Посвящается Диане Вакоски
Что мне сразу понравилось в Майкле Билле — это его истории. Некоторые люди обладают чудесной способностью — мельчайшее, самое незначительное событие превратить в приключение, в зарубку на сердце или по самой меньшей мере вызвать добрый, здоровый смех, сдувающий пыль со старых наскучивших полочек наших будней.
⠀⠀ ⠀⠀
— Когда-то у меня был телефонный номер, лишь одной цифрой отличавшийся от номера городской службы занятости. И постоянно кто-нибудь звонил мне и спрашивал директора службы, мистера Позаменти. Обычно я очень вежливо отвечал: извините, мол, вы ошиблись номером. Но где-то раз этак после пятидесяти при каждом таком звонке глаза у меня начинали косить и все заволакивало красной пеленой… И что еще меня сводило с ума — это какие тупицы мне звонили. Похоже, каждый второй не мог усвоить, как правильно набирать номер! А некоторые, услышав, что не туда попали, судя по всему, начинали подозревать, что я пытаюсь их одурачить. Мол, они-то набрали номер правильно, а какой-то гаденыш так и норовит их надуть!.. Однажды утром такой звонок застал меня не в духе, и когда парень сказал: «Можно мне поговорить с мистером Позаменти?» — я на какое-то мгновение запнулся, посмотрел на трубку, а потом ответил: «Он у телефона».
«Мм, мое имя Рикки Отто, я бы хотел получить работу в муниципалитете».
«Какова ваша квалификация, мистер Отто?»
«Чего-чего?»
«Чем вы раньше занимались, чтобы рассчитывать на работу в муниципалитете?»
«Я служил в армии и водил грузовик. Я буду водить грузовик для муниципалитета».
«Звучит вполне подходяще. Почему бы не договориться о встрече прямо сейчас?»
«Меня устраивает».
«Хорошо, мистер Отто. Тогда я бы хотел, чтобы вы пришли в здание муниципалитета во вторник утром, в офис номер тридцать два, нарядившись совой. Вас это устроит?»
«Нарядившись кем? Что вы сказали?»
«Нарядившись совой, мистер Отто».
⠀⠀ ⠀⠀
Также Майкл чудесно курит. Он умеет самым драматичным образом затянуться и мастерски выбирает время, так что, пока затягивается, сказанное им до этого оседает в сознании и, достигнув дна, взрывается как раз в тот момент, когда он собирается продолжить рассказ.
Майкл с улыбкой пожал плечами и выпустил дым к потолку.
— Отто очень долго ничего не говорил, а потом просто повесил трубку. Щелк.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Мы познакомились таинственным, романтическим образом.
Гленн, парень, с которым я жил, погиб в том ужасном землетрясении, от которого недавно так пострадал Лос-Анджелес. Мы очень любили друг друга и хранили друг другу верность. Мы считали, что нам здорово повезло в дни этой чумы нашего времени — СПИДа, когда столь многие из наших друзей-геев или умерли, или без особой надежды ждали результатов анализа крови.* Гленн часто с горечью шутил, что за одно поколение голубые превратились из социальных парий в физических. Но у нас как-то все хорошо сложилось — у нас была наша любовь, здоровье, и оба нашли работу, которой многие завидовали.
И вот однажды вечером, когда Гленн был во внутреннем дворике, произошло землетрясение. Наш дом буквально раскололо пополам, и гигантские обломки рухнули на голову моего друга.
Я ехал домой с радиостудии. Каким-то чудом единственное, что я ощутил, — это как дорога на мультяшный манер изгибается и скручивается; ну прямо сцена из сна Микки-Мауса. Помню, как черно-серое покрытие пошло волнами, словно угорь, подбрасывая в воздух ставшие вдруг невесомыми легковушки и грузовики. Все те часы, которые потребовались, чтобы добраться до дома, меня не покидали мысли о том, как Гленн всегда боялся землетрясения, как часто говорил, что надо бы уезжать отсюда, пока не пришла беда. Я с улыбкой спрашивал: «Как ты можешь уехать из Калифорнии, когда у тебя здесь такой успех?» — а он отвечал: «У того, кто умер, не может быть никакого успеха, Инграм».
Вот о чем я думал, пробираясь через расколотое и стонущее лицо Лос-Анджелеса в тот вечер утраты. Зимой в Лос-Анджелесе очень красиво, но быстро темнеет. Когда я добрался до нашего дома, было около восьми и стояла кромешная тьма. Фонари не горели, по изуродованной улице не двигались машины, слышны были только резкий треск и шипение пожаров да звук вертолета, низко пролетавшего каждые несколько минут.
Поняв, что стою перед местом, где еще утром было мое жилище, я бросился к тому, что от него осталось, и начал раскапывать.
Это отдельная история, но я веду рассказ не о том. Да и не такой я хороший рассказчик, как Майкл, так что вы добились бы от меня лишь слез да попыток оправдаться перед мертвыми и живыми — пусть поймут, почему я не сумел спасти человека, которого любил.
Когда мы отыскали Гленна, он был еще жив. Да, каким-то образом нам удалось его отыскать в этом нагромождении дымящихся камней. Вместе с соседом мы вытащили из кучи то, что осталось от Гленна. Только чтобы увидеть, как он, попытавшись улыбнуться, разжал мою руку и умер.
Похоронив его (помните новые кладбища, что возникли после землетрясения в этом хаосе в местах вроде Форест-Лона? Цены на земельные участки в Калифорнии снова взмыли ввысь, но на этот раз ради пространства под землей, а не на ней), я написал обо всем этом в письме моей сестре Марис. Результатом письма стали две удивительные вещи: во-первых, я получил от нее ответ очень скоро, что уже само по себе было замечательно, учитывая положение вещей в Калифорнии после землетрясения, а во-вторых, в письме она советовала мне позвонить человеку по имени Майкл Билла. Муж Марис предлагал мне связаться с Биллой, так как знал, что мы «поладим». Вот и все.
С мужем сестры я виделся несколько раз, и, хотя он мне нравился, его самоуверенность меня несколько покоробила: как он мог подумать, что знает, с кем я могу «поладить»?
Но одиночество пленных не берет — оно или убивает, или отпускает. Меня оно чуть не убило. Просеяв развалины дома и руины своей жизни, я обнаружил, как мало мне хотелось спасти. Пригоршню вещей (кроме воспоминаний), чтобы отряхнуть с них пыль, отремонтировать, сохранить…
Вскоре после этого у меня был период, когда я разглядывал витрины оружейных магазинов и составлял списки знакомых докторов, которые согласились бы выписать мне не совсем обычный рецепт.
Это прошло, но чувство печальной невесомости осталось. У смерти в меню множество разнообразных блюд, кроме таких, как старое доброе прекращение работы мозга или ударов сердца.
Вообще-то, это Майкл и сказал мне, что смерть похожа на бармена, который умеет смешивать множество экзотических напитков, а не только стандартный ерш или двойную водку.
— Подумай о разнообразии смертей, Инграм. Я вырос в городе, полном сицилиек. Многие потеряли мужей еще совсем молодыми. И после этого — шестьдесят лет назад — облачились в черные траурные одежды и — фьють! Сколько бы сексуальности и жизни ни оставалось у них внутри на тот момент, все это испустило дух вместе с мужьями. И учти, когда это случилось, им было восемнадцать, а когда я познакомился с ними — восемьдесят!.. Или мой одноклассник, который не попал в Йельский университет: в этом сукином сыне что-то умерло! Говорю тебе, до сих пор он не переставая твердит, как его вздрючила приемная комиссия. А ведь этот человек многого добился в жизни! Что бы это ни было — эго старшеклассника, самоуверенность, отличавшая его до того дня, как пришло письмо из Йеля, — это умерло. Покойся с миром!
Маленькие смерти. Смерти, которые мы можем себе позволить, поскольку в нас еще столько всего продолжает жить. Здесь можно провести аналогию с пьянством — некоторые люди пьют и пьют, сами сознавая, что затягивают на шее петлю. Но обычно они позволяют себе «утратить» некоторые качества, дать им умереть на денек, поскольку сложились определенные обстоятельства. Я ведь сегодня вечером не за рулем? Стало быть, не страшно и окосеть. Мы же среди своих? Значит, я могу побыть ослом.
— Ты думаешь, разгуливать, напялив на голову абажур, — это что-то вроде смерти?
— Конечно, это смерть здравого смысла. Опасно, если это обнаружит кто-то не тот. Сам понимаешь. Посмотри на чокнутых в своей передаче.
Я веду на радио ток-шоу. Последние пять лет это пресловутая передача «За гранью», куда я приглашаю законченных чудаков, усаживаю их и даю свободно изливаться их трепетным душам. Передача странная, она популярна и ошеломляет чаще, чем можно было бы ожидать. Гости передачи — личности творческие и (как правило) шизанутые. Работая над ней, я часто вспоминаю слова Марка Твена — мол, он предпочел бы попасть лучше в ад, чем в рай, потому что в аду больше интересных людей. Что бы ни думали о моей передаче, ее интересно послушать. Время от времени получается настоящая штучка — приходит какая-нибудь таинственная личность, имеющая глубокий сокровенный дар видеть жизненные тайны, или ясновидец, с одного взгляда говорящий о тебе три вещи, которые ты вовсе не хотел слышать. Но такое случается редко, а остальные мои гости представляют собой просто болтающиеся высоковольтные провода, доносящие энергию, замыслы, послания или тайны потустороннего мира.
Передача пользуется успехом, потому что я люблю брать у таких людей интервью, люблю слушать про их жизнь или что-либо еще, про что они могут рассказать. Однажды кто-то спросил Рональда Рейгана, почему, по его мнению, он так популярен среди американцев, и он ответил: потому что люди чувствуют мою искреннюю любовь к ним. То же самое чувствую и я по отношению к приходящим на мою передачу. Я люблю их, и мне искренне хочется выслушать их истории.
Единственное, что держало меня на плаву после смерти Гленна, — это моя передача. Гости, сумасшедшие или нет, входя в двери студии — чтобы продать ранчо по разведению черепах на Плутоне или поговорить о народе омлет, поселившемся у них во дворе, — неизменно заряжали меня особой энергией. И часто лишь вынесенное из передачи понимание, насколько увлекательна и многообразна жизнь, помогало мне дотянуть до следующего дня. В данный момент для тебя она может быть охренительно дерьмовой, но через мгновение или через час окажется интересной или, по крайней мере, начнет изменяться. Мне стоило лишь взглянуть на список посетителей передачи, и я понимал, что раз существует человек, устроивший себе жилье под брюхом лошади, или женщина, верящая, что ее часы — это Элвис Пресли, то где-то должны найтись и для меня другие места, другие возможности, другой человек, который скажет: «Да, приходи, нам есть о чем потолковать».
Так что я не купил себе пистолет и не наглотался пилюль, а однажды вечером, когда заметил, что слишком долго рассматриваю свои руки, вытащил-таки записную книжку и позвонил человеку, с которым, по мнению моего зятя, мы хорошо поладим.
А почему бы, черт возьми, не позвонить?
Майкл сначала колебался, но я расслышал в его голосе и любопытство, говорящее, что он не против сделать пробный шаг в моем направлении, если я не буду двигаться слишком быстро и не спугну его, как беспечный охотник птицу.
— Не отведать ли нам хорошего пломбира с фруктами и шоколадным сиропом?
— Похоже, мы говорим на одном языке.
— Тогда давай встретимся в кафе Брауна на Голливудском бульваре.
Я записываю «За гранью» вскоре после полудня дважды в неделю, так что могу к вечеру освободиться. В тот вечер, входя в мороженицу, я по иронии судьбы в последний момент услышал с улицы начало мелодии «Ощущал» — сумасшедшей песни «Кабаре Вольтер», доносившейся из чьей-то машины; это заставка к моей передаче. И я не понял, хорошее это предзнаменование или плохое.
В двух кабинках сидели в одиночестве двое мужчин. Один наполовину скрылся за газетой, а другой смотрел на дверь, теребя пальцем воротник рубашки. Тот, за газетой, был толстяком, а другой, что теребил воротник, похоже, слишком нервничал. Ни тот ни другой не выглядели обнадеживающе.
— Эй, Инграм Йорк! — раздался из-за спины оклик.
Голос звучал знакомо. Обернувшись в надежде увидеть Майкла Биллу, вместо него я увидел Вилли Снейкспира. Вилли был завсегдатаем моей передачи, мы приглашали его, когда требовался трепач, чтобы оживить беседу. Он забавный, может болтать о чем угодно и, как водится, с мозгами набекрень. Живет с двумя удавами боа-констриктор по имени Лаверна и Серли и всегда приносит их с собой в студию. Я люблю Вилли — в малых дозах, — но в тот вечер он мне был совершенно ни к чему. Билла знал, чем я зарабатываю на жизнь, но в нашу первую встречу мне не хотелось живого свидетельства, какими людьми я сам себя ежедневно окружаю.
— Знай я, что наткнусь на тебя, взял бы с собой змей!
— Привет, Вилли. Увидимся позже.
— А как насчет мороженого, Инграм? Я только что получил пенсию и хотел бы угостить тебя мороженым.
— Спасибо, Вилли, но у меня тут встреча кое с кем. Можно перенести угощение на потом?
Он посмотрел на меня, как смотрят утки: искоса и с полным вниманием.
— Чую дымок! Свидание, а?
— С другом.
Он улыбнулся:
— Ты слышал анекдот про Джека Николсона? Подходит к нему на вечеринке красивая женщина и говорит: «Привет, Джек! Хочешь со мной потанцевать?» А Джек осмотрел ее с ног до головы и говорит: «Не тот глагол, милашка. Ты выбрала не тот глагол!»
Вилли рассказал это во весь голос, а когда закончил, кто-то у меня за спиной громко и одобрительно рассмеялся. Оглянувшись, я увидел толстяка; он отложил газету, на лице широкая улыбка. Может быть, он не был толстяком — просто крупный, большой мужчина. Штангист или играет в американский футбол? Взглянув на меня, он помахал рукой и жестом пригласил присесть рядом. Вилли похлопал меня по спине и ушел.
Майкл привстал и протянул огромную руку.
— Ты такой большой. По телефону казалось, ты среднего роста.
