя, которое я испытывал, пролетая через восточные равнины, а затем мало-помалу начиная забираться вверх и видя горы вдали. Мы миновали город Линц. У меня в чемодане лежала история Сару, но пустыни, раскаленный песок и верблюды как-то не соответствовали настроению этого путешествия. Равно как не соответствовал ему и английский перевод «Современной архитектуры» Отто Вагнера[64], который я купил в Вене и пока так ни разу и не открыл. Хотя мне и хотелось побыть в одиночестве, через несколько часов я начал испытывать смутное беспокойство и поднялся, решив выйти в коридор и немного размять ноги. Открыв дверь купе, я выглянул в коридор, чтобы посмотреть, нет ли там кого-нибудь. Ни души. Выйдя, я нагнулся, посмотрел в окно и горько пожалел, что у меня нет сигарет. Было бы просто идеально покурить в этом пустом коридоре под становящийся все громче стук колес поезда, прижавшись лицом к заиндевевшему стеклу. За окном посреди белого поля, равнодушно глядя друг на друга, стояли две белые коровы, а снег все садился и садился на их спины и темные носы. По проселочной дороге, идущей параллельно железной дороге, на тракторе медленно ехал какой-то фермер. Рядом с ним в кабине, сложив руки на коленях, сидела женщина. От кружащегося снега обоих защищали лишь зеленые шерстяные свитера, лица у них были очень красные, и на руках не было перчаток. Я не заметил поблизости никаких строений и удивился, куда же могли направляться эти люди и сколько им еще оставалось ехать?
Углубившись в мысли о замерзающих фермерах, я не сразу осознал, что где-то неподалеку слышится английская речь. Во время путешествия по стране, где не говорят по-английски, внезапно услышанные звуки родной речи кажутся одновременно и приятными, и — после ставших привычными непонятных слов чужого языка — даже немного оскорбительными для слуха. Приятными, поскольку эти слова мне знакомы! Я снова все понимаю. Слава тебе, Господи! А оскорбительными потому, что, если начинаешь прислушиваться, то просто противно слышать, о чем именно люди говорят на твоем родном языке. Сплошные жалобы, сплошные сравнения: «Меня крепит с тех самых пор, как мы сюда приехали». «Тебе еще повезло — у меня диаметрально противоположная проблема. Приходится пропускать половину экскурсий!» «И сколько же ты на этом теряешь в деньгах?» И т. д. Оззи и Гарриет за границей. «Я люблю Люси», только без тени юмора.
Приготовившись минут пять терпеть ворчание и жалобы на пищу, цены, гостиницы… я начал прислушиваться к разговору в соседнем купе, дверь которого была открыта и из которого доносилась английская речь. Говорил человек со звучным голосом и легким акцентом. Заинтересовавшись, я прошелся по коридору взад-вперед, делая вид, будто просто прогуливаюсь. На обратном пути я в последнюю секунду мимоходом заглянул в заинтересовавшее меня купе. Там напротив седовласого человека в черном свитере и черных же брюках сидел симпатичный подросток. Сначала я подумал, что мужчина — священник. Оба кивали головами. На меня ни один даже не взглянул.
— Где я воевал? Я сражался с русскими в Вене! В самом конце войны нацисты посылали в бой любого мальчишку, который еще дышал и способен был держать ружье. Тогда погибли мой брат Клаус, которому было семнадцать, и мой лучший друг. В то время многие прятали сыновей от нацистов, как позже прятали дочерей от русских по той же самой причине — чтобы избежать насилия. Нацисты насиловали нас — мальчишек — тем, что нахлобучивали нам на головы каски и посылали в бой. Русские просто насиловали девушек… Кхгм!.. более естественным образом. Но знаешь, в чем разница? И в том, и в другом случае, спускай штанишки и делай, что говорят, не то тебе конец.
Тогда, в пятнадцать лет, я казался себе очень крутым. Впрочем, в пятнадцать у любого парня голова битком набита всяким дерьмом. И вот, такой мистер Крутой с головой, полной дерьма, говорит: «Ладно, пойду воевать». Мы, мальчишки, дети, против русской армии. Притом, что от нашей армии практически ничего не осталось! Ни боеприпасов, ни провианта, а всех офицеров вернули, чтобы защищать Германию… Ха! Это было самоубийством, тем не менее мы, крутые, отправились воевать. Представляешь, до чего мы были глупы? Это было почти прекрасно.
— А весело было?
— Сначала просто скучища, поскольку ничего не происходило, потом в один прекрасный вечер я испугался, как никогда в жизни. В ту ночь мы проснулись от криков «Бегите! Русские идут, их миллионы, и их ничто не остановит. Бегите. Постарайтесь не угодить им в лапы». Мужчина замолчал. Стараясь не пропустить ни слова, я изогнулся так, что у меня заныла спина. Потом до меня донеслось чиркание спичкой, потрескивание прикуриваемой сигареты, длинная затяжка, выдох струи дыма. Мне вдруг захотелось не только выслушать окончание истории, удобно расположившись в теплом купе, но и стрельнуть у рассказчика сигарету.
— Ну мы и побежали. Боже мой, как мы бежали! Но, впрочем, куда побежишь ночью? Ведь враг может быть где угодно. Особенно, когда совершенно не знаешь окружающей местности. Мы находились где-то около Гмюнда, возле границы. Стояла кромешная тьма, а мы были до смерти перепуганы. Бежали, падали и снова бежали. Ну и ночь! Наконец, слава тебе Господи, забрезжил рассвет. Вокруг стояла удивительная тишина. Мы то и дело останавливались и прислушивались в надежде услышать грохот пушек или звуки перестрелки, но тщетно. День был прекрасный. Какая-то плачущая крестьянка указала нам путь на юг к Вене. Она причитала: «Что делать? Они убьют нас. Они придут и всех нас перебьют!» К тому времени мы уже побросали казавшиеся нам слишком тяжелыми ружья и вещмешки. Русские были прямо позади нас, так стоило ли тащить на себе лишнюю тяжесть? Но к середине дня мы об этом горько пожалели, поскольку чертовски проголодались, а у нас не было ни крошки еды! Не забывай, что в те дни с пропитанием вообще было очень трудно. Я разве тебе этого еще не говорил? Почти все продукты направлялась в войска, поэтому, когда у нас кончились припасы, мы не могли просто подойти к любой двери и попросить у незнакомых людей хлеба или картошки. Их просто не было! Не было! Вся страна голодала. Русские приближались, американцы приближались, все приближались. А мы тем временем голодали.
А теперь я расскажу тебе самую невероятную часть истории. Должен тебе сказать, наиболее отчетливо из всех событий сорокалетней давности мне запомнился именно этот случай. Сам не знаю почему. Может быть потому, что все это столь странно и почти неправдоподобно.
Мы бежали уже двадцать часов кряду, и за все это время ни у кого из нас и маковой росинки во рту не было. Когда зашло солнце, мы снова улеглись спать в лесу. Сам, наверное, знаешь, какие темные ночи в Вальдвиртеле, да? Но нам все равно надо было где-то переночевать, поэтому мы зашли поглубже в лес и улеглись спать в темноте и в холоде. И снова это была одна из самых ужасных и ночей в моей жизни. Мы просыпались от любого шороха. Один парнишка всю ночь проплакал. А потом рано, рано утром в первый раз за все это время мы услышали где-то вдалеке грохот больших орудий и теперь-то уж точно знали, что он приближается. И мы втроем сидели спина к спине в темной чаще леса, ожидая первых лучей света, любого света, чтобы бежать дальше, к Вене.
И вот, представляешь, когда рассвело и наша троица шла уже, наверное, часа два, нам встретилось самое настоящее чудо. Эту картину я и сейчас вижу до малейших подробностей, точно так же, как и сорок лет назад. На большой дороге неподалеку от Эггенбурга мы наткнулись на дом, на ферму, где было полно жратвы. Там в Ноl — дворе — стояли целые грузовики хлеба, двери Scheune — амбара — были открыты, и он тоже был полон хлеба. Даже передать тебе не могу, какие чувства мы испытали, увидев такое. Хлеб был повсюду. Мы учуяли его запах еще с дороги, представляешь, Маркус? Целый дом, полный хлеба! А у нас от голода кишки свело. Мы переглянулись и решили, что это проделки Господа. Или дьявола. Такое было попросту невозможно — жизнь не бывает так благосклонна. Мы и думать забыли о русских и бросились вперед, как дикари. Ты в жизни не видел столько хлеба. И для кого только его приготовили? Мой приятель Тило подбежал к грузовику и забрался в кузов. А потом через плечо начал швырять нам караваи. Вот так — плюх, плюх, плюх. Большие круглые румяные караваи. Боже! Они катились по земле, а мы, хохоча, гонялись за ними. Только что мы едва ли не с ума сходили от голода, а тут через минуту могли наесться до отвала, съесть сколько угодно. Но только мы начали хватать этот хлеб, как БАХ! Раздался выстрел. В одно мгновение нас сбросило с неба обратно на землю. Увидев этот расчудесный хлеб, мы совсем забыли о войне и о русских. Потом кто-то крикнул по-немецки: «Не трогайте хлеб! Отойдите, а то буду стрелять!» Мы начали оглядываться, я — с двумя прижатыми к бокам толстыми караваями — и увидели, что в нас целится парнишка примерно нашего возраста.
— Ты что — спятил? — заорал на него Тило. — Жалко тебе, если мы возьмем немножко? Здесь же их сотни, тысячи!
— Знаю, но разрешить не могу, — ответил парень. — У меня приказ стрелять в любого, кто возьмет хоть один каравай. Это хлеб для армии.
— Но ведь мы и есть армия! — воскликнул я. — Ты что, не видишь нашу форму, Trotte.
— Все равно не могу. Мне приказали без разрешения никому не давать. Если возьмете, мне придется стрелять, так что лучше положите обратно.
— Ладно, приказ приказом, но дай нам взять хотя бы по одному караваю на каждого. Ведь у тебя их здесь несколько тысяч. Никто ничего не заметит! — взмолился я.
Но этот сукин сын так нам ничего и не дал. Я хотел было спрятать один каравай под курткой, но он заметил и наставил на меня винтовку. По выражению его лица было ясно, что он пристрелит меня, не задумываясь. Каравай выпал у меня из рук на землю. Какой он был мягкий! Никогда в жизни я так ничего не желал, как этого лежащего у моих ног хлеба. Я просто глаз от него не мог оторвать. Будто загипнотизированный.
Тило сказал:
Слушай, ты, Dreckskerl[65], ну дай нам хоть один! Всего один, кто же узнает?
— Нет, если дам, то расстреляют меня самого. Откуда мне знать, может, вас специально подослали?
Мы попрепирались с ним еще немного, но все впустую. Хлеб нам не светил. AyGott, я до сих пор помню этот исходящий из Ноl аромат! И теперь каждый раз, когда я прохожу мимо Backerei и слышу запах свежего хлеба, я вспоминаю тот день и тот полный хлеба дом. Короче говоря, мы повернулись и поплелись прочь. По дороге мы обсуждали, не вернуться ли нам и попросту не прикончить парня, но тогда ни один из нас еще не был на это способен. Ведь мы были всего лишь мальчишки!
На счастье, мы встретили каких-то солдат, у которых была еда. Они направлялись в Вену, поэтому поделились с нами едой, и дальше мы двинулись вместе. Вечером того же дня мы снова услышали пушечную канонаду и вскоре оказались еще в одном совершенно сумасшедшем месте, вроде того хлебного дома. Только на сей раз солдат охранял ферму, на которой хранились сотни велосипедов. Они быстро домчали бы нас домой, но этот hosnscheissa[66] имел еще более безумный приказ, чем первый: он не разрешал нам взять их потому, что собирался оборонять от русских! Русские были уже так близко, что мы слышали, как они перезаряжают оружие и смеются. Мы все отлично знали, как они ненавидят нас за то зло, которое причинила им наша армия, к тому же они вообще были дикари, сущий кошмар — татары, казаки и кочевники из Монголии. Мы орали на этого парня, орали, что нам всем нужно сматываться, пока еще есть хотя бы небольшой шанс. Но нет — он твердо решил остаться на посту и драться, а мы можем валить на все четыре стороны. Подумать только, кругом дома, полные хлеба и велосипедов, а нам — шиш!
⠀⠀ ⠀⠀
«Высказался точь-в-точь, как Дональд Пробинер». Подняв чемодан повыше, я спустился по ступенькам на перрон. В десять лет у меня был закадычный друг, маленький упрямый засранец по имени Дональд Пробинер. Уже тогда он был ужасной занудой и уже тогда имел обыкновение изрекать бесившие меня и других сентенции, как правило, на редкость глупые, но всегда совершенно неоспоримые, по крайней мере с точки зрения самого Дональда. Наиболее мне запомнилось следующее его высказывание: «От кетчупа бывает рак».
Когда состав стал притормаживать у Целль-ам-Зее, я выглянул в окно и спросил себя: «И что в этом городке такого особенного?» Ну разве довольно симпатичное озеро, окруженное невысокими горами с заснеженными вершинами. Следующее же мое высказывание, когда я уже спускался по металлическим ступенькам, было совершенно в духе Пробинера: «Швейцария лучше».
С неба падал легкий снежок, благодаря которому воздух был исполнен тех приятных тепла и покоя, которые приносит с собой только снегопад. Одной из небольших забавных особенностей железнодорожных путешествий в Европе является то, что, даже выходя на большой станции, вы частенько вынуждены брести к вокзалу через пути. Так оказалось и на сей раз. Мы — небольшая кучка пассажиров — двинулись через заснеженные рельсы, а тем временем за нашими спинами инсбрукский экспресс тронулся и под стук колес и скрежет металла покатил дальше. Я невольно обернулся, как бы пытаясь напоследок отыскать взглядом пожилого рассказчика и его молодого слушателя.
— Гарри! — окликнул меня стоящий под вокзальным навесом и греющий ладони под мышками улыбающийся Мортон Палм.
— Мортон, вы уже здесь! — Подойдя к нему, я бросил чемодан и пожал ему руку. Я был искренне рад его видеть. Он был первым, да и единственным человеком, которому я позвонил из Сару, после того как согласился взяться за строительство. Наверное, Хассан рассказал об этом и Фанни, но лично я даже своей партнерше ничего не сообщил. А с Палмом я связался исключительно потому, что в Целль-ам-Зее мне нужна была хоть какая-то компания, нужен был человек, хорошо говорящий по-немецки, хоть немного сведущий в моем деле и симпатичный мне. Даже то, что в прошлом он был военным, не остановило меня. В самом конце нашего долгого телефонного разговора перед самым моим отлетом из Баззафа, я попросил его встретить меня здесь, в этом горном городке и прихватить с собой, кроме всего прочего, ружье. Когда я начал объяснять нынешнее положение в Сару, он просто перебил меня: «Знаю, Гарри. Я следил за событиями. Взять ружье совсем неплохая мысль».
Мы прошли через битком набитый людьми зал ожидания. Все они были в ярких лыжных костюмах и выглядели усталыми, как люди, которым за возможность лишний раз нагрузить свои мышцы приходится прилично платить. На площади перед вокзалом стояло несколько такси, поплевывая в окружающий неподвижный воздух сизыми выхлопными дымками. Водители окинули нас равнодушными взглядами и снова углубились в свои газеты.
— Где ваша машина? — спросил я Палма.
— У отеля. Минут пять ходьбы отсюда.
— А где мы будем жить?
— Гарри, вы же сами просили, чтобы это было лучшим местом в городе. Вот я и снял номер в Гранд-Отеле. Вам там понравится — он стоит прямо над озером.
— Немцы превратили эти свои пейзажи в самые настоящие картинки с почтовых открыток, среди которых можно бы было прогуливаться. Вот, взгляните — ни дать ни взять «Волшебная гора»[67] или одна из картин Фридриха[68]. Прекрасный, поразительный и в то же время совершенно неправильный пейзаж.
— А что в нем неправильного? — Он вытащил пачку сигарет, и я почувствовал, что еще больше рад его присутствию.
— Можно мне тоже? Неправильный потому, что похож то ли на ухоженный скверик, то ли на кораблик в бутылке. Кораблям не место в бутылках — им место в бескрайних морях, где нужно бороться со штормами и морскими чудовищами. Такие виды должны быть величественными и захватывающими, а не прихорошенными и спокойными, как аккуратно подстриженная живая изгородь. Ведь это же Альпы, дружище! Метели! Лавины! Видимость на сотни миль вокруг! А что дали им люди? По-моему, они только приручили их. Понаставили затейливых маленьких лодочных причалов и пловучих ресторанов, где можно посидеть, потягивая «реми» и подставляя лицо солнцу, а потом спуститься вниз на фуникулере…
Знаете, во времена Возрождения люди так панически боялись гор, что, даже преодолевая их в карете, плотно закрывали окна, из опасения тронуться умом от их опасной силы! Люди абсолютно искренне верили, что такое возможно. Вот о чем я говорю. А где подобные чувства в наши дни, Мортон? Я более чем уверен — если нас с вами здесь что-нибудь и способно свести с ума, так это, скорее, цена номера в отеле или стоимость выпивки в баре.
— Слушайте, Гарри, ну почему вы вечно сердиты на весь белый свет? Вы же счастливый человек. У вас есть все, чего вам хочется, вы удачливы в делах, и даже спятив ненадолго, почти ничего за это время не потеряли. И, тем не менее, вы всегда чем-то расстроены, всегда недовольны. Никак этого не могу понять.
После этой тирады Палм до самого отеля, который был уже совсем недалеко, молчал. Но подобные слова, услышанные от такого спокойного и удовлетворенного жизнью человека, резанули меня, как ножом. Неужели я и вправду такой мизантроп и вздорный тип?
«Гранд-Отель-ам-Зее» оказался тщательно отреставрированным свадебным пирогом прошлого века. Наши соседние номера с балконами выходили прямо на озеро и горы. Каким бы ручным ни был этот вид, мне вдруг отчаянно захотелось поделиться с кем-нибудь его красотой. На ум мне сразу пришла Фанни и наш с ней последний разговор. Люблю ли я ее? Любил ли когда-нибудь? Теперь в первую очередь воспоминались наши ссоры, а не те хорошие моменты, которых у нас с ней было немало. Справедливо это, или причина тому мое «вечное недовольство»?
Пока я развешивал вещи в шкафу, Мортон распахнул дверь на мой балкон и позвал меня:
— Гарри, идите-ка сюда. Хочу вам кое-что показать.
Как ни глупо это звучит, но мне вдруг почему-то стало страшно подходить к нему. Я боялся, что услышу от него в свой адрес еще что-нибудь не менее справедливое, и его слова снова резанут меня по сердцу, но уже с другой стороны.
— Боже, какая красота! — воскликнул я, пожалуй, чересчур восторженно, с наигранным пафосом. Прекрасно это чувствуя, Мортон улыбнулся, но лишь одним уголком рта.
— Вон там, справа и чуть позади нас — Шмиттенхохе. Можем подняться туда хоть завтра, или сами скажете, когда будете готовы. Однажды, много лет назад, я катался на лыжах там и еще на Китцштайнхорне. С обеих вершин открываются великолепные виды, да и спуски там просто замечательные. Вы на лыжах катаетесь?
— Как-то раз пробовал.
Его улыбка стала шире.
— Неужели не понравилось?
— Я этого не говорил! Я сказал, что пробовал только раз. В общем-то, было неплохо. Очень, знаете ли, ммм, здоровое развлечение.
— Ага, понятно. Так вот, на противоположной стороне озера находится городок Тумерсбах, а чуть дальше — Майзхофен. Они гораздо меньше и тише, чем Целль-ам-Зее. А то, что я хотел вам показать, находится правее Тумерсбаха. Видите, куда указывает мой палец? Вон та невысокая гора называется Хундштайн. Видите, куда я показываю? Так вот, ваш султан купил землю именно там.
— Hund ведь, кажется, по-немецки означает «собака»?
— Совершенно верно. Султан для своего музея приобрел наилучшее место — на горе, называющейся Собачий Камень.
— Шутите!
⠀⠀ ⠀⠀
Нет, правда. Я разговаривал с человеком из местного Verkehrsburo[69].
Он-то и рассказал мне эту историю. Четыре года назад султан Сару приехал покататься на лыжах в Капрун и узнал, что неподалеку есть гора под названием Собачий Камень или, иначе говоря, просто Собачья гора. С тех пор его доверенные лица начали скупать земли на склонах, чтобы как можно большая часть горы оказалась его собственностью.
Я попросил Палма показать мне ее еще раз. Вместо этого он отправился в свою комнату и вернулся с подробной картой окрестностей. Будь я проклят, но на карте действительно черным по белому значилось «Хундштайн». Посмотрев, где она расположена по карте, мы наконец нашли ее на другой стороне озера и некоторое время молча взирали на нее.
— Подумать только, купить целую гору только потому, что тебе понравилось ее название!
— Судя по тому, что вы мне сейчас рассказали, мысль построить музей запала ему в душу давным-давно.
— Да, но только в Сару! Насколько мне известно, при жизни у султана не было планов превращать Собачью гору в Собачий музей. Именно поэтому он и пригласил меня в Сару — чтобы я познакомился со страной и с местом предполагаемого строительства. Это уже его сын Хассан решил начать стройку здесь, боясь, что в Сару здание могут взорвать люди Ктулу.
— Можно себе представить, — зная историю этого человека. Я читал о Ктулу. В моей комнате полно книг о Сару. Ладно, сначала давайте сходим и чего-нибудь перекусим. На разговоры времени у нас будет предостаточно.
⠀⠀ ⠀⠀
Не знаю, как Мортону, а лично мне те десять дней, которые мы с ним провели в Целль-ам-Зее, показались едва ли не лучшими в жизни. Во взрослой жизни у меня никогда не было настоящего друга-мужчины. Причем в данном случае под дружбой я подразумеваю совместные выпивки, затягивающиеся далеко за полночь, разговоры о женщинах, беседы начистоту, когда наружу выплескиваются самые сокровенные мужские тайны. В качестве друзей женщины нравятся мне гораздо больше, чем мужчины. У женщин гораздо более сложный и искушенный ум, гораздо тоньше восприятие и то, что они рассказывают, как правило, оказывается для тебя новым. Мужскую дружбу можно сравнить с простой яичницей с ветчиной или кофе с тостами. Дружба же мужчины с женщиной всегда имеет этакий экзотический привкус — странно изысканный, вроде как свежий перец, как укроп.
Но те проведенные с Палмом дни показали мне, насколько вкусными могут оказаться и яичница с ветчиной, какой сытной и утонченной в своей простоте может быть такого рода пища. Мы совершали долгие прогулки вокруг озера, потягивали пиво в ресторане, который обнаружили на вокзале, и где, как выяснилось, была лучшая в городе кухня, а еще, чтобы полюбоваться первозданной красотой окрестных гор зимой, прокатились на всех окрестных подъемниках. Теперь, вспоминая тот первый день и то, как мне хотелось, чтобы рядом со мной оказалась женщина, я лишь улыбался про себя. Я наконец узнал, что компания приятеля одного с тобой пола, может, и не столь романтична и пикантна, зато атмосфера простоты и внутренней симпатии, которая окружает такого рода отношениях, доставляет ни с чем не сравнимое удовольствие.
⠀⠀ ⠀⠀
— Гарри? Это ты?
Трубку я поднял чисто машинально.
— Алло! Да! Алло!
— Гарри, ты? Это я, Клэр. Звоню из Калифорнии.
— Я.
— Клэр! Привет, Клэр! Как ты там? — Я сел на кровати и попытался сфокусировать взгляд. Было четыре часа утра.
— Я знаю, у вас там ночь, ты уж прости, но я обязательно должна была застать тебя. Это очень важно, а ты единственный, кто может мне помочь.
— Ничего страшного, не беспокойся. В чем дело?
— Гарри, мне нужно в долг двадцать пять тысяч долларов. И ты — единственный человек, которого я могу об этом попросить. — Она начала всхлипывать. — Я бы никогда не попросила, но ты моя последняя надежда, а это очень важно. Это вопрос жизни и смерти.
— Клэр, не волнуйся, никаких проблем. Завтра я позвоню в контору, и к концу недели они приготовят для тебя чек. Идет? Милая, с тобой все в порядке? Может, расскажешь, что стряслось? Послушай, деньги твои. Беспокоиться не о чем. У тебя неприятности?
— О, Гарри, как же я тебе благодарна! Нет, ничего такого не случилось. Я просто не знала, как мне быть. Не могу же я просто прийти в банк и сказать: «Хочу занять у вас на руку двадцать пять тысяч долларов». Они подумают, что я спятила. Огромное тебе спасибо! Просто даже не знаю как…
— Минуточку! Что значит «на руку»?
