Часть первая Невоплотимость утопии

Глава первая Бодрый новый мир

1. Задолго до всякой надежды

К исходу 20-х все упования и иллюзии иссякли. Гибель исторической России и ее морально-этических ценностей выглядела уже необратимой. Цивилизационный разрыв, материальное ограбление страны, слом ее общественного устройства и уклада жизни всех слоев общества, уничтожение всей системы российского права, увечье культуры, истребление целых сословий и классов, надругательство над религией, разрушение памятников, страшная смерть миллионов, нищета уцелевших, еще одно, после Петра I, роковое упрощение сложного общества – преодолеть и исправить все это выглядело совершенно немыслимой задачей. Такой вывод должен был казаться неизбежным всякому, кто осознавал размах катастрофы.

Проходили десятилетия, и, судя по многочисленным мемуарам, даже самым упорным из тех, кому хотелось увидеть хотя бы тень надежды, оставалось смириться с очевидным. Каждый из них подписался бы под словами Бунина из «Окаянных дней», если бы имел возможность их прочесть: «Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, – всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…» Начав общаться с вольнодумцами еще в 60-е, я не встретил ни одного, кто не был бы твердо уверен, что былое убито и похоронено. В этом вопросе, в отличие от других, сходились все – помнившие «те времена» старики, интеллигенты советского разлива, начинающие диссиденты, прозревшие самоучки, просто читатели самиздата. И все проглядели одну подробность. А именно, тот факт, что таких, как мы, незаметно стало великое множество.

В праве есть понятие: превратить то или иное деяние в «юридически ничтожное». Презирая коммунистический режим, мы делали ничтожными губителей исторической России, мы обнуляли их, а ее возвращали к жизни. Когда это начинает происходить в миллионах умов, последствия неизбежны.

В действиях Пол Пота, истреблявшего всех грамотных камбоджийцев, всех старше двадцати пяти, включая неграмотных, и всех горожан, достигших хотя бы школьного возраста, была своя логика. Бодрый новый мир возможен только с абсолютно пустого листа. Пол Пот рассудил так: любой помилованный им человек подобен голограмме или фракталу. Будучи малым фрагментом большого целого (т. е. буржуазного мира, подлежащего уничтожению), он каким-то образом содержит в себе все необходимое для воспроизводства этого целого. Поэтому, рассудил диктатор, не должен быть помилован никто[13].

Ленин, Троцкий и Сталин, не говоря уже об их преемниках, не дотянули до Пол Пота. Ушедшая Россия никуда не ушла. Миллионы уцелевших смогли передать ее нам, она была в нас, была всегда, пусть у большинства и в латентном состоянии.

Не будем недооценивать большевиков. Они бросили на борьбу с русской сутью огромный арсенал наличных средств – от сноса храмов и памятников и физического уничтожения целых классов и сословий до сплошного очернения отечественной истории (выражения «проклятое прошлое» и «родимые пятна капитализма» до сих пор живы в народной памяти). О том, как далеко были готовы зайти идеологи утопии в этом направлении, говорит следующий факт: в 1930 г. было объявлено о предстоящей замене кириллического алфавита латинским (чтобы «освободить трудящиеся массы от всякого влияния дореволюционной печатной продукции»). Лишь огромная дороговизна мероприятия, да еще на фоне надрыва индустриализации, избавила нашу культуру от такой беды. Что же касается клеветы на прошлое России, она настолько пропитала картину мира наших соотечественников, что разбираться с ней (и с целой субкультурой на ее основе) – работа поколений.

В своих усилиях искоренить веру, коммунисты делали все, чтобы народ забыл церковные праздники – сбился со счета, перестал их отмечать. С августа 1929 г. по август 1931-го в СССР действовал «революционный календарь». В каждом месяце было по 30 дней и шесть 5-дневных недель. Лишние 5 дней года именовались «безмесячными каникулами». Таким образом, в СССР в 1930 и 1931 гг. был день 30 февраля. (Найти бы людей с такой датой в свидетельстве о рождении!) Тридцатидневные месяцы отменили с 1 сентября 1931 г., введя 6-дневную неделю с фиксированным днем отдыха, приходящимся на 6, 12, 18, 24 и 30-е число каждого месяца (лишь вместо последнего дня февраля использовалось 1 марта), а каждое 31-е число рассматривалось как дополнительный рабочий день. В фильме «Волга-Волга» проплывают надписи: «Первый день шестидневки», «Второй день шестидневки». Обычная семидневная неделя была возвращена 26 июня 1940 г., но цель была отчасти достигнута: церковные праздники стали отмечать реже.

К счастью, в какой-то момент «кремлевские мечтатели» не то чтобы одумались, нет, но решили, что в своей опасной части историческая Россия бесповоротно истреблена, а в оставшейся – безвредна и даже годна для использования. Этим они приблизили свой конец.

Имела ли утопия, основанная на кабинетных домыслах XIX в., шанс восторжествовать? Теперь, когда она уже принадлежит истории, ясно: не имела. Зоркие люди поняли это уже на исходе Гражданской войны. Руководство большевиков надеялось, что их военная победа увенчается стихийным рождением принципиально нового справедливого общества, на зависть остальному миру. Но ни к чему подобному победа ленинцев в Гражданской войне не привела, оставшись сугубо военно-карательной победой с опорой на массовый террор. Безоружное и инстинктивное «сопротивление материала» оказалось неодолимым. Большевики просто не совладали с населением страны, которое отторгало жизнь по выдуманным схемам. Гражданская война закончилась нэпом, который уже заключал в себе скрытое признание невозможности утопии.

Есть глухие указания на то, что между концом 30-х и концом 50-х гг. в высшем руководстве СССР рассматривались проекты выхода из утопии, но обсуждать это здесь нет смысла – эти проекты, если и были, не переросли в действия. В реальности же вся история СССР была сочетанием слабеющих попыток воскресить коммунистический проект (во все более редуцированных и уже не столь опасных для жизни версиях[14]) с оппортунистическим приспособлением власти к наличному народу. Встречное приспособление народа позволило коммунистам – через четыре десятилетия после переворота 1917 г.! – пойти на заметное сокращение размаха деятельности своей карательной машины. К тому времени она уже перемолола вполне ощутимую часть населения страны. Перемолола, но не сделала коммунизм необратимым.

Не раз звучал вопрос: почему эта беспримерно мощная карательная машина, подкрепленная тайной политической полицией, работала так долго? Для чего ей понадобилось столько жертв? Неужели в силу чистого садизма? Или с целью уменьшить толчею на стройплощадке коммунизма?

Можно услышать такое замечательное объяснение: всякий тоталитаризм держится на устрашении, вот коммунисты и устрашали. Так ли это? Запугивание действенно, если доводится до всеобщего сведения. Таким оно было в Гражданскую войну, когда большевики печатали в газетах и вывешивали на столбах списки расстрелянных и взятых в заложники. Но когда душегубы начинают действовать предельно скрытно, число умерщвляемых и само существование концлагерей становятся государственной тайной, репрессии яростно отрицаются, а официальное искусство и идеология изо всех сил изображают счастливую, жизнерадостную и практически бесконфликтную страну, это означает, что запугивание отошло на задний план, а на первом стоит другая задача – тихо истреблять тех, кто хотя бы в душе враждебен воцарившемуся строю, кто пусть и не сопротивляется явно, но мечтает о сопротивлении, кто ждет или предположительно ждет своего часа.

Выражение Бухарина «Пролетарское принуждение во всех формах, начиная (!) от расстрела… является методом выработки коммунистического человека из человеческого материала капиталистической эпохи» очень точно передает суть замысла. Не будем себя обманывать: идейные чекисты (именно идейные; совсем уж безграмотные садисты, психопаты и выродки[15] не в счет) видели врагов, у них был неплохой нюх на чужих и чуждых. С помощью «профилактического» террора они тайно ломали потенциал сопротивления; 90 % их жертв – простые люди, достаточно почитать мартирологи, особенно областные. Достаточно уже того, что многие из этих простых людей состояли в церковных «двадцатках», а значит, им был известен авторитет куда более высокий, чем Политбюро большевиков.

Если бы смысл работы карательных органов заключался в простом устрашении, количество жертв террора следовало бы признать бесконечно избыточным. Остается сделать вывод: сила карательного действия вполне адекватно отражала потенциал противодействия. Именно и только поэтому коммунистам была нужна диктатура – преодолевать открытое и скрытое противодействие. «Научное (! – А. Г.) понятие диктатуры означает не что иное, как ничем не ограниченную, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненную, непосредственно на насилие опирающуюся власть» (В. И. Ленин).

С годами «сопротивление материала» меняло формы, становясь у миллионов людей неосознанной частью натуры. Они бы сами удивились, если бы узнали, что «сопротивляются режиму». Карательные органы так и не смогли одолеть это вязкое сопротивление – ни во времена ГУЛАГа, ни во времена андроповских облав. Это был страшно медленный, но непрерывный процесс тканевого отторжения Россией коммунистического тоталитаризма по причине ее с ним биологической несовместимости. Процесс шел не только на безотчетном и подспудном уровне. Осторожная проверка режима на прочность происходила в тысячах точек вполне сознательно, хоть и без единого плана. В академической среде и в молодежной, на фронтах Великой Отечественной, на кухнях у технической интеллигенции и на лагерных зонах все советские годы велось нащупывание возможностей смены вектора. Эти искания получили мощный толчок в послесталинское время, на рубеже 60-х гг. С отменой цензуры во второй половине 80-х развитие событий резко ускорилось.

2. Откуда взялся авторитаризм?

Жесткая авторитарность коммунистического способа управления никак не была подготовлена предшествующим развитием России. Причины этой внезапной авторитарности не только в свирепых нравах Гражданской войны, не только в ленинской идеологии и практике. Произошел массовый наплыв крестьянской молодежи в города. Биографии подавляющего большинства советских деятелей не зря начинаются словами: «Родился в селе N такого-то уезда такой-то губернии»[16]. При эволюционном («думском») развитии страны такой наплыв малограмотных патриархальных масс во власть был бы невозможен.

Высокая доля вчерашних (или позавчерашних) крестьян была в послереволюционные десятилетия нормой почти в любой аудитории, почти в любом коллективе. Именно они принесли с собой присущее патриархальной семье представление об авторитарном «отце», суровом и деспотичном, но справедливом, и об авторитарном управлении как единственно возможном. Они приняли и в массе приветствовали такое управление, ибо сами управляли бы так же. И управляли – кому довелось.

Коммунисты максимально использовали этот ресурс авторитарности. СССР 1930—1940-х гг. был сильно упрощенным обществом, где все держалось на неукоснительном (в теории) исполнении приказов. Но даже таким государством управлять оказалось непросто: сигнал, проходя по субординационной цепочке, сильно искажался, а то и гас. Согласованность щупалец власти была ниже всякой критики, и жизнь в стране просто заклинило бы, если бы не важнейшее управленческое ноу-хау: партийный руководитель, каждый на своем уровне, постоянно собирал людей, которые не могли приказывать друг другу, зато он мог приказывать им всем (или почти всем), обеспечивая их взаимодействие. Саму эту идею большевики заимствовали у масонов: в ложах люди самого разного положения и статуса, не встречавшиеся между собой в обычной жизни, становились «братьями», могли договариваться о совместных действиях.

Территориальное партийное руководство обеспечивало горизонтальные связи всех структур власти и экономики своей республики, области, района или города. Таким образом, устройство СССР было завязано на ВКП(б) – КПСС не только по вертикали, но и по горизонтали. Это был каркас, на котором держалось все.

Казарменно-приказное управление показывало свою эффективность (хотя некоторые авторы оспаривают и это) лишь на тех направлениях, куда ресурсы бросались с двойным запасом или вообще без счета. На прочих направлениях, вопреки номинально плановой экономике, царил обычный советский более или менее бардак – правда, для помнивших худшее это была нормальная жизнь.

Но долго такая жизнь продолжаться не могла. Усложнение страны вступало во все большее противоречие с системой управления. Авторитарность перестает быть подразумеваемой со сменой поколений, с обновлением социальной структуры общества.

После войны пополнение советской элиты выходцами из села резко падает. Носители патриархального сознания теперь могут претендовать лишь на низшие социальные роли, хотя переселение в города продолжается. В 1970-е сильно ослабевает и оно[17], а с ним – и подпитка традиционного патриархально-авторитарного сознания. К этому времени – из-за коллективизации и других способов раскрестьянивания, из-за массовой гибели мужчин на войне – от традиционной авторитарной крестьянской семьи на селе уже мало что остается. Дети же и внуки сельских выходцев прежних призывов выросли горожанами. Ключевой общественной силой постепенно становятся люди, все менее согласные принимать и даже просто терпеть правила поведения и жизненные стандарты, казавшиеся предыдущим поколениям разумными, естественными, единственно возможными.

