Преосвященнейшие Владыки,
Милостивые государыни и милостивые государи,
27-го января 1886 года, в самый разгар своей кипучей и неутомимой политической деятельности, скончался от паралича сердца Иван Сергеевич Аксаков. Его похороны, единодушный порыв горя, охвативший сердца, множество телеграмм со всех концов России с телеграммой Государя во главе — все это так памятно нам, как будто совершилось вчера, и вместе с тем уже слагается в величавую историческую картину, полную глубокого смысла. Над могилой этого человека обедневшая духовно Русь как бы захотела посчитаться силами, закрепить и выразить свою тесную нравственную связь с носителем ее заветных чувств, выразителем ее подлинных и дорогих мыслей.
Если мы оглянем тот путь, по которому шел покойный, мы найдем, что этот путь тесно совпадает с движением у нас национального самосознания. В первую пору своей публицистической деятельности Аксаков являлся младшим членом кружка, стоявшего совершенно особняком среди тогдашнего образованного общества и литературы. Первые славянофилы работали при условиях весьма тяжких. Правительство смотрело на них как на опасных проповедников какого-то нового учения, едва ли не враждебного государственному строю. Общество, мало читая их сочинения и зная о славянофилах больше понаслышке, предавало их посмеянию как врагов прогресса и европейской культуры. Цензура взвешивала подозрительно каждую строку славянофильских писаний; но даже и это не спасало иногда уже разрешенных изданий от ареста и прекращения. Так, подцензурный аксаковский «Парус» был запрещен по выходе второго номера!
В начале царствования императора Александра II обстоятельства переменились; но среди наступившей для печатного слова относительно широкой свободы славянофильство продолжало оставаться в подозрении. Трудно даже представить себе, какую борьбу приходилось вести Аксакову, отстаивая каждую свою строку, каждое слово. Да это и понятно. Для свободолюбивых течений той эпохи была понятна и, пожалуй, любезна борьба западного консерватизма с западным либерализмом. Отрицательное отношение славянофилов к тому и другому пугало самых либеральных государственных людей.
В самый разгар освободительного движения столпы славянофильства, Хомяков и Константин Аксаков, сошли в могилу. Во главе кружка остались: И. С. Аксаков — лирический поэт по темпераменту, но уже стоявший на дороге публициста и редактировавший «Русскую беседу», и Ю. Ф. Самарин — философ и ученый богослов в кабинете, замечательный боец, практик и организатор в жизни. Наступала эпоха, требовавшая полного напряжения русского чувства и русского ума. Поэт окончательно повесил лиру и взошел на трибуну журналиста, философ закрыл свои фолианты и бросился на дело, которое ждало и призывало его и которое он, во главе небольшого кружка русских талантливых людей, сумел посильно свернуть с ложного пути и двинуть по национальной дороге.
Основанный Аксаковым «День» представлял уже явление в тогдашней литературе и веское, и серьезное. Позади Аксакова стояла самобытная русская культурная и философская школа, идеи которой он популяризовал с замечательной силой и страстностью. Его голос не терялся в вопиющей разноголосице чужих или навеянных с запада мнений. Русская мысль, пользуясь необычным дотоле простором, росла из-под буйно расцветших сорных трав, крепла и проникала в общество, действуя пока только отрицательно, но беспощадно. Не успеет русская интеллигенция ухватиться за какой-нибудь новый европейский идеал, — глядь! — уже проеден он, словно кислотой, живой критической мыслью, беспощадным сарказмом, уже отцветает, не успевши расцвести, дает сплошь пустоцвет за пустоцветом!
И сколько таких идеалов покоится в архивах истории русской литературы!..
«День» был первым торжественным выходом русского направления из кружка в общество. Самобытность русских и славянских начал была окончательно провозглашена и стала с этих пор не кабинетной, но живой, реальной силой. Таков был первый шаг Аксакова, характеризующий целый период в истории русского самосознания.
К следующему периоду относится «Москва». Она начинала борьбу другого рода; она выступала с ясной государственной программой, несла решение многих назревавших экономических задач и становилась на почву прямого практического творчества. За ней стояла уже не кучка сторонников-читателей, молчаливо разделявших воззрения редактора, а великая, живая сила московского практического мира, заключавшего в себе все задатки серьезного государственного творчества в русском духе, чувствовавшего в себе достаточно сильный источник этого творчества. Да и сама редакция располагала крупными силами: достаточно назвать имена Ю. Ф. Самарина, Чижова, Бабста, проф. Чупрова и др.
Петербургскому консерватизму, одолевавшему в это время мало-помалу петербургский либерализм, объявлялась война во имя русских национальных начал, не имевших ничего общего с господствовавшими течениями. Эти начала, живым ключом кипевшие тогда в Москве и имевшие за собой крупную общественную силу, казались уже редактору «Москвы» несокрушимыми…
Борьба Аксакова имела характер слишком победный и самоуверенный. Он не допускал мысли, чтобы властные представители несочувственного ему образа мыслей, связанные притом новым законом о печати, решились идти так далеко, и он давал сражение за сражением, продолжал вести борьбу и тогда, когда резко был поставлен вопрос об изменении самого закона…
Это была ошибка. Тогдашние вершители судеб печати оказались решительнее, чем думал Аксаков, и в то время, когда самая крайняя проповедь разрушительных начал еще пользовалась широкой терпимостью во имя только что провозглашенной свободы печати, «Москва» и «Москвич», по настоянию министра Тимашева, были запрещены…
От этого момента отделяет нас уже три десятилетия, и мы можем смотреть на эту борьбу с полным спокойствием. Что несли та и другая из спорящих сторон? Почему смотрели на воинствующую «Москву» как на газету, вредную для государственного порядка и спокойствия? Аксаков стоял за Церковь, за порядок, за законность, за самодержавие, и притом не как за одну внешнюю форму, но как за идеал, и защищал его со всею страстностью. Он отрицал всякие политические и властолюбивые притязания, навязываемые русскому народу. Он был патриотом в высшем смысле слова. Правда, он требовал свободы для жизни, слова и совести… но могли ли эти требования идти вразрез с идеями, господствовавшими в правительстве, если оно само непринужденно давало тогда не только эти свободы, но даже возможность злоупотреблять ими?.. В чем же заключалась самая суть борьбы, доводившая стороны до непримиримого озлобления?
Да в том, что это была борьба не личности, не партии даже, а нового, точнее, возрожденного нашего старого культурного начала, только что воплощавшегося в жизнь, с другим культурным началом, которое оно стремилось изгнать из русской жизни, началом европеизма, два почти века властно гнувшего русскую жизнь и не желавшего терпеть ее протеста.
В том, что западный либерализм, социализм, и даже самый нигилизм, как законные дети этого европейского начала, родственнее и понятнее нашему консерватизму, чем мировоззрение славянофильской школы, столь странное, столь непонятное просвещенному европейцу: подите, втолкуйте ему, почему, с точки зрении славянофилов, царь Алексей Михайлович и даже Иоанн Грозный могут считаться деятелями гораздо более либеральными, чем, например, император Александр Благословенный, независимо от их личных характеров.
Но если по внешности западное культурное начало победило и Аксаков умолк, то в жизни русского общества идеи, выношенные славянофилами и посеянные Аксаковым, росли и ширились. После этой последней победы не суждено было нашему европеизму сказать ни одного нового слова! А в это время назревало другое, еще более широкое дело, чем газетная борьба, подготовлялось славянское движение. Столпы русской школы еще задолго заботливо расчистили и подготовили ему почву. Незаметно сосредоточивалась в Москве вся живая и творческая сила страны. Начавшееся славянское движение застало Петербург врасплох и нашло свой естественный центр в Москве с И. С. Аксаковым во главе. Все мы помним эту удивительную эпоху. Что сделалось с нашим грозным и властным всего пять-шесть лет назад европеизмом? Он замолк и стушевался с той минуты, когда государь Александр II, почуявший вещий голос народа и разгадавший его мысль, приехал в Москву и произнес в Кремле свои памятные слова. Началась удивительнейшая из войн, война вполне бескорыстная, за веру, за Христа, за страдающих братьев…
Но вот народная страда кончилась, и народ ушел в себя. У дела явились снова русские европейцы… Берлинский трактат… Ссылка Аксакова в Варварино… Новое направление русской политики… Тяжелая реакция внутри…
Во второй раз пришлось Аксакову увидать воочию, что для серьезного успеха и торжества мало одних великих жертв и порывов, мало даже богатыря-народа, выступающего временами так стройно-торжественно на историческую сцену. Нужна интеллигенция единомышленная и единочувственная с народом, умеющая не в порыве одушевления, но спокойно, ежедневно творить то самое дело, которое творит народ в час подвига. Но нет у нас этой интеллигенции при всем изобилии не знающих, что с собой делать «образованных» людей, или если и есть, то не составляет еще она той силы, того слоя, откуда могла бы питаться и самая власть.
А исторический процесс переработки в нашем общественном организме воспринятой нами дозы «европейской культуры» идет неуклонно. Победа видна уже и в том, что тип чистого цельного европейца вроде симпатичного, конечно, но совсем не русского «человека сороковых годов» вылинял и становится редкостью. Русское начало, окрепшее новыми силами из почвы, имевшее столько великих минут в своей новейшей истории, разливается широким потоком, просачивается и в жизнь, и в литературу, незримо примешивается ко всем умственным отправлениям страны и производит путаницу невообразимую в смеси с чуждым ему началом западноевропейским.
Первый результат этого смешения — жестокий сумбур в идеях и воззрениях. Усиление административного гнета, заподазривание и застращивание и неразлучное с ними измельчание типа, апатия, разочарование, усталость мысли, как бы разложение общественного организма. Никому ничего страстно не хочется, никто никуда не рвется, господствует в атмосфере так себе, что-то кисленькое, тепленькое, чему нет и названия, какая-то слякоть…
В такие эпохи воздух душен; распложается и ликует гад; умственного творчества нет; очередные поколения молчат и вянут без пользы; страдают сердцем и способны на борьбу, на страстные порывы лишь люди старших поколений, цельные мыслью и сердцем, видавшие лучшие дни.
Воззвание Аксакова перед открытием «Руси», разрешенной только с призванием к власти Лорис-Меликова, пронеслось, как раскат грома. «В этом слове „Русь“, — говорил Иван Сергеевич, — сосредоточен для нас весь смысл той правды, которой так недостает нашему изолгавшемуся общественному бытию, по которой так тоскует, так истомился русский человек. Страшно устала наша земля от сочинительства, мудрования, фальши, которая так долго, так властно гнула, муштровала, переиначивала ее на разные чужие лады и порядки. Вся нужда, вся задача наша теперь именно в том, чтобы внести наконец правду в русскую жизнь, чтоб возвратить ей свободу органического самороста, чтоб в самом деле Русь стала Русью».
Успех объявленной на газету подписки превзошел всякие ожидания. От Аксакова имели полное право требовать той правды, которую он призывал для Руси, и за этой правдой, как за целебным бальзамом, протянулись тысячи рук. Он и дал ее. Но эта правда явилась не в виде готовой громкой формулы или талисмана, обладающего магическим свойством немедленного врачевания, — она была скорей холодным душем. В самый разгар газетных разглагольствований об «увенчании здания» «Русь» с первого же номера заявила, что венчать ровно нечего, что здания никакого нет, а есть лишь фундамент с уродливыми лесами и временными, кое-как нагроможденными постройками на нем. Фундамент этот, правда, хорош и прочен, но он завален разным сором и зарос бурьяном. Дело русской интеллигенции — спуститься вниз, очистить и строить прочно и обдуманно, начиная снизу. Другими словами, организовать сначала настоящее правильное самоуправление в уезде, водворить там жизнь и правду и только тогда идти выше.
Наступило некоторое недоумение… правда вышла слишком прозаична. Но большего Аксаков не мог сказать вследствие непоколебимой честности своей натуры. Всю жизнь вел он упорную и славную борьбу, видал минуты упоительно торжественные для русского дела. И каждый раз победа ускользала из рук, каждый раз выплывало и захватывало власть над жизнью чуждое начало, возносились чуждые идеи. Правда, в великом народном порыве это чужое смолкает, Русь цельна и велика. Но наступает отлив, и старый недуг, сидящий в отравленной крови сверхнародного слоя, выходит снова злостной сыпью наружу. Где же польза порывов? В них ли целение?