— Если говорить о голосах, скажи: «Здравствуйте. Инопланетяне высадились».
Я удивился:
— Ты слушаешь мою передачу?
— Иногда. На мой вкус, она немного с перебором, но мне нравится, как ты ее ведешь — ты обращаешься с этой публикой так, будто они нормальные люди, а не редкостные тропические рыбы.
Я сел.
— Некоторые из них действительно тропические рыбы. Просто отрастили ноги, чтобы прийти на передачу.
— Когда я вошел, я не мог угадать, который из посетителей ты.
Он поднял руки вверх:
— Всегда забываю сказать, чтобы высматривали здоровенного парня. Меня нетрудно опознать, если я предупрежу об этом… Но признаюсь тебе — я забываю о своем росте. В детстве у нас был золотистый ретривер, весивший, наверное, фунтов восемьдесят. Чертовски большая псина. Но сама она была убеждена, что миниатюрна и изящна, как француженка. Она втискивалась в самое крохотное креслице в доме и скрючивалась там, делая вид, будто кресло ей вполне впору, хотя было ясно, что ей бы лучше растянуться на кушетке. Вот и я такой же. Я покупаю туфли, которые мне жмут, и не верю, когда мне говорят, что у меня пятьдесят шестой размер… В душе я Эдит Пиаф.
Принесли пломбир, и я рассказал Майклу, как работаю над передачей, описал несколько наиболее колоритных персонажей. Он не мог спокойно сидеть на месте, но, несмотря на поигрывание ложкой и передвигание стакана по столу туда-сюда, не вызывало сомнений, что все его внимание направлено на тебя.
Когда пришел его черед рассказать о себе, его суетливость пропала и все в нем как бы замедлилось до темпа беседы у камина. Ему было что рассказать, и он знал, что вам это понравится и захочется еще, надо только подстроиться к его темпу и не выражать нетерпения. Сначала мне показалось это грубой манерностью — он создавал ощущение, будто ждет не дождется, пока ты закончишь, чтобы он мог рассказать свое. Но, побыв с ним некоторое время, я понял, что Майкл нетерпелив во всем, кроме разговора. У него не было никакого другого хобби. Его рыбалкой, коллекционированием марок, роскошными пирами с друзьями в дорогих ресторанах были разговоры. Только они давали ему возможность расслабиться.
Он держал в центре преуспевающий магазин товаров для мужчин — «Кабинет доктора Калигари» — и проводил бо́льшую часть своего времени за работой. Ездил Майкл в малолитражке, жил в хорошо обставленном небольшом домике в Ларчмонте и, казалось, все свободное время проводил за чтением.
Вечер мы закончили партией в гольф в Западном Голливуде. Я не гонял мячики по лужайке со школьных лет, но люблю боулинг и роликовые коньки, и было захватывающе снова погрузиться в это и оглядываться на Майкла через плечо, словно он пассажир на заднем сиденье моего автомобиля.
После первых взмахов клюшкой Билла снял пиджак. Он был еще больше, чем показался мне вначале.
— Ты играешь в футбол?
Он покачал головой:
— Меня всегда об этом спрашивают, но я не играю. Я никогда не был хорошим спортсменом, но люблю такие штуки. В детстве я был просто жирным. Знаешь, из тех, кто носит в мешке с завтраком три шоколадки, а после школы приходит домой и съедает большой кусок шоколадного торта. Боже, я был обжора… В детстве тебе так нужно, чтобы тебя любили, но ты делаешь все, чтобы помешать этому. Слишком много ешь, редко моешься, хнычешь… — Он сделал первый удар, и мяч взлетел ввысь. — Благодарю Бога за Клинтона.
— Кто такой Клинтон?
Майкл взглянул на меня так, будто я задал очень личный вопрос. Возникла пауза, во время которой он держал клюшку прямо у земли и размахивал ею туда-сюда.
— Парень, который спас мне жизнь. И не один раз.
Бар в отеле «Вествуд Мьюз» — любимое место тусовки работников лос-анджелесского радио. После гольфа я предложил зайти туда. Майкл улыбнулся и сказал, что не пьет, но любит посещать хорошие бары.
— Как это, если не пьешь?
Я подумал о его нервозности, о его ставшей уже заметной неспособности сидеть спокойно хотя бы несколько минут. Хорошим бар становится для тебя не раньше чем через час. Ты должен сперва расслабиться, позволить ему взять тебя за руку и показать себя с лучших сторон — своих завсегдатаев, музыку, самые уютные места.
— Потому что хороший бар — это место, где чувствуешь себя достаточно удобно, чтобы рассказать историю. Даже если она занимает несколько часов.
Майкл взял большой бокал безалкогольного пива с гренадином.
Мы сидели в углу возле аквариума с голубыми рыбками и наблюдали, как в помещение вошли мужчина с женой. Он был очень внимателен к ней, но она, эффектная женщина с рыжими волосами, выглядела как гнев божий. Я поделился этим наблюдением с Майклом, и он кивнул:
— Я как раз думал об этом! У нее такой вид, будто он только что признался ей, что у него есть другая женщина… Одна из самых важных женщин в моей жизни была рыжей. Эдди Девон — первая женщина, о которой я когда-либо мечтал. В пятнадцать лет у нее было тело, от которого взвыли бы монахи. Эдди Девон даже жвачку жевала эротично! Ты замечал, что, когда девочки-подростки жуют жвачку, у них рот как будто полон непристойности — розовый и эротичный? Цвета этого напитка. — Он поднял свой бокал. — Все в школе заглядывались на нее, и она это знала. Это вызывает самоупоение в молодых девицах, от которого они просто пылают, — знать, что они находятся в центре внимания и весь мир не сводит с них глаз. А может быть, в глубине души они понимают и то, что так будет не больше чем несколько лет, и наслаждаются, пока есть такая возможность… В общем, Эдди сводила всех нас с ума — в том числе и толстяка Майка Биллу. Знаешь, каково это, когда тебя дразнят Жирножопым перед Эдди Девон? Это хуже всего, Инграм. В детстве это одна из смертельных ран. Но мы в детстве крепки — ощущая ее дыхание рядом, я выносил оскорбления от прочих пацанов. Иногда она даже говорила мне что-нибудь хорошее или улыбалась, и это снимало изрядную часть моих мук… Боже, сколько времени я не думал о той девочке? Наверное, все из-за того, что ты напомнил мне про Клинтона.
Майкл надолго припал к своему напитку, а потом со стуком поставил на стол.
— Я должен рассказать тебе историю про Клинтона и Эдди… Его звали Клинтон Дайкс. Он жил на той же улице, что и я, в сиротском приюте Святой Деборы. В приюте все ребята были хулиганы, но Клинтон не пробыл там и пяти минут, как поставил всех на место и стал главарем. Знаешь, как он себя называл? «Князь Пяти Пальцев». Не спрашивай меня почему. Родом он был из Нью-Йорка, но я так и не узнал подробностей, как он оказался в Святой Деборе, он сказал только, что его родители умерли… Клинтон был совершенный, законченный псих. Наверное, шизофреник, но мы в то время не знали таких умных слов и просто думали, что у него паршивый характер. Клинтон был таким психованным, что во время драки хватал что попадется под руку и лупил по голове. Я видел эту картину. У нас в городке было много крутых ребят, но, увидев такое, они поняли, что им грозит. Клинтон был бешеный, как муха в банке.
— Что за странный образ. Вы дружили? Ты ведь вроде бы сказал, что тебя ребята держали за тюфяка-недотепу.
Майкл кивнул и закрыл глаза:
— Да, но ты знаешь, как ребята привязываются друг к другу без всякой причины, не иначе как из-за какой-то странной химии? Так и мы с Клинтоном с первого же дня, как познакомились, стали приятелями. Приют был неподалеку от моего дома, на той же улице, — в десяти минутах ходьбы. В первый же день, как Клинтон появился у нас в школе, мы вместе пошли домой, просто потому что нам оказалось по пути. Когда дошли до моего дома, он похлопал меня по плечу и сказал: «До завтра» — а на следующее утро ждал у моих ворот, чтобы вместе пойти в школу. С тех пор так и повелось… На второй день в обеденный перерыв Энтони Фанелли назвал Клинтона нацистом, и тот вмазал ему в ухо бутербродом. Бутерброд был с яичным салатом. До сих пор помню это желто-белое месиво, стекающее по щеке Фанелли на шею. — Билла наклонился вперед и в возбуждении сцепил руки. — Видишь ли, Энтони был крутым парнем, но, когда Клинтон так быстро и крепко залепил ему бутербродом, в глазах у него появилось испуганное выражение — типа, нет, в этот котелок я больше не суну ложку, спасибо большое.
Билла с таким смаком рассказывал и так весело вспоминал, что я отчетливо представил выражение лица Фанелли — потрясение от внезапного удара и стыд, что тебя так унизили перед всеми.
— И что сделал Фанелли?
— Глядя прямо перед собой, доел остатки бутерброда. Потом подошла Эдди Девон со своей свитой и остановилась посмотреть на него. Не сомневаясь, что все слушают, она сучьим голоском проговорила: «Энтони, у тебя лицо измазано яйцом…»[17] Краем глаза я заметил, как Клинтон поднял руку и щелкнул пальцами, привлекая ее внимание. Мы все посмотрели на него, потому что теперь дело было в них, хотя сама она еще об этом не знала: Королева Школы против Князя Пяти Пальцев… Она взглянула на него. Клинтон подошел к Энтони, провел пальцем по яичному салату у него на лице, потом засунул его в рот и сказал Эдди: «Вкусно — как ты!»
Мы с Майклом начали вместе проводить время. Хотя часто он слишком много болтал, мне нравилось его общество. Его величайшими достоинствами были врожденная доброта и оптимизм, и то и другое вызывали во мне восхищение и стыд. До нашего знакомства я считал себя в общем достойным, порядочным человеком, готовым при необходимости поделиться с другими и не спешащим их осуждать. Но Майкл видел все так лучезарно, что редко вообще кого-либо осуждал. Он любил блюда, которые стряпала ему жизнь, и ел их без жалоб, с неуемным аппетитом голодного ребенка. Он был из тех немногих известных мне взрослых людей, кто искренне счастлив своей жизнью, невзирая на обычные взлеты и падения, через которые все мы проходим с понедельника до воскресенья. Пребывание рядом с ним помогало жить, а иногда прямо-таки вдохновляло. Когда я сказал ему об этом, он охотно согласился.
— Это все от моего детства. Я уверен, здесь есть связь. Видишь ли, я сказал тебе, что был ужасно толстым мальчишкой, жаждущим всеобщей любви. И прикол в том, что, когда в мою жизнь вошел Клинтон, весь мир действительно меня полюбил. По крайней мере, весь мой мир. Здесь сложились две вещи — первое, поскольку Клинтон меня любил, остальным тоже приходилось любить меня, чтобы он их не колотил. А это потянуло за собой другое — ребята стали думать: наверное, есть что-то в Майке Билле, раз Клинтон водится с ним, в Билле кроется какая-то крутизна, которой мы пока не замечали, но теперь заметим… Это была величайшая постановка «Нового платья короля», какую я только видел, Инграм. Никакой крутизны во мне не было. Я был толстяком-посредственностью и мечтал быть принятым в компанию избранных. Помнишь ту песенку Доби Грея? Мне она казалась самой обалденной вещью на свете. Но разве такой тюфяк, как я, мог быть туда принятым? Если бы не Клинтон, все мое детство прошло бы в дерьме. А так годы после двенадцати превратились в блаженство.
— Ты так говоришь, будто он был твой ангел-хранитель.
— Несомненно, так оно и было.
— И что с ним стало? Ты встречал его с тех пор?
— Время от времени.
Мы ходили в мексиканские рестораны, на пляж, беспечно обсуждали фильмы. Примерно через два месяца после знакомства мне стало ясно, что я еще не полюбил Майкла, но уже полюбил многое в нем.
Наши отношения не включали секс. В душе я все еще считал себя партнером Гленна и не хотел разрушать эту иллюзию в поисках чего-то нового. Майкл не делал никаких движений в этом направлении, и я заключил, что он или очень нетороплив в таких вещах, или тоже не хочет переводить нашу дружбу в эту плоскость.
— Когда ты впервые понял, что голубой?
Мы обедали в ресторане «Гингэм-Гарден» в Ларчмонте. Полотняный тент над террасой спасал от солнца, люди вокруг слишком громко разговаривали о своих любовницах, съемках плохих фильмов или болезнях. Не обязательно в этом порядке, но это самые популярные темы бесед в мировой киностолице.
Я задал вопрос тихо, но Майкл протрубил ответ, как фанфара:
— Примерно через год после того, как познакомился с Клинтоном. Он украл из кондитерской несколько журналов «Плейбой», и мы рассматривали их у меня. Клинтон спросил, как мне нравятся картинки. Я пожал плечами и ответил, что нормальные. Он спросил, не хочется ли мне трахнуть одну из этих девок, и я сказал: «Еще бы! А тебе разве нет?» — «Не-а. Кто же захочет обломиться на всем этом?..» Я не понял, что значит «все это», но его слова звучали внушительно, и я промолчал. Клинтон вытащил из-под рубашки другой журнал и бросил передо мной, словно это было какое-то доказательство. Помнишь, в прежние дни в эротических журналах не показывали все так уж откровенно? Это можно было увидеть только в нудистских изданиях вроде «Место под солнцем» или «Солнцепоклонники». Они стоили три бакса, по тем временам целое состояние, и считалось, что это журналы для «серьезных нудистов».
Майкл произнес этот термин так громко, что некоторые женщины вокруг оторвались от чая со льдом и наградили моего друга холодными, уничтожающими взглядами. Он не обратил внимания.
— В общем, Клинтон положил журнал передо мной и раскрыл на странице, где голые мужчины играли в волейбол. Они были великолепны — мускулистые, пышущие здоровьем. И они были действительно привлекательнее девиц, которые явно проигрывали — со всей своей приветливостью, большими грудями и журнальными улыбками. Я впервые видел женщин в таких пикантных позах, но мужчины казались более привлекательными и возбуждающими. Женщины выглядели таинственными и впечатляющими, а до мужчин хотелось дотянуться сквозь страницы журнала и потрогать.
— И между вами что-то произошло в тот день?
— Нет. Не тогда.