СССР за время своего существования так и не смог выработать внутренние механизмы самообновления. Именно это сделало коммунистический эксперимент столь краткоживущим. 74 советских года (1917–1991), по историческим меркам, – краткий срок, обычная человеческая жизнь, даже не жизнь долгожителя. На фоне двенадцати веков русской государственности время утопии – краткий и случайный эпизод, опечатка истории.

Зоркие люди видели Россию всегда, даже в самом глухом Эс-Эс-Эс-эРе. Свидетельствует Борис Пастернак: «Сквозь прошлого перипетии /и годы войн и нищеты/я молча узнавал России/неповторимые черты. /Превозмогая обожанье, я наблюдал, боготворя: / здесь были бабы, слобожане, учащиеся, слесаря. / В них не было следов холопства, которые кладет нужда, / и новости и неудобства они несли как господа».

Глава вторая Сопротивление материала

1. Возврат сознания

Новая Россия не могла родиться и не родилась вдруг, она десятилетиями складывалась в оболочке Советского Союза, незаметно замещая его. В минералогии подобный процесс так и называется: метаморфическое замещение. Чтобы по-настоящему понять свою обновленную страну, нам следовало бы задним числом изучить этот процесс. Однако такая задача, кажется, еще даже не поставлена[18]. Что неудивительно – для ее выполнения потребовалось бы поднять исполинскую целину коллективной памяти многих десятилетий, включая устную («народную») историю, к тому же интерпретаторы вряд ли найдут общий язык.

Путь утопии к окончательному краху был предопределен неизбежным опамятованием России. Оно было своеобразным. Постепенная смена настроений, броунов поиск новых смыслов – все это было присуще не только интеллигенции, как принято думать. Если интеллигент, особенно циничный, умудрялся без всякой шизофрении разместить взаимоисключающие представления на разных уровнях своего закаленного мозга, сшибка в головах простых людей носила прямо-таки трагический характер.

Вот пример раскола сознания, своего рода шедевр, такого не придумает ни один писатель: рассказ Екатерины Афанасьевны Зайцевой из Мариинска Кемеровской области о том, как раскулачивали ее дядю и о сталинском времени вообще:

«У него в семье было семь детей. Дом у них был средней величины. Они имели всего лишь одну корову, одну лошадь и небольшой участок земли. Все, что они нажили своим трудом: и хлеб, и инвентарь, и скотину, и дом, – у них отобрали. Разве это справедливо? Какие же они были кулаки, когда работали с утра до ночи? Жили они не богато, но и не бедно. Им позволили взять несколько теплых вещей, немного хлеба, котел, чугунок, немного чашек и ложек. Топор они взяли украдкой. Те, кто их кулачил, стояли и строго смотрели, чтобы эти «кулаки» чего лишнего не взяли. А ведь что обидно? Кулачили их свои же, деревенские. Посадили на телегу и увезли в тайгу навсегда. Потом наша семья о тех людях никогда ничего не слышала. Погибли они, видно, в той тайге.

У нас в семье всегда говорили, что до колхозов люди лучше жили. У них все было в достатке: мясо, хлеб, морковь, капуста. Ели досыта. А потом… От голода в обморок падали. Правда, это было во время войны. Но и до войны поесть было мало. В колхозе работали весь световой день. Деньги получали в таком малом количестве, что на них прожить было нельзя. Что там говорить! Раньше, пока не было колхозов, крестьяне жили безбедно.

И во времена Сталина мы тоже лучше жили, чем сейчас. Он был вождь, большой авторитет в народе. Он нам все дал. И мы всю жизнь должны его за это благодарить. Недаром, когда он умер, у людей было всеобщее горе, всеобщий траур. Иначе и не могло быть! Ведь благодаря Великой Октябрьской социалистической революции была установлена наша власть, власть трудящихся. В нашей стране было покончено с безработицей. Образование и медицина стали бесплатными. Люди получили право на отдых». (Записано в апреле 1998 г. Источник: Л. Н Лопатин, Н. Л. Лопатина. Коллективизация как национальная катастрофа. Воспоминания очевидцев и архивные документы. Документ № 83 ).

Кто-то скажет, что это похоже на «Правду истинную» (1916) Евгения Замятина, но у замятинской Дашутки всего лишь меняется настроение по ходу сочинения письма, в сознании же старой крестьянки Зайцевой происходит сшибка двух взаимоисключающих миров.

Андропов едва ли сам понял, насколько он был прав, говоря: «Мы не знаем страну, в которой живем». По числу вещей, которых обитатели Старой площади не знали, это и вправду были выдающиеся эрудиты. Возможно, Андропов полагал, что прибегает всего лишь к гиперболе и все ее оценят как гиперболу, но изрек сущую истину. Руководство СССР и КПСС практически до конца тешило себя басней о «новой исторической общности – советском народе», проникнутом коммунистическими убеждениями и «сделавшем окончательный исторический выбор в пользу социализма». Ныне, овладев с горя пером, выходцы из высоких советских структур придумывают сложнейшие объяснения происшедшего, тщательно обходя вопрос о том, чего же стоили «коммунистические убеждения масс», если они так легко сменились на свою противоположность. По крайней мере у двух таких писателей я встретил мысль, что было ослаблено политическое воспитание трудящихся, а если бы не было ослаблено, их соцлагерь и ныне стоял бы как гранитный утес. Пусть они в это верят.

Девяносто два революционных месяца (от старта «гласности» до Конституции 1993 г.) были временем все ускорявшегося «метаморфического замещения». Крах утопии – событие, стократ заслуженное и выстраданное Россией, итог ее сложного внутреннего саморазвития – все равно воспринимается как чудо.

А разве выглядело хоть на миг правдоподобным мирное разделение СССР на 15 государств? Чтобы это стало возможным, должны были происходить и происходили события казалось бы невозможные и не происходили казалось бы неизбежные. Не зря их не смог предсказать ни один политик, аналитик, кремлевед или звездочет. Любые позднейшие объяснения, самые рациональные и убедительные, оставляют ощущение неполноты.

По историческим меркам, учитывая масштаб и сложность событий, все случилось поразительно быстро. Ряд обстоятельств исторически мгновенного краха «развитого социализма» не поддается академическому объяснению, что лишний раз подтверждает: история научна лишь в ограниченных пределах.

Все, кому сегодня 40 лет и больше, стали сознательными свидетелями, а то и участниками цепи событий, которых (повторюсь еще раз), с точки зрения правдоподобия, просто не могло быть. С юных лет мы твердо знали, что всем нам суждено прожить жизнь при постыдном и убогом советском строе, в котором мы оказались по обстоятельству рождения. Мы знали, что даже нашим детям вряд ли удастся увидеть его конец, ибо этот строй не навязан нам извне, как Восточной Европе, он наше отечественное изобретение, и народ наш (думали мы) ощущает его своим вкладом в мировую цивилизацию. Этот строй, казалось нам, устранит лишь медленное, поколениями, изживание его. И вдруг, словно истек срок проклятия, он затрещал и рассыпался – подобно тому, как от петушьего крика в гоголевском «Вие» рассеялась нечистая сила, хлопая перепончатыми крыльями и застревая в окнах.

2. Нас не переделать

Более всего своим происхождением атмосфера и успех перестройки обязаны самому устройству нашей культуры. Ей изначально чужды компоненты, на которые только и может опираться тоталитарная власть: жестокость и обожание дисциплины. Внедренцам и застрельщикам (они сами называли себя этим замечательным словом) коммунистической утопии на местах удавалось на короткий срок разжигать припадочную жестокость специфических групп. Но для осуществления тоталитарной утопии требуется неослабевающая, ровная жестокость, а это не русское. Данный вопрос принципиально важен, хотя мало затронут.

Ничто так не отражает национальное мировоззрение, представления народа о правильном и неправильном, как народное творчество. При сопоставлении русских сказок со сказками других европейских народов сразу видно, насколько жестокость мало присуща русской народной культуре. Сюжеты близки, но этический тон другой. Неважно, что сказки литературно обработаны – они, что многократно проверено, не придуманы обработчиками. В русской сказке страннику не будут постоянно встречаться в пути виселицы с повешенными – то с тремя, то с семью. В русской сказке даже злодейку не заставят обуть раскаленные докрасна железные туфли и плясать в них. В русской сказке не может быть такого, чтобы солдат запросто отрубил голову старухе, да еще после того, как набил карманы благодаря ей. Даже нравоучения преподносятся по-разному: в русской сказке взрослые дети кормят беззубых родителей из корыта, в латышской – чтобы совсем не кормить, отвозят на санях в лес замерзать (сходство тут в том, что взрослых вразумляет маленький мальчик, сооружающий на полу из щепочек в одном случае корытце, в другом – саночки). От основания Русского государства и до XV в. в русских законах отсутствовало наказание в виде смертной казни.

Иван Грозный (царствовал в 1547–1584 гг.), наш главный, до Ленина и Сталина, злодей, безвинно умертвил, по подсчетам историка Р. Г. Скрынникова, от 3 до 4 тыс. человек. Скрынников настаивает, что мы имеем дело не с чем иным, как массовым террором, особенно по отношению к новгородцам, и с ним невозможно не согласиться, хотя Иван Грозный – кроткое дитя рядом с Людовиком XI по прозвищу Паук, Ричардом III (которого Шекспир охарактеризовал как «самое мерзкое чудовище тирании»), Генрихом VIII, Филиппом II, Яковом I Стюартом, герцогом Альбой, Чезаре Борджиа, Екатериной Медичи, Карлом Злым (без номера), Карлом V (сыном Хуаны Безумной), Карлом IX (устроившим Варфоломеевскую ночь), Марией Кровавой, лордом-протектором Кромвелем, истребившим 5/6 всех ирландцев[19], и массой других симпатичных европейских персонажей. Хотя на совести Ивана Грозного было неизмеримо меньше людей, чем у его современницы Елизаветы Тюдор[20], и хотя он каялся затем в своем злодействе прилюдно и келейно (европейские монархи такой привычки сроду не имели) и заказывал «Синодики» убиенных, народным сознанием все равно был отринут как окаянный царь, и даже на памятнике «Тысячелетие России» в Новгороде – среди более чем ста фигур, включая какого-нибудь Кейстута, – места ему не нашлось. Не знает история России и таких позорных по жестокости страниц, как истребление в ходе Тридцатилетней войны большинства населения Германии (папе даже пришлось разрешить многоженство для восстановления численности народонаселения).

В своей этической реакции на злодейства в других странах Россия XVII в. действует в духе либеральных стран XX в. В указе царя Алексея Михайловича об отмене торговых привилегий английских купцов в России читаем: «А теперь великому государю нашему ведомо учинилось, что англичане всею землею совершили большое злое дело – государя своего Карлуса короля убили до смерти. За такое злое дело в Московском государстве вам быть не довелось».

Казни, пытки, сдирание кожи как расхожий сюжет живописцев и рисовальщиков; тщательное описание пыточных процедур у писателей; многовековая популярность публичных казней у горожан; музеи пыток как непременная принадлежность множества современных европейских городов – все это западное, не русское[21]. Тот, кто имел несчастье видеть американский фильм «Танцующая в темноте», вряд ли забудет такую подробность: при казни преступника присутствуют его родня, друзья и знакомые. Кажется, они даже получают пригласительные билеты. Их рассаживают поудобнее, чтобы всем было хорошо видно, как умерщвляют их друга и родственника.

Историческая Россия имела иные стандарты допустимого. Даже в пору Смуты смертная казнь не стала, как кто-то может подумать, привычной мерой наказания. Земский собор Первого ополчения 1611 г. запрещает назначать смертную казнь «без земского и всей Земли приговору», т. е. без согласия Земского собора (у нас об этом уже шла речь). После кровавого времени западника Петра I в России на десятилетия исчезает профессия палача. В XIX в. в мирное время на всю огромную Российскую империю, давно подсчитано, в среднем казнили 19 человек в год – отпетых душегубов, а затем и террористов. Для Европы столь низкие показатели были тогда просто непредставимы. Несмотря на неизбежную эрозию религиозного чувства на протяжении XIX в., Россия вплоть до большевистского переворота оставалась страной верующей, неспроста избравшей когда-то своим нравственным идеалом святость.