И вот вся деятельность Аксакова как редактора «Руси» принимает характер проповеди, настойчивой, но спокойной борьбы за перевоспитание русской интеллигенции, за сближение ее с народом. Умудренный опытом, Аксаков выступает скорее мыслителем и критиком, чем трибуном, но мыслителем неподкупно строгим, не делающим ни одного шага во имя успеха у публики, более того, явно презирающим этот успех.
Со второго же года издания «Руси» оказалось, что людей, смотрящих строго и трезво на русскую действительность вместе с Аксаковым, слишком немного. Общество, непривыкшее к простой и серьезной русской мысли и ждавшее от «Руси» эффектной борьбы с существующим порядком вещей, той страстной и смелой борьбы, которая велась в «Москве» и «Москвиче», разочаровалось. Аксаков, при всем невысоком мнении о ставшем у дел консерватизме, не объявлял ему открытой войны… Правильно это было или нет, рассудит история, но несомненно, что это обстоятельство было одною из причин, обусловливавших неуспех «Руси» даже у людей, способных выслушать и прочувствовать сердцем русское независимое и искреннее слово.
Нечего и говорить, что печать враждебного лагеря постаралась извлечь из этого нежелания борьбы все, что могла, и не замедлила прокричать о союзе «Руси» с органами крайней реакции…
До самого последнего времени оставался Аксаков на избранной им позиции. Его увлекло в борьбу лишь вновь обещавшее возгореться славянское движение. Больнее всего ему было видеть резкую перемену фронта в катковском лагере, его покорное отношение к Берлину, и вот когда решил он порвать с ним, не скажем, союз, такого никогда не было, но те вежливо-дипломатические отношения со стороны «Руси», на которые другая сторона отвечала злым и угрюмым молчанием…
И — такова публика! С того момента, как в Аксакове вновь пробудился оскорбленный трибун, его влияние и успех газеты удесятерились… К этому же времени относится и последнее предостережение, данное Аксакову правительством, упрекнувшим его в недостатке истинного патриотизма.
Словно рычание раненого льва, в последний раз раздался через две недели голос Аксакова, заставивший вздрогнуть все русское общество.
— Толстой меня учит патриотизму! — воскликнул Аксаков, когда пробежал телеграмму о первом предостережении «Руси».
«Мы признаем долгом объяснить с полной откровенностью, — отвечал в своей газете Аксаков, — что меняться нам уже поздно, да и не подстать; что мы нимало не расположены, да и не сумели бы, особенно теперь, ввиду уроков внутренней русской истории, и под конец нашего публицистического поприща подлаживать свой патриотизм к официальным, часто меняющимся воззрениям. Правительство может закрыть нашу газету, отнять у нас право печатного слова; это вполне в его власти. Но пока мы держим перо в руках, оно будет все тем же независимым и искренним и уж несомненно истинно-патриотическим, каким было и есть, — теперь и всегда».
Это было напечатано 6 декабря 1885 года, а 27 января следующего года над гробом Аксакова в тоске молилась вся Россия…
Мы сказали выше, что его похороны были как бы счетом русских сил; счет этот показал, что силы велики. Аксакова не понимали или не желали понимать многие — это правда, но важно то, что его умели чувствовать, и чувствовать не только как крупную и светлую личность, но как носителя могучего начала, родного каждому русскому сердцу, каким бы хламом ни была набита подчас голова. Хомяков как носитель начала был, бесспорно, глубже, чем Аксаков; его смерть произвела, однако, сильное впечатление только в тесном и замкнутом кружке его учеников. Тогдашняя Россия Хомякова не чувствовала. Смерть Аксакова явилась в полном смысле слова великим национальным горем — в этом нельзя не видеть крупного успеха в русском самосознании. Значит же вошли в общее достояние чувства и мысли покойного, если на одну весть о его смерти дружным хором откликнулись, с Царем во главе, все концы Русской Земли! В этом горе, в этом единодушии русского чувства лежат залоги победы…
Но только залоги…
Сильно подвинулось русское самосознание, но его успехи еще не выражаются в русском творчестве, а тем временем со страшной быстротой идет наше нравственное и экономическое падение, растрачиваются лучшие силы стомиллионного народа. Что из того, если по образу мыслей, по нравственному складу наша интеллигенция становится более русскою, чем были ее старшие поколения, что из того, что она дорастает до понимания таких явлений, как смерть Скобелева, смерть Аксакова?
Понимаем ли мы как следует дело и учение великого мыслителя? Освоилась ли наша молодежь с его взглядами и идеями, воспитывается ли на них, с ними ли выходит в жизнь?
Увы! Если мы умели почувствовать его смерть, если нам при воспоминании об Аксакове и сейчас довольно ярко представляется, как из стали отлитая, могучая его фигура, если мы помним его как удивительный характер, как носителя высокой гражданской доблести и нравственной силы, мы совсем не помним, вернее, не знаем его как мыслителя. Пожалуй, биографы и составители словарей дали кличку: это был славянофил, представитель мировоззрения, с его смертью из русского политического обихода как бы вычеркнутого; носитель идей, историею уже упраздненных, странность коих прощалась за личную честность, за личную доблесть и чистоту…
Вот что, к несчастию, стало ходячим мнением, которое с легким сердцем повторяет современный интеллигент. Недавно, например, выпущена Павленковым книжка, томик из его коллекции биографий, озаглавленная «Аксаковы». Коллекция эта весьма популярна среди молодежи, печатается и расходится в огромном числе экземпляров. Вот что говорит автор, для изучения Аксаковых взявший (как сам сообщает) словарь Венгерова и книгу Вл. Соловьева «Национальный вопрос в России». «Славянофильская доктрина, — говорит он, — была не более, как утопией. Как утопия, она подверглась обвинению со стороны жизни и выслушала свой обвинительный приговор. На выхваление прошлого историческая наука отвечала — „это неправда“, на призыв „домой“ — „это невозможно“. Бросить славянофильские фразы давно пора. Надо же понять наконец, что наш путь развития и путь Западной Европы — тот же самый»…
Вот почему, прося в вашем торжественном собрании дать мне слово как ученику покойного И. С. Аксакова и его единственному постоянному сотруднику за все шесть лет издания «Руси», я хотел бы остановиться именно над мировоззрением покойного, сгруппировать в нескольких чертах сущность того, чему он действительно учил и что так гадко, так недоброжелательно искажено его противниками. Немногие имели случай быть столь близки к покойному, как я, и так много услыхать из его самых глубоких, самых задушевных мыслей. Как сейчас помнятся мне наши прогулки в бесконечных липовых аллеях Спасского или в сквере вокруг храма Спасителя, куда мы ходили довольно долго каждый день, он — по предписанию врача, я — по просьбе Анны Феодоровны. А эти вечера с глазу на глаз, когда придешь, бывало, с работой в восемь часов и уходишь, охрипший от спора, далеко за полночь по грозному приказу его ангела-хранителя: «Да поберегите же Ивана Сергеевича! Завтра договорите». А тот, сам увлеченный спором, как юноша, кивает на дверь, откуда слышится голос жены, смеется и жмет руку так, что кости трещат…
Вот что говорил покойный Иван Сергеевич о Православии:
«Поймите же наконец, что в Православии две стороны: внешняя — обряды, символы, посты. Это все имеет в деле веры хотя далеко не первенствующее значение, но дорого мне потому, что связывает меня со стомиллионным русским народом, делает меня его членом и общником, а не отщепенцем, который плюет на то, что целому народу, целой части вселенской Церкви, свято и дорого. Главное же — это дух Православия, это вот мое твердое знание, не вера только, но и знание, что в Церкви хранится Истина. „Православная Русь“, „Святая Русь“ — да, потому что во всем мире она теперь чуть не одна принадлежит истинной Церкви и хранит истину. Тут нет ни тени какой-нибудь гордости или превозношения, тут незыблемый исторический факт. Христос положил начало вселенской Церкви, призвал всех. Но на Западе христианскую Истину исказила языческая государственность, лежавшая в плоти и крови западного человечества. Один русский народ воспринял учение Христа чистым сердцем, не уродуя его и не внося никакой лжи. Помните вещие слова Тютчева: „Всю тебя, земля родная, в рабском виде Царь Небесный исходил, благословляя“? Это чистосердечие, это смирение, эта готовность на страдания, это явное предпочтение внутреннего внешнему — все это психические особенности славян. Они язычниками уже были, так сказать, готовы к христианству, склад их душ ему соответствовал. Где же тут превозношение, когда никто, как мы, не умеет так смиряться, так чувствовать себя грешнее и недостойнее других?
Поймите же теперь, что при этом взгляде никто так горячо не ненавидит всякую полицейскую защиту Православия, всякое насилие над совестью, как славянофилы. Чем выше и святее идеал, тем ужаснее его профанация. Церковь есть свобода. Стремление к Богу есть величайший акт человеческой свободы, величайшее ее торжество. И вдруг меня загоняют силой в Церковь, требуют свидетельства о бытии на исповеди. Кто это сделал? Кому это приходило в голову до Никона и Петра?».
О самодержавии говорил Иван Сергеевич:
«Нам, славянофилам, дорог принцип самодержавия не потому лишь, что это наш исторический русский принцип, выработанный духом русского народа так же, как английская конституция выработана британским гением. Нам дорого самодержавие потому, что, когда речь заходит о государстве, это лучшая, самая нравственная и самая свободная форма государственности. Наши так называемые либералы (говорю „так называемые“ потому, что либерализм не есть вовсе бранное слово; я бы с удовольствием сказал, что я либерал, и надеюсь, смел бы это сказать, если б самое слово не было так затаскано и загажено) даже представить себе не могут, какой азиатский деспотизм представляет любая из самых красных их республик (и чем краснее, тем деспотичнее) сравнительно с истинным самодержавием. Я не спорю, совершенства на земле нет и быть не может, но если есть идеал, то возможно и обязательно приближение к нему, конечно более или менее несовершенное. А идеал вполне ясен. Записка моего брата Константина не оставляет никаких сомнений. К сожалению, ее не хотят понять и клевещут умышленно. Поверьте мне, что нашу теорию самодержавия когда-нибудь откроют немцы, изумятся ее правде и глубине, оправдают философски и преподнесут ее нам. Тогда мы ее примем».
Я возражал, бывало:
— Идеала не видно из-за действительности. А наша действительность так неприглядна, что к ней ни у кого нет и не может быть симпатий. Очевидно, что и добираться до идеала сквозь эту действительность, которая прямо им прикрывается, нет ни у кого охоты.
«Это верно для толпы, — отвечал Иван Сергеевич, — но не для людей науки. Для тех это стыд и срам, если они не могут понять или умышленно искажают; здесь опять действует тот же закон: чем выше идеал, тем отвратительнее его профанация. Самодержавие само по себе как условие sine qua non предполагает такую жизненность и простоту государственной организации, при которой самодержец действительно по своему разуму и совести принимает свободное решение. Государь по самому своему положению не может не желать и не искать правды, не может не искать и не приближать к себе лучших людей Земли. Отыскать и определить истинные основания самодержавия совсем нетрудно. Их выразил мой брат в формуле: „Государю — свобода действия, Земле — свобода мнения“. Другими словами, наш идеал: могущественная и свободная самодержавная власть, опирающаяся на широкое местное самоуправление и имеющая своими главными орудиями свободное слово и свободную совесть свободного народа. Следовательно, самодержавие немыслимо без свободы мнения и слова, что теперь значит свобода печати. Самодержавие немыслимо при бюрократическом строе, ибо оно недробимо и неделимо, самодержавие немыслимо без широкого самоуправления Земли, ибо, если плохо построенный мост прикрывается Высочайшим повелением — самодержавия нет, а есть десять тысяч самодержавий, похитивших и разделивших между собою самодержавие царское. Неужели же мысль славянофилов неясна? Государь — человек. Мы не имеем права требовать от него непосильной для человека работы и, следовательно, можем рассчитывать только на среднюю силу. Попробуйте определить число рабочих его часов. Исключите известное время на болезнь, на путешествия — и вы увидите, какое ограниченное число часов в году может Государь без вреда для своего организма и без переутомления посвящать делам. И вот эти-то часы должны определять то количество дел, которое может самодержавно решить Государь. Если этих дел будет больше, во всем их излишке самодержавие будет отсутствовать; оно будет передано докладывающему министру, ибо в этих делах решение свободным быть не может. Но этот излишек вредит и тем делам, которые будет решать Государь нормально. Теперь, надеюсь, вам все ясно. Бюрократия есть первый и самый злейший враг настоящего, идеального самодержавия. Ее задача — гнуть и ломать все по-своему, каждый шаг прикрывая именем Царя и уходя от всякой ответственности. Государю необходима полная правда, а следовательно, настоящее, свободное мнение страны; для бюрократа и эта правда, и это мнение — яд. Министр, директор департамента, столоначальник имеют свои идеи, свои планы. По нисходящей лестнице они заручились доверием, прикрылись именем Государя, и всякое им противоречие, всякая критика, а тем более обличение приравниваются к посягательству на самодержавие, характеризуются „вредным направлением“. Отсюда ложь и обман, насквозь нас проевшие. Если правда случайно, контрабандою дойдет до Государя и он разгневается на министра, тот в ту же минуту спрячется за десятки Высочайших повелений и резолюций, объяснит, что во всем свято исполнялась только воля Государя и его „предначертания“, и ответственным за зло окажется только Государь».