— Позже?
Он не ответил на этот вопрос, потому что к нашему столику подошел какой-то его знакомый и поздоровался.
Однажды вечером я вел передачу, в которой участвовала целая компания людей, утверждавших, что они новые воплощения знаменитостей. Среди них были Гитлер, Моцарт, Жан-Жак Руссо. В последние пятнадцать минут передачи мы всегда отвечали на звонки слушателей. Больше всего звонков (и ругани) получил Гитлер, но и Моцарта кто-то спросил, понравился ли ему фильм «Амадеус» и правда ли, что Сальери его отравил. Бедняга Руссо (почтальон из Темпа, штат Аризона) оставался без внимания, пока не раздался последний звонок.
Я не узнал голоса.
— Мистер Руссо, не могли бы вы точно сказать, что имели в виду, говоря в шестой книге вашей «Исповеди»: «Верующие обычно создают Бога по образу и подобию своему. Добрые делают его добрым, злые — злым; фанатики, полные ненависти и желчи, могут видеть лишь ад, потому что хотят проклясть весь мир, в то время как нежные, любящие души вряд ли верят в подобное место».
Руссо на мгновение задумался, а потом пододвинулся к микрофону:
— Бог в глазах смотрящего. Добрый человек видит в Боге положительную силу, а злой видит в Нем угрозу. Что может быть проще?
Мой продюсер указал на часы. Оставалось всего две минуты, а я еще не объявил, кто приглашен на следующую передачу.
Но прежде чем я успел что-то сказать, голос по телефону проговорил:
— Мистер Руссо, не считаете ли вы, что если бы человечество хотело чего-то правильного, то люди могли бы давным-давно уже это иметь?
— Простите, но мистер Руссо не может вам ответить, потому что у нас кончилось время. Завтра в нашей передаче мы поговорим с рок-группой «Гремучий оргазм», все музыканты которой играют исключительно на микроволновых печах. Всех сердечно приглашаем присоединяться к нам, где бы вы ни были!
На следующее утро я подъехал к «Кабинету доктора Калигари» купить рубашку и повидаться с Майклом.
Как только я вошел в дверь, он набросился на меня:
— Ты меня оборвал! Свинья! Как ты мог?
— Оборвал? Когда?
— Вчера вечером, во время передачи! Это я звонил Руссо. Хотел дать тебе знать, что слушаю.
— Это был ты? С этой цитатой про Бога. Почему ты не позвонил раньше? Это был единственный интересный вопрос за всю передачу. Я и не знал, что ты такой поклонник Руссо.
Он удовлетворенно хмыкнул:
— Я собирался поймать парня этой цитатой из Хэзлитта. Насчет того, что было бы, если бы человечество захотело чего-то правильного. Я все спланировал.
— Срезать его? Но это же был просто почтальон из Аризоны.
— Это был вонючий самозванец, Инграм. Остальные психи в передаче искренне верили в то, что говорят. Кроме этого. Он, очевидно, просто прочел «Исповедь» и решил прийти на передачу… Не отговаривай меня. Терпеть не могу самозванцев. Даже тех, что приходят на твою передачу.
— Ко мне на передачу приходит много таких, Майкл. Она называется «За гранью».
Его недавний гнев вывел меня из равновесия, но он быстро успокоился — лицо приобрело прежнюю мягкость, а брови из буквы «V» опять улеглись в дуги. Через мгновение после восстановления наших отношений я уяснил, что до того никогда не видел Майкла по-настоящему рассерженным. Что случилось?
— Майкл, с тобой все в порядке? Что-то не так?
Вместо ответа он взял меня за рукав и потянул в заднюю комнату магазина, где у него была контора.
— Хочу, чтобы ты взглянул кое на что.
Его офис маленький и без излишеств. На нескольких стульях из серого гладкого металла сидеть неудобно. Единственная картина на стене — увеличенный кадр из фильма «Кабинет доктора Калигари», и эту же картинку магазин воспроизводит на своих бланках.
— Взгляни.
Майкл прошел за стол и протянул мне сложенный листок бумаги. Я взглянул. На нем жирно, красными чернилами было написано несколько слов. Очень коряво, детским почерком. Точки над «i» были скорее кружками, чем точками, и все такое.
Дорогой Майк,
прошло немало времени, верно? Что ж, ты обрадуешься, узнав, что твой старый приятель Клинтон собирается скоро тебя навестить. Так что приготовь все к вечеринке. Я выезжаю, малыш.
Я попытался отдать письмо обратно, но он не взял его, и я положил листок на край стола. Майкл с несчастным видом уставился на него.
— Приезжает Клинтон? Ну и что?
— Он уже здесь.
Повернувшись, Майкл отодвинул занавеску позади стола и жестом поманил меня к себе. Когда я подошел, он указал на другую сторону улицы. Его руки не могли найти покоя. Они не тряслись, но все его существо излучало какую-то нервозность, какое-то сильное тревожное напряжение. Будто мгновение назад его сильно ударило током, и теперь он не сразу мог прийти в себя.
Улица была полна машин и прохожих, дыма и шума. Толпы людей куда-то двигались, двигались.
— Что ты хотел мне показать?
Он ткнул пальцем:
— Светофор вон там. Видишь, мальчишка прислонился к столбу? В футболке с номером двадцать три?
— В красной?
— Да. Это Клинтон.
— Майкл, — усмехнулся я, — ему же лет пятнадцать.
— Знаю. — Он опустил занавеску.
В последний момент «Клинтон» посмотрел в нашу сторону, как будто почувствовав, что мы говорим о нем.
Руки могут выдать правду. По тому, как они поднимаются и падают, с безотчетной печалью или грацией, можно прочитать признание в окончательном поражении или любви, скрытое за каменным лицом или циничной улыбкой.
Мы с Майклом сидели по разные стороны стола. Сначала он пытался шутить, но его руки поднимались лишь наполовину — как птицы, не имеющие сил взлететь. И в этом не было ничего смешного.
— Знаешь, сколько у меня знакомых, Инграм? В моей записной книжке на букву «Z» исписано три страницы! Я не вру… Но знаешь, что я понял недавно? Что всегда водился не с теми. Так много мнимых друзей. Не говорю о присутствующих, но мой величайших талант — привлекать к себе людей, которые сначала кажутся великолепными, но потом — одно расстройство… И Клинтон — ярчайший пример.
Бессознательно я поднял руку, как ученик на уроке, когда не терпится задать вопрос.
— Погоди, Майкл, но после всех твоих рассказов о Клинтоне я думал, что он, как в сказке, был тебе другом и защитником… Ты сам десять раз говорил, что он спас твое детство.
— Это так. Он спас мое детство. Но сейчас речь не о том. Послушай, не говори, что знаешь человека, если только он не открыл тебе, с какими тайными молитвами обращается по ночам к своему богу или дьяволу…
Я в замешательстве помотал головой: о чем это он?
— Да, Клинтон защищал меня. Несколько лет. А потом в один прекрасный день превратился в обезьянью лапку! Третье желание, которое убивает все хорошее, все, что ты любишь.
Объяснять что-то кому-то — это вроде уборки помещения: сначала делаешь несколько широких взмахов шваброй, чтобы смести в кучу весь более или менее крупный мусор, а потом, покончив с этим, опускаешься на колени, чтобы добраться до всякой мелочи и пыли, затаившихся в углах и под мебелью. Вымести все это, и presto![18] — в комнате порядок.
Но вместо того, чтобы навести порядок — то есть собрать все подробности о Клинтоне Дайксе вместе в одну аккуратную (доступную пониманию) кучу, — Майкл путано и сбивчиво что-то бормотал, порой совершенную бессмыслицу. От такой уборки пыль и мусор только еще больше разлетались по комнате его прошлого.
Единственное, что я сумел понять к концу того первого дня, когда на другой стороне улицы мы увидели мальчишку, было следующее: Клинтон Дайкс вернулся и ему по-прежнему было пятнадцать лет. Все то время, что Майкл знал его, ему было пятнадцать.
Больше двадцати лет.
— Я не рассказывал тебе, что случилось с Энтони Фанелли.
— Майкл, пожалуйста…
— Нет, я не собираюсь грузить тебя просто еще одной историей. Все это имеет отношение к происходящему. Тебе следует знать всю предысторию, прежде чем судить о чем-либо. Все связано.
— Ты говоришь это мне?
Несколько лет назад у меня в «За гранью» был гость — один из головорезов генерала Гальтиери в аргентинском правительстве. Работа моего гостя заключалась в том, чтобы пытать людей. При всей его отвратительности, этот низкий тип, гордившийся своими делами и довольный, что все сошло ему с рук, сказал в передаче нечто такое, что запало мне в душу. У большинства людей в голове не хватает пространства, чтобы учиться чему-либо и набираться мудрости, и этот тип был один из таких. В основном он был вполне предсказуем, но часто ли мы имеем возможность послушать зло из собственных уст зла? Или ощутить дыхание монстра, слушая, как он рассуждает о своем ремесле?
Сказал он следующее: хитрость обольщения, как и пытки, заключается в понимании жертвы. Хочешь, чтобы кто-то «стал твоим»? Не спеши, не торопись — разузнай о своей жертве все, разнюхай ее привычки и пристрастия. Рано или поздно ты обнаружишь то, что тебе нужно: она любит цветы, а особенно обожает орхидеи. Вырывать человеку ногти не поможет, но лишь упомяни, что займешься его детьми, — и ты победил; он будет ползать у твоих ног. И в обольщении, и в пытках используй одни и те же средства, и добьешься желаемого. Среди прочих омерзительных вещей этот человек рассказал, как, добиваясь своей жены, использовал те же методы, что и выбивая информацию из сотен обреченных узников.
Когда я спросил, ощущал ли он когда-нибудь угрызения совести, он ответил: «Если на Бога не обращать внимания, он тоже оставит тебя в покое».
Через два дня после того, как я впервые увидел Клинтона, кто-то порезал шины у моего мотоцикла. Это не смешно, но такова жизнь в большом городе, и с этим приходится мириться. К счастью, ремонтная мастерская всего в нескольких кварталах от меня. Я позвонил механику, и через полтора часа мотоцикл был снова на ходу. После землетрясения я переехал в жилой комплекс с гаражом, но пользовался им лишь изредка. Теперь же я принялся ставить мотоцикл в гараж, а о происшествии и думать забыл.
Через три дня мою квартиру взломали. Ничего не взяли, но злоумышленник вымазал дерьмом стены, многократно написав на них: «За гранью». Вонь — надо признать, человеческое дерьмо имеет свой неповторимый запах — плюс тошнотворное знание, что сделавший это знал, где я живу, проникли в мое сердце и вызвали в нем страх. Да, все мы читали «1984», и я помню клетку с крысой, привязанную к голове Уинстона Смита в комнате 101, но то книга. Книгу можно отложить, пойти на кухню и взять пакет с сырными палочками. Но другое дело, когда приходишь домой и видишь упоминание о части твоей жизни, написанное дерьмом на стенах твоей кухни.
Полиция не увидела в этом происшествии ничего странного, в том числе и мой друг, детектив Доминик Скэнлон, которому я звоню, когда мне нужно что-нибудь от лос-анджелесского департамента полиции.
— Ради бога, Инграм, а на что ты рассчитывал со своей передачей? Ты приводишь туда больше маньяков, чем сидит у нас в камерах! И еще удивляешься, что кто-то из них чертит пальцем у тебя на стенах? Помнишь радиоведущего, которого убили в Сиэтле? Я говорил тебе много лет: будь осмотрительнее. Но нет — ты устраиваешь чуть ли не Клуб поклонников Чарльза Мэнсона! Твоя передача — это просто оживший заголовок из «Нейшнл инкуайрер»: «МЕРИЛИН МОНРО ЖИВЕТ НА НЛО И СПУСКАЕТСЯ, ЧТОБЫ ТРАХАТЬСЯ С МОИМ ХОМЯКОМ!» Боже, Инграм, и ты еще удивляешься? Меня больше удивляет другое: почему так долго с тобой ничего подобного не происходило.
— Ладно, Доминик, не тяни меня за цепь. Что мне теперь делать?
— Съезжай. Возьми другой номер телефона, которого нет в справочнике. Впрочем, пока ты ведешь эту передачу, друг мой, ты все равно светишься, как радиоактивный. Видишь ли, ты знаешь этих психов, лишь когда они приходят к тебе на передачу и в основном ведут себя прилично. А я их вижу, когда у них плавятся реакторы, и мы получаем, как в «Китайском синдроме», когда эти парни вышибают мозги себе или кто там поблизости. Я очень тебя люблю, старик, но не рассчитывай, что выйдешь сухим из воды, пока имеешь дело с этой радиацией.
— Полицейские должны утешать людей, Доминик. А слушать тебя — все равно что вытираться мокрым полотенцем!
— Эй, ты же сам говоришь в начале каждой передачи: «Инопланетяне высадились». На этот раз они забрались в твой дом.
Снаружи, как дым, плыл моросящий дождь. Майкл и я смотрели на него через кухонное окно, попивая чай с домашними кексами. Взяв один, Майкл взмахнул им в мою сторону:
— Как, по-твоему, зовут бога маленьких радостей? Бога кексов и чая «Эрл Грей»? Разве тебе не хотелось бы с ним познакомиться? С богом хороших фильмов, вовремя вылетающих самолетов, щенков, женщин, что прогуливаются, распространяя аромат потрясающих духов… Я бы хотел с ним познакомиться… Это Клинтон уделал твою квартиру, Инграм. И шины порезал, вероятно, он же. Я не рассказал тебе, что случилось с Энтони Фанелли.
— Майкл, пожалуйста…
Энтони Фанелли возненавидел Майкла с первого же дня, как увидел. Почему одаренных беспокоят недотепы? Почему неудачники так часто выводят из себя тех, у кого весь мир на поводке? Майкл Билла был толстый мальчишка, у которого, по его собственной оценке, цвет лица лет с десяти напоминал дорожную карту. Однажды он услышал, как его дядя сказал его матери, что выжить с такой внешностью — для этого мальчику нужно быть гением.
