Поражение в Крымской войне для россиян оказалось сильнейшим шоком, повлекшим переоценку империи и ее места в мире. Именно это поражение обнажило то, о чем многие давно догадывались: какой-то внутренний недуг подрывал возможность империи поддерживать роль великой европейской державы. Поражение наглядно продемонстрировало, что армия, имеющая репутацию сильнейшей на континенте, даже не смогла защитить укрепленную базу на собственной территории, сражаясь с войсками, присланными туда за тысячи миль. Говорят, на смертном одре Николай I произнес приговор своей системе, предписав сыну принять меры для устранения «беспорядка в командовании».
Недостатки русской военной армии не в последнюю очередь объяснялись отсталостью промышленности и средств сообщения, а также неустойчивым состоянием финансов. Страна была не в состоянии ни произвести вооружение, равное тому, которое имели противники, ни купить его за границей. Большая часть того, что было доступно, включая оружие и продовольствие, так и не попала к театру военных действий из-за распутицы на дорогах, связывающих южные районы с центром империи.
Не менее тревожным сигналом для властей стало недовольство крестьян, проявившееся в ходе войны. После появления призывов к добровольцам вступать в ополчение, на сборные пункты явилось намного больше крепостных, чем могла принять армия. Как и в 1812 году, они явно надеялись, что после службы получат свободу. Крестьяне, не принятые в ополчение, выражали недовольство, которое иногда даже выливалось в беспорядки, особенно на Украине и на юге страны. Прибывшие на место жандармы обычно находили крестьян в патриотическом и верноподданническом настроении, желающих служить царю, но часто недовольных той или иной новой повинностью, наложенной помещиком. Даже после того, как закончилась война, крестьяне продолжали направляться в Крым, где, как они упорно доказывали, «на Перекопе, в золотой палате сидит царь, который дает свободу всем, кто приходит, а те, кто не приходят или опаздывают, остаются, как и прежде, крепостными своих господ».
Крымское поражение угрожало не только внутреннему строю России. Парижский договор лишал ее каких-либо особых прав в пределах Османской империи и запрещал иметь флот или военные базы на Черном море. Таким образом, Россия утрачивала влияние на Ближнем Востоке и не могла вновь построить Черноморский флот и защищать торговые суда, осуществлявшие внешние торговые операции.
Такие ограничения серьезно ослабляли внешнюю мощь и положение России. После 1815 года империя играла ключевую роль в системе, созданной Венским конгрессом, затем удерживала баланс сил после ее распада; теперь же превратилась в слабый и ненадежный компонент нестабильной анархичной Европы. Россия стала лишь одним из европейских государств, наиболее сильными из которых были национальные государства с быстро развивающейся индустриальной базой. В течение двух последующих десятилетий к ним присоединились Германия и Италия. В Европе нормой становилось индустриальное национальное государство; те же, кто не отвечал этой модели — империя Габсбургов, Османская империя и Россия, — отставали, слабели и приближались к распаду.
Необходимость в переоценке давно ощущалась в кружках и салонах, бывших в николаевской России единственным форумом для серьезных интеллектуальных дискуссий. С ослаблением цензуры дискуссии выплеснулись на публику, и тут оказалось, что славянофилы и западники имеют намного больше общего, чем предполагалось вначале. И те и другие в случае необходимости были готовы отказаться от крайностей и согласиться на отмену крепостного права и создание институтов, которые позволили бы образованной и политически сознательной публике поддержать режим.
Перемены начались уже в ходе войны, которая вызвала у интеллектуалов прилив тревожного и критического патриотизма. Славянофил Александр Кошелев заявил, что «мы были убеждены, что, быть может, поражение России сноснее для нее и даже полезнее того положения, в котором она находилась в последнее время».
Официальный историк Михаил Погодин воспользовался случаем, чтобы обратиться к Николаю I с призывом к созданию более открытой политической системы: «Рассей лучами милости и благости эту непроницаемую атмосферу страха, скопившуюся в продолжение стольких лет, войди в соприкосновение с народом, призови на работу все таланты — мало ли их на Святой Руси! — освободи от излишних стеснений печать, в которой не позволяется теперь употреблять даже выражение общее благо, вели раскрыть настежь ворота во всех университетах, гимназиях и училищах… Не свет опасен, а тьма».
Петр Валуев, губернатор Курляндии, принадлежавший к западникам, давно входил в модные литературные кружки, был знаком с Пушкиным и Лермонтовым и женат на дочери поэта Вяземского. Тем не менее его диагноз был облечен в термины, схожие со славянофильскими. В 1855 году Валуев написал царю письмо, в котором предупредил: величайшая опасность режиму заключается в утрате связи с народом. «Везде преобладает у нас противоположение правительства народу, казенного частному — вместо ознаменования их естественных и неразрывных связей. Пренебрежение к каждому из нас в особенности и к человеческой личности вообще водворилось в законах».