— В больнице Стерлинга в Портленде изобрели протез, который на сегодняшний день считается самым совершенным в мире. Но он такой сложный, что они сделали их всего несколько штук, и каждый стоит… В общем, вся процедура стоит двадцать пять тысяч, Гарри. И если я хочу, чтобы мне его поставили, я должна заплатить за него немедленно. Я узнала об этом всего пару дней назад и буквально с ума сходила, думая, как достать деньги, не продавая магазина. Так что ты был моей последней надеждой. И ты просто спас меня, Гарри.
⠀⠀ ⠀⠀
— В настоящее время вам не удастся поговорить с султаном, мистер Радклифф. Он еще спит. У нас здесь только семь часов утра.
— А мне плевать, сколько у вас там времени. Передайте ему, что если он сейчас же не подойдет к телефону, то может отправляться в задницу вместе со своим дурацким музеем! Он меня обманул!
— Нет, это никак невозможно, мистер Радклифф. Позвоните попозже, и, возможно, он поговорит с вами. Разумеется, если вы будете вести себя чуть вежливее. — Щелк.
В семь часов утра я оказался единственным желающим позавтракать. Я с полчаса расхаживал по холлу взад-вперед, кипя от негодования, пока наконец не открылся ресторан. Не то, чтобы я был голоден. Просто мне нужно было чем-нибудь занять себя до следующего звонка в Сару. Я собирался поднять там скандал. А пока заказал кофе.
— Ваш чай, сэр.
— Но я не… — Подняв глаза, я едва не был ослеплен сияющей толстой физиономией загадочного мистера Хазенхюттля, моего спутника по обратному рейсу из Сару. — Какого черта вы здесь делаете?
— Не возражаете? — он отодвинул стул и уселся напротив. На нем был рыжевато-оранжевый спортивный костюм, в котором он был страшно похож на спасательный бот.
— Что вам нужно? В Вене я видел вас вместе с Аввадом. Зачем вы рыщете вокруг меня? Я занимаюсь делом!
— Вовсе я не рыщу, Радклифф. Просто поставлен приглядывать за вами. Моя задача проследить, чтобы вы играли в эту игру корректно.
— Играл корректно? А как же насчет руки Клэр? Вот значит, как исполняются желания? Она получает какую-то штуку из проводов и резины, которая к тому же обходится мне в двадцать пять тысяч, а Хассан по-прежнему считает, что со своей стороны выполнил условия нашей сделки?
— Вы же не уточняли, чего именно хотите. Кроме того, если бы даже и уточнили, никакой разницы бы не было. Желание — это материализовавшийся сон. Поскольку сны никогда не бывают отчетливыми, сбываясь, они, как правило, не приносят ничего, кроме разочарования. Помните историю того вашего пожилого попутчика о доме, полном хлеба? Новая рука Клэр Стенсфилд, несомненно, является последним словом науки в данной области. Она позволит ей снова почувствовать себя полноценным человеком.
— Но ведь это не настоящая рука! — Два официанта, накрывающие столики неподлеку от нас, замерли и повернулись к нам. Хазенхюттль отмахнулся от них и сказал по-немецки что-то вроде «Никаких проблем».
— Так, значит, вот как делаются дела в Сару?
— Я вовсе не из Сару, Радклифф.
— Ага, то есть это боги посылают мне типа в оранжевом костюме, чтобы он проследил, честно ли я играю?
— Вы ведь думали, что сынишка Истерлингов это Венаск. А теперь скажите, откуда я могу это знать? Почему бы толстому типу в оранжевом костюме и не быть посланцем богов?
— Потому, что в самолете вы только и делали, что угрожали мне. «Я здесь, чтобы задолбать тебя, Гарри!» Что-то не очень похоже на слова посланника небес… Кстати, откуда вас знает Аввад?
— Как только вы заключили эту сделку, все вовлеченные в нее люди узнали обо мне. Просто так уж это работает.
— Значит и Палм о вас знает?
— Да. Он думает, что помнит меня по службе в контингенте ООН на Синае. Но на самом деле я никогда там на Синае не был. Однажды был в Эйлате, но на Синае — никогда.
— А почему вы угрожали мне в самолете? Вы вели себя, как какой-то дешевый мафиози.
— Прошу прощения. Просто настроение было паршивое. — Он пожал плечами. — Может, съел что-то не то. Вы же вроде и сами терпеть не можете то, чем кормят в самолетах?
⠀⠀ ⠀⠀
Когда можно считать, что ты дома? Когда самолет касается земли? Или когда открывается люк и ты видишь чье-то знакомое лицо? А может, процесс постепенный, вроде всплытия с большой глубины? Когда я жил один, я всегда первым делом просматривал почту, чтобы выяснить, не подстерегают ли меня в почтовом ящике какие-нибудь мерзкие, подобные фурункулам, сюрпризы. И только после этого я мог считать, что теперь я окончательно дома. После женитьбы для меня таким символом стала постель, когда в первую ночь после возвращения, после душа, разборки чемоданов я укладывался в нее, готовый к долгому разговору.
На сей раз я позаботился о том, чтобы ни одна живая душа не пронюхала о моем возвращении в Лос-Анджелес. В аэропорту я взял напрокат машину и через весь город рванул на Береговое шоссе и уже по нему — в Санта-Барбару. Одной из причин, почему я построил наш дом именно там, был вид на океан. В общем-то, я не так уж и жалел о том, что дома больше нет, но стоило самолету покинуть Франкфурт, как я ощутил острое, как у наркомана в ломке, желание снова посидеть на нашем холме, просто побыть на том клочке земли. Это была и сентиментальность, и желание снова полюбоваться роскошными красками калифорнийского неба. И, хотя это уже не было моим домом, я чувствовал, как меня тянет туда, и не мог противиться этому зову.
Машин на шоссе почти не было, и я прибыл на место раньше, чем ожидал. Преодолевая до боли знакомый последний перед моим бывшим домом подъем, я почувствовал, как восторженно дрогнуло сердце и понял, что, приехав сюда, поступил совершенно правильно. На какие-то две или три секунды мне вдруг показалось, будто наш дом по-прежнему стоит на своем обычном месте, терпеливо дожидаясь, пока не появится кто-нибудь из хозяев и не вернет его к жизни. Включит свет, радио, распахнет окна, впуская внутрь теплый свежий воздух, и, сняв трубку черного телефона, наберет номер. Но все было по-прежнему, и, стоило мне увидеть покосившуюся печную трубу, стоящую на страже подобно одинокому бесполезному солдату, сладкий момент сумасшедшей надежды растаял без следа. Какой-то остряк с художественными наклонностями довольно неплохо изобразил на трубе краской из баллончика совокупляющуюся пару, причем член мужчины обвивал женщину, как змея Лаокоона.
— Добро пожаловать домой, Гарри, — подходя к трубе и проводя рукой по знакомому шершавому камню, вслух произнес я.
Если вы дочитали мою историю до этого места, то, наверное, уже догадываетесь, что произошло дальше. Я же, клянусь вам, даже представить себе такого не мог. Для меня это было полной неожиданностью. Венаск говорил, что обычно о своей собственной судьбе и о том, что на нее повлияло, сами мы узнаем последними. Как правило, мы всегда просто слишком заняты, чтобы поднять голову и увидеть, как окружающие нас облака принимают определенную форму.
Они лежали у самого основания трубы, там, где когда-то красовался камин из мрамора и стали — мой постмодернистский прикол в просто оформленной, но очень уютной гостиной. После землетрясения какой-то предприимчивый воришка унес весь мрамор и стальную отделку. От камина теперь осталась лишь темная коробка высотой около четырех футов. Там, где когда-то пылало уютной пламя, лежали четыре камня — каждый размером примерно с кулак. Они лежали, сбившись в тесную кучку, как будто откуда-то упали и лишь по счастливому стечению обстоятельств оказались здесь вместе. В этих камнях не было ничего уникального или запоминающегося. Обычные бурые булыжники, а один даже какого-то красноватого оттенка. Собирая красивые камешки на пляже, вы никогда не обратили бы на них внимания и уж тем более не стали бы их подбирать. Они не светились, не жужжали, как неоновые лампы, и не завывали подобно, сиренам. Они были просто камнями. Просто камнями. Но я смотрел на них, как на женщину красоты столь проникновенной, что она, подобно черной дыре, всасывает в себя все окружающее. На нее можно только смотреть. Стоит лишь попасть в ее орбиту, и вы обречены смотреть на эту женщину всю оставшуюся жизнь.
Четыре скучных, лежащих кучкой на темном от копоти полу камина, камешка. Небольшая кучка — такую мог бы сложить ребенок. При виде их, какая-то часть моей души решила, нет, здесь ничего не осталось. Другая же шепнула, что все здесь, на месте, и не просто в самих этих камнях, а в том, какие они — их цвет и форма, то, каковы они на ощупь, то, что они здесь и сейчас, и то, что мне пришлось пережить, прежде чем я добрался сюда, и то, что мне еще предстоит сделать. Все здесь. Именно эти слова крутились у меня в голове, пока я стоял, уставившись на них — ВСЕ. Да и сынишка Истерлингов говорил мне: «Не удивляйся тому, что все слова — это Бог». Может, он и хотел сказать: «Не удивляйся тому, что Бог — это все: все слова, формы, предметы…»? Я никогда не верил ни в Дао, ни в Единство Бытия. Если я сейчас и испытал момент озарения или обретения веры, то это было довольно забавно, поскольку уже в следующее мгновение мне на ум пришла старая шутка — дурак хочет продать свой дом и поэтому прихватывает с собой в качестве образца один из кирпичей. Именно в том, КАК лежали эти четыре камня в камине, заключалась точная форма Собачьего музея, который мне предстоит построить в Австрии. Теперь я могу увезти их с собой, и совершенно не играет роли, как я сложу их потом, поскольку эта форма навсегда запечатлелась у меня в памяти.
— Ну и активность, Радклифф. Я считал, для одного дня вам с лихвой хватит и перелета в Калифорнию. Но вы никак не могли удержаться, чтобы не проехать еще полштата и навестить эти развалины.
Я поднял глаза и увидел приближающегося Хазенхюттля. На сей раз на нем была куртка-сафари и штаны цвета хаки. Спрашивать, как и зачем он здесь появился, было бессмысленно.
— У меня к вам есть вопрос. Подойдите-ка сюда, — велел я.
На расстоянии нескольких футов я уловил исходящий от него легкий запах одеколона и пота. Под мышками на курте виднелись темные круги.
— Видите эти камни в камине? На что они, по-вашему, похожи?
— Ни на что. Просто камни. А я должен увидеть в них что-нибудь еще? — Ни тон его голоса, ни выражение лица не давали оснований думать, что он подначивает или испытывает меня.
Я вытащил из кармана блокнот, автоматический карандаш и сделал быстрый набросок. Линия, линия, линия, штриховка, диагональ, арка… Готово.
— Ну, а это на что похоже?
Он нагнулся, снял темные очки и принялся разглядывать рисунок.
— Похоже на… На эти же четыре булыжника, только опутанные проволокой. И еще какая-то арка. — Очки вернулись на место, он покрутил головой. — Когда долго путешествуешь, всегда ужасно затекает шея. В чем дело, Гарри, я что — дал неправильный ответ?
— Вы и вправду не видите здесь ничего другого? Прошу вас, только честно.
— Нет, ничего.
— Вы имеете какое-нибудь отношение к моему сегодняшнему приезду сюда?
— Нет, я думал, вы поедете прямо домой. А это что?
Разговаривая с ним, я перевернул страницу и снова стал рисовать. На второй рисунок у меня ушло добрых минут десять. Но дался он мне значительно легче, чем первый, поскольку я уже совершенно ясно и полно представлял, что должен изобразить. Меня беспокоил только вопрос о возможном влиянии на меня Хазенхюттля. Интересно, правду он говорит или нет? Был этот приезд в Санта-Барбару моим собственным решением, или кто-то физически и психически дергал меня за веревочки — Хазенхюттль или те, кто за ним стоит? Мне страшно хотелось, чтобы это оказалось не так! Я готов был примириться даже с тайной его появления, но только в том случае, если он появился откуда-то из-за меня самого, а не был послан Ими.
Мы сидели рядом среди царящего вокруг покоя и ароматов сумерек. Откуда-то из-за холма до нас время от времени доносились негромкие голоса и смех — Билл Розенберг и его подружка Викки жарили барбекю. Продолжая рисовать, я вспомнил свой последний приезд сюда с Биллом и Бронз Сидни.
— Вы что, так и будете ходить за мной по пятам до тех пор, пока я не закончу работу?
— Только если сами захотите. Вы же знаете, я могу приносить вам пользу, и довольно нешуточную.
Я оторвался от рисунка и взглянул на него.
— Правда? И какую же?
— В основном, давать ответы на вопросы. Разумеется, в пределах допустимого.
— А я думал, вы здесь исключительно в качестве сторожевого пса.
— Не только. Я действительно могу помочь. Поверьте, будут моменты, когда вам обязательно потребуется моя помощь.
— Звучит довольно зловеще. Я-то думал, мое дело спроектировать здание.
— Так-то оно так, но у вас есть враги. Хассан был не совсем искренен, когда говорил, будто Ктулу наплевать, если музей построят не в Сару. Ему вовсе не наплевать.
— Ну вот. Взгляните-ка на это. — Я передал ему блокнот. Он снова снял очки и поднес рисунок к самому лицу. Мой дальнозоркий* Надсмотрщик.
— Этого я не понимаю.
— Что вы имеете в виду?
— Ну, я вижу, что это — здание, но не понимаю его.
— Дайте-ка сюда! — я выхватил у него блокнот. — Это Собачий музей.
— Допускаю. Но что поделаешь? Мне все равно этого не понять.
⠀⠀ ⠀⠀
Зато Клэр поняла. На обратном пути в Лос-Анджелес (Хазенхюттля я с собой приглашать не стал) я позвонил ей сначала домой, а затем в магазин и, сообщив, что вернулся, спросил, как насчет совместного обеда? Она охотно согласилась и мы договорились встретиться попозже вечером. В Лос-Анджелесе нет такого понятия, как часы пик, поскольку оно подразумевает, что в какие-то определенные промежутки времени добраться из пункта А в пункт Б труднее всего. В Городе же Ангелов всегда один сплошной час пик, изредка прерывающийся относительными затишьями.
Домой я попал, когда уже совсем стемнело. Квартира, как всегда, выглядела заброшенной, и единственным живым существом, которое меня поприветствовало, был мигающий красный огонек на автоответчике, безмолвно настаивающий, чтобы я прослушал записанные им звонки. Представьте себе мое удивление, когда первым, что я услышал, нажав кнопку, было: «Гарри, ты козел! Эгоистичный, бесчувственный козел». Щелк. Голос Фанни Невилл. За этим следовал деловой звонок, а за ним: «И вот еще что: больше не звони мне, ладно? Даже не снимай трубку и не пытайся». Затем опять деловой звонок, потом: «Я только сейчас сообразила, что ты, наверное, злорадствуешь по поводу моих предыдущих звонков. Но это лишь доказывает, что в отношении тебя я совершенно права, ведь верно?»
Автоответчик отключился, но я еще некоторое время стоял над ним, недоуменно подняв брови. Наконец мой взгляд упал на стоящий у противоположной стены музыкальный центр, и я решил, что хорошая музыка, пожалуй, будет лучшим средством проветрить комнату от напущенного Фанни дыма.
Кумполу никогда не нравились собачьи игрушки, зато он просто обожал кости, они до сих пор валялись в нескольких стратегических местах на полу. Иногда, заскучав, он начинал бродить от одной к другой, погладывая понемножку каждую. Я с тяжелым чувством собрал их и бросил в корзину для бумаг. Нет больше Фанни. Нет больше Кумпола. Любовницы, любимцы и привычки — все покидало меня. Строительство Собачьего музея займет довольно долгое время, но что я буду делать потом? Вопрос о возврате к прежней работе вообще не стоял — воздух вокруг меня был буквально насыщен волшебством и вдохновением, и мне не терпелось посмотреть, что будет дальше, пусть даже это и означало бы столкновение с воинами Ктулу в Австрийских Альпах. Допустим, я и из этой стычки выйду живым, тогда еще интереснее, что произойдет потом.
Перестань биться головой об стену и пойди спокойно поужинай с Клэр — это, пожалуй, был лучший совет, который я дал сам себе за много дней. Рой Орбисон[70] заполнил гостиную, а Радклифф пошел и наполнил ванну.
Помимо аппетита четырехсотфунтового борца-сумоиста, Божественная мисс Стенсфилд обладала еще способностью не только выдерживать, но и наслаждаться любым, даже самой невероятной остроты соусом или блюдом. Я не раз становился свидетелем того, как она удивляла поваров-индусов, официантов-мексиканцев и подавальщиков-корейцев своим пристрастием к самым острым и жгучим блюдам, какие только им удавалось соорудить. Иногда я с внутренним трепетом заимствовал из ее тарелки крошечные кусочки и тут же едва не умирал от полыхающего во рту и во внутренностях пламени, которое она поглощала разве что с легким вздохом удовлетворения. Однажды я даже попросил ее показать мне язык, желая окончательно убедиться, что она не с другой планеты. Но язык оказался вполне нормальным, и единственным заключением, к которому мне оставалось придти, стало то, что некоторые с виду нежные создания способны питаться раскаленной лавой и получать при этом удовольствие. Может быть, нежность каким-то образом гасит пламя? Возможно, нежность души просто маскирует бушующий внутри огонь совсем иного рода, какие-то чудовищные адские костры? А может, я несу всякую чушь, а у нее просто стальной желудок.
Как бы то ни было, мы встретились с ней в «Гунга-Дин». Мы неоднократно бывали здесь и раньше, так что персонал отлично знал, что у леди асбестовый и совершенно бездонный желудок, в то время как ее приятель больше похож на привередливую старую деву и обычно не заказывает ничего кроме скучного куриного тандури или мяса с карри.
Когда я появился в ресторане, Клэр уже сидела в баре. Новая рука была забинтована и висела на перевязи. Перевязь, бинты и кроссовки были белыми. Все остальное — черным. Пока она меня не заметила, я немного постоял у входа, чтобы получше рассмотреть ее. При тесном общении люди обычно начинают очень умело прикидываться — лицо, голос, жесты — все может служить косметическим прикрытием их истинного лица, известного только им самим.
Она выглядела старше и симпатичнее. Одежда с виду была новой, и я мог представить себе, как она выходит из больницы и направляется прямиком в магазин за покупками. Она всегда любила краски — желтые туфли, яркие юбки. Сейчас же она была в черном, и запросто можно было принять это за траур, хотя, зная Клэр, я и мысли такой не допускал. Она верила в жизнь и считала ее своим другом. Я не знал большего оптимиста. Если она оделась в черное, то это было просто ее способом сказать: «Сейчас я просто пустой сосуд. Но, дайте время, и я снова наполнюсь». Забавные белые кроссовки были светом, пробивающимся из-под ее черного занавеса, брошенной напоследок усталой улыбкой. Она обернулась и наконец заметила меня. Машинально подняв забинтованную руку, чтобы помахать мне, она вдруг взглянула сначала на нее, а потом снова на меня. Поспешно подойдя, я обнял ее и крепко прижал к себе.
— Я знаю, что выгляжу глупо, но носить это мне придется очень долго.
— Ничего страшного. Так у тебя очень крутой вид. Я, пожалуй, не рискнул бы с тобой связываться. Рад тебя видеть, дружок.
— Я тоже, я тоже, я тоже!
— Проголодалась?
— По тебе. Кажется, готова проговорить с тобой ближайшие три недели. Мне очень жаль, что так получилось с Фанни и Кумполом. Но я просто счастлива, что ты вернулся, Гарри. — Она снова притянула меня к себе и стиснула в объятиях. Я хотел ответить тем же, но побоялся случайно повредить ей руку.
Немного позже, в постели, она рассказала мне одну историю. Хотя с тех пор прошло тридцать лет, она по-прежнему не давала ей покоя, и Клэр не рассказывала об этом ни единой живой душе. Когда она училась в четвертом классе, у них была контрольная и где-то в середине урока ей вдруг страшно захотелось по-маленькому. Она всегда была пай-девочкой и никогда бы не позволила себе нарушить дисциплину. Но когда она встала и спросила, можно ли ей выйти, учитель, всегда очень хорошо относившийся к ней, ответил нет, придется потерпеть до конца контрольной. Тогда она стыдливо, по-детски попыталась дать ему понять, что она больше не может терпеть, но ответом по-прежнему было нет. И тогда маленькая хорошая девочка Клэр Стенсфилд села обратно за парту, уронила голову на руки и написала прямо под себя. По ее словам, звук льющейся на пол жидкости запомнился ей на всю жизнь. Я даже не знал, что ей сказать, открыл было рот, но она перебила меня.
— Как это ни смешно, но я дала себе зарок не рассказывать об этом никогда и никому, разве только человеку, которого посчитаю своим самым близким другом. И рассказала я тебе эту историю вовсе не потому, что ты одолжил мне эти деньги, Гарри, а потому, что, когда ты был далеко-далеко, а я валялась в больнице и жалела себя, я вдруг поняла: единственный человек на свете, кому я готова ее рассказать, — это ты.
⠀⠀ ⠀⠀
В последний раз перед тем, как Фанни исчезла за горизонтом моей жизни, я видел ее у ее любимого ресторана в центре города. Я отправился с Папом Лонгвудом позавтракать и договориться о присылке строительных бригад для музея. За неделю до этого я встречался с Хассаном и его людьми, и он преподнес мне первый из множества сюрпризов, который сразу превратил это строительство в настоящую головную боль. Новый султан хотел бы, по крайней мере, треть рабочих набрать из сарийцев, даже несмотря на то что музей предстояло строить в Австрии. Таким образом, после окончания строительства он сможет заявить, что музей был построен для его страны ее же жителями. Не было смысла объяснять ему, насколько это его требование осложнит работу, поскольку другая треть строителей должна быть австрийцами, а я к тому же хотел привезти с собой много американских строителей, с которыми уже привык работать. В конце вечера я спросил, не надеется ли в глубине души его Его Высочество удостоиться Нобелевской премии за международное сотрудничество? Но он просто отмахнулся — Сару, мол готова оплатить все связанные с этим издержки.
Когда я рассказал об этом Папу, он едва не поперхнулся своими оладьями и заявил, что большей чепухи в жизни еще не слыхивал. Арабы в Австрии? И с австрийцами-то, которым по закону разрешено пить на работе пиво, иметь дело — не сахар. Я был с ним совершенно согласен. Уже выходя из ресторана, он все продолжал твердить, что в жизни не слыхивал большей чепухи. А когда мы оказались в нескольких шагах от ресторана, я бросил взгляд на противоположную сторону улицы и заметил будущую султаншу с ее прической от Херджа и с видом «не тронь меня»[71]. Я, конечно, мог бы обойти ее стороной, но мне очень хотелось посмотреть, как она поступит, увидев нас.
Загорелся зеленый, и мы двинулись через улицу. Я понял, что она уже заметила меня, поскольку лицо ее сразу окаменело, но, когда мы подошли ближе, она уставилась куда-то поверх моей головы. Я начал было улыбаться, рассчитывая получить от нее в ответ хотя бы презрительное пожатие плечами. Я буквально горел желанием отпустить ей что-нибудь этакое сочное и остроумное, но, как на грех, в голову ничего не приходило. При этом я точно знал, что через какие-нибудь полчаса мне на ум придет по меньшей мере пять совершенно замечательных фраз. В результате я так ничего и не сказал, и продолжал молча идти навстречу, глядя ей в глаза в надежде, что она ответит мне хоть мимолетным взглядом. Напрасно. Продолжая идти вперед, я подумал: «По крайней мере у меня хватило духу посмотреть ей в глаза», — и тут вдруг моя нога за что-то запнулась, и я, как подрубленное дерево, рухнул на тротуар.
— Слышь, Гарри, эта стерва поставила тебе подножку! Эй, ты!
Стоя на четвереньках, я со смехом ухватил Папа за лодыжку и посоветовал ему забыть об этом. А эта стерва, даже не обернувшись посмотреть, что со мной стало, спокойно перешла улицу и все с тем же неприступным видом скрылась за углом.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Душа стала представляться мне замком, высеченным из цельного бриллианта.
Когда в Сару разразилась полномасштабная гражданская война, были застигнуты врасплох даже эксперты. Поначалу средства массовой информации о ней почти не упоминали. Она воспринималась просто как одна из «пятидесяти с лишним войн, полыхающих где-то в самых отдаленных и отсталых частях мира, поэтому, если о ней и упоминали, то чаще всего как о „восстании“ или „мятеже“ — снисходительные термины, обычно применяемые для малозначительных событий.
