⠀⠀ ⠀⠀
В жизни Макса Фишера все складывается удачно. Его комикс «Скрепка» пользуется устойчивой популярностью у широкой публики и благосклонностью у высоколобых критиков, его новая любовь Лили отвечает ему взаимностью, а ее десятилетний сын Линкольн души в нем не чает. Но в прошлом, по ту сторону безмолвия, таятся призраки, угрожающие его счастью, рассудку и самой ткани бытия…
Перевод Ирены Брон.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
В любой подробности мира запечатлены наши черты:
Мы отражаемся даже во мраке самой темной ночи.
⠀⠀ ⠀⠀
Каролине Зах, Габриэль Флоссман, Катлин Уэтс, Герт Арёр — настоящим ангелам-хранителям
⠀⠀ ⠀⠀
Множество благодарностей Монике Салливэн Доусон, дипломированной медсестре, без которой эта книга не достигла бы финишной линии
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
С тобой я та, кем все меня считают.
Сколько весит жизнь? Как это сосчитать? Сложить наши добрые и достойные дела и разделить на дурные? Или просто опустить человеческое тело на весы — и получить жизнь весом двести фунтов?
⠀⠀ ⠀⠀
Я приставил пистолет к голове сына. Сын весит примерно сто тридцать фунтов, пистолет — не больше двух. Можно сказать и по-другому: жизнь моего сына Линкольна весит не больше, чем пистолет в моей руке. Или пуля, которая его убьет? И после выстрела жизнь — осязаемая, весомая — исчезнет?
Он улыбается. Мне страшно. Я нажму на курок, и он умрет, а он улыбается, словно смертоносное дуло у его головы — всего-навсего вытянутый палец дорогого, любимого человека.
Кто я? Как могу так поступать с собственным сыном? Слушайте.
⠀⠀ ⠀⠀
Большой пробег на спидометре означал «небесные ушки». Когда день выдавался удачный, с дальними поездками и разговорчивыми пассажирами, отец частенько угощал меня у Ли, в китайском ресторанчике напротив нашего дома. Два доллара за все, включая блюдо грибов «небесные ушки» с рисом. Мама с папой терпеть не могли это заведение и никогда туда не ходили: на их взгляд, вся тамошняя еда отдавала «топленым салом». Но отец, добрая душа, давал мне два бакса, а я за это всегда обнимал и целовал его. Я был кругом в выигрыше, потому что мне нравилось обниматься с отцом. Ни отец, ни мама не скупились на ласки, не то что многие родители, считающие это тяжкой повинностью или неизбежным злом, которое приходится терпеть, раз уж у тебя есть дети.
Мне повезло. Отец научил меня щедрости, умению ужиться с уравновешенным человеком, даже если сам не таков, а также чревовещанию. Он наслаждался искусством управлять своим голосом и вкладывать в чужие уста слова, которые они не произносили.
Моей матери очень шло ее девичье имя, Ида Дакс. Невысокая, честная, строгая. К ее смятению, отец с первых же свиданий прозвал ее Дейзи и иначе звать отказывался. Он утверждал, что она и ее имя похожи на Дейзи Дак[3]. Вообразите, чего ему стоило после этого покорить ее оскорбленное прозаическое юное сердечко. Но он смог, ибо, несмотря на серьезность, мама обожала посмеяться, а Стэнли Фишеру больше всего на свете нравилось ее смешить. Увы, делец из отца получился средний, чтоб не сказать никудышный. К тому времени, когда я как следует его узнал, он перепробовал множество профессий, и все неудачно, поэтому их с мамой вполне устроило, что отец стал единственным в городе (и потому «преуспевающим») владельцем такси. Мама, хоть и не такая терпеливая и добродушная, как папа, по счастью, не слишком беспокоилась о богатстве и материальных благах. Если семье хватало на еду и одежду, а после оплаты счетов кое-что оставалось на «разврат» (мне — на китайские кушанья, родителям — на покупку телевизора или еженедельный поход в кино), считалось, что жизнь идет как надо. Не помню, чтобы мама когда-либо пилила отца за то, что он не добился в жизни большего. Оглядываясь назад, я понимаю, что она не гордилась отцом, но любила его и считала, что поступила мудро, выбрав в мужья человека, с которым ей нравится разговаривать и который с неподдельным восторгом улыбается при виде нее каждый вечер, приходя домой.
Мои детские воспоминания туманны, наверное, оттого, что по большей части я был здоров и всем доволен. Помню, как сижу в ресторанчике Ли и смотрю в окно на наш дом. Помню, как играю в мяч с папой. Когда белый мяч плыл ко мне по воздуху, отец заставлял его пищать: «Прочь с дороги! Я лечу!»
Отец всегда находил время поиграть со мной, мать покупала мне только самые лучшие цветные карандаши и бумагу с тех пор, как поняла, как важно для меня рисовать. Они любили меня и хотели, чтобы я вырос цельным человеком. Чего еще можно пожелать?
Когда родился мой брат Сол, мне уже исполнилось двенадцать, и папа с мамой были мне ближе, чем он. В результате он вырос с двумя родителями и одним скорее полуродителем, чем настоящим братом, который дает подзатыльники или с наслаждением отравляет младшему жизнь. Когда я поступил в колледж, Солу стукнуло всего шесть и он только-только пошел в школу. И, лишь десяток лет спустя, когда он стал уже подростком, а я работал в Нью-Йорке, между нами установились какие-то отношения.
Одна моя знакомая, писательница, недавно опубликовала автобиографический роман, который разругали критики. Она сказала мне: «Я злюсь не из-за провала книги, а потому, что истратила на нее все свое детство».
Идея сама по себе занятная, но мне не верится, чтобы кто-то мог «истратить» детство, сколько лет он ни проживи. Подобно некоему личному Олимпу, наша юность — тот край, где живут только боги, которых мы сами создали. Тогда наши воображение и вера были сильны, а сами мы — невинны; только потом мы стали легковерны, а затем циничны. Не важно, помним ли мы детство в подробностях или лишь обрывочно, оно неисчерпаемо.
К счастью для отца, наш городок стоял на холмах. Те, кто ездил на работу, по вечерам, сходя с поезда, бросали взгляд на лестницу в двести ступеней, ведущую к центру, и устало плелись к черному четырехдверному папиному «Форду». Многих своих потенциальных пассажиров — измученных, в помятых костюмах — он знал по именам и приветствовал похлопываньем по крыше машины и словами: «Давай, Фрэнк. Тебе сейчас только по лестнице лезть не хватает».
Я часто ездил с отцом; мне поручалось выскакивать, когда мы прибывали на место, и открывать перед клиентом заднюю дверцу. Иногда мне давали десять или двадцать пять центов на чай, но куда больше денег меня радовали разговоры по дороге. Пассажиры были людьми солидными, владельцами больших домов с видом на реку, двух машин, иногда даже теннисного корта или бассейна. Я знал по школе их детей, но те, как правило, держались заносчиво и замкнуто. Родители же — потому ли, что устали, или им хотелось немного поболтать, или они просто плыли по течению своей благополучной и упорядоченной жизни, — говорили с отцом о многих удивительных вещах. Он был хорошим слушателем, порой необычайно проницательным. Спустя все эти годы я вспоминаю их внезапное молчание, кивки и думаю, что, возможно, его совет многим помог.
Однажды на каникулах — я уже учился в колледже — я тоже поехал с отцом, когда он подвозил со станции женщину по имени Салли О'Хара. Ее муж был притчей во языцех — переспал чуть ли не с каждой женщиной в городке. К несчастью, миссис О'Хара принадлежала к числу тех, кто посвящает в свои горести каждого встречного и поперечного. Тот день не стал исключением, но между делом она сказала нечто, что запало мне в память и впоследствии привело меня к успеху.
— Стэнли, я поняла, что больше всего на свете мне нужен сыщик сути.
Отец, привычный к философствованиям пассажиров, умел прикинуться простаком.
— Расскажите, что это за зверь, Салли. Может, отдам Макса в этот бизнес.
— Все просто. Нужно только отыскать людей, которые знают «главные» ответы, Макс. Найти того, кто сможет сказать, зачем мы живем. Должен же кто-то знать. Или того, кто скажет, отчего мой муж предпочитает провести вечер с Барбарой Бертранд, а не со мной.
Я тогда уже рисовал комиксы для студенческой газеты и придумал для хлестких комментариев и жалоб на жизнь в колледже персонаж, который назвал «Скрепкой». Комиксы были забавны и пользовались успехом, так что редакторы позволили мне рисовать все, что вздумается. Но, вернувшись с каникул, я потихоньку стал превращать «Скрепку» в нечто совершенно новое.
Прежде то была просто геометрическая фигура, стоящая посередине рисунка, рядом — еще один-два предмета, внизу — подпись. Теперь же мой странный персонаж сместился на одну сторону композиции, а на другой появился новый — человек. Между ними располагался большой, очень реалистичный рисунок. Казалось, они оба смотрят на «фотографию» и комментируют ее. В первом комиксе серии они смотрели на гигантскую руку, наносящую тушь на ресницы огромного глаза. Подпись гласила: «Почему, когда женщины красят глаза, они открывают рот?». Которая из фигур это говорит, неизвестно, неизвестен и ответ.
Постепенно я усовершенствовал свою затею. Фотографическая часть комикса становилась все реалистичнее и в то же время загадочнее. Иногда зритель не сразу мог понять, что там изображено. Например, окурок сигареты, воткнутый в надкусанный пончик; он дан таким крупным планом, что, лишь спустя несколько секунд, соображаешь, что к чему. Очевидно, в этом заключалась одна из изюминок новой «Скрепки» — зрители сначала разгадывали «фотографию», а уж потом читали подпись.
Иногда обе фигуры помещались по одну сторону рисунка, иногда — позади, так что торчали только головы, иногда — входили или выходили из него. Они могли висеть на ниточках, как ангелочки в кукольных спектаклях, или сидеть в креслах спиной к нам и смотреть на «фотографию», как на киноэкран. Им случалось плыть мимо картинки на лодке, бегать трусцой над ней и под ней, пускать друг в друга стрелы, стоя по разные стороны. Но принцип был неизменен — две очень непохожие фигуры и все более реалистичная, но все более загадочная «фотография» между ними.
Я часто вспоминал миссис О'Хара и ее «сыщика сути»: по нескольку месяцев обдумывая новую серию комиксов, я понимал, что ищу ответы на вселенские, хотя и частные, вопросы — вроде тех, что интересовали ее. Я не предлагал решений, но, судя по реакции зрителей и письмам, которые я получал, мои работы чаще попадали в цель, чем мимо.
⠀⠀ ⠀⠀
Итак, вот кто я такой. «Скрепка» принесла мне зрелость, статус знаменитости и обеспеченность. Автор комиксов должен уметь изъясняться кратко и емко. Если можешь сказать тремя словами лучше или смешней, чем четырьмя, — отлично. Я мог бы сколько угодно болтать о том, как жил дальше, но дальше в моей жизни была лишь одна по-настоящему важная полоса, и началась она в тот день, когда я встретил Лили и Линкольна Ааронов. Так что тут я остановлюсь и дважды быстро «перемотаю» свою историю вперед: сначала — до тридцати восьми лет, а потом — до сорока пяти.
⠀⠀ ⠀⠀
Представьте себе мужчину, направляющегося ко входу в Окружной музей Лос-Анджелеса. Он черноволос, коротко стрижен, носит пижонские очки в синей оправе, небрежно одет: брюки цвета хаки, старый серый свитер и дорогие кроссовки. Обычно он так одевается для работы дома — удобно и неярко. Вам кажется, что вы уже видели его раньше. И вы правы: о нем несколько раз писали в журналах. Но известность ему принесли не внешность или характер, а работа. Сам он думает, что похож на школьного учителя химии или продавца электронной аппаратуры, который свысока смотрит на покупателей.
Это произошло спустя три недели после его, то есть моего, тридцативосьмилетия. У меня была отличная работа, кое-какие деньги и не было девушки, что, впрочем, не слишком меня печалило. Оглядываясь назад, могу сказать, что в моей жизни то была пора спокойствия и успеха. Мне хотелось бы иметь жену и детей, которых я мог бы повести в музей, хотелось бы, чтобы «Скрепку» публиковало больше газет. Но и то и другое казалось вполне достижимым. Да, в то время исполнение всех моих желаний было не только возможно, но и вполне реально.
Ааронов я увидел почти сразу же, как вошел в здание. Женщина стояла ко мне спиной, и мне сперва показалось, что они брат и сестра. Оба невысокие, в джинсах и футболках. Лили, ростом примерно пять футов и два-три дюйма, была выше мальчика, но ненамного. Волосы она зачесала назад и стянула хвостом, как девочка. Они спорили. Лили говорила громче, чем ей казалось: ее голос, очень женственный и взрослый, ясно доносился до другого конца вестибюля, где стоял я.
— Нет. Сначала музей, потом ленч.
— Но я есть хочу!
— Очень жаль. Есть надо было раньше.
Женщина повернулась, и я увидел, что она хороша собой, но у меня уже сложилось нелестное мнение: вот одна из тех претенциозных и поверхностных мамаш, что всюду таскают своих детей, приобщая их к «культуре» посредством тыканья носом, как нагадившего щенка в дерьмо. Я отвернулся и прошел на выставку.
У меня злое, порой грубое воображение. Возможно, без этого не станешь заниматься комиксами. Так или иначе, в тот день оно нарисовало мне картину: стерва-мамаша и голодный ребенок. Я не мог отделаться от воспоминания о хнычущем мальчике, о том, как женщина прикрыла глаза, когда громко отчитывала его. Почему просто не купить мальчишке хот-дог — он, как все дети, проглотит его за пару минут, — а потом уж идти на выставку? Я не слишком-то разбираюсь в вопросах воспитания, но у некоторых моих подружек были дети, и я с ними отлично ладил. Иногда даже лучше, чем их мамы. Мой опыт свидетельствовал, что ребенка надо водить как рыбу, попавшую на крючок. То чуть отпустить леску, то снова потихоньку выбирать. Ты знаешь, что ты хозяин положения; фокус в том, чтобы вываживать рыбу так, чтобы ей казалось, что все наоборот.
Этой выставки я ждал давно. Называлась она «Ксанад» и была посвящена фантастическим городам.[4] Там были работы живописцев, архитекторов, дизайнеров… Даже нескольких рисовальщиков комиксов вроде Дейва Маккина[5], Массимо Йозы Гини[6] и меня. Двумя днями раньше меня приглашали на торжественное открытие, но на открытии толком ничего не посмотришь, потому что вынужден толкаться в толпе сияющих хищниц и строящих глазки девиц, старающихся выглядеть невозмутимо, но при этом покрасоваться новыми платьями, посплетничать или присоседиться к какой-нибудь кинозвезде. А я любил не спеша бродить от картины к картине, делать для себя заметки и ни с кем не разговаривать.
— Привет, Макс Фишер! «Скрепка», верно?
Я обернулся с непроницаемым лицом. Молодой человек и его подружка, довольные, улыбающиеся.
— Привет. Как поживаете?
— Отлично. Я не стану вам докучать, Макс. Только хотел сказать, что нам очень нравятся ваши комиксы. Мы смотрели все выпуски до единого. И здесь видели вашу работу. Потрясающе! Верно, милая? — Молодой человек взглянул на жену, та энергично закивала.
— Что ж, большое спасибо. Вы очень любезны.
— Не за что. Это вам спасибо! — Они застенчиво махнули мне рукой на прощанье и отошли.
Как мило. Я постоял, глядя, как они исчезают в толпе. «Скрепка» давалась мне так легко, что в глубине души я всегда немного стыдился такого везения. Другие вкалывают как проклятые, а в награду получают крохи. Я уж не говорю о тех, кто родился уродливым, больным, неполноценным. И почему мой бутерброд столько лет падает маслом кверху?
Размышляя об этом, вместо того чтобы улыбаться комплименту, я услышал детский голос:
— Мам, знаешь, чего я по-настоящему боюсь? Тощих статуй.
Я вытащил из кармана ручку и записал на ладони: «Тощие статуи». Надо будет потом использовать в комиксе. Интересно, что ответит мать?
— Я понимаю, о чем ты.
Тут уж я не выдержал и обернулся. Стерва-мамаша и ее голодный сын. Она увидела, что я смотрю на них, и со следующей фразой обратилась уже ко мне:
— Тощие статуи, тощие люди. Тощему доверять нельзя. Он или тщеславен, или наркоман со стажем.
— Никогда не смотрел на худобу под таким углом.
Она почесала в затылке.
— Потому что такое уж у нас общество. Мы превозносим худобу, потому что нас так учили, а сами наслаждаемся всем жирным: жирной едой, роскошными домами, распухшим гардеробом. Какую машину вы купите, если разбогатеете? «Роллс-ройс». Маленький дом? Ну нет. Не важно, что денег у вас мало, дом надо купить как можно больше. А почему? Да потому что в глубине души мы обожаем жир. Люди приходят в ресторан, где я работаю, и притворяются, что им нравится «новая французская кухня»[7], но это неправда. Когда они смотрят на счет, видно, что они чувствуют себя обманутыми, потому что должны столько заплатить за такие маленькие порции. А в этом-то и состоит вся «новая французская кухня» — новый умный способ вытянуть из клиента деньги. Подайте ему парочку ростков спаржи, красиво их оформив, и вы сможете содрать больше, чем если бы подали пять. Господи, я слишком много болтаю. Я — Лили Аарон, а это мой сын Линкольн.
— Макс Фишер.
Пока мы обменивались рукопожатием, парень, который только что восторгался моими комиксами, вернулся с каталогом выставки в руках.
— Извините, что снова беспокою, но вы не подпишете? Надо было раньше спросить, но я как-то постеснялся приставать. Ничего? — Решив, что Лили со мной, он переводил взгляд с нее на меня и назад, словно спрашивая разрешения у обоих.
Ну, стерва она или нет, а нет ничего приятнее, чем публичное признание на глазах у хорошенькой женщины.
— Конечно, конечно. Как вас зовут?
— Ньюэлл Куйбышев.
Повисло молчание.
— Простите?
— Ньюэлл Куйбышев.
Я беспомощно посмотрел на Лили. Она улыбнулась, и улыбка ее, казалось, говорила: «Выпутывайтесь с честью, мистер важная шишка».
— Боюсь, вам придется диктовать по буквам, Ньюэлл.
Он медленно продиктовал, я записал. Мы пожали друг другу руки, и он ушел.
— Вот кого надо бы заставить носить, не снимая, значок с именем.
— Здесь выставлены ваши работы?
— Да. Я автор комикса «Скрепка».
— Не знаю такого.
— Не беда.
— Вы слыхали о ресторане «Масса и власть»[8] на Ферфакс?
— Боюсь, что нет.
Она кивнула.
— Значит, мы квиты. Я там работаю.
— Вот оно что.
— Ма, мы идем или как?
— Да, милый, уже идем. А вы не покажете нам свои работы, Макс? Я бы хотела начать с них. Ладно, Линкольн? Ты ведь не против?
Мальчик пожал плечами, но потом, когда мы двинулись, сорвался с места и исчез за углом. Мать, похоже, не расстроилась. Через несколько минут он возник снова, чтобы объявить, что нашел мой рисунок и отведет нас к нему. Подкупающий жест. Бедный ревнивый ребенок. Он не знал, как быть со мной и с материнским ко мне интересом, и перехватил инициативу: нашел мою работу и, объявив, где она, как бы присвоил ее. Мы пошли за ним, болтая на ходу.
— Линкольн обожает рисовать, но по большей части сражения. Катапульты, швыряющие горшки с кипящим маслом, воинов. На каждом рисунке — сотни летящих стрел. Очень жестокие рисунки. Мы потому сегодня и пришли сюда: я надеялась, что ему понравится и он станет рисовать Ксанад, а не солдат с продырявленными животами.
— Но дети любят насилие. Это возрастное, не находите? И разве не лучше, чтобы мальчик выплеснул агрессию в рисунках, чем треснул кого-то по башке?
Лили покачала головой:
— Чушь. Самоуспокоение. Правда в том, что моему сыну нравится рисовать, как в людей стреляют. Все остальное — квазипсихологический треп.
Уязвленный, я отвел глаза. И лишь спустя долю секунды заметил, что Лили остановилась.
— Послушайте, не обижайтесь. Жизнь слишком коротка и интересна. Не думайте, что я вас оскорбила. Вовсе нет. Я вам скажу, когда стану вас оскорблять. Я тоже часто бываю не права, и вы можете спокойно говорить мне об этом. Честная сделка. Полагаю, вот ваша картина?
Прежде, чем я успел опомниться от натиска, мы наткнулись на ее сына, который, скрестив руки, с суровым лицом стоял перед моим рисунком. Спиной к нему.
— Что скажешь, Линкольн?
— Неплохо. Вы его правда сами нарисовали, честно? Клянетесь?
⠀⠀ ⠀⠀
На Линкольне была свежая белая футболка. Не спрашивая разрешения ни у него, ни у матери, я достал синий фломастер, притянул мальчика к себе и принялся рисовать у него прямо на футболке — на животе. Он протестующе пискнул, но я не обратил внимания. Мать выжидательно молчала.
— Что тебе больше всего понравилось из моих рисунков?
— Не знаю. Мне отсюда не видно! — Мальчишка вертелся и дергался, но не сильно. Он явно наслаждался происходящим. Словно щенок, которому чешут брюшко.
— Не важно. Вспомни. У тебя что, память плохая? — Я увлеченно рисовал. Едко пахло фломастером.
— Хорошая! Может быть, получше чем у вас! Мне нравится тот, где большие дома пожимают друг другу руки.
— Ладно, я сейчас это и нарисую. — Я на миг остановился и повернулся к Лили. — Вы не сердитесь?
— Нисколько.
И я развернулся вовсю. Пляшущие будильники, птицы в цилиндрах, дома, обменивающиеся рукопожатием. Я потратил на это несколько минут, но оба мы получили столько удовольствия (Линкольн — ерзая и хихикая, я — торопливо рисуя), что время пролетело незаметно. Конечно, я распускал хвост, но это ведь не грех, если смешишь ребенка.
Когда я закончил, Линкольн стянул футболку и распялил в руках, чтобы посмотреть, что у меня вышло. И расплылся до ушей.
— Вы сумасшедший!
— Думаешь?
— Ма, ты видела?
— Замечательно. Тебе придется беречь ее, ведь Макс знаменитость. Наверное, во всем мире у тебя одного есть такая футболка.
Мальчик удивленно уставился на меня:
— Правда? Она одна такая?
— Никогда раньше не разрисовывал футболок, так что да, правда.
— Здорово!
В лицах матери и сына были черты, выдававшие их родство: тонкие правильные носы, большие прямые рты — ни приподнятых уголков, ни изгиба. Когда они не улыбались — хотя улыбались оба часто, — по выражению лиц непонятно было, о чем они думают.
Линкольну шел десятый год, но он был невысок для своего возраста и переживал из-за этого.
— Вы тоже были маленьким в девять лет, Макс?
— Не помню, но могу сказать одно — самый крутой парень в моем городке был коротышкой, но с ним никто не связывался. Никто. Его звали Бобби Хенли[9].
— А что бы он сделал, если бы кто-нибудь стал к нему приставать?
— Оторвал бы ухо. — Я повернулся к Лили. — Правда. Я как-то видел, как Бобби Хенли, действительно самый отчаянный мальчишка в городе, чуть не оторвал кому-то ухо на баскетбольном матче.
— Да, тот еще фрукт.
На Лили была белая мужская рубашка и длинная голубая льняная юбка до лодыжек. Красивые кожаные сандалии сложного плетения, ногти на ногах покрыты красным лаком.
— А почему на ногах вы ногти красите, а на руках — нет?
— На ногах лак выглядит забавно, на руках — сексуально. Не хочу никого вводить в заблуждение.
У Лили обо всем имелось свое мнение, и она радостно и без колебаний им делилась. Поначалу я счел ее самодовольной и (или) слегка «с приветом», так как иные ее убеждения были категоричны, а иные — нелепы. Телевидение — зло. Путешествия больше сбивают с толку, чем расширяют кругозор. Горбачев просто шпионит на Западе. Она считала, что когда идет дождь, комнатные растения непременно нужно опрыскивать водой, потому что они «знают», что снаружи дождь, и хотят получить свою долю. Она как раз читает биографию прославленного композитора, но в обратном порядке, начиная с конца — она все биографии так читает, ей это помогает лучше представить себе человека.
— В жизни ведь тоже так — сначала видишь человека таким, какой он сейчас, и только если заинтересуешься им, захочешь узнать побольше о его прошлом и детстве. Верно?
Ходить по выставке с новыми знакомыми — все равно что убираться в квартире и одновременно слушать радио. Хочется и посмотреть, и одновременно произвести впечатление. А тут еще ребенок, которому ты вроде бы нравишься, но в то же время он настроен недоверчиво. Линкольн одобрил только одну вещь — безумную трехмерную городскую улицу работы Реда Грумса[10]. Все остальное время мальчик где-то слонялся или изводил мать бесконечными «ну, пойдем…».
Вопреки первому впечатлению, мне понравилось, как Лили Аарон обращается с сыном. Она вела себя бережно и чутко, по-настоящему интересовалась мальчиком, внимательно его выслушивала и разговаривала с ним как с равным. Если не видеть, к кому она обращается, можно было подумать, что Лили говорит с другом, который ей небезразличен, но никакого превосходства над ним она не чувствует.
Чудесная женщина, но вдруг она замужем? Вдруг у нее кто-то есть? Я заходил и так, и эдак. Делал прозрачные намеки, но так и не получил ответа: «Да, я замужем» или «Нет, сейчас я одна».
— А чем занимается ваш муж? — Мы сидели перед вереницей видеоэкранов, глядя, как Линкольн расхаживает от одного к другому, заглядывая по очереди в каждый. Везде шел один и тот же фильм, только с разной скоростью: рабочие на постройке небоскреба.
Лили повернулась и одарила меня взглядом, который я выдержал не без труда.
— Вы спросили так, словно преступление совершали. Спрашивать не запрещается. Я уже не замужем. Отец Линкольна давно исчез с горизонта. Рик. Рик Аарон. Рик-Елдык. — Она бодро улыбнулась. — Когда речь заходит об этом типе, я превращаюсь в настоящую стерву и начинаю мерзко ругаться. К нему применимы только старомодные слова — «распутник» или «негодяй». Хотя «засранец» тоже звучит недурно.
Я рассмеялся. Она тоже.
— Думаю, мы скоро пойдем, Макс. Вижу, Линкольн начинает кукситься.
— А вы хотите со мной пообедать?
— Это мысль. Минутку. — Лили встала и подошла к мальчику. Присела рядом с ним на корточки и заговорила негромко, почти шепотом. Он стоял тихо, глядя прямо перед собой, на экраны мониторов. Порой жизнь сужается до одного тонкого, как луч лазера, слова: да или нет. Я пристально наблюдал за мальчиком. Что, если он скажет «нет»? Лили такая хорошенькая…
— Ладно. Но только если пойдем в «Массу»!
Лили оглянулась на меня через плечо и приподняла бровь.
— Это заведение, где я работаю. Линкольн любит там обедать, потому что там все — его друзья. Вы не против?
На улице я вместе с ними подошел к их машине, старенькому, но ухоженному «фольксвагену-жучку». Едва я разглядел черные кожаные кресла, как внутри завозилось что-то огромное и темное, занимавшее все заднее сиденье.
— Кто тут у вас, собака или болгарин?
— Кобб. Борзая.
Лили отперла дверцу, и огромный пес не спеша выставил наружу узкую голову, На его морде уже пробивалась седина, выцветшие карие глаза смотрели спокойным стариковским взглядом. Он философски оглядел меня, затем ни с того ни с сего высунул длинный язык.
— Вы ему понравились. Так он посылает воздушные поцелуи.
— Правда? Можно его погладить?
— Нет. Он не любит, когда его трогают. Это сходит с рук только Линкольну. Но если Коббу кто-то нравится, он посылает ему воздушный поцелуй, вот как сейчас.
— Ага. — Можно ли интересоваться женщиной, которую считаешь чокнутой? Похоже, да.
Пес зевнул, и язык у него вывалился еще дальше. Словно медленно разворачивающаяся розовая лента.
— Он старый?
— Ему почти десять лет. Раньше он был чемпионом по собачьим бегам, но когда борзые стареют и уже не могут выступать, владельцы часто их усыпляют: содержание обходится слишком дорого. Так он к нам и попал. Его хотели убить. Усыпить или выкачать кровь.
— Что-что?
— Из всех пород у борзых самая лучшая, ценная кровь. Ветеринары предпочитают именно ее переливать другим собакам, так что некоторые специально разводят борзых как доноров.
— Правда? — Я посмотрел на старого великана и на мгновение почувствовал жалость.
Лили нагнулась и, вытянув губы в нескольких дюймах от черного носа Кобба, чмокнула воздух. Пес глядел на нее с важным видом.
— Грустно, но правда. Вы запомнили, как доехать до ресторана?
— Да. Увидимся там.
Я похлопал по крыше автомобиля. Лили нырнула внутрь. У меня за спиной раздался визг тормозов, грохот и лязг металла: столкнулись машины. Не успел я обернуться, чтобы посмотреть, что стряслось, как Лили снова распахнула дверцу с моей стороны.
— Слышали? Где это?
— Вон там. Никто не пострадал. Похоже, только слегка «поцеловались».
— Откуда вам знать? Линкольн, сиди здесь. Никуда не уходи!
Она выпрыгнула из «фольксвагена» и понеслась через автостоянку.
— Но ничего же не случилось, — громко сказал я самому себе.
⠀⠀ ⠀⠀
— Знаю. Она всегда такая. Чуть кто-нибудь поранится или случится авария, сразу бежит помогать. Ее не удержишь. Всегда так.
— Ладно, тогда я, пожалуй, тоже схожу посмотрю, не нужна ли помощь. А ты останься тут, Линкольн. Мы скоро вернемся.
— Не волнуйтесь. Я уже сто раз так ждал. Мама всегда над кем-нибудь хлопочет. — Он обнял одной рукой пса, который в этот момент походил на Верховного судью.
На стоянке вокруг столкнувшихся машин — черного «ягуара» с откидным верхом и грузовичка-пикапа — собралась небольшая толпа. Водитель «ягуара», беременная женщина лет тридцати, метала яростные взгляды в водителя грузовика, молодого азиата в соломенной шляпе. В багажнике пикапа громоздился садовый инвентарь. По гневному лицу женщины и извиняющейся улыбке мужчины было ясно, что виновник аварии — он. Лили стояла рядом, с тревогой глядя на беременную.
— Вы уверены, что с вами все хорошо? Точно не хотите, чтобы я вызвала «скорую»?
— Нет, спасибо. А вот полицию вызвать стоит. Вы только взгляните на мою машину! Проклятье! Ремонт обойдется тысяч в пять минимум. Я даже не знаю, можно ли на ней ехать.
Азиат что-то сказал по-своему, и, к нашему удивлению, Лили ответила ему на том же языке. Мы с беременной женщиной переглянулись, а водитель грузовика снова, с явным облегчением, заговорил с Лили.
— Он говорит, что полностью застрахован, во всяком случае, я почти уверена, что он говорит именно это. Он все время повторяет: «Не волнуйтесь!»
— На каком языке он говорит?
— По-вьетнамски.
— Ого, а вы знаете вьетнамский?
— Немного. Азы, но главное понимаю.
Лили принялась за дело. Она уговорила виновника столкновения и пострадавшую успокоиться и сделать все необходимое, чтобы, когда полиция, наконец, приедет, для нее не осталось работы. Оба, и женщина, и вьетнамец, были так ей признательны, что без конца благодарили. Лили тонко и умело разрядила ситуацию и помогла им, хотя ее лично проблема никак не затрагивала. Часто ли такое встретишь?
— Ну, Макс, теперь я по-настоящему проголодалась. А вы?
— Вы оказали им большую услугу.
— Знаете, да. Но я сержусь на себя за то, что сознаю это. Хотела бы я дожить до того, чтобы делать подобные вещи, даже не замечая, не то что не думая, что совершила хороший поступок. Вот это — достижение. Разве не здорово? Вы читаете детективные романы?
— Детективы? Не знаю, иногда. — Я начал понимать, что свойственные ей внезапные смены темы не так уж внезапны: Лили неизменно возвращалась к исходной точке, но к странным поворотам ее мысли требовалось привыкнуть.
Она продолжала:
— А вот я не читаю. Они только сбивают с толку. Их покупают ради закрученного сюжета, интриги и разгадки, но я — нет. Жизнь достаточно сложна — вот ее и разгадывайте. Чтобы занять себя, не нужны детективы или кроссворды. К тому же герои этих книг вечно блуждают в потемках, потому что, видите ли, потеряли представление о Добре и Зле. Ерунда. Мы все видим разницу. И по большей части отлично знаем, что хорошо, что плохо, что правильно, а что — нет. Мы просто притворяемся, что не различаем. То, что я сделала, было правильно — но в такой ситуации любой должен поступить так же. Поэтому никакой моей заслуги нет.
— Хорошо, но вы все же сделали доброе дело.
Лили покачала головой:
— Мне не нравится жить в мире, где правильные поступки так редки, что начинают считаться добрыми.
⠀⠀ ⠀⠀
В моем семействе бытует потрясающая история, которую нужно здесь рассказать. Моя бабушка водила машину из рук вон плохо. Никто не соглашался ехать с ней в автомобиле, если она сидела за рулем — в особенности оттого, что ездила бабушка страшно медленно. Однажды дедушка попал в больницу — ему сделали небольшую операцию. В день выписки бабушка отправилась на машине его забрать. Дедушку, все еще в пижаме и халате, устроили на заднем сиденье. Бабушка двинулась к дому обычным своим черепашьим манером. Дедушка, обычно громогласно комментировавший ее езду, тут почему-то не издавал ни звука. Бабушка думала, что это оттого, что он еще не оправился после операции. Однако молчание ее смущало. Время от времени, не глядя в зеркало заднего вида, бабушка спрашивала его, все ли у него в порядке. «Да, но поезжай чуть побыстрее, ладно?» — «Хорошо, милый». И она следовала дальше со скоростью пятнадцать миль в час. На полпути бабушка остановилась на красный свет. Потом загорелся зеленый, и спустя несколько минут она снова спросила дедушку, как он там. Нет ответа. Она спросила еще раз. Нет ответа. Обеспокоенная, бабушка посмотрела в зеркальце. А дедушки и нет. Испугавшись, что он выпал, она остановила машину посредине улицы, и бросилась его искать. Нет дедушки. Так как до дома оставалось недалеко, бабушка поехала домой, чтобы вызвать полицейских искать бедного больного мужа. Отгадайте, кто сидел на веранде, поджидая ее. Отгадайте, кто вылез из машины, когда она стояла у светофора, остановил такси прямо в пижаме и… у Лили было великолепное чувство юмора, но не думаю, чтобы она усмотрела в этой истории что-то смешное, поскольку водила машину она в точности как моя бабушка.
Когда я следовал за ней по пути в ресторан в тот первый день, у меня было чувство, что с ее машиной что-то не так. Будто она не снята с ручного тормоза или двигатель вывалился, и Лили отталкивается от земли ногами. Такого рода мелочи. Лили называла это осторожным вождением. Я называл это вождением инфарктника. Такую езду следовало бы запретить законом. Я не мог поверить, что она меня не разыгрывает. Но нет — такова была ее натура, и с того дня мне ни разу не удалось уговорить Лили прибавить скорость. Когда я вел машину, ее все устраивало, с какой бы скоростью я ни мчался. Но когда за руль садилась сама леди Лили, вы возвращались во времена повозок, запряженных волами. Только с рычагом переключения передач вместо вожжей.
Пока мы ехали, Кобб пристально смотрел на меня через заднее стекло. Он напоминал одну из гигантских каменных статуй на острове Пасхи. Время от времени Линкольн оглядывался и махал рукой, но до самого прибытия на место я, пробираясь через Лос-Анджелес в потоке машин, играл в гляделки главным образом со старым псом.
Я их не знал, но оба мне уже очень нравились. Лили умна, и слишком много говорит. Я представил себе, как просыпаюсь рядом с ней, а борзая оккупировала половину кровати. Потом войдет сонный Линкольн и присядет на уголок постели, греясь на солнце, падающем на голубые одеяла. Какая она по утрам? Что они обо мне думают? Увижу ли я их еще, или какая-нибудь случайность все испортит, и я упущу свой шанс? Я был романтиком и верил, что двоим иногда достаточно мгновения, чтобы узнать друг друга и почувствовать друг к другу симпатию. Разве это невозможно? Мне и раньше везло, и потому я верил, что наша встреча не станет единственной.
Снаружи ресторан «Масса и власть» выглядел так неброско и невыразительно, что я сперва принял его за склад. Тут к машине Лили заторопился служитель стоянки, и я понял, что мы прибыли на место. Надо же, вроде склад, а при нем стоянка. Сине-серое блочное здание из шлакобетона; только присмотревшись, вы замечали маленькую оранжево-розовую неоновую вывеску с названием ресторана. Я не против изысканности и стильности, но в Лос-Анджелесе на вас так рьяно стараются произвести впечатление, что частенько выходит тошнотворно и глупо одновременно.
— Прибыли, Макс. Что скажете?
— Не скажешь, что это ресторан. Никаких… э-э-э… фанфар и прочего.
— Ну, видели бы вы его месяц назад! Ни у кого не было фасада лучше. Подождите, пока не познакомитесь с Ибрагимом. Идем.
Служитель трусцой вернулся к нам, и я увидел, что он азиат. Лили сказала что-то, похоже, на том же языке, что и раньше, у музея. Оба улыбнулись.
— Макс, это Ки.
— Привет, Ки.
— Здравствуйте, «Скрепка». Здравствуйте, Макс Фишер.
— Вы меня знаете?
— Ки знает всех знаменитостей Лос-Анджелеса. Так он учится быть американцем. Верно, Ки?
— Да, верно. Я не понимаю ваших комиксов, но вы знамениты, так что они наверняка очень хорошие. Поздравляю. — Он низко поклонился и, не сказав больше ни слова, отвел мою машину на стоянку.
— Что это с ним? — Мы пошли к ресторану.
— То, что я и сказала. Ки — вьетнамец и хочет получить вид на жительство. Он думает, что больше придется по душе в Америке, если выучит имена американских знаменитостей.
— Самое странное из всего, что я слышат сегодня.
— Не так уж это и странно. Разве есть в Америке что-то важнее известности? Лучше всего — быть знаменитостью, чуть похуже — натворить гадостей и стать притчей во языцех. Идем!
Стоило Лили отворить дверь, как наружу вырвался, словно разряд статического электричества, голос, резкий, с неожиданными модуляциями, срывающийся от едва сдерживаемых эмоций.
— Воображаешь, что ты небоскреб, Ибрагим. Думаешь, у тебя воображение высотой со Всемирный торговый центр. И не мечтай. Один этаж максимум. Кротовина. У тебя мощная антенна, Иб, но все станции ловит с помехами. У тебя есть только энтузиазм да деньги, чтобы купить материал. Кукурузные зерна и масло, а поджарить не на чем — жара нет. Геям положено иметь вкус, парень. У арабов — деньги, у геев — вкус! Благодари Бога, что у тебя есть я.
Эту тираду произнес невысокий смуглый красавец. Он мог бы играть в фильме о населенных выходцами из Южной Европы кварталах Бруклина или об итальянских иммигрантах. Но маленьким ростом и манерой гневно выпаливать одно обвинение за другим он напоминал еще и комика из тех, что рассказывают злые и уморительные истории о себе и своей семье. Он отчитывал другого смуглокожего мужчину, гораздо выше и полнее, с типично арабским лицом. Сейчас на нем застыло замечательное выражение — сочетание любви, досады и наслаждения. Араб внимательно слушал. Судя по его лукавому взгляду, кое-что из того, что ему говорилось, он принимал к сведению, но в основном просто радовался обществу оратора.
— Послушай, Гас, угомонись, — сказала Лили и пошла прямо к ним. Коротышка крутанулся на каблуках, словно его вызвали на дуэль. Второй остался на месте, но его лицо засияло еще радостнее.
— Здровствуй, Лили! Сегодня же твой выходной. Почему ты здесь?
— Привет, Ибрагим. Это мой знакомый, Макс Фишер, это мой босс, Ибрагим Сафид, и его партнер, Гас Дювин.
Ибрагим вскинул вверх обе руки:
— Здровствуйте, Мокс!
Гас нахмурился и с отвращением произнес:
— Макс, а не Мокс. Когда мы, наконец, выбьем из тебя чертова верблюжатника? Как поживаете, Макс? Привет, Лил, Вертушка-Болтушка!
Лили шагнула вперед и взяла Гаса за руку.
— Мы ходили в музей и видели ДТП.
— Наверное, в музее был хэппенинг, а какой-нибудь подонок из художественной академии получил на это грант.
Линкольн ужасно удивился:
— Что-о?
— Проехали. Лили, знаешь что? Ибрагим хочет здесь все пе-ре-де-лать. — Гас повернулся ко мне. — Мой партнер страстно любит две вещи — меня и свой ресторан. Как только он понял, что заполучил меня, он начал обихаживать это заведение — ну, делать ему рекламу и всякое такое, чтобы добиться известности. Ни в чем ему не отказывает — подтяжки, пересадка волос, удаление жира с брюшка… За последние два года полностью меняли интерьер три раза, но, по-моему, уже хватит… Обещаю тебе, Ибрагим, если ты снова переделаешь ресторан, я уйду. Я не стану больше глядеться в одно зеркало ванной с типом, который ни на что не может решиться. Мне плевать, можешь ты себе это позволить или нет. — Сузив глаза, Гас одарил любовника взглядом, от которого потупилась бы и Медуза.
— Прекрати, Игнац. Ссорьтесь дома.
Позже Лили рассказала мне, что зовет их Игнацем и Чокнутым Котом, потому что они страшно похожи на персонажей известного комикса[11]: Дювин вечно швыряется «кирпичами», а Ибрагим неизменно смотрит на него с любовью или, если партнер его окончательно допек, — абсолютной преданностью.
По счастью, в ресторане было не слишком людно, так что ругань Гаса мало кто слышал. Те же, кто слышал, подняли головы, а потом спокойно опустили. У меня возникло чувство, что им такая сцена не в новинку, и они не придают ей никакого значения.
— Кто сегодня готовит, Ибрагим?
— Фуф.
— Отлично! Макс, можете есть все. Готовит Фуф.
— Фуф? Замечательно. А кто это?
— Подружка Ки. Они познакомились в Иммиграционном бюро и с тех пор живут вместе. Она и Мабдин готовят по очереди.
— Мабдин?
— Мабдин Кессак. Он из Камеруна.
— Отлично готовит овощи. Но мяса не любит, так что в те дни, когда на кухне он, мясо лучше не заказывать, — сказал Ибрагим, хозяин и наниматель мясоненавистника Мабдина.
Мабдин жил с Альбертой Бэнд, одной из двух официанток, работавших в «Массе и власти». Второй была ее сестра Салливэн, которая в свободное время выступала в скверной театральной труппе «Шустрый шулер». Рассказать еще? Сестры Бэнд приходились дочерьми не кому иному, как Винсенту Бэнду, большому оригиналу — революционеру, подозреваемому в убийстве, грабителю банков, знаменитому в шестидесятые годы, а сейчас отбывающему пожизненное заключение в тюрьме Сен-Квентин; впрочем, его со дня на день могли досрочно освободить. Сестры утверждали, что их папенька готов сожрать всех с потрохами, когда — или если — выйдет на свободу.
В конце концов мы все же пообедали, но что мы ели? О чем разговаривали за столом? Говорил ли я что-нибудь? Ресторан был как огненная буря — энергии, нравов, событий. Посетители знали друг друга, еду приносили тогда, когда вы ее не ждали. Из кухни появилась Фуф в поварском колпаке и футболке с надписью «Butthole Surfers»[12] и изображением двух цирковых клоунов, показывающих друг другу средний палец.
Вообще-то после первого посещения вы либо влюблялись в этот ресторан раз и навсегда, либо никогда больше не переступали его порога. Еда была восхитительна, остальное зависело от того, умеете ли вы воспринимать театральное начало бытия, чаще всего даже с элементами абсурда.
Ибрагим Сафид приехал в Лос-Анджелес много лет назад по программе студенческого обмена из Сару, одной из маленьких стран Средней Азии, где нефти в сотню раз больше, чем жителей. Он ехал изучать экономику, намереваясь затем вернуться домой и применить западные ноу-хау в стране, богатой природными ресурсами и гордящейся древней мудростью, но чуждой идей двадцатого столетия. Вместо этого он, как наркоман, пристрастился к Калифорнии и остался там. Отец Ибрагима был богат и снисходителен, так что, когда его единственный сын заявил, что желает жить в Америке и открыть магазин мужской одежды, папочка выделил деньги. Магазин процветал, но надоел Ибрагиму, и он его продал. Примерно в то же время он встретил Гаса, который работал официантом в шикарном ресторане на Беверли-Хиллз. Пожив вместе некоторое время, они решили открыть собственное заведение.
Ресторан с самого начала назвали «Масса и власть», и, как бы о нем ни злословили, кормили там вкусно. У Ибрагима открылся дар нанимать поваров. А еще он был неофилом. «Нео-», а не «некро-»: по мнению Ибрагима, все в ресторане нужно было то и дело обновлять. Стены следовало перекрашивать, мебель и меню — менять. Самое страшное слово, слетавшее с его уст, — «переделать», и те, кто работал у Ибрагима, слышали его очень часто. Причем он вовсе не стремился улучшать или усовершенствовать. Не важно, что суп из авокадо восхитителен, стены чудесного голубого цвета и что, пользуясь необычными столовыми приборами в «высокотехнологичном» стиле, люди улыбаются и вертят их в руках, словно дети, радующиеся новым игрушкам. Долой старое. Долой! Прочь! Вон! И самое досадное, что он часто оказывался прав. Лосанджелесцы обожают перемены. Чем чаще Ибрагим менял стиль, вид, кухню в «Массе и власти», тем больше приходило народу. Лили утверждала, что ее босс знает, что делает, какими бы странными ни казались его решения. Гас же настаивал на том, что его любовнику просто везет. В один прекрасный день он опять все переделает, и в ресторане вдруг станет пусто как «у монашки в…», — и все, навсегда, ведь даже постоянному клиенту в конце концов надоест, что никогда не знаешь наперед, куда, черт подери, идешь и что тебе там подадут. «Чокнутый Кот» Ибрагим слушал Гаса, с любовью улыбался ему и продолжал гнуть свою линию.
Лили каким-то таинственным образом управляла заведением. У меня создалось впечатление, что благодаря способности в нужный момент выйти из их схватки. Она не обладала особенным терпением, но на работе умела подождать, пока не станут известны все факты, прежде чем выносить суждение.
На работе ее все любили и ценили, даже мизантроп Гас. По тому, как на нее смотрели и спрашивали ее мнения, видно было, что Лили для них особенная, что ее высоко ценят как личность и как арбитра, способного понять все аргументы спорщиков и, как правило, беспристрастного в оценках.
Все это я узнал за один день. После ленча я вышел на улицу, жара и солнечный свет обрушились на меня, как звук тромбона, и на мгновение почувствовал себя оглушенным. Но что меня оглушило — то, откуда я вышел, или куда? На коробке спичек из ресторана я нервным почерком записал адрес и номер телефона Лили.
Когда Ки подогнал мою машину, рядом с ним на пассажирском месте восседал Кобб.
— Он всегда так?
— Нет! Он послушный пес, но иногда машина ему нравится, и он просто в нее залезает.
— Разве никто не возражает?
— Еще как! Многие приходят в ярость. Тогда Ибрагим угощает их бесплатным обедом.
Я сел в машину и посмотрел на старого пса, который и не пошевелился, хотя Ки уже открыл дверцу с другой стороны и звал его.
— Мне нужно ехать домой — ты не против?
Кобб не удостоил меня взглядом. Я едва не потрепал его по голове, но вовремя вспомнил предупреждение Лили. Спустя некоторое время пес душераздирающе зевнул и медленно вылез из машины.
Когда я ехал домой, в машине пахло приятно и непривычно — борзой, надеждой, возбуждением.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Моя приятельница Мэри По — самый бессердечный человек из всех, кого я знаю. Она частный детектив, специализируется на бракоразводных процессах. К тому же Мэри страстная поклонница «Скрепки» и частенько рассказывала мне истории из своей практики, которые я смог потом использовать в комиксах. В тот вечер — я работал, и все еще наслаждался воспоминаниями о прожитом дне — она как раз позвонила.
— Макс? Есть для тебя сюжет. Не знаю, подойдет ли, но все равно смешной до чертиков. Знакомый полицейский рассказал, что им позвонила женщина, только что переехавшая в шикарную новую квартиру где-то на бульваре Сансет. Сказала, что выходила из дома и услышала, как кто-то зовет на помощь. Но самое странное, что «помогите» кричали тихо-тихо, понимаешь? Не «помоги-и-ите-е-е-е!», а «помогите», вполголоса, чуть ли не полушепотом. Ну, туда посылают патрульную машину, и эта женщина показывает им квартиру. Они, конечно, прижимаются ухом к двери, и точно — оттуда едва слышно доносится: «Помоги-ите»… Бах! Полицейские высаживают дверь и врываются внутрь. Женщина, которая их вызвала, идет следом, посмотреть, что там стряслось. В гостиной — ничего. На кухне — ничего. Опа! Угадай, что они видят в спальне. Совершенно голую женщину, привязанную к латунной кровати. Садо-мазо, так? Еще лучше — на полу рядом с ней лежит парень в костюме Бэтмена и не шевелится. Похоже, что мертвый… Самое пикантное: выясняется, что два голубка — муж и жена. Единственное, что их возбуждает, — когда он ее связывает, потом наряжается в костюм Бэтмена, залезает на комод рядом с кроватью и прыгает на супругу с воплем «БЭТМЕ-Е-Е-Е-ЕН!!». Только на сей раз чертов романтик промахнулся и треснулся черепушкой о столбик кровати. Он провалялся на полу больше часа, и супружница боялась, что он убился, но стеснялась своего вида и потому кричала «помогите», но очень тихо, в надежде, что только подходящий человек услышит и придет.
— А Бэтмен что, погиб?
— Не, отделался сотрясением.
— Мэри, история хорошая, но не для комикса. Послушай, тут вот какое дело. Ты бывала когда-нибудь в ресторане «Масса и власть»?
— Нет.
— Помнится, я как-то оказал тебе услугу. Как насчет того, чтобы вернуть мне долг?
— Наоборот. Это я оказала тебе две.
— Ох ты. Может, доведем счет до трех?
Мэри вздохнула:
— Схожу за бумагой и ручкой.
— Не надо. Просто наведи справки об этом ресторане.
— О ком-то из персонала в особенности?
— Просто общий взгляд.
— Что вдруг?
Я подумал, не соврать ли, но зачем?
— Я познакомился с одним человеком, который там работает, и хочу знать…
— Как романтично, Макс. Знакомишься с женщиной и немедленно требуешь собрать о ней сведения. Как ее зовут?
— Лили… Нет, слушай, ты права. Это ужасно. Забудь. Забудь о моей просьбе.
— Эй, не пойми меня превратно — сейчас без этого не обойтись. Вроде бы так приятно влюбляться… Знакомишься с кем-то и приходишь в восторг, но переспать вы не можете, потому что, кто знает, вдруг у него СПИД, и пожениться не можете, потому что каждый второй брак распадается, и вообще непонятно, кто кому должен дарить цветы в наш век эмансипации… Если все-таки захочешь, чтобы я занялась этим делом, скажи. Люблю, когда ты мне обязан.
— Ладно. Как Фрэнк?
— Как всегда. Он выступает на выходных. Хочешь сходить?
Мужем Мэри был не кто иной, как Фрэнк Корниш, более известный как «Гвоздила», в прошлом чемпион мира по вольной борьбе. Любимое развлечение Мэри состояло в том, чтобы ходить на его матчи, сидеть возле ринга и освистывать мужа. Несколько раз я ходил вместе с ней и большую часть времени занимался тем, что втаскивал ее обратно в кресло. Одним достопамятным вечером Гвоздила перегнулся через канаты, угрожающе ткнул пальцем в жену и прорычал: «А пошла бы ты, крысиха…». Дома они смотрели фильмы Престона Стерджеса[13], читали фантастику, и жена им командовала. Но его это, впрочем, вполне устраивало. Я никак не мог взять в толк, на чем держится их брак, хотя мы часто встречались. Фрэнк с Мэри постоянно ссорились на людях, у них даже мирные минуты напоминали напряженную паузу между вспышкой молнии и раскатом ее медлительного супруга, грома. Вот-вот, сейчас…
И тут меня осенило.
— А можно мне два билета?
— Два? Ага, хочешь пригласить Мисс Ресторан?
— Почему бы и нет? Трудно придумать для первого свидания что-нибудь романтичнее, чем матч по борьбе среди тяжеловесов.
— Умно, Макс. Она либо придет в восторг, либо с воплями сбежит. Будем надеяться, что она не окажется еще одной Норой.
— Аминь.
⠀⠀ ⠀⠀
Моя последняя подружка, Нора Сильвер, блестящая и нервная, работала иллюстратором медицинских учебников. Она обожала путешествовать, и мы побывали во множестве мест, куда я без нее в жизни бы не отправился. Нора рассказывала удивительные истории: как чуть было не добралась до Мекки, как ручной питон ее бывшего приятеля выбрался из сумки в ее машине и пять дней прятался где-то в приборной доске. Она обладала чувством юмора и до сих пор жила с по-детски подкупающим ощущением чуда. И то и другое помогало Норе справляться с природным пессимизмом и с убеждением, что жизнь — лишь набор беспорядочно сталкивающихся атомов и событий. Я привык к ее приступам мрачного настроения, а она, казалось, свыклась с моей неумышленной замкнутостью. Какое-то время, несколько месяцев, мы чувствовали, что идеально подходим друг другу, и готовились к совместной жизни. Или так думал я.
Затем как-то ночью Нора призналась, что начала встречаться с каким-то летчиком. Так она описала его в первый раз: «Он летчик, летает на самолетах». Словно его профессия была достаточным оправданием ее измены. Мы лежали в постели, лишь десять минут, как закончив заниматься любовью, в том текучем неведомом мире, где правда имеет свойство подниматься, как туман, над потом и приятной опустошенностью акта.
Почему романы так часто начинаются и кончаются сексом? Что в нем толкает нас на непостоянство и измену? Допустим, Нора боялась еще крепче привязаться ко мне, или ее летчик обладал неотразимыми достоинствами, которых я не имел, — все равно я не мог, честно, не мог понять ее поступка, решения, выбора… как ни назови.
Мэри По не сомневалась, что знает причину.
— Она трахнулась с ним, чтобы посмотреть, как ты отреагируешь. Все просто. Макс, я тебя знаю чуть ли не всю жизнь и люблю, но ты ведешь себя так, будто жениться — то же, что выровнять самолет и сесть на авианосец. Пока не добьешься во всем совершенства, садиться не станешь. Но корабль-то в море, и его качает туда и сюда! Сколько можно колебаться, примериваться и ждать идеального момента для посадки? Надо делать, что можешь, а дальше полагаться на Бога и Провидение.
— Я считаю, если уж что-то начал, то надо продолжать.
— Может, Норе казалось, что ты еще не начал?
— Вздор! Есть верность и доверие. Всем известно, что это такое.
Мэри положила мне руку на голову и медленно провела по горячей щеке.
— Согласна, милый. Я каждый день кисну из-за этого на работе. Видишь, как люди только поджидают удобного момента, чтобы захапать как можно больше, а стоит им попасться на горячем, начинают хныкать, как шестилетки: «Это не я! Я ничего не делал! Уа-уа!» Потому-то мне и нравится Фрэнк: он тупой, но добрый и ему можно доверять. На него ни одна женщина, кроме меня, не взглянет.
Мои отношения с Норой все ухудшались, и под конец мы стали похожи на двух собак, облаивающих друг друга из-за металлической сетки. Надеяться было не на что. Последний раз, когда мы с Норой спали вместе, нам было так хорошо — ничего подобного мы не испытывали уже многие месяцы. Мы с ней с грустью говорили об этом, пока не зазвонил ее телефон. Нора схватила трубку, до того как включился автоответчик. Послушала, сказана: «Я перезвоню», потом усмехнулась, услышав ответ. Я оделся и ушел. Месяц спустя я получил открытку из Музея Робин Гуда в Ноттингеме, Англия. На обороте оказалась выведенная безупречным почерком Норы цитата: «Она могла бы стать добродетельной… если бы кто-нибудь постоянно держал ее под прицелом».
⠀⠀ ⠀⠀
Я не успел пригласить Лили Аарон на соревнования по борьбе: она опередила меня, пригласив на день рождения Линкольна — ему исполнялось десять, — который отмечался в мамином ресторане. Когда я спросил, какой подарок его порадует, Лили ответила:
— Чудовище. Подарите Линкольну любого монстра, и он будет вне себя от счастья.
Линкольна мне хотелось осчастливить как никого другого, поэтому я отправился на поиски самого расчудовищного монстра в Лос-Анджелесе. Начал я с походов по магазинам игрушек, но нашел там лишь тупых или отвратных страшилищ — ни одно из них не могло привести десятилетнего мальчишку в подлинный восторг или изумление. Один знакомый подсказал мне местечко в центре, где продавались исключительно японские роботы и монстры. Я поехал туда и сразу испытал искушение купить шестифутового надувного Годзиллу, но это было рискованно: что, если у именинника уже есть шестифутовый надувной Годзилла? Я представил себе сцену в ресторане: разворачивая подарки, мальчик либо притворится, что он рад, либо… либо скажет мне, что у него уже такой есть, как обычно и поступают дети в таких случаях. Катастрофа! Покупка стратегического значения, важный момент в установлении взаимопонимания между мной и его матерью. Необходимо все сделать правильно.
В зоомагазине я в восторге разглядывал огромную неподвижную игуану, но надо было учитывать, что у Ааронов уже есть огромный пес, и что, если они не поладят? Я со вздохом отошел от монстра и решил искать чудовище, которое не дышит и не ест. Вечер я убил на набросок величайшего в мире людоеда, с ног до головы покрытого загустевшей кровью. Но дети любят рисовать сами. И потом, что, если мое представление об ужасном на вкус мальчика окажется вялым и скучным? Еще одно потенциальное бедствие.
У меня появился хороший повод позвонить Лили. Немного преувеличив, чтобы мои поиски выглядели одновременно усердными и бестолковыми, я быстро ее рассмешил. Хотя разговаривала Лили среднего тембра голосом, смех ее был высоким и звонким.
— Не сходите с ума! Просто купите ему маску или какого-нибудь космического пришельца, и он будет счастлив.
— Я не хочу, чтобы он был счастлив. Хочу, чтобы он был ошеломлен.