3. Утопия выбрала не ту страну

Антитоталитарная сущность России опирается еще на один столп. Мы литературоцентричный народ, причем не только в интеллигентской толще, но и – со времен усвоения народом Псалтыри – вплоть до придонных слоев[22]. Русская литература менее всего готовила своих читателей к тоталитаризму. В ней нет ни одного образа сверхчеловека, чье призвание – распоряжаться массами. Невозможно себе представить, чтобы знаменитую книгу «Герои и почитание героев в истории» написал бы вместо Томаса Карлейля (1795–1881) какой-нибудь русский автор (кстати, едва ли не главный из героев в ней – вышеупомянутый Оливер Кромвель). А вот на стороне «маленького человека» русская литература была всегда, как, может быть, ни одна другая литература в мире. Само наличие темы «маленького человека» достаточно ясно говорит о встроенной гуманности общества, породившего эту литературу. В ней был негативизм, порой была легкомысленная «жажда бури», но пафоса подчинения («дайте мне начальника, и я поклонюсь ему в огромные ноги»), восторга перед властью не было никогда. После довольно долгих колебаний большевики записали классиков русской литературы в свои предтечи, можно даже сказать, посмертно приняли их в Союз писателей СССР. В условиях обязательного школьного образования это было неосмотрительно с их стороны.

Мирно укоренить у нас утопию, придуманную на безжалостном Западе, нечего было и думать. Запредельные усилия по силовому внедрению утопии в совершенно неподходящую для этого замысла страну как раз и были советской разновидностью тоталитаризма.

При ослаблении этих усилий тоталитаризм, так и не набравший инерции, заглох. Внедренцы первой волны особенно остро ощущали чуждость русской культуры своим идеям, отсюда лозунг «организованного упрощения» и «понижения» культуры», с которым выступали Н. И. Бухарин, А. К. Гастев, М. Ю. Левидов и пр. Их главный вождь, В. И. Ленин, на XI съезде РКП(б) в 1922 г. выказал редкую прозорливость, сказав: «Бывает так, что побежденный свою культуру навязывает завоевателю. Не вышло ли нечто подобное в столице РСФСР и не получилось ли тут так, что 4700 коммунистов (почти целая дивизия, и все самые лучшие) оказались подчиненными чужой культуре?» Насчет «завоевателя» и «чужой культуры» сказано очень точно и откровенно[23]. И провидчески: побежденная (якобы) культура действительно победила – только, к сожалению, много позже. История поспешает медленно.

Несмотря ни на что, мы остались народом, с которым категорически невозможно построить «бодрый новый мир», страшное видение писателя Олдоса Хаксли. Коль скоро названо это имя, добавлю: литературное чувство меры Хаксли не разместило бы «Центральнолондонский инкубаторий и воспитательный центр» в его родной Англии, если бы писатель не чувствовал ее мощный тоталитарный потенциал[24]. Как и Джордж Оруэлл, как Энтони Берджесс. Его остро ощущали в Соединенных Штатах и старались обнулить своими романами-предупреждениями Синклер Льюис, Рэй Брэдбери, Курт Воннегут и многие другие. Бог миловал эти страны. Совсем неизвестно, не оказался ли бы опыт, начнись он там, успешным.

Мы же прошли через этот опыт и вышли из эксперимента сами. А вот смогла ли бы, к примеру, Германия одолеть свой тоталитаризм сама – большой вопрос. Гитлеру, чтобы стать полным хозяином страны, не потребовались пятилетняя гражданская война и террор чекистского образца. За считаные месяцы он радикально изменил свою дотоле демократическую страну (по крайней мере, политические партии существовали в ней к 1933 г. уже лет семьдесят) при полном восторге ее населения. Германия, если кто забыл, – страна «западной цивилизации».

Тирания никогда не чувствовала себя в России до конца уверенно. Милан Кундера, чешский эмигрант, а точнее, перебежчик, ибо был членом компартии Чехословакии (вступив в нее в 1948 г., сразу после захвата власти коммунистами, – уж не из шкурных ли, боюсь вымолвить, соображений?), года за два до начала перестройки в СССР сочинил статью «Трагедия Центральной Европы». Статью напечатали «Нью-Йорк таймс», «Ди цайт», «Монд» и другие обожающие Россию издания. Говоря о послевоенном «разрушении Центральной Европы», Кундера называл двух виновников. Первым был «советско-русский коммунизм», а попросту говоря – Россия. Не СССР, а именно Россия. СССР, по утверждению Кундеры, являл собой вполне органичное воплощение «русских черт». Вторым виновником был Запад, позволивший плохой России сделать свое черное дело. Русским Кундера отказывал в праве считать себя жертвами коммунизма. В полемику с ним вступил Иосиф Бродский, напомнивший неприятные для Кундеры вещи: «К чести западного рационализма, призраку коммунизма пришлось, побродивши по Европе, отправиться на восток. Но нужно также отметить, что нигде этот призрак не встретил больше сопротивления, начиная от «Бесов» Достоевского и кончая кровавой баней Гражданской войны и большого террора, чем в России… На родине же г-на Кундеры призрак устроился без таких проблем… Кундера и многие его братья восточно-европейцы стали жертвами геополитического постулата, придуманного на Западе, а именно концепции деления Европы на Восток и Запад… Вторая мировая война была гражданской войной европейской цивилизации» (J. Brodsky. Why Milan Kundera Is Wrong About Dostoevsky? // Cross Currents. № 5, 1986)[25].

Глава третья Воздействие «Второй России»

1. Сладость запретного плода

Большевистский утопический проект («западноевропейское и абсолютно нерусское явление»[26]) был обречен по многим причинам, хотя хватило бы главной: историческая Россия миллионами ростков и стволов пробилась сквозь щели, поры и трещины утопии, изломала и искрошила ее скверный бетон, не оставив противоестественной постройке ни одного шанса уцелеть. Важной частью исторической России была эмиграция, влиявшая на страну исхода гораздо сильнее, чем принято думать.

В октябре 2008 г. на конференции «Нансеновские чтения» в Петербурге несколько докладчиков, не сговариваясь, утверждали, что воздействие эмиграции на СССР если и имело место, то только во времена нэпа, а в конце 1920-х гг. опустился непроницаемый «железный занавес», и оставался непроницаемым вплоть до 1960-х или даже 1970-х, с их «перемотанными» радиоприемниками (юное поколение и не сообразит, что это такое), множительными устройствами «Эра», магнитофонами, проникновением тамиздата – всем тем, что делало возможным дистанционное воздействие диаспоры на страну исхода. Автор же этих строк в своем докладе («Воздействие русской эмиграции на СССР в 1930—1950-е годы. К постановке вопроса») отстаивал ту точку зрения, что эмиграция влияла на советских людей даже в самые глухие годы – в тридцатые, сороковые и пятидесятые. Очень многое уцелело, произошло и состоялось благодаря эмиграции – просто потому, что закупоренная субмарина СССР, если будет позволено такое сравнение, протекала тысячами дыр отнюдь не только на закате советской власти. На советских людей влиял, разумеется, весь внешний мир, но эмиграция влияла отдельно и сильно. Хотя бы (но не только) потому, что ей завидовали.

Начнем с тридцатых. К тому времени после Гражданской войны прошли всего лишь годы, большой исход из страны закончился только в 1922-м, раны разрыва с друзьями и родичами были еще свежи, а так как переписка с ними не возбранялась (кстати, официально переписка с заграницей не была запрещена никогда), в 1930-е множество людей продолжали переписываться и даже получать посылки, как они привыкли это делать в 1920-е. Конечно, к концу десятилетия благоразумие почти победило опасную привычку, но полностью изжита она не была. Филокартисты подтвердят, что довоенные открытки с видами Парижа, Праги, Шанхая или Белграда сплошь и рядом представляют собой послания близким на родину. Вернувшийся в 1960 г. В. Б. Сосинский-Семихат рассказывал, как вплоть до занятия немцами Парижа он переписывался из Франции с родителями, жившими в Таганроге, причем, если мачеха хотела сообщить ему какую-то «опасную» новость, она писала вдвое мельче обычного. Исследователь доберется когда-нибудь до статистики советской почты и будет, думаю, удивлен объемом корреспонденции, несмотря ни на что пересекавшей границу в обоих направлениях.

Чем страшнее становилось построение социализма в отдельно взятой стране, тем более жгучий интерес вызывали счастливцы, сумевшие из нее ускользнуть. Был целый ряд каналов, по которым щекочущие воображение струйки информации проникали в СССР. Советский агитпроп, особенно в тридцатые годы, почему-то считал необходимым неустанно разоблачать эмиграцию, а пишущая братия откликалась на запрос с громадным энтузиазмом – все интереснее, чем писать о коллективизации. Большими тиражами выходили книжонки на эту тему, например: Б. Полевой «По ту сторону китайской границы» (1930), Р. Кудрявцев «Белогвардейцы за границей» (1932), Е. Михайлов «Белогвардейцы – поджигатели войны» (1933). Не какие-нибудь слабаки, войну поджечь могут! В сборнике Мих. Кольцова «Поразительные встречи» (1936) обличению белой эмиграции было посвящено сразу несколько очерков («В норе у зверя», «Убийца президента» и др.). Карикатуры на эмигрантов постоянно появлялись в «Крокодиле».

Совсем не бездарные писатели, допущенные в зарубежные поездки, отрабатывали доверие предсказуемым образом. Хороший пример – Лев Никулин с его статьями «Ордена обеспечены», «Белая смена», «Разговор с мертвецами», ««Независимые» мыслители», «Окаянные денечки», «Случай в Линдау»[27] – их у него десятки. Это целый пласт фельетонистики, пока совершенно не изученный под данным углом зрения.

Для тех, кто умел читать, подобная писанина содержала массу информации, достаточно прочесть опус Ильфа и Петрова «Россия-Го» (1934). Продираясь сквозь несмешное ерничество, пытливый читатель узнавал, что в Париже выходят две соперничающие на идейной почве русские газеты – «Последние новости» и «Возрождение»; что Бунин получил Нобелевскую премию и ее денежный размер – 800 тыс. франков; что эмигрантов раздирают партийные противоречия, они тоскуют по родине, устраивают лекции, собираются землячествами, вступают в тяжбы по поводу законности воинских званий, полученных в Гражданскую войну, – а значит, заняты не только выживанием. Приводился – разумеется, с хихиканьем – эмигрантский прогноз: большевики неизбежно свергнут себя сами, Совдепия через эволюцию придет к контрреволюции. Прогноз, как мы теперь знаем, оказавшийся полностью верным. Как и рассчитанный на взрыв веселого смеха вывод об эмигрантах: «Пронесли сквозь бури и испытания все, что полагается проносить. Устояли».

Тема зарубежной, параллельной России присутствовала в 1930-е гг. не только в периодике. Она представлена и более долговечными жанрами. Об этом говорит «Список благодеяний» Юрия Олеши (1931), «Спекторский» (1931) Бориса Пастернака, «Evgenia Ivanovna» (1938) Леонида Леонова, а если добавить сюда писателей второго и следующих рядов, таких произведений в 1930-е гг. наберется немало. У Пастернака возникает образ яркой литературной звезды, порожденной эмиграцией («Вот в этих-то журналах стороной/И стал встречаться я как бы в тумане / со славою Марии Ильиной, / снискавшей нам всемирное вниманье <… > /Все как один, всяк за десятерых/хвалили стиль и новизну метафор, / и спорил с островами материк, / английский ли она иль русский автор».) Здесь, по сути, – провидение Набокова. Но главное – и автор, и герой, и читатель испытывают сходное желание: оказаться «там».

В это десятилетие об эмигрантской жизни продолжали напоминать ранее изданные книги Алексея Толстого «Гиперболоид инженера Гарина» (несколько изданий в 30-е годы), сборник «Ибикус» (1933), повесть «Черное золото» (последний раз вышла отдельным изданием под названием «Эмигранты» в 1940 г.), рассказывали вышедшие в СССР в 20-е, т. е. еще относительно свежие, книги Аркадия Аверченко, Романа Гуля, Жозефа Кесселя и еще минимум двух десятков авторов. Правда, из библиотек они были уже изъяты.