«Когда я говорил „домой“, я не в терема и не к семибоярщине звал, а указывал, что эту задачу — определить соотношения Царя и Земли — Древняя Русь лучше понимала и осуществляла, чем современная. Но мы даже самое понимание утратили, что такое сила нравственная, что такое шиллеровское „Mannerstolz vor Konigsthronen“, нам нужна бумажка, нужен договор, нужна конституция, счет голосов. Это мы поймем, а то, что Царь, узнавший правду, не может не поступить по этой правде, не может сознательно избрать ложь, — этого мы не можем понять. А между тем когда-нибудь явится русская наука государственного права, которой теперь нет еще и в помине, и выяснит, что подобное построение есть настоящая теорема».
— Как вам рисуется государственный строй России в соответствии истинному самодержавию? — спрашивал я.
«Кодифицировать… сейчас же изложить в параграфах… и вы туда же! Когда у нас что-нибудь говоришь и ищешь общих широких оснований, вас выслушивают снисходительно и, очевидно, не понимают. Надо не только мысль подать, но готовый черновой циркуляр написать… Ну, давайте мечтать! Отделите все имеющее общегосударственное значение и скажите: „Это дело Государево“. Общее законодательство, войско, флот, финансы, государственная полиция, пути сообщения, внешняя политика. Все остальное — местное „земское дело“. Губернии группируются по своим естественным признакам в области или генерал-губернаторства. Это должны быть весьма самостоятельные единицы с широким самоуправлением. Поскольку данная область имеет свои интересы и задачи, она может иметь даже свое законодательство, в развитие и пополнение общего. Все внутреннее хозяйство области, полиция, суд, просвещение — все это может быть сполна предоставлено земству и поставлено под контроль Государева наместника. Между ним и земством возможны разногласия и споры, которые свободно обсуждаются печатью и в последней инстанции разбираются Сенатом и решаются Государем. За земством и всякими общественными группами древнее право челобитных. По всем земским делам доклад Государю подготовляет Государственный Совет, гласно обсуждающий дела и пополняемый представителями областей. Это будет наш старый Земский Собор, но в новой, приличествующей времени форме. Разумеется, нет никакой речи о чем-нибудь обязательном для Государя. Ему только добросовестно подготовляют материал, освещая ту и другую сторону вопроса и ожидая свободного решения. А так как самодержавие не „считает“, а „взвешивает“ голоса, то Государю вольно не только согласиться с меньшинством, но утвердить и любое особое мнение или решить дело по своей собственной инициативе. Бюрократии здесь места нет. А внизу у земства основа — приход, не крепостническая всесословная волость, а приход в том виде, как писал Самарин. Это тоже возврат „домой“. Я начал „Русь“ с нашей уездной ячейки. Дайте нам приходский строй как первую ступень самоуправления — и сила жизни тотчас скажется».
По третьему основному вопросу о народности Аксаков говорил:
«Нигде славянофильство не было так оклеветано, как в вопросе национальном. „Шовинизм“, „квасной патриотизм“, „национальное самохваление“ — чего только не бросают в наше направление! И эти клеветы несомненно сознательные. Тут даже недоразумений нет, а просто ненависть, и притом достаточно холопская. Русский народ прежде всего брат в Христе всем народам, любит всех, любя, конечно, прежде всего братьев по вере и племени, затем арийское человечество, затем все остальное. Но дайте же, чтобы у него была такая же своя духовная физиономия, своя культура, свои идеалы, как и у других народов. Не делайте из него какого-то пария в человечестве. В ответ на это непременно ударятся в другую сторону и раздадутся речи о каком-то мессианизме. Зачем все это? Если каждому народу позволительно думать о своей собственной мировой роли в истории, то почему же не попытаться на основании изучения особых психических свойств нашего народа поискать мировой роли и для него? Мы видим, во что вырождается западная цивилизация, видим у нас некоторые новые элементы, Западу чуждые, и вот мы догадываемся, что, быть может, нам, т. е. славянству, удастся разрешить многие антиномии, для Запада непосильные. Мы вовсе не противополагаем Русь Западу как двух врагов. Достоевский в речи о Пушкине великолепно выразил нашу коренную славянофильскую мысль о том, как и чем мы служили Европе, настолько полно и верно выразил, что я отказался было говорить после него. Вспомните, как Хомяков относился к Англии. Но совсем другое — дело текущая политика. Мы не враждебны никому, любим всех, всем желаем добра, но если ненавидит нас Запад, если соседи образуют против нас лиги и коалиции, если при каждом удобном случае наши враги готовы ринуться на нас, мы обязаны быть предусмотрительными, обязаны защищаться. Я очень люблю немцев, высоко ставлю их философию, поэзию, чту их науку, но когда князь Бисмарк тащит Россию на скамью подсудимых, когда Германская империя, нами вскормленная и взращенная, вся, как один человек, дышит к нам ненавистью и кричит, что Россию надо отбросить за Днепр, я поднимаю голос и говорю, что немец опасен, что его надо обезвредить. Я люблю и уважаю Англию, но громко говорю, что англичан необходимо проучить, необходимо отбить у них охоту наступать всем на ноги во имя „британских интересов“».
Я нарочно остановился над тремя центральными положениями славянофильской школы — «Православие, самодержавие, народность» — и привел здесь в сжатом виде подлинные мысли покойного И. С. Аксакова. Именно эти три дорогих слова захвачены давно уже разными литературными проходимцами, прикрывающими ими совершенно противоположные славянофильским и крайне несимпатичные понятия. Грустно и больно, что наше молодое поколение не умеет разобраться в этом гнусном маскараде и нет никого, кто бы помог этому. Между «чистым» славянофильством покойного Аксакова и разными «причислившимися» к этому направлению людьми нет ничего общего, кроме одних и тех же слов, под которыми скрываются часто вовсе противоположные понятия…
Мы собрались здесь почтить память великого борца и мыслителя. Лучшим способом и, пожалуй, единственным для этого есть широкое распространение и верное понимание его идей. Дай же Бог, чтобы творения почившего Аксакова стали настольною книгою в каждой русской образованной семье, чтобы русская молодежь научилась мыслить и чувствовать по-русски, а научиться этому можно только черпая умственную пищу из русских и чистых источников. Источников этих не мало, но не знают к ним пути. Пусть же возьмет русская молодежь в путеводители Аксакова, и он ее выведет на дорогу.
Пятнадцать лет назад скончался один из величайших русских мыслителей, Никита Петрович Гиляров-Платонов. За эти полтора десятилетия наше «образованное» общество и наши научные кружки сумели бы, конечно, совершенно позабыть о человеке, которого при жизни знали только как оригинального и немножко «странного» публициста, да и то потому, что у него была газета, долгое время выходившая ежедневно и порою имевшая крупный успех. Спасла Гилярова от забвения дружеская рука писателя, который, один из немногих в России, во всем объеме понимал, что такое Гиляров, каково его значение для русского богословия, русской литературы, русской филологии, русской философии и экономики. После сделанного К. П. Победоносцевым прекрасного издания главных трудов Н. П. Гилярова в виде двух томов «Сборника сочинений» о «забвении» не может быть, конечно, и речи. Того «главного», что издано, уже с избытком достаточно, чтобы рано или поздно натолкнуть будущие поколения русских критиков и ученых на разработку и оценку всего Гилярова. Говорю «рано или поздно», потому что до сих пор не было даже и попытки сделано ни в смысле разработки научных сокровищ, завещанных Гиляровым, ни в смысле определения, что такое был этот великий и многогранный ум? Даже биографии сколько-нибудь приличной Никиты Петровича не существует, так как нельзя же считать за таковую легкий и неполный очерк, сделанный кн. Н. В. Шаховским для изданного недавно «Сборника».
«Главное» издано. Но — увы! — это «главное» есть лишь небольшая, почти ничтожная доля того, что написано Никитою Петровичем в «Современных» ли его «известиях» или в частных письмах. Из приводимой ниже моей поминальной статьи 1888 года и письма «Рцы» читатель увидит, в каком отношении стоит это «главное» к остальному, какой характер носили работы Н. П. Гилярова и какой метод нужен, чтобы восстановить перед русским обществом всего Гилярова во весь его гигантский рост и в полной целостности его необъятного мировоззрения. И что всего ужаснее — на этих днях умер единственный в мире, действительно духовно близкий к Гилярову человек, владевший, так сказать, ключом к покойному, свято этот ключ хранивший и в глубокой тоске ожидавший, когда этот ключ понадобится русскому обществу. Я говорю про сотрудницу «Современных известий», личного близкого друга Гилярова и его литературную наследницу, Анну Михайловну Гальперсон, памяти которой надеюсь посвятить несколько слов ниже. С ее смертью уже никто не в состоянии точно указать, что именно в ряде годов «Современных известий» бесспорно принадлежит Никите Петровичу и что другим лицам. Это ли не огромная потеря? Вместо того чтобы точно знать тот материал, с которым придется иметь дело, будущим работникам понадобится сложная и головоломная работа «выделения»…
У меня лично перед памятью почившего есть свой долг. Я имел счастье знать его лично, меня хоть и редко и случайно вводил он во «святая святых» своих дум и мечтаний, я имею право считать себя до некоторой степени его учеником, хотя бы и самым младшим. Мой долг — будить русскую заснувшую мысль, указывать господам невежественным и легкомысленным современникам, какие громадные богатства лежат под спудом, какой свет ума и яркой, глубокой, национальной русской мысли заблестит когда-нибудь над могилой Гилярова… Увы! Ничего другого я сделать не могу. Гиляров так необъятно велик и сложен, что работами над ним одним могла бы заполниться вся жизнь добросовестного и талантливого исследователя. И вот, поглощенный своим делом, я готов кричать нашей несчастной молодежи: «Идите, господа, сюда! пусть хоть кто-нибудь найдется, чтобы посвятить себя изучению Гилярова. Он окажет бессмертную услугу своей Родине и будет по-царски вознагражден, приобщась духовно к одному из великих наших национальных гениев, согретый, обласканный и прославленный им. На Гилярове не один, а десять человек могут составить себе крупное и славное литературное имя!..»
Но никого нет! То, что издано, — только отрывки, клочки, уголки широчайшего мировоззрения. Цельный Гиляров еще в далеком будущем. Очень небольшая, сравнительно с ним, умственная и литературная величина, М. П. Погодин нашел своего Барсукова, нашел щедрого и великодушного издателя. И вот перед русским обществом развертывается величавый ряд страниц новейшей истории русской культуры, где Погодину отводится, может быть, даже большая роль, чем была в действительности. Здесь видимо преобладает фон, окружающий Погодина, оживают исторические лица, иногда совершенно его собою заслоняющие. Погодин зачастую является только предлогом…
Иное дело — Гиляров. Если бы подобная работа была предпринята над его «жизнью и трудами», если бы его мысль и ее значение были так восстановлены, сложены и разгаданы, то не заслонили бы собой Никиту Петровича даже самые крупные его современники, как Хомяков, Самарин, Аксаковы, Катков, Филарет, а наоборот, его лучами осветились бы некоторые из них, ибо много питались они от него, хоть это и было тайною для публики. Уже и в том, что читатель увидит ниже, есть на это указания…
Ничем другим не могу я исполнить моего долга перед почившим, как собрать здесь в качестве хотя бы только сырого материала кое-что из высказанного о Никите Петровиче мною и другими да привести несколько отрывков из его писаний[154]. И если этими строками будет в кого-нибудь заброшена искорка желания «пойти к Гилярову», я буду искренно счастлив и совершенно удовлетворен.