Только нечто совсем уж кошмарное может помочь угодить на первые полосы газет. После того как приспешники Ктулу сбили «Боинг-747» компании «Лэнс Эрлайнз» с тремя сотнями пассажиров на борту и их трупы, багаж и электрогитары (на борту находилась рок-группа «Витамин Д») пришлось собирать на сорока квадратных милях сарийской пустыни, во всех газетах тут же появились аршинные заголовки и интервью со специалистами по такого рода проблемам. Каких-то до сих пор совершенно безвестных из Богом забытых колледжей и университетов ученых, проведших долгие годы своих размеренных жизней за изучением истории и обычаев небольшой арабской страны, вдруг начали цитировать налево и направо, будто каждое их слово было божественным откровением, ценящимся на вес чистого золота. Профессор Гернерт из Маскретского госуниверситета расходился во мнении с профессором Херрингом из Колледжа Алоха по поводу причин столь неожиданно расцветшей кровавым цветком революции в стране, до сих пор больше всего известной своим членством в ОПЕК. Доктор Куфферле из Сорбонны заявил, что причины известных событий чисто экономические и со временем все встанет на свои места. Профессор Оппехеймер из университета в Ширли утверждал, что это семейная распря и тянуться она может бесконечно. Пока все эти ученые мужи важно разглагольствовали, купаясь в лучах своей пятнадцатиминутной славы, Ктулу уже успел договориться с Ливией и Ираном, предоставив своим борцам за свободу возможность сменить старинные пукалки на «Калашников» и ручные гранатометы.
Однако, следовало отдать должное и Хассану. Он, со своей полученной в Калифорнийском университете степенью бакалавра бизнеса и почти не имеющий не только практики управления страной, но и тем более опыта командования армией во время войны, держался твердо и то и дело наносил внушительные ответные удары. Целль-ам-Зее без конца навещали его представители, проверяющие, как продвигается строительство, а заодно и привозящие с собой самые разные сведения, слухи и собственные измышления по поводу того, что творится в Сару. Чаще всего мы слышали, что молодой султан все делает правильно и, хотя ему пока не удалось обратить противника в бегство, он не отступает ни на шаг. Но Мортон Палм, бывший профессиональный солдат и человек, умеющий задавать вопросы, посвятил разговорам с этими чинушами довольно долгое время и постепенно вытянул из них совершенно другую картину.
— Американцы не желают прихода Ктулу к власти, — сказал Палм, — поскольку он олицетворяет собой тот самый фундаментализм, которого так опасается Запад. Поэтому они посылают Хассану своих военных советников. Но армия его не сильна и к тому же не слишком хорошо организована. Наивно думать, что после годичного обучения этих солдат можно будет послать в бой и рассчитывать на успех, а поскольку никто не ожидал от Ктулу такого внезапного и в то же время столь мощного удара, советники вообще растеряны и не знают, как быть. К тому же вы, должно быть, знаете, что американцам в партизанских войнах никогда особенно не везло. У них возникли серьезные проблемы, даже когда они вторглись в Панаму, где большая часть территории была им отлично знакома, а население в основном относилось дружелюбно. Более того, нет ничего наивнее пытаться использовать американскую боевую тактику на Среднем Востоке и ждать, что она сработает и там. Подобную же ошибку допустили русские в Афганистане. Никогда не следует забывать о географии, об обычаях народа, а самое главное — об уровне боевого духа противника. Американские и русские солдаты отличные профессионалы, но вот с боевым духом у них слабовато. Они просто делают свое дело, но на самом деле больше всего хотят целыми и невредимыми вернуться домой. Вот почему эти супердержавы так облажались в региональных конфликтах. Мало того, что их противник обычно живет на земле, где идет война, но, как правило, это еще и бедный люд, верящий в основном лишь в своего Бога и в страну, которую он им даровал с тем, чтобы они жили в ней и обороняли ее. Никогда не забуду, как по телевизору показывали похороны аятоллы Хомейни. Не помните? Так вот, Гарри, в них участвовало более миллиона человек, и многих, очень многих из них совершенно потрясла потеря духовного лидера, они были буквально вне себя от горя. На Западе же духовных лидеров просто нет. Да мы и вообще не понимаем, что это такое. Иранцы, пытаясь протиснуться к телу вождя, рыдали в голос и рвали на себе одежду. Мы тут на Западе, глядя на такое, обычно качаем головами, считая всех их совершенно свихнувшимися. Но они вовсе не безумцы — нет, они верующие, причем в глубочайшем смысле этого слова. Ктулу располагает целой армией искренне верующих, отважных и беззаветно преданных ему людей. У Хассана же в распоряжении профессиональные солдаты, западные советники, лучшая экипировка. Но, оглядываясь на то, что происходило в этом мире за последние годы, становится окончательно ясно: подобная комбинация больше не приносит успеха. Теперь войну выигрывает дух — Иран, Афганистан, восстание палестинцев на Западном Берегу. Мы снова вернулись к войнам за Великие Идеи: за Бога, за отчий дом… Они пришли на смену войнам за кусок пожирнее. По-моему, это крайне интересно. Запад начинает беспокоиться. Бедные крестьяне восстают против своих засевших в замках правителей. Простые люди, верящие в Бога и свою страну. И именно это вызывает тревогу! Я нередко замечал это по глазам израильских солдат, когда служил в тех краях. У них были пушки против палестинских булыжников, и, тем не менее, силы были равны, ни одной из сторон не удавалось взять верх над другой. Солдаты понимали это — я видел это по выражению их лиц. Это похоже на драку с ребенком, но ребенком, размахивающим своими крошечными ручками и ножками так отчаянно, что оказывается столь же сильным, что и вы.
— Значит, по-вашему, Хассан проигрывает?
— Пока нет. Еще рано судить. На данный момент он сильнее, поскольку располагает лучшими оружием и тактикой, но, если борьба затянется надолго, у противника будет время обучиться. И вот тогда враги станут опасны — потому что у них есть их Бог, их дух и стратегия.
Война затянулась надолго. Став удобно бесконечной, она снова вернулась куда-то в толщу газетных полос, а в вечерних телевизионных выпусках новостей постепенно спустилась на шестое место. Дикторы с трудом справлялись с названиями населенных пунктов и именами участников сражений с обеих сторон. То и дело проскакивали сообщения о каких-то тайных закупках русского оружия, после крупных наступлений мелькали фотографии распростертых на песке, подобно морским звездам, мертвых тел. Когда же по телевизору показывали фильмы о жизни Баззафа, перед камерами прыгали и махали руками веселые ребятишки. Какому-то подростку, которого корреспонденты перед камерой дотошно расспрашивали о погибших членах семьи, больше хотелось продемонстрировать недавно освоенное им искусство брейк-данса. И как вообще могли воевать такие счастливые и словоохотливые люди? На снимках Хассан выглядел очень молодым, сильным и способным. Он учился в Калифорнийском университете, был знаком с западным миром и даже собирался жениться на американской журналистке. Все это звучало как сценарий какого-то романтического фильма. Кто же посмел бы усомниться, что в конце концов выиграет именно он?
В новостях все чаще стала появляться его предполагаемая невеста. Правда, улыбалась она все реже, а говорила все серьезнее и с заметно растущим напряжением. В один прекрасный день короткие светлые волосы мисс Невилл сменились более спокойными каштановыми, которые, по-видимому, больше соответствовали ее постепенному возвышению.
На фоне этой пользующейся популярностью пары Ктулу выглядел как один из тех старых обозленных на весь белый свет параноиков, которые целыми днями просиживают в бесплатных библиотеках, жадно листая иллюстрированные журналы. А все его выступления были самым тривиальным набором проклятий в адрес «гнусных предателей». Но это делало все происходящее лишь еще более непонятным: какого же здравомыслящего человека могло увлечь невнятное бормотание старого придурка? Как он ухитрился сколотить и вооружить целую армию из тысяч преданных идиотов, которые от жизни хотели только одного — возможности пожертвовать ею ради этого косоглазого старикашки?
Когда под ударами мятежников Ктулу пал город Сахик, стало ясно, что над правительством нависла серьезная угроза. Как ни странно, но четыре дня спустя Хассан вдруг объявился в Целль-ам-Зее. Произошедшая с ним перемена была поразительна. Пережитое им за последние месяцы сделало его совершенно другим человеком. Спокойно и с достоинством он обошел стройплощадку, задавая такие вопросы, ответы на которые частенько требовали обдумывания и порой заставляли попотеть. Он явно как следует подготовился к визиту и определенно знал, о чем говорит. Когда мы остались с ним наедине, я спросил, как он ухитрился так много узнать о строительстве за столь короткий срок. Он улыбнулся, как опытный государственный деятель — удовлетворенно и снисходительно-устало — и заявил, что изучение архитектуры его хобби. Оно отвлекает его от бесконечных проблем и позволяет хоть изредка поразмышлять не о трудном настоящем, а о будущем.
— Некоторые заводят любовниц. Но у меня есть Фанни, поэтому любовницы мне ни к чему. Кстати, это она советует мне, какие книги читать.
Мне понравилось, как охотно он говорил о нашей общей знакомой. Невзирая на то, что творилось в Сару, он не упускал случая перевести разговор на нее. Теперь, когда она полностью посвятила себя ему, он расточал ей еще больше похвал и всячески выказывал свою преданность. Она была рядом, и он был готов на любые подвиги. С самого начала «неприятностей» она была его лучшим советником и доверенным лицом. Нет предела женским возможностям. Как же я мог столь несерьезно относиться к этой Диане[73] фон Клаузевиц, Мерилин Монро и Джехан Садат в одном лице? Как я мог позволить себе расстаться с ней? Хассан прекрасно знал, что, проиграй он войну Ктулу, он мертвец, но, поскольку рядом с ним была лучшая из женщин, все должно было кончиться наилучшим образом. Помню, я тогда еще подумал, что если он находит столько времени и желания петь дифирамбы своей не столь уж застенчивой возлюбленной, то дела обстоят не так уж плохо.
Однако у нас была куча своих собственных проблем, постоянно требовавших моего внимания. Любой архитектор подтвердит, что бывают здания, возносящиеся к небу, как мечта. Стоит вырыть первую яму, и вот оно, здание, выросло, будто за какие-то пять минут. Грунт не оползает, опалубка подходит точно, нет затягивающих строительство забастовок, не приходится заказывать никаких дурацких запчастей для техники, которая в целом работает вполне сносно. Ну вроде, как если бы вы в первый раз отправились в постель с женщиной и вдруг обнаружили невероятное: все, что вы делаете, каждый жест, каждый звук, каждое движение вашего тела именно такие, какие ей нравятся. И те же самые чувства вы испытываете по отношению к ней. Потом, когда вы лежите в блаженной прострации и вспоминаете, как все прошло, единственное слово, которое приходит вам на ум это «Ого!» Вот так же порой земля и сталь, камень и пластик настолько идеально соответствуют друг другу и… тянутся друг к другу в вашем созданном для них проекте, что вы с ними начинаете походить на любовников, сливающихся в страстных объятиях. А когда все кончено, только и остается что воскликнуть «Ого!»
Я, не без причины, считал, что, учитывая все те силы, которые были задействованы при планировании Собачьего музея, строительство будет делом, может, и не таким уж плевым, но и без особых подводных камней. Я ошибся. Плевым это дело оказалось лишь для сотен разных людей и компаний, которые только и делали, что ставили нам палки в колеса. Мы, конечно, не вчера родились и довольно неплохо представляли себе возможные задержки выплат, необходимость взяток и разнообразные виды жульничества, связанные со строительством за рубежом, но уже очень скоро мне стало казаться, что все алчущие легкой наживы мерзавцы Европы и Среднего Востока сгрудились вокруг нашего проекта и пытаются вытянуть из него как можно больше, пока не налетела полиция и не отправила их всех в тюрьму, за вымогательство. Ни один из них, похоже, не испытывал, и во всяком случае не выказывал ни малейшего стыда, даже заламывая раз в пятнадцать больше нормальной цены за стройматериалы или рабочую силу. Наконец Бронз Сидни не выдержала и сделала приблизительный подсчет стоимости квадратного фута здания при этих новых вздутых до невозможности ценах и показала его Папу и мне. При виде результата у нас с ним на лицах мгновенно появилось одно и то же выражение: «За дураков нас принимаешь, да?» На следующий день, в воскресенье, Пап на фуникулере отправился покататься на вершину Шмиттенхехе, а вернулся на вертолете с иглой капельницы в руке и инсультом в голове. Оба эти события произошли на начальном этапе строительства. Так что у нашего кино самое интересное было впереди.
Больше всего хлопот доставляли языковые проблемы и культурные различия. Сарийцы говорили по-арабски, австрийцы — по-немецки, американцы — по-английски. Кое-кто был знаком с каким-нибудь из двух других языков. Очень немногие кое-как изъяснялись на всех трех. Однако большинство рабочих говорили только на родном и отчаивались тем больше, чем сложнее становились проблемы и чем меньше они понимали. Любое здание, как в процессе строительства, так и после его завершения, может служить видимым микрокосмом общества в действии. Поскольку человеку от природы свойственно естественное стремление жить и работать в группах, одной из важнейших своих задач я всегда считал создание зданий, позволяющих людям комфортно и эффективно существовать в группах. Я с самого начала знал, что представителям каждой национальности свойственно держаться вместе и во время работы на строительстве музея, и в свободное время, но вот чего мы совершенно — но не приняли во внимание, так это ксенофобии и расизма, которые, скрываясь в глубокой тени, дожидались подходящего момента, чтобы выскочить и вонзить свои клыки в плоть того, что мы пытались создать.
Основной разновидностью мяса, которое потребляют австрийцы, является свинина. Свинина для них естественна так же, как для арабов — баранина, а для американцев говядина. В первый же вечер по прибытии сарийских рабочих в Целль-ам-Зее им был устроен большой торжественный обед с вином нового урожая и венгскими шницелями из отборной свинины. К несчастью, мусульмане не пьют вина и не едят свинины. Результатом обеда явилось лишь мрачное осознание как одной, так и другой сторонами своей полной несхожести и большое количество съеденного салата. В конце вечера я в первый раз краем уха уловил немецкое слово Tschuschen. Впоследствии я не раз слышал его срывающимся с поджатых в ярости или разочаровании губ. Однажды я спросил Палма, что оно означает.
— Это, Гарри, примерно то же, что ваше американское слово «ниггер».
Сарийцы невзлюбили австрийцев за то, что они едят свинину и что они, неверные, получают музей, по праву принадлежащий Сару. А американцы им не нравились из-за той агрессивной политики, которую Штаты в последние годы проводили на Среднем Востоке.
Австрийцам сарийцы не нравились потому, что они считали их неблагодарными Tschuschen, которым вообще нечего делать в их стране, даже невзирая на то, что благодаря им был затеян колоссальный строительный проект, принесший австрийцам кучу новых рабочих мест. А американцы им не нравились своей чрезмерной самоуверенностью, снисходительностью и нетерпеливостью.
Ну, а чтобы замкнуть этот веселый круг, американцы не любили сарийцев, поскольку те все делали «не так», то есть были, как все арабы, медлительны, добродушны, но не всегда исполнительны, из-за чего строительство продвигалось вперед не так быстро, как хотелось бы. Как привыкли американцы. Австрийцы же были неповоротливыми и брюзгливыми нацистами, которые только и делают, что ворчат, да тянут свое пиво прямо на рабочем месте. Одним словом, дурдом, да и только!
Как-то на выходные мне пришлось отлучиться в Вену для встречи с руководством одной из австрийских строительных компаний. Я пребывал в глубоком унынии и ощущал такую опустошенность, что не хотелось ничего кроме как сидеть в номере и предаваться хандре. Но это плохо помогало поднять настроение, и я решил прогуляться. Забредя в конце концов в Музей истории искусств, я принялся разглядывать картины. Верный себе, я избегал Брейгелей, поскольку именно к ним обычно, оказываясь в этом музее, первым делом стремятся люди. По мне так это то же самое, что и бесконечная очередь желающих взглянуть в Лувре на Мону Лизу.
Живопись всегда очень сильно влияла на мою работу, особенно огромные старинные батальные полотна или работы великих мастеров, на которых, чтобы приветствовать Христа, короля или Папу собирается едва ли не весь мир. Мне нравится представлять, как художник месяцами корпеет над своим холстом десять на десять футов, выписывая лица отдельных персонажей или солдатские мундиры, кровь на лошадиных мордах, взрывающиеся невероятно величественными облаками или светом небеса. Подобные картины как будто дают возможность охватить единым взглядом и всю жизнь и все человечество. По-моему, целью любого художника и должны быть полная всеохватность подобных моментов, квинтэссенция света и чувств, жизни и смерти, Бога и безграничных возможностей.
Я уселся перед одной из работ Йенса Юля[74]. На ней было изображено строительство Маастрихтского собора. На лесах и вокруг строящегося здания, как муравьи возле недоеденной плитки шоколада, суетились сотни крошечных фигурок. Холст усеивали чернорабочие, каменщики, пузатые священники, торгующие разной снедью из корзин женщины, снующие между ними ребятишки и лающие собаки, создавая впечатление, будто картина — центр Вселенной, или, по крайней мере, что строительство собора самое великое и жизненно важное из известных человечеству событий. Но больше всего меня поразили порядок и живость всего этого хаоса. На первый взгляд могло показаться, что все эти люди просто движутся сразу во всех направлениях, ничего в результате не делая. Но стоило приглядеться, и становилось ясно — каменщики внимательно сверяются с чертежами, женщины продают симпатичные поджаристые хлебцы рабочим с голодными благодарными глазами. Дети и собаки играют под бдительным присмотром взрослых. Для них строительство действительно великое событие, потому что в нем вся их жизнь. Когда дети подрастут, они займут место родителей, и это совершенно естественный ход вещей. Мужчины будут работать до тех пор, пока не состарятся настолько, что не в силах будут держать инструменты. И тогда они будут отдыхать на травке, как вот эти допотопные старики на картине, и, пока не умрут, посиживать на невысоком холме и наблюдать, как неспешно растет ввысь здание.
По сравнению с тем, что творилось всего в нескольких сотнях миль к западу отсюда, строительство Маастрихтского собора, даже несмотря на то что оно заняло несколько сотен лет, было просто райским блаженством.
Я начал разговаривать сам с собой: «Все дело в языке. Здесь люди понимают, что говорят другие». Какой-то сидящий по-соседству старик восточной наружности покосился на меня и кивнул. Я спросил, понимает ли он по-английски. Он покачал головой и указал на свое ухо. Что бы это ни означало — что он глух или не знает языка, — разницы не было. Я продолжал: «Они так слаженно работают потому, что у них общая цель. Они все хотят, чтобы собор был построен. Поэтому каждый старается как может. А в долбаном Целль-ам-Зее… «— Я бросил взгляд на соседа, чтобы посмотреть, слушает ли он. Но старик сидел с закрытыми глазами. Мне это показалось очень удачной мыслью, и я тоже закрыл глаза.
⠀⠀ ⠀⠀
Как по-вашему, кто дожидался меня в долбаном Целль-ам-Зее? Ну конечно же, никто иной как Клэр. Трудно было выбрать более удачное время. Господи, благослови женщин! Прядильщицы бесчисленных паутин, лучшие в мире друзья, единственные кролики, которых можно вытащить из шляпы прямо у всех на глазах, единственные материализовавшиеся мечты, которые нам когда-либо в жизни доводится обрести.
Так же как и в первые дни моего пребывания в городке с Палмом, мы с Клэр много гуляли, ели и разговаривали. В отличие от меня, она была просто преисполнена энергии и уверенности. В магазине дела шли как нельзя лучше, ее новая рука, которую она теперь демонстрировала без всякого стеснения, была просто чудом, как по виду, так и по возможностям. Мне ее энтузиазм не передался, зато, что куда более важно, на меня благотворнейшим образом подействовало само ее присутствие. После трех проведенных в ее обществе дней я вдруг осознал, насколько работа выбила меня из колеи и вогнала в тоску: я совершенно забыл, что в жизни существуют и приятные мелочи, которые могут вернуть бодрое расположение духа, снять напряжение, хоть немного скрасить жизнь. С Клэр я снова начал улыбаться. Она же то и дело подсмеивалась надо мной. Она задавала неожиданные, очень глубокие вопросы, заставлявшие меня задумываться и испытывать радостное волнение, когда я находил ответ. Моим коллегам она тоже пришлась по душе, и они постоянно искали ее внимания. Им нравилось время от времени поболтать с ней и хотя бы недолго побыть в ее обществе.
Однажды вечером мы прогуливались по берегу озера, погода была ветреная и прохладная. Как ни странно, но именно мысль о том, что мы вскоре сможем забраться в теплую уютную постель, удерживала нас под открытым небом. Мы просто оттягивали этот момент, предвкушая предстоящее блаженство. Я рассказал ей о своем визите в венский музей.
Она немного помолчала, потом спросила:
— А Брейгеля ты видел? Нет? Странно, я думала ты обязательно его посмотришь. Особенно его «Вавилонскую башню». Она очень похожа на ту картину, о которой ты рассказал. Целый мир кружится вокруг башни, каждый человек на своем месте и старается сделать свое дело как можно лучше. Лежа в больнице, я прочитала весь Ветхий Завет, а то всегда хотелось, но как-то руки не доходили. Знаешь историю Вавилонской башни? Особенно меня удивило, что она такая короткая. Всего несколько абзацев.
— Про Вавилонскую башню? Конечно. «И сказали они: построим себе город и башню, высотою до небес; и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли».
— Ты знаешь текст наизусть?
— Удивлена? В детстве отец каждый вечер перед сном читал мне Библию. Это были редкие моменты, когда мне удавалось побыть с ним наедине, поэтому я делал вид, что она меня страшно захватывает. Все эти древние слова очень быстро меня усыпляли. Врачи, перед тем как приступить к практике, должны приносить клятву Гиппократа. А архитекторам в качестве своей профессиональной клятвы следовало бы произносить «Построим себе город…»
Уже почти стемнело, но даже и в сумерках я заметил на ее лице неодобрение.
— В чем дело?
— По-моему, это совсем не смешно. Смысл этой истории в том, что Человек вырос из коротких штанишек и решил этой стройкой бросить вызов Господу. Посмотреть, способен ли он создать что-нибудь столь же величественное, что и Бог. Клятва Гиппократа гласит, что врач должен служить человечеству. А архитекторы, по-моему, вовсе не должны давать обета вызова Богу своим творчеством.
— Верно, но с моей точки зрения, в этой истории интереснее всего другое: Бог остановил людей, попытавшихся наилучшим образом использовать то, чем Он сам их наделил! Он сказал: «Вот один народ… и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать». И Он сошел и рассеял их. Как если бы я подарил тебе «феррари», а когда ты разогналась бы на нем до двухсот миль в час, рассердился и сделал так, чтобы он вообще больше не мог двинуться с места. Это же бессмыслица какая-то! Люди говорили на одном языке и прекрасно понимали друг друга. И наградил их этим даром сам Господь. Иначе бы у них и в мыслях не было затеять строительство чего-либо, подобного Башне. И все шло хорошо. Но через некоторое время — что совершенно естественно — одному из них приходит в голову абсолютно реальная идея воспользоваться этой замечательной способностью и возвести нечто совершенно необычное…
— Просто чтобы показать, какие они замечательные. Гордыня ни к чему хорошему не приводит.
Я в отчаянии хлопнул себя по голове.
— Но тогда зачем же Господь дает нам «феррари», если на самом деле не желает, чтобы мы использовали его на полную мощность?
— Может быть, «феррари» просто не предназначены для езды со скоростью в тысячу миль в час. Уайетт Леонард на том обеде рассказал очень интересный случай. Один его знакомый много лет занимался карате и имел черный пояс. Короче говоря, был настоящим мастером. Как-то раз один из учеников спросил его, что делать если на улице к тебе вдруг пристанут несколько крутых парней и начнут задираться. Знаешь, что ответил мастер, Гарри? «Я бы сделал ноги». Разве не замечательно? Получается, вся эта самооборона сводится к одному: достигая определенного уровня, ты твердо знаешь, что можешь одним ударом убить любого, но ты уже настолько уверен в себе и так высоко себя ценишь, что просто не считаешь нужным так поступать. И делаешь ноги.
— Не вижу связи.
— Посмотри на себя. Все знают, что ты самый лучший. Ты удостоен всех премий. Ты спроектировал великие здания.
— А вот Венаск так не считал.
— Венаск был твоим учителем карате. По-моему, он пытался втолковать тебе, что следующей ступенью для тебя должен стать отказ от стремления делать себе имя. Разве не поэтому у тебя случился нервный срыв — поскольку в душе ты сознавал, что это справедливо, но никак не мог смириться? Помнишь, ты сам как-то говорил, мол, ты забросил работу, когда перестал видеть в своих зданиях людей? Ты достиг стадии, когда начал работать лишь для себя. Остался только ты сам, твои здания, твое эго. Я прекрасно понимаю, почему ты больше не мог видеть в них людей. Просто каждую комнату в своих зданиях ты заполнил собой.