— Люблю людей с большими планами. На днях вы произвели в ресторане сенсацию. Некоторые мои знакомые были просто в ужасе от «Массы и власти». Но, по-моему, вам там понравилось. Так или иначе, вы там понравились. Даже Гасу. На другой день я застукала его за разглядыванием «Скрепки», а он не из тех, кто увлекается комиксами. Удачи вам с монстром. Даже не знаю, кому больше не терпится его увидеть, Линкольну или мне.
⠀⠀ ⠀⠀
Берегись Максовских Ид(ей)[14]. Когда я рисовал, меня осенила мысль гениальная, но вместе с тем очень рискованная и чреватая неприятностями. Так что я решил пожертвовать сюрпризом ради уверенности в успехе и снова позвонил Лили, чтобы посоветоваться. Лили эта идея понравилась не меньше, чем мне, и она сказала, мол, если мне удастся такое провернуть, сын будет в экстазе.
Полный вперед!
Я позвонил в зоомагазин, где продавалась игуана, и мне, после некоторых разъяснений, посоветовали позвонить одному парню, который специализировался на дрессировке всяких тварей для кино. Дрессировщик выслушал меня, после чего заломил такую возмутительную цену, что я нате же деньги мог шутя приобрести небольшой цирк.
— Ты слишком долго жил со змеями, приятель. Они тебя случайно в башку никогда не кусали?
Он все еще ругался, когда я повесил трубку. Я обзвонил другие зоомагазины и добыл еще несколько телефонов и имен. В итоге всплыло имя Вилли Снейкспира, и я, наконец, нашел то, что искал.
В Калифорнии полно людей с тараканами в голове. Не знаю, что тому виной — климат, или то, что это крайний запад, дальше свое безумие тащить некуда, разве что свалиться в океан, — но в нашем штате встречаются самые редкостные разновидности чокнутых. По рассказам, Вилли Снейкспир жил с двумя боа констрикторами по имени Лаверна и Серли и подолгу с ними разговаривал, только и всего. Мне сказали, что его можно каждый день встретить на бульваре Голливуд поблизости от магазина дамского белья Фредерика. Где или на что он жил, я так и не выяснил за те два дня, что с ним общался. Я просто поехал на указанную улицу, припарковался и отправился на поиски бородача с ниспадающими с плеч змеями. Времени это заняло немного. Вилли стоял возле уличного газетного киоска, рассматривая компьютерный журнал. С ним была всего одна змея, но голова ее свешивалась так, словно она читала через плечо хозяина.
— Вы — Вилли?
— Я Вилли. Если хотите сфотографировать, с вас два доллара.
— Что, если я хочу нанять вас и ваших змей на вечер? Во сколько мне это обойдется?
— Смотря для чего. Сразу скажу, что сексуальными штуками не занимаюсь. И змеям не даю. Потому что змеи понимают.
— Что понимают?
— Вот что я скажу. Свиньи понимают. Кошки — нет. Некоторые собаки понимают. Но змеи понимают больше всех.
Секунду я размышлял, не имеет ли он в виду какую-то скрытую библейскую аллюзию, но Вилли так лукаво на меня посмотрел, что у меня создалось впечатление, будто змеи, на его взгляд, «понимают» что-то бесконечно большее. Я почел за лучшее не допытываться, что же такое «понимают» он и его гибкие подружки.
— Нет. Я хочу, чтобы вы с ними повеселили одного мальчика на дне рождения.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
До чего же жаль, что мы легко забываем самые важные впечатления детства. Даже если впоследствии они в точности повторяются в нашей жизни, мы все равно не испытываем того, что ощущали детьми. Вот, например, дни рождения. Само собой, взрослые надевают бумажные колпаки, вопят «Сюрприз!» и дурачатся вовсю. Но на самом-то деле только притворяются детьми. На настоящем детском празднике радость неотделима от жадности, злости и ликования. Ты выиграл в «стулья с музыкой», получил кусок торта меньше, чем твои приятели, или дурацкий подарок от самого главного гостя — и для тебя это буря восторга или катастрофа, сотрясающая твою маленькую планету. Став взрослыми, мы забываем, что в детстве все эти мелочи мы воспринимали как события вселенской важности. Для ребенка это не умилительные пустячки, а самая суть той необыкновенной поры.
Снаружи «Массу и власть» декорировали под гигантский именинный пирог. Неудивительно, что Линкольн хотел отпраздновать свой день рождения именно здесь! У входа стоял Ки в костюме жуткого человека-амфибии из «Чудовища Черной лагуны»[15]. Я вздрогнул.
— А что, надо было явиться в маскарадных костюмах?
— В маскарадных костюмах? Нет. Это только я так нарядился. Я монстр с автостоянки. Мне нравится.
— А кто это так постарался? — Я показал на здание ресторана.
— Мы все. Вчера собрались и сделали. Подумать только, такие разные люди, которым и ужиться-то друг с другом трудно, глубокой ночью совместными усилиями превращают ресторан в именинный пирог — давненько я не слышал ничего более приятного.
— Повезло Линкольну.
— Мы одна семья. Он наш сын.
Подъехала машина; не успела она остановиться, как из нее почти на ходу выскочили двое детей и побежали ко входу в ресторан. Я смотрел им вслед и заметил водителя, только когда тот поравнялся со мной. Им оказалась Кэти Джером, ведущая теленовостей.
— Мне все уши прожужжали о сегодняшнем празднике. Мы не могли даже в отпуск уехать — дети, во что бы то ни стало, хотели на нем побывать.
Мы с ней представились друг другу и вместе вошли внутрь. Забавно было слышать, как Кэти, известная своей невозмутимостью и благовоспитанностью, ахнула «Бли-и-и-и-ин!», увидев, во что превратился зал. С потолка свисали огромные полотнища паутины и молнии из алюминиевой фольги; на стенах красовались, видимо нарисованные, сцены из фильмов ужасов. На плечи борзой, Кобба, кто-то накинул плащ Супермена. Сестрицы Бэнд нарядились Франкенштейном и Дракулой — самыми сексуальными монстрами в современной истории. Все было великолепно и чересчур ярко. Но я понял, что такую безумную мешанину устроили нарочно — как Комнату Страха в парке развлечений, чтобы малыши могли зайти туда и не испугаться. Все было «слишком», и потому казалось уже не кошмарным, а забавным и неопасным. Вокруг носились ребятишки, поедая шоколадных нетопырей и марципановых крыс. На стойке бара, привлекая общее внимание, возвышался настоящий именинный торт — монументальный Дом с Привидениями. В углу главного зала устроили игры; там верховодил Гас Дювин, одетый Человеком-Волком. Ибрагим в высоком поварском колпаке и белом костюме разносил еду и напитки; его лицо покрывала жутковатая серебряная краска, как у Кровавика из «Полуночи». Больше всего мне понравилось то, что многочисленные взрослые веселились не меньше детей. Шум и смех были заразительны. Родители отплясывали с детьми рок-н-ролл, почтенные отцы семейств наперегонки ползали по полу на четвереньках с малышами на закорках (проигравшие должны были брызнуть папе в лицо минералкой из бутылки). Под охи и ахи собравшихся внесли пиццу размером с автомобиль, на которую мигом набросились и стар и мал. Пицца оказалась вегетарианской, и, когда из дверей кухни показался повар Мабдин, его наградили громкими аплодисментами.
— Что скажете?
— О, привет, Лили! По-моему, потрясающий праздник. Народ наслаждается вовсю.
— Да, мне тоже так кажется. Где же ваши змеи?
— На подходе. Им нужно небольшое вступление. А почему вы не в маскарадном костюме?
— Линкольн попросил. Боялся, что я заткну его за пояс. Не беда, переодевания мне не слишком-то удаются. Идем посмотрим.
Появиться в обществе вместе с Лили было большой честью. Лили здесь знали и смотрели на меня вопросительно, гадая, кто я таков, что удостоился такой спутницы. С гостями она держалась сердечно, но сдержанно. Все были рады ее видеть; им явно хотелось, чтобы Лили постояла и поболтала с ними. Однако она вела себя как искушенный дипломат — несколько слов каждому, искренне звучащий и, может быть, действительно искренний смех и — дальше, к следующему гостю: «Привет! Смогли к нам выбраться? Замечательно!»
Линкольн то и дело подбегал к нам с неистощимыми вопросами. Он нарядился чародеем — красный бархатный плащ и тюрбан, золотые кольца и браслеты, плетеные кожаные сандалии с загнутыми носами, похожие на маленькие гондолы. Мать сегодня немедленно бросала все дела и покорно выслушивала все то, что он говорит. Обычно Лили вела себя иначе. Она полагала, что сын должен привыкнуть хорошо себя вести, избавиться от толики детского эгоизма и научиться ждать. Наконец, Линкольн попросил ее наклониться и что-то шепнул на ухо. Лили выслушала и повернулась ко мне:
— Он спрашивает, принесли ли вы ему какой-нибудь подарок.
— Ма! Зачем ты сказала!!!
— Все в порядке. Конечно, у меня есть подарок! Только его привезут чуть позже. Это специальный заказ, и мне сказали, что придется немного подождать.
Линкольна это удовлетворило, и он убежал с какой-то девочкой, на футболке которой красовалась вылезающая из живота голова, а-ля Чужой.
— Что вы собираетесь делать со змеями?
— Потерпите, скоро увидите. Все рассчитано по минутам.
Берегись Ид(ей)…
Предполагалось, что произойдет следующее. Хотя в полном наряде для рестлинга Гвоздила Фрэнк Корниш выглядит огромней и злее, чем кошмар безумца, он очень любит детей. Никогда, ни за что на свете он не стал бы их пугать. Но, как сказала его жена, Фрэнк глуп. Я уверен, что он всего лишь хотел, чтобы ребята на празднике получили удовольствие сполна. Мы планировали, что Гвоздила откроет двери «Массы и власти» и войдет, небрежно держа в каждой руке по подружке Вилли Снейкспира. Два дня назад Вилли покормил змей, и во время праздника они будут пребывать в сытом оцепенении. Вот и все. В зал, потрясая настоящими живыми змеями, входит знаменитый борец-рестлер и приятным дружелюбным голосом восклицает: «Где тут новорожденный?» Найдя Линкольна, он вручает мальчику коматозных змей и говорит: «Эти ребятки хотели попасть на твой праздник». Дети получают возможность погладить змей и полюбоваться Гвоздилой. Все задумывалось как милый дивертисмент. Драматизма — в самый раз на несколько минут изумления и радости. А когда дым рассеется, я получу заслуженное признание, и Линкольн посмотрит на меня другими — любящими — глазами.
Росту в Фрэнке шесть футов и шесть дюймов, весит он под триста фунтов. Бритая голова смахивает на наковальню. Мэри уверяет, что он носит обувь пятнадцатого размера. Я попросил Фрэнка надеть костюм борца, решив, что так выйдет красочнее и внушительнее.
Когда спустя полчаса двери распахнулись и раздался оглушительный, сотрясающий землю рев, от которого мгновенно смолкли все остальные звуки, в голове у меня пронеслось: «Боже, да получилось даже лучше, чем я ожидал!» Но я-то знал, что происходит. И я взрослый человек. Возвышаясь огромным силуэтом в дверях на фоне пламенеющего калифорнийского неба, вытянув руки со свисающими змеями, Фрэнк не слишком походил на человека, да и вообще на человеческое существо. Скорее он смахивал на бритого юпитерианского медведя. Очень свирепого медведя. Когда он прорычал: «Где тут новорожденный?!» и потряс несчастными рептилиями, которые зазмеились, как черные молнии, у народа поехала крыша.
Если мне не изменяет память, первой завопила женщина, а не ребенок — классический вопль из фильма ужасов:
— А-а-а-а-а-а-ааа!
Кто-то заорал:
— Змеи!
Кто-то завизжал:
— Он загораживает вход!
Кто-то заверещал:
— Мама!
Кто-то завопил:
— Нет, постойте! Погодите, он только…
Это кричал я, но к тому времени остановить уже ничего было нельзя.
Поняв, что натворил, Фрэнк съежился в дверях, но с такими габаритами особенно не съежишься. Он хотел было сказать что-то, как через комнату пролетел стул и ударил его в грудь. Единственным результатом стало то, что Фрэнк выронил змей. После чего поднялся новый визг:
— Они на полу!
— Берегись!
— Брысь!
— Зме-е-е-е-е-еи-и-и!
Я не знал, к кому бросаться — к змеям или к Фрэнку. Выбрал Фрэнка. Общий гам на секунду перекрыл вопль Вилли Снейкспира:
— Отстаньте от них! Они не кусаются!
На миг я увидел Лили: она на четвереньках гонялась за змеями. Благодарение Богу, лицо ее сияло смехом. Среди всего этого содома она смеялась!
Но больше никто не смеялся. Все были в панике. Празднование дня рождения и так многих завело, но при внезапном, подобно выстрелу, появлении натурального ревущего великана с извивающимися змеями они выжали педаль газа до упора, далеко превысив свою обычную скорость.
Что же я, обвиняемый, мог сделать? Прежде всего, пробиться сквозь толпу к юпитерианскому медведю и вышвырнуть его к чертовой матери за дверь.
Мне оставалось до него десяток футов, я уже протягивал к нему руки, собираясь его перехватить, как вдруг на меня обрушилась боль. Острая, невыносимая, она взорвалась в середине спины. Я пошатнулся и упал на колени. Боль ушла и тут же вернулась с удвоенной силой. Я пытался обхватить себя руками, чтобы спастись от мучительной боли внутри, но как бы не так. Какая-то часть меня пыталась убить все остальные части.
Я не потерял сознания, хотя весь мой мир затопила черная всесокрушающая боль. Ни праздника, ни змей — вообще ничего. Только мука, я не мог дышать и не сомневался, что умираю. Дайте мне умереть, и боль прекратится. Дайте умереть, потому что ничто, ничто не может быть хуже этого.
Но умереть мне не посчастливилось.
⠀⠀ ⠀⠀
— Что это?
— Рисовое зернышко, мистер Фишер. Ваш камень был вдвое меньше.
— Как может такая крохотная штука причинить такую боль?
Казалось, врач мной доволен, словно преподаватель — студентом, который задал на занятии правильный вопрос.
— Протоки, по которым он проходит во время колики, очень малы. Камни в почках причиняют человеку нестерпимые страдания. Не меньшие, чем испытывают женщины при родах.
— Женщины вынашивают детей, а мы — рисовые зернышки. И вы сказали, у меня может случиться еще один приступ?
— Они действительно часто повторяются. Но вы можете бороться с ними — пить воду и как следует промывать организм.
Доктор оказался занудой, и его занудство усугублялось привычкой непрерывно повторять одно и то же непререкаемым тоном, который мог бы понравиться только его родной матери или другому врачу. На прощание он театральным жестом водрузил злосчастное рисовое зернышко на мой прикроватный столик и удалился. Рисинка лежала рядом с альбомом по искусству, раскрытом на плакате с надписью:
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Я продержал его на этой странице два дня и, вероятно, оставил бы до самой выписки из больницы, хотя почти все посетители уверяли, что я не виноват в погроме со змеями. Гас заявил, что идея была говенная, но результат «не совсем» моя вина. Мэри поровну поделила вину между мужем, собой и мной:
— Надо было мне пойти туда самой. Я же знала, что за Фрэнком нужно приглядеть, но поступила как эгоистка. Каюсь, хотела дочитать книжку.
Но самое главное — что думали Лили и Линкольн, а они высказали единодушное одобрение.
— Там была одна девчонка, которую я терпеть не могу, — Брук. Ее пришлось пригласить, потому что я ходил на ее дурацкий день рождения. Но знаете, что самое здоровское? Оказывается, она описалась, когда увидела змею. Мне Патрик Клинкофф сказал.
— Почему вы расстраиваетесь, Макс? Никто не пострадал, и людям теперь есть о чем посудачить. Многие ли детские праздники запоминаются навсегда? Они еще через десять лет будут говорить: «Помнишь тот сумасшедший день рождения, когда по полу змеи ползали?» Я тоже сначала испугалась, но мне страшно понравилось. К тому же я сто лет так не смеялась. Змеи, борцы, монстры… А вы видели, что осталось от именинного торта? Боже, какая была потеха!
Легко любить тех, кто нас прощает. Где-то глубоко, в потайном уголке души, я тоже считал, что происшедшее на празднике было смешно, но другие части моего «я», не любившие неудач и неловких положений, полагали, что Максу Фишеру следует залечь на дно морское и жить там вместе с такими же, как он, ползучими тварями. Не утешало и то, что посреди учиненного безобразия я в довершение всего и сам хлопнулся. Большую часть сознательной жизни я был здоров, но вместе с тем вечно боялся, что мое тело внезапно подведет меня или перегорит, как предохранитель. Почему давний страх сбылся именно на празднике? Боги ли готовили спецэффекты или просто я перестарался, стремясь произвести хорошее впечатление?
По какой бы причине вы ни попали в больницу, это всегда унизительно. Не произнося ни слова, жизнь говорит вам, что вы старше, слабее и уязвимее, чем вам когда-либо приходило в голову. Возможно, на койке, которую вы занимаете, кто-то умер. Ваша больничная рубашка с завязками на спине прикрывала тела тех, у кого не было надежды когда-нибудь покинуть это последнее пристанище, край длинных коридоров, тихого шарканья мягких тапок и едва слышного повизгивания колесиков каталок. Дни здесь проходят в ожидании кормления и результатов анализов. Единственное, в чем вы можете быть уверены, — что на столике в конце коридора лежат старые журналы. Вы силитесь припомнить, где были снаружи, на воле, когда читали тот же самый журнал три недели назад. И испытываете прилив бурной радости, вспомнив, что сидели в гостях у приятеля или в парикмахерской.
У меня нашли камень в почках. Боль он вызвал мучительную, но врачи знали, что делать. Они просветили мне бок какими-то лучами, раздробили эту штуку и позволили ей выйти. С тех пор меня преследовал навязчивый образ: в моем теле неумолимо растут камни. Словно бы часть меня запустила втихомолку, тайком процесс умирания и возвращения к первоэлементам. Мне показали снимок и гордо сказали: «Вот он, ваш камень». Я взглянул на него — доказательство того, что я стал плох, ущербен, конечен. Камень был создан важным органом, создан так же, как этот орган обычно очищал мою кровь или перерабатывал пищу. Как я мог так обойтись с самим собой?
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
В жизни случаются дни и недели, когда происходит так много всего, что на осмысление случившегося уходят месяцы, а то и годы. Спустя две недели после того, как я познакомился с Ааронами, испохабил им день рождения и впервые всерьез столкнулся с собственной смертностью, я сидел дома, глядя в окно на птичью кормушку и ни о чем особенно не думая. В голове теснились вздохи и бессвязные мысли. Книга, которую я увлеченно читал всего несколько дней назад, пылилась возле кровати. Чтобы хоть чем-то заняться, я прибрал в квартире. От этого мое уныние только усугубилось, поскольку, когда я закончил уборку и осмотрелся, вид квартиры напомнил мне картинку из журнала. Одно из безымянных ухоженных «жилищ», на которые мельком бросаешь взгляд и переворачиваешь страницу. Никакой индивидуальности, никаких характерных черт. Кто бы тут ни жил, он все делает как положено, владеет правильными вещами, даже камнями в почках обзаводится в статистически правильном возрасте. В больнице мне показали девочку, которая якобы умирала от загадочной неизвестной болезни. Люди испытывали перед несчастным ребенком почтительный трепет. Врачи увивались вокруг нее, как поклонники, аппараты стоимостью в миллион долларов трудились изо всех сил лишь затем, чтобы поддерживать в ней жизнь. Я знал, что интерес вызывала не сама девочка, а ее болезнь, но все же. Все же.
⠀⠀ ⠀⠀
Однажды утром, вынув из ящика почту и входя в квартиру, я услышал телефонный звонок. Я не хотел поднимать трубку, решив просмотреть сперва почту, но в отличие от других я не могу не обращать внимания на трезвонящий телефон. Звонок разом радует меня и тревожит — что надвигается оттуда, с другого конца провода?
Я держал в руках детский рисунок, изображающий улыбающегося человечка. Только голову и шею. В центре шеи помещалась большая красная роза — выглядело так, словно ее проглотили целиком. Внизу шла надпись, сделанная, несомненно, рукой взрослого: «У нас обоих для вас роза в горле». Я получаю немало писем от поклонников, но первой моей, полной надежды мыслью было, что его прислали Лили и Линкольн. Детский рисунок, почерк взрослого. Что же это значит, «роза в горле»? Телефон не умолкал. Будем действовать по порядку.
— Макс? Это папа. Плохие новости, сын. Вчера вечером у мамы случился инсульт. Она в больнице, в коме. Как думаешь, ты не сможешь приехать, побыть с нами?
Через три часа я сидел в самолете, летящем на восток. Поздно вечером — держал отца за руку, сидя в больничной палате, очень похожей на ту, что недавно покинул сам. Мама, бледная и неподвижная, лежала в постели, как мертвая. От инсульта у нее что-то сделалось со ртом, и одна сторона его была странно приоткрыта.
Отец уже в третий раз рассказывал мне, как все случилось. Я понимал, что ему необходимо выговориться, и молчал.
— Мы смотрели телевизор. Мама сказала: «Милый, хочешь перекусить?» Ты же ее знаешь — вечно рвется всех покормить. А потом следит, чтобы ты доел все до крошки. Я сказал: нет, не хочу. Тут она ткнула вперед рукой вот так, будто показывала на что-то на экране. Я даже посмотрел в ту сторону, а через секунду мама упала лицом вниз, прямо с кушетки… Ох, боже ты мой. Ох, Макс. Что же мне делать? Если маме не станет лучше, я не знаю… у меня все из рук валится… Я ничего не могу сделать как следует, когда ее нет рядом. Ты же знаешь меня, сын. — Отец в отчаянии глянул на меня, словно желая, чтобы я объяснил ему его самого: указал решение последней дилеммы, которая встала сейчас перед ним, приняв вид неподвижной жены.
— Думаю, она отдыхает, пап. Она там разбирается, что к чему, и смотрит, что нужно сделать, чтобы вернуться к нам. Мама не оставила бы нас вот так в беде. Эй, послушай, ты же ее знаешь — она всегда накроет для нас на стол, прежде чем пойти куда-то. Она не уйдет сейчас, не убедившись, что о нас есть кому позаботиться!
Последние фразы задумывались как мягкая ободряющая шутка, но в глазах отца внезапно появился свет и уверенность.
— Верно! Ида никогда ничего не бросала не закончив. Она и правда тут, отдыхает перед следующим шагом. Скоро она проснется и закричит на нас, чтобы переобулись.
Это неизбежно. Настает момент, когда жизнь сажает нас на родительское место во главе стола и внезапно уже мы начинам «кормить» их, — а ведь прежде, целую вечность, все было наоборот. Волнующий и по-настоящему выбивающий из колеи миг, который полностью осмысливаешь лишь впоследствии.
Когда врачи говорили с нами о состоянии и лечении мамы, отец все время смотрел на брата или на меня, словно только мы понимали и могли ему перевести то, что говорилось. Пока мы были в больнице, он непрерывно спрашивал: «А вы что думаете, ребята?» Но разве мы знали что-то такое, чему научил нас не отец? Ведь именно он прошел через годы Депрессии и войну, потерю родителей и прожил на девять тысяч дней больше, чем я. И все же, когда Сол или я принимали решение, отец моментально с нами соглашался. Мы никогда не знали, согласен ли он на самом деле, но меня не оставляло чувство, что потеря жены полностью отняла у отца силы. Тот, кто споткнулся и падает, рад любой протянутой руке. Оттого, что руки протягивали сыновья, ему было только легче ухватиться и удержаться, Кроме того, каждое решение, принятое быстро и с некоторой уверенностью, кажется, ободряло отца, показывало, что в его зашатавшемся мире еще есть какой-то порядок и равновесие.
Он рассказал нам о маме и их отношениях много такого, чего я никогда прежде не слышал. Некоторые рассказы были очень личными, другие — скучными. Удручаю то, что мы, все трое, постоянно говорили о маме в прошедшем времени. Даже тон наших воспоминаний и случаи, которые мы рассказывали, звучали так, словно ее уже не было: мама казалась скорее каким-то полупризраком или эктоплазмой, чем живой Идой Дакс Фишер.
— Ладно, довольно о маме и обо мне. Как насчет тебя, Макси? У тебя сейчас есть хорошая подружка?
— Думаю, да, пап. Мы познакомились совсем недавно, но она мне уже очень нравится. Но, знаешь, недавно случилась одна история. У нее десятилетний сын, и на днях у него был день рождения…
И я рассказал о празднике, змеях и Гвоздиле, потому что отец любил забавные истории, и я надеялся его повеселить. К моему удивлению и разочарованию, отец лишь слегка улыбнулся и спросил, что сталось с Ааронами после того, как я свалился. Я сказал, что они приходили в больницу и, кажется, простили меня, но кто знает? Может быть, я вернусь домой и больше не получу от них ни весточки.
— Как думаешь, ты когда-нибудь женишься?
— Надеюсь, пап. Мысль о женитьбе мне нравится, просто я еще не встретил женщины…
— Послушай меня. Я не стал бы об этом распространяться, если бы сейчас в комнате был твой брат, но ты знаешь, как я отношусь к драконихе, на которой он женился. Меня рано подцепили на крючок, и мне повезло. Сол тоже женился рано, и его Дениза — самая большая ошибка в его жизни. Но вот теперь с мамой случилось такое, и мне кажется, что я покойник. Так зачем все? Понимаешь, о чем я? Если тебе повезет с женой, ты под конец тоже почувствуешь себя трупом. Если нет — сорок лет будешь ложиться в одну постель с монстром из преисподней. Не знаю, можно ли тут выиграть, Макс. Может, тебе лучше остаться холостяком и ни от кого не зависеть.
— Я хочу детей, пап. Мне бы очень хотелось узнать, каково это — смотреть на ребятишек в песочнице и знать, что они твои. Должно быть, чертовски приятное чувство.
— Конец все равно один — дети вырастают и уходят, а тебе кажется, что ты труп.
⠀⠀ ⠀⠀
К нашему изумлению и восторгу, четыре дня спустя мама вышла из комы и немедленно потребовала вертелку. Когда ее спросили, что такое «вертелка», мама ответила — водка с апельсиновым соком. Но, если не считать множества подобных жутковатых и забавных странностей, она вернулась в полное сознание в приличной форме. Рот, правда, оставался перекошенным, как и многое из того, что она говорила, но больше ничего не пострадало, и мама пребывала в хорошем настроении.
— Во сколько обходится больница?
— Не знаю, ма, но не беспокойся об этом. Мы с Солом все оплатим.
— Тогда притащи сюда отца, пусть займет вторую койку. Будет у нас с ним первый в жизни отпуск.
Отец ног под собой не чуял от счастья. Он всегда обходился с матерью хорошо, уважал ее и ценил, но возвращение с того света и выздоровление еще более возвысило маму в его глазах. Папа говорил о ней пылко и благоговейно. С ней же разговаривал почти шепотом, словно боялся, что любой громкий звук может спугнуть ее, и она снова уйдет туда, откуда вернулась, или еще хуже.
Мама журила его за то, что он так перед нею лебезит, но с любящим лицом, и непременно держала его за руку все время, когда отец навещал ее в палате.
Я сидел рядом и рисовал их, снова и снова. Мы разговаривали, родители держались за руки, Сол рассказывал всякие истории о жизни в Лондоне и о компании, в которой он там работал. Хотя мы раз или два в году съезжались на семейное сборище, сейчас все было совсем иначе. Все мы, как один, дышали облегчением, любовью и страхом за маму. Это поднимало эмоциональную температуру в комнате градусов на пятьдесят. Мама чуть не ушла от нас навсегда, у меня нашли камни в почках, отец передал нам главенство в семье и говорил о браке, семье и любви на всю жизнь, как о том, что, в конце концов, тебя убивает. Возможно, он был прав, что стал разговаривать шепотом. Может быть, нам всем следовало шептать.
Однажды, сидя в маминой палате, когда она спала, я вспомнил присланный Линкольном рисунок — человечка с цветком на шее. Пожалуй, даже розой в горле. Разве не то же происходит сейчас здесь? Не давимся ли мы лакомствами жизни, словно они попали не в то горло? Розами положено любоваться, нюхать их, а не глотать. Любовь отца к матери мгновенно стала гибельной, стоило ему решить, что мама умирает. Так, и не иначе. Смысл выходил именно такой. Но что Аароны хотели сказать этим рисунком? В Лос-Анджелесе сейчас десять утра. В палате был телефон, но я предпочел позвонить из автомата в вестибюле.
— Алло?
— Лили? Это Макс Фишер.
— Макс! Я ждала вашего звонка! Как вы? Как ваша мама?
— Хорошо. Она была в коме, но сейчас пришла в сознание, и врачи считают, что все будет в порядке. Послушайте, может быть, это не совсем уместно, но я хотел вас кое о чем спросить. Помните рисунок, который прислал мне Линкольн? Тот человечек с цветком в горле?
— С розой. Конечно помню — ведь это я велела Линкольну его нарисовать! Все в точности по моим указаниям.
— Хорошо, и что же он означает?
Я буквально почувствовал ее улыбку сквозь телефонную трубку.
— Отгадайте.
— Простите?
— Вам придется догадаться.
— Я бьюсь над этим с тех пор, как получил рисунок, но все, что приходит мне в голову, довольно мрачно.
— Нет, ничего мрачного там нет! Гарантирую. Знаете, как бывает — иногда сидишь и до тебя, еле слышно, доносится музыка из соседней комнаты? Ты настораживаешься, напрягаешь слух, пытаясь разобрать мелодию. Спустя какое-то время это удается, и ты снова расслабляешься: «Ладно, теперь жизнь может продолжаться». Так вышло и со мной, Макс. Я поняла, что вы для меня за мелодия. Вы для меня — роза в горле. Разве вам не нравятся смешанные метафоры?
— Но это что-то хорошее?
— Да, безусловно, хорошее. Когда вы возвращаетесь?
Я поглядел на дверь маминой палаты и почувствовал укол вины. Теперь, когда маме стало лучше, мне захотелось уехать и вернуться к своей жизни, к тому, что могло у меня сложиться с Лили Аарон.
— Надеюсь, скоро. Как только скажут, что с мамой точно все будет хорошо.
— Когда вернетесь, давайте поедем кататься на велосипедах. Втроем.
— Отлично! — Я мысленно взял на заметку: как только окажусь в Лос-Анджелесе, первым делом купить велосипед.
— Знаете, чего мне хочется уже много лет? Объехать на велосипеде вокруг Европы. Без всякого рюкзака и тому подобного. Ехать на машине, останавливаться в гостиницах, вкусно обедать… но чтобы на крыше машины были закреплены велосипеды, и когда делаешь остановку в городе или в горах, то или ходишь пешком, или ездишь на велике. Никакой машины. Представляете, как чудно было бы вот так путешествовать в Альпах?
— Или по Парижу? Это была бы сказка. Можно мне с вами?
— Не знаю. Возвращайтесь домой, и посмотрим. Вроде собеседования при приеме на работу — поглядим, из того ли вы теста.
Перед тем как Сол уехал в Лондон, мы с ним пообедали вдвоем. Хотя у нас мало общего, мы с братом очень хорошо ладим. Он обожает бизнес, женщин и путешествия. Когда Сол не трудится над колоссальной сделкой, он либо лежит в постели с красоткой, либо летит в какой-нибудь экзотический уголок. Родители знают только, что он преуспевает и присылает открытки и причудливые сувениры со всех концов света. Его жена Дениза — ужасная дура; она была очень красива до того, как глупость и стервозность стерли с ее лица красоту. Детей у них с Солом нет, и она вполне довольна тем, что живет припеваючи, сорит деньгами, и время от времени заводит интрижку, чтобы ощутить новый прилив уверенности в себе. Все это рассказал мне сам Сол, но ему наплевать на ее измены.
Когда мы с братом болтаем, нам всегда уютно и спокойно, потому что мы любим друг друга, но ни за какие блага мира не согласились бы поменяться местами.
— Как выглядит твоя Лили?
— Невысокая, с темными пышными длинными волосами. Немного похожа на француженку.
— Как, говоришь, ее фамилия?
— Аарон.
— Она еврейка?
— Не знаю.
— И у нее есть сын?
— Да, славный мальчишка.
— А ты уверен, что хочешь связаться с женщиной, у которой сын как раз вступает в переходный возраст? Ты умеешь кататься на скейтборде? Готов к матчам Детской лиги?
— Сол, брат мой, иди в жопу. Сколько у тебя было женщин с детьми?
— Я — совершенно другое дело. Ты же холост. А они всегда знали, что я женат. Эту информацию я выдавал им прежде, чем уложить в постель, братец. Я никогда не давал ни одному малышу шанса подумать обо мне как о папочке. А ты холост, и чем крепче ты завяжешься с его мамашей, тем скорее мальчик станет смотреть на тебя именно так. Поверь мне.
— Может, оно не так уж и плохо. Раз — и у тебя сразу же готовая семья. Никаких тебе подгузников и режущихся зубок. Возможно, ему даже понравятся те же фильмы, что и мне. А тебе никогда не хотелось иметь детей? Я уверен, что Дениза их не хочет, но тебя вполне могу представить качающим на колене славного малыша.
— Я вообще-то тоже, но мысль о том, чтобы убить полжизни на родительские обязанности, меня сразу расхолаживает. В любом случае, Денизе понравились бы дети, только если бы единственное, что они делали, — это подавали напитки и закуски. В остальном она представляет себе детей маленькими чудовищами, из-за которых у нее отвиснет грудь, а на шелковых чулках появятся затяжки.
— А развестись ты не думал?
— Я думаю об этом по семнадцать раз на дню, Макс. Но знаешь, что меня останавливает? В моих устах это прозвучит смешно, но у нас с ней общая жизнь. А это чего-то да стоит. Я имею в виду, да, у меня миллион подружек, и Дениз тоже своего не упустила. К тому же она меня бесит, и я провожу дома не столько времени, чтобы она могла думать, что у нее есть муж на полную ставку. Но, несмотря ни на что, есть жизнь, которую мы построили вместе. Мы любим бродить по Берлингтонскому пассажу и ходить на футбол в Тоттенхем. Дениза обожает футбол. Она по-прежнему самая лучшая любовница из всех, что у меня были, и… ну, не знаю, парень. Если сложить все хорошее, это кое-чего стоит. Что бы там ни — но она моя жена. Только она знает, каково нам приходилось «тогда, давным-давно». А это кое-что значит.
Сол не мог остановиться, и я очень любил его и за то, что он говорил, и за то, что недоговаривал. Брак, даже попав в самый тяжелый «климат», может оказаться таким же живучим, а порой и красивым, как кактус. Поскольку то и дело внезапно удивляет тебя, покрываясь самыми изысканными, нежно окрашенными, трепетными цветами. Кого трогает цветение розы? Розе и положено цвести. Но вот когда цветет кактус, и цветет роскошно…
— Вот ты послушай, что случилось несколько дней назад. Я ложился спать и обнаружил на подушке листок бумаги. Там почерком Дениз было написано: «Милый алый чудесный целующий рот». Я ее окликнул: «Эй, Ден, это очень мило. Сама сочинила?» — «Нет, Суинберн»[16]. — «Суинберн?! Ты хочешь сказать, поэт? С каких пор ты стала читать стихи?» — «Я не читаю — я нашла такую надпись на конфетном фантике. Мило, не правда ли?» Боже, Макс, не знаю, за что я люблю ее больше — за то, что она написала это и положила мне на подушку, или за то, что сразу созналась, что взяла слова с дерьмовой конфетной обертки!
⠀⠀ ⠀⠀
У женщины, которая в одиночестве ждет кого-то на людях, выражение лица решительное, замкнутое. Всем своим видом она словно бы говорит мужчинам: «Да, я жду, но не тебя, малыш. Пшел вон». Женщин она окидывает беглым, но внимательным взглядом, словно бросая им вызов. Когда меня ждет женщина, я люблю секунду незаметно понаблюдать за ней, прежде чем подойти. Притвориться, что вновь вижу ее впервые — без предрассудков, без страсти.
Когда я появился, Лили уже прошла через ворота и сидела в синем пластмассовом кресле с тем самым видом. По счастью, я позвонил в «Эр-Франс», чтобы проверить время прилета, и узнал, что ее рейс прибывает на сорок минут раньше. Я как бешеный гнал машину из Сент-Поль-де-Ванс по пустому шоссе и почти не опоздал. «Почти» — и поэтому успел бросить на нее один долгий взгляд прежде, чем поздороваться.
Теперь у нее были короткие кудрявые волосы. И что-то еще изменилось, но что? Я был так рад ее видеть, так откровенно благодарен за то, что она пошла навстречу моей сумасшедшей идее, имеющей один шанс на успех из миллиона. Позвонить женщине, которую едва знаешь. Попросить ее бросить на неделю все дела и прилететь на юг Франции — билет ты оплатишь. Если она захочет взять с собой сына — отлично, но ты бы предпочел видеть ее одну. Последовала долгая пауза на другом конце провода, которую я, естественно, принял за вступление к «нет». Вместо этого Лили задает всего один вопрос: «Вы когда-нибудь приглашали так другую женщину?» И ты понимаешь, что она говорит «да», как только ты ответишь — «нет», тебе прежде никогда даже в голову не приходило ничего столь эксцентричного и безудержно романтического. Она еще не успела ответить, а ты уже понимаешь, что вся твоя жизнь вот-вот изменится. Благослови ее Господь! У нее были зеленые губы. У нее были зеленые губы.
— Макс! Наконец-то! Что случилось?
— Лили, с вами все в порядке? У вас губы зеленые!
Она тихо охнула и поднесла руку ко рту. Потом «ох» превратилось в улыбку, потом — в веселый смех.
— Это моя дурацкая помада! Уже второй раз такое случается. Такая хитрая помада — когда наносишь, она зеленая, а потом становится красной, как раз того оттенка, какой нужен. Все правильно — в прошлый раз, когда она не покраснела, я тоже нервничала. Ох, Макс, ну не смешно ли? Прилететь в Европу, чтобы предстать перед вами с зелеными от волнения губами.
Я стоял достаточно близко, чтобы дотронуться до нее, и дотронулся — до плеч, дружески, тепло, сердечно.
— Как вы, Лили? Как долетели? — Прежде, чем она успела ответить, я притянул ее к себе и обнял — крепко и надолго. Мгновение Лили не шевелилась, потом ее руки неуверенно скользнули вверх по моей спине.
— Я не знала, сделаете ли вы это. Может, оттого я и прилетела с зелеными губами. Может, если бы я знала, что вы сразу меня обнимете, они были бы красные, как гранат!
Все еще обнимая ее, я сказал, уткнувшись лицом в ее волосы:
— Ты приехала. Ты, черт возьми, приехала! Все будет чудесно. Обещаю, все будет замечательно.
Лили чуть отстранилась и сурово посмотрела мне в глаза:
— Мне не нужна Франция, Макс. И развлечения не нужны. У меня уйма дел дома. Я приехала из-за тебя. Приехала, потому что ты просил о невозможном, но как знать, вдруг это «невозможное», в конце концов, окажется самым важным? Где мы будем жить?
— В Сент-Поль-де-Ванс. Туда примерно полчаса езды.
— Там есть шикарный ресторан «Colombe d'Or». Гас сказал, я должна раскрутить тебя, чтобы ты пригласил меня туда на ужин.
— Заметано. А с кем остался Линкольн?
— До выходных — у Ибрагима с Гасом, потом — с Фуф и Ки. Линкольн в упоении — шесть дней безудержного баловства. Фуф и Ки обещали взять его с собой на вьетнамскую свадьбу.
— Так что ты не будешь о нем беспокоиться?
— Конечно буду, но придется привыкать. Линкольну уже десять. Боже, десять лет. Знаешь, что он сказал мне перед отъездом? «Ты будешь заниматься с ним любовью, мам?» Мой сын уже спрашивает меня, с кем я занимаюсь сексом.
Я рассмеялся. Больше из-за ее губ — они уже слегка порозовели.
— Думаешь, это смешно?
— Думаю, что у тебя смешные губы. Они наконец-то сменили цвет.
Лили дотронулась до губ пальцем и придирчиво осмотрела его.
— Разве ты не хочешь узнать, что я ответила Линкольну?
— Опасный вопрос.
— Ты же сам знаешь, что умираешь от желания узнать. Я ответила — да, я буду спать с тобой после того, как ты сдашь анализ на СПИД. Линкольн жутко боится, что я заражусь СПИДом. Слишком много смотрит телевизор.
Я положил руку на ее локоть:
— Я уже сдал. Когда лежал в больнице.
— Я тоже. Там же, в один из тех раз, когда мы тебя навещали.
Она прошла пять шагов, потом обернулась. Я стоял как вкопанный, оцепенев как от самого откровения, так и от сухости ответа. У Лили комично отвисла челюсть, она пожала плечами:
— Эй, какое же романтическое путешествие без секса? Я знала, что ты сделаешь анализ. Такой уж ты человек. Это одна из причин, почему я согласилась приехать. Ты интересный, но ты не псих. А мне уже хватило психов. Поехали. Единственный раз, когда я была во Франции, я заболела гепатитом и валялась в больнице, вместо того чтобы наслаждаться.
⠀⠀ ⠀⠀
Люди убеждены, что самые красивые места загублены мусором, современным туризмом, жадностью, застройщиками и так далее, но я так не думаю. Если вы заранее знаете, чего ожидать, то по-прежнему насладитесь великолепными впечатлениями. Наш циничный ум игнорирует тот факт, что места эти знамениты именно своей красотой. Конечно, со временем некоторые из них погибают, но многие другие здоровы, живучи и упрямы — они решительно отказываются меняться и вполне успешно сопротивляются дешевой косметике нашего века.
⠀⠀ ⠀⠀
Зарегистрировавшись в гостинице, я сделал то, что делал с женщинами очень редко: едва мы поднялись в номер и остались одни, я обнял Лили и отнес в постель. Она не возражала.
Первый раз с любым партнером часто получается так себе, даже если впоследствии все будет чудесно. Новизна, нервозность, беспокойство — буду ли я (будет ли она) на высоте? — превращают любовный акт не столько в переживание, сколько в эксперимент. Однако Лили в наш первый раз занималась любовью так пылко и интересно, что, когда все закончилось, я посмотрел на нее и сказал: «Ух ты!» Она вся состояла из противоположностей — напряженная и мягкая, быстрая и неспешная, нежная, потом яростная. Она постоянно выбивала меня из равновесия, и от этого все ощущения невероятно усиливались. Поцелуй вдруг становился укусом, тот — касанием языка, пощипыванием, снова долгим мягким поцелуем. Губы внезапно резко отдергивались, снова приближались, раздвигались в медленной чувственной улыбке. Лили постанывала, но тихо, без всякой театральности, — эти стоны предназначались только для нас и ни для кого другого. Я обнаружил, что слежу за ее руками. Они сплетались и свивались, сжимались в кулаки или лежали, беспомощно раскрыв ладони. Руки говорили обо всем. Я с ума сходил от них и все время прижимался к ним лицом или притягивал их к себе, чтобы чувствовать их силу, теплоту и запах. Руки пахли нами обоими — потом, сексом и одеколоном «Куро», который не мог тягаться с остальными запахами.
Гораздо позже, когда мы обессилели, Лили пошла в ванную и включила душ. Я вскочил, вошел туда, потянулся мимо нее и выключил воду. Лили сдвинула брови и выпятила нижнюю губу:
— Что ты делаешь?
— Не принимай душ. Мне страшно хочется, чтобы ты ходила и пахла нами. В этом ведь часть наслаждения, не находишь? Драгоценнейшие духи в мире.
— Ладно. Интересно. Большинство моих знакомых мужчин сразу несется в ванную. Рада слышать, что ты любишь запахи, Макс. Я тоже, но с годами меня от этого отучили, вроде как промыли мозги. Ты да еще один человек — единственные из всех, с кем я была, кому нравились запахи. Думаю, большинству парней нравится то, что у женщин между ног, если женщина умеет за этим ухаживать. Шаг дальше — и многие начинают по-настоящему нервничать.
— А кто был вторым?
— Мой экс-муженек, Рик.
— Рик-Елдык?
— Он самый. У тебя хорошая память.
— Расскажешь о нем?
— Если хочешь. Но тема больная, так что смогу только по кусочкам.
Один из таких кусочков я получил, когда мы ели. Глядя на ломтик огурца, Лили покрутила им на вилке и улыбнулась.
— Хочешь историю о Рике Аароне? Я расскажу тебе одну — об огурцах. Я о ней вроде как забыла на много лет, только что вспомнила. Когда мы с Риком стали жить вместе — мы тогда учились в колледже, — мы решили, что мне пора познакомиться с его родителями. Рик меня месяцами готовил, предостерегал, но я думала, что он просто осторожничает — знаешь, не хочет, чтобы я ожидала слишком многого. Родители его жили в нескольких часах езды от колледжа, так что однажды в воскресенье мы отправились к ним на машине, разряженные, как куклы, — вылитые Барби с Кеном. Мне полагалось при первой же возможности спросить его отца о саде, поскольку папочка помешан на садоводстве. Мы приехали, меня представили. Семейство внимательно меня осмотрело, затем настало время воскресной трапезы. Меня посадили рядом с мистером Аароном, и когда мы дошли до супа, я любезно спросила: «Я слышала, у вас прекрасный сад, мистер Аарон. Можно мне будет взглянуть на него после обеда?» Он ответил: «Ну-у-у, не знаю. У вас сейчас нет месячных?» Макс, мне было двадцать лет. Я никогда прежде не встречалась с этим подонком, но первое, о чем он меня спросил, — о месячных. Я поглядела через стол на Рика, но мой герой уткнулся в тарелку. Зато остальная часть семейства смотрела на меня с любезным видом и ждала ответа!
— Какое отношение это имеет к саду, мистер Аарон?
— Ха! Ежу ясно, что вы ничего не смыслите в садоводстве! Могу только сказать, что стоит женщине во время месячных подойти к огурцам — и они пропали. Верная смерть. Только и всего.
Деревья вокруг начинали желтеть. На столе, рядом с моими темными очками, стоял стакан с молочно-белым перно. Тарелки с хрустящим салатом и мягкими сырами. Мой бумажник распух от чудесных больших стофранковых купюр, которые в банке вручают пачкой с маленьким зажимом на уголке, чтобы не рассыпались. Скоро мы вернемся в номер, примем ванну, затем станем готовиться к ужину. Как лучше одеться? Не важно, я теперь знал, какова Лили под одеждой. И знал, что снова скоро войду в нее, и Лили, казалось, не меньше меня жаждала этого. Думаю, мы оба в тот первый день были так счастливы, что его можно было бы повторять снова и снова, пока не придет время покидать Францию, а мы все еще не насытились бы.
Место для начала романа было прекрасное: южная Франция упоительно долго ласкает все пять чувств. Многое из того, что там ощущаешь, может наложить на тебя отпечаток. Ибо это — земля, телесная жизнь в самом совершенном ее воплощении. Таково же и начато любви, если вам повезет. Я сказал Лили, что в обоих этих «местах» скрыта какая-то часть тайной сущности мира.
Я мог бы предложить вам пачку снимков или переключиться на показ слайдов и утомить вас картинами нашего счастья и веселья, но я опишу еще только две сцены.
Лили обожала рынки под открытым небом, и мы часто посещали их, путешествуя по сельской местности, из одной идиллии в другую. Наша взятая напрокат машина скоро оказалась нагружена ароматными эссенциями, старыми льняными платьями, сушеными провансальскими травами и лавандой. Я любил стоять рядом с Лили и наблюдать, как она роется в коробках со старыми французскими журналами или пробует, хорошо ли оливковое масло, втирая его в тыльную сторону ладони. За ту неделю она рассказала мне много забавных вещей о еде — я даже не подозревал о них и с благодарностью и рвением учился. Лили рассмеялась, когда я сказал, что ее энтузиазм вдохновляет и что она совсем не похожа на женщин, с которыми я встречался за последнее время (кроме Норы Сильвер), — они редко снимали солнечные очки, чтобы хоть взглянуть на меню.
— «Держись невозмутимо и небрежно», да? В этом плане я не очень похожа на калифорнийку, правда? У меня даже темных очков нет.
Как назывался тот городок? Я так отчетливо вижу его мысленно… Рядом — быстрая темная река. Ресторан на воде, где мы ели. Мемориальная доска, сообщающая, что здесь жил кто-то вроде Петрарки[17]. Мы попали туда в базарный день, так что остановились перекусить и порыться на заманчивых лотках и в коробках. Речка, рынок и главная улица шли параллельно друг другу. Мы с Лили разделились — она хотела посмотреть на продукты, а я раскопал ящик старых комиксов, при виде которых алчно потер руки. Мы договорились встретиться у машины через час — долгий поцелуй, пока. Мне нравилось в Лили и то, что с ней запросто можно было на какое-то время расстаться и побродить в одиночку. Чаще даже именно она предлагала разделиться, когда мы попадали куда-то и наши взгляды устремлялись в разные стороны.
Комиксы настолько увлекли меня, что звук удара и вой несчастного животного дошли до сознания лишь спустя несколько секунд. Люди начали перекликаться, все бросились в одном направлении. Я плохо знаю французский, но разобрал «chien» и «accident».
Кроме того, стоны раздавались душераздирающие, и ошибки быть не могло: случилось что-то страшное. Я только надеялся, что пострадала собака, а не человек.
— Ohpauvre…
— II п 'est pas mort!
— Qui est la dame?
— Saispas.[18]
Вокруг чего-то на земле полукругом стояла толпа. Я подошел сзади и увидел между спинами блестящую кровь, внутренности и прекрасную лоснящуюся черную шубу молодого пса. Задняя часть его тела была раздавлена. Рядом с псом на земле стояла на коленях Лили. Она что-то кричала по-французски, громко, чтобы перекрыть пронзительные предсмертные завывания щенка. Потом она рассказала, что просила дать шнур, проволоку — что угодно, чтобы его задушить. Я протолкался вперед и присел на корточки рядом с ней. Пес стонал и щелкал челюстями, безумно трясясь и скалясь. Он все пытался извернуться мордой к раздавленному заду. Черная шерсть. Пасть в белой пене. Моя любимая была с ног до головы в его крови.
— Макс, достань веревку или шнур. Нет, дай твой ремень!
Я понял, чего она хочет и зачем. Вытащил ремень из брюк, но сказал:
— Я сам, Лили. Отодвинься — он еще может укусить. Он уже не соображает.
Когда пес снова отвернул голову, я захлестнул ремень вокруг его шеи и изо всех сил затянул. Щенок почти не сопротивлялся, и все кончилось через несколько секунд. Он только едва слышно захрипел.
— Сильнее, Макс. Сильнее! Убей его скорее. Пожалуйста, убей.
Эта мрачная сцена запомнилась мне — и снова и снова приходила на память долгие годы — еще и тем, как Лили отреагировала на случившееся. Я помнил, как она бросилась к беременной женщине на автостоянке в тот день, когда мы познакомились. Лили бесспорно принадлежала к числу тех редко встречающихся добрых людей, чье первое побуждение — помочь всякому, кто нуждается в помощи. Но сейчас было другое. Одно дело помогать, совсем другое — избавить от мучений обезумевшее от боли, готовое броситься на тебя животное. Прагматичная, но нравственная, самоотверженная, принципиальная, хорошая мать, обладающая чувством юмора, и… настоящее пламя в постели… Да, вот оно. Лили Аарон явилась для меня даром Божьим. Я знал, что должен сделать все, что в моих силах, чтобы завоевать ее.
Во Франции произошла еще одна сцена, хотя, впрочем, скорее история, чем сцена. История, которую я рассказал Лили, когда мы летели обратно в Лос-Анджелес. Но, пожалуй, ее я расскажу чуть позже. Пусть эта часть закончится на смерти и надежде. На реальной возможности счастья. Вот мы с Лили вместе смотрим в маленький круглый иллюминатор самолета на мир внизу. Мир, который стал бы нашим, если бы не ребенок.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Зачем нам тащить в новый час тряпье и старье?
Мэри как-то рассказала мне об одной супружеской паре, которая поехала в отпуск в Таиланд. Они шли по улице какого-то городка и увидели маленького щенка, лежащего на земле. Щенок был прелестный, но бездомный, и муж и жена поняли, что, если не спасут его, он погибнет. Так что они его подобрали и как-то провезли с собой домой. В Америку.
Щенок подрос и стал настоящим очаровашкой — ласковым и милым. Любил сидеть у хозяев на коленях, когда они смотрели телевизор. Но еще у них жила кошка, которую пес ненавидел и всегда гонял. Как-то раз кошка исчезла, а потом муж обнаружил косточки или что-то в этом роде возле собачьей подстилки.
— Брось! Собака съела кошку?! С шерстью и со всеми делами?
— Погоди, дальше будет еще круче. Песик сожрал кошку, с шерстью и со всем прочим, и это заронило в душу хозяев маленькое такое подозрение. И они отвели собаку к ветеринару — боялись, что она может скушать еще кого-нибудь по соседству. Ветеринар глянул на нее разок и сказал: «Это не собака. Не знаю, что это такое, но только не собака».
— А кто же? И что сделали хозяева?
— Отнесли в зоопарк. И знаете, что там выяснилось? Песик оказался крысой. Гигантской сиамской крысой — так, кажется, они называются.
— Они держали в доме крысу?!
— Гигантскую сиамскую крысу.
— И что же они с ней сделали?
— Усыпили.
Линкольн повернулся к матери и спросил:
— То есть они ее убили?
— Да, милый. Слушай, Макс, это правда?
— Мэри говорит, что да.
Было воскресенье, зима. Мы все втроем сидели в пижамах за кухонным столом, каждый читал свой раздел газеты.
Мы съехались через два месяца после возвращения из Франции. Перемена оказалась нелегкой для всех нас, но трудней всего далась Линкольну. Мы с Лили решили жить вместе, побуждаемые любовью и надеждой. Мы знали, что без трудностей не обойтись, но испытывали душевный подъем, который сопровождает надежду на подлинное и долгое счастье. И вот, подобно дипломатам, ведущим переговоры о запрещении испытаний ядерного оружия, мы как можно деликатнее оставили мальчика в неведении, а потом разработали такую линию поведения и нашли такие слова, чтобы он почувствовал, будто это решение принимал и он тоже.
Линкольн привык, что мать принадлежит ему одному. Я понимал, что он вовсе не такой уж эгоист, просто ему, как всякому другому, нравилось быть для кого-то центром мироздания. Они с Лили прожили вместе, одни, десять лет. Линкольн был ее историей, а Лили — его скалой и истиной. За эти годы у нее случались романы, дважды — серьезные, но все-таки они никогда не угрожали их отношениям — прямой линии между двумя точками. Отец Линкольна, Рик Аарон, был для мальчика сказкой, призраком. Он представлялся сыну великаном десяти футов ростом, авантюристом, Зорро и так далее, но оставался скорее легендой, чем живым человеком.
Лили и Рик познакомились в колледже Кеньон. Рик был красивый студент — математический гений, с длинными волосами, собранными в холеный хвост, обладатель синего джипа и блокнота стихов собственного сочинения толщиной в двести страниц. Занимался фотографией, каллиграфией, знал все об орнитологии. Лили он в равной мере очаровал и встревожил. Почему сей Сверхчеловек заинтересовался Лили Марголин, студенткой языкового факультета? Лили была хороша собой, достаточно уверена в себе, чтобы не тушеваться в разговоре, и любила заниматься сексом больше, чем почти все ее подружки. Но — Рик Аарон принадлежал к тому редкому сорту людей, которые всюду становятся центром внимания. Мужчины его не любили, но старались стать его друзьями. Женщины бросали на него чересчур долгие взгляды, иногда даже приоткрыв рот. Он пользовался репутацией сердцееда, но, судя по тому, что удалось узнать Лили, бывшие подружки Рика гордились романом с ним и редко говорили о нем гадости. Даже злословили о нем не так уж зло: слишком впечатлителен, слишком пылок, слишком поглощен собой. Лили нравились эти качества. Кроме того, разве одаренность не давала Рику права на эгоцентризм? От него Рик показался Лили лишь еще более привлекательным, когда направил на нее свое ослепительное внимание. Однажды ей даже приснилось, что Рик — маяк. Человек-маяк, достаточно сверкающий и могучий, чтобы озарить всю ночь. Единственная странность сна состояла в том, что голова Рика поворачивалась на плечах на триста шестьдесят градусов. Но в тот момент Лили это показалось лишним доказательством того, что он настоящий маяк.
И уж ее-то он точно освещал! У Лили уже были парни. Даже сейчас она встречалась с одним из другого колледжа, но он, да и все остальные, не шел с Риком ни в какое сравнение. Часть очарования Рика заключалась в том, что, хотя он учился всего лишь на втором курсе, Лили воспринимала его как мужчину. Чудесно, что временами он становился глупым и прелестным, как мальчик, но сила и любознательность делали его уверенным в себе, спокойным — взрослым. Они познакомились в сентябре, а на Рождество Рик подарил ей переплетенный в кожу альбом ручной работы со стихами собственного сочинения и фотографиями, который сделал специально для нее. Лили несколько месяцев копила деньги и купила ему специальный объектив для фотоаппарата, а теперь, держа в руках прекрасный томик черной кожи, водя большим пальцем по обрезу страниц, чувствовала себя поверхностной мещанкой. Что такое объектив по сравнению со стихами?
Чем более внимания уделял ей Рик, тем больше Лили блаженствовала и нервничала одновременно. Она ждала какого-то несчастья. Или что ей, по меньшей мере, предъявят счет на всю действительную стоимость Рика и их отношений. Большинство людей считает, что заслуживает лучшего, чем имеет.
Беда в том, что, если нам вдруг случится заполучить «то самое», мы становимся жутко мнительными.
Счет пришел вскоре после того, как они стали жить вместе и Лили оправилась от того эпизода с мистером Аароном и огурцами. Как-то вечером Рик объявил, что на время бросает учебу. Он пропускает семестр и отправляется в Сан-Франциско, посмотреть, почему о нем столько шуму. Подобно опухоли мозга или смертельной болезни, которая годами дремлет в нашем теле, пока не пробудится и не начнет пожирать нас изнутри, Рика внезапно постигла не то страсть к путешествиям, не то безответственность — смотря с какой стороны на него взглянуть. Хороший мальчик, хороший студент, паинька, Рик внезапно решил отправиться странствовать и узнать, что он упускает в жизни. Вот так вот просто. К сожалению, он оставлял (среди прочего) молодую женщину, безнадежно к нему привязанную и готовую примириться с любым романтическим бредом, лишь бы с ним не расставаться. Лили даже спросила, не может ли поехать с ним. Она сделала поразительное открытие. Оказывается, такие чувства в самом деле существуют! Она и впрямь встретила человека, ради которого готова пожертвовать всем. Если бы он позволил, Лили бросила бы старую жизнь. Но Рик не захотел. Не потому, что пекся о ее благе. Он ответил ей фразой из какого-то дурацкого ковбойского фильма: «Мужчина должен делать то, что должен», — и оставил ее на пороге дома в Гамбиере, штат Огайо, смотреть, как его синий джип удаляется, исчезая в закатном солнце.