Сильней и сильней сгущаются сумерки над русским обществом, над русской литературой. За Аксаковым Катков, за Катковым менее, чем через три месяца, отходит от нас Гиляров! Светильники русской мысли гаснут, и в наступивших потемках с ужасом спрашиваешь себя: кто же еще на очереди? Кого унесет судьба? Да никого и не остается больше, кто бы мог стать в ряд с этими тремя славными и великими русскими именами.
Я назвал три имени: Аксакова, Каткова и Гилярова. В этой группе несправедливо и напрасно было бы отводить последнему дорогому почившему какое-то, как бы младшее место. Если Аксаков был велик как бескорыстный и доблестный гражданин, как художник и как выразитель великого культурного начала, если Катков был велик как политический и государственный деятель, могучий и смелый боец за русскую государственную идею, то Никита Петрович Гиляров велик как глубокий и оригинальный, скажем смело над его могилой, — как гениальный русский мыслитель.
Да, господа! Пусть как редактор газеты стоял Никита Петрович не на первом плане в русской печати, но ведь его публицистическая деятельность была лишь игом, добровольно подъятым. Как живой человек, как горячий и страстный патриот, он не был в состоянии замкнуться в четырех стенах кабинета, чтобы работать только над своими любимыми вопросами. По его собственному выражению, он должен был, кроме кабинета, быть еще и на валу, должен был драться и лишь вместо отдыха возвращаться к своим богословским, лингвистическим и экономическим работам. И такова была сила и энергия этого удивительного человека: издавая при самом ограниченном числе сотрудников и почти без средств большую ежедневную газету, он не пропускал ни одного дня, чтобы не внести какого-нибудь, хотя бы небольшого вклада в те сокровища ума и творчества, которые он накапливал в течение более чем тридцати лет.
Личности и дела Аксакова и Каткова в момент свершения ими их жизненного поприща блистали ярко во всю величину. Ничто не осталось сокрытым, все их дело, вся сила их были уже отданы русскому обществу. И наоборот: лучшее, что было делано и сделано Никитой Петровичем, русскому обществу почти неизвестно. Оно откроется и отдастся этому обществу только со временем, как великое наследие после почившего.
Но что же сделал покойный? Мне как одному из немногих, которых Никита Петрович от времени до времени вводил в сокровенный уголок своей души, да будет позволено засвидетельствовать, что он оставил русскому обществу несколько трудов, из которых каждого хватило бы на целую жизнь и на громкую славу ученого.
Никита Петрович оставил замечательные труды по православному богословию. Ярко блестит там идеал вселенской Церкви, им вместе с его другом и предшественником А. С. Хомяковым разъясненный и освещенный.
Никита Петрович оставил громадный труд по исследованию форм и законов русского языка. Этот труд проливает совершенно новый свет на русскую и славянскую филологию.
Наконец, Никита Петрович оставил почти законченную русскую политическую экономию — труд, которым он особенно гордился и который в свое время произведет коренной переворот в экономических учениях.
Никита Петрович провел глубокий критический анализ всех существовавших и настоящих учений и свою русскую политическую экономию обосновал на новом фундаменте, введя и объяснив психологию и нравственное начало как действующие над экономическим миром факторы. Все, что было запутанным и неясным там, стало ярко, понятно, почти математически точно, пройдя чрез острую, как сталь, логику и творческую мысль покойного.
Вот чем велик Никита Петрович! Вот в чем его бесспорное право не на второстепенное место сзади Аксакова и Каткова, а на почетнейшее место в русском Пантеоне наряду с великими мыслителями: Хомяковым, Константином Аксаковым, Юрием Самариным, Данилевским. Публицистическая деятельность Гилярова, сравнительно с его учеными трудами, едва ли не была его ошибкой, вернее, несчастием.
Пусть же русское общество с признательностью воспримет как дорогое наследие после почившего его бессмертные труды! Пусть во имя священной для нас всех памяти этой светлой и прекрасной личности издадут с особенным вниманием творения Никиты Петровича и пусть воспитывается на них русское общество в русских людей, любящих и верящих в духовную силу и светлую будущность своей Родины, как любил и верил в нее тот, кому теперь говорим мы «вечная память».
В числе телеграмм, полученных редакциею «Современных известий» по поводу кончины Н. П. Гилярова, мы встретили следующую, посланную нашим сотрудником г. Рцы.
«Киев, 15 октября. И его не стало! Этот мало кому ведомый публицист, этот удивительный гений, лучи которого некогда озарят вселенную, этот писатель, этот человек-загадка, непонятный, непризнанный, назвавший лишь первый слог нового великого слова, а остальные унесший в могилу, этот великий русский ум, честь, слава и гордость России — его уже нет! Знает ли, поймет ли Православная Русь, кого она лишилась вчера, кого завтра опустит в могилу? Знает ли кто на Руси, что после Хомякова большего не рождала Земля Русская? Безумное, не правда ли, слово? Но его вспомнят и повторят, когда через сто лет станут всем русским миром воздвигать памятник великому русскому человеку».
Один из немногих в России г. Рцы верно разгадал значение и размер духа покойного. Нет, не безумно его слово! Гилярова поймут и оценят лишь много лет спустя и благоговейно преклонятся пред его памятью.
Старая истина, не перестающая быть горькой и позорной истиной: русские люди, русское общество не умеют ценить своих великих людей! На этой неделе, в четверг, исполнится годовщина смерти замечательного русского человека, из тех, что рождаются столетиями и оставляют по себе глубокий след в умственной жизни своего народа. Все, без остатка, дело этих людей становится историческим достоянием страны, а их бессмертные личности присоединяются к сонму светил слова, науки или искусства и льют оттуда свой яркий свет сквозь века на всю грядущую историческую жизнь народа и целого человечества. И чем выше и шире парит бессмертный дух гения, чем крупнее его подвиг и прочнее место в ряду исторических личностей, тем меньше понимания и сочувствия встречает он среди современников, тем незаметнее его связь с настоящим, тем, понятно, меньше у них и ощущение утраты.
Мы говорим о почившем 13 октября прошлого года Никите Петровиче Гилярове-Платонове. Десятки лет пройдут, пока сколько-нибудь выяснится для русского общества личность почившего и его дело. Как и ближайший его друг и предшественник А. С. Хомяков, Гиляров-Платонов сошел в могилу вполне опознанный едва десятком людей. Для современников оба были только «странными» людьми. Для оценки Хомякова мало было сменившихся после его смерти двух поколений. Для оценки Гилярова потребуется едва ли не больший срок, ибо Гиляров был несомненно еще глубже, еще шире и многостороннее, чем Хомяков. Хомякова начинают понимать уже и теперь, когда поле русской мысли еще сплошь заросло ложью и тернием, — Гилярова поймут лишь тогда, когда русская мысль получит полное право гражданства на Руси, когда образованное общество русское дорастет до того, что сейчас ему может показаться еще странным и непонятным у Гилярова. Это все поймет оно лишь тогда, когда научится воспринимать русскую мысль, если можно так выразиться, непосредственно, через головы европейских мыслителей, мимо нынешней призмы европейской образованности, эту несчастную русскую мысль плохо преломляющей и калечащей. Но до этого еще очень, очень далеко!
Какая странная судьба для мыслителя, которому в течение лучшей половины своей жизни приходилось именно говорить, учить неустанно, говорить для сравнительно весьма многочисленной аудитории! Ему ли было оставаться непонятным и непонятым? За двадцать лет издания «Современных известий», не считая работ покойного в «Творениях св. Отцов», «Русской беседе», «Дне», «Москве», «Русском вестнике», «Журнале землевладельцев», наконец, в «Руси», им высказано огромное количество мыслей по самым разнообразным вопросам, начиная от существа Церкви, задач России и славянства и кончая скалыванием льда с улиц. Когда будет приведено в порядок и издано все написанное Никитою Петровичем, полное собрание его сочинений составит десяток больших томов, настоящую энциклопедию русского ума и многостороннейших глубоких знаний. И все-таки покойному долго, очень долго суждено оставаться непонятым…
Как объяснить себе этот странный на первый взгляд факт, понятный лишь для тесного в эту минуту избранного кружка знавших Никиту Петровича? Представим себе, что начинается огромнейшая сложная постройка. Здесь работают кирпич, там подготовляют и подвозят материал для стен, печей, лестниц, украшений. В другом месте подготовляют внутреннюю отделку и обстановку. Плана общего для всей работы никто не знает. Видят лишь части работы в разбросанном, почти хаотическом виде. Но у зодчего есть план, и не только план, но все мельчайшие детали будущего вида и устройства здания. Он уже обдумал, где и какого цвета будет вставлено стекло, где и какая будет повешена картина.
Зодчий обладает великим, почти всеобъемлющим умом. Он подходит туда, где делают кирпич, и дает самые точные, строго технические указания, которым удивляются мастера. Он идет к плотникам и столярам, высказывая свои мысли и здесь. Наконец, он уже заранее выбирает мебель, ковры, материи, топливо, он уже заботится о самых отдаленных потребностях будущих обитателей здания и везде блещет своим умом, своими огромными познаниями, своей сметкой, своим быстрым разумением и усвоением всего, что ему встречается на пути.
Но здания нет, и когда оно выстроится, Бог весть. Окружающие зодчего, не посвященные в его план, могут оценивать, каждый по-своему, только те отрывки, те частные мысли, которые зодчий бросает на ходу. Плотники ценят его огромные познания по деревянным работам, каменщики — по каменным и т. д. Но разве это дает понятие, хотя бы и отдаленное, о всей личности, о всем таланте и уме зодчего?
Мы выбрали пример, хотя и не совсем удачный, но могущий уяснить нашу мысль. Пусть же читатель представит себе, что здание, о котором идет речь, есть русская жизнь, общественная и государственная, во всей неизмеримости ее отраслей и проявлений.
Представьте себе, каков должен быть ум, который мог охватывать эту жизнь всю и везде, в каждом вопросе давать не одно лишь частное, хотя бы и очень остроумное мнение, а частицу своего великого плана, который носил он в душе и откуда отрывались и сверкали яркими искрами его мысли?
Что общего мог бы увидеть посторонний зритель между дельным указанием плотникам насчет зарубки какого-нибудь бруса и разъяснением садовнику касательно посадки цветов? Что общего видел читатель между статьей Н. П-ч по поводу приезда в Россию персидского шаха и другой статьей, например, о думском водопроводе? Ничего, кроме того, что автор обеих статей — остроумный и талантливый журналист, трактующий по обязанности о разных текущих вопросах. И та и другая статья одинаково хороши и поучительны.
Н. П-ч не мог дать понять своему обыкновенному читателю всей необъятной ширины своего миросозерцания, не мог разъяснить ему, что в этом миросозерцании сочетались в гармонически стройную систему и персидский шах, и думский водопровод, и Гегелева философия, и французская республика, и богословие, и политическая экономия, и эстетика, и филология. Что несколько непонятное, почти парадоксальное место в статье о персидском шахе толкуется целой статьей, посвященной какой-нибудь Испании и напечатанной, может быть, десять лет назад. Прочтите эти две статьи рядом, ваш горизонт значительно раздвинется, вы увидите, что нужно прочесть еще статью о сартах Средней Азии, ибо основная мысль во всех статьях находится не в них самих, а где-то вне. И чем больше вы сводите рядом мысли Н. П., высказанные случайно по тому или другому поводу, тем резче выступает его главная мысль, венчающая известный отдел. Вы схватываетесь за нее, но горизонты расширяются дальше и дальше. Оказывается живая органическая связь между, например, христианской нравственностью и политической экономией с одной стороны и филологией — с другой. Вы этой связи и не подозревали, а Гиляров-Платонов уже ее нашел, вполне уяснил себе и уже говорил на основании выводов из этой связи.