— Ты сейчас похожа на одного из современных гуру.
— Перестань, Гарри. Ты завидуешь мне, поскольку я в принципе довольна своей жизнью. Это, конечно, не значит, что больше мне вообще ничего не нужно или что… ну, скажем, что я отказалась бы от еще более совершенной руки, если бы представилась возможность ее получить. Тем не менее мне нравится моя жизнь и… Ты вот утверждаешь, что счастлив, когда работаешь. О'кей, но это вовсе не так — ты самый неуемный из всех, кого я знаю. Даже за работой ты не можешь усидеть на месте. Разве это счастье? Удовлетворенность? Что хорошего, если ты каждый день проживаешь, будто переступая босыми ногами по раскаленному полу? Разве смысл жизни не в том, чтобы обрести наконец хоть какой-то покой?
— Нет, чтобы бороться. По мне, так ты просто счастливица, если пребываешь в мире с самой собой, но вот я отказываюсь быть в мире с твоим миром. Потеряй руку я, я бы непременно постарался сам спроектировать себе новую, причем лучшую из всех когда-либо придуманных. Разве это плохо? Разве неправильно стремиться быть самым лучшим?
— Неправильно будет, милый, если ты никогда не добьешься своего. Ты поднимаешь какую-то вещь и говоришь «Кажется, я нашел то, что искал! «Ты в восторге, но подносишь ее к свету и видишь — подобная у тебя уже была. А это ведь так обидно.
Ты говорил, что впервые в жизни, строя здание, испытываешь подлинное вдохновение. И что это — результат магии? Но черт побери, Гарри, ты и с помощью этой магии работаешь так же, как и всегда. Испытываешь то же напряжение и то же отчаяние, которые угнетали тебя и раньше. Разве не лучше было бы использовать магию иначе? Вспомни людей, затеявших строительство Вавилонской башни, и то, как они злоупотребили дарованной им волшебной силой. Может быть, построй они ее во славу Господа или просто из радости созидания, из радости иметь возможность работать сообща, понимая друг друга с полуслова, и Бог не стал бы им мешать. Язык дан нам для того, чтобы лучше понимать друг друга, а не соперничать между собой.
⠀⠀ ⠀⠀
Первая смерть принесла с собой и первое волшебное событие, хотя осознал я это лишь значительно позже. Сарийский сварщик по имени Махмуд подключил неисправный ацетиленовый баллон, который, взорвавшись, как бомба, отшвырнул несчастного футов на десять. Когда я появился на месте происшествия, возле тела уже стоял на коленях Хазенхюттль, с которым мы уже давно не виделись, и, кажется, отчаянно пытался вернуть несчастного к жизни. Вокруг сгрудились люди, причем на лицах у всех застыло одно и то же странное выражение. Они были похожи на зевак, столпившихся на месте автокатастрофы — никто не шевелился и не переговаривался. Сзади подошел Палм и положил руку мне на плечо.
— Насмерть?
— Судя по его виду, от него слишком мало осталось, чтобы жить.
— А что делает Хазенхюттль?
— Понятия не имею.
— Я и не знал, что он врач.
Обернувшись к Мортону, я хотел было сказать, что вообще не знаю, кто такой этот Хазенхюттль! Но так и не раскрыл рта. Посмотреть на погибшего собиралось все больше народа, и через некоторое время, нарушая всегда поначалу воцаряющуюся при виде внезапной и ужасной смерти тишину, люди начали негромко переговариваться. Одновременно звучали сразу три языка, но через несколько мгновений я вдруг понял, что рядом со мной кто-то хриплым басовитым голосом отчетливо произнес по-английски «раздолбай». Я и сам не раз пользовался этим грубым словом для характеристики многих своих знакомых. На сей раз оно являлось частью фразы вроде: «Кому какое дело? Раздолбай он раздолбай и есть». Без малейшего акцента. Речь стопроцентного американца.
Предполагая, что говорящий имеет в виду изуродованного взрывом лежащего на земле человека, я обернулся посмотреть, кто этот бесчувственный мерзавец. Там, откуда, как мне послышалось, донеслась фраза, стоял довольно известный представитель сарийского контингента рабочих — Шарам. Известный, поскольку он весил около трехсот фунтов и был ужасно похож на Блуто, вечного антагониста Попая. Еще одной примечательной особенностью этой довольно комической личности было то, что он совершенно не говорил по-английски и, насколько мне было известно, даже по-арабски говорил крайне редко. Но я все же запомнил его голос, поскольку однажды мы с ним повздорили — через переводчика. И слово «раздолбай» было произнесено именно этим голосом.
— Это ты только что говорил по-английски?
Глядя на меня, как снулая рыба, он произнес на своем языке что-то такое, отчего его приятели прыснули и отвели глаза. Палм перевел мой вопрос на арабский, и Блуто отрицательно покачал головой.
— Почему вы спрашиваете, Гарри?
— Он недавно произнес слово «раздолбай». Я абсолютно уверен, что это был он.
— Сомневаюсь. Шарам крайне неразговорчив. Вряд ли он вообще когда-нибудь учил английский. Когда он не работает, то почти все время спит.
Тут появился вертолет компании, и меня отвлекли другие заботы, но случай этот врезался мне в память, и я часто потом его вспоминал.
Тело уложили на носилки и погрузили в вертолет. Мы наблюдали за тем, как машина поднимается в воздух. Палм похлопал меня по плечу и удалился. Подошел заметно расстроенный Хазенхюттль.
— Этого не должно было случиться. Ничего не понимаю.
— Что вы имеете в виду?
— Соглашение. Когда вы заключали соглашение, ничего подобного не предполагалось.
— А что вы там возле него делали?
— Да ничего кроме того, что пытался определить почему это произошло. Но так ничего и не понял. Я совершенно сбит с толку.
Эти слова потрясли меня куда больше, чем известие о гибели рабочего. Если, уж даже этот специально приставленный ко мне надсмотрщик не понимает, что происходит, то как же быть нам, простым смертным?
— Вы хотите сказать, проект благословили или что-то в этом роде?
— Да, но я не должен был вам этого говорить. Правда, теперь уже все равно. — Он нервно облизал губы. — Теперь, Радклифф, у этой игры совсем иные правила.
— А я-то думал, что вы посланы помогать мне!
— До сих пор — да, пока я знал правила. Теперь я их больше не знаю.
— Значит, может случиться все, что угодно?
— Для меня это такая же тайна, как и для вас.
⠀⠀ ⠀⠀
Пардон, но я очень люблю фильмы ужасов. Некоторые из моих лучших детских воспоминаний связаны именно с пребыванием в темном зале какого-нибудь сомнительного кинотеатра. В руке у меня огромный картонный стакан попкорна, я то набиваю рот жирной воздушной кукурузой, то сижу с отвалившейся челюстью и крепко зажмуренными глазами, ожидая, что героиня сейчас откроет не ту дверь или из лаборатории послышится истошный вопль. Отцу нравился рестлинг, а мне нравятся вопли и чешуйчатые монстры.
Последняя серия «Полуночи» добралась до кинотеатра Целль-ам-Зее под самый конец самой хорошей недели. Вопреки опасениям Хазенхюттля, смерть сарийского сварщика положила начало спокойному и плодотворному периоду, когда мы стали продвигаться вперед с удивительной скоростью. Конечно, без проблем не обходилось, но ничего такого, чего нельзя бы было быстро и решительно уладить, не происходило. Рабочие разных национальностей стали лучше уживаться вместе и, кажется, мало-помалу начали приспосабливаться если не к культурным особенностям друг друга, то хотя бы к тому, как работают представители других культур. Одному из монтажников-австрийцев его американские и сарийские коллеги даже устроили на удивление роскошный день рождения.
Погода тоже была на редкость благоприятна. Солнце заливало вершины гор, озеро и весенний снег каким-то тосканским светом, как будто одобряя все происходящее. Этот свет создавал такое настроение, что даже во время самой напряженной работы то и дело отвлекаешься, поднимаешь голову и с улыбкой оглядываешься вокруг. А потом, с чувством благодарности природе, освеженный и с новыми силами возвращаешься к своему делу.
Та лекция, которую прочитала мне Клэр, сильно повлияла на мое восприятие окружающего и работу. Чем больше я раздумывал над ее словами, тем яснее сознавал, что она права. Легко послать самого себя подальше иили перейти на новый стиль жизни, зато чертовски непросто довести дело до конца. Как зарок, данный в ночь под Новый Год, все это звучит очень хорошо и крайне искренне. Но только до тех пор, пока не начинаешь жить в соответствии с новопровозглашенными принципами. Кто знает, с чего начинать? Лично я избрал самый медленный путь — попробовал хоть немного умерить свой буйный нрав, стать добрее и терпеливее, помнить о том, что мои стандарты и ожидания могут быть не такими, как у других. Это сработало примерно наполовину, но я все равно был горд собой, поскольку в душе забрезжила надежда, что продолжая в том же духе, я сумею склонить чашу весов на свою сторону. В конце концов я был вознагражден. Ко мне пришел один из подрядчиков и заявил, что один из элементов наружной отделки, который я считал исключительно важным для внешнего облика здания, изготовить не удастся. Вместо того, чтобы как обычно тут же выйти из себя, я прикрыл глаза и, вымучив улыбку, спросил, что он предлагает взамен. Его предложение оказалось просто замечательным и было значительно лучше того, что мог бы придумать я. Мне оставалось только поздравить его. С того дня многие другие также стали охотно делиться со мной своими идеями, равно как и сомнениями, и это шло только на пользу общему делу. Палм, присутствовавший при моем разговоре с подрядчиком, потом сказал, что гордится мной. Раньше я бы непременно огрызнулся, услышав такое, но Мортон уже сумел доказать, какой он бесценный помощник, и теперь его комплимент только заставил меня расправить перья. Он вообще идеально подходил на роль человека, которому в трудной ситуации всегда можно поплакаться в жилетку. И пусть он не очень разбирался в строительстве, зато был исключительно рассудительным и широко мыслящим человеком, идеи которого, всегда глубокие и созвучные моим, неизменно несли в себе зерно чего-то такого, что помогало расчищать от снега тропинки моих мыслей. Я много рассказывал ему о Клэр, а потом познакомил их, и мы провели втроем исключительно теплый вечер. Потом она сказала мне, что он показался ей очень открытым и великодушным человеком. Тут в моей голове зазвенел какой-то колокольчик, и я вслух высказал осенившую меня мысль:
— Он мне нравится потому, что похож на тебя.
С точки зрения работы, неделя оказалась крайне результативной и интересной. Через несколько дней снова должна была приехать Клэр, и перед тем как пойти в кино, мы с Мортоном плотно поужинали. По дороге в кино я обмолвился, что знаком с Филипом Стрейхорном, человеком, снявшим весь сериал «Полночь» и играющим в нем главного злодея. К моему удивлению, Палм вдруг начал подробнейшим образом расспрашивать меня о Стрейхорне. Кроме желания узнать, что он собой представляет, его, похоже, больше всего интересовало, почему этот интеллигентный и умный человек тратит столько времени на фильмы, единственное назначение которых до смерти пугать людей. Я изложил ему свою радклиффовскую теорию фильмов ужасов, которая в общих чертах сводится к следующему: общество так пресыщено, что обыденные вещи людей больше не занимают, поэтому мы переместились на более низкий уровень, где принято душить, пытать и казнить на электрическом стуле.
— Неужели вы действительно считаете, что это лучший способ развлекать людей?
Вдохновившись, я сунул руки в карманы и понес:
— Пропустите пять тысяч вольт через прекрасную блондинку, и заинтересованная аудитория вам гарантирована. То же самое и в архитектуре. Она зиждется на трех основополагающих принципах — порядке, логике и красоте. Причем меня совершенно не волнует, сколько умников попытались бы меня опровергнуть, поскольку это действительно самая суть того, к чему мы должны стремиться в проектировании любого здания. Так что разные там теоретики могут пойти куда подальше. Но в наши дни появилось и множество весьма удачливых архитекторов, которые, к примеру, готовы вырыть яму и опустить в нее здание. Причем в данном случае мы говорим вовсе не о бомбоубежище, мы говорим о самом обычном доме, уютном доме. Больше всего это похоже на остроумную оригинальную идею, интеллектуальную шутку, которые чаще всего приходят в голову студентам-первокурсникам. Но поскольку внешне идея блещет новизной и никто прежде такого не делал, целая куча людей буквально осаждают этих идиотов просьбами спроектировать им дом. Представляете, Мортон, ДОМ! «Добро пожаловать в гости. Просто спуститесь вниз по лестнице, только не забудьте шахтерскую каску». По мне, так подобное шарлатанство то же самое, что и серии «Полуночи» — совершенно сознательная попытка раскопать и превознести все, что есть в жизни уродливого, враждебного и хаотичного. Один тип даже называет это «делать видимым то, что находится между стабильностью и нестабильностью». Чушь собачья. Удел умников и циников, а ведет он лишь к гибели души.
Палм ничего не отвечал, и я почувствовал, что лицо у меня в испарине.
— Наверное, я сейчас высказался, как какой-нибудь старпер, да?
— Да нет, похоже, вы верите в то, что делаете. Но может быть, Гарри, я просто не очень хороший судья, поскольку умею делать лишь двери и лестницы. Я верю лишь в вещи, которые честно выполняют свои функции и которые можно уверенно использовать снова и снова. Я как-то читал о художнике, делающем лестницы, по которым нельзя подниматься, — ступеньки направлены в разные стороны. Очень интересная идея, она сбивает наши чувства с толку, но лишь на минуту, не больше. А потом превращается именно в то, о чем вы говорили, — в работу какого-то дешевого умника. И все же я никак не могу понять, зачем кому-то тратить значительную часть своей жизни и воображения, чтобы изо дня в день заниматься подобными вещами? Создавать лестницу, которая никуда не ведет, то же самое, что снимать фильмы о том, как люди мучают друг друга.
Я легонько хлопнул его по плечу.
— Тогда зачем же вы отправились со мной в кино?
— Просто мне нравится ваша компания. Интересно вас слушать. Даже во время глупого фильма вы вполне можете сказать нечто такое, над чем я мог бы потом поразмыслить на досуге.
Поскольку на выходные все рабочие со стройплощадки перемещались в город, этим субботним вечером Kino в Целль-ам-Зее было самым настоящим бедламом. Зал был под завязку набит австрийскими, американскими и сарийскими рабочими вперемежку с добродушными горожанами, которые уже привыкли ко всему, а все фильмы здесь шли только на немецком языке, то есть лишь третья часть зрителей понимала, о чем идет речь. Из-за этого в зале стоял неумолчный гам. Например, на экране один из героев говорит что-нибудь важное. Сариец громко на ломаном английском: «Какой такой сказал эта парень? Ему на не менее ломаном английском отвечает либо австриец: «Гофорит, што если што, он будет пристрелить всю ево фамилию“, либо американец: «Не знаю, Салим, может, ты мне переведешь? «Затем следует перевод с одного языка на другой, и через несколько секунд либо раздается гомерический хохот, либо следуют новые расспросы. Все это изрядно мешало слушать то, что говорится с экрана, однако даже просто сидеть в этом зале было забавно, и, как мне кажется, подобное общение здорово помогало людям сблизиться. После сеансов мы часто гурьбой вываливались из кинотеатра, со смехом обсуждая, какой из вопросов был самым забавным или насколько остроумнее реплики героя фильма оказался ответ.
Начинается фильм «Полночь неизбежна» с любовного экстаза на кладбище. Мизансцена залита темно-синим светом, от классической музыки Бернарда Германа[75] мурашки бегут по телу. Никаких титров поначалу нет: на экране два подростка с нетерпеливыми стонами срывают друг с друга одежду. Обычно минуты через три или четыре после начала фильма публика начинает отпускать едкие замечания, но, видимо, из-за ожидаемых сцен секса или насилия в зале пока царила тишина. Однако Стрейхорн умен и знает, что вы ждете разных страстей. Поэтому он вам их не дает, хотя музыка нарастает, и мы видим то не сулящие ничего хорошего тени, то время от времени один из юных любовников настораживается, приподнимает голову и спрашивает: «Что это было? Не знаешь?» На самом же деле в этой первой сцене так ничего и не происходит до тех пор, пока подростки, довольные и без памяти влюбленные друг в друга, не уходят с кладбища, крепко взявшись за потные руки. После этого камера перемещается на стоящий футах в трех от того места, где они занимались своим неблаговидным делом, памятник — и вот оно: Кровавик сидит и закусывает. Поначалу кажется, что он обгладывает какие-то тощие ребрышки, но камера делает наезд, и становится ясно: вовсе они не тощие. Достаточно жирные и, чтобы усилить впечатление, он ест очень деликатно и даже время от времени промакивает губы белой салфеткой. Наконец, доев, он с тяжким вздохом поднимается и отправляется туда, где кувыркалась влюбленная парочка. На земле валяется использованный презерватив. Он с улыбкой поднимает его и кладет сероватую резинку в карман.
— Может, он промышляет вторсырьем?
— Washatergesagt?
— EinesaubereUmwelt![76]
Сарийцы получают свою версию перевода, и просмотр продолжается.
Еще несколько месяцев назад Палм заметил, что когда работа идет из рук вон плохо, то во время фильмов люди отпускают гораздо больше реплик, причем гораздо громче, чем обычно. Так что о прошедшей неделе можно судить по количеству и уровню громкости комментариев. Я вспомнил об этом, поскольку в зале стояла относительная тишина, а когда кто-нибудь отпускал замечание, оно было более остроумным и менее едким, чем обычно.
Тем, что произошло со мной потом, я обязан именно этой относительной тишине. Где-то в первой трети фильма Кровавик из телефонной будки звонит героине. Телефон стоит у нее в спальне, и, услышав звонок, она нерешительно снимает трубку.
— Алло!
— Привет, Хезер. Хочу сказать тебе, что ты сегодня была очень красива. Я за тобой наблюдал. Наблюдал целый день. Особенно мне понравилось, как у тебя из-под платья выглядывают голубые трусики. А еще мне понравился запах той желтой резинки, которую ты жевала. И вообще понравился твой запах.
Это продолжалось до тех пор, пока девушка в ужасе не выронила трубку и выбежала из комнаты. И в этот момент я ошеломленно понял, что откуда-то с середины монолога этого ублюдка я вдруг начал понимать каждое его слово. Я совершенно не знаю немецкого. Конечно, я кое-как учил его в школе, но после выпускных экзаменов мигом забыл, поскольку он нисколечко меня не интересовал. А сейчас, наблюдая за освещенным серебристым светом луны невыразительным лицом маньяка, я слышал, что он говорит на практически незнакомом мне языке, и, тем не менее, в какой-то момент осознал, что прекрасно понимаю каждое слово, каждую фразу. Более того, позади меня сидела группа то и дело негромко переговаривающихся между собой сарийцев, и я, оказывается, начал понимать и их. А ведь арабского я тоже не знаю.
Удивленный, я обернулся и уставился на них, будто желая убедиться, что они действительно арабы, говорящие на арабском языке, который я понимаю. Действительно, арабы. Действительно, понимаю.
В этот момент сидящего рядом со мной Палма рассмешило что-то происходящее на экране, и он пробормотал себе под нос какую-то фразу по-шведски. Я и его понял. Мне даже не пришлось думать, вычленять слова, разбираться в синтаксисе и вдаваться в детали. Я просто понимал все, что говорилось вокруг меня на любом языке. Я обратился к Палму:
— Повторите еще раз.
— Что?
— Скажите то же самое еще раз.
— Это по-шведски. Я сказал…
Я поднялся.
— Я понял, что вы сказали. Мне нужно идти. Нет, оставайтесь, я уйду один. Увидимся позже. Все в порядке… Я тоже в порядке, просто мне нужно уйти.
Спотыкаясь о ноги соседей, я выбрался в проход и едва ли не бегом бросился к выходу. Мне нужно было срочно выйти на улицу, глотнуть свежего воздуха, хоть немного проветрить мозги, попытаться понять, что со мной происходит… короче, выбраться отсюда. Я заметил удивление на лицах провожающих меня взглядами людей, но это уже не имело никакого значения.
Ледяной вечерний воздух быстро остудил меня, но этого было недостаточно. Я двинулся по главной улице, не отдавая себе отчета, куда иду, но чувствуя насущную потребность двигаться и дать мозгу немного отдохнуть, пока не вернется хоть малая толика разума, позволяя мне обдумать то, что случилось в кинозале. Я миновал громко переговаривавшихся между собой пожилых супругов. Он говорил ей по-немецки, что ему осточертел вечный запор. Я все понял. Чуть позже мне встретился сарийский рабочий, несший под мышкой маленький радиоприемник, из которого лились звуки арабской музыки. Женщина пела тем высоким «качающимся» голосом, благодаря которому арабская музыка всегда так узнаваема. Я понял слова песни.
Оказалось, что я, сам того не сознавая, направлялся к отелю и, добравшись до стоянки, сразу увидел свою машину. Ключи лежали у меня в кармане, и уже через какую-то минуту я ехал по дороге, ведущей к озеру.
Помогая мне справиться с безумием, Венаск научил меня одному трюку. «Когда почувствуешь, что дурные волны снова начинают захлестывать тебя с головой, Гарри, сосредоточься на слове, на любом слове, имеющем хоть малейшее отношение к тому, что ты чувствуешь, и повторяй его снова и снова, пока тебя не начнет от него тошнить. Сосредоточься на нем до такой степени, чтобы забыть обо всем остальном. Слово может быть каким угодно, главное, оно должно быть хоть как-то связано с твоим безумием. В этом случае твой мозг не подумает, будто ты пытаешься его перехитрить. Он просто решит, что ты хочешь немного позабавиться».
После того как я научился пользоваться этим трюком, он всегда срабатывал, и сейчас, мчась в машине сквозь величественную ночь, я постарался сосредоточиться на слове Langenscheidt. Знаете, есть такие маленькие карманные компьютеры, которые мгновенно переводят с одного языка на другой. Впечатываешь, например, слово «аmore» и на экранчике появляется «любовь». Моим же словом стало «Я — Langenscheidt. Я — Langenscheidt. « Петляя по австрийской глубинке, между похожих на свои собственные тени гор, я как какую-то странную мантру повторял это снова и снова, а в голове отбойным молотком билось воспоминание о том, что случилось в кинотеатре. Я был Langenscheidt. Мне было понятно любое слово в мире. Я наверняка смог бы понять указания даже на суахили, прочитать телефонную книгу на японском, рецепт на португальском. Я — Langenscheidt.
Я то и дело поглядывал на зеленые светящиеся цифры на приборной панели, чтобы узнать, который час, но, стоило отвести от них глаза, как я тут же начинал мучительно соображать, сколько же сейчас может быть времени? Ничто не лезло мне в голову — она была слишком переполнена, слишком напугана, слишком напряженно перебирала и запоминала, пыталась понять, настаивая, что, если я дам ей хотя бы минуту или две, она обязательно все поймет.
Немного не доезжая до Капруна я остановил машину и приоткрыл дверь, чтобы не погас свет в салоне. Читая, я всегда отмечаю неизвестные мне слова, выписываю их, а потом, оказываясь поблизости от словаря, ищу их значения. Редко когда у меня с собой либо в бумажнике, либо просто в кармане нет соответствующего списка. В тот вечер несколько слов было нацарапано на спичечном коробке. «Ленитив», «эпигон», «альпари». Я закрыл глаза и повторил их про себя.
«Ленитив — успокоительное, снимающее боль или раздражение средство. Эпигон — последователь, жалкий подражатель. Альпари — соответствие биржевой цены акций их номинальной стоимости. Матерь Божья, но ведь я их знаю. Я знаю эти слова».
Интересно, на что это было похоже: человек, в стоящей на обочине дороги машине, залитой желтым светом лампочки под потолком, с закрытыми глазами вслух повторяющий то, что записано на крепко зажатом в руке спичечном коробке? Может, он заблудился и пытается сориентироваться? Что-то забыл и силится вспомнить? Или отдыхает после долгой поездки? Сколько раз мы становились свидетелями подобных сцен и проезжали мимо, даже не удостоив их повторного взгляда и впоследствии никогда не вспоминая о них? Однако, поверьте, причина подобных остановок порой куда серьезнее, чем нам кажется. Иногда дорога — единственная твердая опора, и человек останавливается потому, что должен взглянуть на нее, взглянуть немедленно, дабы убедиться, что она здесь, на своем месте. Потому что больше у него ничего нет.