В начале романа мы делаем массу глупостей. Позже мы склонны прощать себя, потому что глубоко вдохнули большой любви, как горного воздуха, вот у нас и закружилась голова, и мы, обычно такие здравомыслящие, немножко утратили контроль над собой.
Лили ждала Рика. Ей бы следовало порыдать несколько недель, кляня его за то, что бросил ее, походить в черном, с поэтически-трагическим видом. Лили же вновь окунулась в увлекательную жизнь студенческого городка, однако у нее обнаружилась викторианская жилка. Однажды Лили пошутила, что из нее вышла бы хорошая жена капитана, — мысль о том, чтобы ждать долгие месяцы и писать бесконечные письма, которые едва ли когда-нибудь дойдут до адресата, пришлась ей очень по душе. Кроме того, разве в ее жизни было что-то лучше Рика? Лили выросла в благополучной семье, принадлежавшей к среднему классу. Приятная жизнь, но в ней не случалось ничего такого светлого, нет, пламенеющего, как отношения с Риком Аароном. Лили чувствовала, что воспламенена им, что пылает с яркостью, которой и представить себе не могла, пока не познакомилась с Риком. В любом случае, возможно, так и следовало обращаться с чем-то столь волшебным — лелеять, пока оно здесь, поклоняться, когда исчезнет. Возможно, Рик даже испытывает ее — испытывает, сохранит ли она верность ему в разлуке. Как бы то ни было, Лили покажет и ему, и самой себе, из какого она теста.
Она стала затворницей. Ходила на занятия, возвращалась с занятий домой. Слишком основательно готовилась к экзаменам и выбирала семинары по непонятным предметам, которые не пригодятся в жизни. Ей нравилось откапывать и читать авторов, книги которых годами никто не брал в библиотеке. Уиндема Льюиса[20]. Джеймса Гулда Коззенса.[21] Лили открывала их первой, потому что у нее была масса свободного времени. Она нашла одну книгу и постоянно продлевала на нее срок в библиотеке — не из-за содержания (невразумительного), а из-за названия: «Жажда и поиск Целого»[22]. Каких только глупостей мы не творим ради любви? Лили назначали свидания другие парни, но она отказывалась. Отказ делал ее в их глазах еще более обольстительной и таинственной. И в том и в другом они ошибались. Лили просто была влюблена в человека, который наполнил ее, как наполняют шар горячим воздухом, а потом, не дав никаких указаний, обрезал веревки и отпустил на волю ветра. Вид сверху чудесный, но, когда не знаешь, что делать дальше, становится страшно. Как ей быть, если Рик не вернется? Пройдет ли когда-нибудь боль, которую она чувствует? Какое-то время Лили рада будет плыть над миром без цели и направления, но что дальше?
Она зря волновалась. Спустя два месяца Рик объявился снова, в крашенной вручную рубашке, индейской куртке, с бородой, и борода была ему не к лицу. Но Лили была так счастлива, что пришла бы в восторг, даже если бы он вставил себе третий глаз. Несмотря на перемены в облике, увиденное в странствиях не произвело на Рика особого впечатления. Что, впрочем, не означало, что он собирался остаться дома. Сукин сын заявил, что вернулся в Огайо только чтобы повидаться с Лили, поскольку следующая его остановка — Европа. Рик дома! Рик уезжает! Лили говорила, что его приезд напоминал американские горки эмоций — то стремительно несешься вверх, то с быстротой молнии падаешь… Что ей оставалось делать, кроме как любить Рика и посвятить ему всю себя, пока они были вместе?
И секс. Лили рассказывала, что никогда в жизни столько не трахалась. Она пользовалась противозачаточным колпачком. Через месяц после отъезда Рика в Люксембург Лили поняла, что колпачок не помог. Она поехала домой в Кливленд, сказать родителям, что жила с мужчиной, забеременела и собирается рожать. И, ах да, с мужчиной этим она уже рассталась. Джо и Фрэнсис Марголин были родителями прогрессивными, из тех, что носят рубашки в африканском стиле и жертвуют деньги на всякие революционные нужды. Если дочь хочет иметь ребенка — вперед.
Но уже на третьем месяце у Лили случился выкидыш. Когда Рик вернулся из Европы, она обо всем ему рассказала. Мистера Великолепного так тронуло и поразило то, что Лили хотела оставить ребенка, даже не зная, вернется ли он, что он тут же решил стать на якорь. Они поженились и жили счастливо целую вечность — то есть еще два года, покуда Рик не закончил колледж и снова не двинулся осваивать мир. На сей раз все началось с работы в неоперившейся компьютерной фирме — еще до появления Силиконовой долины, когда вся новая отрасль состояла из горстки блестящих экспериментаторов и горящих воодушевлением энтузиастов. Обстановка Рику понравилась. За год до того, как Лили должна была получить диплом, они переехали на Запад, навстречу несчастью.
Полгода. Этот самовлюбленный говнюк продержался на своей чудесной новой работе полгода, после чего стал жаловаться, что не может самореализоваться, и ему пора делать оттуда ноги. Куда он собрался делать ноги на сей раз? В Израиль. В какой-то кибуц на сирийской границе. Он тут встретил одного парня… Лили перебила супруга на середине монолога и напрямик спросила, намерен ли он на сей раз взять ее с собой. Ответ Рика стал началом конца их любви: «Лил, ты сама должна решить, где тебе быть. Хочешь поехать — я не против». Когда она рассказывала мне о том разговоре, в ее лице и голосе появилась жесткость, которую так и не смягчили все эти годы.
— Решать самой? Я была его женой, черт побери! Сам тон, которым он это произнес, показал, как он ко мне относится. Он искренне полагал, что ему достаточно сделать великодушный жест и позволить мне тащиться следом. Но что, если мне в тот момент хотелось чего-то другого? Его это заботило? НЕТ. Рик-Елдык. Думаю, тогда я и назвала его так. Рик-Елдык. «Ты должна сама решать, где тебе быть». Ты можешь себе представить, как говоришь такое жене?
Как можно мягче я спросил:
— Почему же ты поехала?
— Потому что любила его. Не могла на него надышаться.
Ее родители, много лет щедро жертвовавшие деньги для Израиля, решили, что идея отличная, и оплатили им проезд. Они с Риком три месяца прожили в кибуце, оба работали на фабрике по производству картона, пока Рик не подрался с управляющим и их не вышвырнули на улицу. Они отправились во Францию, где Лили заболела гепатитом и угодила в больницу. Последней каплей стало то, что муженек явился к ее постели, сияя от восторга, и сказал, что познакомился в кафе с одним редактором из Лондона. Этот парень почитал кое-какие Риковы стихи и захотел их издать. Лили не возражает, если Рик слетает туда на пару дней навести мосты?
— Я была так рада за него, Макс. Я лежала на койке во французской больнице, на волосок от смерти, но сказала ему, чтобы он взял деньги моих родителей и ехал в Лондон. Боже, он исчез на две недели!
Подобно скалолазу, поднимающемуся по отвесному склону, любовь Лили к мужу достигла точки, когда ей не за что стало ухватиться, чтобы двигаться дальше. Как будто склон, у подножия состоявший из неровного гранита, наверху, там, где любой неверный шаг означает смерть, превратился в гладкий алюминий. Если ты не сумасшедший, ты ищешь другие пути. Увидев же, что их нет, — начинаешь спускаться. Лили спустилась. Или, вернее, в день выхода из больницы истратила последние деньги на билет на самолет и улетела домой.
Великая любовь никогда по-настоящему не кончается. В нее можно стрелять из пистолета или запихивать в угол самого темного чулана в глубине души, но она умна, хитра и изворотлива, она сумеет выжить. Любовь сумеет найти выход и потрясти нас внезапным появлением тогда, когда мы совершенно уверены, что она мертва или, по крайней мере, надежно упрятана под грудами прочих вещей.
Рик появился снова. Чисто выбритый, кающийся, он напомнил Лили студента духовной семинарии, готовящегося принять сан. Достаточно сказать, что она снова в него влюбилась. Ей довелось как-то прочесть интервью с одной стареющей актрисой, которая сказала, что любит свои морщины, потому что каждая из них — напоминание о каком-то мужчине. У Лили не было морщин на лице, но она хорошо понимала, о чем говорила та женщина. Ей казалось, что муж оставил на ней шрамы, что из-за него у нее охромела душа. Но Рик также сумел воскресить в ней умершее чувство, потому что на самом деле оно никогда не умирало — только впало в спячку. На это потребовалось время, но он добился успеха. Лили снова забеременела. Ей было двадцать три года.
Через год после рождения Линкольна его отец вошел в универсам в городке Виндзор, штат Коннектикут. Красивый длинноволосый мужчина, он купил пачку сигарет, но не успел кассир отсчитать сдачу, как он рухнул на пол и умер от остановки сердца.
Когда Линкольн подрос и начал задавать вопросы об отце. Лили рассказала ему историю их отношений. Мальчик не мог понять, как она могла так сильно любить кого-то, а под конец возненавидеть. Не понимал он и того, как такой чудесный человек мог так плохо обращаться с его еще более замечательной матерью. Лили отвечала как могла, но, подобно психиатру, который снова и снова задает один и тот же вопрос на разные лады, чтобы добраться до сути проблемы, сын то и дело учинял ей допрос с пристрастием.
Когда я начал завоевывать его доверие, Линкольн взялся за меня и стал выяснять, почему, как мне кажется, между двумя самыми важными людьми в его жизни все так сложилось. Я читал все книги по детской психологии, какие только мог найти, но там описывалось столько разных обоснованных вариантов ответа, что я зачастую терялся и не знал, что сказать. Сколько раз «тот самый» безупречный ответ на вопросы Линкольна приходил мне в голову слишком поздно? Чертовски часто. И еще одна трудность — не сказать ему, что я на самом деле думаю о его отце, Рике. Я считал Рика эгоистичным и бессовестным ублюдком. Сказать этого Линкольну я не мог. Но хотел, чтобы мальчик мне доверял. Я знал, что никогда не смогу заменить ему отца, но я мог стать ему близким другом, а этого достаточно. Я начал понимать, что для того, чтобы завоевать доверие ребенка, нужно научиться быть ребенком и взрослым одновременно. Нужно показывать им, кто главный, но так, чтобы они были довольны вашей властью и не чувствовали себя скованными. Лили это великолепно удавалось. В результате она в одиночку воспитала сына спокойным, уверенным в себе мальчиком, как правило, справедливым и готовым прислушаться к голосу разума.
Самое интересное — как мне понравилось жить с ними обоими. Они были словно два новых экзотических вкуса или запаха, которые сперва поражают тебя, но спустя миг тебе хочется попробовать еще. Лили пела в ванной, каждый вечер читала перед сном, а по утрам любила сначала заняться любовью, а потом — съесть сытный завтрак. Когда она спорила или сердилась, то часто бывала несправедлива и запальчива. Она ждала от меня каких-то поступков, но не всегда говорила, чего именно, пока я не выводил ее из себя, и она не начинала кипеть от злости. Успокоить Лили было непросто. Вот рассмешить — легко. С самого начала я понял, как она мне нравится и как она мне нужна. Для меня подлинным потрясением стало то, как скоро я ее полюбил.
Другое дело Линкольн. На самом деле я впервые жил в одном доме с ребенком, и меня непрерывно ошеломляли его присутствие и особенности его восприятия. Люди вечно рассуждают о том, насколько по-разному видят мир мужчины и женщины и как странно, что мы, тем не менее, как-то ладим. Наблюдение, конечно, правильное, но еще более невероятно, как удается сосуществовать в одной лодке взрослым и детям. Дети чувствуют себя в жизни более уютно, мы — больше знаем о ней. И все при этом убеждены, что другая сторона видит мир неправильно и зачастую нелепо.
— Макс, какой жуткий сон мне сегодня приснился! За мной по улице гнались какие-то парни с большими мешками с солью. Поймали меня и сказали, что заставят опустить туда пальцы. И заставили!
Линкольн откинулся на стуле, удовлетворенный. Нет ничего хуже, чем сунуть руку в мешок с солью. Выражение его лица словно бы говорило: «Если ты в здравом уме, то поймешь, как это ужасно и какое испытание я выдержал, уже просто уцелев после такой ночи». Взрослый почувствовал бы себя глупо, рассказав такой сон. А Линкольна он потряс. Делясь им, он преподносил мне дары, которыми был наделен от рождения, — свои страх и изумление. Такие вещи — не пустяк. Когда дети рассказывают вам такое, умиляться неуместно. Мне полагалось не только выслушать, но и понять. Линкольн высоко поставил планку. Если я собираюсь жить с ними и делить с ним его мать и его жизнь, я буду подвергаться постоянной проверке, пока он не придет к какому-то выводу. Мне права голоса не давали. Не могло быть и частичного успеха. Триумф или провал. И единственным судьей будет мальчик.
Однако по большей части общество Линкольна доставляло мне истинное наслаждение. Почти каждое утро я отводил его в школу. Мы говорили обо всем на свете, и он знал, что мне можно задавать любые вопросы, особенно на всякие мужские темы. В результате я как-то однажды обнаружил, что стою, прислонясь к почтовому ящику, и делаю быстрый набросок влагалища, который мальчик взял, но тут же запихнул в задний карман. «Ты не против, если я посмотрю попозже? Я вроде как стесняюсь». Однажды, когда мы ехали в машине, Линкольн понюхал себя под мышкой, потом еще раз, и сказал: «От меня начинает пахнуть, как от мужчины». Он хотел знать все о моей семье, о моих прежних подружках, о том, каким я был в юности. Признался, что его не очень-то любят в школе, потому что он нетерпелив и слишком любит командовать. Я согласился, что он любит командовать, но притом он интересная личность, значит, незаурядность уравновешивает этот недостаток. Лили сказала, что мальчик попросил мою фотографию, чтобы носить в бумажнике, но велел мне не говорить. Мы втроем ездили в Диснейленд, в аквапарк, ходили на матчи по рестлингу. Есть фото, где Гвоздила Фрэнк Корниш держит совершенно одуревшего от счастья Линкольна Аарона над головой, словно собираясь зашвырнуть мальчишку в зрительный зал, ряд этак в десятый. На следующем снимке, увеличенном до размеров плаката и висящем на стене его комнаты, Линкольн стоит, победоносно поставив ногу на грудь поверженного великана. Мы ели гамбургеры и играли в видеоигры, когда ему давно полагалось ложиться спать. Мы читали ему книжки по очереди с Лили. Одним из неожиданных плюсов стал непрерывный поток новых идей для «Скрепки», которые подбрасывали мне они оба. Люди часто спрашивали, где я беру идеи для сериала. Обычно я мямлил что-то остроумное, вроде «они просто приходят сами». Но теперь я мог честно ответить: «От тех, с кем я живу». В комиксы вошел сон про соль. Вошла привычка Лили при любых обстоятельствах рывком выныривать из сна, просыпаясь. Доверчивость и ожидание чуда, с которым Линкольн молится на ночь. Моя жизнь стала сложнее и в некоторых отношениях труднее, но вместе с тем гораздо полней и интересней. Интересней — вот верное слово. Когда живешь вместе с кем-то, никогда по-настоящему не знаешь, что будет дальше. Новые звуки, движение, жизнь. Отворяется после уроков в школе дверь, или звонит телефон — и вот они готовы рассказать тебе такое, что может перевернуть весь день вверх дном или увеличить его громкость до тысячи чудесных децибел. Само их присутствие меняет весь рельеф.
Доведенная до крайности, эта непредсказуемость может свести с ума, но со мной такого не случилось. Совсем наоборот. Лишь прожив с ними вместе несколько недель, я понял, что до встречи с Ааронами моя жизнь была настолько однообразной и скучной, что я мог бы ехать по этой прямой и плоской дороге с закрытыми глазами. Еще того хуже: если на ней все же встречался какой-то ухаб или изгиб, я нервничал и брюзжал. Как смеет существование сегодня отличаться от вчерашнего! Очевидно, эта монотонность была нездоровой и творчески бесплодной. А затем настал момент, когда я вошел в дверь их дома и претерпел ПОЛНУЮ ТРАНСФОРМАЦИЮ. Встреча с этой женщиной и ребенком столкнула меня со старой колеи на новую почву. Там жизнь оказалась не легче, но богаче. Гораздо богаче.
⠀⠀ ⠀⠀
Линкольн был помешан на бейсболе. В детстве я тоже бредил бейсболом, так что тут между нами царило полное единодушие. Разница между нами заключалась в том, что я сходил с ума по божествам из взрослой лиги — кто играл в какой команде, у кого какая средняя сумма очков на подаче, — в то время как Линкольну нравилось просто играть. Для него сходить на игру «Лос-Анджелес Доджерс» было здорово, но отправиться в парк и ловить мяч или тренироваться в высоких и низких подачах — ни с чем не сравнимое удовольствие. Он глубоко верил в спорт. Там за один день складываются репутации, благоговение и полное фиаско всегда бродят где-то неподалеку. В спорте, особенно для детей, замечательно то, что там все однозначно черно-белое: если победил — хорошо, проиграл — плохо.
Линкольн играл в детской команде и тренировался два раза в неделю на школьной площадке в двух кварталах от нашего дома. В эти дни я старался как можно раньше закончить работу, затем брал Кобба на длинный поводок и мы вдвоем шли посмотреть, как играет наш друг. Придя на место, пес садился рядом со мной на нижней скамье для зрителей, словно сфинкс с собачьей головой. Когда он уставал, то слезал и укладывался на бок на солнышке. Я наслаждаюсь воспоминаниями об этих днях. Именно тогда я острее всего чувствовал себя отцом Линкольна. Приходить, смотреть, как он играет, идти потом вместе домой и разговаривать о том, как у него получалось, — все это создавало у меня чувство крепкой и прочной связи с ним. Мы думали только о бейсболе. Оба мы слушали и тщательно обдумывали то, что говорил другой.
Разумеется, один из его заклятых врагов был в той же команде. Разумеется, мальчишка играл лучше Линкольна. Энди Шнайдер. Я все еще вижу, как Линкольн презрительно кривит губы, произнося фамилию Энди, словно это название редкой болезни и грязное словцо одновременно.
Когда это случилось, я размышлял о том, что приготовить на ужин. Кобб растянулся на земле, наблюдая за пчелой, жужжащей возле его головы. Линкольн играл шорт-стоп и колотил по своей перчатке в ожидании мяча, что слетит с биты Энди Шнайдера.
— Бей, мразь!
Голос Линкольна? Я поднял голову. Плохо, если так. Он может ненавидеть Шнайдера, но изводить его таким образом — поведение недостойное, и я скажу ему об этом, как только…
БАЦ!
Энди ударил так сильно, что звук мяча, угодившего во что-то твердое, раздался спустя всего миг после того, как он расстался с битой. Раздался, когда мяч ударил Линкольна в лицо. Линкольн упал как подкошенный.
Я соскочил с трибуны и бросился на поле, думая только о том, чтобы добежать до него. Мальчик лежал, бессильно обмякнув, прикрыв локтем голову. Херб Скор. Вот первое, что пришло мне в голову. Когда я был маленьким, Херб Скор был знаменитым питчером из «Кливленд Индиане». Мяч попал ему в лицо и едва не убил наповал.
Крови не было видно. Я наклонился и осторожно отвел руку Линкольна, чтобы посмотреть.
— Матерь Божия!
Правый висок уже вздулся. Очевидно, за мгновение до удара Линкольн успел повернуть голову, иначе мяч угодил бы ему прямо в лицо. Но висок распухал так быстро, что гематома была уже размером с мяч для гольфа, отвратительного багрово-синего цвета. Глаза мальчика были закрыты. Он не шевелился.
Я услышал, как где-то за моей спиной кривит сзади мальчишка:
— Что я сделал? Он умер? Что я сделал?
Рядом со мной на корточки опустился тренер и пытался заговорить, но все время обрывал фразу на середине.
— Мы вызвали «скорую». Здесь недалеко до…
— Вы в медицине разбираетесь?
— Нет. Отец был врачом, но… Эй, послушайте, может, тут есть…
Мы разговаривали, не глядя друг на друга. Оба не сводили глаз с Линкольна, ища признаков жизни. Их не было. Я все наклонялся и прикладывал ухо к его груди. Мне нужно было знать, что его сердце еще бьется. Где-то внутри этого неподвижного тела шла напряженная работа, чтобы он выжил.
— Может, ему надо сделать искусственное?.. Вы гляньте на проклятую опухоль!
Крови не было. Это пугало меня больше всего. Я все думал о сердитой, вздыбленной крови, запертой внутри маленькой головы. Если бы она могла где-то прорваться одним страшным потоком, Линкольн выжил бы. Он очнулся бы, вопя от боли, но выжил бы. Но крови не было. Опухоль, вздутие, но никакой крови, кроме убийственной багровости под кожей.
— Я убил его? Я же ничего не сделал! Я только ударил по мячу!
Самые худшие мгновения. Мальчик жив, но сильно пострадал, а ты понятия не имеешь, что делать. Только смотришь, молишься и стискиваешь кулаки от собственной глупости и беспомощности. Почему ты никогда не ходил на курсы первой помощи? Что, если он умрет, а ты ничего не сделал, только стоял и смотрел? Что скажет его мать? Как ты будешь жить после этого? В голове — только ужас. В сердце — только страх.
В «скорой» был мобильный телефон, но я неотрывно смотрел, как санитары хлопочут над Линкольном. Я не догадался позвонить Лили, пока мы не приехали в больницу и Линкольна не повезли на каталке в отделение неотложной помощи. В комнату быстро вошел врач и резко велел мне уйти.
— Это мой сын, доктор.
— Хорошо. Буду лечить его, как своего. А теперь, пожалуйста, уходите. Через несколько минут я скажу вам все, что смогу.
У стойки регистратуры я заполнил необходимые бумаги и позвонил в «Массу и власть». Лили на месте не оказалось, но я рассказал одной из официанток, что случилось, и та обещала, что найдет ее.
Чего Ты хочешь? Несколько лет моей жизни? Только бы он выжил. Что мне сделать, чтобы спасти его? Только бы он выжил. Мне казалось, что мне снова десять лет. Хотелось опуститься на четвереньки. О Господи, прошу, помоги ему, и я всегда буду хорошим мальчиком. Клянусь Тебе. Только бы этот малыш выжил — я сделаю все, что Ты захочешь. Я буду ходить в церковь. Брошу рисовать. Уйду от Лили. Сделай так, чтобы он поправился. Прошу Тебя.
⠀⠀ ⠀⠀
На лицах людей в отделении неотложной помощи застыло выражение несчастное и вместе с тем тоскующее. С одной стороны, они готовы к худшему, с другой — смотрят с раболепной надеждой, как собака, которую вы ударили, а она робко, бочком, подбирается к вашей ноге — поглядеть, не миновала ли гроза.
Один человек привалился к стене, грызя палец, словно жареное крылышко. Он, не отрываясь, смотрел на свою руку. Малышка в великолепно отглаженном желтом платьице пыталась играть в прятки с женщиной, которая раскачивалась взад-вперед, закрыв глаза. Девочка прятала личико в ладонях, а потом снова отдергивала их со счастливым видом, выскакивая, как чертик из коробки. Ку-ку. Она заметила, что я на нее смотрю, и быстро юркнула за женщину.
— Прекрати! Прекрати, слышишь? — Та схватила изумленную малышку за локоть и сильно встряхнула. Мне хотелось подойти и прекратить эту воспитательную муштру, но я подумал, что достаточно уже натворил. — Встань здесь и веди себя тихо. Пожалуйста! Бога ради, можешь ты просто постоять спокойно?
Малышка замерла с выражением потрясения и страха на лице. Что бы ни происходило в больнице, что бы ни случилось с больным, которого она ждала, самое страшное для нее — это трепка от ее опекунши. Ей скажут: «Папочка умер» или «Мамочка очень больна», но это известие потрясет ее гораздо меньше, чем злобная вспышка ее испуганной спутницы. Вот что в ее понимании — конец света. Смирно стоя возле женщины, девочка засунула в рот большой палец и посмотрела на меня просто с ненавистью. Моего плеча коснулась чья-то рука, я не успел обернуться, как мужской голос произнес:
— Мистер Аарон?
Мгновение я думал, что меня с кем-то перепутали. Аарон? Потом по мне пробежала зловещая неестественная дрожь, как по листве перед грозой, — я понял, что меня приняли за Рика Аарона.
Я обернулся и уже собирался поправить, но тут до меня дошло: они так решили, потому что я привез мальчика. И я сказал:
— Я его отец.
Врача звали Кейси. Уильям Кейси. Потрясенный, я слишком долго глядел невидящим взглядом на его нагрудную табличку с именем. Уильям Кейси.
— Мистер Аарон, все будет в порядке. Вашему мальчику повезло. Мяч ударил его в висок, и он потерял сознание. Там большая гематома, и некоторое время у него будет сильно болеть голова, но, в остальном, все хорошо. Ни трещины в кости, ни серьезного сотрясения. Он пришел в себя сразу после вашего ухода.
— ДА! — Я вскинул оба кулака вверх и закрыл глаза. — Да!
— Мы бы хотели оставить его для наблюдения на ночь, но это просто стандартная процедура. Я уверен, что с ним все хорошо.
Я тряс и тряс руку доктора Кейси, пока тот мягко не высвободился и не велел мне сесть и отдышаться.
— Но с головой все будет в порядке? Не будет последствий или…
— Насколько я могу судить, нет, а мы тщательно его осмотрели. Голова поболит, и какое-то время он не сможет надевать бейсболку. Вот и все. Все будет в порядке.
— Спасибо, доктор. Большое вам спасибо…
— Мистер Аарон, когда я был молодым самодовольным врачом, пациенты говорили мне «спасибо», и я принимал это как должное. Но за двадцать пять лет медицинской практики я научился не считать своей заслугой, что кого-то вылечил, — я просто сделал все, что мог. Я рад за вас. Рад, что смог обнадежить. А сейчас мне нужно идти.
Я сел и нечаянно встретился глазами с той женщиной с ребенком. Она улыбнулась и махнула рукой в сторону соседней комнаты.
— Все хорошо?
— Да. Да, его ударили по голове, но все будет в порядке. Это мой сын. — На глаза мне навернулись слезы. — Мой сын.
— Рада за вас.
— Спасибо. Надеюсь… надеюсь, у вас тоже все хорошо.
— Там моя дочка. Мама вот ее. Знаете, почему мы здесь? Потому что эта умница-разумница, моя доченька, засунула свой толстый язык в бутылку с кока-колой! Ей-богу. И не спрашивайте меня, как ей это удалось. Мы все сидим, довольные и счастливые, на дне рождения внучки. Ее мама пьет кока-колу, а потом глядим — она машет руками, будто тонет. Но нет, оказывается, она не может вытащить язык из проклятой бутылки. Вы можете в такое поверить? Нам пришлось взять такси — моя машина сломалась, — так шофер над нами ржал всю дорогу. Черт подери, я и сама смеялась.
То ли от облегчения, которое я испытывал, узнав, что Линкольн поправится, то ли оттого, что женщина наконец улыбнулась, — но я тоже улыбнулся, потом хихикнул, потом открыто загоготал. Она тоже. Встречаясь друг с другом глазами, мы хохотали все сильнее.
— Как можно засунуть язык в бутылку из-под коки? Горлышко-то узкое!
— Не спрашивайте. У моей дочери всегда были особые таланты.
Мимо спешил врач, но, заглянув в комнату и увидев, что все мы хохочем, резко остановился. К тому времени даже пальцегрыз сломался. Странное, наверное, это было зрелище. Кто смеется в неотложке? Мы кто, вурдалаки или чокнутые? Маленькая девочка не понимала, отчего все так развеселились, но совсем не возражала. Она стала скакать по комнате, напевая: «Кока-кола, кока-кола».
И именно эту картину увидела Лили, когда выбежала из-за поворота коридора, преследуемая по пятам Ибрагимом: все смеются, ребенок скачет, просто праздник какой-то.
— Макс! Где он? Что происходит?
Разрываясь между смехом, удивлением при виде Лили и облегчением, все еще кувыркающимся у меня в животе, я только махал рукой и улыбался, как ни гнусно это выглядело. Лили не знала, что сын вне опасности. Она думала, что его, возможно, уже нет в живых.
— Макс, ради Христа, где Линкольн?
Я встал, все еще улыбаясь.
— Лили, с ним все хорошо. Не волнуйся.
— То есть как? Где он?
— В соседней комнате. Но врач только что приходил и сказал, что все в порядке. От удара Линкольн потерял сознание…
— Потерял сознание?! Мне этого не сказали. Сказали только, что его ударили. Потерял сознание? О Господи…
Я взял ее за локти:
— Лили, послушай меня. Он получил по голове бейсбольным мячом и потерял сознание. Но с ним все хорошо. У него будет большой синяк, и голова какое-то время поболит, но врачи все проверили, и с ним все в порядке. Все в порядке.
— Почему ты привез его сюда? Почему не позвонил и не сказал мне?
— Погоди, успокойся. Его ударили, он потерял сознание. Мы испугались и отвезли его в больницу. Так было нужно: все могло обернуться очень плохо.
— Господи Иисусе, ты не должен был его сюда привозить. — Лили сердито вырвалась и затрясла головой. — Ты заполнял бумаги? Что конкретно ты там написал?
Ибрагим стоял за ее спиной. Он пожал плечами, словно не понимая, чего она так шумит.
— Какие бумаги ты заполнял, Макс?
— Что-то заполнял, Лили, не помню. Им нужно дать общие сведения. Милая, это рутина, так всегда делают в больницах.
— Какая рутина? Что ты там написал? Какие сведения дал?
Лили страшно разозлилась. Я объяснил это пережитым напряжением. Я старался говорить как можно спокойнее.
— Его имя, возраст, наш адрес. И нет ли у него аллергии на что-нибудь.
— Что еще?
— Ничего. Просто стандартный бланк.
— Стандартный бланк, да? Чушь собачья!
— Лили, успокойся. В больнице так положено. Им нужны кое-какие сведения…
Она схватила меня за рубашку на груди и грубо притянула к себе.
— Им ничего нельзя сообщать, Макс. Никогда, ничего, — сипло прорычала она.
Тут Ибрагим обхватил ее, стал оттаскивать и терпеливо уговаривать, отрывая от меня. Ее странное поведение совершенно сбило меня с толку. Лили имела полное право переволноваться из-за сына, но выражение ее лица, голос, брань… Ее что-то смертельно испугало… Тем более нелепым и диким показалось мне то, что она затем произнесла:
— Как ты думаешь, они берут отпечатки пальцев?
— У Линкольна? Нет! Он же пациент, а не заключенный.
Она выслушала меня, затем повернулась к Ибрагиму. Тот тоже запротестовал:
— Лили, перестань, пожалуйста. Не сходи с ума. В больнице отпечатков не берут!
— Точно неизвестно, но ладно. Сейчас я хочу только увезти его отсюда. Когда его можно забрать домой?
— Завтра. Врач сказал, что они оставят его на ночь, чтобы понаблюдать. Завтра он сможет поехать домой.
— Завтра? Где этот врач? Мне нужно с ним поговорить. Мы уезжаем.
Говоря «мы», она имела в виду, что хочет сейчас же увезти сына. Мы нашли доктора Кейси, который сначала попытался ее успокоить, но, поняв, что эта обезумевшая мама хочет немедленно забрать мальчика, заговорил настойчиво и суховато-профессионально. Он сказал, что это неразумно, даже опрометчиво, даже опасно. Бывали случаи, когда…
— Мне все равно, доктор. Мы уезжаем. Я его мать и хочу забрать его домой. Если возникнут какие-то проблемы, мы вернемся.
Что бы он ни говорил, переубедить Лили ему не удалось. То есть не удалось до тех пор, пока их схватка не закончилась и врач, потерпев поражение, не собрался уходить, чтобы подготовить необходимые для выписки Линкольна бумаги.
— Вы очень своеобразная женщина, миссис Аарон. Не понимаю, почему вы так настаиваете на этом. Это, безусловно, противоречит интересам вашего сына, и ваше поведение вызывает у меня серьезнейшие подозрения.
Он просматривал свои записи и не увидел, как изменилось лицо Лили. За несколько секунд оно прошло путь от агрессивного «пошел ты!..» до «ой-ой-ой», а затем до раболепного страха. Прежде чем снова заговорить, она посмотрела на меня. Раболепство скрывало что-то еще — крыс под полом, незаметно зажатый в ладони нож.
— Доктор Кейси, простите меня. Я просто… я не могу… Все так сложилось… Да, пусть он останется. Конечно, вы правы. Извините.
Врачи сразу узнают интонации растерянности и отчаяния. Они слышат их на работе каждый день. Когда Кейси снова заговорил, он был воплощенное сочувствие и спокойная сила:
— Конечно же, я понимаю, миссис Аарон. Но это действительно самое правильное решение. Позвольте нам сегодня подержать мальчика здесь и, если хотите, можете остаться в палате вместе с ним. Но будет лучше, если он пробудет у нас всю ночь.
— Да. Безусловно. Извините меня.
— Вам не нужно извиняться. Я скажу медсестре, что вы остаетесь с мальчиком.
Я наблюдал за Лили в течение всего этого странного разговора. Что, черт возьми, происходит? Которая Лили — настоящая? Как и врач, я мог бы попасться на удочку, если бы не видел выражение се лица, страх и отвращение во взгляде, кривящиеся и поджимающиеся губы — она явно боролась с собой. Если не наблюдать за ней слишком пристально, можно и не догадаться, что она лжет.
Неужели это Лили? Женщина, столь великодушная и щедрая по отношению к другим, безупречно ведущая себя в чрезвычайных ситуациях, готовая первой бежать на помощь незнакомым людям. Конечно, тут еще сыграло роль то, что на сей раз беда стряслась с ней, с ее сыном. Но дело не только в этом. Не только.
— Лили!
Она провожала взглядом врача, который быстро шагал по коридору.
— Лили!
— А?
— Что случилось? В чем проблема?
Лили взглянула на меня так, словно я отвесил ей оплеуху.
— Большая ошибка, Макс. Ты совершил очень большую ошибку. Очень глупую.
— Какую? Что я сделал не так?
— Я не хочу сейчас об этом говорить. — И она ушла.
— Ибрагим, что происходит?
Я был не только встревожен, но и чувствовал себя полным дураком: я живу с этой женщиной, а сейчас, во время нашей первой размолвки, мне пришлось спрашивать ее босса, почему она так странно себя ведет.
— Не знаю. Она очень странно относится к мальчику. Чересчур защищает. Гас думает, что она… — Ибрагим покрутил пальцем у виска.
— Она уже вела себя так?
— Да, но только когда дело касалось Линкольна. Лили хорошая женщина, но над сыном дрожит как сумасшедшая.
Потрясение случившимся, растерянность от всего пережитого, нервы, сперва натянутые, а потом отпущенные, словно резинки, — все это объясняло ее вспышки, непоследовательность и странности. Но разве этим можно объяснить коварство, на миг мелькнувшее в ее глазах? Иначе не назовешь. Коварство. Ложь. Такой верить нельзя.
— Иб, вы не можете немного побыть с ней? Схожу выпью чашку кофе — может быть, успокоюсь немного.
— Конечно, идите. Но, Макс, не сердитесь на нее. Помните, что до вас у нее ничего не было в жизни, кроме этого ребенка.
— Знаю. Я понимаю. Просто… Не беспокойтесь. Я вернусь через полчаса.
⠀⠀ ⠀⠀
Я провел в больничном буфете пять минут. Достаточно, чтобы взять чашку кофе, но, когда ее поставили передо мной, я понял, что по-настоящему мне хотелось свежего воздуха и простора. Я расплатился и вышел. В нескольких кварталах от больницы находился парк, и я с благодарностью отправился туда. Вечерело. Вокруг прогуливались люди. Женщины с колясками, пожилые пары в яркой одежде, дети на скейтбордах и велосипедах. В нескольких футах от скамейки, на которую я сел, какая-то женщина играла на траве с молодым бостонским терьером. Бостонские терьеры — прелестные маленькие собачки, а этот явно упивался жизнью, гоняясь за ярко-зеленым мячом, который женщина принесла с собой. Чтобы как-то отрешиться от мыслей о Лили и том, что сегодня произошло, я сосредоточился на их возне. Пес выронил мяч и залаял на женщину, чтобы та снова бросила мячик. С моими собаками было не так. Все мои знакомые псы, если им кидали мяч, приносили его, а потом удирали с ним в противоположном направлении.
Мяч полетел, щенок понесся за ним, схватил, когда тот еще катился, и кинулся обратно. Так продолжалось, пока не прилетели голуби. Большая стая возникла ниоткуда и села поблизости. Необычная картина: внезапно явилось полсотни птиц — чистили перья, суетились, хлопали крыльями. Люди смотрели и показывали на них друг другу. Щенок был ошеломлен. Мгновение он стоял в изумлении. Затем классическим собачьим манером опустил голову, приготовившись к нападению, и, припадая к земле, двинулся к стае. Собаки ничего так не любят, как бросаться на птиц. Шажок-шажок-шажок-ПРЫГ! Им редко удается кого-то поймать, но какое это имеет значение? Главное удовольствие — заставить перепуганных птиц рвануться вверх, прочь от земли, как следует задать им страху!
Шажок, шажок, шажок. Терьер подобрался к стае на расстояние нескольких футов, остановился, подобрался для прыжка, приподняв одну лапу. Я уже приготовился к блестящему броску, когда случилась странная штука. Птицы, все как одна, повернулись. Они все так же ворковали и хлопали крыльями, но одновременно они двинулись с места — серовато-розовой волной. Словно поняв, что на их стороне численный перевес, или решив, что, если так много объектов разом поворачивается одним движением, тут что-то не так, маленький пес медленно расслабился и, пристально наблюдая за голубями, лег на землю. Может быть, в другой раз.
Мир полон загадочных связей, особенно когда мы переживаем тяжелые времена. Все, кто видел, как щенок охотится на птиц, рассмеялись. Ну не мило ли? А меня от этой сцены бросило в дрожь. Игривый и уверенный в себе пес подкрался к дичи, которая, как он знал, принадлежит ему по праву. Он уже много раз так ее подстерегал, и получалось очень здорово. Но на сей раз эти пятьдесят голов, сто крыльев, и внезапное слитное движение… Все сказало ему: «Стой! Все не так, песик. Даже не пытайся».
Все не так, песик. Что происходит с Лили? Ее поведение в больнице меня потрясло. Птицы остаются птицами до тех пор, пока не поведут себя, как маленькое войско. А меня потрясли неискренность на знакомом лице Лили, ее брань, странная недоверчивость и паранойя, проявившиеся впервые за время нашего знакомства. Что происходит?
⠀⠀ ⠀⠀
По природе я недоверчив. Даже самому себе не доверяю. Часто понятия не имею, как повел бы себя в какой-то ситуации. А кто все знает о себе наверняка? Если вы не можете сказать: «Я доверяю себе», то как вы можете серьезно сказать: «Я доверяю тебе»? Поэтому люди могут причинить мне боль, но тяжело ранят редко. Когда Нора Сильвер призналась, что спит с другим, для меня это был жестокий удар, но он не стал ни катастрофой, ни неожиданностью. Где-то в глубине моей души есть дверь толщиной два фута, а перед ней стоит на страже великан — борец сумо — и никого не пускает внутрь. Это дверь в Штаб Командования, Центр Управления, святая святых. Какие документы ни предъявляй, часовой вас не пропустит. Я не жалею о том, что так устроен. Мои родители — люди доверчивые, они и меня с братом воспитывали такими же, но мы с ним другие. Сол — плут в бизнесе, распутник и враль каких мало. Он любит проходимцев, потому что сам такой. Каждый из нас не верит примерно четверти того, что говорит другой. Это одна из немногих вещей, в которых мы с братом сходимся.
В ночь, которую Лили провела в больнице с Линкольном, я прошелся по нашему дому, как взломщик. У меня никогда прежде не было причин сомневаться в том, что она рассказала мне о себе и своей жизни, но теперь мне в душу закралось подозрение. Рыскать по собственному дому, ища улики против того, кого любишь, противоестественно, но я перерыл весь дом с полным бесстрастием. Я думал только, что это дом Лили, тут вся ее жизнь, значит, здесь должно быть «что-то» — свидетельство, ниточка, ключ. Я сознавал, что зацепка, которую я ищу, может оказаться настолько невнятной и невразумительной, что, даже найдя ее, я не пойму, что нашел. Фотография или корешок билета, письмо от друга с одной-единственной ничего не значащей фразой, которая, если ее расшифровать, сказала бы все.
Я начал с комнаты Линкольна. Его шкаф, письменный стол, сундук с игрушками, книги. Быстро листал страницы каждой, переворачивал и встряхивал. Ключ мог скрываться там — закладка, запись на клочке бумаги. Под кроватью Линкольна, во всех коробках, в закоулках комнаты, где можно что-то спрятать. Под рукой я держат блокнот. Все подозрительное я либо отмечал в блокноте, либо складывал на полу в середине комнаты, чтобы обдумать попозже, когда буду тщательно анализировать информацию.
Ничего особенного не найдя, я перенес поиски в нашу спальню. С той же методичностью — над, под, вокруг, внутри. Я проверил даже собственные вещи, чтобы убедиться, что в них ничего не припрятали. Лили вела дневник, и я его прочел, но не нашел ничего, кроме описания маленьких горестей и триумфов и философских размышлений. События и мысли, которые сегодня кажутся важными, но, если их не записать, скоро позабудутся. Трогательный штрих, который меня, однако, не остановил: Лили часто писала о нас и о том, как изменилась ее жизнь с тех пор, как мы встретились. Я обыскивал дом комната за комнатой, предмет за предметом, но все впустую. Чего я искал? Не раз я держал в руках какую-то вещь и пялился на нее, словно первый археолог, раскопавший иероглифическую надпись. Вы точно знаете, что она исполнена величайшего смысла, в ней — рассказы и сведения, целые миры, но все это в миллионе миль от вашего понимания, хоть и в двенадцати дюймах от ваших глаз.
Проработав несколько часов, я порезался и сломал ноготь, выдергивая, вытаскивая и вывинчивая с привычных мест различные предметы. Объявил перерыв, чтобы сделать себе сэндвич, и съел его, разглядывая сложенные на полу маленькой кучкой вещи, в которых мог скрываться какой-то зловещий смысл. Ни одна из них ничего мне не говорила. Я это знал. Но знал, что Лили что-то скрывает. Чем больше я искал и думал о ней, тем больше убеждался, что ее вспышка — лишь верхушка большого айсберга лжи. Доказательство было здесь, но я не мог его найти.
Под конец, в три часа ночи, исписав целый блокнот заметками, проверив и перепроверив, что все снова лежит точно на своем месте, отругавшись, перепроверив в третий раз… я имел на руках ровно два факта. В доме не было ни следа Рика Аарона. Ни писем, ни записей в дневнике, ни старых рубашек с нашитой именной меткой, засунутых в дальний ящик, ни фотографий — ничего. Как такое может быть? Как можно так любить кого-то и, несмотря на горький финал, ничего не оставить на память? Я знавал жен и мужей, которые после разрыва выбрасывали одежду изменника(цы) из окон или же отдавали Армии Спасения, но все они что-то сохраняли. Лили — нет. Судя по тому, что я «откопал», единственным доказательством существования Рика Аарона и отношений Лили с отцом Линкольна были ее рассказы.
Вторая моя находка — чета по фамилии Майер. Грегори и Анвен Майер. На дне ящика с нижним бельем у Лили лежала маленькая вырезка из журнала по собаководству, рекламирующая «Сомерсет Кеннелс», питомник французских бульдогов-чемпионов. Владельцы — Анвен и Грегори Майер. Внизу — адрес и телефон. Лили очень любила собак, поэтому сначала я решил, что она сохранила бумажку, чтобы взять там бульдога, когда умрет старик Кобб.
Следующее упоминание о Майерах содержалось в газетной заметке, которая была заложена в одну из Лилиных книг. Заметка была старая, бумага пожелтела, хотя книжка новая — вышла всего год назад. Миссис Анвен Майер чудесным образом уцелела в автокатастрофе на шоссе 195, когда ее автомобиль разбился всмятку. Она ехала с превышением скорости, машина потеряла управление, слетела с дороги и врезалась в столб эстакады. Миссис Анвен перенесла легкий шок, но ей оказали помощь и позже отпустили из больницы. На полях заметки Лили написала: «Анвен — по-валлийски „очень красивая“». Значит, они друзья, вместе учились в школе? Я подумал, что все дело в Грегори. Иначе зачем Лили смотреть в словаре значение имени другой женщины?
Третьим материалом о Майерах оказалась еще одна газетная вырезка, тоже пожелтевшая. Похоже, из той же газеты; там просто сообщалось, что супружеская пара покидает Фаулер и возвращается домой, в Нью-Джерси. Цитировались слова Грегори Майера, что они прекрасно прожили тут четыре года, но почувствовали, что пора вернуться домой, «чтобы осуществить мечту всей своей жизни — разводить породистых собак».
У Лили хранились и другие вырезки и фотографии, но немного: групповой снимок всей их ресторанной братии, еще один — пожилой пары, как я предположил, ее родителей, несколько незнакомцев (ни один не подходил под описание Рика), но Майеры выиграли конкурс с тремя очками. Интересно.
⠀⠀ ⠀⠀
Мне было неловко снова идти к Мэри со своими подозрениями, поэтому я навел справки и нашел другое хорошее детективное агентство. Словно пробираясь тайком на порнографический фильм, торопливо зашел внутрь и объяснил, что мне нужно, доброжелательному человеку средних лет с рыболовными трофеями на стенах: Анвен и Грегори Майер. Вот адрес в Нью-Джерси. Пожалуйста, узнайте о них все, что сможете. Разговор вышел короткий и спокойный. Но когда он закончился, и я ехал на следующую встречу, меня вдруг поразили две вещи. Во-первых, детектив, некто мистер Гофф, ни разу не спросил, зачем мне сведения о Майерах. Кто я такой, откуда я взялся, чтобы разнюхивать об их жизни? Что, если я преступник и собираю информацию, чтобы использовать ее против них? Гоффа это не интересовало. Только факты, приятель. Ты хочешь знать об их причудах и интрижках, недостатках, скрытых шрамах, что они едят на завтрак, оставшись наедине, как занимаются любовью? Заплати — и я выясню.
Я не чувствовал себя негодяем, скорее этот поступок меня чем-то запятнал. Иногда разузнавать о чужой жизни приходится, и все же такой поступок, сколь угодно правильный, унижает нас. Осознав это, я уяснил себе еще кое-что, и моя решимость раскрыть тайну поубавилась: что бы я ни узнал о Лили Аарон через Майеров, я разрушаю доверие между нами. Даже если выяснится, что Лили скрывает что-то странное или подозрительное, вина будет на мне. Положим, я уже перерыл дом в поисках следов, но то касалось только нас двоих. Мы оба там живем. Теперь же я пересек черту — «вышел» на поиски, и наш мир изменился.
Тем временем вернулся домой Линкольн, бодрый и явно здоровый как огурчик, несмотря на большую уродливую шишку. Лили позволила продержать его сутки в больнице, но не прошло и секунды после выписки, как она уже напяливала на сына кроссовки и куртку. Нам велели пристально наблюдать за рефлексами мальчика, за тем, как он реагирует на мир и ориентируется в пространстве. Если что-то будет не в порядке, срочно везти его обратно. Мы три дня продержали Линкольна дома, не пуская в школу, но под конец он так рвался вернуться к обычной жизни, что мы уступили, попросив учителей тоже за ним понаблюдать.
Почувствовав, что беда миновала, Лили стала вести себя, как ни в чем не бывало, хотя кое-что меня озадачило. Например, она не попросила извинения, да и вообще ни словом не упомянула свое поведение в больнице. Держалась так, будто ничего не случилось. Даже происшествие с Линкольном стало чем-то вроде старого-престарого чернильного пятнышка на белом носовом платке: да, если присмотреться, еще можно что-то различить, но зачем вглядываться, если его почитай что и нет?
Как-то в воскресенье мы втроем сели в машину и поехали на пляж Венис — людей посмотреть и пообедать. Скейтбордисты, попрошайки, пляжные киски, растаманы на роликовых коньках, откровенные психи и прочие чудики собрались там во множестве, и мы шли средь них, словно через сюрреалистический парк с подстриженными деревьями и статуями великих чокнутых в Бомарцо[23] или Диснейленде.
В прошлом мы не раз говорили, что надо бы как-нибудь погадать по руке или на картах Таро. Решив, что случай вполне подходящий, я предложил подойти к одному из предсказателей, расставивших карточные столы вдоль Оушен-Фронт-Уок. Лили это не заинтересовало. Я не настаивал, но Линкольн загорелся. Лили трижды сказала «нет», потом, наконец, позволила — но только при условии, что сама выберет гадателя. Им оказался хиппи, настолько обкуренный и с таким бессмысленным взглядом, что я удивился, как это он вообще сумел перетасовать и разложить карты, не рассыпав. Странный выбор.
— Ух, парень, полный улет. Твоя карта — Туз Жезлов. Я хочу сказать, тут несколько жезлов. — Сие откровение и еще несколько столь же незабываемых перлов обошлись нам в пять долларов.
Мы поели поблизости, в ресторане, объединенном с книжным магазином. После обеда пошли посмотреть книжки, каждый по своему вкусу. Минут через пятнадцать я случайно поднял глаза и увидел на улице Лили — она говорила с тем самым обкуренным прорицателем. Тот, по-прежнему сидя, указывал на что-то на столе. Я не понял, на что, но предположил, что на одну из гадальных карт. Лили слушала очень внимательно и торопливо записывала в блокнотик, который часто брала с собой. Хиппи говорил, постукивал по карте, жестикулировал, а она царапала, царапала, царапала в блокноте. Я смотрел, пока они не разошлись: Лили достала деньги и отдала гадальщику. Они обменялись рукопожатием, и Лили двинулась обратно к магазину. Я поспешно уткнулся в книгу, которую держал в руках. Не спрашивайте, как она называлась. Не знаю. Лили вошла и сразу направилась ко мне, дружелюбно улыбаясь.
— Что скажешь, любимый? Пойдем?
— Еще пять минут. Хочу кое-что посмотреть.
Она пошла искать Линкольна, а я спросил у женщины за прилавком, где лежат книги по Таро. Их оказалось две. В первой говорилось: «Жезлы. Масть указывает на живость и предприимчивость, энергию и рост. Жезлы, изображенные на картах, всегда увиты листьями, что означает непрерывное обновление жизни и рост. Ассоциируются с миром идей, а также с творчеством во всех его формах». Вторая гласила: «Жезлы — масть начинаний, бесформенной огненной энергии. Она требует четких целей и планов, требует твердой основы, чтобы энергия не сожгла саму себя. Заметьте, что рыцарь едет по пустыне, где нет ни домов, ни людей, ни деревьев, ни воды. Если ни одна субстанция не донесет энергию до цели, пустыня не откроется для жизни».
⠀⠀ ⠀⠀
Чаще всего я делаю «Скрепку» так: сперва рисую две фигуры и то, что их окружает, потом придумываю подпись. Обычно я заранее знаю, как все должно выглядеть и звучать, но бывают случаи, когда в процессе рисования заключительные слова полностью меняются.
Строчка, которую я придумал, когда мы ехали домой с пляжа, гласила: «Правда — как кислород: глотни чуть больше, и тебе не поздоровится». Я изобразил двух своих персонажей: вот они сидят с удочками в руках, лески уходят, как в озеро, в экран позади них. Одному на крючок попалась такая огромная рыбина, что нам видно только край ее рта и гигантский глаз. Откуда взялась такая мысль? Я ведь не раскопал ничего по-настоящему дурного о Лили, никакой ужасной истины. И все же. Все же я нутром, костным мозгом чуял: надвигается что-то важное и безусловно плохое. Тяжелое предчувствие. Шепот шушукающихся бесов…
Я нарисовал двоих удильщиков, рыбину, подписал «Правда — как…» внизу и остановился.
Взял новый лист бумаги. Двое бегут от собственных гигантских изображений на экране. Подпись: «Честность — самая пугающая политика».
Новый лист.
Я сделал четыре разных варианта и нарисовал бы и пятый, если бы в комнату не вошла Лили и не позвала меня спать. Как обычно, она положила руку мне на плечо и посмотрела, что у меня на планшете. Я внутренне сжался. Что она скажет? Может ли догадаться, почему я нарисовал это?
— Ого, Макс, как цинично. Это на тебя не похоже. Или ты не в духе? Ты что, серьезно так думаешь?
— Думаю, что правда — не всегда то, что о ней болтают.
— Разве? Ты мне говорил, что редко врешь.
Мне многое хотелось сказать. Обернуться и посмотреть ей в глаза, поинтересоваться: «А ты — часто? Ведь ты напугала меня, Лили. Чем дальше я ищу, тем больше распоясывается мое воображение. Что происходит? Открой мне тайну. Скажи правду. Нет, солги. Скажи, что все хорошо. Даже если я ни на миг тебе не поверю».
Когда она ушла, я начал еще один рисунок. Двое смотрят на читателя. Из экрана за ними поднимается большая волосатая лапа чудовища. Ясно, что в следующий миг оно схватит их и сожрет на обед. Не замечая надвигающейся гибели, один говорит другому: «Поверь, паранойя — единственная надежная отрасль индустрии девяностых».
⠀⠀ ⠀⠀
— Мистер Фишер? Это Тони Гофф.
— Простите?
— Тони Гофф из агентства «Известное — неизвестное».
— Ах да, конечно. Извините.
— Я собрал для вас досье. Хотел бы договориться о встрече в любое удобное для вас время.
— Там много?
— Да, оно довольно основательное. У меня… сейчас посмотрим… почти сто страниц материала.
— Сто?!
— Да, ну, в федеральных делах неизбежно очень много писанины.
— Федеральных? Господи, хорошо. Сегодня мы можем встретиться?
— Я в вашем распоряжении.
⠀⠀ ⠀⠀
— Боже, какие они оба красивые! — Я вскинул глаза, чтобы увидеть, как отреагировал Гофф на мой порыв. Но, впервые увидев Майеров, нельзя было удержаться от восхищения. Сыщик показал мне три фотографии. Фотографии порой вводят в заблуждение, свет или ракурс могут сделать человека красивее или уродливее, чем на самом деле. Но выстройте в ряд три фотографии, и узнаете правду. Анвен и Грегори Майеры были красивы. Таким место на торжественных открытиях, на страницах глянцевых журналов, рекламирующих масло для загара и кружевное белье. Если вы увидите такую пару на улице, то почувствуете к ним и любовь, и зависть — пополам. Счастливчики. Золотая молодежь. Ничего еще о них не зная, сразу предполагаешь, что они богаты, удачливы, настоящие боги секса и вообще живут замечательно.
— Подождите, самое интересное — потом. — Гофф нашел в толстой папке листок и толкнул его по столу ко мне. — Немного изменилась, а?
— Это другая женщина!
— Та самая.
— Невероятно. Она выглядит на пятьдесят и так, словно умирает от рака.
— Ей сейчас всего тридцать три, а снимок сделан несколько лет назад. Но скажу вам, я видел, как из людей уходила жизнь по менее веской причине, чем у нее. Не хотите чашечку кофе?
— Нет, спасибо. Рассказывайте, мистер Гофф.
Сыщик потер затылок и несколько долгих мгновений пристально на меня смотрел.
— Вы журналист, мистер Фишер?
— Нет. Почему вы спрашиваете?
— Из-за этого. — Он показал на папку. — Я знаю, сейчас очень популярны документальные детективы. Читали Майкла Мьюшоу[24]? Мой любимый автор. Помните ту историю про мальчика, который убил своих родителей? Выдающаяся вещь.
— При чем здесь Майеры?
Он, похоже, не торопился. Отодвинул стул от стола, сцепил руки за головой, широко развернув локти, и уставился в потолок.
— Сейчас в Америке пропадает миллион детей в год. Миллион. По последним данным. Мы уже к этому привыкли. По-моему, все пошло кувырком еще в шестидесятые, когда дети стали исчезать, а потом оказывались в коммунах. Знаменитости вдруг тоже начали баловаться наркотиками, а не только всякие психи-битники. А свободная любовь! Раз девственность больше ничего не значила, ребята творили с собой что хотели и чувствовали себя взрослыми с момента, как достигали половой зрелости. Что могут родители рассказать ребенку такого, чего он еще не знает? Мгновенная независимость. А теперь еще, ко всем прочим бедам, пятьдесят процентов разводов, что означает: каждый второй ребенок — из неполной семьи. Появляется реальная статистика — дети подвергаются насилию дома. А тут еще новые, дешевые наркотики-убийцы… А, да что я завожусь. Мы ведь сейчас даже не о подростках говорим. Убегают дети лет пятнадцати-шестнадцати, они вполне взрослые. Может быть, и глуповатые, но о себе позаботиться могут… А у Майеров украли ребенка. Двухмесячного. Они тогда жили в Гарамонде, штат Пенсильвания. Грегори Майер был банкиром в Филадельфии. Он окончил колледж Хейвер-форд, а его жена — Брин-Маур, по соседству. Оба родом из Нью-Джерси. Насколько я понял, они полюбили друг друга еще в колледже. Были женаты два года, когда родился ребенок. Мальчик. Его назвали Брендан. Брендан Уэйд Майер.
— Мальчик. Сколько с тех пор прошло?
Гофф заглянул в бумаги.
— Девять лет. Девять лет и… три месяца.
— Продолжайте.
Но он замолк. И уставился на меня.
— Вы ведь ничего об этом не знаете, так?
— Ничего.
— Вы не знаете этих людей?
— Нет.
— Забавно, я бы поклялся, что знаете. Просто по тому, как вы говорили о них в первый раз. Дали их фамилию и велели разобраться… Словно рассчитывали, что и я узнаю, кто они… Так или иначе, однажды днем миссис Майер отправилась в Гарамондский торговый центр. Ее муж любил французские булки, и она хотела купить батон в специальной пекарне. Согласно ее показаниям, она оставила коляску с ребенком у входа в магазин, но только потому, что витрина там стеклянная, и все отлично видно изнутри. Говорит, она много раз так делала. Других покупателей в булочной не было, так что все заняло не больше двух-трех минут. Она вышла, сунула батон в пакет, который висел сбоку коляски, и покатила ее прочь. И тут наступает ключевой момент. Миссис Майер говорит, что, выйдя из магазина, не заглянула в коляску. Просто положила батон в пакет и пошла дальше по делам. У дверей в следующий магазин она опустила глаза, чтобы посмотреть, как там ребенок, и обнаружила, что он исчез.
— Что… — Я остановился; мне пришлось откашляться. — Что произошло дальше?
— Что произошло? Все есть в папке, но если коротко — на пакетах с молоком появилось еще одно младенческое личико: «Вы не видели этого ребенка?». Ребенка не видели уже девять лет, мистер Фишер… Майеры сделали все, что могли, но ничего не нашли. Насколько мне известно, они по-прежнему тратят уйму денег, пытаясь разыскать сына. Но, понимаете, когда случается такая трагедия, очень часто едва ли не самое худшее происходит с родителями. Я узнал, что у мистера Майера было что-то вроде нервного срыва. Потом они переехали из Гарамонда в Миссури…
— Фаулер, Миссури?