Трагическая, поистине, была судьба этого человека! Говорить о частностях перед публикой, для которой необходимо, по его собственному признанию, известное количество пошлости, говорить обо всем, всегда не договаривая, работать до изнеможения над самой неблагодарной из работ — газетной, работать, кроме того, в каждую свободную минуту, стараясь уложить на бумагу те великие и серьезные мысли, которые грешно печатать в газете; носить в себе целое море, целый океан творческих идей и умереть, оставя грядущему лишь крохотную часть своего неизмеримого богатства в виде посмертных трудов по филологии и политической экономии и обширной частной переписки, из намеков, разбросанных по которой, можно с величайшим, разве, трудом воссоздать план чудного здания, унесенный почившим с собой в могилу.
Но зачем же продолжал Н. П. Гиляров-Платонов издавать свои «Современные известия»? — спросят иные. Зачем не бросил он их ни в успешные годы, ни в последние неуспешные, когда газета едва-едва могла существовать? Увы, и здесь лежит трагедия. Н. П-ч отчасти не мог развязаться с газетой, отчасти видел в ней сознательный подвиг. Вот выдержки из частной переписки покойного, достаточно уясняющие эту грустную историю:
«…я оказался газетным издателем, но в сущности я этого никак не ожидал. Один господин, теперь уже умерший, упросил меня 1) подать просьбу об издании газеты и 2) принять на себя так сказать домашнюю цензуру вместе с составлением двух-трех статей в месяц. Хозяйственная часть и вся редакция не должна была лежать на моих плечах. Деньги на издание были обещаны. Но случилось — все пуф, и издание все оказалось на моих плечах, так что после заявленного имени моего даже отступление было невозможно».
«Вы говорите: развяжитесь с О. Да чего! Он от меня просто бежал, оставив дела в неимоверно запутанном виде. Я с конца декабря остался один. Вы говорите: передайте О. все. В начале декабря, когда ко мне стали доходить явления беспорядков, я так было и предполагал. Я говорил: найдите редактора, которому, не срамя себя, я мог бы передать газету. Он тогда не согласился, хотя и тогда было бы худо. Передать газету, спустя месяц после основания, значит произвести скандал и совершенно убить самую газету. Кто же ее тогда возьмет?
Кроме того, я должен был бы объявить в то же время, что подписавшиеся не ради дешевизны, а ради меня могут получить назад деньги, но не убита ли была бы этим газета окончательно? А как же было не объявить об этом? Без этого дело принимало вид аферы, а я — вид человека, подставлявшего свое имя для заманки публики, а потом ушедшего…»
«…Судя по всем указаниям, — пишет покойный в другое время, — дело у меня пойдет хорошо. Подписка идет очень хорошо и даже необыкновенно хорошо, как утверждают знающие люди. Но меня не столько радует это, сколько другое: вижу от всех участие сердечное, сочувствие истинно для меня дорогое. Молю Бога, чтобы Он дал мне сил оправдать это сочувственное упование…»
«Вы говорите, что петербургские дешевые газеты ведут дело шаромыжнически. Совершенно верно; но выведите отсюда совершенно противоположное заключение. Ужели вы думаете, что эти газеты имеют успех, потому что шаромыжничают? Ужели в России находятся десятки тысяч человек, которые выписывают газеты собственно потому, что надеются видеть в них скандалы? Допустить этого нельзя. В разносной продаже успевает номер со скандалами; платит тот-другой 5 коп., чтобы прочитать скандал. Но вы допустите такое умозаключение в целой массе: будем подписываться на полгода, на год, ибо там будут скандалы? Нет, подписываются потому, что развилась уже жажда политического чтения и проникла в массу, даже до извозчиков. Дешевизна облегчает удовлетворение этой жажды; а издатели, да и вы-то с ними вместе, воображаете, что для этого надобны фортели. По моему мнению, это ошибка. Шаромыжники могли бы иметь успех, и имели бы успех еще больший, если бы откинули шаромыжничество и имели в виду не жажду к скандалам, а жажду к чтению вообще… А отсюда… заключение: что честно поступит, высокий гражданский долг исполнит, больше других соотечественников послужит тот, кто, имея дарования кое на что высшее и блистательнейшее, на более глубокое и ученое, совлечет с себя парадные одежды публициста-генерала и в рубище, свойственном простому люду, потолкует с ним о том, что ему знать желательно, но что растолковать ему отчасти не хотят, отчасти не умеют. Молю Бога, чтобы Он дал мне успех, не потому только что это выгодно, а и потому, что это общеполезно…
Мой подвиг страшен только в двух отношениях: во-первых, трудно соблюсти известную меру пошлости, необходимой для дешевого издания; во-вторых, нелегко организовать внешний механизм дела, — так постановить, чтобы колесо вертелось, не требуя от меня особых забот и изнурительного труда»…
«Содействовать общественному воспитанию — вот что нужно и что казалось мне возможно. События общественные и политические должны доставлять материал, из которого по мелочам, в виде выводов частных, проводить объединяющие начала мысли и гражданского долга в публику. А для этого надобно прежде всего ниспуститься до публики, до некоторой степени пожертвовать собою»…
«Позабавил меня отзыв кн. Ч-ой: „Вероятно, у вас теперь подписка поднимается“. Она разумела обилие серьезных статей, тогда как подписка, и именно вследствие этого, падала. Серьезные статьи нужны только для славы журнала, а не для успеха…»
«Дело в том, — писал Н. П. после многих обрушившихся на него цензурных кар, что или молчать, или говорить по совести. Если прилаживаться к тому, что по глубокому убеждению чувствуешь не только дурным, но развращающим, кончишь тем, что потеряешь совесть…»
Вот как смотрел покойный на великое призвание публициста. Но газета и труды над учеными сочинениями по филологии и политической экономии и над своими воспоминаниями не удовлетворяли Н. П-ча. Он мечтал о большом литературно-ученом предприятии в связи с расширением своего газетного дела. Вот что писал Н. П-ч одному другу после покупки писчебумажной фабрики в сентябре 1875 года:
«Месяца два будет еще каторги, каторги тяжелой, работы непомерной. Газета неизбежно на первое время потерпит несколько от этого; нельзя будет ею заняться с желаемою внимательностью. Но зато вдали вижу спокойствие, и это удваивает энергию. Уменьшится несколько мой ужас. О, если бы только до нового года дотянуть без всяких громоносных произволов или произвольных громов! Вошло бы тогда все в установленную мерку; я мог бы усилить персонал редакции; было бы время пообдумывать, тщательнее заняться, заняться вопросами более серьезными. А затем… почему не помечтать? Я мечтаю, что с типографиею и бумажною фабрикой я могу начать солидное, учено-литературное предприятие (точнее, ученое), в котором давно нуждается Русь и об идее которого я когда-нибудь вам скажу»…
Между тем фабрика и цензурные притеснения разорили Н. П.-ча. В самый разгар подписки, накануне войны, газету остановили на два месяца. Затем ему часто запрещали розничную продажу. Все это подрывало его средства, усиливало конкурентов, им же поставленных на ноги и, так сказать, вытащенных из грязи, и привело издание на край гибели в 1885 году. Н. П. предполагал покончить с газетой и уже составил следующее объяснение подписчикам, сохранившееся в черновом виде:
«Тяжело мое положение. За добросовестное служение, которое я приносил с собою на все поприща, где мне приходилось действовать; за пользу государственную и общественную, которую всюду старался соблюдать, забывая себя, и которой достигал, во многих случаях не без борьбы, за содействие общественному воспитанию в направлении созидательном, — получить наградою безвыходность — не дай Бог никому.
Виноват, может быть, я. Виноват в том, что не продавал своего пера никому, ни сильному, ни богатому; не подслуживался ко власть имеющим; не закрепощал себя ни одному из литературных кружков; не плыл по течению общественного разврата в разных его видах; не льстил страстям и поверхностным увлечениям; не заглушал высших интересов, напротив, служа им неизменно по силе разумения, — но я этого не вменяю (себе) в вину. Я виноват, что, может быть, не был в своем деле строгим хозяином; было время, когда даже попал ко мне управляющим чуть ли не бежавший из острога, обокравший меня, а потом в остроге и жизнь кончивший. Но это не вина моя, а несчастие. Не на себя же проживаясь, я впал в затруднение. В течение с лишком 16 лет я работал более, нежели все участвовавшее в моем деле, и оставлял себе личного вознаграждения всегда менее того, чем бы получал в любом издании на правах рядового сотрудника. Смело утверждаю это; уверен, что никто работавший со мною, никто из служивших у меня не решится утверждать, что я говорю неправду или преувеличиваю»…
После страшной борьбы, сопровождавшейся потерей всего состояния и ужасным материальным положением, счастье как будто снова улыбнулось Н. П-чу. С 1886 года газета пошла лучше. К 1887 году сказался заметный успех. Н. П-ч оживился и с большим рвением продолжал как «Современные известия», так и свои ученые труды. 20 июля умер Катков. Никто во всей русской печати не имел большого права взять в свои руки «Московские ведомости», чем Н. П. Гиляров-Платонов, человек независимый, испытанной политической честности и патриотизма. Друзья уговорили его похлопотать о получении в аренду университетской газеты. Покойный послушался и отправился в Петербург, заручившись некоторым покровительством. Ему, однако, предпочли г. Петровского, и это страшное нравственное оскорбление убило Н. П-ча.
Комментарием к этому тяжелому факту может служить следующий отрывок из частного письма покойного:
«Я о себе не великого мнения, — пишет покойный в письме к одному близкому другу, — но, однако, и не маленького; но я не признан — вот что, родной! Я в положении какого-то Дон-Карлоса. Аксаков меня ценил, ставил меня очень высоко, во многих случаях я был для него авторитетом. Мало того, покойный Ю. Ф. Самарин склонялся предо мною (по моему мнению, даже сверх заслуженного); для Хомякова я был даже единственным человеком, с которым он признавал полное свое согласие. И однако когда Аксаков начал издавать „Москву“ и предложил писать руководящие статьи с неограниченною властью (я и писал их), он выбрал в официальные заместители себя по редакции Н. А. Попова… и ни разу не заикнулся мне предложением соредакторства. Немногие знали даже, что некоторые из самых серьезнейших передовых статей принадлежали мне»…
Ни малейшего самовосхваления эти строки не заключают. Редко кто мог быть так скромен, как покойный. Это подтверждается следующим отрывком из другого частного же письма:
«Нежелание ваше торчать в объявлении вполне понимаю. Почему же я и боялся вымолвить вам свою просьбу? Я сам в высшей степени страдаю этим pudeur ом. Меня покоробило, когда назвал меня в объявлении Аксаков. Даже теперь дорого бы я дал, чтобы можно было не торчать моему имени в газете. Быть вывеской — тут есть что-то нестерпимое. Но, между прочим, потому-то я и полагал назвать троих, советами которых предполагаю пользоваться, каждым по своей части: Далем — для народного быта, Островским — для театра и вами. Думалось: ну будет все повеселее, нежели выставлять собственную персону, ничего никому не говорящую. Теперь, делать нечего, не назову никого. Пускай явлюсь пред публикой со всем бесстыдством самонадеянности».