Несколько часов спустя я подрулил к стройплощадке и вылез из машины. Езда наконец успокоила меня, но я не мог вернуться в отель до тех пор, пока окончательно не выбьюсь из сил и не потеряю способность думать вообще. А к музею я подъехал потому, что теперь все понял и должен был взглянуть на него заново, уже с этим новообретенным пониманием.
Виднеющийся за сетчатой оградой и залитый со всех сторон ярким светом каркас здания был очень похож на готовую к взлету ракету на стартовой площадке. Прожектора, очень резкие и мощные, как бы отказывались признать, что вокруг них и за ними царит тьма. Но лучи, стоило им миновать музей и угодить в непроглядную гущу альпийской ночи, быстро рассеивались и исчезали. Казалось, такая световая мощь легко справится с ночной темнотой, но, оказывается, и ее возможности не бесконечны.
Я отпер ворота своим ключом и медленно поплелся вверх по склону. Знал ли Венаск, когда помогал мне, то, что стало мне понятно только теперь? Наверное. А чего этот старик вообще не знал? По дороге к зданию я мучительно припоминал наши с ним разговоры, пытаясь отыскать в его словах хоть какие-нибудь намеки, которые могли бы подтвердить, что я на верном пути и что цель моей работы именно такова. Намеки. Как же много их было! Сон про Роберта Лейн-Дайера и его съедобный дом — «У каждого из нас внутри есть свой дом. Именно этот дом определяет, каким быть человеку… Ты думаешь о нем всю свою жизнь… Но возможность увидеть его воочию выпадает лишь однажды. И если ты эту возможность упускаешь или избегаешь ее, потому что тебе страшно, то дом исчезает и больше тебе никогда его не увидеть». Венаск, показывающий мне мою внутреннюю, только правильно записанную, музыку под водой бассейна в Калифорнии. Кумпол, пожертвовавший собой ради меня в Сару, мой разговор с Клэр о брейгелевской «Вавилонской башне». Как прожектора, освещающие здание, мои разум и интуиция заливали ярким светом каркас моей жизни, но стоило их лучам уйти в сторону, как все терялось во тьме. Я знал, что то же самое происходит и со многими другими людьми, но в тот момент это нисколько меня не утешало. Я не слишком застенчив, поскольку не верю в то, что смирение это ключи от врат рая. Если вы делаете свое дело действительно хорошо, вам нечего стыдиться признавать это и соглашаться с позитивной оценкой окружающих. В каждом из нас пляшет множество демонов, причиняющих нам боль, постоянно подзуживающих нас и подталкивающих нас на неправильные поступки, так почему бы нам не приветствовать (и должным образом не ценить) тех нескольких ангелов, которые также присутствуют внутри нас? Во всяком случае, до нынешнего вечера, сознавая это, я чувствовал себя весьма комфортно.
Ни один обычный человек не был способен создать то, что удалось создать мне, следовательно, высившееся передо мной на вершине холма «мое» здание, не было моим творением, плодом моего творчества, а скорее, являлось результатом деятельности сил, которые постоянно направляли меня то туда, то сюда, заставляя сделать или набросать то-то и то-то. А я все время считал его плодом своего творческого воображения. Собственным удивительным творением. На самом же деле с равным успехом я был подобен муравью, перед которым положили прутик и он пополз бы по нему, как будто это неожиданно возникшее препятствие не было чьей-то глупой шуткой, а он с самого начала так и собирался сделать. Даже не знаю, чем я больше был рассержен — тем, что мною манипулируют, или самим осознанием этого факта.
Глядя на строящееся здание, я стиснул зубы так, что, наверное, мог бы прокусить стальную балку. Поскольку в законченном виде оно стало бы одним из самых прекрасных творений рук человеческих. Сколько раз я мечтал о том, чтобы прежний султан дожил до того времени, когда его мечта воплотится в жизнь! Однажды вечером, лежа в постели, я, даже представлял себе, как веду его на экскурсию по достроенному Собачьему музею. Показываю ему, насколько удачно сочетаются некоторые материалы, демонстрирую незаметные на первый взгляд мелочи и решения, в сумме делающие здание изумительно эксцентричным.
Самый главный вопрос, который я постоянно задавал себе, это — был ли Музей лучшим из когда-либо созданных мной зданий. Думаю, все же не был. В принципе, это не слишком меня огорчает, поскольку замысел был не вполне моим собственным. После многих лет, отданных какому-либо делу, у человека вырабатывается надежное чувство объективной оценки собственной работы и понимание того, что хорошо и что плохо. Собачий музей являлся крайне оригинальным и более чем внушительным сооружением, с заложенной в него изрядной толикой юмора, что было редкостью в моей работе, но в то же время он не был коронным блюдом Радклиффа. Ни в коем случае. Учитывая все то вдохновение, волшебство и многое другое, которые потребовались для его строительства, можно было еще в самом начале предположить, что оно превзойдет все предыдущее, но этого не случилось. Конечно, музей был определенно выдающимся зданием, и люди наверняка будут обращать на него внимание и, возможно, даже спрашивать, что это такое и кто архитектор. И, тем не менее, оно не было работой, которую мне хотелось бы крепко обнять холодеющими руками и забрать с собой в могилу, как наилучшим образом характеризующую мое творчество. О нем обязательно будут говорить, поскольку людям понравится создаваемое им пространство, то, как оно дополняет и подчеркивает попадающий на него естественный свет, и все же оно не было моим лучшим произведением. Не было. А Клэр считала, что было. И Палм так сказал. Даже толстяк Хазенхюттль сказал то же самое, но за кем у нас последнее слово? За мной.
Когда я подошел почти к самому освещенному пространству, от штабеля досок отделилась чья-то грузная фигура и медленно двинулась ко мне. Хазенхюттль.
— Припозднились вы, Гарри.
Я мог бы выругаться, но злости не было. Я мог бы наорать на него за то, что он скрывает важную информацию, но какой смысл? Если бы я спросил раньше, он, возможно, и рассказал бы мне все. Разве он не говорил, что может дать ответы на некоторые вопросы? Просто тогда я еще не знал, какие вопросы задавать. А теперь знал. Теперь я вполне мог бы обнять его, моего личного ангела, и сказать: «Давай выпьем. Я все понимаю. Надо это дело отметить». Но вместо этого я сделал нечто довольно странное. Когда мы сошлись почти вплотную, я потянулся и взял его за руку, как ребенок берет за руку родителей. Похоже, он счел это совершенно естественным, поскольку лишь улыбнулся и оставил свою руку в моей.
— Теперь я знаю, что здесь происходит. Он кивнул, но ничего не сказал.
— Так это действительно то, что я думаю?
— Сначала расскажите мне, что именно вы думаете. — Даже мне, одетому в теплую пуховую лыжную куртку, было довольно прохладно, а на нем был лишь темный костюм, белая рубашка и темный галстук. Наше дыхание вырывалось почти сразу же исчезающими серыми облачками.
Я окинул взглядом его костюм, а потом посмотрел через его плечо на музей. Мне было трудно начать, я испытывал некоторое смущение, как если бы собирался произнести что-то рискованное или постыдное.
— Это ведь Вавилонская башня, да?
— Да. Это попытка.
— Мы здесь строим Вавилонскую башню.
— Да, строим.
— О'кей. — Я выпустил его руку и потупился. — Я даже не потрясен. Почему бы и нет?
— А когда вы поняли?
— Сегодня в кинотеатре. Мы с Палмом пошли на новую серию «Полуночи». И совершенно внезапно минут через двадцать после начала фильма я начал понимать все, что говорилось с экрана. А потом и все, что говорили вокруг на разных языках.
— Да, вы это можете, Гарри. Я сейчас говорю с вами по-арабски. Расскажите, что случилось потом.
Никакого изменения в его речи я не заметил. Слова звучали точно так же, как и раньше, не изменились ни тон, ни выговор. И потом на протяжении всего этого проведенного нами вместе вечера он время от времени останавливался и говорил мне, на каком языке разговаривал последние пять или десять минут. Этих языков было множество. И ни разу я не заметил разницы. Ни разу не почувствовал, что он переходит с одного языка на другой для того, чтобы точнее выразиться или воспользоваться более подходящим словом. Он просто говорил, а я понимал. Я знаю женщину, которая занимается синхронным переводом. Она превосходно знает французский. Но, тем не менее, по ее словам, невзирая ни на что, всегда возникает едва заметная пауза между тем, что говорится на одном языке, и переводом на другой. Иначе и быть не может, поскольку мозгу требуется хотя бы несколько мгновений для решения проблемы инверсии и склонения с тем, чтобы совершить «прыжок» не только точно, но и максимально близко к оригиналу. Это она так называет его — прыжок, и, по-моему, это очень подходящее слово. Она как бы приравнивает это к прыжку с одной крыши на другую. Но в тот вечер с Хазенхюттлем нам не приходилось никуда прыгать. Перед нами была дорога, прямая дорога языка, следовать по которой не составляло ни малейшего труда.
Я рассказал ему о том, как ушел из кинотеатра и мотался на машине, пытаясь сохранить рассудок и в то же время понять, что происходит. Он поинтересовался, каким образом я «соединил точки» и наконец пришел к пониманию, я ответил, что никакого соединения не было — было лишь осознание абсолютной очевидности происходящего, явившееся как только ко мне вернулись дыхание и спокойствие, позволяющие отступить на шаг И хорошенько все обдумать.
— Но почему именно я? Потому что я такой хороший архитектор или потому что я был учеником Венаска?
— Ни то, ни другое. Просто в вас правильная смесь веры, таланта и самонадеянности.
— Но что сделал я лично? Насколько я понимаю, я вовсе не начинал с нуля. Все это было мне дано. Вдохновение пришло извне. Это не мое здание, не мой проект. Оно ваше или того, кто над вами.
— Нет, Радклифф, оно ваше. Оно не может не быть вашим, иначе бы его вообще не было. И вдохновение было вашим, и концепция, и проект. И сон о Лейн-Дайере тоже был ваш.
— Да будет вам, ведь это вы дергали меня за ниточки несколько месяцев подряд! С того самого дня, когда мы с вами познакомились в самолете на обратном пути из Сару. А как насчет нашего разговора с Клэр? Мы как раз вспоминали Вавилонскую башню, а вы по-прежнему продолжаете убеждать меня, что все это не подстроено? Я не такой дурак, Хазенхюттль!
— Хотите верьте, хотите нет, но мы к этому вашему с ней разговору не имеем ни малейшего отношения. Мы вообще крайне мало вмешиваемся в вашу жизнь.
— Ладно, тогда скажите, как именно вы в нее вмешивались. Начнем с этого. Теперь, когда я придумал правильный ответ на самый главный вопрос, почему бы вам хоть ненадолго не спуститься на землю и не дать мне несколько обещанных ответов? Как насчет того, чтобы хоть слегка намекнуть на то, что именно происходит, а? Сегодня ведь мой вечер, приятель! Сегодня я не только понял, что знаю все языки в мире, но еще, по вашим же словам, создал, да, создал в одиночку Вавилонскую башню для покойного султана Сару… в виде Собачьего музея! По мне, так все это звучит чертовски разумно. А так ли это чертовски разумно с вашей точки зрения?
— Что вы хотите узнать?
— Почему. Почему я? Почему это? Почему Башня? Почему?
Вместо того, чтобы немедленно ответить, он запрокинул голову и взглянул в небо. Опасаясь, что с неба сейчас может спуститься что-нибудь этакое с нимбом или с трезубцем, я тоже посмотрел вверх. Там не было ничего, кроме мигающих огоньков летящего на север самолета. Не опуская головы, он заговорил:
— Дожидаясь вас, я наблюдал, как разговаривают две собаки. Они делают это с помощью мочи, вы, наверное знаете. Одна собака мочится на стену, это ее послание. Другая подходит, нюхает, затем брызгает ответ. Эти две, чтобы переговорить, задирали лапы, наверное, раза четыре.
Все дело в общении, Гарри. Все разговаривает со всем остальным, старается быть услышанным, хотя и без особого успеха. Помните, в семидесятые годы вышла книга насчет того, что растения тоже наделены чувствами и что, если вы отрываете у растения листик, оно вскрикивает? Вокруг нас один большой говорящий мир. Собаки мочатся на стену, растения кричат, дельфины свистят… Все разговаривает со всем, но никто ничего не понимает. Мы даже себе подобных не понимаем! Подумайте, на скольких языках и, тем не менее, как все же мало мы говорим. Или насколько мало людей хорошо или хоть мало-мальски ясно говорит даже на родном языке. Человечество только теперь начинает осознавать все огромное разнообразие языков, существующих в мире, помимо их собственного, и это уже ужасно пугает его. Посмотрите, как люди насмехаются над самой идеей кричащих растений или посланий из космоса.
«На всей земле был один язык и одно наречие. Двинувшись с Востока, они нашли в земле Сеннаар равнину и поселились там». Помните эту часть истории, Гарри? «И сказали друг другу: наделаем кирпичей и обожжем огнем. И стали у них кирпичи вместо камней, а земляная смола вместо извести. И сказали они: построим себе город и башню, высотою до небес; и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли».
— Толстяк повернулся и указал на музей. — Интересно, большинство художников изображает Башню в виде зиккурата или чего-то устремляющегося ввысь спиралью. Но единственным, что в те времена устремлялось спиралью вверх, был язык. Прямо в небо. Самой главной ошибкой Человека была попытка создать нечто столь же завершенное и отчетливо осознаваемое, как язык, которым он уже обладал. Язык, который понимали все и абсолютно все на свете, Радклифф. Сейчас этого почти невозможно себе представить, но сегодня вечером, когда ваши уши открылись для любого произносимого вокруг слова, причем неважно на каком языке, вам хоть отчасти довелось познать это. А теперь представьте себе тот же самый дар, только уже для тысяч, для миллионов. Те люди понимали не только человеческий язык, но и язык воды, крови, песка, пчел, цвета… Все говорило на одном языке. Вот как обстояли дела во времена до Башни. Вот почему человеческая жизнь была такой гармоничной, что люди даже решили приняться за строительство некоего сооружения из «кирпичей и земляной смолы», могущего стать эквивалентом их возможностей. Но возвести его они решили вовсе не в знак благодарности Богу, наградившего их священным даром понимания. Нет, они решили построить его потому, что их смущало и не удовлетворяло богатство языка Бога и им хотелось создать свой собственный язык — язык предметов. Башня должна была стать его началом. Буквой «А» их нового алфавита. Какая глупость! Как они посмели подумать, что способны на это. Представить, что способны создать такое в камне…
— Но что такое «язык предметов»? Я думал, Бог всемогущ! Получается, Он не знал, что так получится, когда создавал Человека?
— Бог — родитель, а не диктатор. Он очень гордится Своими детьми и питает насчет них большие надежды. В данном же случае Он понял, что Его оптимизм безоснователен, поэтому он по праву отобрал у детей Свой дар. И сделал это не потому, что они бросили Ему вызов, а потому что беспокоился за них. Они воспользовались Его даром, этой бесконечной информацией, и хотели с Его помощью изолировать себя от остального мира. Вы понимаете, каким бы это могло стать несчастьем? Если бы они довели дело до конца? Полная растрата энергии и духа. Зачем было строить, когда они могли бы употребить это знание с гораздо большей пользой?
— Например? — Мой вопрос застиг его врасплох. Он растерянно открыл и снова закрыл рот, а потом посмотрел на меня так, вроде я говорил на непонятном ему языке.
— Что вы имеете в виду?
— Как Человек мог с большей пользой употребить это свое «понимание», кроме как не создать с его помощью лучшее из всего, ему известного?
— Радклифф, главное — не создавать, а понимать. Единственное для чего вообще существует человек, это для того, чтобы попытаться понять, что такое Бог, а потом пользоваться этим знанием. В начале Бог был так уверен в наших силах, что наградил нас полным пониманием. «На всей земле был один язык и одно наречие». Человечество было способно понять все что угодно: себе подобных, ветер, козла, горы… Таким образом Бог хотел сказать: «Слушайте мир, пристально изучайте его, и он подскажет вам, как найти Меня». Но что же сделал Человек вместо того, чтобы слушать и учиться? Он решил изолировать себя. Он построил Башню, вознесшуюся над землей. Первую букву языка предметов, который только он мог бы воспринимать и понимать. А ведь если понимаешь, то и строить ни к чему.
— Спасибо, Хаз, я, конечно, рад слышать, что дело всей моей жизни просто дерьмо. Я не думаю, потому и строю. И, разумеется, то, что я построил несколько чертовски хороших зданий, ничего не значит.
— Помолчите и послушайте меня. Я отвечаю на ваш вопрос. Бог отнял дар языка и предоставил Человека самому себе. Последовавшая за этим неразбериха привела к тому, что человечество рассеялось. Но не «по всей земле», как говорится в Книге Бытия. Все осталось по-прежнему, но, когда люди перестали понимать друг друга, получилось, будто они рассеялись. — Его голос вдруг утратил силу и громкость. — Вам не скучно меня слушать?
— Нет, не скучно, просто я немного растерян. А еще я чувствую себя как мальчишка, в первый раз услышавший в воскресной школе библейские истории. — Для вящей убедительности я даже похлопал себя по лбу.
— Не волнуйтесь, я почти закончил. Если вы в растерянности, попробуйте подумать об этом так: отец хочет, чтобы ребенок научился играть на скрипке, поэтому идет и покупает ему самую лучшую, Страдивари. Но, не понимая ценности старинной скрипки, ребенок ужасно с ней обращается. Колотит ею по чему попало, бросает ее на полу и вообще где угодно. Отец знает, что ребенок очень способный и может научиться прекрасно играть, но однажды вдруг застает его за тем, что тот ковыряется скрипкой в земле. Это конец. Скрипку отбирают, а мальчишке говорят, что, если он хочет научиться играть на скрипке, он должен либо купить ее сам, либо сделать своими руками.
А теперь идет самая лучшая, самая обнадеживающая часть. Вместо того, чтобы продать Страдивари, отец просто прячет ее. Через некоторое время ребенку начинает не хватать скрипки, поэтому он действительно делает ее сам. Очень плохую, грубую, но играть на ней можно. Он занимается все больше и больше до тех пор, пока вдруг не замечает на столе ту, дорогую. Когда он спрашивает, откуда она взялась, отец отвечает, что взял ее на один вечер. Ребенок давно не видел ее и поддается на ложь. Он берет красавицу-скрипку, играет и наконец видит разницу между ней и той, самодельной.
— И папочка снова отдает ему Страдивари, и с тех пор они зажили счастливо?
— Ошибаетесь, Радклифф, Сильно ошибаетесь. Папочка позволяет ему поиграть только один вечер, а назавтра снова прячет ее. Ребенок играет все лучше и лучше, воспоминания об игре на чудесной скрипке приходят все чаще и чаще до тех пор, пока ему не перестает нравиться собственная скрипка и он уже не просто хочет, а нуждается в более хорошем инструменте. Страдивари периодически вынимается из шкафа и ненадолго дается ему, но всегда убирается обратно. Но это лишь усиливает его голод и желание играть и иметь отличную скрипку…
И на полпути земного бытия ребенок вырастает в гениального скрипача и скрипичного мастера.
— Отец так никогда и не отдал ему Страдивари?
— Нет, но он знает, что сын развил в себе достаточный потенциал, чтобы сделать скрипку не хуже Страдивари.
Я вытащил платок и высморкался.
— Вы хотите сказать, что Бог разрешает нам снова построить Башню, да?
— Да, но до сих пор этого никто так и не сумел. Подходили довольно близко, но недостаточно близко.
— Но где? Где пытались снова построить Башню?
— Люди не знали, что строят, хотя и пытались. Пирамиды, Шартрский собор, Гонконгский банк…
— Гонконгский банк? Вы имеете в виду, что, построив эту свою дымовую трубу стоимостью в миллиард долларов, Норман Фостер[77] почти воссоздал Вавилонскую башню? Вы должно быть шутите. А как же тогда насчет моей работы? Я хоть раз был к этому близок?
— Нет, но на сей раз это возможно. Когда музей будет закончен, вполне вероятно, что вам это удастся. Все признаки в наличии.
— А что такое Язык Предметов?
— Этого я вам сказать не могу.
Мы стояли и слушали тишину. Она была не то чтобы оглушительной, но довольно плотной.
— И все же я никак не могу понять, почему именно я. Ведь кругом полным-полно других противных, но талантливых архитекторов.
— В основном по двум причинам. Вы потомок Нимрода, царя Сеннаара, где начали строить первую Башню и «сей начал быть силен на земле». А еще он построил Ниневию в Ассирии. Только его потомкам разрешено пытаться строить Башню.
Будучи под впечатлением того, что я оказался пра-пра-пра… царя Нимрода, я не мог не спросить о второй причине. И то, что я услышал от своего Надзирателя, заставило меня онеметь.
— Вторая причина — это то, что вы любите Бога, Радклифф. Всю свою непутевую жизнь вы ковыляли к Нему.
⠀⠀ ⠀⠀
Вторая, третья и четвертая смерти показались бессмысленными всем, кроме нас с Хазенхюттлем. Однако, был в них смысл или нет, они вызвали все нарастающий ропот недовольства, особенно с тех пор, как местный зоолог обнаружил мертвую крысу, оказавшуюся не обычной крысой, а сильвиной — грызуном, который вымер еще пятьдесят тысяч лет назад. На нас, подобно очкастой саранче с блокнотами, обрушились люди из газет, Гринписа, музеев естественной истории, журнала «Нешнл Джиографик». Почему же такое внимание привлек мертвый зверек в десять дюймов длиной? Да потому, что, когда его нашли, он был еще жив, хотя предположительно вымер еще во времена гибели Атлантиды. Когда рабочий принес сильвину в офис и сказал, что нашел ее у штабеля досок, где несколько недель назад мы с Хазенхюттлем беседовали о Башне, зверек показался мне похожим на смесь крысы с порыжевшим на солнце ботинком. Я почти не обратил на него внимания, только спросил парня, зачем ему больная крыса. Он сказал, что с детства любит ухаживать за больными животными. Занятый своими делами, я не упомянул об этом ни Хазенхюттлю, ни Палму. Но именно Мортон через четыре дня явился ко мне очень возбужденный и рассказал об открытии зоолога. Не будучи большим поклонником флоры и фауны, я нашел это довольно интересным, но уж никак не новостью десятилетия. Мне редко доводилось видеть Мортона столь взволнованным, и это его волнение показалось мне куда более — занятным, чем какая-то Крыса из Незапамятных Времен. Мой обычно такой спокойный друг никак не мог смириться с тем, что, когда крысу нашли, она была еще жива. Правда потом она сдохла, но все же некоторое время пожила в двадцатом столетии.
— Что в этом такого? Разве в разных заброшенных уголках мира не находят то и дело разных вымерших животных?
— Но мертвых, Гарри! Части скелетов и отпечатки тел, но живых — никогда. Если это животное дожило до нашего времени, подумай только, сколько может существовать и других считающихся вымершими животных?
Его слова как будто послужили командой — за следующие несколько дней на самой стройплощадке или в ее окрестностях были найдены едва живыми еще два предположительно вымерших существа: змея Дорна и разновидность карликовой совы, называющаяся «таркио». После того как нашли сову, даже мне стало не по себе, и я отправился на поиски Хазенхюттля, надеясь с его помощью установить связь между этими событиями. В отличие от ангелов-хранителей большинства людей, мой далеко не всегда был под рукой. Когда я предложил ему носить с собой пейджер, чтобы я при необходимости всегда мог связаться с ним, у него на лице появилось выражение, которое я не раз видел на лице Венаска, и он сказал:
— Вы найдете меня тогда, когда я буду считать, что вам нужно меня найти.
К счастью, на сей раз он оказался в одном из своих излюбленных мест — на хоккейном стадионе Eisstockschiessen на берегу озера. Знакомая толпа пенсионеров и зевак Целль-ам-Зее с их багровыми скучающими лицами и вонючими сигаретами в руках наблюдала за неспешно разворачивающейся игрой. Хазенхюттль частенько сюда захаживал, хотя я ни разу не видел, чтобы он принял участие в игре. «Старики рассказывают занимательные истории, Радклифф. Никто так не любит поговорить, как они, и каждый ждет не дождется своей очереди».
Когда в то утро я нашел его, он стоял в сторонке, совершенно не обращая внимания на игру, и смотрел на озеро.
Не поворачиваясь, он спросил:
— Пришли узнать насчет животных?
— Да. Что означает их появление?
В руке он держал бутылку австрийского рома. Она была наполовину пуста. Хазенхюттль поднес горлышко к губам и, сделав изрядный глоток, зажмурился от удовольствия.