— У меня была плохая кожа и вялый рот. Я был напичкан вредными гормонами. И что, ты думаешь, я сделал? Попытался стать по-настоящему смешным: я хотел всех смешить. И это была не такая уж плохая идея. В мире всегда есть место хорошим клоунам. И что касается меня, это в большинстве случаев срабатывало. Первым выставляя на посмешище свои телеса и кожу и делая это смешнее остальных, я побеждал их… Но с Энтони это не проходило. У него были блестящие, черные, как деготь, волосы, безукоризненные, как у гейши. Знаешь, что еще я вспоминаю в нем? Он носил в карманах восхитительные вещи. Он был первый из моих знакомых, кто заимел швейцарский армейский нож. Золотую зажигалку. Конечно, она была не золотая, но на всех нас производила впечатление. Наверное, больше всего я хотел понравиться именно ему, но он относился ко мне хуже некуда. У меня было столько же шансов понравиться ему, как у собаки — поймать бабочку. Это удачная аналогия — я был слюнявой жалкой дворнягой, а Энтони — большой прекрасной бабочкой-монархом. Только он был бабочкой с ножом… Фанелли был красивым, крепким парнем и обладал большим обаянием. Даже девчонки вроде Эдди Девон втайне были им очарованы, и он знал это. Многие из нас в детстве знали своего Энтони Фанелли. Оглядываясь назад, мы нередко находим в уголках нашей памяти смутные воспоминания о них, забавные, ностальгические. Но тогда они были реальными и грозными и обладали своеобразной человеческой магией, придававшей им очарование, которого мы жаждали… В его глазах я все делал не так. Иногда у меня возникало чувство, что его выводит из себя сам факт моего существования рядом с ним. Однажды моя мать приготовила к моему дню рождения торт. Как пай-мальчик, я принес его в школу поделиться с «друзьями». В то время по телевизору показывали «Миссия невыполнима», и все мы смотрели сериал с поистине религиозным чувством. Так что, принеся в школьную столовую торт, я сказал: «Все должны поскорее его съесть, а то через пятнадцать секунд он самоликвидируется!» По глазам Энтони было видно, что он хотел бы получить кусок, но не собирался ничего брать у меня. Поэтому он встал из-за стола и сказал: «Самоликвидируется!» — как будто это было самое грязное, самое тупое слово, какое он когда-либо произносил. И знаешь что? После его ухода никто из сто́ящих ребят тоже ничего не захотел. Все встали из-за стола и ушли. Осталась только Бет Энн Гунсберг — потому что была такой же толстой размазней, как и я. И вот я остался сидеть перед прекрасным шоколадным тортом и множеством вилок… Потом появился Клинтон. Он как раз за день до того пришел на урок английского. Когда наша учительница миссис Селларс задала ему вопрос, он только пожал плечами и сел на свое место. Энтони сидел через две парты от него и в своей типичной манере рассмеялся над ним. И это все решило. Клинтон, который был примерно того же роста, только взглянул на него, но было видно, что колья забиваются и палатка устанавливается. Прямо тогда, в тот самый момент.
— О чем это ты?
— Об их отношениях. Энтони выбрал место, рассмеявшись над ним, а Клинтон достал молоток и стал забивать колья. Наша палатка будет здесь? Прекрасно, я установлю ее… Миссис Селларс задала тот же вопрос Энтони. Он с улыбкой ответил и посмотрел на Клинтона. Дайкс ответным взглядом отбил этот взгляд на угловой… Когда урок закончился, он подошел к Энтони и сказал: «Ты вставил не в ту жопу, чернявый». Вокруг Энтони стояли его дружки, и он ответил: «Жопа? Ты назвал себя жопой? Как интересно!» — но ничего не сделал. Наверное, он уже тогда почувствовал, как опасен этот новичок. Клинтон подошел к нему нос к носу и сказал: «Я тебя выпью, чернявый. Я выжму из тебя кровь и выпью, как коктейль. Подумай об этом, красавчик». Потом пришла пора яичного салата в ухе, и мы поняли, что Энтони совершил серьезную ошибку, связавшись с этим парнем… И больше всего ему досаждало, как хорошо Клинтон поладил со мной! Двое, кого Фанелли ненавидел больше всех, вдруг подружились, и это, естественно, означало, что он больше не сможет пинать меня в задницу, так как об этом узнает Клинтон… Интересно — я все еще помню выражение лица Энтони, когда он видел меня с Клинтоном. Знаешь какое? Как у женщины, вышедшей замуж за негодяя или пьяницу, который порой ее колотит. Беспомощное, горькое и печальное… Я был жалок, но самым несчастным существом в школе была Грейс Эликсгаузен. Эта девочка выглядела так, будто Бог, создавая мухобойку, опробовал ее на Грейс. Все в ней было катастрофой, но в то же время она была чертовски славная девчонка, если вам удавалось проникнуть за черту ужаса и смущения и поговорить с ней… В общем, Энтони подговорил какую-то девочку принести в девчачью раздевалку фотоаппарат. Позже я слышал, что по требованию Фанелли эта его «подружка» отщелкала целую пленку, снимая Грейс. Эту беднягу. Мало ей в жизни несчастий, так надо было случиться еще и этому. Фотографии получились ужасные — Грейс совершенно голая, под душем, ее прямые волосы прядями прилипли к голове, грустный, потерянный взгляд. Боже, эти фотографии показали ее всю. Грейс спереди, сзади, нагнувшись… Для воображения не осталось ничего… Однажды в понедельник я пришел в школу и открыл свой шкафчик, чтобы взять книги. А там на каждом дюйме были расклеены эти фотографии. Я был так ошеломлен их появлением там и, конечно, ими самими, что просто замер с открытым ртом. Наконец я услышал, как кто-то сказал: «Любопытный Том!» — и, обернувшись, увидел Энтони. А перед ним стояла Грейс. И у нее на лице было то неописуемое выражение. Она поняла, что не я один получил это. Наверняка она поняла, что тут замешан Энтони. Но вероятно, тоже была тайно влюблена в него, что только усугубляло несчастье. Она держалась прекрасно, Инграм. Я видел не много людей, проявивших такое самообладание в подобный момент. Она сказала: «Сними их, Майкл. Пожалуйста, выброси их». А потом просто повернулась и ушла. И никогда больше не спрашивала меня о них. Какое достоинство!.. Я не стал говорить об этом Клинтону, но кто-то рассказал, потому что в тот вечер он позвонил и спросил, правда ли это. Я попытался уйти от ответа, но его голос звучал холодно и настойчиво. Он сказал, что не будет повторять вопрос. И я рассказал ему в точности все, что произошло, из страха, что кто-нибудь как-нибудь приукрасит историю. По крайней мере, я хотел, чтобы он узнал все из первых рук.
— И что он сказал?
Майкл потянулся за очередным кексом и посмотрел в окно. В голубовато-серой мгле по-прежнему падал дождь. Клинтон, Энтони, Грейс, Майкл… Какое отношение эти подростки имели к дерьму у меня на стенах и неприятному чувству в животе?
— Клинтон сказал: «Это нехорошо. С Грейс не надо было так».
— И все?
Майкл отхлебнул чаю, проглотил и покачал головой.
— Нет, не все… Кроме того, что я был толстым и с плохой кожей, я еще плохо учился. Но в чем я был хорош — это в английском. Каждый день я ждал урока английского. У нас была хорошая учительница, а я любил читать. Когда приближались промежуточные экзамены, к английскому мне не приходилось готовиться… В день экзамена мы все сидели за дверью и ожидали, когда нас вызовут. В нашей школе экзамены проводились в столовой. Я так хорошо помню это помещение — эти бесконечно длинные столы, звяканье посуды на кухне, пар от готовящейся еды, посудомоечные машины, тихо переговаривающиеся кухарки. Боже, я даже чувствую запах школьных равиолей, которые нам часто подавали! Ты помнишь эти запахи? Консервированный томатный соус. Только что вымытые пластмассовые подносы. Школьные обеды. Но на экзаменах помещение становилось строго деловым, и мы заходили туда испуганные и без всякого аппетита… И вот в день экзамена по английскому в восемь часов утра мы все сидим у входа в столовую и ждем, когда нас вызовут. Я разговариваю с Перри Кокрейном об экзамене и занят своими делами. И вдруг сзади что-то касается моей левой щеки. Вижу застывшее выражение на лице Перри — полуулыбка, полуудивление. Подняв руку, я нащупал что-то твердое и изогнутое. Я попытался стряхнуть это, но оно только сдвинулось, оцарапав мне лицо. Краем глаза я заметил вешалку-плечики! Представляешь? Мне даже не надо было оглядываться, чтобы понять, кто это. «Убери, Энтони!» — сказал я. «Убрать что, жирножопый?» — «Просто убери, и все. Это не смешно!» — «А по-моему, смешно, жирняй».
Майкл непостижимым образом сумел передать оба голоса — срывающийся от страха голос мальчика, велящего хулигану убраться, а потом подстрекательскую ухмылку и угрозу в голосе Фанелли: «Я сделаю твою жизнь невыносимой». От этого мне отчетливо вспомнились мои собственные ощущения, мурашки по коже в подобной ситуации в том же возрасте.
— «Отстань от меня, слышишь, Энтони? Я не сделал тебе ничего плохого». — «„Не сделал ничего плохого“! Мне плохо оттого, что ты есть, Билла. Ты прекратишь мне досаждать, только когда подохнешь». По-змеиному быстро он хлестнул меня по лицу вешалкой. Хоп! Она была холодной и острой. Не знаю, почему он это сделал. Наверное, просто не мог сдержаться, как акула, которая сходит с ума от запаха крови. Несмотря на то что знал: об этом станет известно Клинтону.
— Господи Иисусе, Майкл! Надеюсь, ты дал сдачи этому сукину сыну.
Он с торжествующей улыбкой кивнул:
— Со всей силы, прямо в подбородок! И чуть не сшиб его с ног. Наверное, еще чуть-чуть, и он бы упал. А так лишь закачался, и его руки обвисли. Вешалка с грохотом упала на пол. Я помню этот звук!.. Я сам не поверил, что сделал. А потом какая-то девчонка завизжала: «Не спускай ему этого, Энтони!» — и он налетел на меня, как крылатая ракета. Бац!
— Ты стал драться?
Я видел перед собой эту сцену, и мне было так жалко толстого мальчугана, у которого не оставалось ни малейшего шанса: он совершил единственный храбрый поступок в своей юной жизни, и теперь его ждала расплата. Мне хотелось, чтобы он дал сдачи и показал всем Энтони Фанелли в этом мире, что его не возьмешь испугом, как это было всегда раньше.
— Да, стал! Когда он приблизился ко мне, я с размаху вмазал ему под подбородок.
— Здорово! Молодец! — Я не смог усидеть на стуле. Мне хотелось увидеть, как Фанелли падает, побежденный. Потрясенный тем, что мир больше не принадлежит ему и уходит от него на всю жизнь.
Майкл вздохнул:
— Но на этот раз получилось не так сильно, потому что я испугался. Он два раза ударил меня справа и слева, и я упал. А он, пытаясь ударить меня еще, промахнулся и тоже не удержался на ногах… Но тут случилась удивительная вещь, Инграм. Я обхватил его голову и сжал со всей силы! У меня всегда были очень сильные руки, и Фанелли вдруг оказался в моем захвате совершенно беспомощным. Но что дальше? Что мне оставалось делать? Если бы я отпустил его, он бы поднялся и снова начал меня колотить. Возможно, если его держать достаточно крепко, он сдастся или потеряет сознание. Знаешь, как в профессиональной борьбе. Так что я просто продолжал его держать. Это было безумие — в пяти футах от экзаменационного помещения, ведь в любую минуту мог выйти кто-нибудь из учителей, но эта схватка заключала в себе какую-то карму, и мы должны были провести ее, несмотря ни на что.
— И что было дальше?
— Он ударил меня в промежность! Так сильно, что ты не представляешь. Тогда дрались грязно, но такой удар был табу. Так не делал никто и никогда. Но, наверное, Фанелли был в отчаянном положении и больше ничего не мог придумать… Никогда в жизни я не испытывал такой боли. Наверное, я вырубился на несколько секунд, потому что, когда пришел в себя, он был на мне и коленями придавил мои руки к полу. Первое, что вспоминается, — это он наверху и смазанные очертания его кулака, опускающегося на меня как бы даже медленным движением. Пожалуй, я и не почувствовал, как он опустился на мой рот. Но помню, как хлынула кровь и залила белую рубашку. «Говнюк! Жирный говнюк!» — приговаривал Фанелли, снова и снова опуская кулак — бац! бац! бац!.. Наконец кто-то оттащил его, и через минуту-две мы все пошли на экзамен! Представляешь? Я прижимал ко рту носовой платок, пытаясь остановить кровь, но бесполезно… Я сел на свое место и увидел экзаменационный билет, лежащий на парте текстом вниз. Помнишь? Помнишь, как инспектор говорил: не переворачивать билет, пока не будет велено? Старое доброе время… И вот, пока я сидел, глядя перед собой, кровь начала капать — кап! кап! кап! Прямо на билет. Я посмотрел на платок и увидел сплошной кровавый сгусток. Но ничего не мог поделать, а только повернул его стороной посуше и снова приложил ко рту. Нам велели начинать. Следующие несколько минут я провел, стараясь сосредоточиться. И начал чувствовать боль. Мне приходилось постоянно поворачивать платок местом посуше. Кап, кап, кап… Я был так занят всем этим, что не обратил внимания, когда рядом со мной кто-то сел. «Эй, что с тобой?» Это был Клинтон, который решил на пятнадцать минут опоздать к экзамену. «Ерунда», — отмахнулся я, словно ничего важного не произошло. Но отмахнулся я носовым платком, а он был таким мокрым, что кровь с него капнула на парту перед Клинтоном. И знаешь что? Я испугался. Я знал, что мне он ничего не сделает, Инграм, но я испугался. Сзади сидел Алан Пико, и он сказал: «Они с Энтони подрались, и Фанелли дал ему по яйцам». Клинтон расспросил Пико, как началась драка, и узнал про вешалку, про захват головы, про удар в промежность, про удар по зубам — все шепотом: шу-шу-шу. «По яйцам? Он ударил тебя по яйцам?» Последнее слово Клинтон прокричал, и все в столовой подняли головы… А я опустил голову. Я был вне этого. И ничего не сказал. «Фанелли, ты, дерьмо вонючее! Ты ударил его по яйцам!» В следующее мгновение он вскочил со своего стула. А через секунду поднял его над головой и швырнул в сторону Энтони. Стул угодил в Тома Кейтса. Кейтс завопил, но никто не обратил внимания, потому что Клинтон уже сам бросился к Энтони. Представь себе U-образное помещение. Мы находились в середине одной из вертикальных линий, Энтони — в вершине другой. Ему повезло, потому что Клинтону по пути пришлось сделать зигзаг. Энтони заметался вправо-влево, а потом рванул к двери. Миссис Селларс кричала, Клинтон кричал… Полный бедлам… Энтони выскочил в дверь, на несколько шагов опережая Клинтона. Оба неслись, как «феррари». Мы слышали, как Энтони кричит в коридоре: «Отстань, Дайкс, подонок! Отцепись от меня!» Он кричал громко, но голос звучал испуганным фальцетом, какого я раньше не слышал. Мне стало чуть ли не жаль его. Некоторые из ребят вскочили и бросились к двери, но учительница повторяла: «Сидите на месте и выполняйте свои задания!»