Свою горькую судьбу покойный с удивительной ясностью предсказал еще в 1860 году в речи своей «О судьбе убеждений», посвященной памяти Хомякова. Указав на часто повторяющийся факт смерти общественных у нас деятелей в самый разгар их работы, Н. П-ч ставит вопрос: какая тому причина? — и говорит следующее:
«Не виноват ли здесь самый род деятельности, — не противен ли он законным историческим стихиям народа или всем физиологическим его условиям? Трудно было бы ожидать, в самом деле, особенного процветания музыки в Англии или философии в Турции. Но мы теряем ученых, как и литераторов, музыкантов, как и живописцев. Погибают ли у нас, по крайней мере, относительно легкие таланты, — может быть, заслоняется их личная деятельность другою, более сильною? В тени дуба неудобно расти мелкому кустарнику. Напротив, не спорится у нас именно деятелям крупных размеров, а посредственность процветает. А родятся, однако, и вырастают у нас сильные таланты по всем родам, не в пример другим странам, часто. Давно замечено, что в литературе у нас художников даже более, чем беллетристов. И это при всей ограниченности размеров, с какой, относительно к массе народонаселения, распространено образование сравнительно с другими странами! Стало быть, почва здорова, есть откуда тянуть жизненные соки, стало быть, беда, собственно, в атмосфере, неблагоприятна среда, в которой должен развернуться цвет. Что ж, не служит ли помехою временное, одностороннее настроение общества? Один сильный интерес охватил целый край, и нет простора другой деятельности? В минуту разгара реформации не могла бы, например, иметь успеха деятельность поэтическая или ученая без отношения к тогдашнему религиозному движению. Но я желал бы, чтобы мне указали: какой же интерес, и притом в продолжение стольких лет, владеет нашим обществом? Я желал бы, чтобы мне указали хоть воззрение, которого бы у нас крепко держались; указали бы даже просто какое-нибудь воззрение, назвали хоть какой-нибудь общий образ мыслей! Замечательно, напротив, что печальная участь тех-то и постигает, в ком слышен общий интерес, кто имеет воззрение, кто проводит в общество образ мыслей. В этом, собственно, и сходятся наши рано погибающие деятели; это и есть их существенная черта, их деятельность — духовная, высоконравственная деятельность, в которой все силы души с глубокого стихийного дна собираются и подымаются в сознание, чтобы перейти потом опять со всею силою в жизнь при посредстве движущей личной энергии — одним словом, деятельность убеждения. В остальном выступает разница и даже противоположность. Итак, неужели мы положительно безнравственны, имеем прямое отвращение ко всему честному, окончательно погрязли в грубо-материальные интересы? Нельзя сказать и того. Мы любим науку и искусство, сочувствуем талантам, рукоплещем их успехам, плачем о потерях, много говорим о долге и чести, проникаемся негодованием против общественной безнравственности, хотя, правда, и не прочь, при всем этом, показать, что вот мы отличаем честное от бесчестного и знаем, что ценить и чего отвращаться. Мне кажется, пока мы разбирали факт, болезнь, которая служит ему причиной, уже названа. В том-то и дело, что в нас нет ни того, ни другого, ни этого; нет духовной полноты и искренности — какое-то полузнание, полуневежество, получестность, полубесчестность, полумысль, полусон, полусочувствие, полуравнодушие, одним словом — бездушие. Прямая безнравственность, как всякое крайнее отрицание, способна возбуждать, по крайней мере, противодействие и тем оживлять, хотя косвенно. А у нас едва ли не простая апатия с наружными признаками одушевления. Нравственный воздух настолько редок, что дышать можно, но кровь достаточно не окисляется; говорить можно, но слышат только ближайшие; дальние ряды схватывают лишь звуки, ловят одни внешние движения и на них успокаиваются»…
Если эта характеристика атмосферы верна для 1860 года, когда Россия дышала сравнительно полною грудью, то каково же было говорить и действовать Н. П-чу и подобным ему людям в семидесятых и восьмидесятых годах? Вот замечательно характерный отрывок из письма Н. П-ча, писанного вскоре после смерти И. С. Аксакова:
«…Аксаков невозвратим. И вникните, что ему давало значение? Статьи ли его? Нет, совсем нет: статьям его придавалось значение, потому что они исходят от Аксакова. Россия и Европа признали его представителем и вождем известного направления (а Европа даже партии). Признав бытие такого направления, такой партии, предположили в ней известную силу и стали к ней прислушиваться, отчасти даже бояться. В своей поминальной, первой о почившем статье я сказал, что слово его „звучало для иных укором совести, для других было нравственною уздою“, другими словами, в нем олицетворяли славянофильство (он и был его прямым выразителем и продолжателем), за которым признали честность, а некоторые и правду (т. е. за направлением) — вот значение Аксакова…»
«…Аксаков должен был умереть, не мог не умереть. Я намекнул об этом, сказав, что к причинам смерти его должно отнести страдание, причиненное восточной политикой (моя первая о нем статья). Это несомненно. Помимо негодования, которое в нем возбуждалось направлением дипломатии, в нем еще не могло не произойти разочарования. Он не признавался в этом, он отбивался, но в глубине души не мог же не чувствовать, что идеал славянского братства, начертанный его учителями (Хомяковым и К. Аксаковым), разлетается, на распростертые объятия „братья“ отвечают пренебрежением, завистью, коварством, зложелательством. Пусть виноват Берлинский трактат и дипломатия, пусть верно (до известной степени, однако, только), что нельзя отожествлять народов с правительствами; но… Вот этого-то „но“ он не мог не чувствовать, и он умер, как умерли Хомяков и К. Аксаков накануне освобождения крестьян, как Самарин унесен смертью накануне второй Восточной войны. Теперь тоже канун, и если не 27 января, то в марте, в апреле, нынешним годом во всяком случае Аксаков перестал бы жить. Тот пост, который занимал он в славянском вопросе, во всяком случае бы пустовал. Русское великодушие к славянам упраздняется самими обстоятельствами, самою историею. Я это предсказывал еще в 1878 году; я об этом настаивал: кому же нужно было меня слушать?..»
Приведя выше характеристику русской общественной среды по отношению ее к деятелям мысли, приведем из той же речи Н. П-ча его характеристику А. С. Хомякова, в которой мимовольно он как бы обрисовал и себя самого:
«Если бы спросили меня, как вкратце выразить воззрения Хомякова, я бы отвечал одним словом: любовь…
К любви он обращается за утешениями, как и за укоризнами; в любви же указывает цель подвигу, отвращая высокомерные мысли и сокрушительные замыслы.
Выше любви он не находит призвания горячо любимой Родине. Тем самым, кому пророчит падение, он предсказывает кару именно за нарушение закона братства, за отступление от любви. Словом, любовь есть высший подвиг, как и высшая радость, есть высшая сила, есть — все…
Существенное значение любви то, что она есть связь живая, духовная, целостная. Кто убежден в таком начале для жизни, не естественно ли тому искать соответствующих законов и в мире отрешенном? По крайней мере, знаю людей, которые, наоборот, от живых начал в отрешенной мысли пришли к признанию любви как начала социального, видя в последней существенное отражение и необходимое дополнение первых; сошлись, таким образом, с Хомяковым независимо от его воззрений и идя обратною дорогою. Как бы то ни было, Хомяков и в теоретической области повсюду искал именно живого, духовного и целостного»…
Этим же живым, духовным и целостным был полон и брат Хомякова по духу и судьбе, Н. П. Гиляров-Платонов. Какое обилие мыслей, какая глубина содержания в тех намеках, которыми, изливая душу, он делился от времени до времени с друзьями!
Позволяем себе привести еще один отрывок из частной переписки покойного. Читатель увидит, каким глубоким мыслителем был Н. П-ч, какова по своему значению была его даже схематически начертанная, на лету брошенная мысль. Эти мысли клокотали в его мозгу бурным потоком, но только ничтожная часть их улеглась в его посмертные труды, политико-экономический и филологический. От всего потока остались лишь золотые брызги в частной переписке. Эти брызги станут вскоре предметом изучения. Одного Н. П-ча хватило бы с избытком на десять первоклассных ученых в разных областях знания.
Вот этот отрывок:
«Своеобразно ли у меня мнение, или болезнь моей доточности, которою страдал я еще, когда мне было 17 лет от роду, не знаю; но, заговорив о чем-нибудь, вижу, что еще нужно договорить до этого: входят посредствующие представления, для меня ясные, но в обычном словообороте лишенные определенности или криво толкуемые. Отсюда опасность: заговорить о чем-нибудь и не кончить.
…Я хотел выяснить, что „прогресс по существу материален и внешен“. Он есть победа над внешней природой; на внутренней мир человека, который остается всегда тот же, он не имеет действия. Внутренний прогресс и может быть только внутренним, то есть единоличным. А как только утвердится на этом положении, сколько вопросов и мыслей выступает!
1 Теперешняя наука ничем и не признает человека с его душою как итогом внешних влияний.
2 Наука совсем еще не додумалась в лице всех своих прошедших и настоящих мыслителей до понятия о… или до различения… Но вот здесь и запятая. Мысль, которую я хотел бы сказать и которую думал было развить в письме или письмах к Вам, есть детище, мне исключительно принадлежащее, и поэтому трудно выразить ее кратко.
Попробую намекнуть ее.
Необходимость и свобода,
мир внешний и внутренний,
бесчувственный и чувствующий.
Попробуйте представить себе ряд явлений, даже не явлений, а веществ мира внешнего, подчиненных закону физической необходимости, бездушных и потому лишенных способности чувствовать, но мыслящих, как мыслят только одушевленные и даже чувствующие».
27 октября нынешнего года скончалась в Петербурге скромная труженица печатного слова Анна Михайловна Гальперсон, имя которой тесно связано с личностью и делом Никиты Петровича Гилярова.
Девятнадцати лет, почти прямо со школьной скамьи, поступила покойная в 1875 году в редакцию «Современных известий» простой корректоршей. В момент кончины Н. П. Гилярова на ее руках лежала вся работа по изданию. Она рассматривала и исправляла поступавшие рукописи, вела политический отдел, писала театральные рецензии, после Флеровских в «Московских ведомостях» считавшиеся первыми в русской печати, выпускала номера «Современных известий» в отсутствие или во время болезни Никиты Петровича — словом, была все время его правою рукой и помощницей, а во время кризиса в деле, когда газета едва дышала, когда в кассе не было ни гроша денег и шел вопрос о выпуске или невыпуске номера, — единственною сотрудницею и душою газеты.
Эта необычайная и глубоко бескорыстная преданность и личности, и делу обусловливалась сознанием Анны Михайловны, что перед нею не простой газетный издатель, а великий неопознанный гений, совершенно одинокий не только среди толпы, но и в кругу своих ближних, своей семьи. Она одна поняла это своим чутким сердцем и ясным умом и решила стать около этого гения и чернорабочим, и другом, и сестрою милосердия.
Со своей стороны Гиляров сразу и безошибочно оценил в Анне Михайловне не только преданного друга и поклонницу, но именно сестру милосердия своего огромного таланта, неумолимого критика своих недостатков, помощницу в труде тем более требовательную, чем выше ценила она бессмертные труды Никиты Петровича.
Трудно себе представить, как страдала покойная Гальперсон при мысли, что вследствие многосложности занятий Никиты Петровича и беспорядочности его литературного хозяйства не только не будут закончены начатые им обширные труды по лингвистике, экономии и философии, но рискуют пропасть и те лоскутки в конвертиках, куда раскладывал Гиляров свои наброски и заметки.
Единственным в мире человеком, действительно знавшим Гилярова во всем его умственном богатстве, была Анна Михайловна Гальперсон. Ей русская литература обязана таким перлом творчества, как «Экскурсии в русскую грамматику», написанные в виде писем к ней по ее неотступным требованиям. Ей обязана русская экономика изданием «Основ экономии». Я видел этот старенький конвертик с порыжелыми листочками, большею частью четвертушками бумаги от чужих писем, мелко исписанными заметками Никиты Петровича. Подобрать эти листки в некоторую систему и подготовить к печати было делом невероятной трудности, ибо это были просто клочки бумаги, обрывки мыслей, без нумерации, без начала и конца. Анна Михайловна сделала эту работу в два месяца и восстановила «Основы экономии» в возможно цельном и верном виде. Я горжусь тем, что этот бессмертный труд появился впервые в свет у меня, в «Русском деле».
Никита Петрович умер скоропостижно в Петербурге, в гостинице Бель-Вю, не сделав никаких распоряжений и оставив все свои дела в самом хаотическом виде. У Анны Михайловны не было никаких официальных прав идти спасать его литературное наследство от варварства близких. Великолепная библиотека Гилярова почти с места пошла «в развал», купленная за грош кулаком-букинистом. Переписка и рукописи были каким-то чудом спасены Анною Михайловною вместе с единственным в мире переплетенным экземпляром «Современных известий» за все годы, дубликатов которого полных нет ни в Московской Румянцевской, ни в Императорской Публичной библиотеках. Но ведь это была своего рода узурпация, похищение. Нужды нет, что без Анны Михайловны все это наверно было бы выброшено в сор.