Гофф некоторое время листал папку.
— Да, Фаулер, штат Миссури. Правильно.
— Где она попала в аварию?
Гофф кивнул, все еще просматривая документы.
— У меня нет никаких веских причин так утверждать, но лично я думаю, что это была не авария. Создается впечатление, что эта женщина пыталась покончить с собой.
— Почему вы так решили?
— Чутье.
— Нельзя поконкретнее?
— Посмотрите на последнюю фотографию. Она сделана как раз перед их отъездом в Миссури. Совершенно истерзанная женщина. И единственное описание дорожного происшествия только увеличивает мои подозрения.
— Я читал заметку.
— А вы подумайте. — Гофф поднял руку и стал загибать пальцы. — Она признала, что ехала слишком быстро. Машина потеряла управление на совершенно ровном шоссе, хотя погода стояла хорошая…
— Откуда вы знаете?
— Проверил сводки метеобюро. Не справилась с управлением как раз, когда чисто случайно проезжала мимо одной из толстенных железобетонных опор эстакады? Нет, слишком сомнительно.
— Думаете, она решила покончить с собой оттого, что потеряла ребенка?
— Да, и по другим причинам. Счастливая молодая женщина выходит замуж за своего приятеля-студента, учится в хорошем колледже, оканчивает его, ее ждут спокойствие и достаток. Вскоре рожает ребенка и поселяется в пригородном доме. Муж получает хорошее место в банке. Жизнь немного скучноватая, но по-своему приятная… И вот однажды наша сказочная принцесса, такая красивая и благополучная, садится со своим малышом в микроавтобус и едет в магазин, чтобы купить мужу его любимого хлеба. Прямо Красная Шапочка едет к бабушке. — Гофф встал и, повернувшись ко мне спиной, потрогал морду рыбы, красующейся на стене. — А потом — за сколько? тридцать секунд? — вся жизнь стала непонятной. Словно неведомый иностранный язык. Каждое слово, которое она знала когда-то, вдруг приобрело совсем другой смысл. Представьте — однажды утром вы просыпаетесь, а все слова, что вы знали вчера, теперь значат совсем другое. «Ребенок» теперь означает не ребенка, а ужас, утрату, страх. Вы произносите те же слова и фразы, что и прежде, но сегодня вас никто не понимает. Под конец — даже вы сами. «Где мой ребенок?» теперь означает «Смерть уже здесь» или «Бог сегодня умер»… Большинству из нас в школе плохо давались иностранные языки. Что случится, если в один миг наш язык превратится в русский или фарси? И никогда больше не станет таким, каким мы его знали?.. Анвен Майер вела спокойную, размеренную жизнь в уюте и безопасности. Она не была подготовлена к удару, хотя к такому вообще никто не бывает готов. Ее ребенка похитили, муж пережил нервный срыв, ни он, ни она так и не смогли оправиться от утраты… Я отлично понимаю, почему она попыталась покончить с собой.
— Из Миссури они вернулись в Нью-Джерси?
— Да. Купили старую птицеферму в Сомерсете. Это возле Нью-Брансуика, там расположен университет Ратгерс. Майеры превратили ферму в собачий питомник. Разводят французских бульдогов. Маленьких таких уродцев. Видели когда-нибудь? Похожи на картофелины. Пучеглазые картофелины.
Мне хотелось узнать еще, и вместе с тем я не в силах был осознать уже услышанное. Кто они, эти красивые и несчастные люди? Что делают в нижних ящиках и скрытых уголках жизни Лили Аарон?
— Мистер Фишер! Вам плохо?
— Нет, просто задумался о том, что услышал.
— Ничего удивительного. Хочу сказать вам то, что говорю на этом этапе расследования каждому клиенту. Всего лишь совет, но я считаю, что обязан его вам дать. Как мы будем действовать дальше, решать вам… Я двадцать два года занимаюсь своей работой. Меня просят что-то узнать… не важно, по какой причине. Возможно, это прозвучит странно, но я человек нелюбопытный. Работа мне интересна, потому что в ней все логично и четко: собери факты, передай их клиенту и предоставь ему решать, что делать с информацией. Иногда я чувствую себя чем-то вроде библиотекаря — вы называете мне тему, а я иду к стеллажам и вытаскиваю все, что у нас есть… Но сейчас я произнесу небольшую речь, совершенно бесплатно.
Он сделал паузу.
— Вот что я хочу вам сказать: остановитесь. Гарантирую, чем дальше вы будете расследовать, тем больше будете расстраиваться, какое бы значение вы ни придавали делу. Возможно, вы уже расстроены. Чаше всего так. Дальше — больше. Люди любопытны, потому они меня и нанимают. Но стоит мне дать им первую пачку материалов, факты начинают их терзать. Неверные жены, непорядочные родители… для того, чтобы нанять детектива, есть множество веских причин. Но говорю вам: остановитесь, пока не поздно. Если только расследование не абсолютно необходимо, не нужно для спасения чьей-то жизни, остановитесь. Расплатитесь со мной, выйдите за дверь и все забудьте. Может быть, из моих уст такие слова звучат странно, но говорю вам, на своей работе я встречал столько боли… Мне не доставляет радости видеть, как люди рассыпаются на части. Я теряю так некоторых клиентов, но в моем бизнесе их всегда хватает.
— Возможно, вы и правы.
— Я знаю, что прав. Прав настолько, что держу пари, я точно знаю, о чем вы сейчас думаете. Вы думаете: «Он прав, и я остановлюсь — после того, как попрошу узнать еще только одно». Но это самое страшное. «Еще одно» обычно, в конце концов, разъедает вам душу. То, что получает клиент в первый заход, — как правило, первая затяжка сигаретой. Он становится подозрительным, а то и полным параноиком. «Вы утверждаете, что видели, как моя жена вышла из „Бара Билла“? Что вы хотите этим сказать? Она не пьет!» Такого рода вещи. Так что, пожалуйста, послушайтесь меня, оставьте свои подозрения при себе и постарайтесь с ними справиться. Возвращайтесь назад к своей жизни и оставьте это…
Не знаю, как и почему, но я отчего-то вдруг набросился на него. С какой стати он тут снисходительно и многословно вкручивает мне, что знает, как лучше поступить? Я, что, как паинька должен вернуться домой?..
— Спасибо за совет, мистер Гофф. Но я сам приму решение. Если я хочу продолжить расследование, и вам слишком трудно с ним справиться…
— Еще один совет, мистер Фишер. Не ведите себя как говнюк, когда человек, который знает, что говорит, дает вам полезную подсказку. Во-первых, я могу «справиться» с вашим делом. Я всего лишь говорю вам, что тысячу раз видел, как люди съезжали с катушек из-за информации, которую они просили меня собрать. Во-вторых, мне все равно, что информация сделает с вами. Мне безразлично, осчастливит она вас, огорчит или потрясет. Не забывайте, я библиотекарь. Я всего лишь приношу книги. Вы их читаете, и, как правило, они действительно меняют вашу жизнь. С гарантией. Я только говорю: будьте осторожны с книгами, потому что очень часто…
— Я понял вас.
Сыщик поджал губы и слегка склонил голову:
— Может быть, и поняли.
⠀⠀ ⠀⠀
У меня очень хорошая память. Часто чересчур хорошая. Люди так много болтают, что рано или поздно о чем-то проговариваются. У них есть на то причины: хотят произвести впечатление, показаться оригинальными или внушить к себе любовь. Никто не подозревает, что вы запомните все преувеличения, все маленькие или большие выдумки, добавленные к потрясающей истории, которую пришлось только слегка подретушировать, чтоб она прозвучала безупречно. Но я-то помню. С Лили я, естественно, стал еще более бдителен, чем когда-либо. За два дня до встречи с Гоффом она мимоходом уронила фразу, которая тогда меня насторожила, а сейчас заставила продолжить расследование.
Я купил тогда новую рубашку и показал ей. Увидев, что она от фирмы «Винстед», Лили слегка вздрогнула:
— Винстед! Как странно. Так назывался город, где умер Рик.
Когда она в первый раз рассказывала мне историю Рика Аарона, она сказала, что он умер в Виндзоре, штат Коннектикут. А теперь — в Винстеде.
— Где? — переспросил я небрежно.
Лили показала на ярлык на рубашке и посмотрела на меня:
— В Винстеде. А что?
— Я когда-то был знаком с парнем из Уоллингфорда. Это где-то поблизости?
— Совсем рядом. Он учился в Чоэйте?
— В Чоэйте. Точно!
Если бы Лили не знала географии Уоллингфорда и Коннектикута, я бы так не поразился. Если бы один раз она не сказала, что ее муж умер тут, а в другой раз — там. Но она допустила ошибку, поэтому я и бросился на поиски.
⠀⠀ ⠀⠀
— Да, вы правы, есть еще одна вещь. Я бы хотел, чтобы вы узнали все, что сможете, о человеке по имени Рик Аарон. Он учился в колледже Кеньон и умер не то в Виндзоре, не то в Винстеде, штат Коннектикут.
Мой детектив сделал запись в блокноте.
— Так в Виндзоре или Винстеде?
— Точно не знаю. Проверьте оба.
⠀⠀ ⠀⠀
Гофф перезвонил через три дня. Ни Рик, ни Рикк, ни Рич, ни Рики, ни Ричард Аарон никогда не учились в Кеньоне. Никто с таким именем не умирал ни в Виндзоре, ни в Виндзор-Локсе, ни в Виндеме, ни в Винчестере, ни в Винстеде, штат Коннектикут.
Теперь пришел мой черед солгать. После долгого телефонного разговора с братом я сказал Лили, что Сол приезжает в Нью-Йорк. Я хочу устроить себе маленький отпуск и слетать с ним повидаться. Возможно, мы еще съездим проведать родителей. Сделаем им сюрприз, а?
Лили сказала: конечно. Когда ты едешь? Послезавтра. Так скоро? Тогда, думаю, нам нужно заранее наверстать время, которое мы потеряем. Она скользнула в мои объятия, глядя на меня, благоухая, еще более очаровательная, чем всегда. Однако, когда она застонала во второй или третий раз, до меня дошло, что стонет она не от желания, а от того, что я слишком крепко ее обнял. Изо всех сил прижал к себе, стиснул в надежде отыскать где-то глубоко, под кожей и костями, настоящую Лили. Настоящую Лили с настоящим ребенком и правдивой историей жизни. Как можно верить, что тебя любит тот, кому ты не веришь? Я вспомнил рассказ Мэри о людях, которые думали, что у них живет щеночек, а он оказался гигантской крысой. И другую ее историю — о голой женщине, привязанной к кровати, и ее муже, лежащем на полу в костюме Бэтмена. Собаки, которые на самом деле крысы, любовь столь непростая, что ее можно поддержать только садистскими играми и Бэтменом. Возможно, сама того не зная, Мэри с самого начала моих отношений с Ааронами говорила мне то же, что и тот детектив: остановись. Остановись, пока не поздно, пока не понял, что за существо ты привел домой, пока в твою жизнь не вторглось что-то смехотворное или страшное, без чего ему нет места в твоей жизни.
⠀⠀ ⠀⠀
— Мне особенно нравится замечание одного критика о Бетховене: «Кажется, он знал все, что можно знать». Вот если бы о нас кто-нибудь такое сказал!
— Пошел в жопу, Герб!
Нагнувшись, я со злобным щелчком выключил автомагнитолу. Влюбись — и каждый предмет, каждый человек, каждое слово вдруг начинают твердить одно: «любовь». Потеряй любимую — и происходит то же самое. С момента отъезда из Калифорнии мне чудилось, что все вокруг непрерывно намекают на полное знание, озарение, ясность, понимание. Даже вступительное слово к симфонии Бетховена по радио напомнило мне о цели, которой я так боялся. А в самолете какая-то мерзкая тетка, сидевшая позади меня, с голосом музыкальным, как ножовка, битых пять часов громогласно повествовала о женщине по имени Каллен Джеймс, автобиография которой изменила ее жизнь. По ее словам, Каллен каким-то образом покинула свое тело, и отправились в другой мир, где (разумеется) пережила всевозможные ужасающие приключения. Но, ей-богу, она выстояла, узнала ИСТИНУ и вернулась домой Цельной Личностью. Я видел эту книжку в магазине, но одного взгляда на краткую аннотацию на пыльной обложке хватило, чтобы я поспешил положить ее обратно. Одно дело Бетховен. Возможно, гении и могут найти дорогу в лабиринте жизни. Но вот душевнобольные домохозяйки, стареющие кинозвезды или бывшие гуру шестидесятых, бесстыдно заявляющие, что слышат голос Бога или живших десять тысяч лет назад воителей, которые открывают им тайны мироздания… увольте. Думаю, если бы Бог говорил со мной, я повел бы себя хоть чуточку поскромнее. А эти психи описывают все так, словно они с Ним на «ты». Кроме того, даже мелкие повседневные истины вынести нелегко. А уж ИСТИНА, поведанная тем, кто знает все, должна, если вы останетесь живы, опалить нас внутри и снаружи, словно взрыв. Как вышло со мной.
Ведя машину по скоростной магистрали Нью-Джерси в направлении Сомерсета, я пытался вообразить самые мрачные сценарии, чтобы хоть отчасти подготовиться к ножу гильотины, который вот-вот упадет на мою жизнь. Я позвонил Майерам из Лос-Анджелеса и договорился о встрече, якобы для того, чтобы посмотреть их собак. Разговаривал со мной Грегори; у него оказался приятный, но безликий голос. На заднем плане слышалась веселая щенячья возня.
Я съехал с автострады у Нью-Брансуика и, следуя его указаниям, отыскал их ферму. Что я ожидал увидеть? Наверное, маленький милый домик, вроде разворота в журналах «Дом и сад» или «Casa Vogue». Такой, знаете, — в каждой комнате по черному баухаузовскому креслу[25], изыскано-грубо отесанные балки, латунные дверные петли, за домом — бассейн. Или ничего. Жилище двух сломленных людей, ковыляющих по пепелищу жизни, махнувших рукой на все, кроме хлеба насущного и хоть какой-то крыши над головой.
То, что я увидел, превзошло даже самые мрачные мои ожидания.
Пока я ехал по длинной уединенной проселочной дороге, перед моим мысленным взором прошли плоские одноэтажные дома, ведущие к их обиталищу. Здания и места, которые можно ожидать увидеть в глуши. Ржавые почтовые ящики, во дворах — машины, стоящие на кирпичах вместо колес, подозрительные взгляды женщин, развешивающих на серых веревках унылого вида белье.
Ого! Увидев дом, я протер глаза. И добавил: «Что за черт!», потому что здание выглядело очень странно, и было тут совершенно неуместно. Прежде всего, меня поразили цвета — кроваво-красный, черный и антрацитово-голубой. Затем до меня дошло, под какими невообразимыми углами располагались друг к другу поверхности. Металлические трубы тянулись вверх и вдоль по стенам здания, словно серебристая зубная паста, выдавленная из тюбика. Что за штука? Кто мог поставить эдакого затейливого монстра посреди скучной сельской местности?
Следующей моей мыслью, пока я подъезжал к дому, было — да это же сбитый НЛО! Они всегда падают в глухой провинции, в кукурузных полях, где их видят лишь равнодушные коровы да фермеры. Я недавно читал колонку в «Лос-Анджелес Таймс», ее автор специально рассмотрел сей вопрос. Если по Земле слоняются, вынюхивая, твари с других планет, отчего они никогда не приземлятся в Нью-Йорке или в Москве, где сосредоточена власть и где разворачиваются главные события? Почему они вечно выбирают места на отшибе, вроде Норт-Платта, штат Небраска? Поглядев на сооружение из стали и камня в тридцати ярдах от меня, я подумал, что, быть может, настал мой черед вступить в контакт с инопланетным разумом.
Лучше уж открыто признаться в собственной тупости, чем попытаться ее скрыть. Я смотрел тогда на одну из ранних версий прославленного ныне Брендан-Хауса.
Анвен Майер изучала в колледже архитектуру, а на летних каникулах работала в студии знаменитого архитектора Гарри Радклиффа. По окончании колледжа она не стала профессионально заниматься зодчеством, но архитектура осталась ее хобби. Анвен была довольна тем, что вышла замуж за Грегори, и обустроила дом. Когда же ребенка похитили, муж пережил нервный срыв, а сама она — «несчастный случай» на автостраде, она решила, что единственное для них спасение — начать жизнь заново, причем делать только то, чего действительно хочется. Ее отец умер и оставил ей маленькое наследство. Кроме того, Майеры продали все, что смогли, включая акции и облигации, которые Грегори покупал с пятнадцатилетнего возраста. В итоге у них набралось чуть меньше семидесяти тысяч долларов. Анвен мудро решила разделить их на две части — половина пойдет на дальнейшие поиски сына, половина — на новую жизнь в Нью-Джерси.
Анвен обожала архитектуру, Грегори — собак. В возрасте тридцати с небольшим лет отроду они сделали то, что большинство может позволить себе только после ухода на пенсию: стали жить так, как хочется. Десерт в конце обеда. Для Майеров это был не десерт, а единственная пища, которую оба могли переварить. Они купят какой-нибудь простой и прочный дом в глубинке, где земля недорогая. Постепенно, за несколько лет, Анвен превратит его в их единственный, неповторимый дом. Грегори станет разводить своих любимых французских бульдогов. Если они будут разумны и трудолюбивы, то справятся. Ни он, ни она больше не произносили слово «везение». Везение — Бог бедняков. Оба утратили веру в Него в тот день, когда исчез их ребенок.
Мне так больно рассказывать об этом.
Я затормозил перед их странным домом спустя три тысячи дней после того, как они потеряли ребенка. Мне хотелось осмотреться и собраться с мыслями прежде, чем позвоню в дверь. Что им сказать? Удастся ли поглядеть на них, задать кое-какие вопросы, не имеющие никакого отношения к собакам, а потом унести ноги, не возбудив подозрении? Люди, а вы Лили Аарон знаете? Знаете, почему она интересуется вами? Вы бывали в Лос-Анджелесе, или Кливленде, или Гамбиере, штат Огайо? Как насчет некоего Рика Аарона? Хотя у меня такое чувство, что его не существует…
— Привет! Вы мистер Дэтлоу?
Хоть я и не привык к своему вымышленному имени, но так быстро крутанулся на сиденье, что это, наверное, выглядело странным. Задумавшись, я уставился на дорогу и не слышал, как сзади подошла женщина, хотя гравий громко хрустел у нее под ногами, как я обнаружил позже, идя за ней к дому.
Виной ли тому годы страданий, тяжелая и напряженная работа, по большей части на свежем воздухе, или просто преждевременное старение, но красота Анвен погибла. Глубоко запавшие глаза, чрезмерная худоба: скулы торчали как карнизы. И все же ее лицо по-прежнему было таким миловидным, что ее голову хотелось накачать воздухом, как воздушный шар. Наполнить и вернуть ему прежнюю прелесть.
— Мы вас ждали. Грегори там, в сарае. Пойдемте к нему. Или вы предпочли бы сначала чашку чаю?
— Это было бы замечательно. — Я решил, что лучше сначала поговорить с ней одной, чем с обоими сразу.
— Хорошо, идемте в дом. Можно спросить, откуда вы услышали про нас? Видели рекламу в «Собачьем мире»?
Я вылез из машины и выпрямился. Анвен была выше, чем мне вначале показалось. Пять футов восемь или девять дюймов, нет, чуть меньше — сапоги у нее на невысоких каблуках.
— Да, я видел ту рекламу, но еще я слышал о вас от Раймонда Джилла.
— Джилл? Боюсь, что я его не знаю. Еще бы, я его выдумал секунду назад.
— На Западе он известный заводчик.
Анвен улыбнулась, и, батюшки, на миг я увидел былую красавицу.
— О нас знают даже на Западе? Как приятно. Грег будет очень рад это слышать.
Я пошел за ней по дорожке к толстой деревянной двери, испещренной множеством узоров, точно сложный наборный паркет.
— Вот так дверь. Вот так дом!
Анвен обернулась и снова улыбнулась:
— Да, либо он вам нравится — сразу и навсегда, либо вас от него тошнит. Равнодушных не остается. А вы что скажете?
— Еще не определился. Поначалу мне показалось, что это инопланетный звездолет, но сейчас я начал привыкать. Внутри он такой же сумасшедший?
— Пожалуй, нет. Но и не земной! Входите, увидите сами.
Впервые Анвен упомянула о мальчике, когда мы были в гостиной. До того момента она и голосом и повадкой напоминала дружелюбного экскурсовода. Она явно привыкла показывать дом озадаченным или изумленным людям и потому создана себе соответствующий роли образ. Комнату венчал потолок с огромным окном-розой, составленным будто из мозаичных панелей, из витражей, сквозь которые струился разноцветный свет, расцвечивая пол, словно ковер.
— Поразительно. Не знаю, что и сказать о вашем доме, миссис Майер.
— Анвен.
— Анвен. То он завораживает, то — через минуту или когда мы входим в другую комнату — мне кажется, что я хватил лишнего. Эта комната замечательна. То, как вы скомбинировали камень, металл и дерево, окна наверху… И впрямь НЛО. Сверхъестественно!
— А другие комнаты? Похожи на пьяный бред?
Я пожал плечами:
— Что поделаешь, некоторые из них превосходят мое воображение.
— Рада, что вы ответили честно. Я скажу вам, почему дом такой. У нас с мужем есть маленький сын. Девять лет назад его похитили. До тех пор, пока мы его не найдем, этот дом будет Бренданом и всем, что мы хотим дать ему.
В том, как она это сказала, не было ни угрызений совести, ни жалости к себе, ни стоицизма. Просто факты ее жизни. Она сообщала их мне, но ничего не просила.
— Мне очень жаль. А других детей у вас нет?
— Нет. Ни муж, ни я не можем и думать о другом ребенке, пока Брендан не вернется домой. Так что Грегори разводит собак, а я тружусь над домом. Когда-нибудь сын вернется, и нам будет что показать ему.
Только тут, в последних словах, я заметил в ее голосе сдерживаемое страдание.
— Когда мы купили участок, тут стояла просто старая уродливая птицеферма. Поначалу я хотела создать что-то, что понравилось бы Брендану. Детское — не значит ребяческое, понимаете? Дом с причудами, всполохами цвета, припадками раздражения.
— Припадками. Отличная идея.
Анвен, уперев руки в бока, оглядела комнату:
— Да, но дом изменился, когда мы выкинули почти всю старую рухлядь. Сначала я хотела, чтобы дом был под стать внутреннему миру ребенка, Брендана. Потом поняла, что до тех пор, пока сын не вернется, дом должен подходить и нам. И я снова начала его перестраивать. Еще, и еще, и еще. До того, как мы поженились, я училась на архитектора, так что не думайте, что я совершенно чокнутая!
Она немного рассказала, опустив то, что касалось нервного срыва мужа и автокатастрофы. По ее словам выходило, что они потеряли ребенка, сменили несколько мест работы, наконец почувствовали, что непременно должны вернуться домой, в свой родной штат, и жить так, как захочется. Я не задавал вопросов. Ее ложь была безобидна: ложь незнакомцу, которому незачем знать об их неизбывной боли. Не думаю, чтобы Анвен так нуждалась в моей жалости; ей хватало того, что я понял и принял их странный дом. Сейчас он был для нее одновременно ребенком и произведением искусства. Словно какого-то душераздирающего голема, она пыталась оживить его силой заботы, любви и воображения. Когда мальчик вернется, она вновь направит все силы на него. До тех пор же всю свою энергию и любовь она вкладывала в то, чтобы сделать неодушевленное одушевленным.
Каждая комната в их доме представляла собой отдельный мир. В некоторых прорубили стены и потолки, чтобы построить мостики, соединяющие одну с другой, словно сюрреалистические вереницы сновидений. В одной спальне все было изогнуто под кривыми углами. Картины в неправильной формы рамах и единственное зеркало закреплены на потолке. Над самым полом в стене буквально пробита дыра, закрытая стеклом. Только спустя мгновение вы понимали, что это окно. В другой комнате, называвшейся Осенней, все предметы оказались мягкими и двуцветными.
Существуют оригиналы, которые строят дома из бутылок или номерных знаков штата Вайоминг. Архитекторы, которые проектируют церкви, похожие на оплывающие свечи, и аэропорты, смахивающие на скатов. Но самым необычайным и откровенно утомительным в доме Майеров была неприкрытая одержимость работой. Анвен ни словом об этом не обмолвилась, но было ясно: она отдает себе отчет в том, что, получи ее мозг передышку, он осознает всю смертельную безнадежность положения и уничтожит ее. Поэтому она не делана передышек. Она планировала, строила и переделывала, держась за единственную ниточку, которая, как она чувствовала, еще связывала ее с пропавшим ребенком.
В комнату вошла маленькая черная собачонка и вразвалку подковыляла к моей ноге. Я нагнулся и погладил ее.
— Это Генри Хэнк. Муж называет щенков в честь знаменитых боксеров прошлого. Мы знаем, что покупатели потом дают им другие клички, но Грег развлекается тем, что несколько недель вокруг него возится целая орава бойцов.
Вбежал еще один щенок и был представлен как Джил Диаз.
— Здравствуйте!
Поначалу я решил, что ее муж отлично выглядит. Куда крепче и здоровее, чем Анвен. Очень загорелый, довольно плотный. Это промелькнуло у меня в голове, когда я вставал, чтобы с ним поздороваться. Мы пошли навстречу друг другу, одна из собак залаяла, и Грегори опустил глаза, чтобы посмотреть, что там за гвалт. Вблизи я разглядел, что кожа у него неестественного коричнево-оранжевого цвета, как бывает от крема для загара. Когда я был мальчишкой и эту дрянь еще только что изобрели, один парень из нашего городка, помнится, купил бутылку… Бедолага потом несколько недель выглядел так, будто его с ног до головы неровно вымазали помадой чуткого красно-коричневого цвета. Полагаю, с тех пор продукт усовершенствовали, но, судя по Грегори Майеру, не сильно.
Руку он тоже пожимал странно: чересчур сильно и мощно сдавил, когда наши руки встретились и соприкоснулись, а потом бессильно и вяло выпустил. Его рука стала совершенно дряблой. Я вспомнил, что Грегори перенес нервный срыв. Чем дольше я на него смотрел, тем отчетливее замечал признаки уязвимости и душевного расстройства. В конце концов, у меня создалось впечатление, что Майеры «удалились от мира», потому что Грегори не в силах выносить такую тяжесть и не скоро справится со своим горем.
— Дорогой, он говорит, нас порекомендован известный заводчик с Запада. Раймонд Джилл.
— Раймонд! Конечно, я знаю Раймонда. Симпатяга. Кого бишь он разводит?
— Мопсов.
— Мопсов, точно. Симпатяга.
Грегори чересчур часто откашливался. Он так напряженно и внимательно слушал собеседника, даже его совершенно ни к чему не обязывающую болтовню, что тот поневоле ощущал неловкость. Печальнее всего, что он искренне старался. Грегори делал вид, будто вы для него очень важная персона, хотя вы познакомились лишь несколько минут назад. При этом он не был ни подхалимом, ни рубахой-парнем. Вероятно, я ему действительно понравился, поскольку вел себя любезно и мило, но в его вымученной улыбке, в поначалу энергичном, но потом бессильном и вялом рукопожатии, в том опасливом обожании, с которым он смотрел на жену, читалось страдание. Рядом с ним она казалась самым сильным человеком на свете.
Самый неловкий эпизод произошел посреди разговора о достоинствах французских бульдогов в сравнении с другими породами. Грегори вдруг оборвав свою речь на полуслове и ухмыльнулся:
— А знаете, как Г. Л. Менкен называл Калвина Кулиджа? «Жуткий маленький мерзавчик».[26] Как вам, разумеется, известно, язык у этих собак не должен торчать из пасти.
Переход от собак к Менкену и снова к собачьим языкам произошел так быстро, что до меня лишь через несколько секунд дошло, что случилось. Видимо, я не смог скрыть удивления, потому что, повернувшись к Анвен, увидел, как она нахмурилась и поджала губы, как бы говоря: «Т-с-с! Не показывайте ему, что заметили». Грегори еще дважды так же дико заносило от одной темы в другую, но я притворялся, что все в порядке.
Что было хуже — его уязвимость, плохо скрываемая нервозность? То, как Майеры расточали друг на друга и на безобразных, как горгульи, собак свою призрачную любовь? Или власть, мощная аура их дома? Дома-памятника-голема, который заменил им утраченного ребенка.
Долгий и грустный вечер рядом с этими людьми превратился в тихую пытку. Больше всего мне хотелось уехать и все обдумать. Посидеть в баре или гостиничном номере, где угодно, в любом укромном углу, где я мог бы обсудить с самим собой, что делать дальше.
Я был почти уверен, что Линкольн Аарон — их сын. Но мне требовались дополнительные доказательства. Их я стал искать в Нью-Йорке — связался с еще одним детективным агентством и поручил им проверить родителей Лили, Джо и Фрэнсис Марго-Лин из Кливленда. Оказалось, что в Кливленде за последние тридцать лет не жил никто с таким именем. То же касалось ребенка по имени Линкольн Аарон, предположительно родившегося там восемь, девять или десять лет назад. Ни в одной больнице или государственном учреждении не нашлось никаких записей.
Почему я забегаю вперед и раньше времени рассказываю самую важную часть истории? Потому, что я уже знал правду в тот день, когда сидел в гостиной Майеров. Сидя на мягкой кушетке за чашкой ароматного чая, я знал, что женщина, которую я люблю больше всего на свете, — преступница и чудовище. Похищение детей чудовищно. Подобно убийству и изнасилованию оно подрывает единственные реальные ценности нашей жизни: моя жизнь, моя сексуальность, плоть от плоти и кровь от крови моей — мои.
Однажды Линкольн придумал историю о синеглазых воронах. История так себе, но образ чернильно-черных птиц с лазурными глазами еще долго меня преследовал. Вороны умны, вороваты, крикливы. Они мне очень нравятся такие, как есть. Если бы я увидел ворону, сидящую на ветке и курящую сигару, я бы рассмеялся и подумал — да, правильно. Но голубые глаза бывают у младенцев, ангелов, шведов; дай их воронам — и все забавное уйдет. Бесенок превращается в зловещего извращенца. За несколько телефонных звонков до того, как удостовериться, что моя любимая — монстр, я не мог забыть придуманный мальчиком образ. Вороны с голубыми глазами. Его мать, моя подруга и любимая — чудовище. Голубоглазые вороны. Лили Аарон — похитительница ребенка.
Когда мой визит закончился, то есть после того, как я осмотрел дом и всех собак и мы проговорили до тех пор, пока все трое под вечер не впали в оцепенение от переизбытка информации и слов, Майеры проводили меня к моей взятой напрокат машине. Я поблагодарил их за то, что они меня приняли. Чтобы отвертеться от покупки собаки, я сказал им, что мне нужна серая, — такой у них не было. Одна из сук собиралась ощениться через несколько недель, так что я обещал позвонить и спросить, нет ли в помете серого. Анвен я назвал адрес и номер телефона в Портленде (где я якобы жил) — разумеется, вымышленные.
Я уже поворачивал ключ в замке зажигания, когда Грегори тронул меня за локоть и попросил минутку подождать. Он полез в задний карман и вытащил листок белой бумаги. Пока он бережно его разворачивал, я взглянул на Анвен: она впервые за день казалась смущенной и, видимо, испытывала неловкость.
— Я уверен, что зря обременяю вас просьбой, но я спрашиваю всех, с кем мы знакомимся. Знаю, это безумие, но уверен, что вы поймете. Анвен рассказала вам, что случилось с нашим сыном. Вот так, предположительно, он мог бы выглядеть сегодня. У полиции есть программы, которые могут нарисовать лицо вроде как в долгосрочной проекции. Возьмите карточку пятилетнего, нажмите кнопку, и получите представление о том, как он будет выглядеть в двадцать. Просто поразительно, но они говорят, что с младенцами гораздо труднее. — Лицо Грегори дрогнуло, помертвело, ожило, попыталось улыбнуться, но не смогло. — В таком юном возрасте кости очень мягкие. В лице еще нет определенности. Вы никогда не видели в Портленде мальчика, немного похожего на этого, нет?
Холод, холод, страшный холод хлынул мне в сердце и заморозил меня. Взяв сложенный листок, я заставил себя взглянуть. Но несколько долгих секунд, честно, не мог сосредоточиться на изображении. Моя жизнь в моих руках, и вот я в смертельной опасности.
Когда волнение немного улеглось, я, разглядев рисунок, с непередаваемым облегчением понял, что на нем не мой мальчик! Другие глаза, круглые щеки, мягкий подбородок, а должен быть выступающим. Это не Линкольн. На мгновение я почувствовал себя помилованным. Линкольн Аарон — никак не Брендан Майер. Ура! Слава Богу. Аминь. Затем я ощутил извращенное искушение, ужасный позыв сказать: «Он не так выглядит. Глаза гораздо глубже. У него большой рот, как у Лили. А волосы…» Я и сам не знал, кого имею в виду — их мальчика, нашего мальчика или одного и того же мальчика. Мое сердце поняло все первым. Настал момент сказать правду, но мое сердце затаилось и помертвело. Я был почти убежден, что Лили похитила ребенка Майеров, но просто физически ощущал, как все мое существо, начиная с сердца, отказывается в это верить. Есть пословица, что каждому дважды в жизни выпадает шанс причаститься славы Господней — один раз в ранней юности, второй — в сорок пять или пятьдесят лет. Я, напротив, в то мгновение буквально чувствовал, что избираю путь зла. Возможно, я еще вернусь позже и скажу им правду, или поеду к Лили и открыто обвиню ее, но сейчас я вернул Грегори рисунок, криво, виновато улыбнулся и сказал: извините, нет. Что было тяжелее, видеть боль на лице Грегори, когда он взял портрет и в миллионный раз посмотрел на него, или жалость, с которой Анвен взглянула на мужа? Или даже сам рисунок, подделка и ложь, бледная копия мальчика, который на самом деле настолько красивее и ярче?
Уезжая, я смотрел на Майеров в зеркало заднего вида до тех пор, пока не перевалил через небольшой пригорок, и они не скрылись. Только тут я почувствовал, что у меня разрывается мочевой пузырь. Казалось, я лопну, если немедленно не помочусь. Домов вокруг не было, машин на дороге тоже, поэтому я остановился, выскочил и едва успел расстегнуть штаны, прежде чем из меня брызнул яростный поток.
Несмотря на весь горестный и тягостный сумбур, осаждающий мой мозг, это было просто блаженство. Все запутанное, извращенное, опасное, что уже случилось и непременно еще случится, казалось ничуть не важнее, чем тихое действо, которое я совершат по десять раз на дню.
— Победитель и чемпион — член! — уведомил я глубинку Нью-Джерси.
И тут же невольно вспомнил о милом любопытстве, которое вызывал у Лили мой пенис. Чуть ли не в первый раз, когда мы занимались любовью, она взяла его в руку и рассматривала, хихикала, ощупывала, пока я не оторвал голову от подушки и не спросил: «Это что, научное исследование?» Нет, ей просто раньше никогда не хватало духу посмотреть так близко.
— Никогда? Ты даже на Риков не смотрела?
— Не-а, я всегда стеснялась. Всегда смущалась, понимаешь? — Она, сияя, оторвала взгляд от моего паха.
Сообщники. Такой блаженный, уютный момент. Такая взрослая и одновременно ребячливая, словно играет в доктора. Примерно тогда я и начал думать о том, как глубоко люблю эту женщину.
У меня было две возможности — борьба или бегство. Сомневаюсь, что многие всерьез подумывают, не сбежать ли от своей жизни вовсе, так, чтобы она и не нашла. Причина тому обычно кроется или в инфантильности, или в отчаянии, и, по счастью, немногие из нас так поступают или размышляют о таких безднах мрака. Я знал одну женщину, которую зверски избил муж. Через час после того, как он ушел на работу, она сложила вещи в небольшую сумку и взяла такси до аэропорта. Оплатив билет в Нью-Йорк кредитной карточкой мужа (чтобы он подумал, что она полетела туда), она за наличные купила билет до Лондона. Хитрость удалась, и когда много месяцев спустя муж ее нашел, она была в безопасности и под надежной защитой.
По сравнению с моим, ее случай казался простым и скучным. Ее жизни угрожала опасность, она убежала. Моя ситуация, «моя опасность», куда сложнее и коварнее. И все же в нашу эпоху быстрых связей, когда люди проходят путь от «А» до «Я» со скоростью света и расстаются, я мог бы ускользнуть, сказав Лили: извини, но у нас ничего не выйдет, пока. Легкий, позорный выход, но, учитывая альтернативу… Да и какую альтернативу? Прости, подружка, но мне придется сообщить о тебе полиции.
⠀⠀ ⠀⠀
Иногда проблема решается сама собой так быстро и решительно, что не остается и следа сомнения.
Пока я ехал по скоростной магистрали назад, в сторону Нью-Йорка, мой мозг судорожно ерзал, решая, как поступить. Движение было не настолько оживленным, чтобы я, не отрываясь, следил за дорогой. Громко орал мой попутчик — радио, настроенное на волну рок-музыки. И, Господи, да сколько же Лили существуют на самом деле. Лили, которую я знал. Лили, которую, как мне казалось, я знал. Лили — похитительница детей. Лили…
— Эй!
Каким-то уголком сознания я уловил шум мотора, громыхающий следом за моей, слева. Но магистрали полны шумных драндулетов, на которые не обращаешь внимания и только надеешься, что они не удушат тебя своим выхлопом.
— Эй, недоумок!
Вынырнув из неразберихи мыслей, я быстро глянул в ту сторону, откуда кричали. Прямо в мое окно в меня целился из пистолета человек. Он широко ухмылялся и через каждые несколько секунд орал: «Эй! Эй! Эй!» Потом он визгливо расхохотался и прежде, чем я успел пошевельнуться, нажал на курок.
Я рывком бросил машину вправо. Ехал я по медленной полосе, так что никого не задел. Визгун и его водитель взвыли от восторга, и их машина, грохоча еще громче, понеслась вперед.
Ударив по тормозам, я подъехал к обочине и остановился. Почему я остался жив? Он, наверное, выпалил холостым. Почему? Почему я не запаниковал и не разбился? Везение. Или благословение. Почему он в меня стрелял? Потому что. Жизнь не дает ни объяснений, ни оправданий. Их выдумываем мы.
Мысль о Лили тоже вернулась, и едва мое сознание оставило чувство смертельного страха, как его заполнила беспредельная любовь к ней. Наперекор всему — любовь. Миг — смерть, следующий миг — Лили Аарон. Я выжил и, возвратившись к жизни, прежде всего, подумал о ней. Было ясно, что она — единственное, что важно для меня в жизни. Слева с ревом и рокотом проносились машины, вечер багрянцем заливал небо. Я вернусь к ней. Я обязан как-то пронести нашу любовь и совместную жизнь сквозь стену — целый мир — огня, что окружил нас.
⠀⠀ ⠀⠀
Я позвонил в дверь, но никто не открыл. Немного подождав, я достал ключи. Было три часа дня. Линкольн, наверно, еще в школе, Лили — в ресторане. Я бросил сумку на пол и принюхался к знакомому букету домашних запахов — ароматических свечей, собаки, сигаретного дыма, одеколона Лили «Grey Flannel». Я медленно шел по дому, и он вдруг показался мне теперь чем-то вроде музея — музея нашей жизни, прежней жизни. Все прежнее, и все другое. Вот здесь мы вместе играли в слова, тут я пролил на ковер соус чили. На столе валялся Линкольнов журнал комиксов. Я взял его и бегло пролистал.
Линкольн. Теперь он оказался центром нового мира, и противоречие, если можно так выразиться, состояло в том, что он был замечательным мальчишкой. Умный и восприимчивый, он часто проявлял такое чувство юмора и проницательность, что жизнь с ним была сущим удовольствием. Кто знает, что дается нам от рождения, а что прививается воспитанием и обучением. Пожив с Ааронами и понаблюдав, как они общаются, я уверился, что Лили — великолепная мать и оказала на мальчика самое хорошее влияние. Вот почему мне было так трудно: она была для него настоящей матерью…
Кобб лежал на своей большой подстилке. Увидев меня, он пару раз стукнул длинным хвостом по полу. Я помахал в знак приветствия, и ему этого вполне хватило. Он удовлетворенно вздохнул и закрыл глаза.
От нечего делать я открыл холодильник. Среди бутылок и пакетов стояла белая глиняная фигурка, смутно напоминающая одного из персонажей моей «Скрепки». Почему она оказалась в холодильнике — тайна, но, когда живешь с десятилетним ребенком, с подобными загадками сталкиваешься часто. Бережно сняв фигурку с металлической полки, я медленно вертел ее в руках. Десять лет ее автору или девять, как сказали Майеры? Я невольно возвращался в мыслях к печальной и нервной паре, к их дому и изломанной жизни. Как потрясены бы они были, если бы им показали эту фигурку и сказали, кто ее слепил. Как обрадовались бы, узнав, что ее сделал их сын, живой, здоровый и счастливый. Словно вдохнули бы воздух полной грудью вместо скудных глотков.
— Макс! Ты приехал!
Задумавшись, я не слышал, как хлопнула дверь. Оборачиваясь, я почувствовал, что сзади меня обхватили и крепко обняли детские руки.
— Макс, где ты был? Я так по тебе скучал! Ты видел мою статуэтку «Скрепка»? Я ее для тебя сделал! Узнаешь, кто это? Нравится?
Я обнял его и крепко-накрепко зажмурился. Так я на миг отгородился от внешнего мира. А еще я заплакал, как только понял, что пришел Линкольн. Я ничего не мог с собой поделать.
— Очень нравится, Линк. Самый лучший подарок к возвращению. Я, правда, счастлив, что опять дома.
— Я тоже! Пока тебя не было, мы ничего не могли делать. Зато мы много говорили о тебе.
— Правда? Здорово.
Линкольн отодвинулся и поглядел на меня:
— Ты плачешь?
— Ага, потому что страшно рад тебя видеть.
Он снова обхватил меня и обнял еще крепче:
— Теперь ты останешься с нами, правда?
Я кивнул, прижимая его к себе, медленно раскачиваясь вместе с ним:
— Да. Теперь я дома.
— Макс, мне надо очень много тебе рассказать. Помнишь того парня, Кеннета Спилке, я тебе о нем говорил? Ну, который еще кинул в меня мелом?
Сквозь туман, которым окутали меня смена часовых поясов, любовь и тревога из-за предстоящей встречи с его матерью, я слушал, как Линкольн разворачивал передо мной ковер своей жизни после моего отъезда. Столько всего произошло! Битва на спортплощадке с Кеннетом Спилке из-за девочки, телефонный разговор с той же девочкой о мальчишках, которых они оба терпеть не могут, контрольная в школе по пищеварительной системе, два невкусных обеда подряд, которые приготовила Лили, хотя он специально ей сказал, что не хочет брокколи… Было здорово слышать, как он болтает. Я внимательно слушал его и наблюдал. Если бы вся жизнь состояла из таких минут, заполненных новостями пятого класса и предположениями о том, когда вернется мама! По иронии судьбы, в другой раз я слушал бы эти речи вполуха, дожидаясь звука открывающейся двери. Теперь же он, единственное нормальное существо в моей жизни, всецело завладел моим вниманием.
— А что с твоей мамой?
— Я же сказал, она приготовила два отвратных обеда…
— Да нет, я имею в виду — что еще? Чем она занимается?
Мальчик пожал плечами и облизнул губы:
— Работает, наверно.
Я бы удовлетворился ответом, если бы случайно не поднял глаза и не увидел выражения его лица. Линкольн не умел скрытничать. Он был слишком откровенным и дружелюбным и хотел, чтобы вы знали, что происходит в его жизни.
— В чем дело, Линк? В чем дело?
Он глянул на меня, не выдержал и отвел глаза. Я нахмурился:
— Что случилось?
— Я не знал, вернешься ли ты.
— Что?! Что ты хочешь сказать?
— Не знаю. Я думал, может, ты уехал от нас насовсем. — Его голос зазвучал громче. — То есть, почему ты должен оставаться? Может быть, мы больше тебе не нравимся или еще что…
— Линкольн, почему ты так говоришь? Откуда тебе в голову…
— Не знаю. Просто было как-то странно, когда ты так уехал. Вжик — и тебя нет. Почем мне знать?
— Потому что я никогда не обошелся бы так с тобой. Никогда бы просто так не взял и не ушел. Я твой друг. А друзья так не поступают.
Я похлопал по коленям, предлагая ему забраться. Мы еще немного поговорили, но я едва мог следить за тем, что он говорил, — так быстро мысли у меня в голове сменяли одна другую.
— Макс!
— Да?
— Ты мне что-нибудь привез из Нью-Йорка?
— Еще бы! Конечно. Как я мог забыть? Пошли. — Я открыл чемодан и достал футболку и баскетбольные кроссовки, которые купил ему в Нью-Джерси.
— Макс, ты что! Это мне, правда? Как здорово! Спасибо!
Как легко завоевать детское сердце подарками. Он уже давно хотел получить модную футболку и кроссовки, но Лили отказывалась их покупать, поскольку они стоили возмутительно дорого.
— Хочешь посмотреть? Надеть их?
— Конечно! Ты что, смеешься? Ты их должен носить до конца жизни!
Он держал кроссовки в одной руке, футболку — в другой. Глядя на меня, он выронил их и снова меня обнял:
— Ты самый лучший, Макс. Самый-самый.
Пока он натягивал обновки, я изо всех сил старался незаметно его допросить. Случилось ли что-нибудь за мое отсутствие? Что-нибудь особенное, необычное? Как вела себя Лили? Но его куда больше интересовали новые кроссовки — на мои вопросы он отвечал все больше «не знаю» и «наверно».
Снаружи стукнула дверца машины, потом повернулся ключ в замке.
— Есть кто дома?
— Мы тут, мам. Макс вернулся!
— Слава богу.
Кухню вдруг наполнил шквал звуков — Кобб колотил хвостом по полу, Лили ему что-то говорила, что-то тяжелое со стуком поставили на кухонный стол, снова голос Лили, но что она сказала за стеной — не разобрать. А потом она вошла в комнату. У меня было такое чувство, словно мы встречаемся впервые. Сердце отчаянно билось.
— Ты не ответил. Как твой брат? — Она вплыла в кухню в облаке любви и уверенности в себе. Я был дома, мы снова стали одной семьей. Она не знала, что я знаю. Я боялся того, что она от меня скрыла.
Какие разные чувства мы можем испытывать в один и тот же миг…
Мой брат?! А он-то тут причем? Лишь в последний момент я вдруг вспомнил, что ездил в Нью-Йорк, якобы чтобы повидаться с братом.
— Нормально. Гадкий, как всегда. Зарабатывает кучу денег.
Она быстро подошла и поцеловала меня долгим поцелуем.
— Мы соскучились. Линкольн утверждал, что я слишком много говорю о тебе.
Она походила на роскошно накрытый стол — не знаешь, с чего начать. В моей голове и в сердце визжали сирены, летучие мыши любви порхали в воздухе, по деревянному полу вокруг скакали человечки на пружинных ходулях. Как все это воспринимать? Как поступить? Я обожал эту женщину. Меня влекло к ней каждый мой вздох. Она внушала мне ужас.
— Ну, братец, говори правду, ты рад вернуться домой, к нам?
Я не успел ответить — Линкольн задрал ногу и ткнул ей под нос.
— Ма, глянь, какие кроссовки! «Эр Джордан»! Он привез мне из Нью-Йорка.
— Это ты купил? Ты что, с ума съехал?
— Наверно.
— Да, наверно, но мы не возражаем. Главное, что въехал обратно.
Линкольн ушел, чтобы показать кроссовки приятелю, жившему по соседству, мы с Лили остались в гостиной.
— Почему мы вдруг так примолкли? Неужели больше нечего друг другу рассказать? Как там в Нью-Йорке?
— В меня стреляли.
— В каком смысле?
— Какой-то парень стрелял в меня на шоссе.
Радуясь, что могу рассказать историю, которая уводит от важной для меня темы, я торопливо говорил, кое-где преувеличивая, чтобы вышло пострашнее. Не потому, что хотел показаться храбрым или хладнокровным, а потому, что рассказывать женщине истории — одно из величайших удовольствий в жизни. Приковывать к себе их внимание, видеть их реакцию, заставлять смеяться или отшатываться в ужасе или удивлении… Женщина, которую любишь, — настоящий слушатель, высочайшая публика. Даже когда она опасна, и ты ее боишься.
Лили выслушала меня до конца. Когда я замолчал, она уткнулась головой в колени и что-то пробормотала.
— Что?
Она подняла лицо:
— Не знаю, что бы я сделала на твоем месте.
— Я здорово перепугался.
— Я не об испуге говорю, я о жизни. Если бы я сняла телефонную трубку, и какой-то полицейский из Нью-Йорка сказал мне, что ты убит, не знаю, что бы я сделала. — Она закрыла глаза. — Я бы могла с ума сойти. Да, думаю, я бы свихнулась. Пока тебя не было, я непрерывно думала о тебе, Макс. Словно мне опять шестнадцать, и я впервые влюбилась. Я проходила мимо цветочного магазина, и мне захотелось купить тебе цветов на рабочий стол, белых тюльпанов, которые ты любишь. Даже несмотря на то, что тебя нет. Я покупала глупые маленькие подарки и прятала тебе под подушку. Я дождаться не могла, что ты про них скажешь. Ну и что, это ведь любовь, верно? Помнишь, я говорила тебе, что, когда мастурбирую, всегда представляю себе человека без лица, который занимается со мной любовью? Даже это изменилось. Теперь, когда я это делала, там был ты, и чем больше я вспоминала тебя, твой голос, то, как ты дотрагиваешься до меня, тем больше возбуждалась. Я все время мастурбировала, Макс. Ты и я — мы трахались, трахались, трахались и никак не могли насытиться. Мы никогда не уставали. Мы трахались на пляжах, в машинах, в чужих постелях — везде. Однажды я представила, как мы это делаем на письменном столе Ибрагима, в задней комнате ресторана. Мы просто не могли оторваться друг от друга. Я все время думала о тебе. Я так тебя хотела. — Она встала. — Пойдем, давай прямо сейчас, пока Линкольна нет.
— Лили…
— Нет, я больше не хочу говорить. Не хочу думать о смерти и разлуке. Мне и так пришлось нелегко, пока тебя не было. Я хочу заниматься с тобой любовью и чувствовать твой запах. Хочу, чтобы он меня окружал. Мне просто нужно сейчас больше, Макс. Ладно? Остальное расскажешь потом. Пойдем. — Она взяла меня за руку и потянула к спальне. Она удивительно эротично держала мою руку. То сжимала ее, то чуть отпускала, словно ее ладонь обладала собственным пульсом или быстрым дыханием. Сжатие, остановка, сжатие, остановка.
На Лили были лиловые носки. Белые туфли и лиловые носки. Она села на кровать и сбросила туфли, но носки оставила. Рывком расстегнула серебряную пряжку ремня на джинсах, следом — трррр! одна за другой — торопливо расстегнула пуговицы брюк.
— Скорей. Скорей, скорей, скорей. — Она стянула свитер через голову, лифчика под ним не оказалось. Груди тяжело вывалились из мягкой шерсти. Она сидела в трусиках-бикини, опершись сзади на руки, и смотрела, как я выпутывался из остатков одежды. Когда штаны были сняты, она запустила руку мне в трусы и дотронулась до члена. Ее руки оказались ледяными. Я чуть не отскочил. Лили не отпустила. Нежно притянув меня к себе, взяла его в рот, и переход от холода к теплу был таким острым, что у меня чуть колени не подломились. Лили не любила сосать, так она чувствовала себя дешевкой, шлюхой. Зная это, я никогда не просил ее. Что хорошего в сексе, если он нежеланен? Что это, подарок к возвращению или она захотела так сама, по-настоящему? Не зная ответа, я высвободился из ее рта и встал на колени так, что мы оказались лицом к лицу.
— Не надо. Ты не должна…
— Я хочу.
— Нет. Достаточно. — Я толкнул ее спиной на постель, прижал руки за головой и пробежал языком вдоль длинной шеи. Ее горло ходило ходуном, вверх-вниз, и я подумал, что она пытается глотнуть. Но тут Лили заплакала, задыхаясь. Я скатился с нее. Она лежала на спине, руки над головой, словно их все еще держат. Глаза открыты, слезы катятся по щекам.
— Я так скучала по тебе. Я даже испугалась, я чертовски по тебе скучала. Это неправильно; нездорово. Я — не слабая. Ничуть, но погляди, как я себя вела. А ведь ты уезжал ненадолго. — Лили подняла голову с подушки и посмотрела на меня, — Может быть, я зря это говорю. Ты ведь мог бы при желании убить меня этим. Просто разорвать надвое.
Час назад, когда я входил в дом, я был полон решимости все выяснить. Сказать ей в лицо, что узнал, и потребовать объяснений. Но моя решимость стала таять уже от радостных криков и поцелуев Линкольна. А теперь такое.
Пристально глядя ей в глаза, я сказал правду, но Лили, конечно, не поняла меня.
— Я знаю тебя.
— Ты знаешь меня лучше всех. Лучше, чем кто-либо когда-либо знал.
— Я знаю тебя.
— Да. Трахни меня.
— Все то, что ты мне, — я с силой вошел в нее, — не сказала!
— Да. — Ее ноги обвились вокруг моего торса. Я почувствовал носки на спине. Руки крепче обхватили меня за шею. — Тайны. Плакса. Секреты.
— Ненавижу их.
Лили перестала двигаться.
— Ненавижу твои тайны.
Страх на ее лице сменился улыбкой.
— Забери их. Забери все. Трахни меня. Возьми их себе.
Я толкнул изо всех сил. Она закрыла глаза, сдавленно засмеялась.
— Они мне нужны. Обещай…
— Просто делай так. Да, так. Все, что хочешь. Все, что хочешь. Ты…
Как хорошо. А когда закончится, придет мальчик, и мы втроем сядем за кухонный стол и снова будем одной семьей.
Лили скоро кончила, что было на нее не похоже, но и потом продолжала двигаться и раскачиваться, стараясь продлить удовольствие как можно дольше.
— Макс, я люблю тебя. Ох, Макс — Она приподнялась и упала. Глаза закрыты, на лице — блаженная улыбка. Я смотрел. Я словно бы плыл в ней, как в море, и одновременно наблюдал. Наблюдал издалека, словно с луны.
⠀⠀ ⠀⠀
— От разлуки сердце худеет.
Гас Дювин поглядел на Ибрагима, как на мерзкое насекомое.
— И что сие значит?
— В Сару есть такая поговорка. То же чувствовала Лили, когда Макс уезжал. У меня был дядя, он женился на женщине, которая превратилась в бумагу. Такое нередко случается, но он этого не знал, и все чуть было не кончилось плохо.
Лили сжала мое колено под столом и, наклонившись ко мне, шепнула:
— Обожаю истории Ибрагима.
— Дядя поехал по делам в Умм-Худжул и познакомился там с одной женщиной. Они безумно полюбили друг друга, и он посватался к ней. Все было хорошо, все шло по плану. После свадьбы они вернулись в Сару, и он построил для нее дом. Но он ведь бизнесмен, он должен работать, часто бывать в отъезде. Он коммивояжер, странствует по всему Среднему Востоку, но не беда. Он сказал жене, что каждую неделю будет к ней приезжать. И вот, в первый раз он вернулся, она счастлива его видеть, но стала гораздо, гораздо легче. Когда он обнимает ее в постели, она чуть не выплывает у него из рук. «Ты должна есть!» — говорит он, но они так рады видеть друг друга, что больше к этому не возвращаются. В следующий раз, когда он приезжает домой, она в пятнадцать раз легче. Она уже может ходить по воде, но никто не восхищается, потому что она не святая, а только тощая. Мой дядя считает, что это не любовь, а шантаж: таким способом она заставляет его остаться дома. Вот он и говорит жене, что женился не на воздушном шарике и, если она пожелает улететь с земли — пожалуйста, он ее ловить не будет. Она в отчаянии говорит: «Возьми меня с собой, и я сделаю все, что хочешь». — «Ты с ума сошла? Женщины не ездят с мужчинами по делам». Но она очень упряма и говорит: «Ну тогда, если я не смогу всегда быть возле тебя, я совсем исхудаю и исчезну. Я ничего не могу поделать. Мое тело тоже любит тебя, и у него собственный ум. Я не хочу умирать, но если оно хочет, то умрет, муж мой».
Лили гладила внутреннюю сторону моего бедра. После возвращения из Нью-Йорка я узнал ее с совершенно новой стороны: голодную, тревожную, возбужденную. Мы занимались любовью чаще, чем раньше, но ее тело оставалось напряженным, как натянутый лук, и, казалось, никогда не расслаблялось. Даже когда мы кончали и лежали в спокойной тьме, я чувствовал ее нетерпение. Ей слишком скоро хотелось начать снова, и я старался не отставать от ее желания. За пределами спальни Лили была неестественно веселой и живой. За пределами спальни теперь тоже царило беспокойство: все должно было или двигаться, или меняться. У меня было чувство, что она инстинктивно знала, что я обнаружил, и хотела увести наши жизни прочь от момента истины, момента столкновения. Пока она продолжает двигаться, говорить, планировать… гибельные факты можно обходить. И все же, как она смогла узнать, что я выяснил? Я знал о пугающей интуиции женщин, но неужели она простирается так далеко? Неужели они ясновидящие?
Со своей стороны, я просто не решался поговорить с ней начистоту. Я оправдывал свое малодушие, воображая, будто хочу некоторое время понаблюдать за ней, вооружившись новым знанием. Измените свою точку зрения на близкого человека, и увидите много нового. Просветите его проницательным взглядом, как рентгеновскими лучами, и красота станет костями и кровью, изгибами, впадинами, клетками, причинами и следствиями.
— Но Бог дарует нам любовь не на краткий срок, а навсегда. — Ибрагим потянулся и дотронулся до руки Гаса. Его сварливый возлюбленный улыбнулся в ответ и кивнул. — Мой дядя был прежде всего мужчина, а потом уж бизнесмен. Он любил свою жену и не хотел, чтобы она превратилась в воздух. Что он мог сделать? Однажды, накануне его отъезда, они вместе играли. Вы знаете, как играют любовники. Он взял шариковую ручку, без стержня, прижал к шее жены и притворился, что пишет. А теперь вспомните, какая жена была худая. Дядя продолжал так развлекаться. Но знаете, что случилось? Женщина стала настолько тонкой, что, когда ручка касалась ее кожи, кровь поднималась к ее поверхности, как аквариумные рыбки за кормом. И вот появилось его имя, написанное голубой кровью под кожей его бедной худышки! Дядя пришел в ужас, а потом в восторг. Увидев это и показав ей, он написал еще много всякого, и все оставалось на ней видно очень-очень долго. Наверное, несколько часов.