Примерно в таком же настроении пребывал славянофил Юрий Самарин, бывший член Елагинского салона. «Мы сдались не перед внешними силами западного союза, а перед нашим внутренним бессилием. Усыпление мысли, застой производительных сил, разобщение правительства с народом, разъединение сословий, порабощение одного из них другому… отнимают возможность у правительства располагать всеми подвластными ему средствами и… прибегать без страха к подъему народной силы».
Славянофилы и западники сходились во мнении, что если и существует главная проблема, подрывающая силу, производство и международное положение России, то это крепостное право. Как выразился западник и близкий друг Грановского, Б. Н. Чичерин: «Человек, связанный по рукам и ногам, не может совладать с человеком, который пользуется свободным движением всех членов. Крепостное состояние есть верига, которую мы влачим за собой и которая приковывает нас к одному месту, между тем как другие народы неудержимо стремятся вперед. Без уничтожения крепостного состояния невозможно разрешение никаких вопросов, ни политических, ни административных, ни общественных».
Константин Кавелин, член кружка Грановского и ученик Белинского, перечислил препятствия на пути осуществления разумных реформ, связанные с существованием крепостничества: «… Преобразование рекрутского устава невозможно, потому что оно повело бы к уничтожению крепостного права; невозможно изменить теперешнюю податную систему, потому что корень ее в том же праве; нельзя по той же причине ввести другую, более разумную паспортную систему; невозможно распространение просвещения на низшие классы народа, преобразование судоустройства и судопроизводства, уголовного и гражданского, полиции и вообще администрации и… цензуры… потому что все эти преобразования… повели бы к ослаблению крепостного права».
Не менее важно и то, что существование крепостного права препятствовало модернизации армии и, таким образом, обременяло казну огромными и непродуктивными военными расходами. Как указал занимавшийся армейской реформой Р. А. Фадеев, «при крепостном праве всякий поступающий в солдаты становился вольным, а потому нельзя было, без потрясения всего общего склада, пропускать слишком много людей через военную службу, иметь в списках мирного времени все количество солдат, нужных для войны».
Юрий Самарин определил крепостничество как нравственный и правовой раскол российского общества. «Почему двадцать два миллиона подданных, платящих государственные подати, служащих государственную службу, поставлены вне закона, вне прямого отношения верховной власти, числясь в государстве только по ревизским спискам, как мертвая принадлежность другого сословия?»
В целом очевидно, что политическая, экономическая и военная система, давшая России возможность создать, защитить огромную империю и стать великой европейской державой, теперь не только не помогала сохранить этот статус, но даже и угрожала ему. Крымская война продемонстрировала это со всей очевидностью и, таким образом, устранила табу на дискуссии о радикальных переменах, в течение нескольких десятилетий сдерживавшее даже тех государственных деятелей, которые понимали хрупкость существующего порядка. Впервые с начала XVIII века радикальная реформа представлялась менее опасной, чем бездействие.
Для того чтобы устранить провал между собой и народом и подвести Россию к превращению в национальное государство, режим мог выбрать одну из двух стратегий. Первая — гражданская: создать институты, дающие возможность различным социальным и этническим группам отчетливо сформулировать и отстоять свои интересы и принять участие в политическом процессе. Эта политика — с отступлениями и оговорками — в основном проводилась при Александре II. Вторая — этническая: постараться сблизить народ и империю, укрепив национальное самосознание русских и русифицировав нерусских. Подобная политика началась еще при Александре II, но более сознательно и последовательно ее осуществляли его преемники, Александр III и Николай II.
Сторонников обеих стратегий можно было обнаружить в кружках и салонах. В конце 1850-х и начале 1860-х годов большинство поддерживали гражданскую стратегию, но многие, столкнувшись с трудностями и недостатками реализации этой стратегии, постепенно перешли на другие позиции.
Из основных сторонников гражданской политики многие были членами Императорского географического общества или завсегдатаями салона Великой княгини Елены Павловны. Лидером кружка молодых чиновников Министерства юстиции и внутренних дел являлся Николай Милютин, впоследствии сыгравший важную роль при подготовке закона об отмене крепостного права. Милютин поддерживал регулярные связи с ведущими журналами, такими, как «Современник», «Отечественные записки», и писателями Герценом, Некрасовым и Тургеневым. Во всех кружках царил дух откровенного юношеского критицизма по отношению к старшим. Императорское географическое общество также продолжало работу Академии, начатую еще в XVIII веке, по сбору материалов о природных и человеческих ресурсах России. Его члены рассматривали это как подготовку к реформам, в которых они надеялись когда-нибудь принять участие. Некоторые впоследствии работали в составе Главного комитета, выработавшего окончательный вариант указа об освобождении крестьян.