Было необходимо оформить и укрепить за А. М. Гальперсон литературное наследство Гилярова. Это было тем большее ее право, что она одна среди всех современников Гилярова точно знала, что из напечатанного принадлежит ему и что другим, она уже давно извлекла из Гилярова все литературные «показания» в этом смысле и успела их записать.
К счастью, у Гилярова осталось много долгов и взысканий. Право литературной собственности, с согласия родственников, было продано с аукциона, и я был счастлив, устроив при помощи покойного ныне Д. И. Морозова приобретение этого права Анной Михайловной. Теперь она могла законным образом исполнить свой долг перед почившим учителем — обработать, привести в систему и издать его труды.
Но ее материальное положение не позволяло и думать об издательстве. Мать многочисленной семьи и главный ее работник, Анна Михайловна не только не могла приступить к выпуску «Сочинений» Н. П. Гилярова, но вся, ради заработка поглощенная текущими журнальными работами и два раза в день занятая переводом телеграмм Северного Агентства, не могла даже продолжать начатых работ по систематизации и сводке печатных и рукописных произведений Гилярова. Она работала у меня в «Русском деле», писала в «Семье» и в некоторых других изданиях.
В 1896 году А.М. с семьею переселилась в Петербург, где заняла место переводчицы в новообразованном Русском Телеграфном Агентстве и стала сотрудничать в «СПб. ведомостях» кн. Э. Э. Ухтомского и у меня в «Русском труде». К этому же времени относится и издание двух томов «Сборника сочинений» Н. П. Гилярова, сделанное К. П. Победоносцевым. По причинам, о которых в свое время расскажет «Русская старина», или «Исторический вестник», непосредственного участия в этом издании А. М. Гальперсон не принимала, и самое издание сделано по совершенно другому плану, чем первоначальный. Изданы только некоторые произведения Гилярова, преимущественно старые или те, которые были уже Анною Михайловною обработаны и напечатаны в журналах ранее. Между тем верная ученица покойного Гилярова предполагала сделать издание всего Гилярова в хронологическом порядке.
Анна Михайловна Гальперсон была одною из образованнейших женщин, которую мне довелось знать. Она владела в совершенстве французским, немецким и английским языком, читала свободно по-польски и по-итальянски, была хорошо подготовлена по философии и богословию и знала политическую историю истекшего XIX века, как редко кто из дипломатов. Только благодаря этому знанию и могла она справляться с политическими телеграммами, иногда перевранными до полной неузнаваемости. Она знала биографии чуть не всех общественных и политических деятелей Европы и Америки, отлично разбиралась по памяти во множестве международных трактатов, конвенций и договоров и сбить ее на какой-нибудь дате не было никакой возможности. Кроме того, она знала всех классиков литературы и, внимательно следя за литературой текущей, давала чрезвычайно дельные и талантливые обзоры и рецензии.
Мое «Русское дело» обязано ей рядом прекрасных статей о театре и многими политическими обозрениями.
Но самое дорогое в покойной Анне Михайловне было ее чуткое, доброе и нежное сердце и ее ясный, светлый, чисто женский ум, сочетавшийся с сердцем в удивительную гармонию. О ней трудно было сказать, умнее она или добрее? В противоположность многим женщинам, нахватавшимся верхушек образования и жонглирующим без смысла учеными словами и понятиями, Анна Михайловна представляла образец такой глубокой скромности, что ее огромные познания раскрывались только после близкого знакомства. Прибавьте сюда величайший такт и крайнюю деликатность в обращении, и перед вами будет легкий абрис чудного человека и труженицы, которую умел найти и оценить Гиляров.
Мир ее праху.
2 декабря скончался в Москве на 72-м году жизни замечательный русский общественный деятель Дмитрий Федорович Самарин. Родной брат знаменитого славянофила Юрия Федоровича Самарина, близкий друг и сотрудник Ивана Сергеевича Аксакова, покойный был едва ли не последним из славной группы старых славянофилов. Кто еще остается в живых? Петр Иванович Бартенев, близкий человек к этой группе, в ней едва ли был членом. Историк Николай Михайлович Павлов, сотрудник «Дня» и «Руси»? Да едва ли не он один и остается. А затем уже идут молодые поколения, коих связь со старым устанавливается весьма трудно…
Имя Дмитрия Федоровича не было при его жизни окружено тем блеском, который составлял ореол его брата Юрия. Но это не был только «брат своего брата». Дмитрий Федорович шел своей собственной дорогой, делал свое очень крупное, хотя и серое будничное дело, работал, не покладая рук, и к исходу своей долгой трудовой жизни мог с гордостью оглянуться назад и подсчитать итоги.
В тиши своего кабинета, здешнего и деревенского, на земских собраниях и в Московской Думе, во множестве комиссий и на совещаниях сведущих людей вел свое тихое дело Дмитрий Федорович, стремясь неизменно к одной цели: к разысканию и восстановлению истинных русских земских и государственных начал в народной жизни.
Я думаю, что такая характеристика будет вполне точною. Все работы Дмитрия Федоровича сводятся к этой магистрали и около нее располагаются. Вопросы ли об уменьшении выкупных платежей и о податной реформе, выяснение ли теории «недостаточности наделов» и «малоземелья», работы ли над питейным вопросом, или три самых главных задачи, поставленных себе покойным и им посильно разрешенных, — постановка народного образования в Москве, восстановление прихода как земской единицы и культурная реформа в крестьянском хозяйстве, — все это складывается в одно огромное и цельное земское дело, которому сполна себя посвятил Дмитрий Федорович.
И за исключением только одной, уже явно превышавшей земские силы задачи — восстановления прихода, — везде Д. Ф. Самарин видел прямой и положительный результат своей работы. Выкупные платежи уменьшены, старая акцизная система винной торговли упразднена (за новейшую ее форму — казенную монополию — никакой ответственности на Д. Ф. Самарина не падает), народное образование в Москве поставлено на высокую ступень, заботы земства о подъеме крестьянского хозяйства выразились в прочных и широких результатах, городское управление приучилось не бояться собственных предприятий и встало на хозяйственный путь.
Можно себе представить весь объем этой долголетней совершенно незаметной извне работы, слагающейся в такие серьезные для народной жизни результаты!
Но это была лишь часть дела, исполненного Дмитрием Федоровичем. Остальное его время посвящалось литературе. Он приводил в порядок и издавал том за томом сочинения своего брата Юрия Федоровича и составил его прекрасную биографию. Он отзывался на нападения литературных противников славянофильства (статьи против Вл. Соловьева «Поборник вселенской правды»). Он принимал близкое участие в славянском деле, организовав, насколько то было возможно, Славянское попечительство в Москве. Он с величайшей любовью устраивал своих бывших крестьян…
По счастливому стечению обстоятельств, самое ценное и крупное дело покойного Дмитрия Федоровича, составляющее его как бы политическое нам завещание, — вопрос о восстановлении древней русской церковной общины — в самые дни его поминовения принял особенно широкие размеры и приблизился к совершенно реальной постановке. Лучшим венком на могилу почившего могут служить несколько страниц из только что вышедшей книги продолжателя дела Дмитрия Федоровича по приходу — А. А. Папкова, озаглавленной «Церковно-общественные вопросы в эпоху Царя-Освободителя».
Работам Дм. Федоровича здесь отводится принадлежащее им по всей справедливости главное место. Я попытаюсь изложить эти работы по данным, приводимым А. А. Папковым.
В 1867 году в газете И. С. Аксакова «Москва» был помещен ряд статей Д. Ф. Самарина под заглавием «Приход».
Выяснив, что положение приходских общин является у нас вполне жалким и безгласным, автор указывал, что в старой Руси эти общины были весьма самостоятельны в делах церковноприходского управления. Они избирали священников и других членов причта и, за уплатою известного оклада в пользу высшей церковной иерархии, самостоятельно распоряжались церковными имуществами. К сожалению, эти приходские единицы не успели сплотиться в юридически определенные и организованные общины и в своем дальнейшем развитии были подавлены государственной властью.
В доказательство былой самостоятельности приходов и той борьбы за существование, которую они выдерживали в эпоху петровских реформ, Д. Ф. Самарин ссылается между прочим на известное дело псковских приходов с местною епархиальною властью, насильственно отнимавшею у этих приходов исстари принадлежавшее им право распоряжения церковными имуществами[155].
В течение XVIII века, по исследованию Д. Ф. Самарина, стало сосредоточиваться в руках духовного начальства заведывание церковноприходскими сборами, и высшая иерархия — несмотря на принципиальное разрешение спора по этому предмету Сенатом (6 июля 1733 года) в пользу смешанного заведывания церковным хозяйством, как духовенством, так и мирянами, — стала открыто отрицать право собственности отдельных церквей на их имущества и доходы. По понятиям высшего духовного начальства, все пожертвованное на тот или другой храм (недвижимость и капиталы) становятся собственностью не того храма или прихода, а всей вообще Церкви, а посему все такие имущества и приходские доходы должны состоять не в ведении приходских обществ, а в ведении духовного начальства. Этот взгляд был практически проведен в законе 26 июня 1808 года. По этому закону частные «экономические» суммы церквей в количестве около 6 миллионов руб. были отчуждены, а свечной сбор целиком изъят из числа приходских доходов и обращен на содержание духовных училищ.
Благодаря этому «изъятию» главного источника доходов, приходские церкви остались почти вовсе без средств. Д. Ф. Самарин указывает, что многие из помещиков, представлявших при крепостном праве свои церковные общины, пытались вести борьбу против этих мероприятий, но безуспешно. В течение первого десятилетия XIX века самоуправление церковноприходских общин было окончательно убито и постепенно заменилось нынешним церковно-административным бюрократическим строем.
Это падение приходской жизни вызвало ряд самых грустных явлений, в числе которых Д. Ф. Самарин ставит на первый план «терпимое святотатство» или повсеместное утаивание церковных доходов и средств. Соглашаясь, что при господстве крепостного права было трудно организовать правильную церковную общину, Д. Ф. Самарин выражал пожелание, чтобы с освобождением крестьян от рабства и с организацией новых церковно-общественных учреждений — приходских попечительств — было поставлено на очередь воссоздание прихода как юридического лица, имеющего свойственную ему и законом данную организацию.
Указывая на то, что Церковь в России никогда не поглощалась клиром, Д. Ф. Самарин настаивал, что целое Церкви ближайшим образом зависит от устойчивости и самодеятельности составляющих ее мелких ячеек, т. е. правильно организованных приходов.
В 1873 году Д. Ф. Самарин энергично выступил на борьбу с проектированным гр. Д. А. Толстым сокращением приходов и причтов, предпринятым с целью лучшего обеспечения духовенства.
Для исполнения этой задачи было основано особое присутствие в Петербурге с губернскими присутствиями в качестве местных органов. Предполагалось выработать местные нормы для численности приходов, те же приходы, которые этих норм не достигали, подлежали закрытию и присоединению к другим. Все эти теоретические предположения делались с целью, конечно, доброю, но обличали в авторах совершенное незнакомство с истинными потребностями прихода как русской церковной общины, которая по самому существу своему, как религиозное установление, не могла подчиниться бюрократической централизации. На деле из этой реформы вышло очень немного, но смута в православных умах была посеяна сильная.
В 1873 году Д. Ф. Самарин выпустил брошюру, озаглавленную: «Сокращение приходов и обеспечение духовенства».
«Почти четыре года прошло уже, — писал он в этой брошюре, — с тех пор как было обнародовано постановление Главного Присутствия от 16 апреля 1869 года о сокращении приходов и состоящих при них причтов. В это время уже все успели достаточно приглядеться к этой правительственной мере, так что теперь представляется возможность беспристрастно оценить ее. Большая часть духовных и светских журналов отнеслась с сочувствием к ней и старалась уяснить читателям своим всю благодетельность предпринятой реформы. Однако в народе и обществе слагался на нее другой взгляд. На благочиннических съездах, составлявших предварительные соображения о том, как привести эту меру в исполнение, народ с удивлением узнал, что предполагается приступить к сокращению приходов и для этого закрыть некоторые церкви. На этих съездах произошло первое столкновение между официальными защитниками и проводниками этой меры (благочинными и духовенством) и прихожанами, отстаивавшими свои приходские храмы. Прения эти не только не убедили народ, а даже породили в нем всеобщее неудовольствие, так что „Правительственный вестник“ счел нужным напечатать статью, имевшую целью успокоить встревоженное общественное мнение. Цель эта была достигнута. Официальная статья дала надежду, что мера эта или вовсе не будет приведена в исполнение, или коснется только таких церквей, которые можно будет закрыть, не нарушая ни нравственных, ни материальных интересов прихожан».