— Чертов малый стал использовать жену вместо блокнота, и они зажили счастливо, — сказал Гас, испортив конец рассказа.
Ибрагим пришел в восхищение:
— Ты такой умный, Гас. Верно. Теперь он брал жену на деловые встречи и мог объяснить ее присутствие тем, что будет делать на ней записи. Если ему никто не верил, он просто показывал, как это делается. Она стала его бумагой.
Спустя мгновение Ибрагима позвали к телефону, и он встал из-за стола, предоставив остальным переглядываться, обдумывая его рассказ. Гас заговорил первым:
— Иногда я думаю, что он искренне в них верит.
— О нет. Он просто развлекает нас, — отмахнулась Лили.
— Но в них есть какой-то смысл, верно? Не просто арабские сказки, — заговорила Салливэн Бэнд. — О чем была эта? — Через несколько минут начиналась ее смена. — Я иногда разыгрываю его истории у нас в драмкружке. Как упражнения. Единственное, что я поняла из сегодняшней, — что женщины слабы и готовы на все, чтобы быть с мужчинами. Женофоб!
— Она не о слабости женщин, а о преображении. Что с нами происходит, или что мы хотим сделать для тех, кого любим.
— Верно, Макс.
— Согласен.
Салливэн Бэнд протестующе подняла руку.
— Думаю, ты ошибаешься, но се ля ви. Мне пора, теперь побуду официанткой. — Она встала и пошла к кухне, по дороге столкнувшись с Ибрагимом. Они перекинулись несколькими словами и разошлись. Подойдя к столу, он мне ухмыльнулся.
— Ты думаешь, история моего дяди — о любви, Макс?
— О чем бы она ни была, мне она понравилась. Ты не против, если я кое-что из нее использую в «Скрепке»?
— Нет, почту за честь. У всех достаточно еды? Да? Потому что мне очень жаль, но нам с Гасом и Лили надо съездить поговорить с поставщиком лосося. Идем, партнеры, поставщик нас ждет.
Они вышли втроем, оставив за столом Альберту Бэнд и меня. Ленч для служащих был в «Массе и власти» настоящим священнодейством; он начинался около одиннадцати и продолжался чаще всего до конца рабочего дня, а то и до начала следующего, когда уже открывались двери для посетителей. Я страшно любил есть с ними, слушать их истории, рассказывать свои. Ресторан был Объединенными Нациями, вестибюлем отеля, где постояльцы приходят и уходят, здороваются и прощаются. Еда была вкусной, люди, которые ее готовили и подавали, — интересными и занимательными.
— Макс, можно попросить об одолжении?
— Конечно.
— Я никогда тебе не говорила, но я правда большая поклонница твоего комикса. Ты не мог бы нарисовать мне тех двух парней, его героев? Так, наскоро, несколько штрихов. Я вставлю его в рамку и повешу у себя в квартире.
— Альберта, с огромным удовольствием. Ты хочешь, чтобы я нарисовал не на бумаге?
— Да нет, и на бумаге сойдет.
— У меня в машине хороший альбом. Сейчас принесу. Только не уходи — у меня есть одна мысль, и ты мне понадобишься.
Вернувшись, я увидел, что она причесалась и подкрасила губы.
— Хорошо, сиди где сидишь. Ты мне нужна минут на десять.
Альберта была красива, не модель, а одно удовольствие.
— Что ты делаешь?
— Потерпи. Увидишь, когда закончу. Поверни голову немного влево. Да! Вот так. Не двигайся.
Пока я рисовал, мы болтали; сначала она гадала, что я рисую, потом бросила игру в угадайку.
— Альберта, расскажи мне о Лили. Все, что придет в голову. Я люблю слушать, что о ней говорят.
Вместо того чтобы спросить, что я имею в виду, она сцепила руки на коленях и уставилась в пространство.
— Знаешь, это ведь Лили нас наняла. Мы с Салливэн работали в унылом кафетерии на Стрит. Босс повадился щипать нас за задницы, так что мы оттуда смылись. Не много заведений нанимают разом двух человек, и ты бы удивился, если бы узнал, что сестер на работу вообще никто брать не хочет — предрассудок какой-то, что ли… Как будто мы в сговоре и обворуем их начисто. Ну, короче, мы услыхали, что, может, здесь что-то выйдет, и пришли на собеседование. Первым, кого я увидела, был Мабдин, он тогда только что подстригся и был похож на большого черного джинна в бутылке. Я повернулась к сестре и говорю: «Да я им полы мыть стану, если он тут работает». Пришел Гас, но не соблаговолил с нами поговорить, Ибрагима не было, и мы ждали, пока под конец Лили не спросила, не может ли она нам помочь. Глядя, как перед ней лебезят, мы решили, что она тут хозяйка. Думаю, мы и десяти минут не проговорили, как она приняла нас на работу, а еще спустя неделю мы с Мабдином стали жить вместе… Она перевернула всю мою жизнь, и я наконец впервые за много лет счастлива, — а что еще я о ней думаю? Думаю, она надежная и по-настоящему заботливая. Но я тебе еще кое-что скажу. В тот момент, когда ты задал мне этот вопрос, мне в голову сразу пришла вот какая странная мысль. Ты ведь знаешь, как Лили любит биографии? Всегда читает о ком-то, причем о людях самого разного сорта. О композиторах, бизнесменах, Гитлере… Думаю, ей просто нравится знать, как жили другие, а? Ну вот, однажды она читала автобиографию Джона Хьюстона[27], режиссера. Я спросила, не даст ли она ее мне, когда дочитает. Когда она дала мне книжку, там было отмечено одно место. Как я ни люблю Лили, думаю, книжки она дает крайне неохотно, потому что все, что я у нее брала, были в превосходном состоянии, не важно, в мягкой обложке или твердом переплете. Все мои книжки, скажем мягко, изрядно зачитаны. Но она одолжила мне автобиографию Хьюстона, и внутри оказался отрывок, подчеркнутый оранжевым маркером, как в школьном учебнике. Я была потрясена, когда увидела. Вот и все — только одна фраза во всей толстенной книжище, но я запомнила ее, потому что никогда не видела ничего похожего ни в одной из ее книг. Там говорилось: «Пока что я прожил девять жизней и раскаиваюсь в каждой из них».
Мне понадобилось усилие, чтобы не поднять голову и рисовать как ни в чем не бывало.
— Еще раз, как ты сказала?
— «Пока что я прожил девять жизней и раскаиваюсь в каждой из них». Я хочу сказать, по-моему, это не похоже на Лили Аарон. По правде сказать, она иногда бывает резковата, немного скрытна, но в целом ей повезло. Уж всяко куда больше, чем мне. Я имею в виду, сын такой душка, полузнаменитый друг… Эй, ты мне дашь когда-нибудь посмотреть рисунок?
Я перевернул альбом и вручил ей. Наверху было написано: «Альберта и ее Банда»[29]. На рисунке она и мои персонажи кланялись, держась за руки, словно после представления.
— Макс, это потрясающе! Спасибо.
Альберта осторожно вырвала лист из альбома и поцеловала меня в щеку.
— Я точно знаю, куда его повешу. А напоследок расскажу тебе еще кое-что про Лили. За несколько месяцев до того, как она познакомилась с тобой, тут как-то вечером пара актеров устроили заваруху. Они напились и стали скандалить. Обычно с такими вещами разбирается Мабдин, но у него был выходной. Сперва Иб, потом Гас пытались их урезонить, но засранцы распоясались. Нынче наша вечеринка, мы что хотим, то и делаем, и идите все в жопу. Ситуация накалилась, и кто-то предложил вызвать полицию. Но Лили сказала: нет. Полезла в сумочку, достала такой маленький черный приборчик вроде экспонометра и подошла к ним. Ни слова не говоря, дотронулась до руки сперва одного, потом другого, и парни свалились с табуретов на пол, словно подстреленные. Ни тот ни другой не двигались, и в зале очень скоро стало по-настоящему тихо. Лили, стоя словно снайпер, убрала черную штуковину обратно в сумку. Сказала только: «Они придут в себя через несколько минут». Оказалось, у нее есть один из тех совершенно противозаконных разрядников, которые носят для защиты от уличных грабителей. Те, что выпускают пять триллионов вольт в любого, кто пытается на тебя напасть. Раз, раз — и они на полу, как дохлые. Тут требовалась храбрость! Не знаю, хватило бы у меня духу на такое. Я слышала, они могут причинить серьезный вред, на всю жизнь, если сделаешь что-то не так или дотронешься не там, где надо. Но твоя подружка не колебалась ни секунды. Ребята перешли черту, и она их уложила. З-з-з-з. Ты бы слышал этот звук. Вроде потрескивания статического электричества. Уф. Меня до сих пор передергивает.
— Что случилось с теми двумя?
— Ничего. Мы их отвезли на тележке на кухню, потом они пришли в себя и убрались. Им никто так и не сказал, что случилось. Они понятия не имели, почему вырубились.
— Где Лили взяла разрядник?
— Об этом она — ни слова. Даже когда я сказала, что тоже хочу такой, не ответила. Вот смелая, а? Подойти к незнакомому человеку и ткнуть. И еще кое-что — я смотрела на ее лицо, когда она это сделала. Макс, оно было совершенно невозмутимое. Не испуганное, не нервное — ничего подобного. Круто. На твоем месте я бы постаралась ее не злить. Ну, мне пора. Огромное спасибо за рисунок. Не терпится показать Мабдину.
Я сидел за опустевшим столом, доедая обед и заканчивая новый рисунок. Я нарисовал маленького мальчика и огромную собаку, стоящих бок о бок. Отгадайте кто? На следующем кадре сбоку летит бейсбольный мяч. Следующий кадр — мяч ударяет мальчика по голове. На следующем он падает. Рисовал я почти автоматически. Я не знал точно, что происходит, поэтому просто водил карандашом по листу. Мальчик лежит без движения. Собака сперва смотрит на него, потом, на следующем кадре, берет его в пасть и несет к какому-то дому. Это явно не дом мальчика, потому что, когда мужчина и женщина открывают дверь, они вскидывают руки и вопят. Собака пугается, роняет свою ношу и убегает. Люди поднимают мальчика — он все еще без сознания — и вносят в дом. Тут я остановился и посмотрел на часы. Я проработал почти два часа, но что-то определенно происходило — мой мозг вынашивал какую-то идею, свой кодовый справочник. Я рисовал и рисовал. Сначала Альберта и Салливэн заглядывали и спрашивали, не нужно ли мне чего, но после того, как я десяток раз сказал: «Нет, спасибо», — оставили меня в покое. Ресторан заполнила толпа — наступило время ленча, — и женщины занялись обслуживанием клиентов.
Пара внесла мальчика в спальню и положила на кровать. До сих пор в истории не было диалогов, подписей, слов. Я решил и дальше обойтись без них. Мужчина и женщина смотрят друг на друга и хитро улыбаются. Мужчина выбегает из комнаты и на следующей картинке возвращается с огромными ящиками инструментов и красок. Склонившись над лежащим в обмороке ребенком, они начинают его перекраивать. Шьют, красят, приколачивают, в воздухе летают вещи — одежда, кости, башмак. Руки и ноги, инструменты и вихри безумной работы. Женщина выбегает из комнаты и возвращается со странным, жутковатым инструментом. Держа его перед собой, она буквально ныряет в высокое облако пыли, поднявшееся над кроватью. На минуту двое выходят из него, чтобы передохнуть, но волшебным образом мелькание летающих предметов в пыли продолжается и без них. Они снова ныряют в облако пыли. Потом облако исчезает, но все, что мы видим, — это две спины и множество рук, то и дело взлетающих над постелью, превратившейся в операционный стол.
На следующем рисунке мальчик уже очнулся, но ничуть не похож на прежнего. Он явно все еще ошеломлен ударом по голове и операцией, которая полностью его изменила. Взяв зеркало, он смотрит на свое отражение и не узнает себя. На следующем все трое сидят за праздничным обедом с жареной индейкой. Перед мальчиком — полная тарелка, он улыбается. Кто-то стучится в дверь. Крупным планом — рука: тук-тук-тук! Крупный план — «родители» обмениваются тревожными взглядами. «Мама» открывает дверь. За дверью двое взрослых с грустными лицами стоят рядом с огромным псом, который принес сюда малыша. Начинается спор. Крупным планом — четыре одновременно говорящих рта. Но ясно, что новые родители лгут настоящим: вы с ума сошли? Это наш мальчик. Посмотрите на него, разве он похож на кого-то из вас? Нисколько. Ничего общего. Настоящие родители и собака уходят вместе, убитые горем. Пес оглядывается через плечо, пока они втроем уходят в грустный закат. Тем временем за обеденным столом тоже происходит что-то ужасное — тело и лицо мальчика распадаются и начинают таять.
— Кла-а-а-асс, Макс! Просто улет! — Линкольн сбросил школьную сумку на стул рядом со мной и, опираясь на мое плечо, перегнулся, чтобы лучше разглядеть рисунок. В руке он держал сэндвич, который ему, вероятно, сделали на кухне. — Элвис, посмотри.
Элвис Паккард, лучший друг Линкольна, приблизился и снизошел до того, чтобы бросить взгляд на рисунок, поглощая один из пышных ресторанных эклеров. Мне захотелось вырвать пирожное у него из рук. Я настолько не любил Элвиса, что всякий раз, как он входил в зону радаров, у меня пересыхало в горле и я едва мог поздороваться с маленьким мерзавцем. Сын киноагентов, он набрасывался на еду голодным шакалом и вообще вел себя как избалованный сопляк, которому все позволено. Еще хуже то, что ему еще только десять, а он уже способен на настоящие гнусности. И что еще хуже — Линкольн очарован им и они неразлучны.
— Привет, Линк. Элвис, как поживаешь? — Элвис жевал, пялился на меня и молчат. — Ты не разучился говорить, Эл-Визг? Ну, например, вот так: «Привет, Макс, рад вас видеть»? — Мы с Линкольном смотрели на него в ожидании ответа. Молчание. — Элвис, допустим, мы не любим друг друга. Но я тебя не люблю по веским причинам — ты груб и подл. Ты меня не любишь, потому что никого не любишь, и потому, что я, вероятно, единственный, кто так с тобой разговаривает. Поэтому давай заключим сделку: мы не любим друг друга, но будем друг с другом вежливы. Знаешь, что это означает? Мы говорим «здравствуйте», «до свидания», «пожалуйста» и «спасибо». Вот и все. Таковы правила отныне и впредь. Если ты не станешь им следовать, я имею право таскать тебя за уши, пока ты снова не научишься вежливости.
Линкольн захихикал, Элвис — нет.
— Почему вы всегда ко мне придираетесь?
— Потому что ты бросил хомяка об стену. Потому что ударил моего сына по голове фонариком. Потому что наступаешь нашей собаке на хвост всякий раз, когда думаешь, что никто не видит. И по многим другим причинам. Однако Линкольну ты нравишься, поэтому я буду тебя терпеть. Но со мной веди себя прилично, мой пончик. Я больше тебя.
Наши взгляды скрестились, но спустя мгновение маленький трус отвел глаза. Я уверен, что он планировал устроить мне какую-нибудь пакость, но пока что я победил, и победа была сладка.
— Ну, Линкольн, что случилось?
— Ничего. Что ты рисуешь? Можно я посмотрю все?
Я придвинул к себе альбом и медленно закрыл.
— Еще нет. Может быть, если что-нибудь получится. Ты же меня знаешь — не люблю, когда смотрят, пока я не закончу.
Он повернулся и перевел для своего приятеля:
— Макс чудной, когда дело касается рисунков. Не показывает, пока не решит, что готово. Ты бы видел, какие классные штуки он выкидывает!
— Мой папа говорит, что ваши рисунки не смешные.
— Скажи ему, что в устах отца Элвиса Паккарда это комплимент.
— Эй, Макс, чем займемся?
— Чем же?
— Не знаю. Элвису надо домой, и я думал, мы можем пойти пошататься. Согласен?
— Хорошо. Что ты предлагаешь?
— Где мама?
— Что-то обсуждает с Ибрагимом и Гасом.
— Как думаешь, может быть, сходить в кино? Помнишь, мы хотели посмотреть про роботов?
— Точно. Конечно. Давай.
Он бросил на Элвиса победный взгляд, говоривший: «Ну разве мой папа не молодец?», и я почувствовал себя пуленепробиваемым. Линкольн очень милый парень. Обычно его так легко порадовать. Глядя на мальчиков, я не мог себе представить, каково это — жить с Элвисом Паккардом. Если он не хныкал, то грубил. Он врал на каждом шагу, но, когда его ловили на лжи, отрицал, что когда-либо говорил что-то подобное. Я изображаю его самой что ни на есть гнусной тварью, но ведь он таким и был. Уверен, большинству родителей знаком такой Элвис П. Обычно сии Детки из Ада живут по соседству (то есть совсем близко, и могут по сто раз на дню навещать ваше чадо) и по какой-то необъяснимой причине пользуются любовью вашего собственного нормального, разумного, уравновешенного отпрыска. Вы сотни раз спрашиваете себя, что они находят в этих пролазах, в этих паршивых ничтожествах, которые всякий раз входят в ваш дом, как малолетние преступники, присматривающие притон, или снобы, в высшей степени изумленные тем, что видят.
По счастью, прикончив эклер, Элвис удалился. Он сказал Линкольну «пока!», а мне — ничего, пока я многозначительно не почесал ухо и не показал, что я с ним сделаю, если он не будет вежлив. Он едва слышно выжал из себя «пока» — впору разве что уловить с помощью прослушивающего оборудования.
— Ты его ненавидишь, а, Макс?
— Ну, есть люди, которые мне нравятся больше. Пошли в кино.
Мы оба любили ходить на четырехчасовой сеанс. Кинотеатры в это время пусты, и весь зал ваш.
Хотя Лили постоянно предупреждала нас, что мы портим себе аппетит, я купил самый большой пакет попкорна с двойным маслом, и мы уселись смотреть новейший высокотехнологичный научно-фантастический фильм про роботов, где все лучшие реплики принадлежали машинам, а люди бестолково носились по коридорам или палили друг в друга. Линкольн переживал новый этап: теперь он обожал не только монстров, но и роботов. Стены его комнаты украшали фотографии Робокопов[30] первого и второго, R2D2, робота Джокса и прочих. Он старался ходить и есть как робот, рисовал их и всякие механизмы. В детстве у меня тоже были увлечения, в том числе комиксы и автографы, так что я отлично понимал, как функционируют навязчивые идеи. Поэтому именно я обычно ходил с Линкольном на его кошмарные фильмы и тому подобное.
Выйдя из кино в теплые ранние сумерки, мы обсуждали, что лучше — сделать робота с пулеметами Гатлинга[31] или с традиционными суперклещами вместо рук.
— Линкольн, я хочу тебя кое о чем спросить. Может быть, это прозвучит странно, но ты все равно постарайся ответить.
— Ладно. О роботах?
— Нет, о тебе. Я хочу, чтобы ты рассказал мне о своих самых ранних воспоминаниях. Что ты помнишь с тех пор, как был совсем-совсем малышом. Но не придумывай. Не сочиняй ничего, ладно? Только правду.
— Не знаю… А разве память работает, когда ты такой маленький?
— Еще как. Попробуй.
— Ладно. Помню, как вылез из кроватки и вошел в комнату с телевизором. Мама смотрела телевизор и ела овсяные хлопья. Она взяла меня на колени и угостила. Она очень удивилась, что я выбрался. Было весело. Я помню овсяные хлопья.
— Здорово. А еще что-нибудь? — Мы медленно шли по улице. Он взял меня за руку и не отпускал.
— Я думаю. А что ты вдруг спросил?
— Потому что мне интересно. Думаешь, не любопытно узнать, какие у человека первые воспоминания? Вроде самого первого, что ты помнишь о мире?
— Еще бы. А твои какие?
— Как я еду в такси отца и пахнет его сигаретами. Потолок такси обит чем-то серым. Я очень хорошо помню цвет.
По-видимому, ответ его удовлетворил.
— Я помню те овсяные хлопья. Еще, как мы взяли Кобба. Помню, я очень маленький, а в дом вошел такой большой, огромный пес и испугал меня. Мама все твердила, что все в порядке, он добрый, но я не хотел к нему подходить. Но знаешь, что самое смешное, он ведь боялся меня еще больше. Ты ведь знаешь, как Кобб не любит, когда его трогают и все такое. Все оттого, что парень, у которого он жил прежде, бил его и держал в страхе. Мама говорила, когда мы его взяли, Кобб из дверей выходил, а входить не хотел. Вниз по лестнице шел, а вверх — нет… Ах да, а еще я помню папу.
— Не может быть, Линк. Ты же никогда не видел отца.
— А вот и видел! Я знаю, я видел его однажды, совсем маленьким. Помню его лицо и как он тронул меня пальцем за нос, вот так. Один раз. — Он легонько ткнул себе в нос указательным пальцем. — Правда, Макс, клянусь.
— Я верю. Просто это расходится с тем, что рассказывала твоя мама. Она говорила, что ты никогда не видел отца. И он умер, когда тебе был всего год.
Но что, если мальчик видел своего настоящего отца? Что, если мужчина, который притронулся к его носу, был Грегори Майер, а не таинственный Рик Аарон, который с течением времени становился все более и более призрачным? Похоже на правду.
— Расскажи подробней.
— Я помню, мама держит меня на руках и лицо этого большого мужчины, как воздушный шарик, нависает надо мной. А потом он дотронулся до моего носа, я же сказал. Вот и все, но я знал, что это мой папа.
— Он что-нибудь сказал тогда?
— Не знаю. Не помню. Макс, можно теперь с тобой серьезно поговорить?
Линкольн остановился и повернулся ко мне. Я тоже остановился.
— Конечно.
— Элвис показывал газету, где говорилось, что в Европе была женщина, которая за одну ночь занималась сексом с двумястами мужчинами. Такое возможно? Он говорит, да, но я думаю, это чушь.
— Где он берег такие журналы? Что, он опять принес в школу «Сенсации и разоблачения»? Где он покупает эту дрянь? Кто продает их десятилетнему мальчику?
— Он говорит, что крадет их из аптеки. Не знаю, где он берет остальное. Он всегда мне показывает всякие газеты с голыми девушками или рассказами про то, как один парень зажарил и съел всю свою семью. Нет, но серьезно, это правда? Никто ведь столько не может. Ты можешь столько заниматься сексом?
— Нет! Слушай, ты же знаешь, что такие газеты — пошлые и глупые. Мы уже об этом говорили. Большинство людей счастливы, если им удается заниматься сексом раз или два в неделю.
Я заметил, что он с непроницаемым лицом покусывает губу изнутри.
— Я никому никогда таких вопросов не задавал, Макс. Ни маме, никому. Ты первый, ну, из всех моих знакомых взрослых, с кем можно разговаривать и он не злится и не дергается и все такое.
— Твоя мама — молодец. Она бы тебе ответила.
— Угу! Она иногда на меня по-настоящему сердится, когда я спрашиваю. Ты не знаешь, потому что это не всегда бывает при тебе. А ты другой. Ты мне как друг и отец одновременно. Я знаю, у меня был папа, но ты во всем стал вместо него.
— Спасибо тебе большое, Линкольн. Мне страшно приятно слышать такие слова.
— Это правда! — негодующе сказал он. — С мамой мы жили нормально, но ты же знаешь, что мы не всегда ладим. Она все видит не так, как я. Иногда я ее не спрашиваю или не говорю, что меня беспокоит, потому что она взбесится или еще что. Ты не такой. Мы с тобой можем говорить обо всем, я же знаю, что ты на меня не накинешься и не наорешь за то, что я спросил что-нибудь о сексе или, может, глупость… Не знаю. Ох, мне просто нужно, чтоб ты меня обнял!
Он изумил меня, обхватив вокруг пояса и очень крепко обняв. Люди, идущие мимо нас по улице, смотрели и улыбались. Мужчина, его мальчик и их любовь друг к другу переполняли весь мир.
По дороге домой мы обсудили роботов, секс, Элвиса, Лили, меня. Линкольн, как обычно, засыпал меня бесконечными вопросами про «лучшее и худшее». Как звали моего лучшего друга, когда мне было десять лет? Какую самую большую автомобильную аварию я видел? Какой, по-моему, должна быть самая красивая женщина на свете? Лили целуется лучше всех, с кем я целовался? Когда он вел такой опрос — а случалось это часто, — я представлял себе, как он составляет бесконечную характеристику моей личности для своего внутреннего досье. Однажды, после особенно длинного и утомительного сеанса — Лили, улыбаясь, устроилась в углу комнаты, — я нарисовал ей картинку: спина маленького мальчика, сидящего за гигантской партой с гигантским гусиным пером в руке в окружении громоздящихся до самого потолка стопок папок и ворохов бумаг. Я назвал рисунок «Анализируя Макса Фишера».
Когда мы свернули на дорожку к дому, Линкольн как раз спрашивал меня:
— А вдруг Бог — растение?
Поставив машину на ручной тормоз, я уставился перед собой сквозь лобовое стекло.
— Растение?! С чего ты взял?
— Не знаю. Но ведь это возможно, верно?
— Думаю, да.
— Макс, помнишь, ты говорил, что если Бог такой могущественный, то может ли он создать скалу, которую даже он не сможет поднять? Вот здоровская мысль!
— Точно, но не я ее придумал.
— Нет?! А я сказал Элвису, что ты. Знаешь, что он ответил?
— Что?
— Что ты чудной. Макс, мне тебя нужно еще спросить. Я еще не говорил маме, потому что сперва я хотел, чтобы мы с тобой обсудили. Раз ты не можешь быть моим настоящим отцом, ты не хочешь стать мне побратимом?
Я был тронут, но вместе с тем испуган. Конечно, я стану его побратимом; тогда, как «родственник», я смогу сказать ему не только, что Лили ему не мать, но и что ей придется сесть в тюрьму. Что случится, когда он узнает правду? Поймет, что она с ним сделала? Я хотел быть его отцом, хотел жениться на его мнимой матери и жить счастливо с ними обоими. Но теперь все это невозможно. Я должен что-то делать; нельзя больше закрывать глаза на правду. По крайней мере, я должен посмотреть Лили в лицо и спросить: что нам делать? Что нам делать с нашей любовью и замечательной жизнью теперь, когда мы обречены, как бы ни старались? Я улыбнулся, поняв, что, если бы она сама не была всему виной, то именно к здравомыслящей, умной миссис Аарон следовало бы обратиться за помощью, распутывая такой чудовищный клубок. Извини, Лили, ты не могла бы на минутку покинуть свое бренное тело и помочь мне в беде — ведь в беде-то я оказался по твоей милости?
— Что ты думаешь?
— Насчет побратимства? По-моему, это гениально. Когда бы ты хотел это сделать?
— Сейчас! Я схожу за ножом.
— Тпру, лошадка! Нож? Ты что, псих? Булавки хватит.
— Да, но нож…
— Булавку, Линк. Я готов отдать тебе кровь, но не руку.
Он унесся в радостном возбуждении. Мы собирались пуститься в приключение, только он и я. Матери и всей остальной жизни придется подождать снаружи — приключение только наше, мы ни с кем его не делим, как он и хотел.
Я тоже. Сегодня вечером мы уколем пальцы, сожмем их и поклянемся в кровном братстве навеки. Обряд древний, как человеческая дружба. Мы запятнаем смешавшейся кровью стекло и на миг заслоним неминуемое будущее. Поскольку я не знаю, как быть дальше, еще один счастливый вечер с мальчиком — лучшее, что я могу вообразить.
Накануне в доме убирали. Деревянные полы сияли, взбитые подушки все еще лежали на кушетке в ряд, в воздухе витал сладко-тягучий запах мыла или полироли для мебели, перебивая крепкий аромат Кобба. Через пару дней вещи помнутся и снова станут привычными, нашими. Мне нравилось и то и другое — чистота и порядок, а потом кавардак и разгром, который учиняют три человека, носясь по одному и тому же пространству на полной скорости.
— Макс, как думаешь, подойдет? — Линкольн стремглав влетел в комнату, держа перед собой длинную портновскую иглу.
— Не беги! Я же тебе говорил, нельзя бегать, если у тебя в руках что-то острое. Это же опасно!
— Да, но я…
— Никаких но, Линкольн! Подумай минуту, и поймешь, как это опасно. Оступишься, упадешь на нее, и она может воткнуться тебе в глаз. Или в шею…
— Ладно. Верю.
— Нет, не веришь. Судя по твоему виду, ты считаешь меня занудой. Но погляди — и мое лицо скажет тебе, что ты полный кретин, раз бегаешь с острым предметом в руках.
— Ах, кретин? — Выронив иглу, мальчик приблизился ко мне, согнувшись, приняв борцовскую стойку. Он хотел вцепиться мне в колени и опрокинуть, но я обхватил его за бока и, оторвав от пола, перевернул — прием, от которого он всегда восторженно орал.
— Жулик! Несправедливо! Ты сильнее. Пусти!
— Да еще насколько сильнее, дурачина.
— Дурачина? Ну все, ты покойник!
Вися вверх тормашками, он обхватил меня за пояс и стал трясти изо всех сил. Потеряв равновесие, я заковылял с ним в руках через комнату. Мы оба смеялись. Он укусил меня за ногу, не сильно, но чувствительно.
— А ну давай!
— В атаку!
Я ослабил хватку, чтобы он подумал, что я вот-вот его выроню. Он стиснул меня сильнее:
— Нет!
Добравшись до кушетки, я уронил на нее Линкольна, убедившись, что падать ему будет мягко. Лежа на спине и пыхтя, он тянулся ко мне пальцами, как щупальцами. Я рухнул рядом, и он схватил меня за голову. Мы боролись на полу, на кушетке, опять на полу. Я поддался ему и дал провести нельсон, затем вывернулся и захватил его самого. Однако надо быть осторожным, потому что дети очень чувствительны, когда дело доходит до борьбы. Одни хотят всегда побеждать, другие — терпеть поражение. Тут нужна дипломатия, и, если вы поведете себя неправильно, все может закончиться большой обидой. Линкольн любил ничью. Ему нравилось, когда его поборют, поднимут в воздух, держа за ноги, чтобы он мог вопить и брыкаться, но только ненадолго. Кроме того, он хотел, чтобы вы ненадолго оказались в его власти — ему обычно достаточно было захватить вас за шею, усесться на грудь или крутануть за нос. Возиться с ним было очень приятно еще и потому, что если он проводит захват, то никогда не пытается сделать больно. Довольно закряхтеть или вскрикнуть, и он моментально отпускает и извиняется, как сумасшедший. Не то, что Элвис, с которым я по настоянию Линкольна как-то раз имел глупость схватиться. Маленький гаденыш тут же заехал мне прямо по яйцам. «Случайно», конечно.
— Попался!
Линкольн висел, крепко вцепившись сзади в мою ногу, а я топал, как слон, по гостиной, ревя, как ревел бы, в моем представлении, раненый слон. Звуковые эффекты были неотъемлемой частью нашей борьбы.
— Смерть всем Би Хиз! — Он сильно шлепнул меня по заду.
— Что такое Би Хиз?
— Ты!
— Би Хиз навеки! — Я повернулся и, наклонившись, чтобы оторвать его, с маху стукнулся головой о висячую лампу. Удар, я схватился за голову, лампа качнулась и ударила меня снова. — Черт!
— Макс, ты цел? — спросил Линкольн испуганно.
— Да, да, цел. Нет, ты видел? Она два раза меня стукнула! Несомненно, ничего глупее со мной много лет не происходило — дважды о ту же лампу! Тут нужен большой талант!
— Покажи. Макс, у тебя кровь!
Я повернулся к стенному зеркалу и увидел над бровью густую струйку крови. Красочно, но ничего страшного.
— Все в порядке. Ты не принесешь мне из ванной мокрую салфетку и пластырь?
— Ты точно не хочешь поехать в больницу или сходить в аптеку?
— Нет, ранка неопасная. Просто принеси, что я просил, ладно?
Он ушел, и я снова исследовал себя в зеркале. Вот они, опасности борьбы с десятилетним мальчишкой. Тут мне пришла в голову идея.
— Линкольн, а куда ты положил булавку? — крикнул я. — Ту, что мы хотели использовать?
— Наверное, там, на столе. — Он вернулся, держа в руках махровую салфетку, с которой капала вода, и пачку пластырей. — А что?
— А то, что вот, приятель, моя половинка для побратимства! Теперь тебе осталось только уколоть палец и дотронуться до моей головы.
— Дотронуться до твоей раны?! Фу, какая гадость, Макс!
— Эй, я жду, брат. Думаешь, я порежусь где-то еще? Сойдет и так, и крови явно хватит. Ну-ка быстро найди булавку, и сейчас сделаем. — Я взял у него салфетку и пластырь и прижал ткань ко лбу.
— Нашел.
— Хорошо. Уколи себя в палец, только осторожно. Хватит одного больного.
— А ты мне не поможешь? Я немного нервничаю.
— Линк, не хочешь, не надо.
— Нет, нет, хочу! Просто не хочется самому колоть себе палец, понимаешь?
— Ладно, иди сюда. Дай мне. Протяни руку.
— Будет больно? — Сощурившись, он смотрел, как я взял булавку.
— Нет, раз — и…
— Ой! Ты не сказал, что уколешь так быстро! Дай посмотреть. Ух ты! Гляди, кровь! Мощно!
— Погляди на мою голову! Ну и кому, по-твоему, кому хуже?
— Ты что, правда, думаешь, что мне надо дотронуться до твоей головы? Рана ведь глубокая.
— Не думаю, что ты заразный. Ну, давай. Что надо говорить? «Клянусь кровью, я женюсь на тебе»?
— Очень смешно, Макс. Ты просто гад.
— Благодарю. — Я промокнул лоб салфеткой. — Как насчет «Кровь на крови, братья по оружию»[33]?
— Так называется альбом DireStraits. Погоди, придумал! Как насчет «Би Хиз навеки»?
— Тебе не кажется, что звучит слишком похоже на «Би Джиз»?
— Нет, Би Хиз! Как я тебя назвал, когда мы боролись.
— Раз тебе нравится, пусть будет так.
Он облизнул губы и медленно протянул руку к моей голове.
— Ладно. Одновременно говорим «Би Хиз навеки». Хорошо? Я сосчитаю до трех, и, как только дотронусь, хором говорим. Ладно? Ну, раз-два-три. — Он коснулся уколотым пальцем моего окровавленного лба.
Кровь на крови.
— «Би Хиз навеки!» Эй, Макс, говори. Ну же!
⠀⠀ ⠀⠀
Лили сплавила Линкольна на выходные к Элвису. Взяла на работе отгул и приготовила нам изысканно-экзотический ужин. Надела новое платье. Потом занималась со мной любовью — бурно, восхитительно, по-новому. Когда мы закончили и лежали в темноте на спине, соприкасаясь лишь пальцами, она заплакала. Такое пару раз уже случалось с ней после секса, и я лежал тихо, поглаживая пальцем ее руку.
— Я должна сказать тебе кое-что, Макс. Что-то очень плохое, и мне очень страшно, но я знаю, что должна рассказать.
Она повернулась и скользнула ближе ко мне. Наверное, она смотрела мне в лицо, но в комнате было так темно, что я не мог ничего разобрать. Казалось, Лили прижимается ко мне то ли, чтобы собраться с силами, то ли, чтобы запечатлеть что-то в памяти на случай, если то, что она сейчас скажет, разведет нас навеки. Она застыла, не произнося ни слова. Я молчал и не шевелился. Наконец Лили надрывно и горько застонала, прошептала «Боже» и отодвинулась. Но руку мою не выпустила, потянула к себе на грудь, поцеловала, прижала к щеке и поцеловала снова.
— Я люблю тебя больше всех на свете. Так люблю, что должна рассказать тебе это, даже если… — Она прижала мою руку к губам. Поцеловала ладонь, пальцы. Сложила их в кулак и толкнула им себя в лицо. На ее горле под одним из моих пальцев сильно и пугающе часто бился пульс — Я сделала ужасную вещь. Никому, кроме тебя, я бы ни за что, никогда не сказала. А ты должен знать. Для меня это очень важно, ведь я верю, что между людьми, которые хотят провести вместе остаток жизни, не должно быть недомолвок. Даже когда речь идет о чем-то ужасном. Это какой-то запутанный клубок — я настолько люблю тебя, что теперь просто обязана рассказать тебе то, что может меня убить.
Я не повернулся к ней, чтобы скрыть спокойное, ничего не выражающее лицо, ведь если бы Лили увидела его в темноте, то поняла бы, что я уже все знаю. Вместо этого я, точно ее духовник, спокойно заговорил, обращаясь к потолку:
— И что же тебя убьет?
Она внезапно села, и на меня повеяло запахом секса и духов.
— Преступление. Я совершила одно из самых ужасных преступлений на свете. Я, Лили Аарон. Поверить не могу, что рассказываю тебе о нем. Ты должен знать все с самого начала. Может, тогда тебе легче будет понять. А может быть, и нет. Такое понять нельзя… Чего ты в детстве хотел больше всего на свете? Хотел чего-нибудь так, что просто с ума сходил?
— Думаю, стать художником. Я ужасно этого хотел.
— А я хотела ребенка. Хотела стать матерью. Мои самые ранние воспоминания — как я играю в куклы. Другие девочки всегда представляли, что куклы взрослые, а я — нет. Никогда не устраивала куклам чаепитий, не разговаривала с ними, как большая с большими. Из кукол я признавала только младенцев, пупсов. Если мне дарили взрослую куклу, даже Барби, я запихивала ее в дальний угол чулана. Я никогда не могла понять, как кому-то может хотеться Барби. Она ведь подросток? Кому захочется играть с куклой-подростком? Я хотела детей. Хотела своего ребенка.
— Почему?
— Не знаю. У меня это было в крови с самого начала. Когда я видела на улице детскую коляску, то бросалась к ней и заглядывала внутрь так, словно смотрела на Бога. Не важно, черный там малыш, желтый или белый. Ребенок, и точка. Иногда мне везло — женщина замечала мою любовь и позволяла несколько секунд подержать ребенка. Помню, как страшно мне было. Что, если я его уроню или не понравлюсь, и он заплачет, или еще что-то сделаю не так? Но когда я держала ребенка на руках, я была счастлива. На свете не было чувства чудесней… Когда мне исполнилось двенадцать, мама позволила мне подрабатывать, присматривая за детьми по соседству. Я отправилась в контору отца, распечатала на мимеографе объявление и расклеила на каждом столбе в нашем квартале. Чем ребенок меньше, тем лучше. Ты знаешь, что большинство бэбиситтеров смотрят телевизор или принимаются болтать по телефону с друзьями, как только родители уйдут? Я — никогда. Я играла с малышом, пока он не уставал до смерти, купала его, когда надо и не надо, потом укладывала и присматривала, пока он не засыпал. Сколько раз я брала с собой домашнее задание и делала уроки в спальне, сидя возле кроватки, пока ребенок спал. Я была идеальной няней: совершенно надежной и влюбленной в каждого ребенка, с которым сидела… Скучная история, да? Я тебе надоедаю, но, поверь, все это важно. Так или иначе, пора разрушить мою первую ложь. Моя фамилия не Марголин, а Винсент. И родом я из Гленсайда, штат Пенсильвания, а не из Кливленда.
— Почему же ты мне солгала?
— Потому что я уже почти десять лет как Лили Аарон из Кливленда. Я настолько превратилась в нее, что теперь с трудом вспоминаю имя Винсент. Это больше не я, я — та Лили, которую ты знаешь.
— Похоже, Лили-то я как раз и не знаю.
— Нет, знаешь! Ты знаешь меня лучше, чем кто-либо. Просто ты не знаешь этой части истории, потому что никто ее не знает. Я скрывала ее ото всех. Пожалуйста, дай мне рассказать, не перебивай. Я боюсь, что если сейчас не расскажу тебе всего, то снова начну лгать, а я не хочу. Я так долго собиралась с духом, чтобы сказать правду, и чем сильнее я тебя любила, тем труднее мне становилось. Думаю, это как рожать — когда ребенок начинает идти, то уж хочешь только одного — чтобы он вышел.
На последних словах она снова заплакала и, на сей раз, никак не могла остановиться. Я спросил, могу ли я как-то помочь, но Лили сказала: нет, только останься, дослушай, не уходи.
Я был спокоен и… заинтересован. Мне хотелось узнать подробности ее жизни, и в каких словах она скажет, что похитила своего сына. Несколько недель назад я воображал, что в то мгновение, когда она станет признаваться в тайном грехе, меня бросит в пот и дрожь. Случись это несколько недель назад, и я, возможно, схватил бы ее и затряс, заорал бы: «Я знаю! Знаю, что ты сделала!» Но не теперь.
Рыдания стихли, и Лили попыталась говорить сквозь прерывистые всхлипы и вздохи, как бывает после сильного плача — тело пытается отпрянуть от края бездны.
— Но к-к-когда я стала подростком, все изменилось. Мне б-б-больше не было дела до детей. Потеряла к ним и-интерес. Появились мальчики, так захотелось нравиться одноклассникам. Все интересы изменились. Я вошла в компанию девочек, которые считали, что если ты умрешь и попадешь в рай, то станешь предводительницей болельщиков и получишь свой собственный номер телефона… И секс. Раньше секс и дети были разными вещами: казалось, что когда-нибудь у тебя будет муж, а потом вы вдвоем как-то сделаете так, что станут появляться дети. Но в восьмом или девятом классе в нас запели гормоны, и мальчишки, которых ты когда-то ненавидела, вдруг оказались замечательными. Помнишь такое? Внезапно все оказывается завязано на сексе, и самое главное — чтобы тебя заметили. До настоящего секса еще не дошло, но все разговоры крутятся вокруг него. Лифчики, флирт, кто с кем ходит, о ком что говорят… Поначалу на меня не обращали внимания, потому что я не отличалась красотой, как Алекса Харрисон или Ким Маркус, но я была безрассудна и готова попробовать то, на что другие девочки не соглашались. Я первой в нашей компании стала целоваться по-французски, и слух об этом разлетелся быстро. Мне понравилось с самого начала. Понравилось целоваться, понравилось, что меня трогают, хотя я никогда не позволяла трогать себя там, просто потому что это неприлично. Но я флиртовала вовсю! К десятому классу несколько моих подруг регулярно занимались сексом, а я — нет. Самое смешное, что у меня была репутация легкомысленной и распущенной, а этих «дурных» девочек считали паиньками. Они могли переспать с целой футбольной командой, но никто бы не подумал, что они ведут себя недостойно. Вот я — да.
— Тебя это задевало?
— Не настолько, как можно подумать. Я знала, что это неправда. Если кто-то считал, что я шлюха, то все равно не мои друзья. Те, кто был мне дорог, знали правду; они знали, кто я… Так что я вела себя как хотела и потеряла девственность только в восемнадцать лет. В выпускном классе — по тем временам очень поздно… Сложности начались в колледже. Я училась не в Кеньоне, как говорила тебе, а в Нью-Йоркском университете. Мне всегда хотелось жить в Нью-Йорке, и в то время я мечтала стать актрисой. Не получилось. На первом курсе я познакомилась с парнем по имени Брайс, который водил компанию с самыми интересными людьми из всех, кого я встречала. Большинство — студенты, но были и писатели, и музыканты, попадались и актеры. Один из них даже снимался в фильме у Энди Уорхола[33]. Можешь себе представить, как я на них запала. Мисс Гленсайд, штат Пенсильвания, знакомится с Нижним Ист-Сайдом. Все принимали наркотики, все спали со всеми. Скоро и я стала такой же, как они. Невелика важность. А потом, если ты спала со всеми подряд, то у них считалась эмансипированной, а не шлюхой, как дома. А от дури все казалось лучше, легче, а если иногда и появлялись проблемы, то наркота их отгоняла, так что она стала моей панацеей на все случаи жизни. Малышка Лили Винсент вращается в светском обществе. Проблема в том, что никто из нас не обладал большим талантом, хотя говорить мы умели. Мы знали, как себя подать и пустить пыль в глаза, словно нам по плечу большие дела… Как раз перед летними каникулами у меня началось сильное кровотечение и ужасные спазмы. У меня очень регулярные месячные, так что я перепугалась до смерти, ведь раньше у меня никогда не было никаких проблем по этой части. К тому времени у меня стояла внутриматочная спираль, и я подумала, что дело в ней. Я обратилась в университетский госпиталь, и мне сделали кучу анализов. В конце концов мне сказали, что у меня так называемое воспаление почечных лоханок, поражены все внутренние органы — селезенка, матка, печень… Они не знали, заразилась ли я от кого-то из мужчин, с которыми спала, или причина в самой спирали. Это было ужасно, даже вспоминать не хочется. Провалялась в госпитале три недели. Когда вышла, мои трубы были в таких рубцах, что я стала бесплодной.
Последние слова Лили произнесла совсем бесстрастно. Слово в конце фразы было самым важным в ее жизни, оно в конечном счете все разрушало и перечеркивало, но она произнесла его абсолютно спокойно. Без нажима, без надрыва.
— Я плохо разбираюсь в медицинских терминах, Лили. Извини. Это значит, что ты потеряла способность иметь детей?
— Я не стерильна, нет, но врачи сказали, что с такими рубцами на фаллопиевых трубах я едва ли смогу когда-нибудь забеременеть.
Повисла тишина, густая, как кровь.
— Линкольн.
— Линкольн.
— И Рик.
— Нет никакого Рика. То, что я тебе рассказывала о Рике Аароне, по большей части относилось к тому парню, Брайсу. Он очень долго то жил со мной, то исчезал, то снова появлялся. Ты хочешь задать вопросы сейчас или мне можно продолжать? Я бы предпочла сначала рассказать тебе все. Думаю, тогда тебе все станет ясно.
— Продолжай. Но я хотел бы включить свет. Хочу видеть твое лицо.
— Нет, пожалуйста! Я не смогу, если мы будем видеть друг друга. Я боюсь твоего лица. Но ты говоришь так спокойно. Как ты можешь спокойно выслушивать такое? Это тоже меня пугает.
— Продолжай, Лили.
— Хорошо. В госпитале мне сказали, что мне еще повезло, что я выжила. Родители приехали, чтобы забрать меня домой, и мама расплакалась, как только вошла в палату и увидела меня.
— Как зовут твоих родители? Их фамилия Винсент?
— Лори и Элан. Моя мать умерла. У нее была болезнь Альцгеймера, и перед смертью она уже никого не узнавала. Отец по-прежнему работает в «фордовском» агентстве недалеко от Филадельфии. Мы с ним не общаемся. Я сказала Линкольну, что оба они умерли.
— Твой отец знает о Линкольне?
Кровь обратилась в камень. Молчание Лили, прежде жаркое, живое и ощутимое, теперь стало холодным и мертвым. Оно затягивалось. Лили только фыркнула, словно услышав шутку, не заслуживающую настоящего смеха. Превосходный ответ.
— О Линкольне знают только те, кто знает Лили Аарон.
— А Лили Винсент?
— Лили Аарон съела ее в их первой и последней совместной поездке по США. Я еще помню, как регистрировалась в каком-то мотеле в Иллинойсе и, не думая, написала в журнале «Лили В…». Потом остановилась, поставила после «В» точку, словно это инициал, второе имя, и дописала «Аарон». Стать другим человеком легко. Нужно только оставить за дверью того, кем ты был раньше, и уйти.
— Линкольн был с тобой в той поездке?
— Да.
— Вернись и продолжи с того места, когда ты заболела в колледже.
— Я вышла из госпиталя и провела лето дома, оправляясь после болезни. В тот год у мамы появились первые симптомы болезни Альцгеймера. Отец не обращал внимания ни на нее, ни на меня. Он не любит больных, и приехал тогда за мной в Нью-Йорк только потому, что мама настояла. Так что мы, две болячки, сидели на крыльце и смотрели мамин переносной телевизор… Однажды, когда мне было совсем тоскливо и уныло, возле наших дверей затормозил Брайс и сказал, что в Нью-Йорке все по мне скучают, — когда же, мол, я вернусь? Так лестно. Я была очень тронута. В конце концов Брайс оказался полным дерьмом, но он обладал настоящим опасным талантом — знал, когда и как сделать красивый жест. Например, доехать до Пенсильвании, чтобы проведать меня. Ты встречал таких людей? Они могут совершить десять ужасных поступков, но точно знают, когда сделать красивый жест, который сотрет из вашей памяти все остальное. Отвратительный, редкий дар. Но я еще вот о чем думала. Человек может сделать десять гадостей, потом одно доброе дело — и ему вновь открыты сердца людей. Но если, наоборот, — сперва десять добрых дел, потом одно дурное — тебе больше не доверяют. Если ты негодяй, они помнят хорошее. Если ты симпатяга, то помнят плохое. Каждый сам роет себе яму, верно?.. Пройдоха Брайс сел со мной и мамой на крылечке и даже на другой день отправился с отцом в салон, посмотреть новые модели. Умора. Брайсу было плевать на машины. Ему на все было начхать, кроме себя самого. Я была ему удобной и сговорчивой партнершей. Позже я узнала, что он сдавал меня одному своему приятелю потрахать за дозу наркоты. Славный дружок, верно? Но я сама виновата. В тот момент мне следовало сказать ему, чтобы уезжал, а потом перевестись в другой колледж, где-нибудь поблизости, например в Темпл, или вообще все бросить и начать другую жизнь… Но нет. Я еле вытерпела еще неделю, покидала вещи в машину и поехала обратно в Нью-Йорк к Брайсу. Перешла на последний курс. На предпоследнем курсе не было ничего хорошего, кроме занятий иностранным языком и работы в ресторане в Виллидже. Я моментально поняла, что такая работа нравится мне гораздо больше, чем актерская игра. Запахи вкусной еды, счастливые лица… Конечно, иногда попадаются и пьяные, и идиоты, но редко. Люблю видеть, как люди медленно потягивают ликер или заказывают еще чашечку эспрессо, даже если он им вреден, и они потом полночи не уснут. Как женщины выходят в туалет, а потом возвращаются снова свежие и подкрашенные, готовые просидеть еще несколько часов.
Как они входят в зал, болтая, словно девчонки-подростки на школьном балу. Люблю хохот. В ресторане столько хохочут. Когда им весело, или чтобы обратить на себя внимание, или от удивления. Люблю, когда мужчины рисуются перед женщинами, а женщины делают вид, что их не раскусили. Люди держатся за руки, и счет берется оплатить тот, от кого ты этого ни за что не ожидал. Когда они уходят, мужчины подают дамам пальто, и ты знаешь, что очень многие из них вернутся домой и займутся любовью, а потом будут разговаривать или лежать, тесно прижавшись друг к другу. А замечательное облако удовольствия от вкусной еды, новых духов и пары лишних бокалов… Обожаю рестораны.
— Говори о себе. Не надо о работе.
— Я почти закончила про колледж. О предпоследнем курсе я уже рассказала. На последнем я, правда, думала, что прихожу в себя. Мы с Брайсом расстались, когда я обнаружила, что он продавал меня приятелю. И наркотиков я стала принимать гораздо меньше. Чаще всего немного травки и чуть-чуть кокаина, если подворачивался, но больше ничего. Люди, которых я так долго считала обворожительными и интересными, вдруг зазвучали как сто раз слышанные, заезженные пластинки. Именно тогда до меня дошло, что они тратили все силы на разговоры и планы, но ничего не делали. Они так боялись неудачи, что не осмеливались рискнуть, потому что могли оскандалиться и поставить себя в неловкое положение. Но в их компании все были такие, поэтому там царило что-то вроде круговой поруки, и им нечего было бояться. А мне больше не хотелось попасть в труппу «Ла Мамма»[34] или новый фильм Пола Моррисси, поэтому их трепотня мне надоела. Я все больше времени проводила в ресторане, перенимая то, чему меня там учили. Знаешь, бывает такой замечательный момент, когда еще в юности внезапно понимаешь, на что хочешь потратить ближайшие сорок лет. Так случилось со мной: я плыла по морю и вдруг увидела землю. Понимаешь, о чем я? И тут настал сезон подождей.
— То есть?
— Это цитата из Линкольна. Как-то раз мы смотрели по телевизору документальный фильм, и диктор сказал очень низким, хорошо поставленным голосом: «И тут настал сезон дождей!» Линкольну было года четыре. Он повернулся ко мне и сказал, стараясь говорить басом: «И тут настал сезон подождей!» В детстве он часто говорил замечательные вещи. Некоторые я записывала… Так или иначе, в один прекрасный мартовский день позвонил отец и сказал, что мама умерла, и ее уже похоронили. Он и не подумал, что я захочу приехать только ради этого. «Только ради этого» — вот как он выразился, подлый пьяница. На самом деле ему не хотелось, чтобы его беспокоили, хватит хлопот с похоронами. На том кончились мои отношения с отцом. Я бы и за миллион лет ему не простила. Я сразу поехала туда и постояла у маминой могилы, прося у нее прощения за то, что бросила ее в беде. Потом вернулась в дом и сказала отцу, что он эгоистичный, злобный мерзавец и что для мамы было величайшим благом умереть от болезни, стершей из ее памяти все страдания, которые он причинил ей за тридцать лет… В результате он вышвырнул меня из дому и лишил финансовой поддержки. Мать оставила чуть-чуть денег, но я получила их только много лет спустя. Ну что ж, закончу колледж самостоятельно. Мне было страшно, но мысль, что я никогда больше его не увижу, доставляла мне огромное удовольствие. Знаешь, что я сказала ему напоследок? «Когда ты состаришься, и будешь умирать, папа, знай, что на свете нет ни одной живой души, которая тебя любит». И вышла… Я оставила старую колымагу, которую он мне подарил, на подъездной дорожке и поехала обратно в Нью-Йорк на автобусе. Я знала, что я права, и ощущала свою силу, но очень грустила по маме… Мы приехали на вокзал Порт-Оторити, автобус остановился, а со мной случился приступ невыносимой паники, знаешь, когда застываешь на месте в полной растерянности. Я час просидела на скамейке, трясясь. Единственное, что пришло мне на ум, — телефон Брайса. Я решила, что это знамение или знак посреди смятения и паники. Я, шатаясь, подошла к телефону и позвонила ему. Казалось, он ужасно рад меня слышать. Говорил, что я была совершенно права: вся старая компания — стадо неудачников и пустышек, и я первая это поняла. Какая проницательность. Я рассказала Брайсу, что произошло, и он велел ехать прямо к нему… Я до сих пор не знаю, почему он так трогательно пекся обо мне целую неделю: потому ли, что видел, как мне нужна его помощь, или просто потому, что опять собирался использовать меня для какой-нибудь паскудной каверзы. Так или иначе, он был сама доброта. Я смогла выговориться, а Брайс вел себя умно и чутко. Он водил меня в ресторан и в кино. Не притрагивался ко мне до тех пор, пока однажды ночью я сама не пришла к нему и не сказала «пожалуйста». Вел себя как рыцарь в сверкающих доспехах, и к концу недели я снова попалась на крючок. Только теперь я чувствовала такую неуверенность, боль и смятение, что прикажи мне Брайс — ласково, мягко, вежливо — выброситься из окна, я бы выбросилась. Он повторял, чтобы я не переживала и занималась чем-то, что поможет мне прийти в себя… А я ничем не занималась. Не ходила на занятия, не вернулась на работу в ресторан, не виделась ни с кем, кроме Брайса. Когда нуждалась в деньгах, нанималась на пару недель в «Кентуккского жареного цыпленка» или еще какой-нибудь фаст-фуд, где берут на работу любого с улицы, если он не похож на полного кретина… Однажды вечером мой рыцарь принес домой опиум, и мы его выкурили. Я пропала. Однажды — мне полагалось уже закончить колледж — Брайс сказал, жизнь, мол, теперь дорогая, намекал, что, учитывая наркоту, еду и прочее, я вишу у него на шее. Бред собачий — я никогда не брала у него денег, и сама платила за продукты. К тому же он давно и успешно торговал наркотиками, не посвящая меня в источник своих доходов, и карманы у него были набиты деньгами. Но все его завуалированные жалобы лишь слегка скрывали, что он задумал… Учитывая его самоотверженность и все, что он для меня сделал, не могу ли я оказать ему большую услугу? Все очень просто. На уикенд в город приезжает один его друг, но, поскольку Брайс будет чем-то занят, то не соглашусь ли я составить парню компанию и показать ему достопримечательности?.. Макс, мы посмотрели друг на друга, совершенно точно зная, о чем он меня просит, и знаешь что? Мы улыбнулись друг другу. Улыбнулись так, что обоим стало понятно: конечно, речь идет об остатках моей чести, достоинства и, возможно, рассудка, но забери их, малыш. Конечно, пусть твой гость меня трахнет.
— Почему ты не ушла?
— Потому что боялась. Боялась всего. Я не могла выйти за дверь квартиры, не проверив три-четыре раза карманы, чтобы убедиться, что ключ при мне. Ключ от двери казался мне тогда самой важной вещью в мире. Моим талисманом. Пока он был со мной, и я могла вернуться в эту темную, затхлую квартиру, я хоть сколько-то ощущала себя человеком. Могла выйти на улицу, сделать какие-то дела, может быть, пойти на работу и несколько часов жарить курятину, только бы ключ лежат в кармане, и я могла, сунув руку в карман, провести по нему пальцем и нащупать твердый контур. Мой мир сжался до размеров двухкомнатной квартиры с кухней, и даже она порой казалась мне слишком большой, не по силам. У меня не осталось ни сил, ни желания трезво обдумать свою ситуацию и принять решение. Для этого нужно по-настоящему собраться, а мне это было не по зубам. К тому же судьба выкинула финт: наступили выходные, появился тот самый приятель Брайса, и — сюрприз, сюрприз! — мы подошли друг другу так, словно дружили сто лет. Я так веселилась! Мы поужинали в ресторане, прокатились на катере вокруг Манхэттена и закончили вечер шампанским в постели, в его номере в отеле «Балтимор». Я чувствовала себя королевой, он так чудесно со мной обращался. Знаешь, я могу понять, почему некоторым женщинам нравится быть девушками по вызову. Если попадешь на кого нужно, с тобой будут обходиться хорошо и уважительно, и если ты не слишком разборчива в том, с кем заниматься сексом, то есть и худшие способы зарабатывать деньги.
— Лили, ты очень разборчива в том, с кем заниматься сексом.