Майкл глубоко вздохнул и стал крутить головой, словно у него свело шею.
— Он догнал его?
Когда я спросил это, Майкл совершал второй оборот, но остановился и посмотрел на меня.
— Да, догнал. Догнал и убил.
— Что? Что ты хочешь сказать?
— Выстрелил ему в спину. Как только они выбежали из школы, Клинтон вытащил револьвер и четыре раза выстрелил Энтони в спину и в голову. А потом убежал, и больше никто его не видел. Кроме меня. А теперь и тебя.
— Я знала одну женщину, утверждавшую, что влюблена в мужчину, но, когда они брались за руки, она не снимала перчаток. Я знала мужчину, говорившего, что любит путешествовать по диким, опасным местам, но каждый раз, когда он выезжал, это были дорогие туры, с мощными джипами и номерами в отелях на такой высоте над деревьями, что можно было не беспокоиться о жарком дыхании льва.
— О чем вы говорите?
Миссис Блекуэлл в негодовании подняла глаза и, направив на меня свои изящные ноздри, сказала:
— Если вы позволите мне закончить, мистер Йорк, то узнаете, о чем я говорю в данный момент… Нужно доверять призракам, потому что им нет смысла лгать. У живых людей всегда существует периферия — множество скрытых мотивов. Мертвые не заинтересованы в продвижении по службе или в получении девятипроцентного дохода со своих вложений…
— Инграм… — Открылась дверь, и в нее просунул голову мой продюсер.
Я проводил интервью с перспективными кандидатами на участие в передаче, и меня обрадовала возможность прервать откровения миссис Блекуэлл.
— Что случилось, Артур?
— Там мальчишка с улицы говорит, что ему нужно тебя увидеть. Вопрос жизни и смерти. — Он пожал плечами.
— Мальчишка? Как он выглядит?
— Лет шестнадцати, русые волосы, высокий… Ничего особенного.
— В футболке?
— Да, он самый.
Я встал и пошел к двери.
— Где он?
— В приемной.
— Я сейчас вернусь, миссис Блекуэлл.
Чего я ожидал? Я и сам не знал. Я был заинтригован и несколько нервничал, идя по коридору к приемной. Все, рассказанное мне Майклом о Клинтоне Дайксе, сфокусировалось в одной точке в нескольких футах от меня.
Паренек сидел, положив руки на колени, как пациент в очереди к врачу. Лицо его выражало скуку. И вот этот измазал мне дерьмом стены? Он больше смахивал на мальчишку, подающего чизбургеры в «Макдональдсе» или предлагающего в снежный день разгрести снег у ваших дверей. Завидев меня, он вскочил и протянул руку. На лице его появилось выражение заинтересованности и доброжелательства.
— Мистер Йорк?
Мы пожали друг другу руки. Он сжимал мою руку дольше, чем я его.
— Да. А ты Клинтон Дайкс?
— Да, сэр.
— Что тебе нужно?
Как только он отпустил, я скрестил руки на груди.
— Я бы хотел, чтобы вы вышли со мной на пару часов.
— Это невозможно — у меня в разгаре работа.
— Знаю, но это очень важно.
— Почему?
— Потому что я знаю: Майкл Билла вам наврал, и это опасно, если вы будете дальше ему верить.
Мои руки остались скрещенными на груди.
— Он бы, вероятно, сказал то же самое про тебя.
Состроив гримасу, парень оглядел приемную:
— Можем мы хотя бы выйти и поговорить? Пожалуйста. Хотя бы это.
На стоянке за радиостанцией было жарко, пекло солнце. Там стояло лишь несколько автомобилей и мой мотоцикл. Я подошел и сел на него.
— Это ты порезал мне шины?
Клинтон покачал головой:
— Нет! Это Майкл сказал вам? Я не резал. Об этом нам и надо поговорить.
— Валяй.
Сесть там было некуда, и он опустился на корточки, обхватив руками колени.
— Послушайте, я Клинтон, и мне пятнадцать лет. Наверняка он говорил вам это, но все совсем не так, как он говорит. Он рассказывал вам херню. Он и раньше так делал, перед Богом клянусь. Клянусь перед Богом.
— Что за херню?
Когда я завел мотоцикл и вывернул на улицу, Клинтон обхватил меня за пояс. Мы были в Беверли-Хиллз и искали один дом на Уолден-драйв. То, что Клинтон рассказал мне на стоянке, звучало достаточно убедительно и зловеще, чтобы бросить работу среди дня и с Дайксом за спиной, с этим живым вывертом времени, отправиться на «хонде» разыскивать кусок моего собственного прошлого.
Клинтон сказал, что она живет на Уолден-драйв, замужем за богачом и у нее трое детей. Ее имя — Блэр Даулинг, и она была единственной женщиной, которую я когда-либо любил. Но все это было давно, еще в школе, где в старшем классе, кроме прочих вещей, я узнал, что голубой. Ко времени выпуска наши отношения прекратились, но Блэр была толковой и хваткой девушкой, которая, я понял еще тогда, сумеет найти свое место в мире и проживет захватывающую жизнь. Через несколько лет я потерял с ней все контакты. Последнее, что я о ней слышал, — она работала юристом где-то в Нью-Йорке.
Какое отношение Блэр Даулинг имела к Клинтону Дайксу и Майклу Билле?
— Я не могу вам это сказать — вы должны сами увидеть и почувствовать. Тогда я смогу объяснить лучше. Она живет на Беверли-Хиллз. И знает, что мы придем.
Это был каменный дом, полускрытый в зарослях винограда и цветов за безвкусными статуями, охранявшими подъездную дорожку. Такие дома всегда вызывают у меня мысли, что их владелец просто вырвал фотографию из какого-нибудь журнала «Дом и сад», пошел к строителям и сказал: «Постройте мне вот такой. Цена не имеет значения. Я хочу жить в этом журнальном доме».
Мне хотелось увидеть Блэр через двадцать лет. Хотелось узнать, какое она имеет отношение к Клинтону Дайксу. Когда я спросил, как он узнал о моей связи с ней, паренек ответил, что начал выискивать кого-нибудь важного для меня, как только узнал о растущей дружбе между Майклом и мной. Сказал, что раньше пробовал другие способы, но все было не так убедительно.
— Что такого Майкл сделал «раньше», отчего ты так разволновался, Клинтон?
Он искоса взглянул на меня:
— Майкл хочет, чтобы вы меня убили. Он постоянно пытается найти кого-нибудь, кто убьет меня, потому что сам не может. Не имеет такой силы.
— Почему?
— Потому что он меня заморозил. И больше ничего мне сделать не может.
Я позвонил в дверь. Никто не откликнулся. Я хотел уйти, но Клинтон позвонил снова, сказав, что знает: она дома. Через мгновение большая дверь открылась, и там стояла Блэр Даулинг.
Она фунтов десять прибавила в весе, но от этого только выигрывала. А еще ее волосы стали короче — стрижка серьезной спортивной женщины, много играющей в теннис в клубе и разъезжающей в семейном фургоне с детьми и большими собаками. Сначала она вздрогнула, но потом, похоже, обрадовалась мне. Но не так уж обрадовалась, судя по тому, как тут же изменилось выражение ее лица.
Всем нам хотелось бы узнать, как сложилась жизнь у тех, кто оставил след в нашем сердце. Но узнавать опасно, потому что эти важные для нас люди редко живут так, как мы ожидали от них или как они сами хотели. Это не значит, что жизнь их потерпела крушение или сделала печальный поворот, но через несколько минут после встречи, выслушав их рассказ, вы понимаете, что жизнь их «не удалась» в их глазах, и в ваших тоже. И не важно, огребли они куш или потеряли все свои деньги: то, чего они поистине хотели от мира или что обещали себе, просто не сложилось, или хуже того — они не справились. Повстречай кого-то спустя полжизни, и увидишь эти признаки убывающей надежды или поражения, написанные на лице, как инверсионный след самолета на голубом небе. Жизнь у Блэр проходила довольно приятно, но богатства, детей и любви обаятельного и незаурядного мужчины было недостаточно. Особенно недостаточно для подростка, который, как я понял в тот день, продолжает жить в каждом из нас и слишком часто приходит в уныние — и тогда так несправедливо сердится за то, что мы не довели нашу жизнь до исполнения тех грез, которые он строил столько лет назад. Да, наша пятнадцатилетняя ипостась — суровейший критик. За все, на что, по его мнению, мы были бы способны, командуй парадом он. Все препятствия, он был уверен, мы сумели бы преодолеть. Слова «безопасный» или «клише» никогда не вошли бы в наш лексикон. Мы же такие особенные, такие сильные! И этот живущий в нас подросток готов до конца наших дней, сердясь, соваться во все уголки, как пылесос.
И хотя мы выросли и привыкли с улыбкой (или пренебрежением) относиться к той части себя, которая думала, что брюки клеш — это круто и что мы способны отдубасить весь мир, что-то от нашей юной души продолжает жить и наблюдать за нами, как ребенок, стыдящийся своих родителей. Только мы сами и есть и родители, и дети. Ничто не остается позади, и каждая наша часть сидит на скамье перед судом другой части.
Мы провели с Блэр час. Через тридцать минут мне уже хотелось уйти. Она стала очень приветливой, знающей свое дело скучной женщиной. Встреться мы где-нибудь на вечеринке, не зная друг друга, нам было бы не о чем поговорить. А так, прогулявшись по воспоминаниям, мы уже не могли вернуться назад и продолжить прогулку. Такая-то вышла замуж, такой-то завел свой бизнес… Ну и что? Эти люди и их жизни когда-то были для нас важны, но теперь потеряли всякое значение.
Наверное, Блэр сочла Клинтона членом моей семьи, так как, хотя и держалась с ним вежливо, но пока мы были у нее, не обращалась к нему. Позже я понял, что мальчишка обладал талантом, когда надо, становиться почти невидимым. Было жутковато заходить с ним, например, в магазин и видеть, что продавец смотрит только на тебя и обращается только к тебе.
Хотя встреча вызвала во мне некоторую тревогу, я не жалел, что повидался с Блэр. Однако под конец я уже бросал на Клинтона долгие взгляды, молчаливо вопрошая, почему было так важно повидаться с ней.
У двери, потершись со мной на прощание щекой, Блэр положила мне руку на плечо и сказала:
— Инграм, мне очень жаль, что с твоим другом это случилось, но должна тебе сказать: ты выглядишь чудесно. Это трудно объяснить, но с тех пор, как ты вошел, я удивляюсь, каким живым и бодрым ты кажешься. У меня этого не так много. Мне нравится моя семья, моя жизнь, но ты, похоже, просто влюблен в свою. Понимаешь, что я имею в виду? У тебя как будто чудесный роман, и ты словно излучаешь какую-то огромную энергию. И надежду! Завидую тебе, Инграм. Ты такой счастливый. Немногие из моих знакомых так любят свою жизнь. Они просто живут и ждут, что будет дальше. А ты своей не можешь насытиться!
Я поехал в ближайший ресторан и посадил Клинтона Дайкса перед собой. Не успел я начать допрос с пристрастием, как он закурил сигарету и широко улыбнулся, словно говоря своим довольным видом: вот я все и доказал.
— Что все это значит?
Он подался вперед:
— Разве ты не слышал, что она сказала о твоем виде? Я про то и говорил! Сейчас твой момент, и Билла нашел тебя. Именно здесь, сейчас ты в своем зените! Со мной это произошло, когда я учился в школе. Этот гад точно знает, когда это с тобой произойдет.
— Давай сначала. Расскажи все по порядку, Клинтон.
Через стол я ощутил всю тяжесть его разочарования. Как я не понимаю, когда все так просто?
У меня было ощущение, будто все мое тело заряжено электричеством, от которого покалывало кожу. То, что он сейчас скажет, изменит все. Он засунул руку в карман и вытащил морскую ракушку размером с монетку. Помню, Майкл говорил, что Фанелли в юности всегда носил в кармане интересные штуковины.
Клинтон протянул ракушку мне.
— Ничего не напоминает?
Я взял ее, покрутил в руке и вернул.
— Нет.
— Еще напомнит. Скоро ты сунешь руку в карман, и там окажется такая же. Может быть, завтра, но наверняка скоро. Ты подумаешь: «Где я ее подобрал?» Это всего лишь ракушка, так что ты забудешь о ней и сунешь обратно в карман. Но тогда-то все и начнется: в день, когда найдешь ее, ты будешь уже там.
— Где? Какое это имеет отношение к знакомству с Блэр и Майклом?
Он заказал стакан чаю со льдом и, прежде чем заговорить, надолго жадно припал к нему. Его щеки втянулись так, что стали видны зубы, но, глотая, он не сводил с меня глаз.