У большинства молодых и не очень молодых реформаторов сохранилась гегельянская уверенность в прогрессе. Они не сомневались, что под их умелым руководством российское общество двинется к правовому порядку, к более продуктивной экономике и к равенству всех подданных в правах и обязанностях. Это не значит, что они хотели покончить с самодержавием, наоборот, большинство считало: самодержавие необходимо — по крайней мере в ближайшем будущем, — чтобы провести общество через трудное время преобразований, когда нужна сильная и беспристрастная власть. Однако они все же намеревались ограничить ее произвол и личную прихотливость рамками закона, основания для чего были заложены кодексом 1833 года. Под этим понимались отмена крепостного права, гарантированная защита подданных со стороны закона, большая гласность в общественных делах и установление тесного контакта подданных с государством как во властной его роли, так и в покровительственной.
Однако гласность не означала свободу слова, а верховенство права не означало выборного законодательного собрания. Реформаторы Александра II полагали, что они — и только они — обладают достаточно широким умственным горизонтом и достаточным беспристрастием, чтобы руководить процессом реформ, не нанося вреда обществу. В этом отношении реформаторы так же, как Николай I, не доверяли общественной инициативе. При проведении огромной и трудоемкой реформаторской работы был лишь один случай, когда власти сочли необходимым посовещаться с одним из слоев общества — к выработке проекта указа об освобождении крепостных привлекли дворянство. Дворянские собрания участвовали в предварительном обсуждении сначала на местном уровне, затем делегаты приняли участие в работе Редакционной комиссии в Санкт-Петербурге, где после переработки всех предложений определялась окончательная форма закона.
На всех стадиях от помещиков требовалось не больше, чем представление отдельных деталей. Когда кто-то пытался поднять вопросы принципиального значения и выдвинуть программу политических требований, то удостаивался официального выговора, хотя позднее некоторые такие предложения все же были приняты. Вся основная работа велась в столичных кабинетах, подальше от глаз общественности.
Краеугольным камнем реформ была отмена крепостного права, в результате чего, по приблизительным подсчетам, половина крестьян освободились от личной зависимости, а это, при гарантии сохранения земли, расчищало путь для превращения их в мелких землевладельцев и полноправных граждан, имеющих возможность участвовать в политической жизни и в рыночной экономике страны. На практике получилось не совсем так. Условия освобождения в части, касавшейся земли, разочаровали большинство крестьян, породив глубокое чувство обиды. Кроме того, более не будучи крепостными, крестьяне оставались изолированными в рамках так называемых «сельских обществ», как правило, прежних деревенских общин, состоявших только из крестьян; священники, учителя, врачи и прочие проживавшие на селе люди из этих новых учреждений исключались.
Крестьяне оставались прикрепленными к сельским обществам, которые, в частности, хранили их паспорта до полного расчета за выделенную землю, причем срок выкупных платежей предусматривался в 49 лет; в течение этого срока крестьяне не могли ни продать свои наделы, ни использовать их в качестве залога для получения займа. Они были субъектами правовой системы, отличной от той, которая вводилась для остального населения, подлежали юридической власти отдельных волостных судов, и по-прежнему к ним применялись телесные наказания, распространялась круговая порука. По существу, крестьяне подвергались своего рода социальному апартеиду. На волостном уровне для них предусматривались особые собрания и суды.
Даже в административном и юридическом смысле крестьяне не были полностью включены в имперские структуры. Правда, у них появились новые права: они могли участвовать в выборах в уездное земство, а сельские и волостные чины могли служить в жюри присяжных при рассмотрении уголовных дел. Но земства не имели юрисдикции над волостями, которые были высшими крестьянскими представительными институтами. Единственным лицом, осуществлявшим официальные властные полномочия в деревне, был так называемый мировой посредник, обычно назначаемый правительством из местных дворян. Его главная функция состояла в том, чтобы надзирать за заключением договоров по передаче земли крестьянам. В 1874 году эту должность упразднили, и впоследствии между правительством, земствами и крестьянскими обществами координация почти отсутствовала: то, что требовалось в этом отношении, осуществлялось через полицию, как чаще всего и бывало в России, когда все другие институты отсутствовали или доказали свою неэффективность.