Белой эмиграции была посвящена обширная статья в первом издании Большой советской энциклопедии (т. 64. М., 1934, стб. 160–176). Из нее можно было узнать, что во всех странах, входящих в Лигу Наций, эмигранты живут по «нансеновскому паспорту», что в одной лишь Франции 400 тыс. русских и что «при безработице во Франции белогвардейцы увольнялись с заводов в последнюю (!) очередь». БСЭ посчитала необходимым сообщить о «скудости эмигрантской литературы и театра», о «чрезвычайно низком уровне белоэмигрантского искусства». Читатели, не знавшие, что русский театр и прочие искусства уцелели в эмиграции, были приятно удивлены, а в низкий уровень, как водится, не поверили. Перечислив с десяток политических группировок эмиграции, БСЭ неосторожно цитировала их программы («власть должна стать на охрану священных прав личной и гражданской свободы, собственности, правопорядка…», «будет восстановлена широкая свобода торговли и частного почина…» и т. д.). Все это жадно усваивалось любопытными умами, каковых в России всегда было великое изобилие.

Людям, уже привыкшим читать между строк, жизнь эмиграции представлялась куда более безбедной и увлекательной, чем была на деле. Тем паче что на это намекали живые голоса оттуда. В 30-е гг. необыкновенной популярностью пользовался Вертинский, хотя его пластинки в СССР не выпускались и официально не ввозились. Довоенный партийный фельетонист деланно возмущался: «Гражданин Вертинский вертится, ничтожный. / Девушки танцуют английский фокстрот. / Не пойму, товарищи, как это возможно?/Как это такое за душу берет?»

Выпады против Вертинского появились потому, что увлечение им приобрело размах, скрыть который стало невозможно. Советский агитпроп твердо держался правила: нападать на малозаметное явление – значит привлекать к нему «ненужное» («нездоровое») внимание. Агитпроп был дока в таких делах, и начинал атаку лишь тогда, когда было уже поздно делать вид, будто ничего не происходит.

Пластинки Вертинского фигурируют во множестве воспоминаний, описывающих 30-е гг. В фильме 1935 г. «Три товарища» (режиссер С. А. Тимошенко) снабженец в исполнении Михаила Жарова легко и в любых количествах добывает строжайше лимитированные лес, цемент, паркет и проч. за взятки в виде пластинок Вертинского. Возможно, создатели фильма намекали на взятки более традиционного свойства, но в данном случае это неважно – зрителям не надо было объяснять, что это за певец и почему он желанен. Каким образом пластинки Вертинского (а также Лещенко, Морфесси, Плевицкой и менее известных эмигрантских исполнителей) в таком количестве проникали в СССР – хорошая тема для исследования. Или даже расследования.

Вертинского полюбили и простые люди. Есть свидетельства, что его песни пели даже в лагерях. Срабатывал мощный контраст. Лиловый аббат, китайчонок Ли, принцесса Ирэн, юные пажи словно бы подмигивали комсомольцам, «ворошиловским стрелкам», зэкам и значкистам ГТО: «Знайте, ребята, есть другой мир. Есть синий и далекий океан, есть бананово-лимонный Сингапур. На свете много превосходных вещей, помимо соцсоревнования, пленумов Политбюро, кумачовых лозунгов и очередей за хлебом и мануфактурой». Для простых людей существование Вертинского и Лещенко было главным свидетельством об эмиграции, о второй России.

2. Закупорить СССР не удается

Коллективизация, «добровольно-принудительный» труд, высылки в холодные края – все это дало огромный урожай попыток бежать через советскую границу. Рабочие и крестьянские парни, не знавшие никаких языков, твердо верили, что стоит оказаться на той стороне, как тут же найдется русский, который переведет, объяснит, поможет.

До февраля 1936 г. через Торгсин можно было купить (за 500 руб. в золотом эквиваленте) заграничный паспорт, дававший возможность законно уехать насовсем. Такие паспорта обычно покупали зарубежные родственники, чтобы вызволить своих. Рассказы о выезжающих жадно передавались из уст в уста, вокруг них складывался целый фольклор. Отъезды были лучшим свидетельством: «нашим» за границей живется неизмеримо лучше, чем нам здесь.

Пока не опубликованы данные по перебежчикам. Интересно, что бежали не только из «государства рабочих и крестьян», бежали и в него – простые люди, изредка наивные идеалисты. Из Финляндии границу переходили преимущественно карелы, из Эстонии и Латвии (с Литвой до 1939 г. общей границы не было) – молодые русские, из Польши и Бессарабии – русские, белорусы, украинцы, молдаване, евреи, из Синьцзяна и Маньчжурии – казаки. Переходили в надежде отыскать утерянных родственников, безработные рассчитывали найти работу, юношей и девушек привлекало бесплатное образование. Это были стихийные репатрианты. Большинство получало разрешение остаться в СССР, но слишком увлеченные рассказы о жизни «за бугром» закончились для многих пулей в затылок (постановление Политбюро ЦК ВКП(б) «О мерах, ограждающих СССР от проникновения шпионских, террористических и диверсионных элементов» от 9 марта 1936 г., директивы НКВД о бывших перебежчиках от 17 августа 1937 г., 30 ноября 1937 г. и др.). К счастью, все же не для всех. Вдобавок слова и идеи подобны монетам – будучи однажды выпущены в обращение, они уже никогда не могут быть изъяты полностью, это вам подтвердит любой нумизмат.

Не исключено, что окажется во многом неожиданной, когда будет опубликована, и статистика легальных въездов и выездов. Практически не изучены активные действия эмиграции в СССР. Советские «труды» вроде «Крушения антисоветского подполья в СССР» (1980) Давида Голенкова не могут быть приняты всерьез.

В подготовленной «Мемориалом» книге «Расстрельные списки. Коммунарка, Бутово, 1937–1941» (М.: Мемориал, Звенья, 2000) на с. 274 фигурирует Константин Константинович Метелкин, 1915 г. р. (уроженец Томска, русский, беспартийный, образование низшее, курсант автошколы, адрес: Москва, Каланчевская, 21, общежитие), расстрелянный 16 июня 1938 по приговору Военной коллегии Верховного суда СССР. Обвинение: членство в «к. – р. организации Народно-трудовой союз нового поколения» (позднейший НТС). Это случайно попавшая на глаза фамилия. Невероятно, чтобы Метелкин был единственным, кому было предъявлено такое обвинение.

Принять его в НТС мог только эмиссар этой организации. Они проникали в СССР с конца 20-х гг. через польскую и румынскую границы, это называлось «ходить по зеленой тропе». Проведя в СССР по нескольку месяцев, они возвращались обратно, не замеченные грозным НКВД. Но что они делали в стране? По рассказам, в архиве НТС во Франкфурте хранятся магнитные ленты с подробными отчетами об этих путешествиях ветеранов НТС Околовича, Трушновича, Колкова и других, надиктованные ими в 60-е гг. и до сих пор вроде бы не расшифрованные (информация нуждается в проверке). Эти скрипты могли бы бросить новый и, не исключено, неожиданный свет на деятельность русской эмиграции в СССР и на подсоветскую жизнь вообще.

О попытках агитационного воздействия эмиграции на СССР в 30-е гг. известно еще меньше. Благодаря разысканиям сотрудника Радио «Свобода» Михаила Соколова стал известен следующий факт: в 1933–1934 гг. из Праги велись радиопередачи на русском языке. Инициатором и душой их был эмигрант Борис Алексеевич Евреинов, до того – руководитель русских групп (не связанных с НТС), тайно ходивших через границу в СССР. Что особенно удивительно, Соколов нашел в фонде МИДа Чехословакии в «Пражском архиве» ГАРФа два письма из СССР с похвалами «музыке» из Праги. Он же обнаружил упоминание об этих передачах в мемуаристике: в книге Ю. А. Лодыженского «От Красного Креста к борьбе с Коммунистическим интернационалом» (М., 2006) есть свидетельство немецкого консула в Киеве о том, что «радиопередачи Евреинова пользовались на юге России совершенно исключительным успехом и приводили в неистовство советчиков» (с. 426). Радиовещание на СССР предпринималось в 30-е гг. и в других местах русского рассеяния. Есть устные рассказы о таком вещании из Маньчжурии, Финляндии и Польши. Слово за историками, которые доберутся до точных данных.

В советском документальном фильме «Заговор против Страны Советов» (1984, ЦСДФ) режиссера Е. Вермишевой (сценаристы М. Озеров и В. Севрук) среди прочих (и достаточно известных) примеров рассказывается о некоей группе Георгиевского (не Михаила Георгиевского, расстрелянного в СССР в 1950 г.), тайно проникшей в СССР и готовившей – ни более ни менее – захват Кремля. Дело было в 30-е гг. Были показаны лица заговорщиков (примерно десяти), включая прелестную женщину, все они были из Франции. Не исключено, что в архивах хранится некоторое число других подобных дел.

В марте 1935 г. СССР продал новообразованному государству Маньчжоу-Го Китайскую Восточную железную дорогу. Сразу после этого тысячи русских харбинцев, имевших отношение к КВЖД (и потому обязанных иметь советские паспорта), были вместе с имуществом вывезены в СССР и по возможности рассеяны по стране. Два года спустя, согласно тайному приказу НКВД № 00593 от 20 сентября 1937 г., множество этих харбинцев были арестованы по обвинениям в шпионаже и контрреволюционной деятельности. Причины понятны: дух и настроения эмиграции, которые они привезли с собой, были сочтены слишком опасными. Сыграло роль и вышеупомянутое имущество – слишком броское для быстро нищающего СССР, но соблазнительное для номенклатурных товарищей. К счастью, репрессиям подвергся далеко не каждый харбинец – вопреки тому, что иногда утверждается. Но где бы они ни находились – в лагерях или на воле, – харбинцы много лет невольно (а то и вольно) вносили свою лепту в подрыв устоев коммунистической утопии. Они чем-то смущали и вводили во искушение всех – и сотрудника «органов», и рабфаковца, и «усомнившегося Макара».

Четыре и пять лет спустя число таких людей увеличилось стократно. Вместе с благоприобретенными в 1939–1940 гг. территориями – Литвой, Латвией, Эстонией, Западной Белоруссией, Западной Украиной, Северной Буковиной и Бессарабией – Советскому Союзу достались и миллионы живших там людей. (Что до Карельского перешейка, он отошел к СССР без жителей.) Участь их была очень разная. Подверглись репрессиям, в первую очередь высылкам, тысячи человек, есть сведения о расстрелах эмигрантов во Львове. Тем не менее большинство пострадало лишь от советизации как таковой, что тоже, конечно, совсем немало. С началом войны многие эвакуировались вглубь СССР, преимущественно в Среднюю Азию, и не все потом смогли вернуться обратно. Кто-то попал туда после «отсидки», другие застряли в местах своей ссылки после ее отбытия.

Естественно, мы больше знаем о судьбах людей той или иной степени известности. Художник Николай Богданов-Бельский остался в Риге, поэт Игорь Северянин – в Таллине, философ Лев Карсавин – в Каунасе. «Король танго» Оскар Строк попал в Алма-Ату (тогда как Александр Перфильев, истинный автор его шлягеров[28], предпочел Ригу не покидать). Борис Энгельгардт, один из руководителей Февральского переворота, первый революционный комендант Петрограда, был отправлен в административную ссылку в Хорезмскую область Узбекистана, где и пробыл до конца войны. Историк же Роберт Виппер переехал в Москву, стал профессором МГУ и МИФЛИ, а в 1943 г. был избран действительным членом Академии наук СССР минуя ступень члена-корреспондента. Советская власть была не без причуд.

Для обсуждаемой темы интереснее всего те эмигранты, которых судьба разбросала по просторам СССР. Среди множества высланных и ссыльных, которыми густо населена замечательная мемуарная (с изменением имен) книга Александра Чудакова «Ложится мгла на старые ступени» (М., 2001) о степном городке в Казахстане конца 40-х – начала 50-х, фигурирует бывший дипломат Крышевич, «попавший в Чебачинскпосле добровольного присоединения Латвии» (с. 67) и ставший в этой глуши учителем немецкого. Он рассказывает своим ученикам – быть может, неосторожно, но без последствий – немало интересного о «заграничной» жизни. Общественная роль подобных людей была значительнее, чем принято думать.

3. Сороковые годы: вопреки всему

Сороковые годы, с точки зрения воздействия эмиграции на СССР, оказались много продуктивнее тридцатых: они принесли сотни тысяч живых человеческих контактов – и внутри СССР, и в странах, куда пришла Красная армия. Есть много рассказов о встречах с эмигрантами в Болгарии, Югославии, Польше, Чехословакии, Румынии. Победители везли домой не только радиоприемники, меха, аккордеоны и фарфор, к весьма ценимым трофеям относились патефонные пластинки с русскими записями. Некоторые интеллигентные офицеры целенаправленно искали русские книги и журналы.