— Именно. Потому-то и остался такой рубец. Думаю, я в любом случае переспала бы с тем человеком, потому что он мне очень понравился, но когда это случилось, я не знала, сплю я с ним потому, что хочу, или потому, что от меня этого ждут… Утром я ушла, пока он еще спал, и подумала: ладно, всё. Я кое-чему научилась, и все обошлось. Но нет. Куда там. В глубине души я знала: не обошлось… По счастью, когда я вернулась в квартиру Брайса, его там не было. Я никогда не совала нос в чужие дела, но в то утро меня отчего-то охватило непреодолимое желание перерыть весь дом сверху донизу. Не знаю почему. Может быть, телепатия. Или, может, я таким странным способом пыталась отомстить своему сожителю: из-за него прошлой ночью кто-то заглянул во все мои потайные места, так что мы будем квиты, если я тоже загляну в тайники Брайса. В его бритвенном приборе лежало двадцать два пакетика героина. Он торговал героином! Если бы нас замели, меня бы, самое меньшее, сочли соучастницей, а этот сукин сын ни разу не обмолвился о том, чем занимается. Героин! Я сама должна была решать, хочу ли я жить на пороховой бочке, пока он разыгрывает из себя Мистера Ловкача, а я даже ни о чем не догадывалась. И тут меня как ударило: значит, я вчера переспала с одним из его клиентов?! Скорее всего, Брайс уже однажды использовал меня таким образом. Я хорошо знала его манеру выменивать то, чего ему хотелось. Но, с другой стороны, хорошо повеселилась, почему же теперь расстраиваюсь? А я расстраивалась. Каким бы милым не показался тот парень, единственная причина, по которой мой старый друг и покровитель свел нас — предложить меня в качестве дополнительной услуги одному из своих хороших клиентов… Я ходила по квартире, шепотом повторяя «чтоб ты сдох, чтоб ты сдох, чтоб ты сдох», и принюхиваясь, словно собака, взявшая след. И, слава богу, потому что в дальнем углу чулана я нашла громадный ком стодолларовых бумажек, засунутый в туристические ботинки, которые Брайс никогда не носил. Без малейших колебаний я взяла десять штук, побросала кое-какие вещи в спортивную сумку, и ушла. Я хотела уйти из этого дома, этой жизни, города, всего… Я села в метро и доехала до одной из последних остановок в Бронксе. Всю дорогу просидела, уставясь в пол. Выйдя из метро, я почти сразу увидела стоянку с подержанными автомобилями, забитую самыми большими машинами, которые я когда-либо видела. «Олдсмобили», «Понтиаки», «Бьюики-Ривьера». Помнится, все они были золотыми, пурпурными, цвета морской волны, словно машины в парке аттракционов. Возможно, мне так только показалось, но автомобили были гигантские. Думаю, в голове у меня все перепуталось… Так или иначе, я в изумлении подошла поближе, просто чтобы рассмотреть их получше, а уже потом отправиться в путь, куда бы я ни ехала. Но тут же из маленького домика на краю площадки выскочил замечательный чернокожий в костюме из акульей кожи и желтом галстуке, словно сказочный персонаж. «Я уверен, — сказал он, — у меня есть то, что вы ищете!» Я поставила сумку на землю и сказала: «Возможно, но что у вас есть дешевле пятисот долларов? Он сложил руки и уставился в небо так, словно в ожидании манны небесной. „Леди, я отвечу на ваш вопрос так: у меня есть машины, на которых можно ездить до, во время и после третьей мировой войны“. Я рассмеялась, я готова была обнять его и купить любую машину, которую он предложит. Вместо этого я сказала, что мне сейчас хреново, как никогда, я дошла до точки. Если я сейчас куплю машину, то такую, которая увезет меня за миллион миль от Нью-Йорка и не сломается, потому что на ремонт у меня денег нет. Он поманил меня, и мы пошли в дальний конец площадки. За большими, как дирижабли, машинами примостился, словно самый мелкий поросенок в выводке, микроавтобус „Опель-Кадетт“ цвета зубной эмали. Продавец сказал, что уступит мне его за триста пятьдесят долларов, хотя машина стоит вдвое дороже. Он лично ее проверил, и, насколько можно судить, она не подведет. „Что это значит? — спросила я. — Ездить-то на ней можно?“ — и продавец ответил: „Колымага, конечно, старовата, но хоть и дребезжит, а из преисподней вывезет“. Доверять мне было больше некому, а он рассмешил меня, когда я больше всего в этом нуждалась, так что я достала деньги, и через полчаса сделка состоялась… Я проехала несколько кварталов, но затормозила у знака выезда на скоростную магистраль — она вела из города. Куда ехать? Может, на север, в Бостон? В Новый Орлеан? В Чикаго? Но если я собираюсь и дальше ехать по этой дороге, вымощенной желтым кирпичом, то надо начать с самого начала, то есть со старого Гленсайда. А потом, хотя мамы уже нет, а дома — тем более, если я действительно собираюсь навсегда покинуть эту часть страны, нужно в последний раз увидеть родные края. Наш дом, места, где я когда-то тусовалась с друзьями, школу. Итак, я наметила первую цель своей поездки — Гленсайд, Пенсильвания… Из Нью-Йорка туда можно добраться за несколько часов, даже если ехать медленно. Я не торопилась. Я не знала, зачем я туда еду. Посмотреть на Гленсайд в последний раз, вдохнуть запахи, снова обрести какую-то цель в жизни… что угодно. В машине было радио, и я всю дорогу ему подпевала. Все вроде бы хорошо. Не так уж плохо путешествовать налегке. Бросить все и поехать. По дороге я играла сама с собой в угадайку, пытаясь вспомнить, что же уложила в сумку. Не так уж много.
— Ты вторая из известных мне женщин, которая убежала от мужчины. Первая сказала, что, когда она открыла сумку, там лежало по большей части нижнее белье.
— Белье, точно! И у меня тоже. А почему девушки-беглянки берут с собой белье? Со мной-то понять несложно — я стремилась снова очиститься. Принять душ, потом надеть свежие трусики и лифчик и испытать огромный физический подъем. Звучит глупо, но после душа, в чистом белье, я всегда чувствую себя обновленной. А мне определенно нужно было обновиться после всего, что произошло за последние недели… Я въехала в Гленсайд около девяти вечера. Первым делом проехала мимо нашего дома, но свет не горел, и у подъезда не было машины. Я здорово расстроилась. Если бы только дом был освещен, как в дни моей юности! Приходишь домой зимой, после тренировки по волейболу, усталая и замерзшая, перевалив через холм возле дома Терезы Шуллер, и вот он — твой дом, освещенный, теплый, над крыльцом желтые лампы, может быть, дым идет из трубы. Мама сидит в гостиной, читает книжку, мы поцелуемся, и она пойдет на кухню, готовить обед, раз все в сборе… Но она умерла, а отец, вероятно, в масонском собрании со своими дружками или с тупой теткой, такой же тусклой и глупой, как и он. Когда я ехала в Гленсайд, то думала, что ничего не жду, — только взгляну на дом и поеду дальше, туда, где проведу остаток жизни. Но вот он, наш дом, темный, меньше, чем мне помнилось, и кусты перед фасадом подстрижены так низко, что совсем потеряли форму. При виде этих приземистых кустов я расплакалась и рванула оттуда, как в гонке за лидером… Я поехала в какой-то бар и не успела просидеть там и четверти часа, как из-под земли вырос Марк Элсен и сказал «привет». Марк был славный парень из нашей школы, есть такие, слегка занудные, но зато всегда от тебя без ума. Большинство из них по окончании школы идут в армию, но, в конце концов, снова оказываются в городке, торгуют бытовой техникой в семейном магазине. В школе я знала, что нравлюсь ему, он подходил поговорить, когда набирался храбрости. На самом деле Марк был приятный и довольно красивый малый, но скучный, как пустая картонная коробка… С другой стороны, кто я такая, чтоб так говорить? Вот она я у стойки, леди и джентльмены, мисс Лили Винсент, в двух шагах от чудес и счастья, — разочарованная неудачница, без пяти минут наркоманка, подстилка, которую подложили наркодилеру… Возможно, не было ничего лучше и ничего хуже, чем налететь в ту ночь именно на Марка. Он пришел в восторг, увидев меня, и был счастлив, что я вернулась домой, и мы повстречались. Я почувствовала себя обожаемой.
— Разве это не польстило твоему самолюбию?
— Да, примерно на час, но затем реальность вернулась, и, что бы он ни думал, я знала, кто я такая и как близко подстерегают демоны… Чтобы окончательно пасть в собственных глазах, я, не в силах остановиться, стала играть самую жалкую роль. Марк все донимал меня расспросами, как сложилась моя карьера в Большом Яблоке. Он все время называл Нью-Йорк этим жаргонным словечком, словно он и сам хиппи. И казался от этого еще более занудным. «Так что ты поделываешь в Большом Яблоке? Учишься в театральной школе, а? Еще не получила контракт в Голливуде?» Он говорил без капли цинизма. Он полагал, что я уже добилась огромного успеха и вот-вот окажусь в Лос-Анджелесе, где всем утру нос. Знаешь, что я сделала? Стала врать. Рассказывала самые дикие байки и выдумки. Будто учусь в элитном актерском классе Дастина Хоффмана[35] в Нью-Йоркском университете. Скоро выйдет фильм Энди Уорхола с моим участием, и я засветилась на «Фабрике» с Лу Ридом…[36] Даже сейчас стыдно вспоминать. Позже Марк признайся, что не знал половины имен, которые я называла, но рассказ вышел потрясный. Так выражался Марк: потрясный. Что бы я ни сказана, он говорил: «Потрясно, Лили. Просто потрясно». Пока я несла ахинею, он заказывал мне выпивку, взял сэндвич с бифштексом. И все качал головой и повторял «потрясно», словно не в силах осознать моего великолепия. Такой славный парень. Мне незачем было выдумывать. Он и так безоговорочно верил, что я замечательная. Я легко могла бы выплакаться у него на плече и рассказать, что случилось на самом деле. Он бы мне посочувствовал.
— Ты выдумывала не для него, а для себя. Тебе хотелось, чтобы жизнь была такой, как ты рассказала. Разыграла спектакль. Для него ты и правда была актрисой из фильма Уорхола, девушкой, которая утерла нос всему Нью-Йорку. Ничего страшного тут нет.
— Да, ничего страшного. Только грустно. До смерти грустно. Дошло до того, что он стал спрашивать меня, каков Уоррен Битти[37]. Я сидела с сигаретой в руке, глядя в пространство, словно серьезно обдумывая его вопрос, и ответила: «Мне он нравится, но я знаю людей, которые его не любят».
Я рассмеялся. Лили тоже захихикала, и словно бы волна облегчения затопила нас обоих в нервной темноте спальни. Я знал, что приближается, знал, что мы движемся к этому, словно к вершине длинной лестницы, но смех дал нам передышку — мы перевели дух перед последним броском.
— Смешно, правда? Мы проговорили еще часа два и слегка набрались. Не сильно, но достаточно, чтобы он еще шире открыл рот от восторга, а я расхрабрилась. Именно я предложила поехать куда-нибудь покататься. На стоянке он спросил, не хочу ли я поехать на его машине. Когда я согласилась, он показал на новенький «Камаро», модели «Зет-двадцать восемь». По-настоящему прекрасная, скоростная машина: когда Марк ее завел, она взревела, как реактивный самолет. Я запомнила марку «Зет-двадцать восемь», потому что это название звучало словно смертельное, высокотехнологичное оружие, но когда я спросила Марка, что это означает, он ответил, что не знает… Мы катались, и он рассказывал, что произошло в городе после моего отъезда: кто на ком женился, кто уехал, какие магазины закрылись — новости маленького городка. Казалось бы, если ты уехал из захолустья и отправился искать счастья в большом мире, то какое тебе дело до их мелких сплетен, но стоит их услышать, и ты уже зачарован… Под конец мы оказались в «Королеве молочной фермы», ели банановое мороженое. Марк все терзал меня расспросами о знаменитостях, которых я якобы знаю. Ох, каких только басен я не порассказала! И как он их проглатывал! Ты прав, это был спектакль, и мне он страшно нравился. Помню, Марк слушал так внимательно, что подносил ложку с мороженым ко рту и застывал, — так очаровывали его мои россказни. Его красивое лицо, доверчиво приоткрытый, как у ребенка, рот, шоколадный соус, капающий на стол. — Лили замолчала, вздохнула, откашлялась. — Я накрыла его руку своей и сказала, что хочу его трахнуть.
— Не может быть! Это уж слишком.
— Тш-ш-ш. Не перебивай. Я подумала: какого черта, я сыграю эту роль до конца и для него, и для себя. Мы снова сели в машину Марка, и я велела ему ехать на стоянку у здания школы. По городу ходили слухи и шутки о тех, кто занимался там любовью, но все знали, что в них нет ни слова правды, слишком опасно: патрульные полицейские машины раз по пять за ночь объезжают окрестности. Никакого твердого графика у них не было, так что никто не знал, когда они появятся в следующий раз. Марк понял, к чему я клоню, и испугался. Ему не хотелось ехать, но я сказала — или там, или нигде, сделка отменяется. Если бы он сказал «нет», если бы он боялся копов больше, чем хотел меня, по моему самолюбию был бы нанесен последний удар. Он, конечно, долго колебался, но потом развернул машину и поехал назад. Но для того-то я это все и затеяла! Я хотела, чтобы секс был сопряжен с опасностью, с риском. Кто вспомнит всего лишь очередное траханье в конце темной проселочной дороги? Я хотела, чтобы этот раз остался у него в памяти навсегда. Чтобы Марк, даже в старости, сидя на крылечке и грея на солнышке ревматизм, хмыкал и крутил головой, вспоминая обо мне. Много ли у нас в жизни такого?
— Я кое-что заметил. Ты все время повторяешь слово «трахаться». А это не твой стиль. К тому же произносишь, орудуя им, как дубиной. «Кто вспомнит всего лишь очередное траханье…» К чему эта нарочитая грубость?
— Потому что так оно и было — мы трахались. Трахнись — сильно, быстро, дойди до конца и слезай. Мужчины любят трахаться. Трахаться и кончать. Именно так я хотела поступить с Марком — трахнуть его так, как ему еще никогда не доводилось, а потом исчезнуть в клубах дыма. Мечта осуществилась, а спустя миг исчезла, с нее даже позолота облететь не успела. Пусть он запомнит меня навсегда. Запомнит единственную ночь на заднем сиденье своей новой машины, когда ему, наконец, удалось трахнуть Лили Винсент, и она оказалась настоящим фейерверком.
— И ты показана ему фейерверк?
— Еще какой! Едва мы приехали на место, я оседлала его и разделась как можно сексуальнее. Когда он тянулся, чтобы дотронуться до меня, я не позволяла, потому что хотела, чтоб он раскалился, как кукуруза в горячем масле. Знаешь, как она шипит и скачет по сковороде перед тем, как взорвется и станет попкорном. Я хотела, чтобы Марк извивался на сиденье и сходил с ума от желания. Я хотела, чтобы кто-то меня хотел! И он захотел.
— Ты была великолепна?
— Да.
— Ты завелась?
— Немного, ближе к концу. Но нет, не особенно. Слишком все походило на гимнастику. Я слишком старалась, чтобы он возбудился и думал, что сводит меня с ума.
— Я ревную.
Я услышал, как Лили повернулась. Она вдруг заговорила высоким и взволнованным голосом:
— Правда? Почему? Это было так давно, к тому же я все время притворялась.
— Потому что ревность — та же алчность. Я хочу иметь все и никогда ни с кем не делиться. Иногда, когда я думаю о тебе, я ревную тебя к твоим бывшим любовникам, к тому, что они с тобой делали.
Я бы хотел вернуться в прошлое и отнять у них все поцелуи и траханья, забрать все себе.
— Как здорово, Макс. Я никогда так на это не смотрела.
— А я смотрю. Продолжай, фейерверк.
— Ну, мы сделали это пару раз, и, думаю, я была на высоте. Ты спрашивал, хорошо ли мне было, и я сказала — немного, но это неправда. Было очень хорошо, потому что я полностью отдалась происходящему. Я лизана Марка, целована его, обнимала и стонала. Поначалу я думала: «Как еще его завести, отчего еще он готов будет завыть на луну?» Но такие вещи захватывают, даже если ты всего лишь разыгрываешь спектакль. Мне понравилось, и мне действительно стало хорошо… Совершенно выбившись из сил, мы оделись и сидели молча, не говоря ни слова. Я медленно сосчитана до ста и сказала, что хочу, чтобы он теперь ушел и оставил меня здесь. Я одна пойду пешком по городу к своей машине. Марк был ошеломлен. Уйти? Как я могла такое сказать после того, что между нами произошло? Я стала терять терпение, мне хотелось выйти из машины и снова остаться одной. Марк говорил, что любит меня, и потом, разве я могла бы так чудесно заниматься любовью, если бы ничего к нему не испытывала? Я не ответила, но начата злиться, хотя сама заварила кашу. Марк в отчаянии спрашивал, может, дело во времени? Все произошло так быстро и спонтанно, может, мне просто нужно время, чтобы разобраться в себе? Хорошо, что он подкинул мне повод уйти, я была не в настроении и не в форме, сочинить какой-нибудь предлог мне бы не удалось. Да, ты прав, Марк, я в растерянности, я хочу побыть одна и подумать. Он успокоился. Я все спрашиваю себя, что бы случилось, если бы он тогда сказал «нет». Просто проявил силу и категорически настоял на том, чтобы я осталась с ним до утра. Но душка Марк Элсен этого не сделал. Он вышел из машины и торопливо обежал ее, чтобы открыть мне дверцу. Мы поцеловались на прощание. Он притянул меня к себе и посреди большой пустой автостоянки прошептал: «Что происходит. Лили?» Вопрос в яблочко, ведь я понятия не имела, что и приехала в надежде найти дорогу домой. А может быть, я все-таки знала, что происходит: я распадалась на части со скоростью света. Я оттолкнула его и побежала прочь. Марк окликнул меня, но, когда я не остановилась, проорал: «Если я тебе нужен, я буду завтра в магазине!» Да, он был мне нужен. Мне нужны были все люди на свете — чтобы они держали такую огромную сетку, в которую ловят людей, когда они во время пожара прыгают из горящих зданий. Но было уже слишком поздно.
— Почему? Почему слишком поздно?
— Потому что к тому времени я зашла так далеко, что прыгала со всех углов крыши разом, а не только с одного. Чтобы меня поймать, никаких сеток не хватило бы… После пробежки мне полегчало. Мне даже на полсекунды подумалось, не пойти ли домой и не попроситься ли у папы переночевать. Вот смех-то! Домой, в милый темный дом… Я чувствовала, как теплая сперма Марка сбегает по внутренней стороне бедра. Подумала о детях. О всех малютках-Марках, которых никогда не будет. Из меня не выйдет на свет ни один ребенок. Болезнь и рубцы положили этому конец. Еще одна возможность упущена, сколько еще осталось? Я так давно не думала о детях. Я приехала в город, где провела детство, но теперь бежала от него, от своей жизни, бежала из жизни, зная, что бежать некуда. Мне было так больно… Я мчалась и мчалась. От школы до бара около трех миль, но я и не заметила, как их пробежала. Задыхаясь, прыгнула в машину и завела мотор. Она дернулась назад и стукнулась об ограждение, потому что я забыла поставить на нейтральную передачу, когда выключала. Толчок меня испугал, и я немного опомнилась. Стала тереть руками лицо, пока не почувствовала, что у меня горят щеки. Потом снова завела машину и медленно выехала со стоянки… Когда я уезжала, еще не рассвело, но уже пели птицы. Проезжая мимо знакомых мест, я заплакана. Я прощалась с ними. Прощай, библиотека, Бивер-колледж, дом Мэрилин Зодда. Иные из них сыграли в моей жизни важную роль, другие — лишь эпизод. И все они вот-вот исчезнут навсегда. Я знала, что никогда не вернусь, значит, все, конец. Пока. «Говард Джонсон». Я на самом деле опустила стекло и помахала рукой дурацкому ресторану! Пока, жареные мидии и сигареты после школы с Мэрилин и Линдой Джонс в нашей любимой кабинке. Худышка Джонс. Прощай, прощай, прощай. Бум — конец гленсайдовским денькам. Я вырулила на шоссе и поехала прочь… А через час машина заглохла. Из-под капота повалил дым, и — пуф! — она остановилась. Совершенно спокойно я откатила ее к обочине и выключила зажигание. Утро стояло прекрасное. Я вылезла и стояла рядом с машиной, глядя, как солнце поднимается над подернутыми голубой дымкой полями. Движения на шоссе почти не было, но не беда, мне пока не хотелось голосовать. Я предположила, что «опелю» крышка, а значит, мне придется снова пускаться в путь каким-то иным способом. Я чувствовала полную опустошенность… Рядом затормозил грузовик, и водитель подвез меня до следующего городка. Я уговорила механика с заправочной станции съездить взглянуть на мою машину. Удивительно — оказалось, всего лишь лопнул ремень вентилятора, ремонта на девять долларов. К тому же запасной ремень у механика был с собой в фургончике. Мне бы следовало прийти в восторг, но я просто тупо молчала, даже не находя слов. Наверно, он подумал, что я зомби. Зомби, который внезапно проголодался. Пока механик трудился над машиной, я спросила, есть ли в городке место, где можно хорошо позавтракать. Он посоветовал «Гарамонд-гриль».
— Гарамонд? Гарамонд, Пенсильвания? — Вот оно: оттуда похитили Брендана Уэйда Майера.
— Ты знаешь этот городок?
— Нет, но знаю, что ты там сделала.
— Что ты имеешь в виду?
— Гарамонд. Анвен и Грегори Майеров и их сына Брендана, которому сейчас примерно девять с половиной. В последний раз его видели в коляске у входа в магазин в Гарамондском торговом центре. Я знаю, что ты сделала, Лили. Я знаю, что ты его похитила.
Я включил лампу возле кровати и снова лег. Закрыв глаза, я рассказал Лили, как обыскал дом после ее странной и подозрительной вспышки, когда Линкольн попал в больницу. Как нашел у нее вырезки из газет с заметками о Майерах и нанял детектива для расследования. Потом о своей поездке на Восток, о встрече с несчастной парой, о выстреле на скоростной трассе в Нью-Джерси.
Теперь заговорил я. Мне не было дела до траханья на заднем сиденье, Мэрилин Зодда или нервных срывов в двадцать один год. Это Лили они казались вехами, звездами, составляющими созвездие ее жизни. Рассказывая о прошлом, она расставляла их по местам, упорядочивая былой хаос так, чтобы они наполнились смыслом для нас обоих.
Но мне было плевать, ведь теперь я знал то, чего не знала она. В конечном счете, все сводилось к одному непреложному факту: она действительно похитила своего сына. Разорвала ткань здравого рассудка и потянулась глубоко в прикрываемую ею тьму, чтобы совершить поступок, который, как она думала, спасет ее от полного падения во мрак. Какие же злодеяния мы совершаем, чтобы спасти себя.
По сравнению с этим фактом все остальное меркло и тускнело, даже рассказ Лили о ее прошлом.
Позже, исподволь, из случайных рассказов, полуночных признаний и полдневных бесед я узнал остальное. Лили бежала с младенцем через всю Пенсильванию, часто держа его на коленях, и гудение мотора, и подпрыгивание машины по дороге пели ребенку автомобильную колыбельную, под которую он тихо засыпал или счастливо гукал. Ему нравилось размахивать руками или брать мизинец Лили в рот и шумно сосать. Он (Лили не сразу научилась думать о младенце, как о мальчике) приходил в восторг от музыки и часто неистово раскачивался, когда по радио передавали рок-н-ролл.
Спустя неделю Лили «окрестила» его Линкольном. Чтобы убить время в дороге, она часами перебирала мужские имена. Дважды, когда погода портилась, она останавливалась в дешевых мотелях и проводила счастливые вечера, просматривая местные телефонные книги и газеты в поисках имен, «потом произнося самые интересные вслух, себе и ребенку, сидевшему рядом на кровати. Но „Линкольн Винсент“ звучало так себе. Если ей нужно было теперь сменить фамилию, она решила подобрать такую, которая сочеталась бы с „Линкольн“. „Аарон“ пришло ей в голову где-то в районе Пеппер-Пайка, штат Огайо.
Поначалу она ехала на восток с максимально допустимой скоростью. Однако стоило ей пересечь границу штата и попасть в Огайо, как она принялась колесить по проселочным дорогам; каждое утро она сосредоточенно изучала карту, а затем направлялась к городкам, имена которых ее заинтересовали: Минго-Джанкшн, Типп-Сити, Вайоминг.
Купив машину, Лили отправилась в путешествие с шестью сотнями или чуть больше долларов в кармане. Она старалась расходовать их экономно, но нужен был бензин, еда, а Линкольну требовалось так много всего, что деньги вышли через три недели. Лили остановилась в Гамбиере, штат Огайо, и нанялась на работу в магазинчик, торговавший оккультной литературой, благовониями, бусами и тому подобным — он обслуживал студентов колледжа Кеньон. Хиппи, хозяину магазина, она сказала, что она с Востока, сбежала от мужа-наркомана, который ее бил. Босс произнес одно слово: «Урод» — и разрешил ей брать ребенка с собой на работу. Лили сняла крошечную квартирку возле студенческого городка и в свободное от работы время училась ухаживать за ребенком.
С самого начала люди были с ней добры и услужливы. Лили не знача почему — потому ли, что теперь ей везло, или потому, что они видели, как она счастлива своим сияющим, воркующим сынишкой. Радость быстро распахивает перед вами сердца. Лили знала, что совершила чудовищный поступок, но никогда еще не была так счастлива. В ее жизни произошло два, казалось бы, несовместимых события, которые удивительным образом слились в одно: она одновременно стала и матерью, и преступницей.
Линкольн и Лили Аарон прожили в Гамбиере почти два года. Маленький университетский городок идеально им подходил. Деревенский, но не скучный, либеральный и достаточно пестрый, чтобы при виде хорошенькой молодой матери-одиночки и ее карапуза никто не вскидывал бровей. Конечно, Лили тщательно следила за тем, что говорит. Только под нажимом и с величайшей неохотой рассказывала она историю об оставшемся в Нью-Йорке муже Рике, который вынудил их бежать.
Когда через год книжный магазин прогорел. Лили нашла работу в городе, в ресторане, специализирующемся на мясных блюдах, в качестве старшей официантки и менеджера дневной смены. А значит, Линкольна пришлось отдать в ясли, но ясли в Гамбиере были чудесным, светлым и радостным местом, а их персонал переполняла унаследованная от шестидесятых и смотревшаяся почти анахронизмом увлеченность маленькими детьми и их воспитанием. В то же время Лили смогла научиться делу, которое по-настоящему полюбила. У нее появились друзья, а потом возник недолгий роман со студентом из Вьетнама, приехавшим учиться по программе обмена. Он был нежен, умен и оказался прекрасным любовником. Когда он предложил ей съездить в Нью-Йорк, развестись с Риком Аароном и, вернувшись, выйти за него, Лили уехала из Огайо.
Жарким тихим августовским днем, в субботу, когда все жители городка или отдыхали за городом, или прятались по домам от солнца, она со своим похищенным ребенком села в нагруженный «опель» (прошедший ремонт перед дорогой) и уехала. Линкольну она сказала, что они едут наудачу, куда-то в другие, новые, места, и если им там понравится, они останутся. Он не возражал: главное, что мама рядом. Оттого ли, что он не знал отца, или по природной неуверенности, но Линкольн не любил надолго расставаться с Лили. Когда он ходил в ясли, проблем не возникало, потому что ему нравились воспитатели, а он явно нравился им. Но мать, бесспорно, была для него центром вселенной. Не важно, нравилось ли ему жить здесь: раз мама сказала, что пора ехать и там, куда они едут, будет весело, мальчик первым прыгнул в машину. Пока мама рядом и он знает, что она всегда будет рядом, только руку протянуть, — все в порядке.
Они поехали на север из-за одного человека из Милуоки — Лили обратилась к нему, узнав, что он может изготовить фальшивые документы и паспорта для нее и ребенка. Лили прожила два года вдали от больших городов, и тамошний грохот и гам ошеломили и безумно раздражали. Как только поддельные бумаги были готовы, они с Линкольном двинулись дальше на север и, наконец, приехали в Эпплтон, штат Висконсин. Там находился университет Лоуренс, и хотя город оказался гораздо больше Гамбиера, Лили он понравился, и они остались.
Портленд, штат Орегон, стал последней остановкой перед тем, как семейство Аарон прибыло в Лос-Анджелес. Почти сразу по приезде Лили увидела в «Лос-Анджелес уикли» объявление о работе в ресторане. Поместил его Ибрагим Сафид.
— Почему ты не сказал мне, что знаешь?
— Лили, а как бы ты поступила на моем месте?
— Давно сбежала бы. Но это потому, что я уже десять лет убегаю. Малейший сигнал на экране — и меня нет. — Нагая, она сидела в позе лотоса лицом ко мне. — Ты кому-нибудь сказал?
— Никому. Посмотри на меня! Поверь: я никому не говорил.
— Хорошо. Что ж, я вынуждена тебе верить. А теперь что, Макс? Поверить не могу: ты знаешь. Знаешь все. Как ты поступишь?
Я положил ей руку на горло и мягко толкнул, опрокидывая на постель. Приподнялся, лег сверху и, раздвинув ей коленом ноги, очень бережно скользнул во влагалище. Глаза у Лили широко раскрылись, но она не произнесла ни слова. Я толкал, пока не вошел так глубоко, как только мог, затем завел ей руки за голову и накрыл своими. Некоторое время мы молча лежали так. Этот миг и тайна, объединившая нас, выходили за пределы секса, и все же я был упорен и резок. Губы Лили были возле моего уха, когда она заговорила почти шепотом:
— Я люблю тебя. Не важно, что ты сделаешь с нами или со мной. Знай, что я люблю тебя так, как никогда никою не любила,
— Я знаю.
— Это ужасно. Вот все, чего я хотела от жизни: ты здесь. Линкольн спит в своей комнате. Я просто молилась, но перестала, потому что не знала о чем. Молиться, чтобы ты не сказал, что все знаешь, молиться, чтобы ты не разлюбил меня. Все перепуталось. И какое право я имею молиться? К какому богу мне обращаться за помощью? Люди говорят, что хотят справедливости, но это неправда. Мы хотим, чтобы повезло нам, и никому другому. Даже сейчас какая-то часть меня твердит, что я не заслужила наказания, потому что я не сделала ничего дурного. Я делаю другим добро. Разве это не сумасшествие? Не безумие? Ох, Макс, что же ты собираешься делать? Ты знаешь?
— Да. Я собираюсь жениться на тебе и постараюсь быть Линкольну хорошим отцом.
— О господи. О господи.
Она странно задышала, словно задыхаясь. Наши лица разделяло всего несколько дюймов, и мы неотрывно смотрели в глаза друг другу. Ни она, ни я не улыбались, мы не испытывали радости. На что бы ни надеялась Лили, думаю, она не ожидала такого. Сохранить в тайне ее непростительный грех означало отказаться почти от всего, во что я верил.
— Ты готов так поступить? Сделать это для меня?
— Да, Лили. Мне нетрудно было принять решение.
Она обвила меня руками и, раскачиваясь вместе со мной из стороны в сторону, снова стала повторять:
— О господи. О господи.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Дай нам накрыть, о безмолвный, саваном тонкого льна
Застывший, мертвый профиль нашего несовершенства.
⠀⠀ ⠀⠀
Мы с Мэри наблюдали, как троица пересекает лужайку, направляясь к дому.
— Сколько сейчас Линкольну?
— Через несколько недель будет семнадцать.
— Боже праведный, и только? Он выглядит столетним стариком.
— Знаю.
— Так всегда бывает от здоровой и чистой жизни, а, Макс?
Будь на ее месте кто-нибудь другой, я бы огрызнулся, но у Мэри и без меня в жизни хватало горя. Два месяца назад умер ее муж, и, какой бы стойкой она ни казалась, стержень в ней таял; Мэри постепенно погружалась в полнейшую безысходность.
— Что написано у него на футболке?! Действительно то, что мне мерещится?
— «В жопу танцы, давай трахаться!» Одна из его любимых.
— Господи, Макс, и ты разрешаешь ему выходить из дома в таком виде?
— Нет. Сегодня утром, выходя из дома, он был одет иначе. Вероятно, сунул футболку в сумку и переоделся в школе. Раньше мы ссорились из-за таких вещей, но он поумнел и теперь поступает по-другому. Отвлекающие маневры; искусство достичь цели. Никогда, никогда не спорь, а если тебе не хочется делать то, что от тебя требуют, — придумай окольный путь, который позволит тебе достичь желаемого. Наш сын — искусный пролаза.
— А в кожаной куртке — Элвис Паккард?
— Точно. Девица — Белёк.
— Это не прозвище, это дикость какая-то! До чего противная длинноносая пигалица. Что у нее на футболке?
— NineInchNails[39]. Это название рок-группы, на случай, если у тебя нет их альбома.
— А я думала, реклама маникюрши.
Дверь отворилась, и троица с топотом ввалилась в дом. Все трое в черных армейских ботинках на шнуровке, доходящих до середины голени. Дополняли обмундирование драные джинсы и футболки. Хотя на улице холодало, один Элвис был в куртке. Утыканной огромными английскими булавками, цепями и значками с надписями типа «Тебя от меня воротит».
Они проследовали через комнату, стараясь не встречаться со мной взглядом, и вышли бы без единого слова, если бы я не заговорил:
— Линкольн! Здесь Мэри. Ты что, даже поздороваться не можешь?
— Привет, Мэри, — монотонно произнес он, потом скорчил мне гримасу, словно говоря: «Ну, ты доволен?». Шайка, как один, ухмыльнулась и двинулась дальше. Спустя несколько секунд в глубине дома хлопнула дверь.
— Просто банда преступников! Как ты живешь? Они что, каждый день здесь?
— Почти что. Проскальзывают в его комнату, запирают дверь и включают Carcass[40]. Ты когда-нибудь слышала о Carcass?
— Тоже рок-группа, как я понимаю?
— Да. Хочешь услышать названия их песен? — Я достал бумажник и вытащил маленький блокнотик, в котором записываю все, что мне может потом пригодиться для «Скрепки». — Вот. «Crepitating Bowel Erosion». «Reek of Putrefaction»[41]…
— Прелестно. Ну, на «Проснись, малышка Сьюзи» они не похожи, но ведь у ребят всегда есть собственная музыка? И с нами так было. То, от чего одно поколение тащится, следующее считает глупым.
— Мэри, ради Христа, «Смрад разложения»?
— Ты в чем-то прав. Чем еще, по-твоему, они там занимаются? Чья она подружка?
— Линкольн сказал мне, что они оба с ней спят, но «никого из нас траханье особо не интересует, понимаешь? Так что мы делаем это просто между делом, понимаешь?»
— Ого, он так сказал? Времена изменились, а, Макс? Да мы полжизни потратили на мысли о сексе. Думаешь, он сказал правду, или просто пытался тебя ошарашить?
— Он и не собирался ошарашивать. Ни меня, ни кого другого. Он хочет лежать на кровати и слушать Carcass.
— И принимать наркотики.
Мы посмотрели друг на друга. Я втянул щеки.
— Что ты узнала, Мэри?
— Имена и адреса. Как ты и ожидал.
— И что?
— Он принимает уйму наркотиков. Покупает их обычно девчонка, она дружит с одним парнем из банды с востока Лос-Анджелеса, который ими торгует. Кстати, ее человеческое имя — Рут Бердетт. Кличку она получила за то, что была подружкой парня из другой банды, по кличке Малёк. Раз спала с Мальком, должна зваться Бельком.
То, что у Белька есть настоящее имя и биография, удивило меня едва ли не больше, чем то, что мой сын принимает наркотики.
— Как только мы с Лили поженились, мы стали убеждать Линкольна даже не пробовать наркотики. Он всегда их так боялся. Помню, пару раз ему даже снились кошмары, что плохие парни гоняются за ним с огромными иглами от шприцев. Что он принимает?
— Когда у них есть деньги — кокаин, когда нет — крэк.
— Лили с ума сойдет. У нее и в мыслях нет ничего подобного. Она думает, у него просто полоса бунтарства.
— Тебе придется ей сказать. Ничего от нее не скрывай, и попытайтесь вместе что-то сделать. Иначе парнишка умрет. Просто-напросто умрет, и все. Обратитесь за консультацией, может быть, запишите его в программу по лечению наркозависимости.
— Ты прямо брошюра по здравоохранению. Поверь, все не так просто. Он ненавидит нас, Мэри. Ты не понимаешь. Что бы мы ни сделали, ни сказали, ни подумали — все вызывает у него отвращение.
Мы — враги. Мы, с нашими чистыми простынями, оплаченными счетами, кабельным телевидением… В его глазах мы ничтожества. Все, что мы ему даем, он считает своим по праву, но все, что мы говорим, он игнорирует.
— Тогда он неблагодарная маленькая дрянь. Он еще несовершеннолетний. Засуньте его к черту в исправительное заведение, а если ему там не понравится, тем хуже для него. — Мэри закурила сигарету и щелчком отправила спичку в камин. — Что, черт возьми, стряслось с мальчишкой? Он же был чудесным ребенком. Забавным, обаятельным… Помнишь, как Фрэнк его любил? Вы, ребята, все делали правильно. Любили его, в меру приучали к дисциплине. Читали ему вслух, возили по стране и показывали всякие красоты… Что случилось?
— Он вырос. Если Лили и признаёт, что что-то не так, то думает, что все из-за Грир.
— Исключено! Не верю. С чего бы младшей сестре превратить его в чудовище из Черной лагуны? Зная вас обоих, думаю, вы из кожи вон лезли, чтобы каждый ребенок получил свою долю любви. К тому же Грир его обожает. Он к ней тоже привязан, верно?
— Думаю, да. Он с ней мил и нежен. Они ведут долгие беседы, иногда он даже помогает ей делать уроки. Он казался счастливым, когда Лили забеременела. И ты права — мы потратили немало времени, стараясь, чтобы каждый получил свою долю внимания, а поначалу это было нелегко, Грир ведь была сущим наказанием. Да ты помнишь.
— Еще бы! Если бы ты спросил меня тогда, кто из них вырастет вот такой тварью, я бы сказала, Грир. Она была просто занозой в заднице.
— Да, но посмотри на нее теперь. Дом словно поделен между Нами и Ими. Пришельцами и землянами. Лили, Грир и я по одну сторону, и… — Я ткнул большим пальцем в сторону комнаты Линкольна, — Три Всадника Апокалипсиса — по другую.
— Как ты думаешь, чем они там занимаются? То есть, когда не трахаются и не слушают «Тушку».
— «Трупак». Слушают музыку и смотрят фильмы ужасов. С экрана то и дело слышны вопли и крики.
— Да, но что еще? Ты что, ни разу не заглянул в замочную скважину или… ну, ты понимаешь?
— Я зашел туда как-то раз, когда Линкольн забыл запереть дверь — еще одна деталь. Линкольн врезал в дверь замок — впору города запирать. Единственная, кого он пускает к себе, — это Грир.
— И что ты увидел?
— В том-то и странность: полный порядок. Никаких плакатов на стенах, кровать застелена без единой морщинки, ковры подметены… Мне вспомнились казармы морских пехотинцев. Слишком чисто. Жутко чисто.
— Непонятно как-то…
Я уже собирался ответить, когда увидел, что перед домом остановился школьный автобус Грир, Она вышла, тут же бросила портфель, согнулась и обеими руками похлопала себе по попке, издеваясь над кем-то в автобусе. Затем покрутила попкой, подняла портфель и зашагала к дому, ни разу не обернувшись, чтобы посмотреть, возымело ли представление желаемый эффект.
На Грир были красные джинсы, белая спортивная рубашка с короткими рукавами и черные кроссовки. Зачесанные назад волосы завязаны в два хвостика. Лицо больше походило на мое, чем на Лилино, но в нем чувствовалась всепримиряющая легкость, аромат юмора и озорства, унаследованный только от матери.
Грир исполнилось пять лет. Наш чудо-ребенок. Ребенок, родившийся, когда мы потеряли всякую надежду, что Лили забеременеет. С самого появления на свет Грир сопутствовали беды. Она родилась недоношенной и, казалось, злилась на то, что ее произвели на свет согласно нашему расписанию, а не ее собственному. Ей требовались переливания крови, экспериментальные лекарства. Десять дней, пока мы томились в бессильном страхе, врачи думали, что одна из ее почек не функционирует и ту, возможно, придется удалить. Первые недели жизни дочки мы почти ни о чем больше не говорили и не думали. Однажды вечером мне пришлось сказать Линкольну, что, быть может, его сестренка не выживет. Возможно, тогда-то с ним это и началось. Он несколько раз спросил, умрет ли Грир. Спокойно, как мог, я трижды, разными словами, ответил, что не знаю.
— Ну, так сделай что-нибудь! Ты же не дашь ей умереть, верно?
— Мы делаем все, что можем. Ей стараются помочь лучшие врачи больницы.
— Ну и что? Почему ты не найдешь лучших врачей мира, Макс? — Линкольн заплакал, но когда я потянулся обнять его, он меня оттолкнул. — А если такое случится со мной? Что, если я заболею? Вы что, дадите мне умереть?
— Я никому не дам умереть. Мы делаем все, что можем. — Я устал и боялся, но это не оправдывает того, что я сказал затем: — Думаю, было бы лучше, если бы ты сейчас думал не о себе, а о Грир. Не похоже, что тебе предстоит умереть в ближайшем будущем.
Он был всего лишь маленьким мальчиком. Жизнь сгребла его за шкирку и ткнула носом в самую жестокую истину. Линкольн не понимал. Он не знал, как с этим справиться. А кто знает? Ему нужно было только утешение, заверение, что мы всегда будем любить его и заботиться о нем, но я по глупости принял это за эгоизм и припечатал злым словом.
С другой стороны, есть предел нашим возможностям, и существуют конечные, неразрешимые загадки. Я могу с чистой совестью сказать, что все годы, что мы прожили вместе, я был одержим Линкольном. Мы и должны быть одержимы детьми, но тут есть решающее различие. Знать, что они — продукт нашей любви, объединенных генов и окружения, которое мы создаем за счет своих средств, надежд и усилий — одно. А знать, что они в буквальном смысле мы, просто в другой шкуре, означает постичь разницу между совпадением и судьбой. Как бы плохо ни было Грир, мы могли только дать ей все, что у нас есть, и молить Бога об остальном.
⠀⠀ ⠀⠀
Мои родители стали каждое лето приезжать к нам на месяц погостить. Сол тоже присоединялся к нам, когда мог. В основном мы предавались воспоминаниям, и я выкачивал из всех троих забытые подробности, мелкие нюансы и объяснения прошлых поступков и переживаний, чтобы лучше понять, кто я. О каких составляющих, сделавших меня таким, каков я сейчас, я совершенно не догадывался прежде? Можем ли мы по-настоящему узнать себя, не выслушав, что думают о нас другие?
Иногда они спрашивали, почему меня так интересует наше прошлое. Сол однажды рассердился, когда я переусердствовал с расспросами. Какая, к черту, разница, что было двадцать лет назад? Почему я упорно пытаюсь препарировать те дни, рассмотреть их под микроскопом? Почему бы просто не оставить их в покое, не радоваться воспоминаниям родственников, которые по-прежнему держатся друг за друга и продолжают друг друга любить? По счастью, у меня был наготове ответ, который всех их умиротворил и оправдал мои расспросы. Я читал об одном европейском художнике, который устроил выставку картин по воспоминаниям о собственном детстве. Я притворился, что собираюсь сделать что-то подобное, и заявил, что много лет втайне мечтал изобразить в рисунках историю своей жизни, но только недавно набрался смелости и начал делать записи и предварительные наброски. На эту работу уйдут годы, но, если я добьюсь успеха, она может оказаться лучшей в моей жизни. Семейство Фишер гордилось моим успехом, и стоило им узнать, в чем дело, как мой замысел их просто очаровал. Впоследствии они рассказывали, писали письма, звонили мне по междугородней связи, сбивчиво повторяя, что только что вспомнили важную деталь, которая может мне пригодиться…
Я слушал, читал, тревожился. Я изо всех сил пытался узнать, что находится в этой комнате — моей жизни, а затем прибрать, привести все в порядок. Не для того, чтобы однажды нарисовать ее, как она есть на самом деле, а для того, чтобы помочь моему мальчику превратить его жизнь в величественный дворцовый зал.
Мэри По была права, говоря, что мы старались делать для сына все возможное. Но что же мы упустили? Ведь были же и полуночные беседы о Боге и о том, что не надо бояться грома, тщательно завернутые сэндвичи и только два печеньица в коробке с завтраком, цирк, бейсбольные матчи, каникулы, заучивание таблицы умножения, попкорн, стрижка газона, попытки объяснить смерть пса так, чтобы она стала приемлемой частью жизни?..
Я вроде бы и знал, что делал, но, к своему собственному удивлению, постоянно ловил себя на мысли о том, что единственный правильный способ воспитать этого ребенка почти не отличается от воспитательной методы любых достойных и неравнодушных родителей. Моя история, тайна, которую я хранил, огромное количество книг, которые я прочел и обдумал за много лет, — все говорило по сути одно: любите их, учите их скромности, уравновешенности и сдержанности, хвалите их, а когда надо, умейте сказать «нет», признавайте свои ошибки.
Да, все это вы уже знаете, и мне незачем продолжать. Возможно, я просто разговариваю сам с собой. Как человек, который десять раз перепроверил свою чековую книжку, но по-прежнему не может понять, почему оказался в долгах. У меня было сто долларов. Я потратил столько-то на то, столько-то на это. Я могу объяснить все расходы, но почему же тогда осталось меньше, чем ничего? Почему наш сын превратился в бессовестное, угрюмое, скрытное существо? Должно же было остаться хоть что-то хорошее от стольких лет поддержки, бережного руководства и любви. Но нет. На «счете» не осталось ничего.
⠀⠀ ⠀⠀
— Привет, Мэри По.
— Привет, Грир Фишер.
— У вас пистолет с собой?
— Да.
— Можно посмотреть?
— Это все тот же старый пистолет, ты его уже пять раз видела.
— Ну пожалуйста!
Мэри взглянула на меня, я согласно кивнул. Она распахнула жакет и вытащила пистолет из наплечной кобуры. Вытащив обойму, подняла его, показывая Грир.
— Он тяжелый?
Я знал, к чему она клонит.
— Грир, нельзя брать пистолет в руки. Ты же знаешь правила.
— Я же только спросила.
— Я знаю, к чему ты клонишь. Смотреть можно, а трогать нельзя.
— «Смит и Вессон». Это те, кто его сделал?
— Точно.
— А бомбы они делают?
— Не знаю.
— Папочка, а у тебя есть пистолет?
— Ты же знаешь, что нет. Они есть только у полицейских и частных сыщиков вроде Мэри.
— У Линкольна тоже есть.
— В каком смысле?
Грир очень умна, но слишком много говорит. Ей постоянно нужно быть в центре внимания, и ради этого она готова почти на все, вплоть до лжи. Переведя взгляд с меня на Мэри, девочка поняла, что сообщила драгоценные сведения, и на ее личике появилось хитрое выражение.
Она вскарабкалась ко мне на колени и зашептала в самое ухо:
— Обещаешь, что не скажешь? Линкольн не знает, что я знаю. Я зашла к нему в комнату и увидела за комодом. Линкольн прилепил его клейкой лентой.
Я кивнул, словно все в порядке вещей. У твоего брата в комнате спрятан пистолет? Очень хорошо. Мне удалось проговорить ровным голосом:
— Не знаю, зачем он Линкольну понадобился. Ну, ладно. — Я как можно ласковее снял Грир с колен. — Ладно, все в порядке. Иди-ка на кухню, милая, и перекуси. Мэри скоро уходит, а нам нужно еще кое о чем поговорить. Я приду через минуту.
Разочарованная тем, что ее секрет не произвел особого эффекта, девочка сунула руки в карманы и, шаркая, вышла из комнаты.
Когда она ушла, я передал Мэри, что рассказала мне шепотом дочка. Мэри закрыла глаза и сжала губы.
— Зараза. Ладно, Макс, не волнуйся. Не теряй выдержки и не злись, а то все испортишь. Сперва тебе надо посмотреть, что там. Может, просто пневматический пистолет или еще что, какая-нибудь штука для стрельбы дробью, и он просто не хочет тебе показывать. А вот если ствол настоящий, постарайся записать его серийный номер, тогда мы выясним, не засветился ли он где-нибудь. Будь осторожен, или нас ждут большие неприятности.
— Я постараюсь.
— Макс…
— Я же сказал, я постараюсь. Я сделаю так, как ты советуешь. А что мы еще можем?
— Пока ничего. Но, возможно, ничего страшного и нет. Подростки обожают такие штуки, но это не значит, что…
— Знаю, но мы оба помним Бобби Хенли, верно? Не глядя мне в глаза, Мэри встала и застегнула жакет. Бобби Хенли был у всех на устах — отчаянный, наводивший на всех страх парнишка из нашего родного городка. Кончил он тем, что погиб в перестрелке с полицией.
— Бобби Хенли был преступником. Твой сын — испорченный сопляк, а не преступник.
— Блин, Мэри, у него же пушка! Откуда мне знать, что он уже чего-нибудь не натворил?
— Не натворил, и все. Ясно? Не мог. Я прямо сейчас пойду и поговорю со своим приятелем, Домиником Скэнленом из управления полиции. Уговорю проверить… Не знаю. Пусть займется этим делом. Он сообразит, как поступить. Но мы все выясним. Ты посмотришь на ствол и спишешь номера, если он настоящий. Но не бери его в руки. Не дотрагивайся! Если Линкольн что-то натворил и поймет, что вы что-то заподозрили, все усложнится. Я позвоню через пару часов.
Когда она ушла, я пошел искать Грир. Она нашлась на заднем дворе, ела шоколадное пирожное. Я обнял ее одной рукой, и мы сели в шезлонг.
— Мэри ушла?
— Угу. Послушай, родная, я тут думал о том, что ты сейчас рассказала.
— О пистолете Линкольна? Знаю, нельзя заходить к нему в комнату, папочка. Я знаю, что вы с мамой не велели. Ты сердишься?
— Я недоволен. К тому же я думаю, что тебе самой бы не понравилось, если бы кто-то рылся в твоей комнате.
Девочка повесила голову:
— Мне бы жутко не понравилось.
— Ладно, тогда все. Давай забудем о том, что случилось. Я знаю, как тебя любит брат, но он, вероятно, расстроился бы и огорчился, если бы узнал, что ты за ним шпионишь. Помнишь, как было в прошлый раз? Так слушай, если ты не скажешь ему, что сказала мне, я тоже ничего не скажу. Это будет наш с тобой секрет. Но ты должна его хранить, Грир. Потому что, если кто-нибудь узнает, плохо придется тебе.
— А маме ты скажешь?
— Маме тоже незачем знать.
Тут Грир поняла, что гроза миновала и можно снова озорничать.
— Ладно, папа, но иногда я просто не могу хранить секрет. Я просто должна открыть рот и крикнуть, это как отрыжка, понимаешь? Как будто он не может усидеть у меня в животе, не то я взорвусь.
— Детка, делай что хочешь, но если ты расскажешь Линкольну, он больше не пустит тебя к себе в комнату, потому что перестанет тебе доверять. Если расскажешь маме — вспомни, что она сказала в прошлый раз, когда ты подглядывала. Думаю, не стоит ни с кем говорить на эту тему, но решать тебе.
— А ты кому-нибудь скажешь?
— Нет.
— Пап, это плохо, а? Что у Линкольна пистолет.
— Еще не знаю. Думаю, не очень хорошо, потому что зачем ему оружие?
— Может, он хочет нас защищать!
— Я сам нас защищу. Он знает, что это мое дело.
— Может, он хочет похвастать! Или собирается кого-то пристрелить!
— Надеюсь, не кого-нибудь из наших знакомых!
Грир посмотрела, серьезно я говорю или нет, и ее озабоченное личико смягчилось и успокоилось, когда я улыбнулся, и она поняла, что я шучу.
Я не мог долго рассчитывать на ее молчание, потому что рано или поздно Грир выбалтывала все свои тайны. Я позвонил Лили в «Массу и власть» и сказал, что мы зайдем поужинать. Лили была в хорошем настроении и поинтересовалась, что новенького.
— Ничего особенного, кроме того, что я тебя люблю.
— Это новость? Мы прожили вместе семь лет, но любить меня ты начал только сейчас?
— Наверное, мы каждый день любим по-новому. Как тот парень, который сказал, что невозможно дважды войти в одну и ту же реку. Сегодня я люблю тебя иначе, чем вчера или завтра.
— Господи. Э, Макс, с тобой все в порядке?
— Ты с мамочкой говоришь? Можно мне тоже?
Я передал трубку Грир. Девочка взяла ее обеими руками и крепко прижала к уху.
— Мам? Мисс Цукерброт говорит, что в четверг мне нужно будет принести в класс на праздник две тысячи печений с арахисовым маслом.
Я услышал, как Лили вскрикнула: «Две тысячи?!» Грир хихикнула в кулак и улыбнулась мне.
— Шучу-у-у-у-у. Но мне, правда, нужно много печенья для праздника. Поможешь его испечь?
Мы вместе сделали уроки, потом еще час поиграли в китайские шашки.
— Макс, я ухожу.
Я обернулся и увидел Белька — она строила кокетливую гримаску Элвису. Тот схватил ее за подбородок и, видимо, сжат слишком сильно, потому что она взвизгнула, как поросенок, и шлепнула его по руке.
— Вечно ты делаешь мне больно, засра… — Она увидела нас, осеклась и одарила меня кривой улыбкой. Линкольн не обратил на них внимания.
— Возвращайся к семи, а? Мы идем ужинать в ресторан.
— Я не голоден.
— Линкольн, будь сегодня дома в семь вечера. Мне нет дела, голоден ты или нет.
Когда я «продемонстрировал силу», Элвис присвистнул и в замедленном темпе сделал несколько боксерских выпадов. Девушка терла подбородок.
— И что ты хочешь, чтоб я там делал? Сидел за столом перед пустой тарелкой и слушал тамошних педиков?
— Если хочешь поразить меня сарказмом, задира, тебе понадобится еще и остроумие. Нужный тон ты почти нашел, а вот юмор пока не дается.
Белёк решила, что я сказал что-то смешное. Она в восторге захлопала в ладоши. Элвис вытянул палец, дотронулся до локтя Линкольна и, притворившись, что обжегся, отдернул руку, издав шипящий звук.
— Похоже, он прижег тебе зад, Линко.
— Похоже, тебе лучше поцеловать меня в зад, Элво. Пошли, мы уходим.
Они удалились в своих семимильных гестаповских сапогах, и, думаю, именно мой сын хлопнул дверью, а затем с грохотом пнул ее напоследок.
— Почему вы с Линкольном всегда ссоритесь, папочка?
— Потому что, по-моему, он обязан вести себя достойно, а он считает, что нет. Давай, твой ход.
Время подошло к семи, Линкольн не появился. Я прождал еще полчаса, потом отправился на ужин. При Грир я старался держаться спокойно и благодушно, одновременно раздумывая, как быть с ее братом. Проникнуть в его комнату было несложно — через неделю после того, как он врезал в дверь замок, я вызвал слесаря, и тот сделал мне дубликат ключа. Мэри я сказал правду — я лишь однажды побывал в комнате Линкольна с тех пор, как появился замок, но давно перестал доверять сыну и считал, что иметь запасной ключ необходимо. О том, что он у меня есть, не знал никто, даже Лили.
Когда мы приехали в «Массу и власть», ресторан ломился от красоток. За эти годы он превратился в одно из любимых мест Лос-Анджелесской тусовки. О нем печатали статьи в модных журналах, стоянку неизменно заполняли роскошные машины немецкого, английского и итальянского производства с номерными знаками вроде «Парень из ЛА», и заказать столик человеку безвестному стало сложно. Ибрагим и Гас все еще жили вместе, несмотря на бесконечные перебранки, и все же теперь они нравились мне меньше: успех их изменил. С одной стороны, они слишком старались быть «на высоте», с другой — оба стали законченными подхалимами. Это проявлялось в обращении с клиентами, степень известности которых с каждым годом возрастала. Для знаменитостей столик всегда был наготове. Прочим могли дозволить сесть в дальнем конце, возле кухни. Эту ничейную полосу Гас называл «Столовым адом». Мало что осталось от первоначального тепла и веселого неистовства, фирменного знака «Массы и власти» в те времена, когда я впервые туда попал. Несколько лет назад эти новые веяния вызвали дворцовый переворот. Сестры Бэнд и Мабдин Кессак уволились, потому что им не нравилось то, какими высокомерными и неискренними стали хозяева. Ответным шагом Ибрагима, встревожившим Лили, поскольку он уничтожал большую часть того, что оставалось от изначальной атмосферы ресторана, стала замена женщин на чету геев по имени Эйс и Берндт — воображал и снобов, но работников умелых.
— Привет, ребята. Где Линкольн? — В руках Лили держала охапку меню, волосы, гораздо длиннее, чем раньше, торчали в беспорядке. Мы поцеловались, потом она наклонилась и обменялась горячим поцелуем с Грир.
— Он с друзьями. Может, появится попозже.
Лили посмотрела на меня многозначительным взглядом, я кивнул. Она сделала гримасу и вздохнула.
— Когда-то ему так нравилось сюда приходить, помнишь? Было весело. Помнишь, как Мабдин тогда делал для Линкольна особую пиццу?
— А его день рождения со змеями?
— Золотые деньки в «Массе и власти». Как бы мне хотелось, чтобы все осталось как прежде. Хотите есть?
Подошел один из официантов и, еле-еле кивнув нам головой, настойчивым шепотом заговорил с Лили.
— Просто скажи ей, что в меню этого нет, Берндт. Не понимаю, в чем проблема.
Оскорбленный официант поглядел на Лили так, словно она спросила, не он ли испортил воздух.
— Я-то ей сказал, но она требует, чтобы мы ей его приготовили, потому что раньше его, мол, здесь подавали.
— Очень жаль. Пусть ест то, что указано в меню, как и все остальные.
— Гас может расстроиться, если узнает, что вы отказали. Он обожает ее шоу.
— Об этом побеспокоюсь я. Пожалуйста, делай, как я сказала.
Парень гаденько улыбнулся и исчез. Лили поскребла подбородок.
— Я по десять раз на дню с тоской вспоминаю Салливэн и Альберту. Раньше тут было намного веселее. Раньше мы бы приготовили этой актрисе то, что она хочет, потому что были бы в восторге оттого, что она сюда пришла. Теперь не так.
— Мам, мы будем есть?
— Да, любимая. Давай поищем столик. — Ведя нас по переполненному залу, Лили обернулась и спросила: — Так где же его величество?
— Последний раз, когда я его видел, шаркал в неизвестном направлении вместе с Микки и Минни[42]. Мы столкнулись в дверях, и я ему сказал: «Перестань валять дурака».
— Уверена, ему жутко понравилось. Вот, давайте сядем здесь. Ты что, поставил его в неловкое положение перед его друзьями? Ты же знаешь, он этого не выносит.
— Он почти ничего не выносит. В том-то и проблема.
— Иногда он не выносит тебя, папочка.
— Знаю, но такое случается, когда двое бодаются, как мы с ним. Я знаю, что мы очень по-разному смотрим на вещи.
— Что ты ему сказал, что он так завелся?
— Попросил прийти домой к семи, — тогда мы вместе поужинаем. Он сказал, что не голоден, я сказал: «Будь дома». Вот и вся дискуссия. Похоже, он не выполнил мою просьбу.
— Мам, на Линкольне футболка с «траханьем».
— Спасибо, что сказала, Грир, но ты знаешь, что сказала только затем, чтобы произнести это слово. Не думай, что можешь меня обмануть.