Правительство, обеспокоенное недостаточным контролем над большинством населения, в 1889 году учредило пост земского начальника. Обычно эту должность занимали представители дворянства: в их власти было вносить поправки и отменять решения волостных судов и сельских и волостных сходов. Возможно, появление земских начальников улучшило координацию, но определенно не укрепило гражданские права крестьян и не увеличило их участия в политике.
Реформа возбудила потенциально взрывоопасное недовольство крестьян и не привела к их интеграции в политическое сообщество, так как не обеспечила гражданских прав, не закрепила за ними имевшуюся собственность и не создала для них институтов, входящих в административную сеть империи. В некоторых отношениях реформа даже усилила их сегрегацию. Это было тем более опасно, что в условиях социально-экономических перемен крестьянам уже в ближайшее десятилетие предстояло вступить в более тесный контакт с городской культурой и общеимперской экономикой. Крестьяне при этом не чувствовали себя принадлежащими к определенной политической нации и не испытывали особого уважения ни к имперскому праву и учреждениям, ни даже к самой собственности.
Создание земств в 1864 году и городских учреждений в 1870-м впервые дало России требуемую сеть выборных местных законодательных собраний. В земских выборах участвовали землевладельцы, городские жители и крестьяне, причем избирательная система частично основывалась на сословном принципе и частично на имущественном цензе. Сама система отражала неуверенность властей относительно того, останется ли Россия иерархическим обществом, основанным на государственной службе, или же станет более открытым гражданским обществом.
Распределение мест давало преимущество крупным землевладельцам и богатым горожанам, но в то же время крестьяне в силу явного численного преобладания имели большинство во многих районах страны; в уездных земствах пропорция представителей от каждой курии выглядела так: от крестьян — 42 %, от крупных землевладельцев — 38 %, от горожан — 17 %. Муниципалитеты по своему составу были более элитные — жесткий налоговый ценз обеспечивал преимущество богатой части горожан.
Например, в Санкт-Петербурге жители распределялись по трем категориям в следующей пропорции: 1-я — 202 голоса, 2-я — 705 голосов, 3-я — 15 233 голоса; при этом количество депутатов от каждой категории было одинаковым. Примечательно, что земства учреждались лишь в тех регионах, где, как в городах, так и в сельской местности, преобладающую массу населения составляли русские. Правительство не рисковало передавать местные органы самоуправления этническим группам, которые могли бы использовать их для сепаратистских целей.
Земства позволяли другим собственникам, дворянам и, до некоторой степени, крестьянам, участвовать в местных делах, особенно в развитии образования, здравоохранения, путей сообщения и экономики. Дворяне и их бывшие крепостные учились работать вместе, и по крайней мере, в некоторых регионах это удалось. В 1865 году Кошелев докладывал о первых сессиях уездного земства в Рязанской губернии: «… Гласные из крестьян, наши вчерашние крепостные люди, сели между нами так просто и бесцеремонно, как будто век так сидели; они слушали нас с большим вниманием, спрашивали объяснение насчет того, чего не понимали, и соглашались с нами со смыслом…»
Возможно, крестьяне несколько робели, но есть сведения, что, будучи введенными в местные органы, все же вносили в работу определенный вклад.
Еще более важным можно считать то, что впервые в работе местного самоуправления приняло участие так много людей, имеющих профессиональную подготовку. В большей степени это касалось небольших городов и деревень, в меньшей — муниципалитетов. Для примера: в Тверской губернии количество профессионально подготовленных граждан, принявших участие в работе земств, возросло с 17 в 1866 году до 669 в 1881 году, 773 — в 1882 году, 941 — в 1891 и более 2000 — в 1910 году. Около половины наемного персонала местных управлений составляли учителя, а оставшуюся половину — фельдшеры, врачи, ветеринары, статистики, библиотекари, секретари и писаря. Число врачей в уездных земствах увеличивалось из года в год: в 1870 году — 613, в 1880 году — 1069, в 1890 году — 1558, в 1900 году — 2398, в 1910 году — 3082.
Это был так называемый «третий элемент» (первые два — государственная бюрократия и земские депутаты). В основном эти люди не принадлежали к формальной сословной структуре и считались разночинцами. Наделенные чувствами профессионального самолюбия и достоинства, они гордились тем, что являются пионерами нового процесса и могут принести плоды своих профессиональных умений и знаний в небольшие города и деревни. Пусть и более скромно, но, возможно, более эффективно они продолжали «хождение в народ» 1870-х годов, устанавливая деловой и человеческий контакт с крестьянами. Большинство двояко относилось к государству: будучи основным источником их доходов, государство в то же время служило главной помехой на их пути к успеху в работе. Попытки этих людей, многие из которых представляли земства, объединиться, чтобы устранить такие помехи, дали сильный толчок движению к политической реформе в начале XX века.