В 1943 г. на родину, через Владивосток, прибыл Вертинский, и запрет (и без того мало соблюдавшийся) на его песни был негласно снят. Актриса Окуневская вспоминала первое выступление Вертинского в ВТО. По ее словам, люди чуть ли не с люстр свисали. Спев одну песню собственного сочинения о Сталине (с такими словами: «Над истерзанной картой России поседела его голова»), Вертинский более ни в чем себя не ограничивал, исполняя песни на слова «контрреволюционеров» Николая Гумилева, Георгия Иванова, Саши Черного, Тэффи. Спросим себя – что мог унылый «социалистический реализм» противопоставить всего лишь строчке: «Мне снилось, что сердце мое – колокольчик фарфоровый в желтом Китае»?

Война явочным порядком сняла запрет с многих эмигрантских песен, а мало что может сравниться по силе воздействия с песней. В ресторанах подгулявшая публика непременно заказывала лещенковскую «Здесь под небом чужим». В сочетании с винными парами песня заставляла слушателей становиться на несколько минут эмигрантами. Впрочем, оркестранты могли из осторожности отказаться.

Промежуток между летом 1945-го и началом 1947 г. можно назвать временем советской идеологической оттепели (слабенькой, но все же) по отношению к эмиграции. Стало можно хвалить отдельных покойных ее представителей (Шаляпина, Рахманинова), появились – неслыханное дело! – рецензии на книги русских ученых, живших за рубежом[29]. Но особенно забываться советская власть, разумеется, не давала. Прилагательное «белогвардейский» и через четверть века после окончания Гражданской войны оставалось страшным обвинением[30].

В некотором противоречии с такой установкой Президиум Верховного Совета СССР объявил 14 июня 1946 г. амнистию «участникам белых движений», открыв им возможность возвращения на родину. Зачем коммунистическая власть заманивала к себе столь ненадежную и подозрительную, с ее точки зрения, публику, как эмигранты, – еще не разгаданная тайна. Но она заманивала. Возможно, в обескровленной стране остро встали вопросы демографии и недостатка специалистов. Так как главным центром эмиграции был Париж, туда вскоре были посланы агитировать за возвращение, в числе других, архиепископ Рязанский и Касимовский Димитрий (Градусов), писатели Илья Эренбург и Константин Симонов, последний с женой, актрисой Валентиной Серовой. На одном из обедов, где Симонов расхваливал СССР (по рассказам, присутствовали Бунин, Ремизов, Борис Зайцев, Адамович и еще с десяток человек), Серова улучила момент, когда муж вышел, и тихо произнесла: «Не верьте ни одному слову». Она была женщина без тормозов и по возвращении домой, можно не сомневаться, рассказала друзьям немало новостей о парижской эмигрантской жизни, а в писательско-богемной среде запретные сведения всегда расходились мгновенно.

Между 1946 и 1949 гг. только из Франции на родину вернулось не менее десяти тысяч человек. Ехали и из других стран. Наталья Ильина (покинувшая Шанхай) часто вспоминала, как незнакомый мужчина на вокзале в Омске, узнав, что она из эшелона «возвращенцев», сказал: «Не бойся, барышня! В своем отечестве не пропадешь». В ее случае он оказался прав, но многие угодили в лагеря – редко сразу, чаще через два-три года Большинство, конечно, избежало этой участи, но почти все попали в ужасные бытовые условия. Но странно устроена жизнь: имплантация «возвращенцев» в советскую почву, такая мучительная для них самих, стала подарком судьбы для многих людей из их нового окружения, особенно в провинции. Люди из другого мира, но при этом русские, порождали в их головах как минимум классическую «сшибку», по Павлову, а еще чаще становились живым подтверждением того, о чем они уже давно догадывались.

Советская власть, от большого ума, сама позаботилась об этом. Чувствуя, что «возвращенцы» заражены чуждым духом, она не допускала их, за редкими исключениями, в столицы, и без того зараженные инакомыслием, а расселила по городам периферии. Чем удачно повысила тамошний уровень скепсиса и свободомыслия. Недавно умерший Василий Аксенов рассказывал, что он не стал бы тем, кем он стал, если бы в послевоенной Казани не поселили джазовых музыкантов из Харбина.

А реэмигранты все прибывали. Возвратились и получили кафедры епископ Иоанн (Лавриненко) из Чехословакии (в 1945 г.), епископ Алексий (Пантелеев) из США (в 1946 г.), митрополит Вениамин (Федченков) из США (в 1947 г.), епископ – бывший – Сан-Францисский и Калифорнийский Антоний (Васильев) из США (в 1952 г.), митрополит Серафим (Лукьянов) из Франции (в 1954 г.). Только из Китая в послевоенные годы вернулись: митрополит Нестор (Анисимов), архиепископ Виктор (Святин), архиепископ Ювеналий (Килин), архиепископ Никандр (Викторов), архиепископ Дмитрий (Вознесенский), архимандрит Гавриил (Огородников)[31]. Не говоря уже об архиереях и священнослужителях не столь высокого уровня. Кое-кто из них, правда, оплатил свою доверчивость годами заключения, но не надо думать, что те, кого сия чаша миновала (а их было все же большинство), вели себя на родине как овечки.

На СССР тех лет (да и никаких лет) нельзя смотреть как на единообразно устроенный мир. В одном и том же 1950 г. здесь с почетом принимают прибывшего из Аргентины скульптора Степана Эрьзю и упекают в северные лагеря философа Льва Карсавина, уже десять лет как не эмигранта, а скромного профессора каунасского Художественного института. Эрьзю награждают орденом, Карсавин умирает на нарах. Найти здесь логику трудно.

В 1946–1948 гг. шла активная репатриация в СССР армян, их въехало тогда от 60 до 100 тыс. человек – цифры противоречивы, – причем некоторая (малая) часть этих армян была людьми русской культуры. Репатриантов размещали в основном в Армянской ССР, но небольшую часть направили в другие места – в Среднюю Азию и даже в Сибирь. В 1948 г. из Франции были высланы (!) в СССР несколько сот слишком активных, на вкус французского МВД, «большевизанов», взявших советские паспорта, но при этом не собиравшихся на коммунистическую родину. Между 1945 и 1949 гг. не иссякали добровольные (и не очень) переселенцы из Маньчжурии. После того как в Китае победили коммунисты, поток был на некоторое время остановлен.

«Советские люди» 40-х и 50-х гг. никогда не могли взять в толк, почему эмигранты возвращались. Замечательно, что для их сознания такой естественный резон, как тоска по родине, был полной ерундой – его с насмешкой отвергали все без исключения. Одно это уже блестяще свидетельствует о мировосприятии людей того времени и степени их доверия к советской пропаганде. Смесь страха и неодолимого интереса к «возвращенцам» блестяще описана в мемуарах Н. А. Кривошеиной «Четыре трети нашей жизни» (М., 1999)[32]. Практически возле каждого из них складывалось свое окружение, которое жадно ловило каждое его слово (если он был разговорчив) и трогательно боролось за его внимание.

4. Поверх барьеров

Первого марта 1953 г. начались передачи радио «Свобода» (первоначально «Освобождение»). Политическую позицию и физиономию радио во многом определил созданный годом ранее Координационный центр антибольшевистской борьбы во главе с известным политическим деятелем эмиграции профессором С. П. Мельгуновым. Первые же слова новой радиостанции, прозвучавшие в эфире, были таковы: «Соотечественники! С давних пор советская власть скрывает от вас самый факт существования эмиграции… В тех редких случаях, когда советская власть бывает вынуждена что-то о нас говорить, она честит нас не иначе, как «белобандитами», «реакционерами», «реставраторами» или «наемниками англо-американского империализма». Она тщательно скрывает тот факт, что в подавляющем большинстве современная эмиграция стоит на демократических позициях… В эмиграцию пришли сотни тысяч новых выходцев из СССР, по преимуществу крестьян и рабочих. Среди них немало вчерашних комсомольцев, партийцев, солдат и офицеров армии… Мы хотим, чтобы вы знали, что, живя за границей, в условиях свободы, мы не забыли о своем долге перед родиной. Мы противопоставляем этому строю принцип последовательного народовластия, впервые провозглашенного у нас Февральской революцией»[33].

На волнах «Свободы» в первые годы ее существования прозвучали голоса множества известных эмигрантов. Среди них были дочь Льва Толстого Александра, писатели Борис Зайцев, Георгий Адамович, Глеб Струве, Гайто Газданов (в эфире выступал под псевдонимом Георгий Черкасов), Иван Елагин, историки Георгий Вернадский, Сергей Мельгунов, Сергей Пушкарев, Владимир Вейдле, актриса Московского Художественного театра Екатерина Рощина-Инсарова, художники Мстислав Добужинский и Юрий Анненков, последний свободно избранный ректор Московского университета Михаил Новиков, создатель первых вертолетов Игорь Сикорский, изобретатель кинескопа Владимир Зворыкин. Позывными радиостанции стали звуки «Гимна свободной России» композитора Александра Гречанинова, – гимна, написанного им на следующий день после Февральской революции на слова Константина Бальмонта (оба стали эмигрантами). Гимн остался никем не утвержденным – Государственной думы уже не было, Временное правительство не имело на то полномочий, но даже в 50-е гг. немало людей в СССР, связанных с музыкой, знали, что это за мелодия (в эфир она шла без слов), и по секрету объясняли друзьям и знакомым.

Радиостанцию вполне можно было ловить на большей части территории СССР. Глушилки накрывали своим зонтом лишь крупные города. Впрочем, и в них можно было кое-что услышать – коммунисты глушили так же, как делали многое другое: халтурно. Довольно скоро советский агитпроп понял, что делать вид, будто ничего не происходит, нельзя, пора «давать отпор». Сезон «отпора» открыл первый секретарь Союза писателей СССР А. А. Сурков. Выступая на закрытии Второго съезда советских писателей в 1954 г., он сказал: «Враги нашей родины и нашей литературы не дремлют. По случаю нашего съезда из мусорной корзины истории был вытащен белоэмигрант Борис Зайцев, исторгнувший с бессильной злобой в белогвардейский микрофон свою словесную отраву».

Пятидесятые годы, особенно после смерти Сталина, стали переломными к новому времени. Освобождались те реэмигранты, которые угодили в тюрьмы и лагеря и там уцелели; были впущены в страну другие, проведшие несколько лет в своеобразном «карантине» в ГДР или в Праге (пример: писатели Антонин Ладинский, Дмитрий Кобяков, Юрий Софиев); внутри Советского Союза многие смогли сменить место жительства на более приемлемое. В связи с победой коммунистов в Китае СССР почувствовал себя обязанным «ликвидировать остатки русского колониализма на китайской земле», в связи с чем в 1952–1953 гг. произошла повторная уступка КВЖД (проданная было в 1935 г., эта железная дорога – вместе с Южно-Маньчжурской железной дорогой от Харбина к Порт-Артуру – вновь стала советской собственностью в августе 1945-го), что породило последнюю волну «кавэжединцев».

В уже упоминавшейся книге Александра Чудакова «Ложится мгла на старые ступени» фигурируют несколько «возвращенцев». Один из них, учитель физики Баранов, «приехавший с КВЖД, а до этого живший в Харбине, веселый, мелкокудрявый, носивший роскошную серую тройку японского шевиота» (с. 303). Это начало 50-х, казахстанская глушь. Уже в Москве, в середине 50-х, соседкой повествователя по столу в знакомом доме оказывается «седая дама с трясущейся головой, в наколке со стеклярусом. прожив последние сорок лет в Париже, она по-русски говорила плохо» (с. 324–325). Чудаков вспоминает и первую лекцию (в 1955 г.), прочтенную на филфаке МГУ только что вернувшимся из эмиграции И. Н. Голенищевым-Кутузовым. Полагая, что он выступает «перед теми, кто в подлиннике читает великого флорентийца», князь-филолог несколько минут говорил о Данте по-итальянски, покуда не был остановлен заведующим кафедрой. Трудно учесть «штучные» возвращения из разных концов мира. Один из заметных примеров – Юрий Николаевич Рерих (1957).

Огромной сенсацией стала напечатанная «Новым миром» в 1957 г. книга Льва Любимова «На чужбине». Это вовсе не «книга воспоминаний», как утверждает «Краткая литературная энциклопедия». Несмотря на некоторую долю личного, «На чужбине» – настоящий путеводитель (для своего времени и своего места, разумеется) по русской эмиграции. Любимов, сам вернувшийся из Франции в 1948 г., первым сумел рассказать о сотнях человеческих и литературных судеб.