— Лил, у меня появился замысел нового комикса. Я хотел бы уйти сразу после ужина, вернуться домой и поработать. Ведь у тебя сегодня смена кончается рано? Может, ты привезешь домой Мисс Маффет?
— Конечно. Сначала надо будет заехать в супермаркет, но ничего, если мы ляжем спать чуть позже обычного?
Грир покачала головой, одно за другим зачитывая вслух названия блюд в меню.
— Ты сегодня замечательно выглядишь. Длинные волосы тебе очень идут.
— Ой, Макс, правда? Спасибо. Думаю, сегодня я как столетняя старуха.
— Нет, ты чудо. Ты из тех, кто с возрастом только хорошеет. Мне очень повезло с тобой, ты знаешь?
Мы часто делали друг другу комплименты. Я не знал более счастливой пары. Ни то, что Лили похитила Линкольна, ни то, каким он стал, не могло разрушить нашу любовь — с годами мы любили друг друга все больше и больше.
— Спасибо. Мило с твоей стороны.
— Правда, я не льщу. Так что мы будем есть?
Несмотря на приятный семейный ужин с оживленной беседой, жестикуляцией и смехом, мы с Лили, то и дело, украдкой оглядывали зал — вдруг пришел наш мальчик. Иногда наши взгляды встречались, и один из нас поднимал бровь, словно говоря: «Что делать? Малыш не придет».
Но он нас удивил.
— Макс, я сегодня хотел кому-то сказать, сколько газет печатают «Скрепку», но точно не мог вспомнить. Что-то около трехсот?
— Да, чуть больше, но вроде того.
— Привет, мам.
— Линкольн! Привет! Давай садись.
— Привет, Линкольн. Хочешь сесть рядом со мной?
— Привет, Гр-р-ри-и-ир. Не-а, я хочу сесть рядом с папой. Прямо посередке старой доброй семейки.
Он с шумом отодвинул стул справа от меня. Садясь, хлопнул меня по плечу.
— Как дела, Макс? Как дела у нашего старого кормильца?
— Хочешь есть?
— Я уже говорил, что не голоден. Пришел просто, чтоб повидать вас, ребята. — Отбивая ритм на столе, Линкольн запел песню о «воспитании де-ту-шек». Мы смотрели и ждали, что он замолчит, но он запел громче. Люди за другими столиками стали оборачиваться. Он пел и пел, а мы вернулись к своему десерту.
Грир сказала, что ей нужно в туалет, и Лили пошла с ней.
Линкольн улыбнулся мне.
— Эй, Макс, какая разница между холодильником и гомиком? — сказал он слишком громко — пусть за соседними столиками услышат.
— Полагаю, ты лучше меня знаешь.
— Холодильник не пердит, когда ты вытаскиваешь из него сосиску.
Женщина за соседним столиком покачала головой и сказала:
— Боже, как вульгарно!
Я наклонился и положил руку Линкольну на предплечье:
— Линкольн, прекрати. Что ты хочешь этим доказать? Ты же знаешь, что нельзя отпускать такие шутки, особенно здесь. Это оскорбительно и совершенно неуместно.
Вместо ответа он запустил большой палец в персиковое мороженое Грир. Сунул в рот и стал сосать. Этот несчастный мальчишка сосет палец — дикость какая-то… Он закрыл глаза, изображая преувеличенный восторг. Я вдруг понял, что впервые за все годы, что мы прожили вместе, вижу, как он невинно, по-детски, с упоением обсасывает палец.
— Линкольн! Что ты делаешь? Что с тобой? Почему ты теперь всякий раз, как приходишь, устраиваешь скандал?
К нам, кипя, прошагал Ибрагим. Он был добродушен и терпелив, но мальчик его допек. За последние два года наш сын устроил тут несколько сцен и чуть ли не драк. Бессердечные замечания, громкие похабные шутки вроде сегодняшней, гадости, которые он нам выкрикивал, — как он презирает ресторан и все, что с ним связано. Мы давно перестали брать Линкольна с собой, но он много раз увязывался за нами, и тогда вечер обычно заканчивался скандалом. Никто из нас не понимал почему, если не считать его крайне агрессивной гомофобии. Я хотел, чтобы он пошел с нами сегодня вечером только для того, чтобы без помех поискать в пустом доме его пистолет.
— Все. С меня довольно. Ты не имеешь права так с нами обращаться, Линкольн, ты калечишь всех, кто тебя любит. Ты нас просто уродуешь. Любовь заходит очень далеко, мистер, но она — не вселенная. Есть предел, дальше которого она не простирается, и тогда наступает конец.
— Постараюсь запомнить.
Когда Ибрагим ушел, Линкольн спросил, не можем ли мы выйти и поговорить наедине. Я согласился и, выходя, попросил официанта передать Лили, что мы вернемся через несколько минут.
Стоя у ресторана, мальчик засунул руки в задние карманы джинсов.
— Я знаю, Максик. Знаю все! Я обнаружил все сегодня. Вечером. Поразительно, как за один миг вся жизнь может перевернуться с ног на голову. Невероятно. Настоящий мозговорот. Но я знаю все ваши грязные долбаные секреты! — Он был счастлив. Не знай я, что происходит, меня бы потрясло выражение чистого восторга у него на лице. — Поверить не могу. Не верится, что вы за все эти годы ничего мне не сказали. Вы же могли мне все рассказать, но не рассказали! Не рассказали, сволочи!
— Мы не…
— Иди в жопу, Макс. В жопу до конца твоей сраной жизни. Ты и Лили, и все ваше вранье, вы все… И чего ты теперь от меня ждешь? Вы заплатите за это. Теперь вы заплатите за все, ублюдок.
— Как ты себя чувствуешь?
Он на мгновенье задумался.
— Чувствую… странно. Будто я… м-м-м… до сих пор жил на другой планете и только что приземлился здесь. Что-то в таком роде. Уверен, ты понимаешь, о чем я говорю, папа.
— Да, понимаю.
— Еще бы. Я хотел, чтобы ты узнал, Макс. Но твоей жене я, наверное, пока ничего говорить не буду, потому что… м-м-м… хватит одного родителя за один заход.
Я не понял, что он имел в виду, но спросить не успел. На другой стороне улицы затормозил красивый серебристый «мерседес». Посигналил. Линкольн помахал рукой.
— Мне пора. Я с тобой попозже поговорю, ладно?
— Куда ты?
— У нас с Элвисом кое-какие дела.
— С Элвисом? Это он за рулем? Но у него нет «мерседеса».
— Одолжил у приятеля.
— Линкольн, постой! Нам надо поговорить…
— Хрена с два! — Он, не глядя, выскочил на проезжую часть. Обернувшись, крикнул что-то через плечо, остановился посреди улицы, не зная, куда бежать — ко мне, к «мерседесу», ко мне. — Теперь все будет по-моему, папуля. Теперь, когда я узнал Страшную Тайну. Надо же, сегодня. Ну, прямо как гребаное совершеннолетие! Сегодня я стал мужчиной!
Сжав кулаки, он вскинул вверх руки и, грозя небу, завыл по-волчьи. Машины тормозили, его провожали ошеломленными взглядами. Один водитель завыл на Линкольна в ответ. Другой поторопился прочь от буйного панка. Элвис сигналил снова и снова. Я ступил на проезжую часть, но сразу остановился — мимо пронесся мотоцикл. На другой стороне улицы Линкольн обошел «мерседес», нагнулся, исчез, и серебристый автомобиль с ревом умчался — я даже не успел расслышать, как захлопнулась пассажирская дверца.
Я вбежал обратно в ресторан и сказал Лили, что должен ехать домой прямо сейчас, без всяких объяснений. Мне нужно было добыть пистолет. Что может натворить Линкольн теперь, когда он узнал, кто он? Может сойти с ума. Может совершить какое-нибудь безумство. Не важно, что сказала Мэри. Я должен добраться до пистолета первым и спрятать где-нибудь в безопасном месте. Тогда мы сможем поговорить. Говорить и говорить, пока я не смогу объяснить ему все, насколько возможно.
На бульваре Уилшир произошла крупная авария, и в знакомой зловещей россыпи мигалок полицейских автомобилей и машин скорой помощи, в бегущих по земле оранжевых отблесках неоновые вечерние рекламы казались еще более безвкусными и уродливыми. Впервые за много лет я вспомнил один день из детства. Однажды летом в воскресенье (Сола тогда еще не было), мы с родителями поехали в Пэлисейдс-Парк в Нью-Джерси. Мне было лет семь, и я ни разу до того не видел парка аттракционов. День удался на славу и не мог не остаться одним из самых заветных воспоминаний детства, ведь я испытал столько радости и веселья, что хватило бы на десять мальчишек. Но радость не всегда врезается в память так, как смерть.
По пути домой, сразу за мостом Таппан-Зес, мы попали в гигантскую дорожную пробку. Она тянулась вперед на много миль, и двигалась так медленно, что отец несколько раз выключал двигатель, чтоб не перегрелся. Но по радио передавали репортаж с бейсбольного матча, мама прихватила с собой вязанье, а на случай, если кто-то проголодается, в корзинке для пикника еще оставалось несколько сэндвичей. Мы были всем довольны. Папа и я некоторое время слушали репортаж, а потом я, устав от насыщенного дня, разморенный загаром, который он мне подарил на прощание, улегся на широком заднем сиденье и заснул.
Не знаю, сколько я проспал, но проснулся я от маминого голоса:
— Только не шуми, а то он проснется.
Папа тихо и заливисто присвистнул:
— Много лет не видел такой жути.
Я открыл глаза, но детское чутье за мгновенье до того, как мама обернулась, подсказало, что она собирается взглянуть на меня. Я притворился спящим.
— С Максом все в порядке. Все еще дремлет. О боже, Стэнли! О господи!
Я не выдержал таинственности. Что происходит? Возможно, ничего бы не изменилось, если бы я сел и тоже вскрикнул, поскольку родители оцепенели при виде зрелища за стеклом. Я скользнул по сиденью и, выглянув в окно, увидел дымящееся поле боя — разбитые автомобили, мигалки, пожарные машины, снующие люди. Полицейские в синем, пожарные в желтом, врачи в белом.
А вокруг лежали трупы. Сначала я увидел два рядом, накрытых простыней, из-под которой смиренно выглядывали ноги. Следующим, и самым поразительным, оказался ребенок, выброшенный сквозь лобовое стекло автомобиля. В те времена в окна машин еще не ставили небьющиеся безопасные стекла. Я не сомневался, что это ребенок, потому что видимая часть тела, хоть и почти полностью покрытая блестящим слоем крови, была маленькой и тонкой. Верхняя часть туловища торчала в лобовом стекле, словно вылетевшее с заднего сиденья ядро, застрявшее на полпути. Бессильно свешивалась маленькая ручка, на которой по-прежнему красовались часы. Я увидел белый циферблат. Маленькое белое пятно среди полосатого, кричаще-красного. Безупречно белый кружок. Все остальное — кровь и изломанный, бесформенный хаос. Я впитал всю картину за несколько секунд. Потом мама снова стала оборачиваться, я скатился на сиденье, лег как лежал, и меня не застукали. Я слишком испугался, чтобы взглянуть еще раз, а вскоре мы миновали место аварии и прибавили скорости.
— Живее, приятель. — Спустя четыре десятка лет полисмен в шлеме поводил перед моим лицом фонариком. — Вы уже полюбовались представлением.
— Проезжайте. — Я нажал на газ, думая о себе, семилетнем мальчишке на заднем сиденье, о мертвом ребенке в лобовом стекле и своем сыне.
Когда я подъехал к дому, ни перед ним, ни на дорожке не было ни одной машины. Хорошо, но это ничего не значит. Линкольна могли уже высадить здесь, и он, может быть, уже внутри. Я припарковал машину на улице, постоял рядом и несколько раз глубоко вдохнул, прежде чем войти. Что мне ему сказать, если я его встречу?
Я двинулся к дому, перебирая в уме вопросы и ответы, готовя себя к тому, что может спросить мальчик. Но что же теперь, когда он все знает, успокоит его или утешит?
Я почти дошел до двери, и тут увидел их. Перед нашей входной дверью — большая веранда, на которую ведет несколько ступенек. На веранде стоят металлические стулья с откидными спинками, на которых мы с Лили частенько сидели по вечерам и болтали, когда она приходила с работы.
На стульях сидели два маленьких мальчика. Я остановился, изумленный тем, что тут кто-то есть, — ведь никого из нашей семьи не было дома.
— Привет, мистер Фишер!
— Здрасьте, мистер Фишер!
Маленькие Гиллкристы, живущие на нашей улице. Славные ребята лет девяти-десяти. Они всегда бродили вместе где-то поблизости.
— Привет, ребята. Что вы тут делаете?
— Эдвард сказал, что мне слабо пойти и посидеть у вас на веранде.
— На сколько поспорили?
— На четвертак.
Я сунул руку в карман, достал монету и вручил мальчишке.
— Почему это вы платите? Проиграл-то Эд!
— Заткнись, Билл! Если ему хочется заплатить, пускай.
— Кто-нибудь входил в дом за то время, что вы тут?
— Нет, сэр. Мы тут, не знаю, с полчаса?
— Линкольна не видели?
— Нет.
— Ладно. Шли бы вы лучше домой. Уже поздно.
Эдвард встал и пихнул копушу Билла. Брат толкнул его в ответ. Эдвард пихнул Билла…
— Эй, ребята!
— Он всегда меня задирает!
— Потому что ты дурак!
— Это ты дурак!
Я смотрел на них и думал — что, если это Линкольн и я? Мальчишки, братья, два года разницы. Я зажмурился и представил себе: мой брат Линкольн. Младший брат Линкольн, который ходит за мной хвостом, — сущее наказание, но одновременно и мой лучший друг. Странно, но когда я снова взглянул на братьев Гиллкристов, они по-прежнему походили на нас. Пришлось несколько раз моргнуть, чтобы отогнать навязчивый образ.
Нервничая, я отпер входную дверь и вошел. Вес тихо, спокойно, в комнатах пахнет теплом и застоявшимся воздухом. Обычный чудесный уют, который чувствуешь, входя в собственный дом, исчез. Повседневные вещи, предметы, знакомые, привычные предметы, казалось, стали больше и повернулись под странными углами. Как картина, которая висит косо и ее нужно поправить. Весь дом точно искривился и… замер в ожидании. Правильно ли я подобрал слово? Как будто он ждал, что я буду делать дальше. По улице проехала машина. Застыв, я ждал, прислушиваясь, не остановится ли она и не свернет ли к нашему дому. Нет. Я прикинул, что до возвращения Лили у меня около получаса.
— Линкольн! Ты здесь? — Медленно идя по дому и зажигая свет, я боролся с безумной мыслью, что, будь Линкольн здесь, он бы прятался от меня, готовясь неожиданно напасть, когда я повернусь спиной. Хотя такое поведение было скорее в стиле Грир, я все же двигался осторожно, ожидая, что он выскочит из ниоткуда. Мой сын — чертик из табакерки.
Я тщательно осмотрел весь дом, и только тогда немного успокоился. Я улыбнулся сам себе, заглянув за кушетку в гостиной и в крошечную кладовку в комнате для стирки. Но страх рождается, когда замечаешь, что у нормальных вещей вдруг выросли клыки. После сегодняшних открытий угол за кушеткой перестал быть невинным местом, куда закатился теннисный мячик Грир.
Я достал ключ от комнаты Линкольна из тайника — он был прикреплен клейкой лентой к дну неиспользуемого выдвижного ящика на кухне. Потом беззвучно пошел по длинному коридору в глубину дома. У двери Линкольна я постучал и еще несколько раз окликнул его — вдруг он у себя? Тишина. Нельзя больше терять времени. Я открыл дверь, протянул руку и включил свет. Голая белая пустота и порядок снова показались особенно зловещими, когда я вспомнил о том, что здесь происходило, и что было спрятано; мрачная тишина опустевшей тюремной камеры или комнаты в богадельне.
Комод стоял в пяти или шести дюймах от стены. Присев на корточки, я повернул голову и просунул руку вдоль его задней стенки. Есть, вот оно. Сперва гладкая плоская древесина, потом подозрительный завиток клейкой ленты, отклеившейся на конце. Дальше — твердое тело пистолета.
— Слава богу. Слава богу. — Я отлепил его и вытащил. Об оружии я не знаю ничего, кроме того, что видел в фильмах, но очертания узнал — сорок пятый калибр. Следующий вопрос — настоящий он или нет. Я знал, что японцы делают замечательные модели пистолетов в натуральную величину, настолько точные, что даже эксперты ошибаются. Этот казался на удивление легким и не то покрытым, не то изготовленным из какой-то резины или пластмассы. Пластмассовый пистолет? Как такое может быть? С левой стороны было выгравировано «Glock 21 Austria 45 AUTO». Справа — еще раз слово «Глок», серийный номер и адрес фирмы в Смирне, штат Джорджия. Такой легкий пистолет. Оружие всегда внушало мне опасение и трепет, но простота и безыскусность «глока» были неотразимы. Я вновь и вновь вертел его в руках. После долгих раздумий и прикидок мне удалось осторожно извлечь из рукоятки обойму. В ней лежало двенадцать красивых золотых патронов. Настоящая. На свете не было ничего более настоящего, чем этот пистолет.
Первым делом я снял трубку телефона, стоявшего на письменном столе, и позвонил Мэри По. Слушая гудки, я держал «глок» в руке и вертел его, разглядывая под разными углами. Какой инструмент. Какой удивительный механизм. Бах. И все. Вот ради этого он и сделан. Бах — одна большая дыра. Мэри не было дома, но я оставил на ее автоответчике сообщение, что нашел пистолет, что он очень, мать его, настоящий, и продиктовал серийный номер. Пока я дома, на случай, если она захочет мне перезвонить.
Потом я сделал странную вещь. Я положил обойму в карман, а пистолет — на пол в середине комнаты. Почему просто не запихнул все в карман? Потому что не хотел, чтобы он оказался у меня в кармане. Хватило и пуль, но они — уродливое сердце пистолета, без них он не опасен, он просто лежит на паркете — только всасывает в себя весь свет и энергию в комнате, словно черная дыра в пространстве.
Молчание тяжелого оборудования, выключенного секунду назад, или автострады в три часа ночи, когда за несколько минут не проезжает ни одна машина. Беззвучность самолета, в нескольких милях над вами тянущего за собой белый шлейф. Такие вещи издают столько шума, что их редкая тишина кажется в миллион раз более тихой. Молчание ожидания, а не завершения. В любой момент шум, которым и является эта вещь, с грохотом вернется. Такой была тишина в комнате Линкольна, когда я повесил трубку.
Я плотно закрыл глаза, сжал кулаки и опустил голову на грудь.
— Ненавижу. Ненавижу это.
И принялся за поиски.
В одном ящике лежали три пачки презервативов. Как замечательно! Он предохраняется! Если бы все было так спокойно и просто. Я улыбнулся, подумав, что в прежние времена отца, нашедшего в сыновнем комоде презервативы, хватила бы кондрашка. В другом ящике я нашел нож-«бабочку» и поляроидное фото Белька топлес. У нее оказались прелестные маленькие грудки, и она мило смотрелась с поднятыми в классической «культуристской» позе руками. Как бишь ее зовут? Рут. Рут Бернетт?
Бернетт? Что бы сказали ее родители, увидев эту фотографию?
Вот что еще я нашел. Открытку, на которой были пенис и волосатые яйца, на член надеты черные очки, так что все вместе похоже на лицо мужчины с густой бородой. На обратной стороне написано: «Л. Можешь пососать мой член, когда я умру». Еще один нож и патрон в ящике стола, два расплывчатых поляроидных снимка других пистолетов, которые, наверное, принадлежали Линкольну или его друзьям. Больше ничего.
Зазвонил телефон. Я вздрогнул; в горле у меня пересохло, пришлось облизать губы, а уже потом отвечать. «Алло!» Повесили трубку. Отдернув ее от уха, я заорал в микрофон: «Твою мать, засранец! Мать твою!» В таких случаях положено извиняться! Сказать что-нибудь. Сказать: «Извините, я не туда попал». Хоть что-нибудь, чтобы я знал…
— У меня. О боже, моя комната!
Осматривая дом, я не обратил внимания на свой кабинет, полагая, что Линкольн туда не входил, потому что он никогда туда не заходит. Положив трубку, я взглянул на часы, огляделся, чтобы убедиться, что ничего не сдвинул с места и он не поймет, что я здесь побывал. Линкольн так скрытен и коварен, что я не удивился бы, узнав, что он прикрепляет к дверному косяку волоски или устраивает другие ловушки, чтобы сразу понять, не шарил ли кто у него в комнате, но беспокоиться об этом уже некогда. Вроде все на месте. Последний взгляд по сторонам. Ящики задвинуты. Фотографии на месте. Дверца шкафа закрыта. На столе пусто. Порядок, пошли. Оп-па, пистолет! Я забыл проклятую штуку на полу, еще секунда — и выключил бы свет, оставив ее там.
— Умно, Макс. Очень умно.
Я подобрал «глок», щелкнул выключателем и вышел. Снова запер дверь и пошел по коридору. Наверное, не стоило этого делать — и опасно, и некрасиво как-то. А почему некрасиво? Почему Макс Фишер расхаживает по дому с пистолетом 45 калибра в руке? Кого он намерен застрелить?
Где сейчас Лили и Грир? В магазине. Лили сказала, что они сперва заедут в магазин, а потом уж домой. Однако, вбежав в ресторан и бросив, что мне нужно идти, я был настолько не в себе, что она могла запаниковать и вернуться гораздо раньше, чем собиралась. Но я надеялся, что она не вернется. Надеялся, что она еще там. Надеялся, что телефон больше не зазвонит. Надеялся, что моя комната — по-прежнему всего лишь комната, а не новое несчастье.
С тех пор как я обыскал комнату Линкольна, дом стал еще больше. Маленький рисунок на стене, который я сделал для Лили, выглядел угрожающе, желтый коврик пылал так ярко, что я перешагнул через него, боясь наступить. Ты становишься меньше. Теряешь перспективу, самообладание. Что-то выедает тебя изнутри, а ты не в силах сопротивляться. Это твой собственный страх.
У двери в свою комнату я нажал на дверную ручку, затаил дыхание, повернул ее. Включил свет.
Пусто.
Пусто, ничего не тронуто. Комната, такая же опрятная, как всегда. Пока я не почувствовал смрад. Запах дерьма. В чистой и аккуратной комнате мерзко воняло дерьмом. Смрад заполнил ее целиком.
Мой письменный стол. На нем — две вещи: одна из любимых глубоких тарелок Лили, доверху заполненная дерьмом, в котором торчала фотокарточка.
Рядом — зеленая папка. Я держал в доме только одну зеленую папку. Намеренно. Я хранил ее в запертом сейфе на дне запертого металлического шкафчика для хранения документов. Зеленая папка лежала в сейфе вместе с моим завещанием, страховыми полисами и важными банковскими сертификатами. Лили не знала о сейфе, знал только наш адвокат. Никто, кроме меня, не догадывался, что там. В случае моей внезапной смерти адвокат сообщил бы о нем Лили и передал запасной ключ. Я не рассказал ей ничего, зная, что жена стала бы яростно возражать. Хранить папку в доме действительно было опасно, но я считал ее непреложным артефактом нашей жизни и отношений. Я представлял себе день, когда мы, состарившись, вместе перебираем бумаги. Полагал, что снова все увидеть и прочувствовать в старости будет очень важно для нас обоих.
Папка была толстая. В ней содержалось девяносто страниц информации, собранной детективом об Анвен и Грегори Майерах. А также дневник, который я вел с того дня, как поехал к Майерам в Нью-Джерси, и в котором сделал последнюю запись накануне того дня, когда Лили созналась в том, что похитила Линкольна. Как только она сказала мне правду, я почувствовал, что мне незачем больше писать о том, что я считал правдой. Мне вообще незачем стало писать. С этого мгновения то, что внушало страх, стало просто данностью.
Линкольн рос, я все меньше ему доверял и потому дважды переносил коробку в банковский сейф. Но оба раза какое-то смутное беспокойство заставляло меня забрать ее обратно. Чтобы уменьшить риск, я положил «документы Лили» на дно и прикрыл сертификатами акций и тому подобными скучными бумагами, которые не представляли особой ценности для ищейки или вора.
Даже прочитав бумаги детективного агентства, любой подумал бы, что я попросту чрезвычайно интересуюсь супружеской четой по фамилии Майер. Людьми, которые пережили одно за другим несколько ужасных событий и лишь чудом выжили и выкарабкались на другой берег жизни. Сами по себе эти ксерокопии были вполне безобидны.
Другое дело дневник. Я мог бы процитировать здесь точные, убийственные выдержки из него, но к чему? Вы уже слышали о моих вопросах, тревоге и боли, которую я испытывал в те дни. В дневнике, который Линкольн нашел и прочел, рассказывалось все. Кроме еще одной вещи, которую я обнаружил в ту ночь, когда Лили во всем призналась. Но, увидев на столе смертоносную зеленую папку, аккуратно положенную рядом с дерьмом, я о ней даже не вспомнил. Отвратительный запах, казалось, загустел и завладел каждым кубическим сантиметром комнаты; к горлу у меня подступила рвота. Я опустился в кресло. Дыша ртом, наклонился и выдернул фотографию из верхушки лоснящейся коричневой кучи. На ней наш сын, сидя на корточках на самом этом столе, срал на тарелку. Он ухмылялся в камеру и показывал ей средний палец. Поперек карточки жирным черным фломастером было написано: «Гляди, что я нашел!»
Зазвонил телефон. Я мельком посмотрел на него. Казалось, он стоит в сотне миль от меня — на другом конце стола. У меня не было сил до него дотянуться. Он зазвонил снова. И снова.
— Алло!
— Папа! — Судя по голосу, он был совершенно счастлив. — Я так и думал, что тебя застану. Получил сообщение? Сейчас оно, наверно, вполне дозрело. Чем ты объяснил старушке Лил свое поспешное бегство? Спорим, ты примчался со всех ног, чтобы поглядеть, не здесь ли я. Верно?
— Что-то в этом роде. Линкольн…
— Заткнись. Не желаю слышать ни слова. Если заговоришь, брошу трубку. Я в аэропорту. Взял твою дополнительную карту «Виза» и намерен какое-то время ей пользоваться. Я уже снял по ней несколько сотен в банкомате. Спорим, ты и не подозревал, что я знаю код, а? Не вздумай звонить в «Визу» и блокировать карту, понял?
— Да пользуйся ей, но послушай… Он заговорил еще увереннее:
— Хорошо, так. Через десять минут я сажусь на самолет до Нью-Йорка. Чтобы вы с мамочкой знали и не волновались. Потом я достану машину и поеду навестить мистера и миссис Майер. Нам есть о чем поговорить.
— Линкольн…
— Заткнись, козел! Я поговорю с ними, а потом подумаю о вас. Может быть. Может, вернусь, может, нет. Не вздумай потащиться за мной следом. Кроме того, следующий самолет на Нью-Йорк только через три часа. Я проверил. Даже если попытаешься, ничего не выйдет. Держись от меня подальше. Ты мне задолжал, говнюк. Ты и Лили задолжали мне куда больше этого. Не лезь ко мне, пока я с тобой не свяжусь. А пока буду жить на деньги с твоей кредитной карточки, так что не блокируй ее.
Мне нужно было сказать ему только одно. Я должен был рискнуть.
— Линкольн, Майеры…
— Заткнись! — И короткие гудки.
Прежде всего я взял тарелку, стряхнул содержимое в унитаз и спустил воду. Затем полоскал тарелку в чистой воде до тех пор, пока она снова не заблестела. Этого мало. Я отнес ее на кухню, положил в раковину, налил жидкого отбеливателя и оставил в этой химической ванне на несколько минут, а потом вымыл горячей водой с мылом. Все еще не удовлетворенный, поставил тарелку в пустую посудомоечную машину и включил ее. Интересно, что подумала впоследствии Лили, открыв дверцу и увидев всего одну тарелку. Странные вещи творились в тот вечер в хозяйстве Фишеров.
Я не хотел, чтобы Лили застала меня и принялась выпытывать, что произошло за последние несколько часов. Какое-то время я раздумывал, не сознаться ли во всем, даже в том, что Линкольн узнал правду, прочитав мой дневник, который я много лет от нее скрывал. Но тогда мы всю ночь будем выяснять отношения, нам понадобятся часы, чтобы все взвесить, обо всем поспорить (больше всего мне достанется за дневник) и, надеюсь, помириться. Но на это уйдет время, а сейчас нельзя терять времени. Линкольн вот-вот сядет на самолет в Нью-Йорк и сделает то, что он, черт возьми, замыслил сделать с Манерами, когда доберется до места.
Я позвонил в справочное Лос-Анджелесского аэропорта. Мальчик сказал правду: самолет, вылетающий как раз сию минуту в Нью-Йорк, — последний на ближайшие три часа. Нет, в Ньюарк тоже нет рейсов. Через час будет рейс на Хартфорд, через два — на Филадельфию. Оба города слишком далеко, так что это не имеет смысла. Мне был нужен Нью-Йорк или Нью-Джерси, но ни туда, ни туда нельзя было попасть в ближайшие сто восемьдесят минут плюс время полета. На секунду я преисполнился надежд, подумав, что даже при наличии действующей кредитной карточки шестнадцатилетнему автомобиля напрокат не дадут. Точно! Ему придется оставаться в аэропорту, пока он не придумает выхода, а я выиграю время, в котором отчаянно нуждаюсь. И все же этот молодой человек хранил у себя пистолет 45 калибра, приклеенный скотчем к задней стенке комода, и раскрыл самый секретный из моих секретов. А значит, он достаточно смекалист и ловок, чтобы найти способ добраться до Сомерсета, штат Нью-Джерси, гораздо быстрее, чем я.
Поскольку я понятия не имел, где они сейчас живут, следующим шагом я позвонил в справочное Нью-Джерси и спросил, проживают ли в Сомерсете Анвен и Грегори Майер. Проживают. Черт побери, проживают! В том самом странном и призрачном доме, который должен был заменить им утраченного ребенка.
Я сидел и думал, потом в новой надежде обзвонил несколько чартерных авиалиний, указанных в телефонном справочнике, и спросил, сколько они берут за аренду частного самолета и пилота для полета на Восток. Цены оказались безумными, но я был готов пойти на это, пока мне не сказали, что на устройство всего потребуется самое меньшее три часа. Я обзвонил аэропорты в Бербанке, Сакраменто и Сан-Франциско. Ничего не выходит. Оттуда были рейсы на Нью-Йорк, но мне на них не успеть.
Спустя считанные секунды после того, как я повесил трубку, потратив время на еще один бесполезный разговор, зазвонил телефон. Молясь, чтобы это оказался Линкольн, чтобы я успел сказать ему ту единственно важную вещь, которой он не знал, я схватил трубку. И услышал голос Мэри По.
— Алло?
— Макс, это Мэри. Я звоню из машины, так что слышно будет плохо. Ствол Линкольна настоящий, и он краденый. Судя по серийному номеру — из той партии оружия, которую увели полгода назад во Флориде: грузовик на шоссе ограбили. К тому же это оружие высшей лиги, очень мощная дрянь. Террористы обожают «глоки», потому что их делают по большей части из пластика, и металлодетектор в аэропорту их не обнаруживает. Это не дешевка с распродажи, Макс. От этой штуки дрожь пробирает, даже когда у тебя самого пистолет. Но ты сказал, пушка все еще на месте? Тогда все в порядке. Просто забери ее и держи на коленях, или сунь в сейф до тех пор, пока парень не придет домой.
Я постарался поскорей отделаться от нее, попросив ни в коем случае не говорить о пистолете Лили. Понятия не имея, сколько пробуду на Востоке, я пошел в спальню и уложил небольшую сумку — джинсы, рубашки, белье… хватит на три-четыре дня. Я знал, что нужно оставить Лили записку с объяснениями, чтобы она не сошла с ума от беспокойства, когда вернется и обнаружит, что мы оба исчезли. Что я мог сказать? «Я бегу за нашим сыном, он узнал, что его похитили…» Что вообще тут можно сказать? Думать было некогда. Я написал, что Линкольн сбежал, возможно, с Элвисом и Бельком. Я постараюсь найти его, пока ничего не случилось. Потому-то я и кинулся тогда, как сумасшедший из ресторана — Линкольн сказал мне, что мы ему осточертели, и он намерен уйти от нас и жить сам по себе. Ложь, умалчивающая о стольком, что была почти похожа на правду. Лили поверит, а на большее мне сейчас и надеяться нечего. Лили упорно хотела сама принимать все решения, касающиеся воспитания Линкольна, но тут она меня поймет. Она знает, как он зол, и как гнусно иногда себя ведет. Услышав, что он убежал, она не удивится. Как только что-нибудь узнаю, написал я, сразу позвоню.
Я выбежал из дома, запер дверь, бездумно глянул в окно гостиной и увидел, что оставил в нескольких комнатах свет. В голове пронеслось воспоминание о том, как я менял лампочку в одном из светильников и крикнул Грир, чтобы она сходила на кухню и принесла новую лампочку. «Да, папочка». Тихий топоток ее ног в тапочках, бегущих по покрытому ковром полу, вдалеке ее голосок, просящий маму дать лампочку для папы. Какой будет наша жизнь, когда мне в следующий раз придется менять лампочку в нашем доме? Сколько времени пройдет до следующего вворачивания лампочки?
Меня ожидало что-то мрачное и зловещее, а этот лос-анджелесский вечер, словно в насмешку, выдался чудесным, напоенным мягкими ароматами. Как приятно было бы посидеть на заднем дворике, выпить бокал бренди, негромко проговорить до поздней ночи. Мы частенько так сидели. Грир обычно засыпала на коленях у кого-то из нас, как когда-то, много лет назад, Линкольн. Мы их не беспокоили. Слишком хорошо было сидеть всем вместе. Когда Кобб был еще жив, он обычно лежал на боку возле наших кресел, вытянув длинные лапы. Когда Грир была совсем маленькой, он еще был с нами. Не раз, войдя в комнату, мы видели крошку возле собаки — она стояла рядом, но никогда до него не дотрагивалась.
— Кобб! О господи.
Подумав о собаке, я припомнил одну любопытную деталь. Единственным человеком, которому старый чудак давал себя гладить, был Линкольн.
Пока однажды мальчик не вбежал в дом в слезах, хныча, что Кобб только что на него огрызнулся. Никто из нас не мог этому поверить, ведь мы знали, какие у них отношения. Мы успокоили мальчика, сказав, что пес, наверное, спал и ему приснился дурной сон или еще что-нибудь. Мы все трое подошли к собаке, чтобы посмотреть, что случилось. Мы нашли Кобба на его любимом месте, он грелся на солнце, лежа на теплых камнях патио. Мы сказали Линкольну, чтобы он попробовал снова погладить пса. Когда мальчик потянулся к серому великану, Кобб не то заворчат, не то зарычал. Получилось страшновато. То был конец эпохи. С того дня и до самой своей смерти Кобб не желал, чтобы кто-нибудь из нас, даже его юный друг, к нему прикасайся. Он по-прежнему высовывал длинный язык, посылая, как уверяла Лили, воздушные поцелуи, но трогать себя не давал. Когда же это случилось? Идя к машине, я пытался сообразить, когда именно с собакой произошла перемена. Кажется, после того, как мы с Линкольном стали побратимами. А может быть, и нет. Мои мысли неслись так быстро и пытались увязать воедино столько нитей, что это уже было бесполезно и опасно. Я придумал фразу, которая стала для меня чем-то вроде молитвы на все случаи жизни: «Мне нужно спокойствие, а не самообладание». Когда я выруливал задним ходом с подъездной дорожки, опустив стекло в окне, чтобы лицо овевал прохладный воздух, в глубине души я еще не мог поверить, что вот-вот полечу через всю страну в погоне за сыном, который узнал слишком много за слишком короткий срок и совершает непоправимую ошибку.
Крутя руль, я стал повторять раз за разом: «Мне нужно спокойствие, а не самообладание». Я твердил это на Уилшир, петляя меж красных и желтых задних габаритных огней. Повторял на бульваре Ла-Сьенега, ведущем к аэропорту: «Мне нужно спокойствие, а не самообладание».
В баке почти кончился бензин. Я заехал на заправочную станцию и остановился возле колонки самообслуживания. Кассир в будке посмотрел на меня в бинокль. Сидя не более чем в тридцати футах от меня, он смотрел на меня в бинокль: вдруг я грабитель? Отличная идея для «Скрепки», но жизнь, в которой я занимался этой работой, сейчас казалась далекой, как Берег Слоновой Кости. Я подошел к будке и просунул под пуленепробиваемое стекло, которое даже крылатой ракетой не высадить, двадцатидолларовую купюру. Кассир посмотрел ее на свет, проверяя, не поддельная ли она. Его лицо выражало крайнюю подозрительность. Сколько раз его ограбили или попросту напугали до чертиков?
— Много попадается фальшивых двадцаток.
— Могу себе представить.
Мама когда-то говаривала: «Плохо себя чувствуешь — и видишь мир в черном цвете». По дороге в аэропорт в тот вечер меня преследовали тревожные, исполненные тоски и муки картины, начиная с того кассира с биноклем. Вот пьяный, который орет что-то, стоя посреди проезжей части, вот две полицейские машины, с визгом затормозившие возле какого-то дома, и полисмены, выскакивающие из них с пистолетами наготове. Вот перед входом в «Фэтбургер» шайка темнокожих подростков, все в одинаковых черно-белых бейсболках с эмблемами «Окленд Райдерс» и ветровках. Наверное, человек пятнадцать, на вид отчаянные головорезы. Дорога стала шире и теперь поднималась к холмам, истыканным нефтяными скважинами. Уличные фонари заливали нас своим фальшивым слепящим оранжевым светом. В проносящихся мимо машинах мелькали уродливые, мрачные лица. Водители с приплюснутыми головами, похожие на ласок, лысых крыс и безгубых хорьков рвались вперед, так стремясь куда-то попасть, что даже их головы были сплющены перегрузкой предвкушения. Маленький ребенок на заднем сиденье «хёндая» прижался к окну руками и открытым ртом. Красивая женщина с длинными белокурыми волосами, сидящая на пассажирском сиденье, поглядела на меня разочарованным, безразличным взглядом. Что, если она мертва? Что, если в мире, который я знал, внезапно сгустился мрак и жуть, из-за того, что случилось нынче вечером с моим сыном? Или он всегда был таким, только сейчас с моих глаз спала пелена?
Я прибавил скорость. Времени до отлета было достаточно, но я хотел скорей попасть в аэропорт, отчаянно надеясь, что меня успокоит вид чистых длинных скучных коридоров и пластиковых стульев, на которых сидишь, глядя в никуда, дожидаясь момента, когда сможешь сесть в самолет и еще несколько часов смотреть в никуда.
Еще не доехав до Лос-Анджелесского аэропорта, вы уже замечаете самолеты, которые перед приземлением снижаются над автострадой. Летя в восьмидесяти футах над землей и опускаясь, все ниже, они кажутся огромными. Даже больше, чем на летном поле. Когда они медленно приближаются к земле, все остальное на их фоне кажется игрушечным; вы в восторге от их размеров и того, что они ручные, от того, что вы можете в любой момент на них полететь, стоит только купить билет.
Я оставил машину на долгосрочной стоянке и быстро зашагал к зданию аэропорта. Был вечер буднего дня, мимо проезжали редкие машины.
У входа в аэропорт всегда толпятся охваченные волнением и трепетом, томящиеся в ожидании встречи люди. Объятия, поцелуи, радость на лицах тех, кто только что приземлился и выходит на свежий воздух после долгих часов, проведенных в самолете. Подъезжают и отъезжают машины. Кроме того, все несутся со всех ног. Несутся, чтобы успеть в аэропорт, несутся из аэропорта. Мир движется, словно в ускоренной съемке. Где сейчас Линкольн? Несется через страну к двум людям…
— Позвони! Просто позвони им!
Когда ты во власти стресса, самое очевидное в голову не приходит. Не успел я оказаться в аэропорту, как меня осенила мысль позвонить Майерам и как-то предупредить. Я стал дико озираться в поисках телефона. Вон он! Хорошо, что, уходя из дому, я захватил пригоршню мелочи, — звонок будет не из дешевых. Я набрал справочное Нью-Джерси и во второй раз спросил номер телефона Грегори Майера. Да будут благословенны кнопочные телефоны. Сколько уходило времени, когда в спешке приходилось накручивать диски старых аппаратов. А теперь: тык-тык-тык — и вас соединили. Нелепо так торопиться, когда Линкольну до приземления еще четыре часа, но я спешил. Щелчок, соединение, и у Майеров в тридцати пяти сотнях миль отсюда зазвонил телефон.
— Здравствуйте. Вы позвонили Майерам, но сейчас дома никого нет. Пожалуйста, оставьте свое имя и сообщение, и мы перезвоним вам, как только сможем. Спасибо за звонок.
Писк сигнала и требовательное молчание, ожидающее, когда вы заговорите. Я не мог придумать, что сказать. За одну минуту? Если бы я сказал: «Будьте осторожны с мальчиком, который к вам приедет. Он думает, что вы его родители, и может быть опасен», они могли бы вызвать полицию или испугаться так, что все еще больше запуталось бы и усложнилось. Что, если бы мне позвонил незнакомец и сказал такое? Я бы подумал, что это или странный розыгрыш, или что звонил садист. До отлета я еще четыре раза пытался дозвониться до Майеров, но попадал на автоответчик. Как это повлияет на их встречу с Линкольном? Будут ли они дома, когда он доберется до места? Если нет, если их нет в городе, и они не вернутся еще несколько дней, как это на нем скажется? Что он станет делать? Ждать? Не выплеснув свою злость и разочарование, сядет на самолет и полетит куда-то еще? Зная нашего сына, я бы сказал, что он подождет немного, а потом вернется домой. Я не знал, какой вариант хуже.
Хотя самолет летел полупустым, меня угораздило сидеть рядом с женщиной, которая заговорила в тот миг, когда я опустился в кресло, и не умолкала, пока я не поднялся, сказав, что у меня ужасно много работы, и не пересел. В таком состоянии мне было не до вежливости. В Нью-Йорке я буду всего через несколько часов, и я хотел, как можно основательнее, все обдумать. Когда мы приземлимся, на раздумья времени не будет.
Как только мы поднялись в воздух, по проходу пошла стюардесса, спрашивая, кто что желает выпить. Я бы убил за двойную порцию чего-нибудь покрепче, но прикусил язык и попросил имбирного эля. Я вымотался и тотчас после выпивки заснул бы. Сидя у иллюминатора, я смотрел, как самолет накренялся и делал вираж, потом взял курс и выровнялся над чернотой и желтыми огнями, мерцающими внизу. Я вспомнил, как ехал в аэропорт и смотрел на садящиеся самолеты. Какое романтическое и возвышенное зрелище. И каким одиноким и маленьким я чувствовал себя сейчас, поднимаясь в то же самое небо.
Мы пролетели над бейсбольным стадионом, все еще озаренным огнями после вечернего матча. Вид поля напомнил мне один нерешенный спор, который произошел между Лили и мной несколько недель назад.
Как и Линкольн, я всегда любил бейсбол. Пока мне не исполнилось пятнадцать или около того, главным удовольствием летних каникул был бейсбол, не важно, смотрел ли я его по телевизору, или сам играл во дворе с друзьями, или просил парикмахера подстричь меня под бейсболиста, или обменивался бейсбольными карточками с другими…
Как только я подрос настолько, чтобы играть в Детской лиге, я стал умолять родителей записать меня в клуб. Они согласились, и одно из преисполненных гордости воспоминаний моего детства — как я вхожу в гостиную вечером после ужина, впервые надев голубую, как яйца крапивника, бейсбольную кепку и футболку, на которой красуется название нашего спонсора, «Станция Шелл Ника». Хвала Господу, моя команда называлась «Янки», и это приводило меня в еще больший восторг, ведь дело было в один из периодов взлета «Нью-Йоркских янки», и все игроки этой замечательной команды казались мне героями. Мама отложила журнал с кроссвордом и сказала, что я смотрюсь «очень мило». Но папа сделал мне величайший комплимент. Внимательно оглядев меня, он сказал, что я вылитый Лось Скаурон, лучший игрок первой базы в команде «Янки» и мой любимец.
Наша первая игра в тот год состоялась в день открытия сезона, и стадион был полон. Меня поставили на правый край — в Детской лиге это все равно, что Сибирь, так как ни один ребенок никогда не отобьет туда мяч. Однако наш тренер решил, что для меня это самое место, поскольку я ни за что мяча не поймаю, зато причиню справа меньше вреда. Меня это ничуть не огорчило, я ведь мечтал бить, а не бегать по полю с мячом. Что могло быть лучше, чем взмахивать битой марки «Луисвилл слаггер», и время от времени ощущать и слышать замечательное «бац!» деревяшки, бьющей по мячу. Лишь для этого я жил, а вовсе не для того, чтобы вскидывать в воздух огромную кожаную перчатку, пытаясь остановить проплывающий мимо мяч. Отбивать было делом героическим, бегать по полю — всего лишь необходимостью.
Нашими противниками в той первой игре оказались «Доджерсы», хорошая команда, и мы ее боялись, ведь их главным питчером был не кто иной, как Джеффри Элан Сэпсфорд. Даже тогда его подача могла бы выбить в аут Лося Скаурона.
К пятому иннингу мы проигрывали девять — ноль. Я дважды ударил по мячу, и оба раза попал в аут. Кроме того, я выронил легкий мяч, и на меня наорала половина команды. Я знал, что заслужил их ненависть. Я напортачил, мы проигрывали, мир погибал. А потом, мои родители пришли на матч и стали свидетелями разгрома — гаже не придумаешь. Я знал, что отец пропустил семичасовой поезд (дававший самый большой улов усталых клиентов), чтобы присутствовать при моем дебюте. Да уж, дебют. Я подвел отца, подвел команду, опозорил название «Янки».
Когда я в последний раз встал, чтобы отбивать, Джеффри Элан Сэпсфорд посмотрел на меня с презрением, явно веселясь. Никогда не забуду, как его игрок второй базы прокричал: «Слабак!» — и имел он в виду меня. Весь мир слышал. Я, наследник трона Лося Скаурона, запечатлелся в памяти каждого зрителя как «слабак». Попробуйте в таком возрасте стереть подобное пятно со своей репутации.
Сэпсфорд подал первый мяч, и я, не думая, размахнулся и ударил по мячу со скоростью пятьсот сорок миль в час, отбив его далеко в центр внешнего поля. Ударил так сильно, что игроки другой команды все застыли, глядя, как мяч взмывает ввысь и исчезает в далекой зеленой бесконечности. Люди на главной трибуне вскочили и захлопали прежде, чем я успел обежать первую базу. Когда я вернулся в «дом», моя команда уже собралась там, крича «ура», как будто это была последняя игра первенства страны, и я принес победу. Чистое блаженство.
Мы все равно проиграли десять — один, но, сидя на обратном пути в машине, я знал, что я стопроцентный герой, и никто никогда у меня этого не отнимет.
Родители наперебой повторяли, как все было здорово, а я развалился на заднем сиденье, наслаждаясь свежими воспоминаниями и их похвалой. Когда мы обогнули угол Мейн-стрит и Бродвея, отец с добродушным смешком сказал:
— А знаешь, что у тебя все это время была расстегнута ширинка?
— Что?
— У тебя штаны были расстегнуты.
— Ох, Стэн, ты же обещал, что не скажешь. — Мама покачала головой и сочувственно улыбнулась мне через плечо.
Оглушенный, ошеломленный, я опустил глаза на свои синие джинсы. В них я сделал хоум-ран. Они стали частью легендарной формы! Но вот она — предательская полоска трусов, белеющая сквозь ширинку. Не очень сильно. Не настолько, чтобы броситься в глаза, если не присматриваться или кто-то не обратит на нее твоего внимания, но все равно! Апофеоз всей моей жизни — а у меня расстегнуты штаны!
Я честно не помню, скоро ли пережил потрясение, или тот сокрушающий стыд преследовал меня долго. До тех пор, пока я не рассказал эту историю Лили, она оставалась нежной улыбкой из далекого прошлого, детским воспоминанием, из тех, которыми ты с удовольствием делишься с другом, чтобы посвятить его в часть твоего прошлого, известную немногим. Я закончил рассказ улыбкой и пожатием плеч:
— Макс зарабатывает очко.
— Какое свинство. Твой отец иногда — настоящий говнюк.
— Почему?
— Почему?! А зачем он сказал тебе это? Зачем? Ты получил свой хоум-ран. Он был твой, ничто не могло отнять его у тебя. А отец отнял — испортил навсегда, сказав тебе о расстегнутой молнии. Ты только прислушайся, как ты теперь рассказываешь о том дне — словно это всего лишь маленькая забавная история. Верно? «Макс зарабатывает очко». Ты бы слышал свой голос. Дело не только в очке, то был один из триумфов твоего детства. Хоум-ран! Ну и что, что дурацкая молния расстегнулась? Ну и что, пусть бы даже весь свет знал — какая разница, если не знал ты? Он бесчувственный подонок.
Можете считать меня слепым. Или просто влюбленным в отца, не важно, мне никогда не приходило в голову посмотреть на дело так. Я знал, что отец любит меня, и не пытался отравить мне радость. Но, словно молоток, пролетевший четыре десятилетия, его бестактность впервые ударила меня прямо по голове.
Глядя в иллюминатор самолета на пустой освещенный бейсбольный стадион, я вспомнил негодующий голос жены, когда она говорила о моем отце.
Сколько раз мы поступали с Линкольном совершенно так же? Может быть, поэтому он так ужасно, непоправимо изменился? Может, все, что мы делали из чистых побуждений, движимые любовью, оказалось настолько вредным, что и враг бы не придумал более эффективного средства, чтобы испортить нашего мальчика?
Вот о чем я думал, пересекая той ночью Америку. Пожалейте человека, который не знает, в чем согрешил. Берегитесь ребенка, за которого он отвечает.
На полдороге я подумал: если бы только я мог остаться здесь, в воздухе, до конца своих дней. Как в детской сказке, это упростило бы все. Когда-то давным-давно жил-был человек, который сделал в жизни столько ошибок, что решил улететь с земли и никогда не возвращаться назад.
⠀⠀ ⠀⠀
Когда мы приземлились в Нью-Йорке, шел дождь. Вода струилась по иллюминаторам, образуя странные рисунки, пока самолет выруливал на стоянку. Рейс был очень поздний, поэтому обошлось без обычной толчеи и сумятицы — пассажиры не стали поспешно выбираться из кресел и рваться к выходу. Они медленно поднимались и, шаркая, брели к выходам, как усталые зомби.
Так как у меня была с собой только спортивная сумка, я пошел прямиком к телефону и снова позвонил Майерам. Половина восьмого утра. Без толку. Следующая остановка — у стойки проката автомашин. Через несколько минут я уже сидел за рулем еще пахнущего кожей и краской новенького желтого «форда». Я прикинул, что на дорогу от аэропорта Кеннеди до Сомерсета уйдет около двух часов, но, когда выехал на шоссе, там уже появились пробки. Значит, времени уйдет больше.
За годы, прошедшие с нашей встречи, я очень редко вспоминал Майеров. Единственный раз, когда я отрешился от всего окружающего и сосредоточился на них, был как-то утром, на приеме у зубного врача. Сидя в ожидании своей очереди, я взял со столика журнал об архитектуре и стал его перелистывать. Наткнулся на что-то знакомое, не обратил внимания, и лишь несколько секунд спустя осознал, что это. Торопливо пролистав обратно, я нашел большую, на целый разворот, фотографию дома, в котором побывал в один гнетущий день в разгар того первого кризиса. Вот он! Удивительный дом Анвен и Грегори Майеров. К первоначальному зданию добавились косые купола и что-то похожее на гигантское крыло летучей мыши, но дом был настолько незабываем, что не узнать его я не мог. Текст гласил, что Брендан-Хаус (архитектор Анвен Майер), один из наиболее знаменитых образцов архитектурной школы Корваллиса, получил очередную престижную награду, на сей раз от какой-то европейской архитектурной организации. О доме говорилось так, словно все его знают и не удивятся новой премии. Я вырвал страницы со статьей и показал Лили. Она покачала головой и заплакала. Воспоминание о ее покрасневшем лице и слезах, блестящих на щеках, преследовало меня на протяжении многих миль.
⠀⠀ ⠀⠀
Где-то между Нью-Йорком и Сомерсетом находилась стоянка, на которой Линкольн закупил припасы. Только там он мог их раздобыть посреди ночи на скоростной трассе Нью-Джерси. Он купил большие бутылки с кока-колой. Думаю, штуки четыре. Четырех должно было хватить, если он будет умен и осторожен. Бензин не проблема. Заехать на станцию, заправиться и спросить служащего, продают ли они такие небольшие канистры, на галлон-другой бензина, для газонокосилки. Из нескольких галлонов бензина костер выйдет о-го-го. Из чего он сделал фитиль? Вероятно, из трусов или футболки. Может быть, снял свою «В жопу танцы, давай трахаться!», разорвал на куски и заткнул ими горлышки бутылок. Подходящее применение. Бутылки из-под кока-колы, полные золотистого бензина, и обрывки «трахальной» футболки. Вот и все, что нужно. Каждый, кто смотрит телевизор, знает, как приготовить коктейль Молотова — ручную гранату бедняка.
Я знал, что Линкольн зол, что он способен на поступки, о которых мне даже думать не хочется. Но даже впоследствии, восстанавливая его шаги и постигая мотивы, я был потрясен тем, что он сотворил в ту ночь. Если бы только он остановился на несколько минут, чтобы выслушать, чтобы задать вопросы и узнать правду, какой бы ужасной она ни была. Тогда ничего подобного бы не произошло. Конечно, случилось бы что-то другое, но не это и не с ними.
Линкольн ездил быстро и имел передо мной трехчасовую фору. К тому же он обладал великолепным чувством направления, и для него не составит труда найти дом. В детстве одним из его хобби было разглядывать карты, особенно экзотических стран — Камбоджи, Мали, Бутана, — и находить кратчайшие маршруты из одного населенного пункта с героической историей или с немыслимым названием в другой. Из Тимбукту в Нуакшот. Из Бу Флока в Снуол. Как-то мы подарили ему на день рождения замечательный медный штангенциркуль для точного измерения расстояний. Он все еще лежал у Линкольна в ящике стола, вместе с пулей и фотографией Белька.
Я представил себе, как он едет по скоростной магистрали Нью-Джерси со скоростью восемьдесят миль в час, останавливаясь только затем, чтобы заправиться и купить все необходимое. Что проносилось у него в голове в эти часы? Дома он всегда ездил, включив радио на полную громкость и нетерпеливо крутя ручку настройки, как только начиналась нелюбимая песня. Добавьте это. Добавьте щелканье выключателем боковой лампочки, когда он, держа руль одной рукой, быстро переводит взгляд с карты на приближающиеся дорожные указатели, потом опять на карту, чтобы убедиться, что правильно выбрал дорогу.
Шестнадцать лет назад Лили проделала тот же самый путь, когда бежала из Нью-Йорка в машине, купленной на деньги, которые украла у торговца наркотиками, по совместительству сутенера. Она была всего на пять лет старше, чем Линкольн сейчас. Мы, все трое, проделали один и тот же путь на юг, все по разным, безрассудным причинам.
Я съехал с автострады у Нью-Брансуика и узнал некоторые приметы, знакомые по прошлой поездке, хотя сам городок с тех пор привели в порядок, как это обычно бывает — усадили аллеями, сделали безликим и серым. Утренние улицы забиты машинами. Стоя в длинном хвосте перед светофором, на котором горел красный свет, я чувствовал, как усталость ползет вверх по затылку и расползается по всей голове. Меня окружали люди, которые хорошо выспались за ночь, приняли горячий душ, позавтракали и ехали бодрые и свежие. А я — нет. Когда зажегся зеленый свет, и я двинулся дальше, я ненавидел их всех до единого; меня бесили их желудки, полные ароматного кофе, скучная безопасность их работы. У них были дети. Дети, не похожие на моих.
Сельская местность в Нью-Джерси, солнце только что встало. Вдалеке, на полях, пасутся коровы, по приусадебным участкам бегают непривязанные собаки. На обочине, в ожидании школьного автобуса, стоят ребята. Чем ближе я подъезжал, тем туже скручивало желудок. Последний поворот — и я на дороге к их дому. Вон там я остановился в прошлый раз, потому что мне нестерпимо захотелось помочиться. Некоторые халупы снесли, их заменили симпатичные дома, на вид гораздо дороже. Нашествие среднего класса.
Дорога нырнула, поднялась, снова нырнула, и тут я увидел первую пожарную машину. Навстречу мне медленно спускался красный грузовик с закрепленными на крыше длинным багром и лестницей. На узкой дороге, неизвестно откуда взявшись, он казался вдвое больше, чем был. Куда бы он ни ехал, он не торопился. Водитель и пожарник, сидящий рядом с ним в открытой кабине, сняли шлемы и улыбались. Пассажир курил сигарету. Мы встретились глазами, и он приподнял руку с сигаретой и слегка помахал мне. Еще двое стояли на приступке сзади, держась за серебристые ручки. Оба были в полном снаряжении, и один уткнулся головой в бортик — не то очень устал, не то спал стоя. Я поехал дальше, только прибавил скорость. Откуда тут пожарная машина? Куда она ездила так рано утром? Примерно в четверти мили впереди я увидел дым. Навстречу мне проехала полицейская машина.
Дым говорит о многом. Когда он поднимается медленно, по спирали, вяло, вы понимаете, что огонь уже сорвал свою злость и выдохся. Даже не видя пламени, вы можете быть уверены, что его хребет сломан, и оно скоро угаснет. Если дым валит сильно и быстро поднимается прямо вверх, пожар в самом разгаре, он все еще силен и опасен.
Клочковатая коричневая подушка дыма неподвижно висела в бледно-розовом утреннем небе над домом Майеров. Сгоревшая часть дома еще курилась, но уже словно бы по инерции. На дороге перед домом стояли две пожарных и одна полицейская машина. Пожарники сворачивали толстые серые рукава брандспойтов и явно заканчивали работу, собираясь уезжать. Рядом трое полицейских совещались, сравнивая записи. Вокруг на улице и по краям лужайки Майеров стояла толпа зевак. Я припарковался позади множества машин и медленно вылез. Дом был тот самый, но только… чего-то не хватало. Глядя на него, я понял, что «крыло летучей мыши» исчезло. Слегка асимметричной пристройки, которую я видел на фото в архитектурном журнале, больше не существовало. На его месте виднелись черные, искореженные обломки, раскиданные по большой площади, стоящие на пепелище, сложенные кучами, дымящиеся: металлический остов матерчатого складного стула, деревянный стол, который, как ни странно, обгорел только с одной стороны и стоял на двух ножках, книги, разбросанные на земле. Может быть, в крыле летучей мыши у них размещалась библиотека?