Голод в Поволжье 1891–1892 годов и сопровождавшая его эпидемия холеры особенно наглядно показали изолированность докторов и те трудности, с которыми им приходилось сталкиваться. С одной стороны, государство не сумело обеспечить необходимые ресурсы для борьбы с голодом и болезнями; с другой — сами крестьяне с недоверием относились к профилактическим мероприятиям, подозревая, что в них-то и кроется источник заболевания. Иногда даже они нападали на врачей при выполнении теми санитарной обработки. Вследствие этого медицинские съезды, особенно собрания «Пироговского общества» (учрежденного в 1885 году в память о прославленном хирурге), приобрели явно выраженную политическую окраску. Когда один из делегатов спросил: «Какая польза от всех наших усилий, когда люди не имеют самого необходимого, пищи, одежды и теплого жилья?» — съезд принял резолюцию с призывом к более активной общественной работе для борьбы с голодом. В 1904 году собрание «Пироговского общества» заняло откровенно политическую позицию, призвав к свободе слова и собраний и отмене телесных наказаний. Присутствующие даже пели «Марсельезу» и кричали «Долой самодержавие!», поэтому полиции пришлось разогнать собрание. Впоследствии «Пироговское общество» стало частью либерального движения, и многие его члены вступили в кадетскую партию.
Местные органы самоуправления так никогда и не получили той власти, без которой невозможно было вести работу должным образом: их расходы определялись Министерством финансов, а в поддержании законности и порядка они зависели от Министерства внутренних дел. Даже та ограниченная автономия, которую они имели, в сочетании с не конформистскими взглядами «третьего элемента» беспокоила правительство до такой степени, что в 1890 году оно наделило губернаторов правом налагать приостанавливающее вето на решения местных органов, а также отбирать крестьянских депутатов из избранных волостными собраниями и отменять персональные назначения. Собрания земских депутатов нередко запрещались даже тогда, когда те созывались для координации мер по охране здоровья населения.
Земские депутаты и служащие не смирились с властными ограничениями и время от времени пытались предложить более мягкую и открытую модель развития России, которая обеспечила бы лучшие условия для управления местными делами. В Чернигове активисты земства собирались для обсуждения путей «превращения земских институтов в школу самоуправления и тем самым подготовки страны к конституционной системе». Война с Турцией 1877–1878 годов возбудила подъем патриотических настроений и выступлений в поддержку правительства, но также и призывов к предоставлению больших политических прав в обмен на эту поддержку. Один харьковский депутат умолял царя: «Дайте вашему преданному народу право на самоуправление, которое естественно для них. Дайте им то… что вы уже дали болгарам».
Стремление к конституции и выборному органу в центре — по типу всероссийского земства — выражали в то время многие земства, но в документах по цензурным соображениям любые упоминания об этом отсутствовали.
В земстве мы впервые видим появление новой социальной силы: общественности. Под этим термином можно понимать образованную и информированную часть населения, действующую или желающую участвовать в политических делах. Люди, считавшие себя представителями общественности, полагали, что являются «альтернативным установлением», более точно выражающим интересы русской нации, чем режим. Они не были революционно настроены, мечтали о тотальной трансформации, а являлись практичной и умеренной оппозицией, желающей ради постепенного социального прогресса работать независимо от правительства. При этом многие гордились наследством интеллигенции. Они были наследниками мирно настроенного большинства декабристов. Противники обвиняли их, что они довольствуются «малыми делами», которые никогда не приведут к реальным переменам. Тем не менее правительство по-прежнему относилось к ним с подозрением.
Выборное местное самоуправление можно сравнить со зданием, возведенным среди руин — руин, которые потом не расчищались, но обновлялись режимом, сознающим необходимость перемен, но не решающимся пойти на них из-за страха перед последствиями. Земства и города предлагали новый уровень служения обществу и тем возбуждали жажду независимой политической деятельности — без возможности утолить эту жажду.
Областью, в которой земства добились наибольших успехов, было начальное образование. Процесс его распространения начался в 1870-х годах и длился до самого краха империи. Особенно заметным этот процесс был в сельской местности. Число начальных школ в деревнях возросло с 23 тысяч (9,1 тысячи)[13] в 1880 году до 108,280 тысячи (44,879 тысячи) в 1914 году. В этот же период увеличилось и количество церковных школ, что можно объяснить как ответ на вызов светских образовательных учреждений. Расширение сети школ привело к быстрому росту грамотности, что в потенциале приближало крестьян, особенно крестьянских юношей, к городскому образованному обществу. В 1910 году Министерство образования говорило о переходе ко всеобщему начальному образованию как практической цели следующего десятилетия.