— Ладно, слушай: Майкл называет это ключевым временем. В детстве он никак это не называл, но теперь, «взрослый», называет так… Похоже, что у каждого есть в жизни особое время, когда ты в максимальной степени таков, каков ты и есть на самом деле. Понятно, о чем я говорю? Например, у Гитлера могло быть «ключевое время» в пятнадцать лет. Не когда он вырос и стал фюрером Германии, или еще какое-то. Может быть, когда он впервые посмотрел на еврея и понял, что ненавидит его. Ненавидит всю их вонючую кодлу… Из чего я заключил, что ключевое время — это когда ты больше ты, чем в любое другое время своей жизни. У многих это случается, когда они в расцвете славы. Знаешь, как мальчик в школе, круглый отличник, капитан школьной команды, и к тому же у него классная девчонка. И все, происходящее с ним потом, — это ступени вниз. Он выходит из школы Мистером Зашибись, но потом кончает продажей фар или баскетбольных мячей. Месяц или год, или не знаю как долго, этот парень… Майкл всегда говорил, что это как смотреть в бинокль: нужно настроиться, прежде чем картина окажется в фокусе. Однажды в жизни ты оказываешься в фокусе. К разным людям это приходит в разное время, но обязательно приходит. Рано или поздно каждый человек на земле находит в кармане ракушку. Даже если живет в пустыне Сахаре или еще где-либо! Но никто не может сказать, как долго продлится этот момент. Майкл говорил, у одних он длится годами, а у других быстро заканчивается. Для некоторых это всего пара дней.
Что встревожило меня в словах Клинтона больше всего — это как близко он коснулся того, что я думал о Блэр, когда полчаса назад мы были у нее. Мысль о ключевом времени была не так уж нова, все мы знаем, что в жизни бывает период, когда мы сияем ярче всего.
Но он говорил не о том. Он приводил пример за примером, подчеркивая всякий раз, что, достигая этого заветного, блестящего периода жизни, мы не навсегда остаемся… своей истинной сущностью. Чаще «ключевой момент» приходит и уходит без нашего ведома. Вот почему столь многие из нас удручены и несчастны: это наша жизнь, но мы не имеем представления о ее настоящих взлетах и падениях, моментах подлинного триумфа, или поражения, или истинного осознания.
И вот нам, как детям, суют в карман ракушки, сообщая: вот оно. Воспользуйся своей истинной сущностью, если сможешь! Сделай все правильно, и вся твоя жизнь изменится и обретет глубину. Единственное, с чем я могу сравнить это, со слов Клинтона, — с кратким мгновением после оргазма, когда мы остаемся вне своего тела и смотрим, где мы и почему здесь оказались.
— И Майкл умеет увидеть это в людях?
— И не только видит, но умеет заморозить их в этом состоянии. Вроде бы оказывает большую милость, да? Замораживает тебя посреди твоего сраного «ключевого момента», и ты остаешься гнить в нем тысячу лет…
— Как это — «замораживает»?
— А как ты думаешь, как эскимосское иглу? Нет! Он делает нечто, от чего ты просто останавливаешься. Ты живешь, и все такое, но с твоим телом больше ничего не происходит. Ты не становишься старше. Мне пятнадцать, то есть мне с виду пятнадцать, с того дня, как я отделал Фанелли… Можно взять еще чаю со льдом? Слушай, я застрелил этого мерзавца и убежал. Я бегал от своего старика всю жизнь, так что в этом не было ничего нового. Я поехал в Нью-Йорк. Там можно заиметь деньги, если позволить им делать с тобой то, чего они хотят. Потом, когда похолодало, я на попутках отправился во Флориду. Знаешь, Флорида и Нью-Йорк были моими местами обитания… Но потом шли годы, а я все не рос. Мои ноги не становились больше, и одежда не становилась мала, я не становился выше, и наконец даже тупица понял бы, что тут что-то не так и дело серьезное. Я был большой. До того я всегда был рослым, но вдруг все перестало расти. И мое лицо оставалось все тем же — то есть мне не приходилось бриться, и все такое.
Принесли второй стакан чаю и заказанный мною горячий бутерброд с сыром. Я был голоден, но не брал бутерброд, пока Клинтон большими глотками не выпил свой чай и тыльной стороной руки не вытер рот.
— И вот, короче говоря, я повстречался с этим парнем Ларри с Нью-Йоркского автовокзала. Он выглядел старше меня, и мы разговорились. Это случилось года через два после Фанелли, мне было, наверное, лет семнадцать.
— И ты никогда не беспокоился, что полиция схватит тебя за убийство? — Я взял бутерброд, посмотрел на него и положил обратно.
— Я понемногу привык к этому. Сначала беспокоился, но потом ничего не случилось: копы не являлись, никто не приставал, и я, поверишь ли, просто забыл об этом. Но знаешь, почему копы не пришли за мной? Из-за Майкла. Он все время знал, где я и что делаю. После того как заморозит, он тебя защищает. Так я это называю — заморозка. Может быть, ты ему потом понадобишься для чего-то, и он не хочет, чтобы с тобой что-то случилось. Ты будешь есть этот бутерброд?
Я пододвинул ему тарелку.
— Почему я должен всему этому верить?
— О, да я же еще ничего не рассказал! Почему ты должен верить? Можешь ничему не верить. Я рассказываю для твоего же блага.
— С чего бы это тебе заботиться о моем благе?
Ухмылка медленно расползлась по его лицу.
— Да я и не забочусь. Я пекусь о собственном благе. Дай мне рассказать до конца… Так вот, на Нью-Йоркском автовокзале я повстречался с Ларри. И вдруг он достает ракушку и спрашивает, нет ли и у меня такой. Довольно странный вопрос. Но я сказал: да, есть, и давно. Ну и что? А он меня спрашивает, не знаю ли я парня по имени Майкл Билла! Представляешь, что я почувствовал, услышав этот вопрос?
— Ларри был одной из жертв Майкла?
— Именно. Жертва Майкла, и собрался рассказать мне обо всем. Сказал, что узнал меня, как только увидел. И знаешь что? Он не врал — после того как Майкл тебя заморозит и ты поймешь, в чем дело, ты начинаешь узнавать себе подобных.
Тут настала моя очередь усмехнуться.
— Почему же я тебя не узнал?
На мгновение его лицо исказилось злобой. Жестокой яростью, взявшейся неизвестно откуда с пугающей быстротой, как выкидной клинок. Он положил обе руки на стол, словно собирался встать.
— Как хочешь, мудак, можешь не верить. Но послушай: если он тебя заморозит, ты пропал. Знаешь, что с тобой будет? То же самое, что со мной и с Ларри. Знаешь, что я с ним сделал? Убил. Вот так. Пришлось. Знаешь почему? Майкл. Его там даже не было, но он заставил меня это сделать… Вот почему я здесь. На тебя мне наплевать, приятель. Я не хочу умирать. Но знаю, что, если он тебя заморозит, ты придешь за мной. В каждый момент ему нужен только один. А когда закончит пользоваться тобой — как Ларри или мной, — просто подошлет к тебе следующего, и дело с концом.
— Зачем ты был ему нужен?
Клинтон покачал головой, словно я был последним тупицей на земле.
— Потому что в детстве он был жалким дерьмом. Ему нужен был большой брат, ангел-хранитель, щит Гардол и все прочее в одном лице. Я просто не вовремя подвернулся ему под руку, старина.
— Кто такой был этот Ларри?
— Он защищал Майкла до меня, когда тот жил в другом городе. Знаешь, кто он был? Его учитель в третьем классе!
— И зачем ты его убил?
Прежде чем ответить, Клинтон напомнил мне о сигарете в пепельнице — все еще горящей и чадящей, но готовой погаснуть через минуту-две.
— Пришлось. Майкл заставил.
Я понял, что что-то не так, почти сразу же, как только открыл входную дверь. Запахи дома мгновенно узнаваемы и нерушимы. Они лишь до некоторой степени изменяются в зависимости от того, что ты готовил или как давно делал уборку, но даже лук или новая мастика не могут скрыть аромат нашей повседневной жизни, тот колорит, что мы придали воздуху, в котором живем.
Моей первой реакцией было отдернуть назад голову: в последний раз запах здесь был иной, все перешибало дерьмом. Но когда первое потрясение прошло, в мозгу что-то щелкнуло, и я узнал запах оливкового масла, орегано, чеснока. Запахи итальянского ресторана — теплые, насыщенные и соблазнительные.
С тех пор как я стал снова жить один, я держу в вазе у входной двери охотничий нож. Не думаю, что я сумел бы хорошо им воспользоваться, если бы пришлось столкнуться с грабителем, но мне нравилось держать его там. Как можно бесшумнее вытащив нож из укромного места, я прокрался в кухню.
Свет там был включен, кухонный стол накрыт на одного — черная скатерка, белая салфетка, винный бокал, бутылка кьянти. Сбоку — большая керамическая чаша с моим любимым кушаньем, салатом из ракушек. Макаронные изделия в виде морских ракушек, какие в детстве нам всегда готовила мать.
И это не все. Медленно и осторожно обойдя всю квартиру, включая свет и заглядывая в углы, я повсюду находил ракушки. Три среднего размера на комоде в спальне. Посреди моей постели красовался гигантский наутилус, который подносят к уху, чтобы услышать шум моря. К стене прислонена эмблема нефтяной компании «Шелл».[19]
Моя квартира напоминала шизофренический музей ракушек. Настоящих, или пластмассовых, или замысловатых штуковин, в которых не сразу и узнаешь раковину.
В ту ночь я долго бродил по квартире, выискивая множество других ракушек, спрятанных, наподобие пасхальных яиц, в самых неожиданных, хитрых местах: в рулонах туалетной бумаги, под подушкой, на странице 1084 словаря, где находилось слово «раковина» со всем множеством его значений.
Сам того не замечая, я так увлекся поисками, что через некоторое время, как хороший шахматист, стал останавливаться и думать: какой будет следующий ход? Как бы я здесь сыграл? И если удавалось придумать хорошее нелепое место для ракушки, а там ничего не оказывалось, мне было приятно. Как быстро мы поддаемся новому наваждению!
Тот, кто спрятал здесь все это множество ракушек, должен был провести у меня полдня.
Через два дня по дороге на работу я попал в пробку, грозившую не рассосаться никогда. Одна из приятных особенностей мотоцикла заключается в том, что, если попадешь в такую пробку, ты можешь вилять между машинами или потихоньку продвигаться к свободе, объезжая их справа. Но на сей раз даже этот трюк позволил объехать лишь несколько машин, а потом и я застрял так же, как и все прочие.
Убедившись, что поблизости нет полиции, я сделал непозволительное: выехал на тротуар и поехал по нему, пока не добрался до переулка, по которому смог вырваться на параллельную улицу.
Крайне довольный собой, я понесся по Детройт-стрит и, как образцовый законопослушный гражданин, остановился у светофора.
Передо мной промчался автомобиль, и через мгновение я понял, что на пассажирском сиденье — Блэр Даулинг и это тот самый автомобиль, который я видел на днях припаркованным возле ее дома. Мужчину за рулем я, естественно, принял за ее мужа. Он был в темных очках, с подстриженными ежиком волосами. Больше я ничего не рассмотрел, хотя определенно хотел — мне хотелось рассмотреть человека, которого Блэр выбрала, чтобы провести с ним всю оставшуюся жизнь. Человека, зашибавшего большие деньги, но не сумевшего сделать мою старую подружку счастливой.
Никто из них не заметил меня, царственно проплывая мимо в своем антрацитово-черном «мерседесе». На заднем бампере была наклейка Андоверской академии.
Я стоял у перекрестка, глядя вслед машине, пока она не скрылась из виду. Несмотря на неудовлетворенность Блэр, какой завидно надежной и уравновешенной казалась ее жизнь в этот момент! Она отличалась от моей так же, как ее «мерседес» от моего мотоцикла. Автомобиль был внушителен и надежен, хотя и немного скучноват, а мотоцикл выглядел бешеным и, казалось, обещал увлекательные приключения, но на самом деле был неудобным и, конечно, никак не защищал от стихии.
Когда я добрался до радиостудии, мой продюсер подошел ко мне и бросил бомбу:
— Ты знаком с этим пацаном, что на днях приходил к тебе сюда? Вчера вечером я видел его с Майклом Биллой, они вместе ужинали в ресторане у Лаури. Кто этот пацан? Знаешь, у Лаури приличное заведение, а парень был в той же футболке, в которой приходил сюда. Ему что, больше нечего надеть?
— Вместе? Ты действительно видел их вместе? Они разговаривали?
— Вместе? Да они вдвоем уплетали величайший из антрекотов, какие только бывают. А когда не ели, то хохотали. Похоже, они большие друзья.
Я горжусь своим умением понимать других людей и сопереживать им. Когда ведешь такое необычное ток-шоу, как «За гранью», начинаешь соображать, что зачастую другие воспринимают жизнь не так, как ты. К тому же сама жизнь лишь настолько последовательна, насколько ей хочется быть таковой день ото дня — а возможно, от часа к часу.
Читая о людях, отрубающих головы детям или умирающих вместе с тысячами других, когда в Бангладеш переворачивается пароход, мы разводим руками перед безумием человечества или глупостью жизни.
Но давайте посмотрим фактам в глаза: в глубине души мы знаем, что всю нашу жизнь в нескольких дюймах от сердца, чудом не задев, свистят пули, одна за другой. Тут нет никакой справедливости или доступной пониманию схемы, а есть лишь отсрочки.
Рано или поздно каждый расшибается о стену или бежит на красный свет и попадает под грузовик, который, мы знаем, уже выехал за нами. Напишите на борту этого грузовика слово «рак», или «боль», или «утрата». Молитесь, чтобы выжить после столкновения. И в конечном счете эта молитва звучит так: «Господи, пожалуйста, убереги меня от неизбежного».
Когда случилось землетрясение и я вытащил Гленна из-под развалин нашего дома и нашей жизни, какой-то мой внутренний голос, один в хоре многих, был спокоен, как во сне. «Ну и что? — говорил он. — Пришел и твой черед. Это должно было случиться».
Но когда я узнал, что Билла и Клинтон Дайкс заодно в каком-то жутком садистском заговоре против меня, переварить это было чуть ли не труднее, чем смерть Гленна. Смерть неизбежна, но боль и жестокость — нет.
Что им нужно от меня? Что я такого сделал, чтобы заслужить этот изощренный заговор, эту злобную энергию? Коп Скэнлон говорил, что, зная мою работу, не удивился дерьму у меня на стенах. Неужели причина в том, что в своей передаче я сделал нечто такое, чем привел в ярость эту парочку?
И что у них за отношения? Они братья? Любовники? Что-нибудь еще более странное? Где находится сердце этого злобного тела? Чем я заставил его колотиться так сильно и часто?