— Я не знаю, что они означают. Я хочу сказать, что вообще не понимаю, каково значение всех этих смертей. Сначала сварщик, потом животные. Не знаю. А какая красивая картина — возвращение животных. — Он еще раз приложился к бутылке. — Сильвина была первой, но она не должна была умирать! Никто не должен был! А теперь они умирают повсеместно. В полете, под землей… Те три, которых обнаружили здесь, единственные, сумевшие добраться сюда. Редких животных будут находить по всему миру еще многие годы, но никто так и не поймет, что все они находились на пути к нам. — С обидой взглянув на бутылку, он аккуратно поставил ее у ног. — Сейчас здесь у нас очень интересное место.
— Да перестаньте вы, Хазенхюттль, вы же все знаете. Как по-вашему, что происходит?
— Очевидно, я знаю не все. Что я думаю? Если вкратце, то, по-моему, все пошло наперекосяк.
— А из-за чего все пошло наперекосяк?
— Не знаю. В том-то и проблема. Может быть, из-за вас, может, из-за вашего здания, точно не могу сказать.
— И что же нам делать?
Он снова нагнулся за бутылкой, правда, на сей раз глядя на нее гораздо благожелательнее.
— Что вам делать? Думаю, продолжать. Продолжаааать и продолжаааать… Делать то же, что и раньше, надеяться на лучшее. Я что-то плохо себя чувствую. Думал ром поможет, так ведь нет. Ни на сколечко. Вам когда-нибудь приходилось слышать о больном духе, Гарри? Звучит довольно странно. Но ведь в последнее время мы тут с вами нагляделись и более странных вещей, верно?
⠀⠀ ⠀⠀
Но дальше пошли твориться еще более странные вещи. Инструменты исчезали прямо на глазах владельцев. Ночной сторож клялся и божился, что видел, как две ночи подряд внутри здания идет дождь. Как друзья Гамлета, вместе с ним ожидающие появления призрака, мы с Палмом просидели несколько следующих ночей с бедным перепуганным сторожем в ожидании повторения проклятого дождя, но он больше так и не пошел. Потом один рабочий-сариец сказал, что у него в салате вдруг ожил латук. Когда какой-то остряк спросил, в чем это выразилось, тот ответил: «Он дышал».
Случалось и разное другое, но для меня самым странным оказался день, когда я снова увидел Кумпола. Жизнь среди гор не сделала из меня альпиниста или лыжника, но в свободный день после двухчасовой прогулки в хорошую погоду я всегда начинал чувствовать себя молодцеватым и ужасно спортивным, не говоря уже о том, что такой моцион являлся прекрасным оправданием для последующей королевской трапезы, полной холестерина, соли и сахара. Ик! Весна уже выглядывала из-за угла, и день, хотя на дворе еще стоял февраль, был очень солнечным и довольно теплым — около пятидесяти градусов. В эту зиму вообще было очень мало снега, что изрядно подгадило австрийскому лыжному сезону, зато позволило нам продвигаться вперед хорошими темпами. Местные строительные компании имели тенденцию зимой впадать в спячку, но, после того как мы пожаловались на них в Сару, люди султана подмазали кого нужно, и мы смогли нормально работать дальше.
Так вот, Великий Путешественник Гарри в своих австрийских гетрах из натуральной кожи и туристических ботинках отправился в одиночку в горы по одной из множества тропинок, начинавшихся сразу за городом. Солнце хоть и отдает горам лишь часть себя, зато отдает беззаветно. А где нет солнца, там, даже в середине дня мешанина самых ледяных, самых резких из всех когда-либо виденных мною теней. Поднимаясь в гору, я попадал то на солнце, то в тень, и перепад температур был просто поразительным.
Один раз я даже рассмеялся, почувствовав, что, стоило мне буквально на минуту оказаться в тени, и выступивший у меня на лице пот почти мгновенно замерз на переносице. Птицы над моей головой гонялись друг за другом широкими полукружиями, то попадая в тень, то оказываясь на солнце. В воздухе стояли запахи отсыревшего камня, сосновой хвои и свежего асфальта, который укладывали где-то неподалеку. У меня в рюкзаке лежали желтое яблоко, свежий хлеб и зеленая бутылка шипучей минеральной воды. Обернувшись, я увидел высящийся на противоположной стороне озера каркас музея. Солнце ярко освещало его, рассыпаясь во все стороны лучиками света, отраженного или стеклами, или полированным камнем. В принципе я мог бы немного постоять здесь и полюбоваться им с этой новой, далекой точки, но ведь я и так разглядывал его большую часть каждого дня. Более того, эти горные прогулки отчасти и были задуманы мной как средство хоть немного отдохнуть от музея. А еще я спасался от него двухчасовыми телефонными разговорами с Клэр, долгими трапезами с Мортоном или другими членами нашей команды, чтением Корана или перечитыванием Библии. Когда я рассказал о своем увлечении Кораном Клэр, она тоже начала его читать, и с той поры изрядная часть наших с ней разговоров стала сводиться к обсуждению вопросов широты и долготы добродетели и греха, различных путей к Богу. Я не стал рассказывать ей о нашем с Хазенхюттлем разговоре насчет Вавилонской башни по телефону, поскольку ждал ее возвращения, чтобы сделать это при встрече.
У австрийцев есть очень хороший обычай. Когда здание доведено до нужной высоты, устраивается церемония называющаяся Dachgleiche[78]. На самой верхней балке со всей возможной торжественностью устанавливается елка, украшенная красными и белыми тряпочками. Символически это означает, что, мол вот и все, ребята, — только осталось, что крышу навести, и дело в шляпе. На самом деле работа еще далеко не закончена, но это прекрасная пауза на полпути и повод для устройства Dachgleichen Feier, во время которого все участники строительства собираются вместе, чтобы поесть, выпить и дружески похлопать друг друга по спине. Хорошо поработали, ребятки. Клэр даже решила специально приехать, чтобы принять участие в празднике, а после Dachgleiche мы с ней планировали спокойно поездить по стране, полюбоваться видами и насладиться обществом друг друга после такой долгой разлуки. Мне хотелось рассказать ей все от начала до конца и послушать, что она на это скажет. Затем я хотел спросить ее, согласна ли она после того, как я снова вернусь в Калифорнию, и дальше жить со мной. Долгое отсутствие не сделало мое сердце мягче, но позволило мне понять, чего стоит женщина, которая оказалась гораздо более мужественной и необычной, чем я поначалу себе представлял. Я думал о ней постоянно, а иногда, когда мне нужен был слушатель, даже разговаривал с ней. В прежние времена я обычно разговаривал сам с собой, но теперь так привык к мысли о ней, что предпочитал разговаривать с воображаемой Клэр, — это было более продуктивно, чем с более сочувственным и во всем согласным самим собой. Клэр была человеком мягким, но это была мягкость пантерьей шкуры.
Где я? Я направлялся в сторону Зонналма, пересек луг и сейчас приближался к тенистому лесу. На опушке виднелся покосившийся от времени сарайчик для хранения инструментов. А он стоял рядом с этим сарайчиком. Я заметил его в основном потому, что это было единственное белое пятно на коричневато-зеленоватом фоне. Тогда я еще не знал, что это он, поскольку нас разделяло большое расстояние, однако остановился и некоторое время наблюдал, как животное поворачивается и исчезает в лесу. Его резко выделяющаяся белизна привлекла бы мое внимание в любом случае, но сейчас при виде белого пятнышка у меня вдруг мелькнула мысль: «Вот было бы забавно, если б это оказался Кумпол!» Но и момент, и мысль миновали, и я двинулся дальше.
Уже в сумерках, усталый, с натруженными мышцами, я тем же путем возвращался обратно. Солнце посылало свой последний привет, и контраст между светом и тьмой ослеплял своим всегдашним великолепием и драматизмом. На нижнем конце луга я остановился полюбоваться видом и освещением. Яблоко я сохранил, рассчитывая съесть, когда усталость одолеет меня окончательно и во рту появится резиноватый горький вкус. Снимая рюкзак, чтобы достать спасительный фрукт, я почувствовал, как мой рот увлажняется при одной мысли о шероховатой мякоти и обещающем последовать сладком взрыве на языке. И только уже держа яблоко в руке, я обернулся, чтобы посмотреть на вершину холма, и всего в каких-нибудь пятидесяти футах от себя вдруг снова увидел пса. Он стоял как вкопанный, уставившись на меня. Я ни секунды не сомневался, что это Кумпол. Три большие черные морщинки у него на морде, будто кто-то опрокинул ему на голову чернильницу, опровергали все сомнения, Я чувствовал: он ждет, когда я обращу на него внимание. Поняв, что его наконец заметили, пес развернулся и потрусил обратно в лес.
— Кум!
Но он не останавливался.
— Кумпол! Подожди! — Я замер на месте. — Кум! Погоди! — Поняв, что мне его не остановить, я швырнул в него яблоком, не с досады, а чтобы он хоть обернулся напоследок. Может быть, смерть сделала его глухим. Но может быть, смерть просто не желала нашего контакта, поэтому я продолжал стоять на месте. Он же по-прежнему убегал. Я снова крикнул, но безрезультатно. Я видел его, он явился из какого-то другого мира, с какой-то целью, которую мне предстояло понять. Он удалялся от меня через темнеющий луг, ярко-белый на фоне зелени, похожий на катящийся ком снега. Даже после того, как он вбежал в лес, я еще некоторое время видел его. Быстрые белые стежки между черными вертикалями. Взгляды, намеки, вспышки белого цвета, там, там и там. Напрягая зрение, я ухитрялся видеть его и уже в полной тьме. Я знал, что на свете бывают чудеса, загадочные явления вроде мертвых белых собак, чудеса столь же великие, как, например, единственный раз в жизни обретенная мною способность говорить на всех известных языках. Легче всего было онеметь от всего этого и замереть на месте. Но это было бы неправильно. Венаск говорил, что большинство людей при виде призраков: (1) вскрикивают, (2) начинают дрожать, (3) впоследствии сотню раз рассказывают о случившемся, не задумываясь о том, почему призрак явился именно им. Что он хотел им сказать? «Чудеса и призраки не возникают просто так. Они не появляются в безлюдных пустынях и не показываются посреди Тихого океана какой-нибудь случайно проплывающей мимо рыбе. Им нужны зрители. Всем чудесам нужны зрители. Те, кто сможет их оценить. Ведь даже Френк Синатра вряд ли имел бы успех у глухих. И когда чудеса являются нам, мы должны прикинуть, какая связь между ними и нами. Выяснив это, друг мой, ты окажешься на верном пути».
Когда я понял, что Кумпол исчез и наше свидание закончено, я не придумал ничего лучшего, чем поднять руку над головой и помахать ему вслед. Уже исчезнувшему. От этого я почувствовал себя хорошо, но все же этого было недостаточно.
— Я люблю тебя! Я люблю тебя, Кум! — Я кричал это своему другу через весь луг в холодеющий воздух, через время и смерть и все прочие препятствия, люблю тебя!
— Этот парень такой урод, что даже одежда не хочет его носить! — говорил я об одном бригадире-американце, который создавал нам все больше и больше проблем. Палм уставился в потолок, но его молчание говорило о том, что он со мной согласен. Дверь медленно приоткрылась, и в образовавшейся щели показалось лицо, которое я узнал лишь через несколько секунд. Хазенхюттль, состарившийся на две тысячи лет.
— Господи, дружище, входите же!
Мортон вскочил и предложил гостю свое кресло. Хазенхюттль благодарно улыбнулся, но улыбка тут же исчезла с его лица, а то, как тяжело он плюхнулся в кресло, показывало, что он на пределе сил.
— Может, мне уйти? — Палм двинулся к выходу. Хазенхюттль взглянул на него и кивнул.
— Спасибо, Мортон, я надолго не задержусь.
Учитывая его вид и голос, скорее похожий на шепот, это и впрямь было похоже на правду.
Когда Палм вышел и дверь со щелчком захлопнулась, мы с Хазенхюттлем некоторое время смотрели друг на друга через письменный стол.
— Я умираю.
— Ангелы не умирают.
— Я не совсем ангел. Сначала нужно побыть надзирателем. В общем, это довольно сложная процедура.
— Еще бы! Небось, начинать приходится с самых низов, да?
— Слушайте, Радклифф, ну почему вы всегда так язвительны? Я пришел сказать вам, что умираю — почти ангел умирает прямо на ваших глазах, а вы все шутите.
Я вскинул руку.
— Просто мне трудно вам верить. С тех самых пор, как мы встретились, вы без конца устраиваете мне испытания. Откуда мне знать, не очередная ли это проверка? да — я и с самого начала не слишком вам доверял, но просто как-то уже привык к вам. А тут вы являетесь, выглядя как Лон Чейни[79], и заявляете, что умираете? Разве вы сами не отнеслись бы к этому скептически, будь вы на моем месте? Я-то всегда считал, что там, откуда вы явились, такая штука, как бессмертие, в порядке вещей. Он взял мой степлер и принялся им щелкать.
— Я тоже так думал. Это лишь доказывает, насколько мало мне было известно. Послушайте, я знаю, что вы снова видели пса. Это хороший знак. Не могу сказать вам почему, но это так. А еще я пришел сказать вам, что меня возле вас больше не будет. Я не понимаю, что со мной происходит, и это не совсем смерть, но все же нечто вроде. Так что отныне вам придется справляться самостоятельно.
Мы посмотрели друг на друга. Он снова щелкнул степлером. Мне хотелось отобрать его у него и поставить обратно на стол. Наконец я не выдержал, отобрал у него степлер и поставил на стол. Но он снова взял его.
— Если это правда, то я просто не знаю, что и сказать. Вам больно? У вас что-нибудь болит?
— Нет, но все равно спасибо, что спросили. Я сейчас, наверное, похож на свиток с Мертвого моря[80], да?
— Нет, но вы выглядите очень, ээээ, необычно. Похожи на старого индейского вождя.
— Ерунда, но спасибо за эту ложь. Если не будете осторожны, Гарри, то сами не заметите, как превратитесь в хорошего человека.
— Боже избави! Так, значит, это правда? И я вас больше никогда не увижу?
Он коснулся лица ладонями, будто пытаясь остудить пылающие щеки. Губы у него пересохли и сморщились.
— Это мой последний день здесь.
— И куда же вы теперь, Хаз?
Глядя прямо перед собой, он едва заметно криво улыбнулся.
— Если бы знал, то так не боялся бы.
— Интересно, почему мы никогда не перестаем бояться? Даже вы, даже ангелы боятся.
— Вы больше не боитесь, Гарри.
— Вы почти правы. После нашего с вами разговора и после того, как я увидел Кумпола там в горах, я ничего не боюсь и ни о чем не беспокоюсь. Мне просто хочется посмотреть, что будет дальше.
— Счастливый вы человек. — Он хотел было подняться, но тут же без сил упал обратно в кресло. — Ничего, если я немного посижу здесь у вас? Как только смогу — уйду.
— Конечно, оставайтесь. Хотите выпить?
Он отрицательно покачал головой.
— Нет, я просто хочу хоть немного побыть с человеком, который не боится. Может быть, тогда и мне станет легче.
— Хазенхюттль, я… я вам очень сочувствую. А еще я хотел бы вас поблагодарить: вы все же объяснили мне значение всего происходящего. Если бы вы знали, как это меня захватило.
В нем ничего не менялось; он не таял, как облитая водой несчастная колдунья Бастинда, и тем не менее, чем дольше мы сидели, тем больше он как будто выцветал или уменьшался или сокращался. Казалось, из него прямо на глазах выходит газ или воздух.
— Послушайте, хочу вам на прощание сказать еще кое-что. Правда, мне уже трудно говорить, да и все мне уже трудно, но все же советую вам меня выслушать. Я постараюсь говорить достаточно ясно, чтобы вы смогли меня понять. Человечество всегда уделяло слишком много внимания мертвым. Смерть была фундаментальной частью самой жизни. Не совершайте подобной ошибки, Гарри. Забудьте о смерти. Она никогда не являлась частью Божьего замысла. Человек сам изобрел смерть, и до тех пор, пока он благоговеет перед ней, Бог позволяет ей существовать. — Он снова попытался и на сей раз все-таки сумел подняться и дотащиться до двери. — Станьте угрозой для мертвых. Пусть они боятся того, что вы создаете. Всякий человек, любящий свою работу, забывает о мертвых, даже о своих. Любая человеческая работа, особенно завершенная, снова и снова показывает им, сколь они неполноценны.
⠀⠀ ⠀⠀
Встреча с представителями «Creditanstalt-Bank» затянулась, и большинство присутствующих в комнате уже устало обвисли в креслах, как утомленные пятиклассники на уроке арифметики. К счастью, секретарша позвала меня к телефону, причем звонящий, похоже, произвел на нее глубокое впечатление. Это оказался представитель султана Сару. Мне было сообщено, что Его Величество со своей нареченной решили почтить нас своим присутствием на Dachgleiche в знак поддержки как австрийского народа, так и музея.
— И когда же Их Высочества присоединятся к нам? — спросил я.
— Волею Божьей, через неделю, — ответил мой собеседник. После этого я услышал зловещий негромкий щелчок, который издает телефон, когда нажата кнопка «пауза».
— Гарри, это ты?
— Боже ты мой, никак это Фанни Невилл собственной персоной. Как поживаете, моя королева?
— Не напрягай меня, Гарри. Я просто хотела увериться, что ты тоже там будешь. Нам с тобой нужно поговорить. Только не пытайся догадаться о чем, поскольку все равно ошибешься. Так ты будешь там или нет?
— Послушай, куколка, ведь это мое здание. Естественно, буду.
— Как Клэр?
— С ней все в порядке. Она тоже приедет на праздник.
Молчание, продолжавшееся очень, очень долго.
— О чем ты хочешь со мной поговорить, Фанни? Когда мы встретились в последний раз, ты поставила мне подножку. И у меня создалось впечатление, что больше тебе сказать нечего.
— Тогда так оно и было, но теперь нам нужно кое-о-чем переговорить. Ладно, мне нужно идти. Нам пора уезжать отсюда. Я как-то не привыкла, чтобы меня бомбили в собственном доме.
Конец двадцатого века — эра Обездоленных. Раз за разом, Давиды — будь то северные вьетнамцы, Аятолла Хомейни, даже «Нью-Йорк Джетс», — побеждали Голиафов — армию Соединенных Штатов, шаха Ирана, «Балтимор Колтс» — громили налево и направо до тех пор, пока вообще не исчезло такое понятие, как «заранее предопределенный исход».
Сарийская армия громила бойцов сопротивления Ктулу во всех крупных сражениях на протяжении шести месяцев. Это было неоспоримо. Ктулу вроде бы пришло самое время тащить свою задницу обратно в горные логова и с тоской взирать оттуда на победителей. Это было бы разумно. Но как сказочная птица Феникс, повстанцы раз за разом возрождались из пепла и снова бросались в бой. Поначалу этого следовало ожидать — типичная для большинства революционеров готовность сражаться до конца, страсть и энтузиазм. Потом это стало досадным недоразумением — когда же эти ребята наконец сдадутся? Ведь мы же выиграли сражение, разве нет? В конце концов Феникс превратился в монстра из фильма ужасов, который, независимо от того, сколько раз его пристреливалипыряли/сжигали, возрождался, каждый раз становясь сильнее, чем прежде. Они захватили Вади-Зехид, где вырезали всех до единого пленных, которых им удалось захватить. В Чеддии было еще хуже. Видимо, они, как и Мурнгин из Австралии, верили, что дух мертвого врага вселяется в тело убившего его человека, который от этого становится вдвое крупнее и сильнее. Когда один французский журналист узнал, что многие из ближайших приспешников Ктулу кастрировали себя в знак преданности вождю, все сразу вспомнили русскую секту скопцов или «белых голубей». Этакая милая маленькая секта, где ради веры мужчины лишали себя мужских причиндалов, а женщины отрезали себе груди. При этом сектанты утверждали, будто сделать это велел им Бог. Тот же самый журналист, перед тем как исчезнуть с концами при исключительно подозрительных обстоятельствах во время визита к Ктулу и его монстрам, задал вождю вопрос: как могут его бойцы поступать с собой таким варварским образом. «Есть только герои и мертвецы, мсье. Если вы знаете, что человек, с которым вам предстоит сражаться, убив вас, может съесть ваше тело, ваше желание биться с ним станет гораздо меньше, верно? Кроме того, наши враги вовсе не люди. Они — исчадия ада, семя мертвых, тянущееся к жизни». Если бы этот старый придурок стоял где-нибудь на углу нью-йоркской улицы и проповедовал то, что говорил в интервью, людям достаточно бы было лишь разок взглянуть на него, чтобы поспешить убраться подальше. Но здесь он был Ктулу, лидером победоносной войны против правительства Сару.
В Целль-ам-Зее, когда речь заходила о том, что натворит этот людоед, если когда-нибудь придет к власти, люди обычно опускали глаза или отворачивались так, будто кто-то внезапно испортил воздух. Мы-то знали, каковы будут последствия его победы, но кому же охота говорить об этом? Особенно при том, что именно мы строили гигантское здание для его противников, известных как семя мертвых. Когда сарийский посол в Катаре и вся его семья были расстреляны из пулемета прямо перед зданием тамошнего посольства, Палм отправился в Вену и вернулся с еще семью охранниками, которые якобы были специально обучены технике контринфильтрации. Их присутствие позволило нам ощутить себя одновременно и в большей безопасности, и более уязвимыми. На протяжении недели этих охранников почти никто не видел и не слышал. Палм заверил меня, что они лучшие в своем деле, но также и безмолвно дал понять, что не желал бы распространяться на их счет. Поэтому я заткнулся и продолжал работать.
Хазенхюттль так больше и не появлялся. Вечером накануне приезда Клэр я отправился к тому штабелю досок, где мы с ним разговаривали, и немного поболтал с ним, где бы он сейчас ни находился. Я сказал ему, что с каждым днем становлюсь все увереннее в отношении будущего музея. Я рассказывал ему о своих идеях и вопросах, возникших у меня во время чтения Корана и Библии, и о том, что собираюсь попросить Клэр жить со мной. Я делился с ним путанными обрывками мыслей и желаний, надежд и тревог. Закончив и почувствовав даже какое-то смущение от того, что говорил с призраком ангела, я вдруг понял, что почти ничем из всего этого не делился с Мортоном Палмом. И не потому, что мне не хотелось, или я пытался что-то от него скрыть. Просто не рассказывал, и все. Поднявшись с досок и отряхнув руки, я сказал своему невидимому Надзирателю: «Теперь, когда тебя нет, ты стал моим другом!»
⠀⠀ ⠀⠀
Если бы я не уклонился, она угодила бы мне прямо по лицу. Это было похоже на прекрасную сцену из какого-то фильма — Кларк Гейбл[81] ждет в аэропорту с букетом роз в руках, Кэрол Ломбард появляется в зале прибытия и, увидев его, широко улыбается. Дорогой! Они сливаются в поцелуе, затмевающем любые другие поцелуи. Только Кэрол не отвечает на поцелуй, а отвешивает тому, кто ее целует, звонкую пощечину.
Клэр появилась в зале, улыбающаяся и выглядящая просто потрясающе. Волосы ее стали короче, и она была в джинсах и бейсбольном жилете, подчеркивавшем ее длинные ноги и широкие плечи. Грима у нее на лице было больше, чем обычно. Я представил себе, как она стоит в крошечном туалете самолета, одной рукой накладывая тушь, а другой при этом опираясь о стену. Я представил себе ее кресло в самолете: никаких смятых пластиковых стаканчиков в кармашке сидения впереди, никакого скомканного одеяла на полу. Ее журнал или книжка — как новенькие, и лежат там, где надо. В этом вся Клэр. Она всегда была очень эмоциональной, но исключительно аккуратной. Она предпочитала яркие цвета и фасоны, но точно знала, как их использовать наилучшим образом.
— Привет, милая! — Я протянул ей букет, и в тот же момент она взмахнула рукой. Я уклонился. Мать время от времени, когда я особенно наглел, лупила меня ремнем, а приобретенные в детстве навыки остаются на всю жизнь. Клэр промахнулась, но я почувствовал на лице ветерок от пронесшейся совсем рядом ладони. Я подумал, что это шутка, но стоило мне приглядеться к ней, как я понял, что она вовсе не шутит.
— Я вообще не знаю, зачем я здесь! Не знаю, зачем улетела из Лос-Анджелеса! Ты мерзавец! Почему я должна любить тебя? Насколько бы все было проще, если бы я тебя не любила!
— Клэр…
Тыльной стороной ладони она выбила у меня из рук цветы. Воздух наполнился красным и зеленым. Мы наблюдали за ними, как и все, кто стоял по соседству с нами.
— Клэр…
Она подошла к ближайшему цветку и начала его топтать.
— Ты всю жизнь достаешь меня, Гарри, и чертовски трудно выносить тебя и твое эго так долго. Но я все терплю, потому что люблю тебя и считаю, что в тебе есть величие. Но ты предал меня, сукин ты сын!