— Вар. — Ко мне подошла пожилая женщина и остановилась в нескольких шагах от меня. Ей явно хотелось рассказать кому-нибудь, что она слышала. — Один из пожарных говорит, он думает, дело в варе. Они неделями возились с этой сумасшедшей крышей, и он говорит, бензин, наверное, попал прямо на вар, потому все и вспыхнуло, как факел. Кому это пришло в голову сжигать их дом? — Она подумала над своим вопросом и внезапно уставилась на меня подозрительным взглядом. — Вы здешний, сэр?
Хотя в сердце моем разверзлась глубокая, как ад, дыра, соображал я быстро, и нашелся:
— Я из газеты. Меня прислали посмотреть, что тут происходит.
— Вы из «Обозревателя»? Что ж, меня зовут Сандра Хаген, на случай, если вы захотите сослаться на меня как на источник.
Я видел, что она в восторге от этого слова.
— Спасибо, миссис Хаген. Послушайте, я только что приехал. Вы не могли бы рассказать, что случилось?
Она откашлялась и откинула голову, словно перед телекамерами.
— Прошлой ночью Анвен не было. Ей нужно было съездить в Нью-Йорк по каким-то делам. Брендан оставался один, и именно он видел того парня, который это сделал.
— Брендан?! Извините, вы сказали — Брендан?
— Да, Брендан Майер, ее сын. Разве вы о нем не знаете? Это тоже целая история! Вам нужно сперва рассказать ее. Сделайте рассказ из двух частей. Их семье выпало больше несчастий, чем Иову.
— Брендана похитили в детстве.
— Верно. И они искали, пока не нашли его. Ходят слухи, что Майеры потратили на поиски сотни тысяч долларов. Потом ее муж, Грег, умер вскоре после того, как они нашли мальчика.
— Невероятно! Они нашли его?! Никогда не слышал, что такое бывает!
— Поразительно. Но, так или иначе, Брендан вчера вечером был дома, когда тот парень стал кидать в их дом бутылки с бензином. Он услышал какой-то шум, наверное, от разбитого стекла, и выбежал. Тот стоял на лужайке и глядел, как дом загорается. Представляете себе? Знаете Недду Линтшингер, она живет вон в том доме, синем. Так вот, она проснулась от шума и тоже выглянула из окна. Говорит, увидела на газоне двоих и узнала Брендана в пижаме, потому что он очень высокий мальчик, понимаете? Дом горел, но что самое странное — эти два парня стояли и разговаривали! Недда говорит, стоят и мило так беседуют… Потом ни с того ни с сего этот второй начинает орать: «Что? Что? Что?» Вот так, а потом он ударил Брендана ногой сами знаете куда. Бедный мальчик упал, а второй не унимался. Пинал его, пинал и пинал. Ну, так говорит Недда. Я могу сказать только то, что слышала, но она клянется, что именно так рассказала полицейским, значит, думаю, это правда… В общем, этот сумасшедший колотил бедного Брендана. Потом поджег еще одну бутылку и бросил в дом. Тут Недда кинулась звонить в полицию, звать на помощь и не видела, что случилось дальше. Не успела она снова подскочить к окну — психа и след простыл. Брендан лежал на земле и не шевелился. Недда уж подумала, что тот тип его убил. Слава богу, нет. Сейчас он в больнице, у него сломаны ребра и разбито лицо, но, говорят, он поправится.
Я поблагодарил старушку за помощь и выслушал, как она диктует по буквам свое имя, чтобы его правильно напечатали. Распрощавшись с миссис Хаген, подошел к полицейским. По счастью, я всегда ношу с собой маленький карманный диктофон, на случай, если в голову вдруг придет какая-то идея. Представившись репортером из «Обозревателя», я спросил, что случилось, и сунул диктофон им под нос. Рассказ оказался в целом таким же. Им позвонили, сообщили о пожаре и о том, что на дом по соседству кто-то напал. Отправили полицейских разобраться, те обнаружили, что дом горит, а на газоне лежит без сознания подросток. Никаких следов злоумышленника. Дом, предположительно, подожгли молотовским коктейлем — сначала загорелись ведра с варом для крыши, стоявшие рядом. Состояние мальчика Майеров в больнице удовлетворительное, он поправится. Кто преступник, понятия не имеют. Они все время повторяли — «преступник». Брендан сказал, что никогда раньше его не видел. Хотя одно известно точно — это был мальчик. Подросток, одетый как панк, но одежда могла быть просто маскировкой, маскарадом, чтобы сбить со следа. Ущерб дому нанесен «значительный, но не непоправимый». Полицейскому это выражение понравилось настолько, что он повторил его своим друзьям. Если я подожду день-два, то смогу взять интервью у Брендана в больнице. Но это мне было ни к чему, ведь я уже точно знал, что произошло.
Линкольн прочел мое досье на Майеров и в страшной, как взрыв, вспышке озарения понял, что мы — не его родители, Лили его похитила.
Как же он не сошел с ума? Он ведь не сошел с ума. Но когда он появился в ресторане, он уже все знал. Полетел на Восток, зная, что единственное, чего он хочет сейчас, в первые часы своей новой жизни — увидеть своих настоящих родителей и наказать их. Да, наказать за то, что не нашли его. За то, что плохо искали; за то, что не потратили все свое время, и силы, и деньги на то, чтобы вернуть сына. Того, что они сделали за все эти годы, было недостаточно. Да, он прочел папку и знал, какое жалкое, несчастное существование влачили Майеры с момента его исчезновения, но Линкольну было плевать. Какие бы страдания они ни перенесли, это ведь его украли, оскорбили, принудили жить вдали от своей настоящей семьи.
Не имело значения и то, что мы дали ему все, что могли; для него мы были похитителями, преступниками, чудовищами. Те же самые слова, те же обвинения я мысленно повторял десять лет назад, когда узнал тайну Лили. И повторял до сих пор. До сих пор.
Но Линкольну пришлось еще хуже, потому что тайну хранили и лелеяли люди, которых он считал своими родителями. А еще хуже то, что, насколько он знал, его настоящие родители оставили попытки его найти.
Чего он не знал, чего он не дал мне сказать ему накануне вечером, так это того, что Майеры — не его родители. Лили похитила не их ребенка. Она хранила газетные вырезки о них и их истории, так как однажды провела полдня в Гарамонде, штат Пенсильвания. На следующий день она украла ребенка из машины, припаркованной на площадке для отдыха на скоростной магистрали в нескольких сотнях миль от Гарамонда.
Да, Линкольн. Если бы только ты выслушал меня. После того как ее машину починили, Лили поехала на запад. К вечеру следующего дня у нее заурчало в животе, и она почувствовала, что ей срочно нужно найти туалет. По счастью, дорожные указатели говорили, что скоро появится стоянка для отдыха. Лили нажала на газ и мигом оказалась там. Выскакивая из машины, она едва заметила «шевроле-корвейр», припаркованный в десяти шагах от нее. Внутри никого. Лили некогда было думать. Она кинулась в туалет.
Выйдя, она снова увидела ту машину и не обратила бы на нее внимания, если бы на сей раз не услышала, что внутри плачет ребенок. Озабоченная, подошла ближе. Вдалеке, на поле за автостоянкой, смеялись двое. Лили пригляделась и с трудом различила две головы, движущиеся в траве вверх и вниз. Парочка смеялась, стонала, боролась. Они занимались любовью! Какое нахальство! Их охватило желание, они съехали с дороги и отбежали на ближайшее поле. Везучие, кто бы они ни были. Лили завидовала их счастью и самоуверенности. У них было все, у нее — ничего. Без стеснения глядя на поле, она не подглядывала — она смотрела на счастье. Сама она тонула, шла ко дну. Тонущая женщина, в последний раз смотрящая на берег.
Но почему плачет ребенок? Наверное, их ребенок. Внутри машины, на заднем сиденье, ребенок с покрасневшим лицом, пристегнутый к сине-серой колыбели, завывал так отчаянно, что, казалось, все черты его лица сползлись к середине. Он явно в чем-то нуждался — в еде, сухой пеленке, ласке, — но мама и папа были заняты.
Лили огляделась по сторонам, никого не увидела, открыла дверь со стороны водителя и опустила сиденье. Ребенок на миг перестал плакать и уставился на нее. Это ничего не значило, но Лили как раз это и было нужно. Она нырнула в машину, подхватила малыша и, ни разу не оглянувшись, подбежала к своему «опелю» и уехала.
Однажды, спустя несколько месяцев, она увидела в супермаркете ту дрянную газетенку, «Сенсации и разоблачения». Из тех, что рассказывают о приземлениях инопланетян и лекарствах от рака. На первой странице красовался заголовок: «Город, где пропадают младенцы». И фотография Гарамонда — Лили узнала ее, потому что на первом плане красовалась заправочная станция, где ей чинили машину. Она купила газету и прочла статью, стоя возле супермаркета. В городке за три года похитили двух младенцев, и ни одного так и не нашли. В заметке назывались фамилии семей. Одна — Майер. Там были их фотографии, и ей страшно понравилась внешность и Грегори, и Анвен. Чудесные лица. Умные, интеллигентные. Они не были родителями Линкольна. Лили ни разу не захотелось узнать, кто были его настоящие родители, но с Майерами случилось то же самое и так близко от того места, где она забрала Линкольна. Слишком большое совпадение. После Лили нравилось думать, будто Майеры — его родители. Поэтому иногда, очень редко, чтобы не возбудить подозрений, она потихоньку наводила о них справки. Я видел вырезки. Сначала она позвонила в справочное в Гарамонде и узнала их тамошний адрес. Когда они переехали, узнала новый адрес на почте — Майеры оставили его для пересылки корреспонденции. Спустя несколько лет Лили написала в газету того городка, куда они переселились, и спросила, не публиковалось ли в ней что-то о Майерах. Назвалась родственницей, сказала, что собирает альбом вырезок для предстоящего большого семейного сбора. Она всегда называлась выдуманным именем и просила высылать материалы на адрес почтового ящика. Ну и что же? Кто мог увязать ее с Майерами?
Линкольн смог.
Если он поджег их дом, даже не поговорив с ними, что он сделает с Лили? Теперь, когда Линкольн знает, что Анвен Майер — не его мать, он оставит ее в покое. Но Лили он в покое не оставит точно. Так или иначе, сейчас или позже, Лили и меня… И, может быть, даже… Мысль настолько жуткая и чудовищная, что мой мозг почти отказывался ее принимать: что он может сделать со своей младшей сестрой?
Я мог бы остаться и поговорить с Бренданом, но зачем? Чтобы получить дополнительное доказательство того, что я уже знал? Рассказ Брендана был слишком поразительным, чтобы оказаться ложью. Его похитили, но спустя годы нашли и вернули родителям. Наверное, Линкольну это показалось бешеной несправедливостью и насмешкой! Я представил себе обоих мальчиков на лужайке перед домом Майеров тем ранним утром. Может быть, к тому времени уже рассвело? Два мальчика, каждый с биографией, которой не заслужил ни один человек. Один — голый по пояс, в драных штанах и со стрижкой «ирокез», другой — только что с постели, в еще теплой пижаме (какой трогательный образ — подросток в пижаме), стоят на лужайке и разговаривают. Что они сказали друг другу? Как прошел разговор? Возвращаясь к своей взятой напрокат машине, я раз десять прикидывал, что они могли сказать за несколько минут, до того как Линкольн в ярости набросился на Брендана и ударил ногой в пах. Таков его стиль — бить по яйцам, держать за комодом пистолет, уезжать в угнанном «Мерседесе». Наш сын. Мой сын.
Когда Линкольн был помладше, и ему становилось скучно, он обычно забредал в мою комнату с выжидательным выражением на лице. Присматриваясь, не занят ли я, подходил и спрашивал:
— Ну, что тут у тебя, Макс?
— Да ничего особенного, приятель. А ты что поделываешь?
— Ничего. Не хочешь чем-нибудь заняться? Только если ты свободен, конечно. Только если есть время.
Время я всегда находил: меня страшно радовало, что этому маленькому мальчику нравится мое общество.
Вот о чем я думал, второй раз в жизни мчась по шоссе из Сомерсета. Я улыбнулся. На обратном пути в Нью-Йорк меня посещаю много таких же хороших воспоминаний, от которых становилось еще больнее. Похоже на то, что чувствуешь по дороге с похорон. Прекрасные воспоминания о тех временах, что ты провел вместе с покойным. Прошлое не вернуть.
Добравшись до скоростной трассы, я решил, что делать. На следующей стоянке для отдыха съеду с дороги, разыщу телефонную книгу и начну звонить в разные авиакомпании. Когда у них следующий рейс на Лос-Анджелес? Из какого аэропорта вылет? Я не сомневался, что теперь Линкольн поедет домой. Его злость на Майеров самым потрясающим, неожиданным образом обратилась против него самого. На кого, кроме Лили, он теперь может выплеснуть свою злость, на ком выместит двойную порцию гнева? Сначала — заставить ее сказать, кто были его настоящие родители, чтобы попробовать найти их. А потом… Но Лили не знает. Я уверен. Она даже не помнит, на какой дороге его похитила. Эти сведения легко узнать, связавшись с местной полицией, но ни она, ни я этого не сделали. Почему? Потому, что Лили не хотела знать, и я тоже не хотел; много лет назад я решил хранить ее тайну по своим собственным эгоистичным причинам.
Я приходил в отчаяние при мысли, насколько Линкольн меня обогнал. Он, наверное, уже в аэропорту, если не в самолете, летящем домой. Неужели мне придется еще узнавать в офисах авиакомпаний, когда вылетел их последний рейс на Лос-Анджелес? Удастся ли узнать, не было ли на борту некоего Линкольна Фишера? Скажут они это по телефону? Нет.
Еще я должен позвонить Лили. Позвонить и сказать, чтобы она ушла из нашего дома, нашей жизни, взяла малышку и бежала со всех ног от нашего сына, который возвращается, потому что он знает. А знает он по моей вине. Во всем виноват я. Я всему причиной, винить больше некого. Две тысячи дней назад я слишком внимательно присматривался, мне следовало оставить все как есть, и поверить своей любви, а не своим подозрениям. Моя вина. Неправильно воспитал чудесного мальчика, не дал ему чего-то, без чего нельзя вырасти хорошим человеком. Моя вина. Неверно наставлял его на правильный путь. Моя вина. А записки?! Дневник моей греховной жизни? Почему? Почему я это сделал? Ты делал, что мог. Ты делал то, что считал правильным. Нет, ты делал то, что, как ты думал, спасет тебя и Лили, и хрен со всем остальным миром. Все так, разве нет? Хрен со всем остальным миром. Моя вина.
Я проносился мимо грузовиков и автобусов, гнал полевой полосе, далеко превышая ограничения скорости, пытаясь мысленно сформулировать, что я скажу по телефону жене. Это будет кошмар. Лили, он знает. По моей вине. Он знает, и он едет, чтобы добраться до тебя. Может быть, и до Грир. Я один во всем виноват. Только я.
Я посмотрел в зеркало заднего вида и увидел быстро приближающуюся «ауди». Я сбросил скорость, пропустил ее, потом скользнул обратно на полосу и пару миль ехал за ним следом. Лили, Линкольн узнал о Майерах и полетел в Нью-Джерси. Он прочел мой дневник… В зеркальце заднего вида появилась еще одна машина. Я опять уступил. Она пронеслась мимо, сразу за ней — еще одна. Лили, собери чемодан для себя и Грир… Я опустил окно. Упакуй вещи, свои и Грир…
Я проговаривал эти слова, когда слева раздался этот звук. Узнал ли я его? Может быть, может быть, где-то в глубине души узнал. Завывание и скрежет металла, которые могла издавать только машина в предсмертной агонии, стремительно мчащаяся по дороге к аварии или поломке, которая может произойти в любую минуту.
Лили, я вел дневник.
— Эй! — Машина поравнялась с моей, нас разделяли всего несколько дюймов. — Эй, говнюк!
Я мгновенно бросил взгляд в сторону и увидел за рулем развалюхи Линкольна. Улыбаясь, он целился в меня из пистолета.
— Помнишь такое? — Пистолет взорвался.
Я рванул руль вправо и нажал на тормоз. Машину бешено завертело — я слишком многого от нее потребовал. Я попытался ее выровнять, но ничего не выходило. Сверху нависла длинная эстакада. Меня юзом занесло под нее на слишком высокой скорости. Руль по-прежнему тянул вправо, я зацепил бетонную стенку, и меня целую вечность тащило вдоль нее. Бесконечный визг камня, раздирающего металл. Тьма. Темнота туннеля после сияющего утреннего света снаружи. Скре-е-е-е-еж-ж-ж-ж-жет!
Я остановился. Наконец все прекратилось. Автомобиль замер под эстакадой в полном мраке. Запах сырого камня и горячей резины. Я не пострадал. Цел!
Не успел я осознать, что это настоящее чудо, как надо мной нависло лицо Линкольна, и послышался его вопль:
— Вылезай на хрен из машины, папуля!
Должно быть, он отворил дверь с моей стороны, потому что я, все еще ошеломленный и перепуганный, почувствовал, что вываливаюсь из машины на дорогу. Руки ударились о гравий или стекло. Очень острое, оно глубоко, болезненно впилось в кожу. Я попытался встать. По тоннелю приближались машины. Уф. Уф. У-у-у-ух.
— Сюда, урод долбаный!
Линкольн ухватил меня за ухо и потащил к выходу, на свет. Утреннее солнце слепило. Полностью дезориентированный, я не пытался освободиться от его хватки, хотя он был гораздо ниже меня. Линкольн мучительно сдавливал мое ухо и, как только мы вышли из-под эстакады, столкнул меня с обочины дороги по поросшему травой склону. Мы оба полусошли-полускатились вниз; дорога осталась далеко вверху, мы валялись на влажной земле, среди палок и веток. Сверху доносился шум проезжающих машин.
— Линкольн…
Он держал в руке пистолет, и я увидел, что оружие такое же, как то, что осталось дома. У Линкольна два пистолета? Как он называется? «Глок»? «Грок»? Я хотел вспомнить название. Мне очень важно было знать название.
Линкольн ударил меня в висок. Лицо, словно водой, окатило болью и дурнотой. Я не мог поверить, что он это сделал. В нашей семье никто никого никогда не бил. Никогда.
— Заткнись. Помнишь тот день, засранец? Помнишь того психа, который ехал рядом с тобой и стрелял? Помнишь, как рассказал мне эту историю? Обожаю ее! Мне жутко понравилось, когда ты мне ее рассказал! Я был твоим сыном, и это была одна из лучших историй моего отца!
Он бил себя в грудь пистолетом. Бум, бум, бум. И вдруг он свободным кулаком саданул меня в подбородок. Боль. Рев большого грузовика, проезжающего над головой, потом — длинный злой автомобильный гудок. Лицо Линкольна совсем близко.
Сквозь панику и страх я впервые кое-что понял.
— Но ведь в тот день его пистолет был заряжен, верно? А ты защитил меня, так, Линкольн? Ты помешал этому. Ты был слишком юн, чтобы знать, что происходит, но все равно спас меня! Боже! Я только сейчас понял!
Он рассмеялся мне в лицо, мне на щеку шмякнулся плевок.
— Ты так перетрусил, что съехал с катушек, мужик! Совсем чокнулся… Защищать тебя? Спасать тебя, преступник? Похитители детей! Ты и твоя сволочная Лили! Спасать тебя? Знаешь, что я хочу сделать с вами обоими? Вот что, сволочь, вот что!
Он вскинул пистолет и три раза подряд выстрелил в воздух. В моем лице пульсировала горячая боль, но я должен был сохранять ясное сознание, потому что в этом мгновении крылся ответ. Мне нужно было вытереть сопли с носа и подбородка, но я боялся, что Линкольн поймет меня неправильно и решит, что я пытаюсь сопротивляться. Я должен поговорить с ним, сказать, что я только что понял, понял спустя семь лет заблуждения.
— Вытри лицо, мужик. Давай утрись, Бога ради. Мне плевать. Я не собираюсь тебя убивать — пока. — Я пытался вытереться, но у меня слишком сильно тряслись руки. Линкольн с омерзением выдернул мою рубашку из штанов, задрал и ткнул мне в лицо. — Ну, давай вытрись. — Я повиновался, а он снова заговорил: — Слушай меня, и слушай внимательно, потому что то, что я тебе скажу, ты до конца жизни не забудешь. Смотри на меня.
— Я не могу…
— Смотри на меня, Макс!
Я поднял голову, отняв полу рубашки от лица, и увидел… себя. Не Линкольна, а себя. Потому что теперь я знал.
— Вы с Лили всю дорогу разыгрывали из себя Бога, думали: ничего, что мы его похитили, мы его так замечательно воспитаем, что он станет Суперменом. Царем царей. Лучшим в мире. Но вы ошибались! Нельзя забрать ребенка из семьи и думать, что все будет хорошо. Ничего хорошего из него не выйдет. Почему ты не вернул меня назад, когда узнал? Когда понял, что она сделала! — В голосе у него слышалось рыдание.
Его лицо медленно обрело его собственные черты. Стало лицом подростка Линкольна, перекошенным ненавистью ко мне. Я должен рассказать ему то, что узнал. Должен рассказать точно и ясно, чтобы он понял, почему все случилось так, как случилось. Почему Лили забрала его, почему я примирился с этим, почему мы оказались здесь… Как никто из нас ничего не мог поделать.
— Линкольн, могу я… могу я сказать?
— Что?
— Линкольн, ты мой ангел-хранитель. Понимаешь? Вот почему так получилось. Вот почему мы здесь. Вот почему Лили забрала тебя, вот почему я встретил ее — прежде всего благодаря тебе.
— О чем ты толкуешь? Что ты, черт возьми, мелешь? В каком смысле ангел-хранитель?
— Это ты! Ангелы могут являться нам, но их надо заслужить. А я погубил тебя тем, что не сказал тогда Лили ничего. Понимаешь? Я не вернул тебя настоящим родителям потому, что мне так нужны были ты и твоя мать. Я заставил тебя всю жизнь прожить во лжи. Я куда хуже Лили. Как только я узнал, что она совершила, я должен был все исправить. Отвезти тебя назад, к настоящей семье, чтобы ты жил той жизнью, предначертанной тебе изначально.
Лицо Линкольна выразило смятение и растерянность, но последние слова он схватил сразу. Он попятился и ткнул пистолетом мне в лицо:
— Да! Ты должен был отвезти меня домой! Должен был дать мне прожить настоящую жизнь, мою! Знаешь, каково мне было вчера вечером читать те бумаги? Вдруг узнать, что вся жизнь была сплошным гребаным обманом? Узнать про вас, и кем я на самом деле был все эти годы. Все годы, что вы притворялись моими родителями? Все, все разом. Ну почему я об этом узнал? Неужели я не мог жить себе спокойно и дальше, ничего не зная? Всю мою жизнь вы думали только о себе!
— Линкольн, ты прав. Все, что ты сказал, правильно, но послушай. Дай мне объяснить. Тебе станет легче, клянусь… Даже если бы ты и я никогда не встретились, ты родился моим ангелом-хранителем. Ну, разве не прекрасно? И это правда — ангелы действительно есть. Если их не трогать и не убивать! Но нет, я встретил Лили, и это был мой конец. Потому что в тот миг, когда я узнал, что она с тобой сделала, я должен был все исправить. Ты прав — то было мое испытание, мой экзамен. У меня был единственный шанс по-настоящему заслужить тебя, но моя алчность его уничтожила. Не укради. Я знал это. Не пожелай добра ближнего твоего. Вот почему все пошло прахом. Это моя вина. Я погубил нас всех. Ты был таким потрясающим мальчишкой до того, как я все узнал, но когда узнал и ничего не предпринял… Ты всю жизнь должен был оставаться чудом. Но я отравил тебя. Вся кровь на моих руках.
Линкольн посмотрел на меня; в его глазах вспыхивали и гасли молнии чистой энергии и ненависти. Он размахнулся и ударил меня пистолетом в нос:
— Это тебе не долбаный комикс, Макс! Я тебе не гребаная «Скрепка»! Кончай дерьмо размазывать! Хватит с меня дерьма! Я не твой рисунок. Я не ангел! Почему бы тебе не сказать правду! Почему ты не скажешь раз в жизни правду!
Думаю, в следующий раз я мог бы остановить его руку, заслониться, заблокировать ее, но я этого не сделал. Линкольн снова ударил меня по щеке, потом по горлу, по макушке. Я хотел поднять руки, чтобы заслониться от ударов, но сил не осталось. Он бил и бил, пока я не потерял сознание. Последнее, что я помню: избивая меня, он приговаривал «папочка».
— Жил-был великий волшебник, и решил он, состарившись, совершить свое величайшее чудо, превратив мышь в прекрасную женщину. Завершив свой шедевр, он почувствовал: женщина получилась настолько утонченной, что ему нужно найти ей в мужья самое могучее существо на свете. После долгих размышлений он отправился к солнцу и попросил его жениться на женщине. Солнце его предложение тронуло, но оно отказалось, потому что «есть кое-кто посильнее меня — облако, оно заслоняет мой свет». Волшебник поблагодарил солнце за честность и пошел к облаку с тем же предложением. К его большому удивлению, облако тоже отказалось, потому что был кто-то сильнее его — горный пик, чьи зазубренные вершины останавливают его бег по небу. Покачав головой, волшебник пошел к горе, но опять услышал отказ. «Есть некто, более сильный, чем я, — сказала гора. — Это мышь. Она может рыть норы в моем боку, сколько захочет, и я бессильна ее остановить». Итак, под конец волшебник вернулся домой и с грустью опять превратил прекрасную юную женщину в мышь, чтобы она смогла взять в мужья другую мышь. Все возвращается к своему истоку.
Вертун-Болтун допел свою сумасшедшую прощальную песенку, и шоу закончилось. Линкольн повернулся ко мне и глянул искоса, недоверчиво:
— Мышь вовсе не самая великая на свете. Она не больше солнца!
Я почувствовал, что тут получается замечательная мораль на тему отцов и детей. Набрал полную грудь воздуха и хотел начать, но, когда открыл рот, из него не вылетело ни слова. Я мог разжать челюсти, шевелить губами, но у меня не было голоса — я не издавал даже писка. Откашлялся, но даже тут не раздалось ни звука. Попытался еще раз. Ничего. Растирая шею, я кивнул Линкольну. Он ждал ответа, но с выражением неуверенности и опасения на лице — а что, если я его разыгрываю. Он осторожно улыбнулся. Я силился заговорить, но не мог. Собственное молчание начало меня пугать. Я столкнул Линкольна с колен и выпрямился. Попытался снова. Ничего. Еще раз. Ничего. Я запаниковал. Я проснулся.
Этот сон много раз снился мне за все прошедшие годы, и дальше стал бы намного страшнее, как обычно, если бы меня не разбудила боль. Я пришел в себя, но чувствовал только боль. Глаза были целы. Я открыл их и не удивился, увидев вокруг себя незнакомые белые стены. Спустя какое-то время стало ясно, что я в больничной палате. Распухшее лицо пылало. Когда я осторожно приподнял руку и потрогал его, боль рявкнула мне: «Не лезь!» — и я оставил его в покое, не то она по-настоящему до меня доберется. Хорошо, хорошо, сказал я ей, я осторожно. Но мне надо знать, насколько серьезны повреждения. Мне надо знать, что там. В моем сознании боль превратилась в собаку, с рычанием забившуюся в угол большой белой комнаты, готовую напасть, как только я пошевелюсь. Я легонько дотронулся до лица и нащупал пейзаж после битвы — ссадины, синяки, отеки. Убедившись, что это все, больше ничего, я провел рукой по телу, сколько мог дотянуться, и возблагодарил небеса за то, что не нашел ни гипса, ни тугих повязок. Линкольн разбил мне лицо. Видимо, его это удовлетворило.
Я увидел кнопку звонка для вызова сестры и трясущейся рукой нажат. При этом слишком резко двинул головой, и собака-боль внезапно громко зарычала.
— Что ж, здравствуйте, мистер Фишер! Снова с нами, на земле, а? Как себя чувствуете?
— Рад, что еще жив. Вы можете мне сказать, что случилось? Только, пожалуйста, медленно, я на самом деле еще не совсем здесь.
— Конечно. Полиция нашла вашу машину, всю искореженную, и вас начали искать. Вас нашли под откосом у дороги, вы были без сознания. Мы думали, что у вас, наверное, не только ссадины, но и сильное сотрясение мозга или трещина в черепе, но вам сделали томографию и ничего не нашли. Сейчас вы, похоже, в очень неплохой форме. Что там, черт побери, произошло?
Я вздохнул, чтобы выиграть время, потом до меня дошло, что лгать не обязательно, потому что я могу без утайки рассказать, почти все как было. Я поведал, что какой-то незнакомец вынудил меня свернуть с дороги и под дулом пистолета заставил спуститься с ним под откос. Там он начал меня избивать, пока… Больше я не мог ничего сказать, и сиделка не настаивала.
— Сейчас всюду такое безумие, такой страх. Иногда мне страшно даже выйти из дома, чтобы купить молока. Муж мне сказал… — увлеченно продолжала она, но тут в палату вошел полицейский и спросил, не можем ли мы с ним поговорить наедине. Медсестра ушла. Полицейский сел на стул возле моей постели и достал блокнот.
Я рассказал ему то же самое, он задал несколько вопросов и, кажется, остался доволен ответами. Особенно его интересовало, как выглядел нападавший. Я описал человека лет тридцати с небольшим, неопределенной наружности, но с очень низким голосом. Я решил, что лучше добавить какую-то запоминающуюся черту, чтобы вымышленный преступник выглядел реальнее. Нет, я никогда раньше его не видел. Понятия не имею, почему он на меня набросился. Я назвал себя, на вопрос, почему оказался в Нью-Джерси, ответил — по делам. Полицейский оказался славным парнем, дружелюбным и сочувствующим. Он то и дело качал головой, словно не мог поверить. Я замолчал, и он попросил меня подписать протокол и сказал, что больше бесед не потребуется, если только у меня нет вопросов. Когда он уходил, я дотронулся до его руки и спросил, сколько я пробыл в госпитале. Взглянув на часы, он ответил: десять часов. Десять часов! Я едва удержался, чтобы не закричать. Десять часов! Что Линкольн натворил за это время? Мне представлялись картины одна другой хуже.
Снова оставшись в одиночестве, я подполз к краю постели и снял трубку телефона. Уговорил телефониста госпиталя — хоть это оказалось непросто — разрешить мне позвонить по междугороднему к себе домой, в Лос-Анджелес. Который там час? Не важно. Телефон звонил и звонил. Снимите трубку. Снимите, черт возьми, трубку!
— Алло!
— Алло, Лили? Лили, это Макс…
— Макс, боже праведный, где ты? Это Мэри.
— Кто? — Я не понимал. Почему Лили не подошла к телефону?
— Мэри. Это я, Мэри По. Макс, ради бога, где бы ты ни был, приезжай домой. Линкольн умер, Макс. Повесился. Лили пришла домой и нашла его. Макс, ты слушаешь? Ты меня слышишь? Линкольн умер.
⠀⠀ ⠀⠀
Моя одежда висела в шкафу. На внутренней стороне дверцы имелось зеркало и маленькая лампочка наверху. Я включил ее и впервые за десять часов посмотрел на свое лицо. Внешне так же скверно, как и на ощупь, но на автобусных остановках в Лос-Анджелесе я видал людей, которые смотрелись и похуже. Пока я медленно одевался, собака-боль заходилась от лая. Я оставил на столике возле кровати триста долларов, а также записку, где говорилось, что если этого недостаточно, пускай пришлют мне счет в Калифорнию.
Я открыл дверь палаты, увидел, что в коридоре пусто, и вышел. По счастью, там нашлась дверь, которая выходила в большой сад. Снаружи приятно пахло свежестью, и мне захотелось плакать. Стоял вечер. Я прошел по мощенным булыжником дорожкам через сад, перелез через несколько высоких изгородей и очутился на больничной автостоянке. Такси высадило кого-то у входной двери и как раз отъезжало, когда я помахал рукой и залез внутрь.
— Эй, вам повезло. Я почти уехал. Куда? — Шофер поглядел в зеркало, и сделал большие глаза. — Мать моя женщина! Что с вами стряслось?
— Автокатастрофа. Пожалуйста, вы не отвезете меня в аэропорт Ньюарка?
— Уверены, что с вами все в порядке? Я хочу сказать, можете ехать и все такое?
— Да, пожалуйста, просто отвезите в аэропорт.
Повесился. Самое жестокое, самое гениальное, что он мог сделать. Что он сказал тогда? «Я не рисунок». Так он сказал? Да, что-то в таком роде. А теперь вот повесился, и все, все кончилось, все завершено и в каком-то смысле отвратительно совершенно, ничто на свете не могло произвести большего эффекта. Я не сомневался, что Линкольн сделал это где-то в доме, чтобы Лили наверняка нашла его. Лили или Грир.
— Грир. О господи!
— Вы что-то сказали?
— Нет, ничего.
Шофер посмотрел на меня в зеркальце и покачал головой. Рядом со мной в темноте на сиденье стояла моя спортивная сумка. Я сунул в нее руку и пошарил в поисках блокнота и карандаша. Откинул крышку, приложил карандаш к бумаге и стал рисовать. Если не считать уличных фонарей и встречных фар, иногда освещавших нас, в такси было совершенно темно. Но я рисовал и рисовал, не глядя на бумагу, только чувствуя, как царапает карандаш, отпустив руку на волю, позволив ей делать все, что заблагорассудится. Я рисовал до тех пор, пока мы не приехали в аэропорт. Оставил блокнот и карандаш на сиденье и вышел, чтобы сесть на самолет и лететь домой.
⠀⠀ ⠀⠀
В полете показывали фильм. Стюардесса дала мне наушники, но я оставил их валяться у меня на коленях. Мне больше нравилось смотреть без звука, самому додумывать диалоги, угадывать сюжет, безмолвно разворачивающийся передо мной. Все, что угодно, чтобы чем-то занять голову.
У очень красивой блондинки есть все, чего можно пожелать — деньги, власть, красивый бой-френд, который, кажется, любит ее, как и весь мир. Но ей все надоедает. Однажды она встречает чудовищно толстого мужчину, который работает кассиром в супермаркете. Они разговаривают, она смеется, снова говорят. Следующий кадр — она поджидает его после работы на автостоянке у супермаркета. Он выходит из магазина и видит ее, белокурую Венеру, облокотившуюся на красную спортивную машину, явно ожидая его. Крупным планом его лицо. Глаза у него закатываются, он падает в обморок.
Фильм становился все хуже и увлекал меня все больше. Я надел наушники и включил звук на всю громкость. Парочка должна сражаться против всего мира, чтобы доказать, что их любовь — настоящая. Фильм переполняли все мыслимые штампы. Богатые родители блондинки в ярости, ее молодой человек, вроде бы такой достойный, оказывается скотиной и делает все, что может, чтобы разлучить влюбленных голубков. И они чуть не расстаются, но истинная любовь все побеждает.
Наверное, глупее фильма я в жизни не видел, но смеялся беспомощным шуткам, напряженно подаваясь вперед в кресле, когда героев постигали несчастья. В конце, когда они очутились в идиллическом городке в Вермонте, где открыли универсальный магазин, я заплакал. И не мог остановиться. Сидевшая по другую сторону прохода женщина средних лет смотрела на меня с подозрением. Каким я был в ее глазах? Человек с распухшим, разбитым лицом, плачущий, как ребенок. В тот момент я все бы отдал за то, чтобы еще раз посмотреть этот фильм, но экран опустел, потом почернел. Я машинально полез в сумку за блокнотом, но потом вспомнил, что оставил его в такс. Взглянул на женщину, но она вернулась к своему журналу. Мне ничего не оставалось, кроме как закрыть глаза и думать о своем мертвом мальчике.
⠀⠀ ⠀⠀
Я забрал машину со стоянки и поехал в город. Меня не было чуть больше суток, но неизменной в нем осталась только дорога с оранжевыми фонарями над головой и знакомыми рекламными щитами авиакомпаний, отелей, туров выходного дня в Лас-Вегас и на озеро Тахо. Проезжая мимо заправочной станции, где кассир смотрел на клиентов в бинокль, я подумал, не остановиться ли и не спросить ли его через толстое защитное стекло: «Помните меня? Не важно, как я сейчас выгляжу; я тот почтенный, законопослушный гражданин, кто вчера вечером дал вам двадцатку. Вчера вечером, когда опасность и горе еще не облеклись пугающей плотью. Не такой, как сейчас, с багровым разбитым лицом и мертвым будущим».
Я миновал торгующий гамбургерами павильон, где накануне стояла кровожадно настроенная шайка, но сейчас он был пуст и полон желтого тоскливого света. Еще несколько поворотов — направо, налево, два красных сигнала светофора, еще раз направо, и я оказался на нашей улице. С возвращением, папочка. Линкольн ехал по улице на велосипеде. Когда-то здесь мы вместе гуляли с собакой. «Линкольн, на газоне лежат несколько пакетов. Не поможешь мне занести их в дом?»
Машины Лили нигде не было видно, но на подъездной дорожке стоял черный джип Мэри По. Я подрулил к обочине и выключил мотор.
— Сосчитаю до пятидесяти и войду. Только сосчитаю — и войду.
В гостиной горел свет, и я издалека попытался рассмотреть в окно, есть ли там кто-нибудь, кроме Мэри. Никакого движения, никаких расхаживающих взад-вперед силуэтов. Вглядываясь, я считал до пятидесяти. На пятидесяти я пойду. Тишина.
Кто-то громко постучал по окну машины. Я подпрыгнул. Мозг завопил — это Линкольн, Линкольн вернулся! Он здесь, он не умер, он здесь…
К окну наклонялась загорелая темноволосая женщина. Лет тридцати пяти, симпатичная, но на лице слишком много морщинок, выдающих и возраст, и опыт. Стук так меня напугал, что я не понял, когда она жестом попросила меня опустить стекло. Я покачал головой. Женщина стояла так близко, что, когда она заговорила, я услышал ее голос сквозь стекло:
— Вы не могли бы приоткрыть окно? Пожалуйста, только на минуту.
Я приоткрыл окно до половины. Успокаиваясь, понял, что откуда-то знаю ее лицо. Может, она живет по соседству? Что она делает здесь в такой поздний час?
— Спасибо. Вы знаете, кто я? Вы меня узнаете?
— Нет.
— Я Белёк, мистер Фишер. Подруга Линкольна, Белёк.
Когда я видел ее накануне вечером, Белёк была шестнадцатилетней девушкой с торчащими, словно иглы дикобраза, белыми волосами и таким клоунски-белым, смертельно бледным лицом, будто пользовалась театральным гримом. А эта женщина на вид была почти моя ровесница, с короткими темными волосами и… веснушками. И все же, чем дольше я смотрел, тем больше сквозь ее лицо проступало то, знакомое, юное. Глаза, рот… те же. Я часто видел Белька за те месяцы, что она водила компанию с Линкольном.
— Мы можем минутку поговорить? — Она ждала. Я не шевельнулся. — Об Анвен Майер? О том, что Линкольн стрелял в вас на дороге, мистер Фишер?
Я еще раз взглянул на дом и вышел из машины. Мы стояли не больше чем в трех футах друг от друга. На женщине было темное изысканное платье, золотой браслет, туфли на высоких каблуках. Я вспомнил, в чем она ходила накануне: грязные джинсы, футболка с надписью «Nine Inch Nails», солдатские ботинки. И вот женщина тридцати с чем-то лет, элегантная и привлекательная, пахнущая тонкими цветочными духами, говорит, что она — Белёк.
— Вы ведь не слишком удивлены, верно? — Голос. Да, и голос Белька, только чуть пониже.
— Да.
— Я знала, что вы не удивитесь. Линкольн сказал мне, что он сделал с вами в Нью-Джерси. И сказал почему.
Я молчал.
— Я видела его сегодня. Перед тем, как он это сделал. — Она показана на наш дом. — Линкольн сказал мне, что собирается сделать, но я не смогла его остановить. Он позвонил из самолета и попросил встретить. Сказал, чтобы я приехала одна и ничего не говорила Элвису. Он был очень расстроен и умолял меня быть на месте, когда он приземлится. Это было на него не похоже — Линкольн никогда ни о чем не просил, так что я сказала: конечно, хорошо, приеду… Сказать не могу, как плохо он выглядел, когда я его увидела. В машине он поначалу ничего не говорил, только все щелкал зажигалкой, открывал ее и закрывал, пока у меня не лопнуло терпение. Я спросила его, что, черт возьми, происходит, и Линкольн рассказал. Про вас и вашу жену и как она его украла. И про то, как вы сказали ему, что он ангел… Когда он все рассказал, то спросил, верю ли я ему. Знаете, что я ответила? Поверю, если докажешь. Ведь только так можно что-то по-настоящему узнать, верно? Он сказал: «Ладно, останови машину, и я докажу». Я не знала, чего ждать, но свернула на стоянку у «Лоуманна» и заглушила двигатель… Линкольн стал рассказывать обо мне то, чего не могла знать ни одна живая душа. Вещи, которые даже я сама забыла, так глубоко они были спрятаны… Я все еще дрожала, когда он сказал: «Ну вот, такая ты сегодня. А теперь я покажу тебе твое ближайшее будущее». Когда все кончилось, и он вернул меня обратно, я нисколько не сомневалась, что именно такими и будут следующие пять лет моей жизни… И знаете что? В эти пять лет я по уши увязла в дерьме. Сначала, благодаря Элвису, дрянные наркотики, из-за которых я дважды надолго загремела в больницу. Потом клиника для наркоманов. Выйдя оттуда, я, чтобы насолить родителям, вышла замуж за художника, который решил, что колотить меня веселее, чем писать картины. Дальше — больше: он не отпускал меня и не давал развода до тех пор, пока родители от него не откупились. И даже потом еще устраивал мне всякие гадости, психопат… Я хочу сказать, это была не жизнь, а вереница фильмов ужасов. Глядя, как они разворачиваются, один за другим, я знала, что все так и будет, — при том, что я такая стерва, иначе не получится. Линкольн показал мне все отвратительные и жалкие вещи, которые случатся со мной за следующие восемнадцать лет. Невероятно. Еще восемнадцать лет такой жизни! Мне предстояло прожить ходячим несчастьем еще столько же, сколько я прожила на свете, прежде чем наконец опомнюсь и заживу по-человечески. Здорово, а? Есть что предвкушать с нетерпением. — Женщина без передышки проговорила несколько минут, но тут сделала паузу и улыбнулась. — Ваш ангел показал мне дух моего будущего Рождества[43], и даже вполне достоверный… Потом Линкольн вернул меня назад и сказал: «Вот и все. Вот такой будет твоя жизнь». Я спросила, можно ли как-то прекратить или изменить это. Нет. Но одну вещь он может сделать, если я захочу: сделать меня старше. Линкольн сказал, что в тридцать четыре вся моя жизнь изменится и станет приносить радость. Он может перенести меня туда, если я захочу, через эти жуткие восемнадцать лет, но у меня в голове останется память о них, так что я в итоге стану тем же человеком. Вроде перехода через мост, а вода внизу — всякие несчастья, бесцельно прожитые годы.
— Как вы себя чувствуете?
— Лучше, чем когда-либо, а прошло всего несколько часов. Самое смешное, что я пошла домой, а родители не заметили никакой разницы.
Я знал, что ей хочется еще поговорить об этом, но не мог. Мне нужно было задать ей другие вопросы.
— Что сказал Линкольн в аэропорту? Что он вам говорил?
— Он взял с меня слово никому об этом не рассказывать. А еще велел не говорить вам, что я думаю о вас и вашей жене. — Она остановилась и после недолгого размышления добавила: — Единственное, что он просил меня сделать конкретно — передать вам вот это. — Женщина сунула руку в сумочку и вытащила пистолет. — Вчера Линкольн избил вас вот этим.
— И что я должен с ним делать?
— Не знаю. Может быть, Линкольн думал, что вы захотите застрелиться. Мне надо идти. Я сделала то, о чем он просил. — Она отвернулась и пошла по темной улице; аромат ее духов еще держался в воздухе.
— Подождите! Как он мог спасти вас, если был так расстроен? И почему вы его не остановили, позволили ему убить себя?
— Потому что мы были друзьями и хотели, чтобы другой получил то, что хочет. Из-за того, что вы сделали, Линкольн хотел умереть; он так решил. Он был моим другом, мистер Фишер. Готовым сделать для меня все, даже в самом конце. Жаль, что вы его не знали.
Женщина снова отвернулась и ушла. Мне не захотелось окликнуть ее или пойти за ней. Для меня она ничего не значила, и если это все правда, что с того? Линкольн мертв. По моей вине. Мой мертвый ангел.
Я сунул пистолет в карман пиджака и пошел через улицу к дому.
— Мистер Фишер? — Ко мне подскочили двое мальчишек Гиллкристов, и Билл показал в сторону Белька. — Вы ее знаете? Вы потому с ней говорили? Мама велела нам никогда не разговаривать с такими, как она. Она ужасная, старая и грязная. А вы с ней говорили. Вы ее знаете?
Прежде чем отпереть дверь, я позвонил, чтобы предупредить того, кто находился в доме, кем бы он ни был. Я надеялся, что Лили нет дома, потому что хотел сначала все увидеть и узнать подробности. Дайте мне время все обдумать, прежде чем что-то предпринять.
— Кто там?
— Мэри? Это я, Макс.
— Я так и думала, что это ты. Что у тебя с лицом? Где ты был?
— Не важно. Лили здесь?
В доме пахло по-другому. Закрывая за собой дверь, я пытался сообразить чем. Едой? Нет. Новыми духами? Чужими. В доме пахло чужими людьми, которые успели здесь побывать.
— Нет, они с Грир у Иба с Гасом. Врач дал ей успокоительное, и она держалась довольно спокойно, но я бы хотела, чтобы ты был здесь. Лили нашла его. Линкольн висел на балке в вашей спальне.
— Записку оставил?
— Да. «Это для тебя, Лили. Спасибо», и подпись: «Не Брендан Майер».
— Полиция записку видела?
— Да. Они забрали ее с собой. Макс, что происходит? Что с тобой случилось? Куда ездил Линкольн вчера?
— Записка в полиции? Так что в ней?
— «Это для тебя, Лили. Спасибо». Подпись: «Не Брендан Майер». Ты понимаешь, о чем это? А Лили?
— Говоришь, она нашла тело? Грир его видела?
— Насколько я знаю, нет. Вчера вечером после твоего отъезда Лили позвонила мне и спросила, в чем дело. Я изложила все в очень общих чертах, о пистолете не упоминала. Сказала, что Линкольн, по-видимому, что-то натворил, и ты пытаешься его вытащить. Лили попросила меня переночевать у вас, и я приехала, просто так, на всякий случай. Сегодня она очень беспокоилась, потому что ни от кого из вас не было вестей. Я торчала тут, сколько могла, потом уехала, как я думала, всего на несколько часов. Грир уехала в школу, Лили ушла по делам, а потом, когда она днем вернулась… Линкольн был… там. Она нашла его в спальне. Макс, ты знаешь, почему он это сделал?
Мэри была самым старым моим другом, человеком, которому я доверял больше, чем кому-либо.
— Нет. Странная какая-то записка — ничего не понимаю. Брендан Майер? Кто это?
— Может, какой-то его приятель? Вот еще что. Полиция стала разыскивать его друзей, чтобы допросить. В особенности Элвиса и Белька. Элвиса они нашли, но он ничего не знает. Похоже, он расплакался, когда услышал, что Линкольн покончил с собой. И еще одно, Макс. Ты должен съездить опознать тело. Лили это не по силам, не будем ее тревожить. Первым делом тебе нужно поехать в морг и опознать его,
— Хорошо. Сейчас поеду.
— Я бы поехала вместо тебя, но они хотят…
— Я сказал, хорошо, Мэри. Сейчас поеду.
Мэри коснулась моего плеча, я отстранился.
— Не расскажешь, что там произошло? Все дело в пистолете? С ним все связано?
— Нет. Пистолет тут совершенно ни при чем. Сначала хочу взглянуть на спальню. Я должен увидеть, где это случилось.
— Там ничего нет. Все убрали. Просто ваша спальня, такая же, как всегда. Правда, Макс, там ничего не осталось. Иди, взгляни, там просто застеленная постель, комод…
— И удобно торчащая балка? Мне нужно ее увидеть. И еще я должен зайти в его комнату. Мне просто нужно немного побыть и там, и там. Понимаешь?
Мэри кивнула и с жалостью посмотрела на меня:
— Ладно. Хочешь, я тебя отвезу…
— В морг? Ты это слово не могла произнести, Мэри? Нет. Я поеду один. Только скажи, как туда доехать.
Мы стояли близко друг от друга. Она потянулась ко мне — и обняла. Я разжал руки не раньше нее, но обнял ее не слишком крепко. Мы отодвинулись друг от друга. В глазах у Мэри стояли слезы.
— Ты, правда, не хочешь, чтобы я тебя отвезла?
— Правда. Спасибо за то, что ты сделала. Спасибо, что была здесь прошлой ночью и сегодня.
— Хорошо, что я оказалась тут. Господи, если бы это не выпало на вашу долю…
— Я как-то читал одну заметку, там говорилось, что лишь один самоубийца из шести оставляет записку. А из записки близкие редко узнают то, что хотели. У нас, по крайней мере, есть зацепка, а? Лили и я можем прожить остаток жизни, зная…
— Макс…
— Только скажи, как доехать.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Вам кажется, что это место раздерет вас на клочки, что, даже просто войдя туда, вы растеряете всю решимость и всякое мужество. В отличие от других слов, вроде «любви» или «ненависти», «морг» имеет лишь одно значение. Он то, что он есть, — место, куда привозят трупы, чтобы вы увидели их в последний раз. Залы для траурных церемоний — что-то совсем другое. Если тело попало в морг, значит, что-то, кроме смерти, пошло не так, значит, последний вздох показался подозрительным. В морге тело не обряжено в костюм, и не задрапировано со вкусом, его вскрывают и исследуют в поисках улик. В отличие от траурного зала, морг — место не последнего успокоения, а скорее последнего допроса. Допрашивающие находят ответы не в словах, а на коже и под ней.
Я думал, что не смогу это выдержать, но, входя в последнюю дверь, отделяющую меня от тела Линкольна, поперхнулся, пытаясь подавить громкий старомодный смешок: «Ха-ха!». Сопровождавший меня доктор посмотрел на меня сочувственно:
— Ничего. Только взгляните один раз, скажите, узнаете его или нет, и все.
Он не угадал. Рассмеялся я не от страдания и не в припадке безумия, а потому что, сунув руки в карманы пиджака, обнаружил, что у меня с собой пистолет Линкольна. Пистолет в морге! В кого тут стрелять, когда все уже мертвы?
— С вами все нормально?
— Да, все хорошо. — В других обстоятельствах я бы запсиховал, но не теперь. Я стоял в морге с пистолетом в кармане, ожидая, когда мне покажут тело моего сына, который повесился сегодня исключительно из-за меня и моей любимой жены. Если посмотреть под таким углом, пистолет значит не слишком много. Его пистолет. Моя вина. Его смерть. Моя вина.
— Сюда. Это здесь. Будьте добры, отойдите на несколько шагов.
В стене виднелись ряды выдвижных ящиков, и прошло целое мгновение, прежде чем я понял, что в них лежат трупы. В середине комнаты стояли металлические столы со стоком внизу, но все они, за исключением одного, были пусты. У него-то мы и остановились.
Тело покрывала тонкая белая простыня. Под простыней лежал наш сын, наше преступление, мой мертвый ангел-хранитель. Врач стянул ее.
Я просто не мог сразу увидеть лицо. Этого я бы не вынес. Пока простыня скользила вниз, я намеренно смотрел на его живот. У него такой крошечный пупок. Когда Линкольн был маленьким, достаточно было пощекотать ему пупок пальцем, и он смеялся, смеялся, смеялся, не в силах остановиться. Тонкие руки, изящные кисти. Еще не мужские руки, скоро станут настоящими мужскими руками. Я вспоминал, как они двигались, как дотрагивались до вещей. Совали в рот картофель-фри, поддерживали сестренку под затылок, когда он учил ее плавать. Мои глаза пробежали вверх по рукам к узким плечам, но остановились, дойдя до кровавого рубца вокруг шеи. Линия раздела; ужасная багровая борозда вокруг шеи, оставленная веревкой. Что страшнее — серовато-белая кожа, закрытые, но выпученные глаза, или красный рубец на шее?
— Мистер Фишер?
— Да? Ах да, это мой сын. Линкольн.
— Боюсь, что, хотя случай очевидный, нам придется провести вскрытие, поскольку он умер не своей смертью. Так требует…
— Я понимаю. — Я потрогал пистолет в кармане. Он нагрелся, потому что все это время я сжимал его в руке. Что сделает этот человек, если я неожиданно вытащу пистолет? — Извините, доктор, я не знаю, какие у вас здесь порядки. Я не мог бы побыть несколько минут с ним наедине? Это разрешено?
— Конечно. Я задерну занавеску, чтобы вас не беспокоили.
До сих пор я не замечал занавески, отодвинутой к стене, но был чрезвычайно признателен ему за его такт и сдержанность. Врач задернул ее и тихо сказал мне, что подождет в соседней комнате. Я поблагодарил его и постоял, слушая удаляющиеся шаги. Дверь с тихим скрипом отворилась и захлопнулась. Линкольн и я в последний раз остались одни.
Я чувствовал, что сердце переполняют слова, которые я хотел бы сказать ему, умоляя о прощении, принимая на себя всю вину за эту потерю и утрату. Я хотел повиниться перед ним… Мысли и чувства смешались, толпясь, но слова были уже не нужны. Я хотел проститься как-то иначе. Хуже всего был багровый рубец на шее, и я поднял руку и коснулся его. Двумя пальцами дотронулся до кровавого вздувшегося рубца, медленно провел ими по красной черте. Подумал: «Прости меня. Я так сожалею. Прости».
И тут его голова шевельнулась.
Сначала медленно, из стороны в сторону. Неужели? Она действительно двигается? Да. О да, двигается, и еще как! Все быстрее и быстрее, дальше и дальше, из стороны в сторону.
Я взглянул — теперь на шее ничего не было. Она стала чистой, незапятнанной. Нет красной борозды, нет смертной отметины. Исчезла. Только бледная кожа. Бледная кожа молодого человека.
Когда я вошел в комнату, Линкольн был мертв. Когда я смотрел прямо на него, он был мертв, горло перерезано веревкой. Такое понимаешь сразу; стоит взглянуть — и вопросов не остается. Мертв.
Теперь рубец исчез, и Линкольн улыбался. Потом раздался какой-то странный звук, словно оно, тело моего сына, откашлялось. Кхм. Кхм. Кхе. Да, несомненно. Оно смеялось. Его голова перекатывалась взад-вперед. Наш мертвый мальчик смеялся. Рот у него открылся, и язык удавленника, распухший от черной крови, вывалился, сухой и непристойно огромный. Глаза открылись. Выпученные глаза.
Голова перекатывалась с боку на бок. Он смеялся.
Я в ужасе приставил к его голове — к виску — пистолет. Тот задвигался вместе с головой из стороны в сторону. Из стороны в сторону. Глаза, налитые кровью, но зрячие, смотревшие прямо на меня, тоже смеялись. На горле снова краснела полоса. Метка смерти. Моя вина.
Он замер. Попытался заговорить, но не мог — с таким-то языком. Закрыл глаза, снова открыл. Они уже не вылезали из орбит. Только иссиня-серая кожа напоминала о том, что он мертв.
Он посмотрел на меня. Бледные, сухие, потрескавшиеся губы.
— Что ты собираешься сделать, папа, застрелить мертвеца?
Я попытался заговорить, но не смог. Не мог и нажать на курок. Я часто заморгал. Мне мешали слезы. Я пытался заговорить, но не мог.
— Спусти курок, но ничего не выйдет. Или, может быть, выйдет, если ты нажмешь на курок. Я не вправе это делать. Я должен остаться и заботиться о тебе.
— Линкольн…
— Не хочу! Я хочу умереть! Это не обман. Я не играю ни в какие гребаные игры. Я хочу умереть! Нажми на курок, пожалуйста! Может быть, сработает. — Он снова улыбнулся, не в силах продолжать. Улыбка растаяла. — Мне так страшно! Я не хочу так. Не хочу больше. Просто хочу уйти-и-и-и-и!
Я так любил его. Мой сын.
— Что я могу сделать?
— Не знаю. — Он закрыл глаза и перекатывал голову туда-сюда, вправо-влево. Кроваво-красный рубец на шее. — Они меня не отпускают! Что мне делать? Мне так страшно!
Я протянул к нему руку. Он схватил ее и притянул к себе, прижал. Мой сын. Мой бедный прекрасный сын. Я уронил пистолет на пол и забрался на стол. Обнял сына, прижал к себе. Мой сын. Моя вина.
— Обними меня. Обними крепко.
Сколько я пробыл там? Долго ли обнимал его, говорил с ним, пытался убедить, что сделаю все, чтобы все исправить, чтобы помочь, пока не услышал ее голос? Голос Лили.
— Макс! Что ты делаешь? Отпусти его! Прекрати! Отпусти! О господи!
Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я лежал, опустив голову Линкольну на грудь, и говорил с ним, рассказывал ему что-то. Не помню что. Сперва я услышал голос Лили, потом понял, что это ее голос, и только потом смог поднять голову и взглянуть на нее. Она стояла совсем близко. Неужели я не услышал, как она вошла? Лили рядом со мной комкала в руке край занавески. Другую руку она прижала ко рту и пристально смотрела на меня взглядом, в котором смешались отвращение, жалость и ненависть — все разом.
— Слезь с него! Пожалуйста, Макс, слезай!
Я хотел ответить, но тут увидел за плечом Лили девушку. Должно быть, она стояла снаружи, в коридоре, и вошла, когда услышала вопль Лили. Увидев, что я обхватил Линкольна, она рванулась ко мне и схватила меня за волосы. Я прочел надпись на футболке. «Nine Inch Nails». Та же футболка, что была на ней вчера, когда Линкольн был жив. Те же грязные штаны и солдатские ботинки. Те же белые, торчащие в стороны волосы и лицо шестнадцатилетней девчонки. Белёк.
Она схватила меня за волосы и запрокинула мне голову, вопя на меня, чтоб я слез! Слезал! Пронзительным, разъяренным голосом шестнадцатилетней девчонки.
Я не сопротивлялся, когда она стягивала меня со стола. Дал оттащить себя от Линкольна. Дал оттащить, потому что, увидев ее такой, какой она была на самом деле, какой была все время, я понял. Она внезапно открыла какой-то ужасный глаз внутри меня и заставила его узреть истину.
И только тут я узнал, или понял, — не важно, как назвать. Я понял, что этой девочке шестнадцать лет и всегда было шестнадцать. Понял, что несколько кратких часов назад мне был дан единственный последний шанс спасти сына, но я потерял его из-за своего безумия и отговорок.
У меня больше ничего не осталось.
Как повезло Линкольну, что он мертв.
И он действительно был мертв.*
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