Книга Любимова позволяла каждому дорисовать параллельный русский мир – с охватывающей весь глобус географией, своей литературой, музыкой, живописью, со значительными, а главное, свободными личностями, их идейными исканиями, вкусами, понятиями, – мир, не идущий ни в какое сравнение с окружающим читателя советским убожеством. Твердое знание, что этот мир существует, а значит, возможен и внутри страны, стало для многих интеллигентов в СССР психологически спасительным.

Во второй половине 50-х разоблачительные статьи направлялись уже не против эмиграции вообще, а лишь против ее «реакционной» части, «выброшенной на свалку истории». Намек следовало понимать так, что есть и хорошая эмиграция, пусть даже заблудшая. Это подчеркивалось, в частности, изданием в 1955–1956 гг. «Рассказов» и пятитомного собрания сочинений Бунина, к тому времени уже покойного, и статьями к его 85-летию. Идеологические товарищи, к счастью, не разглядели, какую опасность представляет этот певец убитой большевиками красоты. Что же касается «реакционеров», их изобличали исправно, но как-то вяло – достаточно прочесть фельетон все того же Льва Никулина «Новые сенсации г-жи Курдюковой»[34] о книге Зинаиды Шаховской «Моя Россия в обличье СССР». Но для умевших разгадывать советские тексты это по-прежнему была драгоценная информация.

Тогда же густо пошли статьи о происках махровых антисоветчиков из НТС. Происки и впрямь имели место. На украшающих статьи снимках красовались книги и журналы, тайно ввезенные в СССР обманутыми моряками советского торгового флота, уже понесшими заслуженную кару. Печатная контрабанда была уложена так, чтобы заголовки были видны не полностью – ведь даже они содержали в себе страшный идеологический яд. Вид этих книг, их белые обложки, непривычные (так и хотелось сказать «антисоветские») шрифты, «полуобнаженные» названия – все это порождало у любого нормального человека нестерпимое, почти эротическое желание прочесть их любой ценой.

Сошлюсь на «Очерки изгнания» Солженицына. «В СССР годами нас стращали НТСом как самым ужасным пугалом, отчего думать надо, что советская власть их все-таки побаивалась: ведь единственная в мире организация против них с открытой программой вооруженного свержения…» Солженицын считал, что «если кто в эмиграции еще и держал какой-то обмен с кем-то в советском населении, то именно НТС».

Пятидесятые – время первых визитов в СССР эмигрантов, защищенных иностранными паспортами или дипломатическим иммунитетом. Так приезжали, среди прочих, Вадим Андреев (писатель, сын Леонида Андреева), Давид Бурлюк, Зинаида Шаховская, Роман Якобсон, Владимир Сосинский-Семихат (заведующий Стенографическим отделом ООН), некоторые неоднократно, – специально ради общения со старыми и новыми друзьями. Рассказы приезжих расходились как круги по воде, достигая самых неожиданных уголков страны.

Обсуждая вопросы «импорта» эмигрантов – как в 1935, 1946 или 1954 г. – или их «инкорпорации» – как в 1939, 1940 или 1945 г., – советское руководство всякий раз должно было задумываться, не внесут ли они идейное разложение в чистые советские души. Оглядываясь назад, можно со спокойной совестью сказать: эмигранты внесли достойный вклад в идейное разложение «советского человека». Без них это разложение шло бы медленнее.

Те, кто говорит о невозможности влияния диаспоры на метрополию в тридцатилетие между 1930 и 1960 гг., по умолчанию исходят из того, что общество в СССР было в этот период контуженным и обездвиженным, а страна в целом – большой серой дырой. Но это полностью неверно. Миллионы (не тысячи, а миллионы!) людей сомневались и недоумевали, размышляли и делали выводы, жадно ловили информацию и малейшие признаки перемен. Историческая Россия проступала сквозь советскую коросту, и очень важно, что имелись живые люди, всей своей сутью подтверждавшие, что это не мираж.

(Добавление уже из другой эпохи. В Москве существует сложившаяся еще в начале 90-х неформальное содружество иностранцев русского происхождения. Потомки эмигрантов первой и второй волн, едва рухнул коммунизм, а некоторые и в преддверии его обрушения, стали приезжать в Россию на работу и на жительство, многие обзавелись здесь вторым паспортом. Наиболее сплоченные собираются дважды в год в одном из ресторанов, принадлежащих выходцу из Венесуэлы Ростиславу Вадимовичу Ордовскому-Танаевскому. Обеду обязательно предшествует общая молитва, а первый тост всегда за Россию. «Местных» тоже радушно приглашают, и я не раз замечал, какое ошеломляющее впечатление производит все это, а также послеобеденное пение под гитару полковых песен времен балканского похода и Первой мировой на тех из них, кто попал в компанию впервые. Некоторые уходят другими людьми. Благотворное воздействие Второй России продолжается.)

Глава четвертая Вы, друзья, как ни садитесь…

1. Погружение в трясину

Вторая половина 70-х гг. породила на Старой площади массу радужных надежд. Опасения, что СССР заходит в тупик, дотоле достаточно характерные, улетучивались на глазах. Еще бы: в 1973 г. на «мир капитализма» обрушилось страшное испытание. Война на Ближнем Востоке вызвала резкий скачок цен на нефть, следствием чего стал тяжелый кризис в экономике Запада. По закону домино он затронул все. Советского Союза кризис практически не коснулся, и в Кремле потирали руки в уверенности, что Запад выкарабкается не скоро. Радовали и нефтедоллары, хотя их значение сейчас преувеличивается: основную часть (можно проверить по ежегоднику «Внешняя торговля СССР») своей экспортной нефти СССР поставлял соцстранам по дотационным ценам, к тому же за виртуальные переводные рубли, закупая на них в ГДР, Польше, Венгрии и т. д. товары легко представимого качества. «Братские страны» перепродавали часть нефти дальше, а СССР делал вид, что ничего не замечает, думая, что покупает тем самым искреннюю преданность.

Но в целом поступление валюты все же возросло, и советская верхушка с облегчением перестала рассматривать проекты внутренних реформ, способных модернизировать коммунистическую систему и продлить ее жизнь. Возобладал подход: «Не трогай то, что работает».

Ценовой кризис принудил страны Запада к жесткому энергосбережению, а оно привело за несколько лет к структурному обновлению производства. В итоге кризис не подкосил страны Запада. Наоборот, они совершили качественный рывок, создав «новую экономику», уже компьютеризированную. В СССР же последствия 10–12 упущенных лет оказались печальными: советская экономика стала окончательно неконкурентоспособной. Потребление энергии на каждую советскую душу за эти годы, в противовес мировой технологической тенденции, выросло с 3,16 до 6,79 т условного топлива. Как Кощеева смерть в игле, в этих двух цифрах была скрыта энергетическая причина неизбежного проигрыша советской стороной так называемого экономического соревнования двух систем. Проигрыша соревнования, но не обрушения коммунизма и не распада СССР, жесткой обусловленности тут не было. Но было многое другое. Коммунистическое руководство начиная с середины 70-х все более утрачивало чувство реальности. Приукрашенность получаемой информации порождала ошибочные и даже безумные решения.

Самым тяжелым из них стало вооруженное вмешательство в соперничество политических кланов Афганистана. Руководители советского ВПК и генералитет обрадовались возможности провести испытание новых видов вооружений, отработать тактику, обучить армию, давно не нюхавшую пороха, действиям в боевых условиях.

Чтобы устранить одного афганского лидера и посадить другого, не требовалась армейская операция. Так называемый Ограниченный контингент Советской армии был введен в Афганистан без ясной цели – если не считать целью вооруженное подавление тех, кому может не понравиться ввод Ограниченного контингента. Позже ответственность за Афган была возложена не на тех, кто принял в декабре 1979 г. ошибочное политическое решение, а на генералов, руководивших военными действиями.

Между ноябрем 1982-го и мартом 1985-го умерли подряд три генеральных секретаря КПСС. К марту 1985 г. средний возраст 19 членов Политбюро ЦК КПСС достиг 68 лет: усредненной датой их рождения был 1917 г. Афганская трясина и груз «лагеря мира и социализма»[35] в сочетании с внутренними проблемами Советского Союза откровенно тяготили их. Новым генсеком они выбрали 54-летнего М. С. Горбачева, по кремлевским понятиям того времени – почти юношу.

Ему досталась страна, обладавшая величайшей в истории военной машиной. Общая мощность советских ядерных зарядов равнялась полумиллиону бомб, сброшенных на Хиросиму. В то же время это была страна, в которой государственные капиталовложения в сельское хозяйство на протяжении 1976–1985 гг. составили (в пересчете) 150 млрд долл., дав близкий к нулевому (!) прирост сельхозпродукции. СССР собирал меньше зерновых, чем США, хотя производил в 12 раз больше зерноуборочных комбайнов. Большинство колхозов были убыточны, к 1987 г. их совокупная задолженность государству составляла 140 млрд руб.[36].

Мощные советские научно-исследовательские структуры, подчиненные развитию ВПК и космических программ, не делились своими достижениями с массовым производством, а оно, не подгоняемое конкуренцией, энергично отторгало любые нововведения.

Сегодня стоит завести разговор о степени деградации предперестроечного СССР, как кто-нибудь обязательно скажет: это все злостные либеральные бредни. Такие мыслители, как Александр Зиновьев, Сергей Кара-Мурза, Максим Калашников, Александр Проханов, Сергей Кургинян, а также ряд авторов-почвенников, чья искренность часто не вызывает сомнений, написали и произнесли миллионы слов, доказывая, что СССР был разумен, человечен, воплощал народную мечту и вдобавок находился в двух вершках от технологической и экономической победы над Западом, да вот беда – Горбачев все испортил. Высказывания людей попроще также подтверждают пушкинское: что пройдет, то будет мило. Поэтому лучше привести свидетельство об этом времени (о конце 70-х, чтобы быть точным) Владимира Солоухина – почвенника, которому вряд ли кто-то откажет в уважении.

«Невозможно купить автомобиль, мотоцикл, велосипед, холодильник, пылесос, стиральную машину, мебель, электрическую лампочку, малярную кисть, белила, олифу, кровельное железо, кирпич, доски и бревна, стекло, ботинки, плащ, меховую шапку, бутылку пива, крупу, макароны, молоток, гвоздь, телевизор, костюм (либо шерсть на костюм), любое лекарство, начиная с аспирина, не говоря уж о прочих медикаментах. Больницы и родильные дома заражены стафилококком (отсюда чудовищная детская смертность), больные лежат в коридорах, питание на уровне Освенцима, прилавки магазинов удручающе пусты, нависает угроза голода, дефицита электроэнергии, обогрева жилищ… Получить место в гостинице невозможно. Страна практически непригодна для жизни. Во всяком случае, для нормальной человеческой жизни. Государство ежегодно покупает на чистое золото хлеб в США, Канаде, Австралии, Аргентине… На протяжении десятилетий шло разграбление богатейшей страны, шло поспешное варварское сведение лесов, происходил поспешный варварский сплав древесины по всем рекам, текущим на север, что приводило к гибели рек, дно которых выстлано топляком во много слоев, шло хищническое опустошение недр, выкачивание из них нефти, газа, золота, якутских алмазов, уральских самоцветов, редких руд, серебра, шло выкачивание из наших лесов пушнины, а из рек благородных рыб, и все на продажу, все мимо коренного населения, шло маниакальное создание гигантских водохранилищ (водогноилищ), что вело к затоплению миллионов гектаров плодородных лугов и полей, шло погубление уникальных на земном шаре воронежских черноземов, отравление уникального Байкала… В РСФСР около ста миллионов гектаров травоносных лугов, на которых и шумели раньше яркие, веселые сенокосы. Сейчас все эти луга заросли кочками и мелким кустарником, фактически выпали из земледельческого обихода… Земля десятки лет не видела навоза. Она кое-как поддерживается допингом химических удобрений, что умерщвляет не только почву как биологический организм, но и малые реки (а через них и большие), а затем и леса. Исчезли тысячи пасек, ушли с полей в большей или меньшей степени разнообразные ценные культуры… Но и то, что земля родит, наполовину остается в земле. Урожай остается неубранным либо невывезенным и пропадает. Российская деревня обезлюдела. Колхозники разбежались в города. Исчезли с лица земли десятки тысяч деревень. Либо осталось по 2–3 дома, в которых доживают старушки. Не считая уже исчезнувших, в РСФСР сейчас около миллиона пустых деревенских домов. Земля вокруг них заросла крапивой и горькими лопухами… Они [коммунисты. – А. Г.] надеялись превратить все население в бессловесных рабов, а превратили в инертную массу, в государственных иждивенцев, бездельников и – как результат – в алкоголиков и в уголовных преступников. Я не хочу сказать, что все люди в нашей стране бездельники либо алкоголики. Но произошло самое страшное: отчуждение людей от земли, от результатов труда, от заинтересованности в результатах труда, произошло отчуждение их от государства. Люди утратили экономическую память. Русские страдали от большевиков в первую очередь и в гораздо большей степени, нежели остальные народы. Достаточно взглянуть со всех точек зрения (жизненный уровень, экономика, даже внешний вид земли) на РСФСР, чтобы убедиться в этом».