Моя сестра со своим мужем жили в Вене. Между нами была девятичасовая разница, но я совершенно забыл об этом, когда позвонил и услышал сонное «Алло?».
— Привет! Уокер? Это Инграм.
— Привет, Инграм! С тобой ничего не случилось? Все в порядке?
Вдали я услышал, как сестра спрашивает, кто звонит. Их новорожденный ребенок заплакал.
— Мне нужно кое-что узнать, Уокер. Это действительно очень важно. Помнишь, ты посоветовал мне связаться с Майклом Биллой? Помнишь, ты сказал, что мы понравимся друг другу и поладим?
— Майкл Билла? Ах да, теперь вспомнил.
— Откуда ты его знаешь, Уокер? Где ты с ним познакомился?
Линия затихла, не считая отдаленного шипения и шепота девяти тысяч миль.
— Это долгая история, Инграм. Я…
Остального я не расслышал — все заглушил громкий скрип у меня в спальне.
— Вот черт! — Не раздумывая, я положил трубку и медленно встал со стула.
Там! Еще один скрип.
Мое прежнее жилье в Лос-Анджелесе взламывали три раза. Что воры взяли, не важно, но важен сам факт, что кто-то входил в твой дом, искал, перебирал и выбирал, ощущая твою жизнь, запах твоего воздуха. После этого ты тщательно моешь каждую вещь и открываешь все окна.
Как можно тише подойдя к двери, я второй раз за неделю достал из вазы нож. Он открылся с пугающе громким щелчком.
— Убирайтесь из моего дома! Билла! Клинтон! Убирайтесь отсюда!
Наверное, они пролезли в окно. Я жил на втором этаже. Забраться по решетке балкона не представляло труда. Может быть, узнав, что я здесь… Может быть, криком я…
Я повернул ручку двери. И сразу внутри послышался шум, суматоха, какая-то возня, что-то упало. Куда они делись? А что, если у них на этот раз оружие? Что, если они затеяли что-то серьезное, а не просто дерьмо на стенах?
— Убирайтесь!
Внутри раздался смех, снова кто-то на что-то наткнулся. Набрав в грудь воздуха, я распахнул дверь. Свет был включен. В комнате никого. Первое, что я увидел, — темно-красное на белом. Кровь у меня на постели. Но не одна кровь — с какими-то клочьями чего-то. Комки и куски… мяса! Большие куски сырого мяса, брошенные на белую постель, и кровь от них забрызгала белье.
— Господи Иисусе!
Жирная, лоснящаяся телячья печенка. Кровавые, блестящие фиолетовым коровьи сердца, мягкие, как пудинг, мозги цвета слоновой кости. Почки…
Сколько здесь кусков? Сорок? Они покрыли всю кровать и лоснящейся грудой вздымались в центре.
Какая-то дверца в моей голове захлопнулась, и я больше не боялся. Хватит. С этим покончено. Они у меня прекратят.
Я выглянул в окно. Внизу, за водосточной трубой на боковой стене маячила чья-то очень большая тень. Я не мог различить, кто это, но сами размеры и комплекция говорили, что это он.
— Я вижу тебя, Билла! Я вижу тебя, сволочь!
Он рассмеялся, но не обычным смехом Майкла, глубоким и протяжным. Это было какое-то детское хихиканье. На фоне всего происходящего оно звучало злобно и тревожно.
Но все это было совсем не смешно, и детский смех тут был совершенно неуместен. И я еще больше разозлился.
Решив добраться до этого сукина сына, я спустился по водосточной трубе, и так быстро, что можно было подумать, будто соскользнул со склона горы при помощи веревки и карабина. Вж-ж-жик! — вниз по трубе. Приземлившись, я потерял равновесие, но тут же вскочил и бросился к этому типу.
Потрясающе, с какой скоростью бежал он. Стартовав всего за несколько секунд до меня, он опережал меня уже почти на целый квартал, и негодяй хохотал своим визгливым жутким смехом.
— Ублюдок!
Хи-хи-хи-и.
Он был слишком далеко, и было слишком темно, чтобы ясно рассмотреть его. Но когда он один раз обернулся на бегу и схватился за ширинку в непристойном жесте, то оступился и упал. Я остановился и попытался рассмеяться. Если я не мог его догнать (Почему? Как вообще кто-то может так быстро бегать?), то мог хотя бы посмеяться над ним — попытаться сымитировать его дурацкий детский смех. В надежде, что это уязвит его и на мгновение сотрет с его лица торжествующую улыбку.
Но он и вскочил быстро! Снова оказавшись на ногах, мерзавец побежал, по-прежнему хихикая.
Ярость наполняла меня энергией, и я не собирался сдаваться, пока не останусь без сил или пока меня не положат на лопатки.
Мы бежали мимо залитых теплым светом домов, мимо высовывавшихся из автомобилей людей, мимо источавших ночной аромат магнолий и жимолости.
Не оглядываясь, толстяк перебегал улицы, следуя непонятным мне зигзагом. Куда он направляется? Или просто убегает куда-нибудь?
Но куда бы он ни направлялся, было ясно, что, если захочет, он может оторваться от меня. Однако бежал достаточно медленно, чтобы я не терял его из виду. И все время я ожидал, что вот-вот он оторвется и исчезнет, как Роудраннер.
Выбившись из сил, я остановился, опершись руками о колени. Мои легкие работали, как мехи, и я видел, что он тоже остановился на два квартала впереди и ждет. При этом он, кажется, насвистывал? Во всяком случае, кто-то свистел.
Я хотел крикнуть ему, но не хватило дыхания.
Зачем он стоит там, в тени, и ждет? Сквозь шум моего хриплого дыхания доносился его смех.
Я услышал, как сзади с шумом подъехала машина. Не обращая внимания, я не спускал глаз со своего врага, стоящего по другую сторону улицы.
Машина остановилась рядом со мной. Я хотел обернуться, когда вспыхнул ослепительный луч фонаря, направленный из машины через улицу, и выхватил из мягкой темноты Биллу.
Свет упал прямо ему на лицо.
Но это был не Билла. Этого человека я никогда раньше не видел.
— Инграм! Скорее залезай!
Мои ослепленные светом глаза не сразу различили человека в машине.
За рулем сидел Майкл Билла, а рядом — Клинтон, фонарь в его руке по-прежнему светил на Мясного Мужика.
— Скорее! Влезай, а то мы никогда его не догоним!
Я взглянул вперед. Мясной Мужик исчез.
— Влезай в машину, черт тебя возьми! Мы еще можем его догнать!
— Кого? Что все это за чертовщина?
— Забудь об этом. Он исчез, — донесся изнутри голос Майкла.
— Чтоб тебя!.. Ты когда-нибудь сядешь в машину, Йорк? Ты все запутал. Может быть, ты все-таки пристроишь свою задницу и не будешь запутывать все дальше, а?
Клинтон распахнул дверцу так, что она ударила меня по ноге. Я выдернул его наружу и, оказавшись лицом к лицу с засранцем, схватил его и тряхнул так, что он ударился головой о крышу машины. Мальчишка закричал, пытаясь вырваться.
— Не выйдет, Клинтон. Я не отпущу тебя, пока не услышу, что все это значит.
Майкл схватил меня сзади. Давнишние занятия тейквондо наконец пригодились — не отпуская Дайкса, я ударил Биллу пяткой по ноге. Он взвыл и звучно шлепнулся на землю.
Я шмякнул Клинтона о крышу еще раз просто потому, что было так приятно ударить кого-нибудь после всего этого дерьма, что со мной произошло. Не важно, было ли это их дерьмо или Мясного Мужика, — казалось, что все, кроме меня, понимают, что происходит. Пора бы и мне выяснить это и тоже стать членом их клуба.
Дайкс коленом ударил меня в пах.
Дыхание с шумом вышло из меня, и я согнулся пополам, чтобы удержать то, что еще оставалось внутри.
— Со мной такие вещи не проходят, гад!
— Клинтон, не надо! — послышался голос Биллы.
— Он ответит! Это еще никому так не сходило!
Что-то крепко уперлось мне в шею, и даже сквозь боль я понял, что это ствол револьвера.
Билла закричал:
— Вспомни Фанелли! Клинтон, Фанелли!
— Дерьмо.
Послышался щелчок взводимого курка. Клинтон снова ударил меня, но попал в бедро.
Я едва смог вынести боль. Когда я снова сумел открыть глаза, передо мной на коленях стоял Билла. Он опирался руками о землю и казался чрезвычайно толстым.
Сделав несколько вдохов, я наконец сумел выговорить:
— Что все это значит, Майкл? Что происходит? Кто вы такие?
Он опустил голову и покачал ею.
— Ты сам, старая задница, — ответил Клинтон. — Я и он, оба. Вместе. Все мы — это ты. Ты — это мы.
Мне не хотелось возвращаться к себе, и мы поехали к Майклу. Я сидел на заднем сиденье их автомобиля и смотрел им в затылок. Никто ничего не говорил.
Когда мы приехали, Майкл дал нам пива, а потом достал школьный альбом и принес мне на кушетку.
— Вот это Клинтон. Это я. А это Энтони Фанелли.
Типичные фотографии. Типичные лица американских школьников шестидесятых годов. С той разницей, что Клинтон выглядел точно так же, как и теперь.
— Не хочу смотреть фотографии Энтони Фанелли! Я хочу знать, что происходит! Почему это вы вдруг подружились? Майкл, ты говорил мне, что Клинтон здесь, чтобы убить меня. — Я взглянул на Дайкса. — А ты говорил, что Майкл «заморозил» тебя и хочет, чтобы я тебя убил!
Они переглянулись.
— Майкл думал, что так оно и есть, — сказал Клинтон. — Но я врал, потому что не мог сказать правду, пока еще кто-нибудь из нас не допрет сам.
— Не допрет до чего?
— Посмотри на свою ладонь.
Я протянул ладонь, повернув ее вверх. На передаче по моей руке столько раз читали, что я хорошо запомнил каждую черточку и все, что она якобы означала. С тех пор как я смотрел последний раз, ничего не изменилось.
— Вот. Ну и что?
Майкл и Клинтон подошли ко мне и показали свои ладони, положив рядом с моей. Все три были совершенно одинаковы.
— Не может быть!
— Можешь рассмотреть их в лупу и увидишь, что они абсолютно идентичны. Что и проделал Майк, когда я показал ему.
Я взглянул на Клинтона:
— Что это значит?
Ответил Билла:
— Я сам только что выяснил, Инграм. Все эти годы я думал, что Клинтон просто каким-то образом заморозился в пятнадцатилетнем возрасте. Не спрашивай меня как. Кто знает, какие тайны хранит жизнь?.. Но с тех пор, как мы встретились с тобой, меня не покидало все более и более странное чувство. А потом снова объявился Клинтон, как время от времени появлялся и исчезал все эти годы… Я стоял под душем, когда вдруг до меня дошло, — он щелкнул пальцами, — просто так. Держа в руке кусок желтого мыла, я взглянул на свою руку, а потом на пальцы ног и лениво подумал, почему и на руках, и на ногах по пять пальцев — не больше и не меньше. Все ученые мира дадут тебе логическое объяснение этого, но никто не даст правильного… Знаешь почему? Потому что Бог дает нам величайшую подсказку! Вся правда открылась мне прямо там, под душем. И когда я понял, то выскочил, вытерся и бросился искать Клинтона, чтобы спросить, верна ли моя догадка… Почему человек чувствует себя таким потерянным и несчастным? Даже когда мы относительно обеспечены и все идет хорошо? На протяжении всей истории философы задавались этим вопросом о жизни и существовании… Хочешь узнать почему, Инграм? Хочешь узнать ответ на вселенский вопрос?
Он улыбнулся с некоторой печалью и поднял знакомую ладонь. Указав мне на нее, Майкл сказал:
— У нас по пять пальцев на руках и на ногах, потому что Бог говорит нам: все приходит пятерками, даже полные души. Почему большая часть человечества ощущает ущербность своей жизни? Потому что им не хватает полноты. Но не в том смысле, о котором говорил Платон. Дело не во всей этой чуши насчет «гермафродитского целого». Все гораздо проще… Представь себе людей в виде чисел. Некоторые — единицы, другие — двойки… Но все ошибаются, полагая, что есть только одна единица или только один номер девятьсот шестьдесят два. Чуть ли не все человеческие общества учат нас, что все мы индивидуальны, хотя бы биологически. Хорошо это или плохо, но на всей Земле нет второго такого, как мы.
— И никогда не было! — проговорил Клинтон, качая головой.
— Верно: и никогда не было. Но в том-то вся и штука, Инграм, и вот почему наши ладони одинаковы. Существует лишь ограниченное множество номеров. Скажем, тысяча, просто для удобства… Конечно, Бог создает разных людей, но каждый из них имеет определенный номер. Пока человек живет на земле, этот номер остается неизменным. Один из тысячи. Но в каждый момент времени существует сколько-то единиц, сколько-то двоек… Цельную душу, например цельный номер семнадцать, Бог делит на пять частей. У каждой имеется своя важная функция, как у пяти пальцев на руке. Но рука без любого из пяти пальцев неполноценна. То же самое и с душой… В жизни мы так часто чувствуем себя потерянными и подавленными, потому что живем как одна пятая часть цельной души и в одиночестве плывем по свету… Единственный способ жить в мире с самим собой — найти четыре остальные части «нас», четыре других номера семнадцать, и воссоединиться. Вот почему Бог дал нам столько пальцев на руках и на ногах. Он хотел, чтобы мы видели их по сто раз в день и они бы напоминали нам об этом.
Майкл сел и дал продолжить Клинтону.
— А еще мы с Майком выяснили, почему я вот так заморозился. Потому что, как только поймешь эту штуку насчет пятерок, ты замораживаешься. Когда до меня это дошло, я был во Флориде, но тогда я думал, что это идея из какого-то тупого фантастического романа, и не придавал ей значения. А это оказалось правдой… В ту же минуту, как допрешь, ты замораживаешься, и не разморозишься, пока не сможешь воссоединиться с четырьмя другими такими же, чтобы снова стать единым целым. Сейчас это дошло и до Майка, и значит, он тоже заморозился до тех пор, пока мы не заполучим всех остальных. И ты тоже, Инграм. Вы оба останетесь какие сейчас, пока мы не воссоединимся всей пятеркой. Я остался подростком. Вам-то, по крайней мере, удалось подрасти!