— Что? Как это?
К нам подошел полицейский и на ломаном английском спросил, что случилось. Я взял Клэр под руку и через плечо сказал копу, что у моей жены был трудный перелет и она себя плохо чувствует. Она вырвала у меня руку и заявила:
— Я прекрасно себя чувствую. Убери свои лапы.
С этими словами она двинулась вперед. Я взглянул на копа, растерянно пожал плечами и бросился за ней.
На выдаче багажа Клэр вообще не желала со мной разговаривать. Когда я попытался что-то сказать, она сердито топнула ногой и сказала:
— Я тебя не слышу. Можешь не стараться. Я тебя не слышу.
После этого я счел за лучшее помолчать. Не знаю даже что бы я делал, если бы, получив вещи, она отказалась идти со мной. Что же тогда — оглушить ее ударом по голове и погрузить в багажник? Правда, она, слава Богу, пошла, но первые полчаса поездки прошли в полном молчании. Я спросил, может, включить музыку? Молчание. Не голодна ли она? Молчание. Не хочется ли ей убить меня? Она бросила на меня взгляд, от которого, наверное, покрылось бы льдом и Солнце. Наверное, лучше было бы остановить машину и наконец выяснить наши отношения, но есть что-то гипнотическое в езде на большой скорости, и я надеялся, что вскоре она тоже успокоится. Я был так рад ее видеть. Мне хотелось обнять ее и поцеловать и столько всего ей рассказать, но я молчал.
Минут через сорок пять я краешком глаза заметил движение и понял, что она повернула голову и смотрит на меня.
— Знаешь, а мне звонила Фанни.
Я кивнул. Если бы я сказал что-нибудь не то, она снова могла бы замкнуться в молчании. — Она позвонила и сказала, что хочет поговорить о тебе. Теперь, когда она выходит замуж и между вами больше ничего быть не может, она решила кое-что мне рассказать.
Я заметил табличку, указывающую, что в двух километрах находится площадка для отдыха. Я включил указатель поворота, давая другим водителям знак, что перехожу на более медленную полосу. Если сейчас мне предстояло услышать то, что я предполагал, то пусть лучше это произойдет не на ходу. Мне обязательно нужно было смотреть при этом Клэр в глаза. Фанни обладала множеством недостатков, и одним из них был исключительно злой язык. Если она чувствовала себя по-настоящему обиженной, то кто-то обязательно должен был заплатить за ее боль. Горе несчастному, которого она избрала своей мишенью. После нашего с ней разрыва, хоть он и произошел по ее инициативе, меня не оставляло ощущение, что она обязательно сделает какую-нибудь гадость. Но проходили недели, мои подозрения постепенно испарились, и я решил, что свою обиду она уже выразила, первой объявив о прекращении наших отношений. Я ошибался. Ей не достаточно было просто послать меня подальше. Именно поэтому она спросила про Клэр в тот день, когда мы говорили по телефону. Зная нечто такое, чего не знал я, она ожидала, что это сработает, как бомба с часовым механизмом. Кажется, есть такая разновидность жука или змеи, которая может много лет спокойно спать под землей, а потом пробуждается только для того, чтобы высунуть голову наружу и укусить любое живое существо, которому не посчастливится проходить мимо? Если нет, то должна была бы быть. В этом случае ученые вполне могли бы назвать ее гадюкой Невилл.
— Ты знаешь, о чем я говорю?
Мы как раз подкатили к съезду на площадку для отдыха. Я притормозил и свернул.
— Не знаю. А что ты имеешь в виду?
— Что я имею в виду, Гарри? Я имею в виду тот вечер, когда мы с тобой ходили обедать к Лоури. Куда ты отправился потом? Помнишь, ты тогда сказал, что тебе, мол, нужно еще поработать, а я тебе поверила? Доверчивая дура. Ты мне был так нужен в тот вечер!
— А как насчет чудесной кожаной сумочки, которую ты мне купил? Ты пошел и купил ей точно такую же! Не поленился съездить в тот же самый магазин и купить ей точно такую же сумочку! Даже цвет выбрал тот же самый. Цвет, который мне понравился больше всех остальных. Замечательный чувственный синий цвет! А ты когда-нибудь возвращался в магазин, где покупал что-нибудь для нее, чтобы приобрести там что-нибудь и для меня?
В общем-то, ответ следовало бы дать утвердительный, но пока это было преждевременно. Между тем, список продолжался. Ложь, подарки, встречи, слова, высказанные и невысказанные. Фанни решила рассчитаться с Клэр Стенсфилд, поскольку теперь, когда она послала меня ко всем чертям, другая моя женщина обязательно должна узнать, что именно было между нами и могла решить, хочет ли она иметь дело с таким бессердечным, самовлюбленным, лживым подонком. Она перечислила буквально все с дотошностью налогового инспектора. Клэр назвала около двадцати неблаговидных поступков, которые я совершил за ее спиной, тайком, средь бела дня, и так далее.
— Так все это правда, Гарри? Так все и было?
— В основном, да.
— Что значит «в основном»? Не надо играть со мной в словесные игры.
— Это значит, правда, только с некоторой разницей в деталях. Думаю, ты догадываешься, что Фанни рассказала тебе обо всем этом с небольшим креном в свою пользу.
— Догадываюсь. Не такая уж я дура. И могу тебя заверить: когда она закончила, я сказала: «Спасибо тебе, Фанни. Теперь я понимаю, почему Гарри выбрал меня, а не тебя». И повесила трубку. Пусть она хоть подохнет. К нам с тобой это не имеет отношения. К нам с тобой это не имеет отношения. О, это самое заурядное предательство, Гарри. Это мерзко, и несправедливо, и эгоистично, и люди, которые любят друг друга, никогда так не поступают. Вот и все. Очень просто. Поэтому я и хочу знать, почему ты так поступал? И почему ты так поступал со мной, да еще так часто? На твои отношения с ней мне наплевать.
Мимо нас по автобану с ревом пронесся грузовик. На площадку въехала машина с польскими номерами. Из нее выскочили два невысоких человека и бросились к туалету. Когда они через порядочное время появились из него, на лицах их цвели довольные улыбки. Я все еще молчал. Компьютер у меня в голове перевел все программы в оперативную память и сейчас перебирал их в поисках решений. Но в те же самые наносекунды я отбрасывал все появляющиеся ответы, поскольку они были либо слишком умными, либо уклончивыми или просто фальшивыми.
— Мне очень хотелось бы сказать тебе то, что ты хочешь услышать. Наверняка существует ответ, который бы утешил тебя и поднял тебе настроение. Но знаешь, какое единственное слово сейчас крутится у меня в голове, Клэр? — Борьба. Я не хочу сейчас вилять перед тобой и не хочу уходить от ответа. Я говорю о действительно трудной каждодневной борьбе за то, чтобы поступать правильно. Ты очень хороший человек и именно из-за этого… дара, думаю, просто не представляешь, как это трудно — поступать всегда правильно, особенно с людьми, которые для тебя что-то значат. Ты по самой природе своей хороший человек, и тебе этого не понять. Порой я тебе страшно завидую. Легче всего, конечно, сказать что-нибудь вроде «молния ударяет в самые высокие вершины», мол, если собираешься и дальше любить меня, тебе придется принять меня таким, какой я есть. Но ты имеешь полное право и отказаться. Может, во мне действительно есть какое-то величие, но я могу честно тебе сказать, что в последние месяцы я как никогда упорно работал над тем, чтобы поступать правильно и не по отношению к кому-то в частности, а ко всем окружающим. Делал ли я все эти мелкие пакости раньше? Да. Буду ли делать их впредь? Надеюсь, нет. Надеюсь. Сейчас я больше всего на свете нуждаюсь в тебе. Я хочу обращаться с тобой так, как ты того заслуживаешь. Я хочу обращаться с тобой так же хорошо, как ты всегда обращалась со мной. И я стараюсь. Поверь, ты должна знать, что я стараюсь изо всех сил. Но я ведь не герой романа или телесериала. Там все всегда имеет смысл, и мы привыкли думать, что жизнь должна быть похожа на телефильм или на роман Диккенса. У плохого парня не сложилась жизнь, но ему вдруг повезло и бум! — он в одночасье меняется и становится добродетельным. Мне бы очень хотелось стать добродетельным. Мне очень хотелось бы стать добродетельным по отношению к тебе, и я стараюсь изо всех сил. Вот это-то я только и могу сказать тебе с уверенностью: я стараюсь.
— Все это звучит хорошо, Гарри, но ты меня предал.
— Да, предал. На сто процентов.
— А это значит, что тебе нельзя доверять.
— Сомневаюсь, что кто-нибудь мне когда-нибудь доверял.
Она двинула меня локтем по руке.
— Черт бы тебя побрал, Гарри, да ведь я тебе доверяла! Я прекрасно знала все твои недостатки, и как крепко ты привязан к Фанни, и все-таки верила тебе. Это-то и есть самое обидное — я держала тебя на слишком длинном поводке, зная, что тебе это необходимо, но ты накинул этот поводок на шею мне, а не себе! И сейчас именно я задыхаюсь в петле, а не ты!
Я прижался лбом к рулю.
— Я попробую. Я буду бороться, я… буду… стараться. Больше я тебе ничего гарантировать не могу.
— Ты не в том положении, чтобы что-то гарантировать.
Мимо проезжали машины. На небе собрались было тонкие серые похожие на гончих облака, но вскоре уплыли прочь.
— Если бы даже ты и убедил меня, что стараешься, меня все равно бесит невозможность тебе доверять. Это как заниматься сексом и каждый раз останавливаться перед самым оргазмом.
— Почему?
— Да потому, что, когда приближается оргазм, хороший оргазм, ты забываешь обо всем на свете и просто срываешься в него. И всегда знаешь, что любовь не даст тебе упасть. Когда все кончается, ты снова твердо стоишь на земле. Как мне теперь ощутить все это с тобой?
Наши отношения с Клэр в те несколько дней, которые мы с ней провели в Целль-ам-Зее до приезда султана были какими-то очень хрупкими и печальными. Как человек со свежим шрамом, мы едва-едва начинали функционировать нормально, как вдруг произносилось или делалось что-то, чересчур растягивающее «шов», и едва начавшая срастаться нежная кожа испытывала боль. Держались мы друг с другом довольно сдержанно, правда, я слишком много говорил и всячески старался, чтобы ей не было скучно. Однажды днем мы кормили уток на озере, и она вдруг начала плакать. Я спросил, не могу ли я хоть как-то утешить ее. Она вытянула свою искусственную руку ладонью вверх и несколько раз сжала и разжала кулак. В такой момент этот жест показался мне настолько странным, что я даже постеснялся спросить, что она хочет этим сказать.
В другой раз она ни с того, ни с сего, рассказала историю из собственного детства, которую больше всего любили ее родители. Когда ей было четыре годика, мать спросила ее, что ей больше всего нравится. «Любовь, зебры и мой муж».
Мы слишком часто трахались, и чаще всего секс наш был одной и той же разновидности: безумно-агрессивный, горячий. Но без особой близости. Взгляни на партнера, когда он этого не ждет, и скорее всего наткнешься на холодный изучающий взгляд. Я очень радовался тому, что почти все время рядом был Мортон, поскольку он сразу же почувствовал напряженность наших отношений и, как мог, старался хоть немного ее снять. Мы вместе ели, и во время этих совместных трапез он развлекал нас разными несусветными историями из времен службы в войсках ООН. Как-то раз они с Клэр отправились кататься на лыжах, а однажды съездили в Зальцбург. Когда он спросил, что между нами произошло, я рассказал ему, стараясь быть максимально честным и справедливым. Казалось, он сочувствует, но как-то отстраненно. Тогда я впервые спросил его не по той же ли причине и он разошелся со своей женой.
— Нет, Гарри, я был верен ей. Может, что другое я делал и не так, но, по моему убеждению, жизнь вполне можно прожить и с одним человеком.
За день до прибытия гостей из Сару Клэр, не сказав мне ни слова, уехала. Я вернулся домой после утреннего совещания и на столе нашел прислоненную к вазе с одинокой розой записку:
«Я, конечно, должна их тебе гораздо больше, поскольку загубила в день приезда целый букет. Извини, что сбегаю тайком, но сейчас, дорогой, я просто не могу оставаться с тобой. Уезжаю в Вену и пробуду там до тех пор, пока не уедет Фанни. После этого мы посмотрим, что чувствуем друг к другу, и обсудим, как быть дальше. Я продолжаю твердить себе: „Прости его“, но потом спохватываюсь и понимаю, что хочу вовсе не прощать тебя, а любить. Но поскольку пока я не в состоянии ни простить, ни любить, уезжаю и немного побуду в прекрасном городе. Надеюсь, за это время мне удастся как следует проветрить мою забитую разными мыслями голову. Когда приеду и устроюсь, позвоню и скажу, где остановилась».
Хотя ее отъезд удивил и огорчил меня, в душе я отчасти даже был рад, что она приняла решение. Она заслуживала гораздо большего внимания с моей стороны, но я просто не мог ей его уделять до тех пор, пока не приедет мерзавка Невилл, и я не рассчитаюсь с этой сучкой. В принципе, теперь, когда я знал, что произошло между ней и Клэр, я думал о Фанни уже скорее не как о сучке, а как о… Нет, не то подумали, разумеется, я думал о ней, как о стерве. Зубастой, желающей казаться святее папы римского, подлой стерве, которая, конечно, в моем лице получила далеко не подарок, это верно, но все же не имела права платить мне, закачивая свой яд в вены моей жизни. Вне всякого сомнения, она сучка и свое она получит. Естественно, у меня созрел план.
Я не поехал в небольшой аэропорт в окрестностях Шуттдорфа, чтобы приветствовать прибывший на вертолете королевский дуэт. В это время я спал в номере отеля и мне снился забавный сон о том, как я покупаю мормонскую литературу. Палм сказал, что мое отсутствие явилось обидой для людей, которые вовсе не заслуживали быть обиженными.
В тот вечер на приеме, устроенном в Schloss[82] султана, казалось, присутствовала половина всех жителей западной Австрии, поэтому переговорить с султаном и Фанни мне удалось только после того, как я покрутился там около часа.
Оба были в черном. Стоящий на противоположной стороне комнаты и рассказывающий о чем-то кучке внимательно слушающих политиков, Хассан был в шелковистом двубортном костюме, в котором выглядел выше и старше. На находящейся немного ближе ко мне Фанни были пышная шелковая блузка, брюки и гранатово-красный пояс. Неужели сарийским женщинам дозволено одеваться столь вызывающе? А вдруг супругу султана возжелали бы простые смертные? Несмотря на обуревающую меня ярость я не мог отказать себе в удовольствии мысленно раздеть ее и вспомнить, как она выглядит в постели. Я столько раз видел ее спящей. Слышал, как она мочится. Наблюдал, как она стоит перед зеркалом и ищет на лице морщинки. Она была зловредной, но легко ранимой. Ее поступок объяснялся глубокой привязанностью ко мне и обидой за то, что взамен она не получила от меня желаемого. Теперь я мог бы дать ей это, но, увы, слишком поздно. Когда наши взгляды встретились, я первым подошел к ней.
— Эй, привет.
— Привет, Гарри. — Ее глаза были самой настоящей метеорологической станцией с циферблатами, счетчиками и воздухозаборниками, запрограммированной на определение моей погоды и погоды между нами. Я подождал, пока она произведет первое измерение: (1) он подошел, (2) выглядит дружелюбно, (3) не попытался убить меня.
Я знал, чего она ожидает — стомегатонного взрыва Радклиффа. Или, по меньшей мере, ураганного ветра, который зашвырнет ее обратно в Сару. Вместо этого она получила Гарри Радклиффа в наилучшем расположении духа. Обходительный, умный, каким могу быть только я, и, что самое главное, — по-доброму настроенный. Так «по-доброму» мне и удалось выманить ее из комнаты. Я мог бы подробно рассказать и процитировать что сказали оная, тогда было бы понятнее о чем идет речь, но, наверное, достаточно сказать, что Фанни Невилл таким замечательным меня еще никогда не видела. Я с самой первой минуты почувствовал, что это буквально сводит ее с ума. Когда она спросила, приехала ли Клэр, я сказал да, и у нас с ней состоялся весьма важный разговор по поводу ее недавнего телефонного звонка. Тогда она стала допытываться, кто и что говорил, и я принялся вдохновенно, как торговец, подержанными автомобилями, врать и в конце концов заставил ее думать, что в результате имевших место в ходе разговора разных откровений/прозрений/признаний наша с Клэр любовь лишь расцвела. И все это благодаря ее телефонному звонку. Но я сделал это очень тонко и умно, и даже сверхпроницательная Фанни не поняла, какую лапшу вешают ей на уши. Главное было ничего сильно не сглаживать. Конечно, то, что Фанни поведала о моих неблаговидных поступках, вызвало кризис, ссору и слезы. Конечно, мы вплотную подошли к разрыву. Конечно, то, конечно, это, но в конце концов мы осознали, что между нами существует прочная связь, которая хоть и была основательно поколеблена, но доказала, что она гораздо сильнее, чем мы оба думали. Как глубоко мы были привязаны друг к другу!
Фанни же увидела Радклиффа таким, каким она всегда мечтала его видеть — прямой результат ее попытки разбить ему жизнь. Он был почти тот же, что и раньше, только гораздо лучше, и все это благодаря ее постыдному, ненужному поступку. Будучи маленькой склочной крысой, она, сама того не сознавая, помогла нам с Клэр найти становую жилу в наших отношениях.
В моем плане мщения была и часть номер два, но с ней я решил повременить до тех пор, пока ближе к вечеру не увижу результатов действия части номер один. После пятнадцати минут оживленного разговора, в окружении подглядывающих, вынюхивающих, подслушивающих гостей, я все же заметил, что Фанни понемногу начинает осознавать свой провал. Когда же она наконец спросила, почему отсутствует Клэр, я посмотрел на нее в упор и сказал:
— Она уехала в Вену. Ей требуется какое-то время подумать и решить, хочет она остаться со мной или нет. И вполне возможно, что не захочет, Фанни.
— Даже после всего того, что между вами произошло? Я-то думала, у вас все прекрасно.
— Все все понимают. Но это не обязательно прекрасно. — Я набрал в грудь воздуха, намереваясь продолжать, но вдруг понял, что не могу. Поскольку я говорил сейчас чистую правду и страшно испугался, что могу потерять Клэр из-за прежнего себя — того себя, который теперь мне был невыносим. Это он как раз так и вел себя по отношению к Клэр. Тот же самый Радклифф, который сейчас пудрил мозги Фанни, заставляя ее поверить, будто ее заслуживающий лишь презрения поступок изрядно нам помог. Ты можешь никогда ее больше не увидеть! В своей записке она упомянула, что после того, как уедет Фанни, нам нужно будет поговорить, а вовсе не увидеться! Я едва не бросился к телефону, чтобы позвонить Клэр и умолять ее не бросать меня. Дать мне хоть полшанса все исправить. Я был рад, что использовал полученное в Сару желание на ее руку, но если бы мне предоставили еще одно желание сейчас, я бы попросил вновь соединить меня с Клэр, потому что важнее этого не было ничего. Я был согласен на все.
Я взглянул на Фанни, и в глазах у меня все поплыло. Я коснулся виска, чтобы прекратить головокружение. Я тяжело дышал и никак не мог остановиться. Успокойся! Извинившись, я поспешно отошел и стал искать туалетную комнату. Там я наполнил раковину холодной водой и сунул в нее всю голову целиком. Я могу потерять Клэр! А может, и уже потерял. Позвони ей немедленно. Нет, оставь ее в покое, и пусть она примет решение самостоятельно. Умоляй ее. Не трогай ее. Валяйся у нее в ногах. Не звони.
Задыхаясь, я вытащил голову из воды и снова опустил ее обратно. Звони в Вену. Не смей.
Снова подняв голову, я взглянул в висящее над раковиной зеркало. Лицо мое было мокрым, и с него капала вода. Я жадно хватал ртом воздух.
— Ты победила, Фанни. Ты победила.
⠀⠀ ⠀⠀
И еще одна последняя история. Как-то вечером мы с Филипом Стрейхорном обедали с Венаском у него дома. Разговор естественно и плавно перешел к тому, сколько существует различных способов умереть. Дни моего безумия были еще свежи в памяти, и любые разговоры о смерти заставляли меня нервничать. Но в устах этих двоих, особенно собравшихся вместе, даже загробный мир становился интереснейшим местом. Стрейхорн, знавший понемногу обо всем, рассказал, что в Средние века казни были довольно торжественным и даже захватывающим событием. Зачастую приговоренный поднимался на эшафот — эту свою последнюю трибуну — и обращался к толпе с зажигательной речью. Он рассказывал собравшимся, как опасается за их души и каким образом он сам оказался в столь плачевном положении. Смотрите, люди, не следуйте моим путем, а не то кончите так же плохо, как и я. Зеваки очень любили слушать эти предсмертные автобиографии, а обреченный, в свою очередь, получал последний шанс земного общения с теми, кто пришел посмотреть, как он умрет. Суть проповеди обычно сводилась к следующему: мы с вами все одинаковы и единственное, что я могу вам сказать, братья и сестры, не поступайте так, как я.
Венаск отозвался только после того, как доел пряный картофельный салат, лежавший у него на тарелке.
— Гарри тоже однажды так сделал.
Отправляя в рот очередной кусок копченой говядины, я едва не прослушал.
— Что-что?
— Да-да, именно ты. Однажды ты встал, произнес потрясающую речь, а потом тебе отрубили голову. Это едва ли не единственный раз за всю твою историю, когда ты признал, что был неправ.
Я бросил взгляд на Стрейхорна.
— И когда же это было, Венаск?
— Да во Франции, накануне революции. Тебя осудили за то, что ты украл свинью у священника.
— Свинью у священника?
— Именно. Кто-нибудь хочет еще огурчик?
— И за сколько же лет до революции это случилось?
— Не бери в голову, Гарри. Прислушивайся к тому, что я говорю между строк, которые ты не удосужился прочитать. Я сказал, что то был единственный раз за твою историю, когда ты признал, что неправ. Тонкий намек на толстые обстоятельства, дружок.
⠀⠀ ⠀⠀
Меня просто тошнит от уличных оркестров. Важно марширующие по городу толстяки в тирольских шляпах с торчащими сбоку и трепещущими на ветру фазаньими перышками. Напоминающие фашистские, полувоенные защитного цвета костюмы, а уж о музыке, которую они исполняют, и вообще говорить нечего!? Какой только садист ее сочинил? Какие круги ада он перед этим прошел?
В тот день по улицам маршировало, наверное, не менее пяти таких оркестров. И когда они останавливались передохнуть и смолкали, из неведомого уголка преисподней вдруг выскакивали представители какого-нибудь австрийского фольк-ансамбля и начинали улюлюкать свой йодль, хлопать себя по ляжкам, завывать и бешено скакать, чередуя бешеные пляски с традиционными австрийскими народными танцами. В паузах же подключался выступающий в роли распорядителя церемонии известный телеведущий, щедро рассыпая вокруг себя соленые шуточки и комментарии, вслед за чем начинался парад хорошеньких девушек в таких коротких юбочках, что из-под них чуть ли не пупки выглядывали. Добро пожаловать на Dachgleiche в честь Собачьего музея. Все это, конечно, было ужасно, но, разумеется, не до такой степени. Стоило понять, что цель всего мероприятия напиться до чертиков и начать поздравлять всех подряд, как в празднике начинало видеться нечто джорджгрожевское. Единственное, что меня раздражало — помимо необходимости раз шесть подряд прослушать «Марш Радецкого»[83], — было то, что при виде этих веселящихся людей я не раз представлял, как самые пожилые из них вот так же веселились в тридцатые и сороковые годы, а потом в разгар веселья на трибуну поднимался тип в коричневой форме и разражался звонкой речью во славу герра Гитлера. Эти мысли и не давали мне стать полноправным участником веселья. Но все равно было хорошо. Сарийцы пили яблочный сидр и апельсиновый сок. Для них специально привезли барашков. Воздух наполнился запахом жарящейся баранины и сосисок, маслянистым запахом жарящегося картофеля и ароматами молодого вина и пива. Я вообще очень плохо переношу спиртное и точно знаю, что если выпью хотя бы пару кружек пива, то мгновенно напьюсь в стельку, поэтому я подошел к одной группе, взял бокал и сделал глоток, потом к следующей — еще глоток… Таким манером, я полагал, что сумею продержаться в относительно приличной форме до конца церемонии. И еще я знал, что если напьюсь, то вполне могу позвонить в Вену и наговорить Клэр черт те чего. Самый последний мой план предполагал оставить ее в покое еще на один день, если, конечно, я выдержу, а потом позвонить и поведать о том, как мне плохо, и попросить о встрече, даже в том случае, если она решила меня бросить. Ведь это было бы честно, не так ли? Я лелеял этот план, как птицу с подбитым крылом: может быть, при должных заботе и уходе мне удастся сохранить ей жизнь. Может быть, если я все сделаю правильно, крыло заживет и она снова будет летать.