Добавлю для совсем молодых: портрет страны, нарисованный Солоухиным около 1979 г.[37], стал семь лет спустя, к началу перестройки, еще страшнее.

И другая цитата. Ее автор не какой-нибудь «антисоветчик», а Николай Иванович Рыжков, в 1985–1991 гг. председатель Совета министров СССР. Время, предшествующее перестройке, и нравы партийного руководства страны он описывает так: «Ни черта не делали толком, пили по-черному, воровали у самих себя, брали и всучивали взятки, врали в отчетах, в газетах и с высоких трибун, упивались собственным враньем, вешали друг другу ордена» (Н. И. Рыжков. Перестройка: история предательств. М., 1992. С. 33–34).

2. Главный могильщик

Как это обычно бывает в истории, могильщиками режима стали совсем не те силы, которых режим опасался исходя из своего видения мира. По данным «Демографического энциклопедического словаря» (М., 1985. С. 437), к 1983 г. численность интеллигенции в СССР достигла 42 млн человек. У интеллигентов есть семьи, так что вместе их было не менее 100 млн, свыше трети населения коммунистической империи.

Уже цитировавшийся А. Н. Севастьянов справедливо заметил, что к началу перестройки интеллигенция представляла из себя ведущую общественную силу. Кремлевские мудрецы продолжали считать ее какой-то невнятной прослойкой, тогда как она по умолчанию (во всех смыслах) была классом-гегемоном.

Стало настойчиво возвращаться уничтоженное и, казалось бы, забытое. Оно прикрывалось второстепенным – резко вернувшимися в начале 60-х обручальными кольцами, модой на старые имена, на городской (он же мещанский) романс, настойчивым интересом к Серебряному веку. Появилась и масса подпольных стилизаций типа «Москвы златоглавой» и «Поручика Голицына». После полувека открещиваний и утаиваний люди вдруг стали кичиться дворянскими предками, нередко попросту придумывая их. Даже в идеологически выдержанных советских фильмах красные стали выглядеть мордоворотами, а белые – красавцами. Так выражала себя тоска по сказочному времени.

Доказательства того, что это время не было выдумкой, имелись в миллионах семей – фотографии на твердом паспарту: приличные люди, не чета потомкам – вицмундиры, пенсне. Или мягкие шляпы и перчатки. А то даже цилиндры и стоячие воротнички. Дамы были затянуты в корсеты и щеголяли страусовыми перьями. Даже мастеровые и крестьяне, снятые в ателье, выглядели молодцевато, их начищенные сапоги сияли, часы были выставлены напоказ. Бравые усатые мастеровые и телеграфисты, паровозные машинисты и конторщики, курсистки и сестры милосердия – ото всех исходил явный положительный заряд, по контрасту с гнетущей аурой, окружавшей людей на фотографиях 30-х и 40-х г.

А тут подоспели и многие социальные перемены. Массовое жилищное строительство, начатое еще Хрущевым, позволило миллионам людей покончить с проклятием безынтимного существования коммуналок, впервые познать счастье уединения. Великое изобретение, магнитофон, давало возможность слушать за закрытыми дверями запретных исполнителей, и спрос на запретное рождал предложение – разумеется, в частном порядке. А уж что позволила пишущая машинка! За закрытыми дверями быстро развязывались языки – почему-то в основном на кухне.

Сколько помню эти кухонные споры, самые нетерпеливые из собеседников всегда убивались по поводу того, что СССР – это такая страна, где ничего не происходит и ничего не меняется. Но раз кто-то напомнил, что в Темные века, когда варвары уничтожили в Европе все римское и стали жить своим умом, тоже должно было казаться, что прошлое оставило лишь непонятные письмена, черепки и руины, да и они скоро исчезнут. Но античность не исчезла, она стала закваской, на которой много веков спустя взошло Возрождение. Точно так же не исчезла и Россия, ее закваска делает свое дело под корой коммунизма. Эта мысль, впервые сформулированная, поразила всех как откровение. Просвещенные слушатели тут же обрадованно вспомнили, что в Новом Завете слово «закваска» означало «учение», кто-то процитировал Послание к Галатам: «Малая закваска заквашивает все тесто», но потом все сошлись, что процесс, быть может, и идет, но безумно медленно, и результатов нам не увидеть. Однако биохимик, на счастье оказавшийся в компании, сказал, что заквашивание, сбраживание, ферментация – процессы на шкале времени не линейные. Если для приготовления закваски требуется условно час, то по прошествии 50 минут ее готовность не достигает даже одной четверти. Процесс, бурно ускоряясь, завершается за оставшиеся десять минут. Но чтобы это произошло, абсолютно необходимы предшествующие пятьдесят. Годы перестройки стали для России завершающими десятью минутами.

Подобно тому, как фрески, многократно замазанные побелкой, проступали в храмах, превращенных в склады и гаражи, так и былая Россия просвечивала буквально во всем – в нашей недисциплинированности и анархизме, старых и новых песнях, романсах и цыганщине, в неистребимой привычке к дачной жизни, долгих застольях и застольных спорах, обычае давать взаймы без расписки, в любви к чтению, доверчивости (Кашпировскому внимала вся страна), в важной многозначительности толстых журналов, в отношении к детям (мы их не перестаем воспитывать никогда), в тоске, которую у нас вызывают формализованные процедуры, и нашей готовности избежать их с помощью взятки, в малой бережливости, пониженной мстительности, тяге к приметам и суевериям, в отвращении к сотрудничеству с правоохранительными органами, свойстве загореться новой идеей и быстро остыть, в пословицах и поговорках, обожании анекдотов, твердом расчете на авось, в родственности, пожизненных дружбах, взаимовыручке, в многопоколенных семьях с непременными бабушками – порой даже когда есть возможность разъехаться. Конечно, все это больше не окрашивалось верой, мы были безбожными дачниками и безбожными заимодавцами. Семьдесят советских лет добавили немало люмпенского, лагерного, коммунального, а еще больше бытового хамства и глухоты к пошлости, но все это, как показывает опыт, изживаемо.

Когда эмигранты первой волны пытались представить себе встречу с родиной, люди скептические находили их представления наивными: «Нет в России даже дорогих могил, / Может быть, и были – только я забыл. / Нету Петербурга, Киева, Москвы, – /Может быть, и были, да забыл, увы. /Ни границ не знаю, ни морей, ни рек, / Знаю – там остался русский человек. / Русский он по сердцу, русский по уму, / Если я с ним встречусь, я его пойму» (Георгий Иванов). Однако поэт, как это часто бывает с поэтами, оказался прав. Внешне малоузнаваемый, подсоветский русский человек остался тем же по сердцу и по уму.

В интеллигентской среде достаточно рано стало признаком умственной ограниченности не высмеивать все советское – даже то положительное, что, без сомнения, имелось в СССР в науке, производстве, социальной сфере, образовании: уж слишком тесно все это переплеталось с советскими несуразностями и фальшью. Никто никогда особенно не верил официозу, а к 80-м неверие стало тотальным. Даже вполне правдивые утверждения советской пропаганды воспринимались как обычное вранье. Интеллигенция сквозь глушилки пыталась уловить, о чем говорит радио «Свобода», и беззаветно верила уловленному, члены КПСС рассказывали «антисоветские» анекдоты. В узких (а на самом деле широчайших) кругах на подобные настроения сложилась мода, а мода – это сила, противостоять которой невозможно.

Наружу фрондерские настроения почти не выплескивались, их продолжала сковывать инерция страха. Упиваясь своей принадлежностью к тонкому слою прозорливцев, интеллигент был уверен, что общество остается косным, высовываться бессмысленно, лбом стену не прошибешь.

Но даже отсутствие пассионарности в этой среде не отменяло простую истину: то, что советская власть обрыдла важнейшей и самой активной части общества, с неизбежностью обрекало эту власть на гибель, вопрос лишь – как скоро и по какому сценарию. Любой из этих сценариев мог стать смертельно опасным для страны и для человечества в целом. Реализовавшийся в жизни оказался щадящим. Частичное объяснение этой удачи состоит в том, что плохо знавший объект своего управления Горбачев в стремлении усовершенствовать социализм решил опереться в первую очередь на интеллигенцию.

3. Стремительность пробуждения

Феномен новой России формировали не только встроенные предпосылки, но и великое множество случайных или почти случайных событий и обстоятельств, отчасти уже полузабытых. Приход Горбачева нельзя назвать исторически неизбежным, на посту генсека мог оказаться другой. Но это была одна из тех случайностей, с помощью которых прокладывает себе путь закономерность.

Горбачев пришел совсем не для того, чтобы председательствовать при упразднении СССР и коммунизма. Он был уверен, что сумеет обновить их, выявить скрытые резервы, дать новый прекрасный старт. Горбачевская команда решила, что справиться с клубком проблем помогут их свободное обсуждение, открытость и гласность действий власти: ведь непопулярные меры неизбежны, но, поняв их смысл, люди будут эти меры приветствовать. И тогда заработает живое творчество народа, произойдет гуманизация общественных отношений (подлинные словеса того времени). Но какое свободное обсуждение может быть в условиях цензуры? Приоткрытие шлюзов гласности началась уже зимой 1985/86 г.

Первыми ласточками стали статьи за отмену, казалось бы, уже решенного «наверху» вопроса о переброске сибирских рек в Среднюю Азию и другие непривычные выступления экологов. В «Огоньке», где в кресле главного редактора еще досиживал свое сталинский зубр Анатолий Софронов, вдруг появился большой материал к столетию Николая Гумилева, что казалось немыслимым. «Кажется, поехали», – вырвалось тогда у многих. Случившаяся вслед за этим чернобыльская катастрофа не только не перекрыла струю гласности, но словно бы даже подстегнула ее. Едва получив умеренную свободу, СМИ стали явочным порядком расширять ее границы. Вскоре в «Огоньке» (уже с Коротичем), «Московских новостях», «Аргументах и фактах», «Московском комсомольце» замелькали и более дерзкие статьи. Интеллигенция ликовала, партийные функционеры среднего и низового уровня лезли на стену, просили у ЦК разъяснений.

В решающий момент рядом с Горбачевым не оказалось никого, кто объяснил бы ему, что отмена цензуры – гарантированная смерть сперва для КПСС, а потом и для СССР.

То, что в конце 80-х – начале 90-х с выводами демократических СМИ так легко согласились самые широкие массы, говорит об одном: от «совка» устали уже практически все. Разнонаправленные антиутопические тенденции стали входить в резонанс. Процесс вызревания нового общества в оболочке старого стал ускоряться, приобрел системный характер и в какой-то миг перешел в стадию антикоммунистической (версия: демократической) революции.

Уже к концу 1986 г. открыто действовали больше дюжины никем официально – неслыханное дело! – не разрешенных политических клубов: «Социально-политический», «Слобода», «Община» (в МГУ), «Память», «ЭКО», «Перестройка», «Гласность», «Союз верующих социалистов», «Федерация общего дела», «Гражданское достоинство», «Фонд общественных инициатив», «Свободное межпрофессиональное объединение трудящихся» (СМОТ), «Диалектик», свердловский клуб «Рабочий»; активисты, ни от кого не прячась, выпускали полтора десятка самиздатовских журналов (самый известный – «Экспресс-хроника»). И власти не решались разгонять и закрывать их!