Школьные учителя, возможно, — самый яркий пример людей, чей опыт профессиональной деятельности с неизбежностью толкал к политическим акциям. Они работали в очень тяжелых условиях, получая минимум жалованья и во многом находясь в зависимости от мира. Земства редко могли вмешиваться и оказывать эффективную помощь, если условия были неудовлетворительными. В целом отношение крестьян к образованию можно охарактеризовать как практичное: они хотели, чтобы дети учились и могли заниматься сельским хозяйством, коммерцией и знать, как вести себя с властями. В период посевных работ и уборки урожая крестьяне зачастую забирали детей из школ, и учителя не получали возмещения.
Чтобы как-то справляться с практическими трудностями, учителя организовывали общества взаимопомощи на местном уровне, часто при поддержке земства. Помимо экстренной материальной помощи, такие общества устраивали для учителей летние курсы и библиотеки. С 1902 года учительские общества в некоторых губерниях требовали увеличения зарплаты, гарантий от произвольных увольнений, большей автономии в вопросах школьного управления и представительства в земских комитетах образования. Так, решение профессиональных проблем подталкивало учителей к требованиям, имевшим политическую окраску.
Что касается среднего образования, правительство оказалось в безвыходном положении: оно не могло ограничить прием учащихся без того, чтобы не лишить себя грамотного персонала, в котором страна нуждалась в период ускоренных экономических перемен. Вместо этого министр образования Д. А. Толстой изо всех сил ограничивал то, чему молодежь могла научиться, увеличивая преподавание математики, греческого и латыни за счет истории, общественных наук и русской литературы, то есть предметов, которые рассматривались как потенциально угрожающие устоям империи. Толстой также повысил вступительную плату, настоял на ношении формы и увеличил власть инспекторов в определении учебных программ и экзаменационных работ учащихся. Судя по дошедшим до нас рассказам, у одаренных учащихся все эти усилия не вызывали ничего, кроме насмешек и желания узнать как можно больше на запретные темы.
Как и в отношении других профессий, правительство препятствовало учителям в организации съездов и собраний для обсуждения своих общих потребностей. Первый национальный съезд удалось собрать только в 1905 году, и к тому времени учительство оказалось насквозь политизировано, что явствует из принятых резолюций. Вполне в духе времени те затрагивали такие вопросы, как созыв учредительного собрания, отмена смертной казни и уравнение евреев в правах. Среди специфических образовательных требований были: введение всеобщего бесплатного начального образования; создание единой образовательной лестницы; запрет преподавания религии в школе; гарантии свободы преподавания (также и на местном языке); местный контроль над образованием; право организаций и частных лиц открывать новые школы. Другими словами, учителя хотели видеть школу светской, эгалитарной, профессионально и интеллектуально свободной.
Как всегда, сильнейшую головную боль доставляли университеты и высшие училища. Государство нуждалось в них для подготовки профессиональной и служебной элиты, так как с середины XIX века лишь немногие дворянские семьи давали своим отпрыскам домашнее образование на должном уровне. Но высшее образование прививало дух независимости и критического мышления, который власти находили неприемлемым, а иногда и откровенно опасным. К 1860-м годам по уровню преподавания и исследовательской работы лучшие российские университеты не уступали лучшим университетам мира, а дух свободного поиска стал составной частью нового национального сознания, уступая лишь литературе. Как вспоминал позднее профессор В. В. Морковников: «Все, кто имел возможность, стремились учиться. Со всех сторон слышались крики: „Мы отстали!“… Все старались наверстать упущенное время. То были годы восторженного энтузиазма». Дух времени был антиавторитарным, антимистическим, направленным к строительству новой жизни на основе практичности и равенства. Наука, прогресс, отказ от прошлого стали знаками времени, настроением, передавшимся студентам, что так мастерски изобразил Тургенев в «Отцах и детях» в образе Базарова.
Когда в 1856 году ограничения Николая I были устранены и интеллектуальная жизнь закипела в преддверии реформ, студенты оказались самой недовольной и громкоголосой прослойкой общества. Они требовали прежде всего права собраний и самоуправляемых ассоциаций, ставящих целью интеллектуальное обогащение, взаимопомощь или проведение свободного времени. Студенты создавали фонды помощи для нуждающихся товарищей и устраивали библиотеки общего пользования, начали протестовать против исключений, арестов и обысков, бойкотировать лекции непопулярных профессоров. Кульминацией стали события в Казанском университете, когда в апреле 1861 года четыреста студентов провели поминальную службу по крестьянам, убитым в селе Бездна. Десять человек были исключены, а выступивший с зажигательной речью профессор Щапов уволен с работы, арестован и сослан.