«К сожалению, — говорит Д. Ф. Самарин, — приходится разочароваться в этой надежде. Губернские присутствия по делам православного духовенства, как оказывается, намерены произвести и отчасти производят сокращения приходов в таких размерах, которые далеко оставляют за собой пределы, указанные в официальной статье».
Приводя эту справку, Д. Ф. Самарин указывает, что меры, проектированные присутствием о сокращении приходов и причтов, затрагивают, в сущности, один общий вопрос об организации прихода, а потому частный вопрос об обеспечении духовенства выделить из него и решить отдельно не представляется возможным. В самом деле, при закрытии прихода коренным вопросом является вопрос о том, как поступить с церковной землей и имуществом упраздняемой церкви? По законам, церковная земля при упразднении прихода не возвращается прихожанам, а передается той церкви, к которой приписывается упраздняемый приход. Точно так же поступается и с церковным имуществом. Для избежания такой несправедливости необходимо признать неотъемлемое право собственности каждой отдельной приходской церкви на принадлежащее ей имущество.
Затем положение 16 апреля 1869 года допускало, что прихожане, имеющие желание сохранить свою приходскую церковь, должны сами найти средства на содержание ее и причта. Отсюда, по мнению Д. Ф. Самарина, возникал другой важный вопрос, а именно: о праве прихожан представлять своего кандидата во священники, ибо понятно, что приходу, самостоятельно обеспечивающему свое духовенство, таковое неудобно навязывать со стороны.
Все эти неудержимо возникавшие вопросы возбуждали в обществе понятную тревогу. Предположенная мера сокращения приходов ставила духовенство в явно враждебные отношения к своей пастве и к своему собственному делу.
Далее Д. Ф. Самарин замечает, что хотя духовенство несомненно должно быть обеспечено материально, но не в ущерб удовлетворения религиозных потребностей народа. Закрытие приходов собственно в видах лучшего материального положения духовенства может вызвать самые нежелательные последствия вроде массового отпадения в раскол.
Исходя из принципа, что забота об обеспечении своего духовенства должна ложиться безраздельно на приход, Д. Ф. Самарин требовал, чтобы все церковное хозяйство и все поступающие суммы впредь до полной организации прихода как юридической личности были переданы в заведывание новоучрежденных приходских попечительств, которые и должны их расходовать как на церковь, так и на причты; духовно-учебные же заведения, по мнению автора брошюры, государство должно содержать за свой счет, уплачивая этим как бы долг Церкви за секуляризацию в прошлом веке церковных имуществ без достаточного за них вознаграждения.
В заключение Д. Ф. Самарин выставляет два основных своих положения: 1) о необходимости признания за приходом права представлять местному епископу кандидатов на должность священников и других членов причта и 2) о необходимости разрешения совершать дарственные, купчие и иные акты на имя приходов и для этого признать приход за юридическое лицо.
Работы Д. Ф. Самарина над приходом на этом не кончились. Он продолжал проводить свою любимую идею дальше, уже в качестве губернского гласного Московского Земства.
<…>
Ходатайство Московского Губернского Земства о приходе. Резолюция Синода. И. С. Аксаков и Д. Ф. Самарин
18 декабря 1880 года по докладу, выработанному Д. Ф. Самариным, состоялось весьма замечательное единогласное постановление Московского Губернского Земского Собрания, ходатайствовать перед правительством о том:
а) Чтобы приходы в смысле приходских обществ были признаны за юридические лица.
б) Чтобы было восстановлено древнее право приходов избирать людей честных и достойных в должность священников, настоятелей к церквам и представлять о том заручные прошения местному епископу.
в) Чтобы за приходом признано было право всякими законом дозволенными средствами приобретать и укреплять за собою имущества, как движимые, так и недвижимые.
г) Чтобы имущество каждой приходской церкви было признано за неотъемлемую ее собственность и чтобы оно находилось в заведывании местного приходского общества.
д) Чтобы в этом смысле дарована была организация приходским обществам, как сельским, так и городским, причем само собою разумеется, что к этим обществам не должны быть принудительно привлекаемы раскольники, живущие в приходе, хотя бы они официально в нем и числились.
Это постановление Московского Губернского Земства горячо приветствовал в «Руси» покойный И. С. Аксаков.
«Как благовест пронесется по Русской Земле постановление Московского Губернского Земского Собрания 18 декабря истекающего года. Во всей деятельности русских земских учреждений, с самого их основания, не было до сих пор, сколько припомним, ни одного действия, равного по своему значению. Оно проникает в самую сердцевину духовно-общественной жизни народа. Оно свяжет земство нравственными узами с землею и поднимет его значение в народном мнении…»[156].
Статья эта почившим публицистом редактировалась и исправлялась совместно с самим автором ходатайства, Д. Ф. Самариным. Оба славянофила предвидели, что Московское ходатайство не встретит сочувствия ни в русской, в большинстве либеральной, печати, как огня боящейся «постного масла» и «клерикализма», ни в высших церковных сферах, двести лет пропитывавшихся бюрократическим духом. Поэтому И. С. Аксаков считал нужным обстоятельно разъяснить, что, с одной стороны, русскому народу и духовенству совершенно чужды всякие западные клерикальные поползновения, с другой — что усвоенная духовным начальством точка зрения, по которой духовенство является в своей области начальством, а паства подчиненными, не соответствует ни истинно церковному русскому историческому строю, ни канонам Церкви.
Затем И. С. Аксаков обращал особенное внимание на то, что Московское ходатайство умышленно оставляет за приходом лишь чисто церковные и благотворительные дела, не стремясь к совмещению в приходе других гражданских функций. Важно поначалу только восстановить истинно церковный строй, дать организацию приходской общине. Затем уже сама жизнь покажет, какие области сами собой перейдут в ведение прихода.
Ходатайство Московского земства было опротестовано губернатором, но Сенат указом от 14 февраля 1883 года протест этот отменил и предписал губернатору ходатайство представить в установленном порядке.
Св. Синод хотя ходатайство это и оставил без удовлетворения, но вместе с тем отнюдь не высказался против признания за приходами прав юридических лиц. Обсудив соображения Московского Губернского Земского Собрания, Св. Синод нашел, что нет достаточных оснований к предположенным собранием изменениям в устройстве приходов, но при этом высказал такие положения, который должны быть приняты в руководство на будущее время. Синод считает приход за особую церковно-общественную единицу и полагает, что признание за приходами и в гражданском отношении прав юридических лиц породило бы только право прихода укреплять за собою недвижимые имущества и ограждать их целость на суде. В этом отношении Св. Синод считает более неизменной единицей церковь, нежели приход, и высказывается за укрепление недвижимых имуществ за церковью.
Но вместе с тем Св. Синод высказал существенное положение, что имущество каждой приходской церкви признается неотъемлемою ее собственностью, а относительно употребления и заведывания этим имуществом указал, что по особому Высочайшему повелению в духовном ведомстве составлен и на рассмотрении Св. Синода находится проект правил, которыми, между прочим, предположено отвести известную долю участия в заведывании доходами и расходами церкви и представителям от прихожан.
Что же касается до избрания приходами своих священников и церковнослужителей, Св. Синод пояснил, что право прихожан в смысле заявления ими епископу своего желания иметь преимущественно известное лицо своим духовным наставником или в смысле свидетельства о добрых качествах ищущего рукоположения лица, не было отменяемо и, как показывают восходящие в Св. Синод дела, нередко осуществляется и в настоящее время[157].
Я с особым вниманием остановился на деятельности Д. Ф. Самарина в деле восстановления прихода, потому что эта сторона его работ является как бы живым заветом почившего нам, остающимся у дела. Двадцать лет прошло с достопамятного ходатайства Московского Земства, а вопрос о приходе все еще не решен и стоит перед нами в том самом виде, как перед Д. Ф. Самариным. Все высказанное им и 33 года, и 20 лет тому назад так же жизненно и свежо, как сказанное вчера. Вот что значит стоять на твердой исторической почве и говорить в истинно народном духе.
Не буду касаться других сторон деятельности покойного Д. Ф. Самарина и скажу лишь несколько слов о моем с ним знакомстве.
Оно началось как раз в это время, т. е. зимою 1880–1881 года, почему мне так и памятны и прекрасные речи Д. Ф. Самарина в Земском Собрании, и совещания его с И. С. Аксаковым и также покойным ныне протоиереем А. М. Иванцовым-Платоновым, которому, по общему согласию, тогда же поручена была своя часть работы о приходе, выразившаяся в ряде статей в той же «Руси»: «О мерах к восстановлению выборного духовенства в России». Д. Ф. Самарин неукоснительно каждую пятницу бывал на вечерних собраниях И. С. Аксакова, а кроме того приезжал иногда и по средам, чтобы прослушать передовую статью И.С. и сделать свои замечания. Иногда и мне приходилось возить свои статьи на прочтение Дм. Федоровичу, мнения которого высоко ценил редактор «Руси».
Помню, как, бывало, вооружившись карандашом, Д.Ф. начинал править мою статью.
— Ну к чему эти ваши излюбленные «словечки»? — замечал он, бывало, немилосердно истребляя разные мои молодые полемические выходки. — Или ваш оппонент порядочный человек — тогда вы должны говорить, относясь к нему с уважением, или он человек непорядочный, а с таким не стоит и разговаривать. Предоставьте «хлесткость» уличным газетчикам. Прочтите-ка вот эту фразу сами. Подумайте, могли ли бы вы ее прочесть вслух вашему оппоненту? А писать нужно так, чтобы все вами написанное можно было всегда прочесть в лицо тому, кому возражаешь.
Легко себе представить мою теперешнюю признательность покойному, на которого, бывало, так горячо негодуешь.
Идеалом стиля Д. Ф. Самарин считал доказательность, стройность мысли и величайшую простоту.
— Чем спокойнее вы изложите факт или дадите вывод, тем больше он будет кричать. Вырабатывайте в себе спокойствие и беспристрастие и к этому приучайте читателя. Зато уж когда такой писатель не выдержит и бросит слово негодования, — это произведет впечатление.
И действительно, у самого Дм. Федоровича кричали факты и выводы и никогда не прорвалось ни одного резкого слова. От этого с ним и было так трудно спорить: он не подставлял противнику ни одного уязвимого места. Часто в том же роде Дмитрию Федоровичу приходилось воздействовать и на самого И. С. Аксакова.
Как сейчас помню сцену с ответной статьей покойного редактора «Руси» на данное ему гр. Д. А. Толстым первое предостережение. Совершенно позабыв, что по закону в том номере издания, где напечатано предостережение, никакие возражения и объяснения не допускаются, Иван Сергеевич написал гневную и страстную статью, которая могла бы считаться шедевром публицистики.
Я пришел утром, и как раз через несколько минут явился взволнованный Дмитрий Федорович, только что прочитавший в газете телеграмму о предостережении.
— Ну, конечно, у вас уже и ответ готов? — были первые слова Дмитрия Федоровича.
— Да, и я вам его хочу показать.
— Но надеюсь, вы его печатать сейчас не будете?
— Как? Почему?
— Да потому, что этого нельзя по закону. Вы можете это сделать только в следующем номере.
Аксаков бросился к цензурному уставу и без труда нашел соответствующую статью.
— Видите? И это в сущности хорошо, потому что хоть я и не читал вот эту вашу статью, но знаю наперед, что за нее «Русь» сейчас же запретят. Ну а этого торжества им давать пока вовсе не нужно.
— Это следовало предвидеть, — сказал спокойно Д. Ф. Самарин. — Теперь наступает их время. Место свободно, и ничьего негодующего протеста более не раздастся. Будем переживать и ждать.