Большим сюрпризом для всех стала внутренняя готовность России к свободе. Антитоталитарный прорыв возглавила именно она. Опережая цензурные послабления, из Москвы, Ленинграда, Новосибирска, Томска, Горького, Свердловска, Красноярска, из дюжины академических городков (оттуда же, откуда до того десятилетиями шел самиздат) стали открыто и громко распространяться демократические идеи, столь смелые и последовательные, что поначалу местные элиты в советских республиках и будущие вожди «народных фронтов» в ужасе шарахались, подозревая адскую ловушку – «они», мол, хотят выявить потенциальных врагов и разом прихлопнуть. Года два они в лучшем случае лепетали: «Больше социализма!» (и уж совсем шепотом: «Региональный хозрасчет!»). Один из ведущих литовских политологов и историков Чесловас Лауринавичюс вспоминает: «Помню 1987–1988 года, когда весь СССР [не СССР, а РСФСР! – А. Г.] пульсировал жизнью, из-под советского пресса появились свежие ростки информации, обсуждений, дискуссий, публичное пространство Литвы было все так же заполнено бетоном. Наши журналисты с энтузиазмом гнали традиционные клише об империализме США и мирной политике СССР» (http://www.regnum.ru/news/1124383.html).

СМИ России быстро помогли обществу осознать, что разочарование во всем советском – чувство не экзотическое, а массовое. Шаг за шагом таял страх перед КГБ. Миллионы людей впервые ощутили незнакомое чувство: вот я сейчас громко выскажу наболевшее, и никто меня за это не покарает.

Слабеющая цензура, как могла, сдерживала критику настоящего, но сняла табу с обсуждения прошлого. Хлынул поток книг, за которые еще вчера можно было получить лагерный срок. «Несвоевременные мысли», «Окаянные дни», «Солнце мертвых», «Колымские рассказы», «Архипелаг ГУЛАГ», «К суду истории» стали потрясением для миллионов, вдруг осознавших, на какой крови построен коммунистический храм.

Пробудившаяся от спячки страна погрузилась в яростные споры (на темы вплоть до сугубо исторических, типа: кто был прав – Бухарин или Преображенский?). Спорили в вузах, НИИ, на предприятиях, в очередях (советский человек проводил в очередях не меньше часа в день), на скамейках бульваров, в воинских частях. Все то, что произошло дальше, было бы невозможно без этого пробуждения. Партийное начальство пыталось направлять споры в «нужную» сторону, снова и снова вбрасывался лозунг «Больше социализма!», но благовоспитанная дискуссия о совершенствовании советского режима не задалась.

Есть подозрение, что Горбачев очень долго, года три, не осознавал глубины структурного кризиса, из которого он пытался вытащить СССР. Не только решение об отмене цензуры, но, похоже, и ряд других судьбоносных для страны решений (о борьбе «с пьянством и алкоголизмом», о борьбе с нетрудовыми доходами, о борьбе с привилегиями, о «госприемке»[38], о трех моделях хозрасчета, о кооперативах, об индивидуальной трудовой деятельности и т. д.) были приняты партийным руководством СССР по настоянию Горбачева раньше, чем он полностью осознал происходящее.

4. Воздух российской свободы

Сценарий перестройки потому и не был никем предсказан, что сама возможность столь самоубийственного для КПСС шага, как отмена цензуры, никому не могла прийти в голову.

Советская власть («Софья Власьевна» для телефона) давно стала предметом насмешек основной части активного населения СССР, а в перестроечные годы к этому ядру добавилось дотоле пассивное большинство. «С. В.» уже ничего не смогла противопоставить полумиллионным демократическим демонстрациям в Москве и многотысячным в провинции. Нет ни малейших сомнений: отказ от коммунизма и демократические реформы были историческим творчеством советского народа, прежде всего российского. Егор Гайдар знал, о чем говорил: «Если вы думаете, что это американцы нам навязали демократию в том виде, в котором она возникла в 1990–1991 гг., то это неправда. Мы сами выбрали этот путь, американцы играли в этом последнюю роль и будут играть последнюю»[39].

Сегодня уже совсем не осталось последних очевидцев ушедшей России, а в 60-е и 70-е гг. их было много. И даже еще в 80-е. Хорошо помню этих ровесников века – старых профессоров, у некоторых я был студентом или консультировался. Чего стоила одна их русская речь! Те из них, кто не успел получить дореволюционное образование, учились уже в советское время, но у великолепной старой профессуры, и я опосредованно становился студентом этой профессуры. Мой опыт ничуть не уникален – о том же могли бы рассказать миллионы людей. Позже, занимаясь преподаванием сам и даже не ставя такой задачи, я каким-то образом передавал своим студентам ту же эстафету. Мой друг рассказывал, как его воспитали три разрозненных тома дореволюционной энциклопедии, которые ему давала читать соседка по коммуналке. И фокус в том, что эти три тома незаметно влияли, через посредство моего друга, на людей, с которыми он общался. Огромную роль в пробуждении страны сыграл самиздат. Но сами авторы самиздата воспитывались не в пустоте, и разнобой их мнений вполне отражал былую плюралистическую Россию с ее тремястами партиями.

Не исключено, что точкой невозврата стало событие, о котором сегодня вспоминают редко: празднование 1000-летия Крещения Руси в июне 1988 г. и неожиданно широкое освещение торжеств. Церковь, до того едва и сквозь зубы упоминаемая, вдруг стала важнейшим действующим лицом общественной сцены. Общество, давно превращенное в атеистическое, вдруг осознало, что рядом с коммунистической возвышается совершенно иная идеология, полностью (хотя и молча) ее отрицающая. И не просто отрицающая, но и неизмеримо более мощная. Уже хотя бы потому, что устояла на протяжении веков, тогда как коммунистическая всего за два года гласности успела покрыться глубокими трещинами. Для миллионов людей церковь стала, без всяких переходов, главным духовным авторитетом.

Сразу вслед за торжествами, не давая издыхающей утопии опомниться, явился еще один отменяющий ее символ – российский триколор. Он замелькал на митингах в конце лета того же 1988 г. Первыми этот флаг (сшитый за ночь из подручного материала) подняли на ленинградском стадионе «Локомотив» активисты Народно-трудового союза. «Что это за флаг?» – спрашивали люди и слышали в ответ: «Это русский флаг!» И почти всякий раз ответной реакцией было радостное изумление. Так просто? Значит, есть законная замена понятию «советский»? Знаки, символы, гербы, флаги скрывают в себе огромную, не до конца ясную силу[40].

Невозможно забыть, как в 1988 г. от первых русских триколоров менялся сам воздух городов, забыть ту мощную атмосферу свободы, просветления и солидарности, которая достигла своего пика в дни стотысячных митингов на Манежной и Дворцовой площадях и держалась до «шоковой терапии» 1992 г. и вопреки ей, держалась до референдума о доверии курсу Ельцина 25 апреля 1993 г. (президент получил тогда 58,7 % голосов) и много дольше, видоизменяясь, слабея и дробясь на оттенки. Будь атмосфера другой, все повернулось бы совершенно иначе.

А эта массовая стойкость духа! Есть подробные хроники тех лет, и финальные годы перестройки выглядят в них жутковато: идеально пустые магазины, нападения на поезда, захваты оружейных складов, западные миссионеры с проповедями, заготовленными для язычников, подозрительные секты, финансовые пирамиды, «гуманитарная помощь», газетные сообщения о покинутых погранзаставах и о том, что запасы продовольствия в стране на исходе, предсказания неминуемого военного переворота и скорых эпидемий, самые фантастические слухи. И на этом фоне – душевный подъем, бесстрашие, вера: «еще немного, еще чуть-чуть…», огромный успех юмористов, рождающиеся каждый день политические партии, массовые концерты под открытым небом, начало издательского, длящегося доныне, бума, огромные тиражи прессы («Читать нынче интереснее, чем жить», – сказал кто-то из актеров), самые поразительные затеи и начинания, на какие только способен раскрепощенный ум, энергичное утверждение лозунга «Секс в СССР есть». И на каждом столбе объявления: «Обучаю работе на компьютере».

Все 70 лет, между январем 1918 г. (разгон Учредительного собрания) и декабрем 1988-го (закон об альтернативных выборах народных депутатов СССР), коммунисты не оставляли попыток имитировать представительную власть, об этом речь у нас уже шла. Можно, конечно, повторить, что имитация демократии – высший комплимент, который диктатура делает свободе, но важнее осознать другое: ростки политической демократии не могли быть полностью выкорчеваны из российской почвы. С началом перестройки они взошли как ни в чем не бывало.

Начало конца СССР можно отсчитывать от нескольких дат, но, скорее всего, под номером один должна стоять дата 1 декабря 1988 г. – день принятия отчаянно смелого закона «О выборах народных депутатов СССР». Выборы состоялись 26 марта 1989 г. Они были в основном альтернативными (безальтернативными были 26,6 % округов – 399 из 1500) и, что особенно поразительно, конкурентными (кандидаты имели возможность выступать перед избирателями со своими программами, в том числе в прямом эфире по ТВ), было обеспечено тайное голосование, отменялись всякие разнарядки (такой-то процент рабочих, такой-то – колхозников) при выдвижении кандидатур в депутаты. Треть депутатов съезда избиралась от общественных организаций – Коммунистической партии Советского Союза (напрямую от КПСС – всего 100 мандатов из 2250!) и подконтрольных ей структур. Правда, полная подконтрольность пяти академий (75 мандатов), восьми творческих союзов (75 мандатов), потребкооперации (40 мандатов) и разного рода обществ, таких как «Знание» (10 мандатов), Красного Креста (10 мандатов) и т. д., к тому времени уже кончилась. Полторы же тысячи депутатов избирались от территориальных и национально-территориальных округов.

Послушаем стороннего свидетеля, оксфордского профессора политологии Арчи Брауна. В статье «Как Москва убила коммунизм» («How Moscow killed communism») в английской газете «Гардиан» от 26 мая 2009 г., написанной к двадцатилетию одного из самых поразительных событий XX в., говорится: «25 мая 1989 г. состоялось открытие Съезда народных депутатов – первого настоящего парламента в Советском Союзе. Настоящим он был потому, что, в отличие от прочих советских законодательных органов, большинство его членов были избраны на состязательных выборах, а еще потому, что с самого первого дня часть парламентариев была готова критиковать партийное руководство, поведение армии и КГБ – и могла делать это безнаказанно».

Прямые эфиры заседаний съезда останавливали занятия в университетах, конвейеры в цехах и хорошо, если не операции в больницах. Большинство выступлений носили либо остро критический, либо прямо оппозиционный характер. Приятной неожиданностью была реакция «советских людей»: ворчание «пораспускали языки» доносилось крайне редко, чаще можно было услышать: «Я бы крепче сказал». Уличные дискуссии звучали так, словно семидесяти лет советского страха не было в помине.

Вести из СССР жадно ловили в Восточной Европе. 4 июня, ровно десять недель спустя после выборов в СССР, прошли типологически близкие выборы в польский Сейм. Правда, в Польше коммунисты забронировали за собой аж две трети мандатов. Сегодня очень забавно читать беседу с польским послом в России (Посев, № 8, 2009). «Уважаемый г-н Посол, – говорит представитель журнала, – 4 июня 1989 г. – это дата первых свободных выборов не только в Польше, но и вообще в первой коммунистической стране в мире…» Посол, в отличие от своего беспамятного собеседника, прекрасно знает, что это не так, но скромно уходит от вопросов приоритета.

Арчи Брауну было нетрудно предречь: «В этом году большинство СМИ, вспоминая события двадцатилетней давности, сосредоточится на наиболее живописных картинах – на массовых демонстрациях в европейских городах, на западных и восточных немцах, танцующих на руинах стены, которая разделяла Берлин с 1961 г. Однако главные перемены, сделавшие возможной трансформацию Восточной Европы, происходили в другом месте – в Москве».

Помнить о том, где произошли эти главные перемены, сегодня не хотят – по самым противоположным причинам – поразительно много людей во всех частях Европы, включая ту, что сразу к западу от Урала. Но так будет не всегда.

Арчи Браун отвергает популярные легенды о том, что эти перемены произошли благодаря политике американского президента Рейгана или папы Римского Иоанна Павла II или что к ним подтолкнула суровая экономическая необходимость. Он подчеркивает: «В значительно более бедных странах, чем Советский Союз середины 1980-х, авторитарные режимы спокойно сохраняются до наших дней. [Накануне перестройки] в советском обществе все было спокойно, и скорее реформы вызвали в нем кризис, чем кризис породил реформы. Решение, сделавшее возможными перемены 1989 г., было принято относительно узким кругом во главе с Горбачевым в Москве в 1988 году… Советское руководство объявило [среди прочего], что не будет больше поддерживать коммунистические режимы за рубежом с помощью интервенций.» Только поэтому стали возможны и польские выборы июня 1989-го – строго после советских.

Арчи Браун лишь констатирует очевидное, говоря о том, что Москва не только внедрила коммунистический проект в Восточную Европу в середине 40-х, но и сыграла решающую роль в закрытии этого проекта сорока годами позже.

Загрузка...