Правительство издало временную инструкцию, запрещающую студенческие собрания и ставящую все студенческие ассоциации под контроль университетских советов. Студенты ответили массовыми — и кое-где разрушительными — демонстрациями: врывались в лекционные залы и, не получая удовлетворительного ответа на свои требования, ломали мебель. Профессора пытались удержать ситуацию под контролем, не потеряв при этом своих прав на самоуправление.
Университетский Устав 1863 года показал — правительство, несмотря ни на что, все еще желало сохранить многие из традиционных свобод высших учебных заведений. В основном они превращались в самоуправляющиеся корпорации. Государство удвоило финансирование и предусмотрело выборность ректоров, деканов и новых профессоров, хотя оставляло за министерством право вето. Каждый факультет сам решал вопросы приема студентов, поддержания дисциплины, определения учебных программ и планов научных исследований. Право поступать в высшие учебные заведения получили практически все социальные группы, включая выпускников духовных семинарий. По-прежнему не разрешалось принимать женщин и не позволялось образовывать студенческие организации.
В результате этих мер число студентов в университетах резко возросло: 4125 — в 1865 году, 8045 — в 1880 году, 12 804 — в 1885 году, 16 294 — в 1899 году. Социальное происхождение студентов выражалось следующим образом:
1880 год, % | 1895 год, % | |
---|---|---|
Дворяне и чиновники | 46,6 | 45,5 |
Духовенство | 24,1 | 5,0 |
Купечество и почетные горожане | 9.0 | 7,7 |
Мещане и другие городские жители | 12.0 | 33,2 |
Крестьяне | 2,9 | 6,8 |
Иностранцы и другие | 5,4 | 2,0 |
Как видим, в основном в университетах учились сыновья дворян. С успехом поступали в высшие учебные заведения сыновья священников, но так как они числились среди наиболее радикальных активистов, в 1879 году правительство ограничило прием семинаристов. Их места заняли студенты из небогатых городских сословий. В целом, по сравнению с другими европейскими странами, по составу студентов российские университеты выглядели более демократичными, и многие учащиеся едва сводили концы с концами, перебиваясь на крохотную стипендию, дополнительно зарабатывая частными уроками и физическим трудом. В подобных условиях возникали группы взаимопомощи, общие библиотеки и кухни, что развивало в студентах дух коллективизма и уверенность в своих силах, несмотря на официальный запрет студенческих организаций.
Студенческие беспорядки, а также сведения о том, что террористы и революционеры пополняют свои ряды за счет университетской молодежи, серьезно беспокоили власти. Обеспокоенность особенно возросла после того, как в 1866 году студент Каракозов попытался застрелить императора. Однако выхода из создавшегося положения не было, так как для подготовки будущих квалифицированных чиновников и специалистов государство не могло обойтись без университетов, пользующихся интеллектуальной свободой. Против своей воли государство поощряло развитие тех качеств, которые представлялись потенциально опасными для империи: независимость мышления, стремление к истине, способность критиковать и ставить под сомнение правомерность существующего порядка. И все же в 1884 году правительство приняло новый Университетский Устав, согласно которому назначением ректоров, деканов и профессоров занималось Министерство образования; кроме того, расширялись полномочия инспекторов и их власть как над учащимися, так и над преподавателями. Увеличили приемную плату, чтобы ограничить прием студентов из низших сословий; вводилось обязательное ношение формы — в случае уличных беспорядков студентов было легко распознать. Так режим оградил наиболее успешные институты гражданского общества частоколом надзирателей и шпионов.
Несмотря на все трудности, российские университеты продолжали поддерживать дух преданности учению и этику служения науке на достойном уровне, что неизбежно означало ожесточенную защиту интеллектуальной свободы. Именно благодаря этому научный уровень российских университетов оставался высок так же, как и студенческая активность. Университеты являлись микрокосмосом, где свобода, равенство и космополитизм вызывали спонтанный республиканизм или идеалистический социализм. Многие выпускники, попадая из этой искренней, дружеской атмосферы в закрытый иерархический мир бюрократии, особенно остро ощущали его неестественность.
Кроме того, многие студенты и немалое число профессоров, особенно на факультетах естествознания и технологии, были убеждены, что научный прогресс позволит превратить Россию в высокопроизводительное и богатое общество и оказать эффективную помощь бедным и нуждающимся. В свете этого идеализма запрет правительством студенческих организаций и ограничение интеллектуального поиска представлялись не просто недальновидными, но даже вредными.