— Но мне-то вы рассказали. Даже если я вам поверил, все равно я не дошел до этого сам.
Майкл кивнул:
— Верно, но вместе с первым пониманием пришло еще и знание, что нам позволено раскрыть секрет одному из «нас», чтобы ему не пришлось выяснять самому. Но только одному. Мы с Клинтоном поговорили и решили выбрать тебя.
— И какой же у нас номер? Шестьсот шестьдесят шесть? — Мне не очень удается сарказм, но я надеялся, что он прозвучал в моих словах.
— Этого мы не можем тебе сказать, Инграм. Тебе придется узнать его самому. Но ты узнаешь его чуть погодя, вместе с другими вещами. Теперь, когда мы тебе это рассказали, все начнет сильно меняться. Верно, Клинтон?
Мальчишка фыркнул в пивную бутылку, издав глубокое бульканье.
Я посмотрел на обоих и облизнул губы. Потом сказал:
— Целая душа состоит из пяти частей. У каждого человека есть номер, или форма, или цвет, или что там еще, но лишь некоторые знают об этом. Тем, кто знает, приходится разыскивать остальные, э, дополнительные части по своему номеру. Так?
Они кивнули.
— А если ты так и не узнаешь про всю эту штуку с пятеркой, то всю жизнь будешь чувствовать себя потерянным?
— Верно, Инграм, клянусь богом, это правда. После того как двое поймут это и объединятся, им позволено рассказать еще одному, кто пока не понял. Это ты. А теперь нам осталось найти еще двоих… Я всегда думал, что Клинтон заворожен, или что-то такое, и он следует за мной с каким-то нехорошим замыслом.
— А я всегда думал, что Майк заворожил меня и хочет устранить. Для того-то он и подружился с тобой. Чтобы убрать меня… Но ты знаешь, что мы обнаружили на днях? После того как Майк понял это, мы ужинали вместе, и вдруг нам стало ясно, кто такой был Фанелли!
— Один из вашей группы? Семнадцатый?
— Точно. Потому-то он и приставал к Майку, и потому я в конце концов убил его! Все мы видели что-то друг в друге, и это каждого по-своему сводило с ума… Проблема в том, что, по словам Клинтона, Фанелли был последним, кого из нас он видел до нынешнего случая.
— Ты имеешь в виду меня?
Майкл покачал головой:
— Почти двадцать лет он не видел других. А теперь нашел сразу еще троих, включая тебя.
— И кто же эти другие? — Прежде чем кто-либо из них успел ответить, меня поразила мысль, как скрип покрышек перед столкновением. — Мясной Мужик!
— Верно.
— Ты понял, молодец.
— А кто третий?
— Блэр Даулинг.
— Не могу поверить.
— Мы знали, что ты не поверишь. Поэтому тебе придется кое-что повидать.
— Что?
— Мороженицу.
Я уже говорил вам, что Майкл жил в Лос-Анджелесе неподалеку от Ларчмонта; я всегда любил этот район. Там есть одна широкая улица, и это, в общем-то, все, но на ней находятся магазинчики, запомнившиеся с детства. Парикмахерская с настоящей крутящейся дверью, киоск, где милая старушка продает книги и поздравительные открытки, тесный зоомагазинчик, откуда доносится знакомое тявканье и скулеж щенят, щебет птиц. Мы часто обедали на этой улице, а потом шли в дешевую лавку, чтобы отправить письма или просто поглазеть и наполниться ощущением пятидесятых годов.
Там есть также маленькая мороженица, где подают хороший пломбир с фруктами.
Было почти пол-одиннадцатого вечера, когда Майкл подрулил к этому заведению. Никто из нас не двинулся.
— Что я должен увидеть?
— Просто войди, Инграм. Как только окажешься там, поймешь.
Я посмотрел на них; у обоих было как будто бы одинаковое выражение на лице: с минуты на минуту ты поймешь, что мы делаем, и это изумительно.
Я вылез из машины, но, сделав несколько шагов, остановился и оглянулся. Возникла пауза, а потом Клинтон высунул голову из окна и сказал:
— Тебе нужно лишь войти, и через две секунды увидишь.
— А если ничего не увижу?
— Тогда я дам тебе миллион долларов.
Я пересек тротуар и открыл дверь. Меня приветствовал тихий мелодичный звон колокольчика. Девушка за прилавком улыбнулась и сказала:
— Добрый вечер.
Я хотел ответить тем же, но тут заметил вокруг нее какое-то сияние. Это было подобно тому волшебному моменту, когда впервые вдруг обретаешь необходимое равновесие, чтобы поехать на двухколесном велосипеде. Я уловил это сияние, окружавшее девушку, не успев обменяться с ней и парой слов. Оно было голубоватым и слегка колыхалось, как зной над летней дорогой. В нем было что-то металлическое и в то же время какая-то мягкость, словно в бархате или замше.
И, словно одобряя мою проницательность, девушка наклонила голову и загадочно улыбнулась. Через секунду из задней комнаты вышли две другие девушки с такой же голубой аурой, сиянием… как это ни назови.
Я стоял и смотрел на них, словно это были египетские принцессы, экзотические птицы, воплощенные сновидения. Нельзя сказать, что они делали что-то особенное. Первая спросила, что мне угодно. Когда я не смог ничего вымолвить, они переглянулись между собой и хихикнули.
— Это правда?
— Да, — только и ответила первая.
— А где другие? Двое других?
— В кино. Они сегодня вечером свободны.
— Но почему вы здесь? Ведь есть так много других…
— Мы решили, пока мы здесь, доставлять людям счастье. Ведь в мороженицах продают не что иное, как счастье.
Зашло какое-то семейство, нетерпеливые дети бросились к прилавку, выбирая наслаждение разного цвета и вкуса.
— Вы уверены, что ничего не хотите?
— Ничего…
Девушка отвернулась от меня и вновь занялась продажей счастья. Я вышел оттуда с пылающей головой и холодными, как мороженое, руками (с пятью пальцами на каждой).
— Ну что?
Майкл вовсю гнал машину, а Клинтон снова закурил.
— Теперь мы едем к Блэр.
— Но вы говорили, что она не знает, ведь так?
— Не знает, но Клинтону пришла в голову отличная идея, надо ее проверить. Он думает, что, если мы вместе начнем болтаться около ее дома, возможно, наше присутствие подтолкнет ее к догадке. Определенно, стоит потратить несколько дней на попытку.
— Но как вы узнали насчет Блэр?
Клинтон обернулся и пустил дым мне в лицо.
— Ой, прошу прощения! Увидев тебя с Майклом, я стал следить за тобой и выяснять, кто ты такой. Позвонил на радиостудию, сказал, что хочу основать клуб любителей передачи «За гранью» и мне нужны сведения о тебе. Все такое. Когда мне сказали, в какую школу ты ходил и прочее, я взял там альбомы выпускников и увидел на фото выпускного вечера вас вместе. И так далее. Довольно просто!
— И потому ты на днях устроил мне с ней встречу? В надежде, что мы подобным образом узнаем друг друга?
— Да.
— А что представляет собой ее муж?
— Очень похож на тебя, только не голубой. Заколачивает большие деньги.
— Но он… не один из нас?
— Не-а. Это Блэр — семнадцатая, а он, похоже, восемнадцатый. Близко, но не то.
— А как насчет Мясного Мужика?
Каждый раз, когда я произносил это имя, они хохотали.
— Это просто сумасшедший, старик. Но проблема в том, что он один из нас. Так что нам нужно найти способ вправить ему мозги и убедить.
— А почему нельзя найти другого… семнадцатого?
— Потому что тут что-то такое, о чем сказал Майк: я узнал об этом двадцать лет назад, но за все время увидел всего троих. Может быть, вокруг множество семнадцатых, не знаю, но мир — чертовски большое место. Может быть, где-нибудь в Занзибаре сотни наших, но разве поедешь туда искать? Нас теперь пятеро. И нужно лишь собраться вместе. Разбудить их. Вот почему мы сразу тебе сказали. С Блэр не должно быть особых трудностей. А вот Мясной Мужик меня тревожит. Уолден-драйв, да, Клинтон?
— Уолден, точно.
— Не могу прийти в себя от того сияния. Эти краски! И мы будем выглядеть так же, когда соберемся вместе?
— Более или менее. Я лишь несколько раз видел полный набор. Однажды это было в Талладеге, они были…
И вдруг перед машиной метнулось что-то большое, то есть кто-то большой пробежал, втянув в плечи голову. Не более чем в десяти футах. Замерев на мгновение в свете фар, это существо посмотрело в нашу сторону. И самое потрясающее — с первого взгляда было ясно, что это женщина. Весом фунтов в двести, со спутанными, как у ведьмы, скрывающими лицо ярко-рыжими волосами. Хотя Майкл уже никак не мог ее сбить, он все же крутанул руль и ударил по педали тормоза. Женщина быстро шмыгнула прочь. Чрезвычайно быстро.
— Видел рыжие волосы, Майк? Помнишь эти волосы? Черт возьми! — крикнул Клинтон, уже распахнув дверцу со своей стороны и выскочив наружу.
— Эдди? Это чучело — Эдди?
— Конечно Эдди! Конечно она, Майк! Ты же мне и сказал, что она вылетела из двенадцатого класса. И мы были в школе вместе, но не знали! Фанелли, ты, я и Эдди. Четверо! Уже четверо! Ох, черт, а мы и не знали! — Клинтон в ярости ударил по капоту машины и, нелепо сгорбившись, отошел.
Я опустил стекло в окне. О чем они говорят? О ком? В машине было накурено — не продохнуть. Майкл последовал было за Клинтоном, но потом повернулся и бросился обратно в машину.
— В чем дело, Майкл? Кто это был?
— Твой Мясной Мужик, вернее — Мясная Баба. Мы знали ее в школе. Она шла из дома Блэр, сделав твоей подруге какую-то большую пакость.
— Зачем? Зачем ей пакостить Блэр?
Он выругался и быстро проговорил:
— Помнишь ракушку? Эта часть истории — правда. Когда вдруг узнаешь, то находишь в кармане ракушку. Но, может быть, свихнувшаяся пятая часть терпеть не может находить ракушки. Особенно наша свихнувшаяся часть! Терпеть не может мысли, что она лишь часть целого. Мы никогда не думали, что кто-то узнает, но возненавидит это знание. А потом возненавидит и остальные части за то, что так ее приуменьшили. Эдди Девон! Эдди Девон хочет добраться до нас всех!
Не доехав до Уолден-драйв, мы увидели дым. Дом Блэр расцвел букетом желтых языков пламени. Где-то кто-то кричал. Раздался взрыв, а потом треск и шипение остатков здания.
Прошлой ночью от нечего делать я пробрался к умершим и пощекотал отца. Он терпеть этого не мог. Его труп лежал в той же позе, как в последний раз, когда я его видел, на похоронах. Так торжественно. Так окончательно. Еле прикрытые глаза создавали впечатление, что он вот-вот откроет их; прямые, как линейка, губы, персиково-багряные щеки.
Он всегда боялся щекотки и смеялся от любого прикосновения. А от прикосновения к ребрам просто сходил с ума. Даже мертвый он подскочил и взмахнул мертвыми руками, стараясь схватить мои. Даже мертвый.
Если ты «соединился», можешь вытворять такие вещи. Если ты часть своего целого, если соединился с остальными четырьмя частями, то обретаешь особые способности, проникаешь в суть вещей. Понятно, щекотание мертвых — не из самых важных даров, но, услышав, что это возможно, я решил попробовать. И другие одобрили. Нам понравилось его замешательство. Нам нравилось любое чужое замешательство.
Ведь так мало возможностей порадоваться. Кто сказал, что истина делает свободным? Когда двадцать лет назад Эдди Девон узнала правду о кровосмесительстве в собственной семье, это свело ее с ума. Это привело ее в сумасшедший дом и к двумстам фунтам веса, превратило в существо, пишущее дерьмом на чужих стенах. Когда Клинтон Дайкс нашел у себя в кармане ракушку и понял, что является одной пятой целого, он не бросился на поиски Бога или остальных частей — он занялся проституцией. Говорит, что сам не знает почему. Эдди не говорит ничего. Но мы обсудили это между собой и поняли, что эти двое, вероятно, почувствовали нечто такое, чего остальные из нас не ощутили. Нечто такое, что не давало им поделиться своим знанием. Особенно Эдди. Она так старалась уйти от нас, не дать свершиться нашему воссоединению. Ее ярость и умопомрачение были потрясающи. Теперь мне только хотелось бы, чтобы они оказались тогда более успешны. Она так отчаянно старалась скрыться от нас, но в конце концов мы ее поймали и притащили в свой лагерь, как приносят, повесив вверх ногами на жердь, лютого зверя из джунглей. Даже когда мы приволокли ее в мороженицу, чтобы показать пятерку, излучающую небесно-голубое сияние, она кричала, и плевалась, и делала все, чтобы мы не смогли соединиться с ней. Но мы «победили».
Помню момент перед тем, как это произошло, выражение полного триумфа у нас на лицах — у Биллы, Блэр, Клинтона и у меня. Я подумал: боже мой, у нас у всех одно выражение на лице — а что же будет, когда мы соединимся? Мы тоже засияем голубым или будет что-то совсем другое? Каждый цвет имеет собственную прелесть. Мне нравились те девушки, я завидовал их голубому ореолу, но что, если, когда мы соединимся, наш цвет будет еще великолепней? Выплывет за край спектра, за предел вообразимого? Мы ждали этого момента два года. Ждали, когда пройдут ожоги Блэр, а потом, когда она поймет, кто мы. Потом — пока мы разработаем и приведем в исполнение план, как поймать Мясную Бабу и заставить присоединиться к нам. Все это и кое-что еще потребовало двух лет, но воссоединение не заняло и секунды.
Как мы кричали! Как мы кричали, поняв всю мучительность нашей правды, всю мерзость нашего цвета. Все стремятся на небеса, все хотят светиться небесно-голубым. Но правда ни справедлива, ни почтительна. И очень многие из нас, узнав свой цвет, оказываются приговорены к нему, а не пожалованы им.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