Мы как раз беседовали на ломаном немецком с Bundeshauptmann[84] из Зальцбурга когда в сопровождении целой армии придворных появился Хассан.
— Мы очень гордимся тем, что вы сделали, Радклифф. Я знаю, отцу бы это наверняка понравилось. — Мы обменялись крепким рукопожатием. Я первым выпустил его руку. Как он отреагирует, если я скажу ему, что это не просто красивое здание, а будущая Вавилонская башня? Зная его мнение обо мне, я был уверен, что он лишь вздохнет, сожалея о моей бесконечной самонадеянности, и, промолчав, уйдет. Наверное, лучше оставить все как есть, и пусть будущие события говорят сами за себя.
— Большое спасибо. А как обстоят ваши прочие дела?
— Спасибо, ужасно. Устал до смерти. Когда мы наконец разобьем Ктулу, я буду очень счастлив. Пока же жизнь не доставляет мне особых радостей.
— Да, Ктулу говорит довольно неприятные вещи.
Хассан поднял голову и поскреб шею. Только тут я вдруг заметил, что он небрит.
— На прошлой неделе возле моего офиса был найден «дипломат», в котором было достаточно пластиковой взрывчатки, чтобы взорвать половину дворца. Но внутри не оказалось ни таймера, ни взрывателя, только взрывчатка. И еще записка. Написанная рукой Ктулу. Знаете, что он написал? «Это твоим детям, Хассан. А ты уже мертвец».
— Представляю, каково вам было!
— Это напугало меня, но в последнее время мне довольно часто приходится пугаться. Отец учил меня, что страх подобен пище — ты поглощаешь его и извергаешь его из себя. Но иногда крепит. Иногда мне больше хотелось бы посмотреть футбольный матч, а не думать о войне. Позаботиться о себе. Да. кстати, вчера после приема Фанни рассказала мне о вашем с ней разговоре. По ее словам, вы были очень милы. У меня почему-то сложилось впечатление, что ее это даже несколько расстроило. Довольно забавно. — Он царственно помахал мне рукой и отбыл, сопровождаемый своей шайкой.
Мой Bundeshauptmann тут же снова начал что-то мне рассказывать, а я только и делал что улыбался и согласно кивал, поскольку не понимал ни слова из того, что он говорит. К счастью, вскоре нас позвали на церемонию, и у меня появилась возможность сбежать от него с многочисленными улыбками и несколькими дюжинами AufWiedersehen[85]. На верхушку здания поднялись только мы, начальники. Только нам было позволено сфотографироваться, как одной большой дружной семье, собравшейся вокруг елки. В центре стояли Хассан и Фанни. Настоящая церемония началась после того, как мы снова спустились вниз и прошли к наспех сооруженной неподалеку от здания трибуне.
Все находившиеся там должны были выступить с речью и, когда очередь дошла до меня, я сказал:
— Покойный султан Сару сделал для меня две удивительные вещи. Во-первых, он великодушно спас мне жизнь во время землетрясения. И, что, наверное, еще более важно, он убедил меня взяться за этот проект. Хотя мы не были слишком близки, этим человеком я восхищаюсь до сих пор, и мне его очень не хватает. С моей точки зрения, в нем наилучшим образом сочетались человеческие противоречия: он был провидцем, твердо стоящим обеими ногами на земле. Прагматиком, который никогда не боялся мечтать и надеяться. Его Величество, новый султан, недавно сказал мне, что, доживи его отец до этого дня и увидь это здание, он остался бы доволен. Остается только надеяться, что, когда здание будет достроено, наш Собачий музей станет достойно выполнять функции всех хороших музеев, то есть информировать, просвещать и, наконец, восхищать.
Короткая и прочувствованная речь вызвала горячие аплодисменты, хотя вряд ли среди присутствующих было много людей, достаточно хорошо знающих английский, чтобы ее понять. Австрийские чинуши говорили бесконечно, и это было вдвойне тоскливо для тех из нас, кто не имел счастья быть родом из этой страны инвертированных глаголов. Последним выступил Хассан, который поблагодарил всех сначала по-немецки, потом по-английски, а остаток краткой речи произнес на прекрасном, безукоризненном немецком, чем немало меня удивил. У этого парня в рукавах было припрятано полно сюрпризов. Оставалось лишь надеяться, что их у него окажется достаточно для победы над нехорошими ребятами в Сару.
После завершения официальной части снова забухали оркестры и снова появились еда и выпивка. Сидя на трибуне и слушая речи, я не спеша разглядывал публику и внезапно выпрямился в кресле, заметив женщину, которую сначала принял за Клэр. Бывает, твердо знаешь, что это не она, но какая-то маленькая зловредная зверушка в голове упорно долбит: нет, это точно она, до тех пор, пока окончательно не собьет нас с толку. Когда я заметил эту женщину, она как раз аплодировала, и было совершенно очевидно что у нее две здоровые руки. Но моя зверушка настаивала, нет, это Клэр! Она приехала! И на какой-то кратчайший захватывающий миг я поверил в это. Вернувшись через несколько мгновений к реальности, я почувствовал, что уровень адреналина у меня в крови зашкаливает, а сердце колотится, как после стометровки. Мне хотелось, чтобы это была она, и в то же самое время я словно окаменел. Мне так необходимо было конкретное, чудесное подтверждение ее возвращения. И в то же время, если бы это оказалась Клэр, я бы просто не знал, что ей сказать. Впрочем, неважно, поскольку это была не она, и я понял это через секунду, более пристально вглядевшись в нее. Но от ложной тревоги я весь трясся и чувствовал себя подавленным еще примерно с час, пока, наконец, выбитый из колеи всеми этими переживаниями не взял с подноса, который проносила мимо девушка, большую кружку пива. Но пиво ничуть не помогло и лишь вынудило меня срочно отправиться на поиски туалета.
Когда раздались первые выстрелы я как раз стоял с высунутым от удовольствия языком и блаженно прикрытыми глазами. Открыв глаза, я огляделся, не понимая, что происходит. Выстрелы? Крики, снова выстрелы, автоматная стрельба. Короткие лающие очереди, тишина, новые очереди с разных сторон. В туалете слева и справа были открыты окна. Из них до меня донеслась стрельба сначала с одной стороны, потом ответная с другой. Застегнув брюки, я выглянул из левого окна, но ничего не увидел. Снова стрельба. Тогда я выглянул из правого окна и увидел пробегающего мимо человека, какого-то незнакомого араба в джинсах и черной лыжной куртке, с высоко поднятой рукой, в которой что-то было зажато. Оружие.
Снова стрельба, и не успел я выскочить из туалета, как услышал два очень громких взрыва и исполненный ужаса и боли крик; женский голос, снова и снова выкрикивающий чье-то имя: «Фердль! Фердль! Фердль!»
Снаружи царил хаос. Люди валялись на земле, люди куда-то бежали, люди были перепуганы. Одни истекали кровью, другие были мертвы. Какой-то кошмар. Раньше я уже видел такое во Вьетнаме. Никто не знал, как вести себя под обстрелом. Бежать прямо на огонь? Прорываться вперед через зону поражения? Залечь? Каждый поступал по-своему и молился. К счастью, поблизости один из спецохранников Палма делал перевязку какому-то ребенку. Я бросился к нему и спросил:
— Кто это?
— Люди Ктулу. Мы предполагали, что они могут появиться сегодня. У вас есть оружие?
— Нет.
— Тогда лучше найдите. Или бегите.
Лучше убежать. Снова хаос. Как же быть? Но прежде чем я принял решение, опять послышались взрывы, целая серия. Причем совсем рядом. Бум. Бум. Бум. Глухие хлопки минометов. Неужели у них есть чертовы минометы? На дальнем конце стройплощадки к небу поднимался высокий столб черного дыма, сквозь который уже начинало зловеще пробиваться пламя. Я вспомнил, что именно там приземлился вертолет Хассана. Хассан. Фанни.
Боже мой, Фанни!
Я помчался туда, пригнувшись как можно ниже, едва ли не на карачках, как краб. Вокруг стреляли, на земле лежал австрийский полицейский, которому пуля пробила шею и размозжила плечо. Рядом валялся его пистолет. Я, не раздумывая, схватил его. Это было просто оружие. Теперь у меня по крайней мере есть оружие. Пистолет оказался легким. Похож на игрушечный, и толку от него немного, но тем не менее из него все-таки можно стрелять, и теперь у меня в руках было хоть что-то смертоносное. Я продолжал мчаться к дыму. Фанни.
Мои ноги все поняли раньше головы. Или голова подсказала ногам, а уже потом они в свою очередь сообщили мозгу. В каком бы именно порядке это ни происходило, я остановился как вкопанный еще до того, как осознал случившееся и мгновенный паралич лишил меня равновесия. Спотыкаясь, я неуверенно проковылял еще немного вперед. Я едва держался на ногах. Музей! Эти сволочи решили взорвать музей. Сначала устроить переполох, затем заложить заряды и удрать. Я знал это. Я был уверен. Эта мысль не раз приходила мне в голову все то время, пока мы здесь работали. В один прекрасный день Ктулу обязательно попытается завалить моего красавца. Это было так логично, но я отгонял подобные мысли так же, как и мысли о собственной смерти. К чему терять время на размышления о чем-то столь окончательном и неизбежном. Я стоял до тех пор, пока не вернулось чувство равновесия, а потом повернулся и посмотрел на здание. Оно все еще было на месте, довольно далеко, но вполне в пределах досягаемости. Мысль кинуться к нему мелькнула у меня в голове, но я тут же отбросил ее. Если мне удастся добежать до Фанни, я, возможно, еще смогу помочь. Если оставался хоть малейший шанс, дело того стоило. Я отвернулся от музея и бросился к вертолету.
На бегу я обратил внимание на то, что почти не слышно машин, стрельба почти стихла, зато гораздо громче стали человеческие голоса. Мольбы о помощи, крики, невнятное и жуткое бормотание тяжелораненых. Я прибавил ходу, чтобы скорее добраться до своей подруги. Может быть, я еще смогу помочь.
Тут раздалось «ла-ла-ла-ла-ла» и сразу же после этого среди дыма медленно взмыл черный вертолет султана и улетел прочь. Была ли на борту Фанни? Из кабины кто-то строчил из автомата. Зип-зип-зип-зип… стоп… зип-зип-зип-зип. Похоже, там внутри было полно народу. А Фанни с ними? Вертолет скрылся из виду.
Затем я услышал за своей спиной три мощнейших взрыва. Таких сильных, что земля вздрогнула и опрокинула меня навзничь. Я знал, что это было. Я знал, что все кончено. Я уставился в находящуюся в пяти дюймах от моего лица землю. Такую густо-коричневую. Такую живую.
⠀⠀ ⠀⠀
И напоследок расскажу еще об одном. Я видел это немного позже, когда все уже почти закончилось. Вдалеке, там, где дымились развалины музея, палмовский охранник преследовал одного из приспешников Ктулу. Оба были вооружены и бежали что было сил. И вдруг человек Ктулу превратился в большого оленя. Это правда. Я видел это собственными глазами. Не прекращая погони, человек Палма мгновенно превратился в собаку. Рыжевато-коричневого пса. Несясь на восьми, скрылись из виду как раз в тот момент, когда я наконец осознал, что именно вижу и что именно сейчас произошло у меня на глазах. Я видел это.
⠀⠀ ⠀⠀
Словно извиняясь за то, что произошло днем, погода к вечеру стала просто-таки весенней. Было тепло, в воздухе стоял целый букет чудесных ароматов — идеальная погода для прогулки.
Можете себе представить, что началось после нападения. Полиция и врачи, сирены, всеобщая сумятица и непрекращающиеся горестные вопли и крики боли раненых. Невозможно было вернуть этой вселенной хотя бы видимость логики и порядка. Семнадцать человек погибло. Гораздо больше ранено. Музей разрушен до основания. Единственной хорошей новостью стало то, что Хассану и Фанни удалось выбраться из заварухи целыми и невредимыми. Правда, не так, как я думал — на вертолете, — а на секретной спецмашине, которая постоянно находилась поблизости от королевской четы, просто так, на всякий случай. Известие о том, что моя подруга осталась жива, весьма меня порадовало.
Я старался помочь чем мог, но, к сожалению, не был ни священником, ни врачом. Я был всего-навсего архитектором, спроектировавшим здание, которого больше не существовало. Когда-то давным-давно я, улыбаясь, думал о том, что надпись «Человек, Который Построил Собачий Музей» была бы хорошей эпитафией на моей могиле. Я крутился среди раненых и пытался помочь, пытался утешить как мог, но все было бесполезно. Одна убитая горем женщина, раскачивающаяся из стороны в сторону над телом мужа, заметила меня и наградила взглядом, которого я никогда не забуду. Ее взгляд говорил: «Это твоя вина. Во всем виноват только ты».
Потом я разговаривал с полицейскими, рассказав им все, что знал. Кажется, мой рассказ не вызвал у них ничего кроме скуки. Потом я отправился обратно в отель. Целль-ам-Зее превратился в настоящий бедлам. Пожарные машины, кареты скорой помощи, вертолеты, автобусы телевидения — сотни людей буквально захлестнули городок волной мрачного возбуждения, и теперь он был похож на муравейник. Некоторые из них прибыли сюда, чтобы помочь, но большинство рвалось просто поглазеть и насладиться картиной трагедии. Но самым поразительным было то, как стремительно все они примчались. Ну и быстро же разлетались вести о кровопролитии! Этих людей очень легко было возненавидеть.
Стоило мне войти в комнату, как я услышал непрекращающиеся звонки. Телефон звонил так истошно, что мог свести с ума. Возможно, среди звонивших была Клэр или Фанни, но у меня не было сил отвечать. Я сказал портье, где я и что если я понадоблюсь какой-нибудь важной персоне, то пусть пройдет ко мне в номер. Но никто так и не появился. Телефон продолжал звонить до тех пор, пока я, не выдержав, позвонил портье и распорядился всем отвечать что меня нет.
Несколько часов спустя я все еще лежал пластом на кровати, и вдруг послышался негромкий стук в дверь. Предполагая, что это полиция, я устало поднялся и открыл. За дверью стоял Мортон Палм. Презирая себя за то, что за все это время я ни разу не вспомнил о нем и не удосужился выяснить, уцелел ли он, я крепко обнял его.
— Слава Богу, Мортон.
Мы стиснули друг друга в объятиях и долго стояли неподвижно. Наконец он попытался высвободиться, но я не отпускал его.
— Подождите, прошу вас, подождите.
— Гарри, я хочу, чтобы вы пошли со мной.
— Куда? В полицию?
— Нет, мы с вами сходим на стройплощадку.
— Зачем?
Вид у него был измученным.
— Потому что это необходимо. Вы должны пойти со мной.
— Вы серьезно, Мортон? Сейчас?
— Да, мы должны сходить туда прямо сейчас. — Ладно. — Когда я наконец оторвался от него, меня вдруг охватило чувство пустоты и утраты. Что я там забыл? Но я в любом случае не мог ему отказать, и, значит, придется идти.
Отойдя на несколько шагов от отеля, я остановился и огляделся.
— Какой прекрасный вечер. Прекрасный, хотя и дерьмовый.
Объезжая озеро, чтобы попасть на место, мы оба молчали. Мортон вел машину медленно, лицо его ничего не выражало.
Ожидая увидеть телевизионный цирк из юпитеров и камер, я был совершенно ошеломлен, поняв, что на площадке никого нет. Ни единой живой души. Я взглянул на Палма, ожидая разъяснений, но он лишь жестом предложил мне помолчать. Что же происходит?
Мы вышли из машины в том месте, где когда-то была ограда, сейчас превратившаяся в скомканные клочья сетки. Вокруг никого не было видно.
— Мортон…
— Подождите, Гарри. Я все объясню когда мы придем на место.
Но никакого места собственно не осталось. Должно быть, Ктулу прислал сюда лучшего специалиста-подрывника на всем Среднем Востоке, поскольку, казалось, здание было уничтожено полностью. Я, конечно, видел результаты взрыва и днем, но из-за царящей неразберихи и сумеречного состояния ума не успел еще оценить всей тяжести поражения. Тросы и пилоны, бетонные столбы и стальные балки — все было перемешано в одну гигантскую кучу развалин. Приди сюда человек, не знающий, что здесь было раньше, он и представить бы себе не смог, какое здесь высилось всего каких-нибудь несколько часов назад здание, счастье и гордость стольких людей. Над землей живым оставались дым и кое-где еще пробивающееся сквозь обломки пламя.
— Гарри!
— Знаете, что я сегодня видел, Мортон? Знаете, что я видел среди всего этого хаоса? Один человек превратился в оленя, а другой — его преследователь — в пса. Честное слово, я видел это собственными глазами.
— Знаю.
Я медленно повернулся к нему.
— Знаете? Откуда же вы можете знать?
— Я привел вас сюда как раз для того, чтобы все объяснить. Потому что здесь никого нет. Вы никогда не задумывались, почему много месяцев назад зашли в мой магазинчик? Или почему вы шли по улице и вдруг остановились у витрины какого-то скучного магазина стремянок? Вы просто не могли этого не сделать. Посмотрите на меня, Гарри. Нет, не так, внимательнее. А теперь коснитесь моего лица. Не бойтесь, — дотроньтесь вот до этого места.
Все еще колеблясь, не совсем понимая, что происходит, я протянул руку и дотронулся до его щеки. Как только мои пальцы коснулись его кожи, я почувствовал прикосновение к собственной щеке в том же самом месте. Но обе руки Мортона оставались на месте. Я испуганно отдернул руку. И тут же исчезло ощущение прикосновения к моей щеке.
— Сделайте это снова, Гарри. Положите сюда всю ладонь.
Я положил ладонь ему на лицо и почувствовал такое же прикосновение на своем собственном.
— Что это? — прошептал я.
— Вы зашли в мой магазин, потому что нуждались во мне. Вы всегда нуждались в ком-то, кто помог бы вам яснее все понимать. Иногда это были женщины, а какое-то время вы думали, что это Хазенхюттль. Вы думали, что зашли ко мне по собственной воле, но ошибались. Я ждал вас.
— А Хазенхюттль? Вы знаете о нем? Об этом моем Надзирателе?
— Хазенхюттль — это просто вы сами. В то время вам нужен был кто-то вроде него. Поэтому вы и создали его, чтобы помочь себе справиться со своими проблемами. Все его страхи были вашими собственными, но и уверенность тоже. Он был просто другой вашей частью, из плоти и крови. И «умер» он тогда, когда перестал быть вам нужен. Когда в душе вы поняли, что справитесь сами.
Сквозь меня, как вода, хлестали волны невыносимых эмоций. Мне казалось, будто я рожаю. Или умираю. Когда я снова обрел дар речи, я только и смог что с трудом выговорить:
— А вы?
— Я — нечто другое. То, что он рассказал вам о Башне, правда. Вы и сами знали это с самого своего рождения, но вам необходимо было создать кого-нибудь вроде него, чтобы услышать об этом от кого-то еще, а не искать истину в себе самом. Все правильно. Теперь вы знаете, и это главное. Случившееся сегодня не имеет никакого отношения к вашей работе, но то, как вы отреагировали на происшедшее, сильно повлияло на нее.
— Разве я что-нибудь сделал? Я даже не попытался остановить их. Может, мне и удалось бы, но я бросился наутек.
— Нет, не так. Вместо того чтобы проявить эгоизм и попытаться спасти свое здание, свое творение, самым важным для вас было спасти жизнь своей подруги. Подруги, которая так ужасно поступила с вами. Это было испытанием. И мы понятия не имели, как вы поступите.
— Испытанием? Вы хотите сказать, что все это было подстроено? Вы устроили мне выпускной экзамен?
— Нет, мы ничего не знали о предстоящем нападении, но, когда оно произошло, сделали все возможное, чтобы остановить его. И в то же время наблюдали за вами. То, как вы реагировали, возможно, было даже важнее спасения Башни. Вы доказали, что достойны строить ее. И теперь вам предстоит решать, хотите ли вы попробовать еще раз.
— Попробовать что? Я ничего не понимаю! — Я закрыл лицо руками и попытался отдышаться. Это оказалось нелегко. Палм коснулся моего плеча, но я поспешно отступил назад. — Что вы делаете? Что все это значит?
— Это Вавилонская башня, и вы были здесь для того, чтобы построить ее заново по причинам, о которых поведал вам Хазенхюттль. С тех самых пор, как была разрушена первая Башня, Человек то и дело пытается возвести ее вновь. Но всегда находились люди, подобные Ктулу, которые не желали этого. Мир их не волнует. И вот вам результат.
— Так почему же вы не остановите всех проклятых Ктулу в мире? Гитлеров и Сталиных? Почему вы и все эти ваши сонмы ангелов и сраных херувимов просто не возьмете и не покончите со всеми этими ублюдками, чтобы все мы — остальные простые ребята — могли жить спокойно? А? Почему вы этого не сделаете?
— Потому что это дело Человека. И вам, людям, было предоставлено все необходимое, чтобы сделать это. Как с этой Башней. Человечество располагает всеми орудиями для ее строительства. Разумом, интуицией, предвидением…
— А после того как она будет выстроена? — Теперь я рассердился. Мне уже плевать было, кто он такой. Сейчас я ненавидел его за спокойствие и снисходительный тон.
— Как только это произойдет, вы вернетесь в рай. Но только если построите ее. Идите сюда. Хочу вам кое-что показать.
— Подождите! А как же насчет собаки и оленя? Что это было?
— Идите сюда, Гарри. Всему свое время. — Не дожидаясь меня, он направился к развалинам. Я двинулся за ним. Когда мы добрались до обломков, он нагнулся, положил руку на землю. И жестом велел мне сделать то же самое.
— Чувствуете? — Что?
— Подождите и постарайтесь ощутить это всей ладонью.
Прежде чем я что-то почувствовал, прошло некоторое время. А когда почувствовал, то это было похоже на какую-то слабую вибрацию. Она не ослабевала, но и не усиливалась.
— Что это?
— Земля начинает заново отстраивать Башню. За ночь она справится. К завтрашнему утру башня будет настолько высока, насколько вы были правы в своем проекте. Около одной трети, не больше. Потом она перестанет расти. И никто кроме вас не будет знать, что это случилось. Мир лишь будет помнить о происшедшем и считать, что взрыв разрушил здание не полностью. Это дар Господа. Он делает это ради вас. А уж продолжать строительство до тех пор, пока все не получится как нужно, предстоит вам или другим людям.
— Я вам не верю.
— А вы послушайте землю. Можете хоть всю ночь оставаться здесь и наблюдать, как это происходит.
Я снова коснулся земли. Вибрация стала сильнее. Она и страшила и завораживала.
— А что если я не хочу больше этим заниматься? Что если никто не захочет?
— Тогда она так будет стоять, заброшенная и забытая, до тех пор пока люди не поймут, что она собой представляет, и не возобновят работу.
— Но почему я?
— Вы никак не устаете задавать этот вопрос снова и снова. Да потому, что вы потомок Нимрода и еще потому, что вы вдохновенный художник. Но в основном потому, что сегодня вы предпочли помочь, а не спасать собственную шкуру. Вот за это вам и будет позволено продолжать, если захотите.
Тем не менее, должен вас предупредить: ничто не дается просто так. Теперь Ктулу выиграет войну с Хассаном и продолжать строительство, даже если вы и решитесь на это, будет очень опасно и трудно. Возможно и то, что вы, промучавшись над Башней остаток жизни, так ничего и не добьетесь. Никаких гарантий нет. Есть только сладость творчества и неумирающая надежда на достижение цели.
Я медленно поднялся. Палм тоже. Я вытянул руку и снова коснулся его лица и снова почувствовал прикосновение невидимой руки к своему.
— А что же с Клэр? Она оставит меня?
— Не знаю. — Он улыбнулся и положил свою ладонь поверх моей прижимающейся к его лицу. — Мне ведь тоже не все говорят.
— Так это правда, Палм? Все, что вы сейчас рассказали?
— Да, Гарри. Все это чистая правда.
— А кто были эти олень и пес?
— Мир полон разных странных вещей. Некоторые из них дружественны нам, другие — нет.
— Каковы мои шансы добиться успеха?
Улыбаясь еще шире, он пожал плечами.
— Зная вас, сказал бы, что больше половины. — А что если я…
— Тсс. Смотрите.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