Ослабление цензуры было естественным следствием устремленности к гласности, начатой реформаторами Александра. В конце 50-х годов реформаторы, желая стимулировать общественное обсуждение злободневных для империи вопросов, воздерживались от применения драконовских законов о цензуре, формально остававшихся в силе. Поэтому на практике на протяжении ряда лет газеты и журналы пользовались известной свободой.
Появление в 1865 году новых «временных правил» показалось на этом фоне ужесточением цензуры, хотя эти правила — в сравнении со старыми — значительно ослабили контроль над публикациями. Отменялась предварительная цензура для ежедневных газет, периодических изданий и книг объемом свыше 160 страниц, а также для академических работ. Однако Главный комитет по цензуре при Министерстве внутренних дел имел право изъять из обращения издание, если в нем усматривалась «опасная ориентация». Также министерство могло предупредить редакцию органа или наложить штраф: три предупреждения вели к приостановке деятельности или закрытию издания. Помимо этого, издатели могли предстать перед судом за такие нарушения, как «оправдание действий, запрещенных законом», «оскорбление официального лица или учреждения», «возбуждение одной части населения против другой» или «постановка под вопрос принципов собственности или семьи».
Несомненно, с точки зрения распространения информации и идей новые правила являлись достижением, однако они создавали ситуацию, которая была более опасна для издателей и редакторов, так как они больше не имели возможности спрятаться за спиной цензора. Смелому редактору с надежной финансовой поддержкой такое положение предоставляло много возможностей: он мог пойти на риск, щупая зыбкие границы разрешенности, опубликовать сомнительный материал, представляющий большой интерес для публики, и получить неплохую прибыль, пока цензоры не начали реагировать. Сложилась ситуация, когда пресса потенциально могла развиваться весьма успешно, но при этом требовалась либо официальная поддержка, либо финансовые ресурсы, а предпочтительно и то и другое. Например, Михаил Катков, заручившись поддержкой царя, ухитрялся держать на плаву «Московские ведомости» и зарабатывать хорошие деньги даже после трех предупреждений. Те редакторы, однако, кто располагал ограниченными средствами или не мог похвалиться престижными связями, иногда предпочитали оставаться под предварительной цензурой, чем рисковать, публикуя сомнительные вещи под свою ответственность.
Под закрытие не раз попадали популярные журналы. Дитя Пушкина, «Современник», в 1866 году удостоился этой участи за едва прикрытую социалистическую ориентацию. Его редактор, известный поэт Николай Некрасов, договорился с издателем А. А. Краевским о выпуске журнала «Отечественные записки» при условии, что он будет оплачивать все штрафы и уйдет, если журнал получит два предупреждения. Некрасов привел с собой многих прежних коллег, и на протяжении двух десятилетий «Отечественные записки» оставались бастионом критической и радикальной мысли, специализируясь на использовании эзопова языка. Правительство закрыло журнал в 1884 году, пояснив, что не может терпеть «печатный орган, который не только открывает свои страницы для распространения опасных идей, но даже имеет в числе своих сотрудников людей, принадлежащих к тайным обществам». Но и после этого многие авторы нашли себе пристанище в других ежемесячных журналах, таких, как народнический «Русское богатство» или либеральный «Вестник Европы».
Ограничения доставляли немало неудобств, но не могли полностью подавить несогласные мнения. Режим уступил повседневный контроль за печатными средствами в расчете, что сохраняет в своих руках такие решающие инструменты воздействия, как приостановка и закрытие издания. Однако предусмотреть, что более плотная сеть информации, идей, комментариев и дискуссий постепенно создает новый тип читающей публики, не смогли. Уже само употребление слова «публика» предполагает появление нового социального организма, способного отыскивать информацию независимо от режима, поглощать ее, оценивать и превращать в часть представления о мире. Это была общественность, порождение великих реформ.
В последние десятилетия XIX века возникли и первые российские массовые газеты. Очень важное явление, так как оно обозначило тот момент, когда общественность стала автономным фактором социальной жизни, когда информация и идеи, касающиеся самых разных вопросов внутренней и внешней политики, стали распространяться за пределы сравнительно узкого круга чиновников и оппозиционеров-интеллектуалов и достигать все более широкой части публики: сначала людей с профессиональным образованием, затем лавочников, служащих, рабочих. По терминологии Хроха, это была стадия «Б» развития национального сознания: «период патриотического возбуждения». В силу специфики политической жизни России не государственные деятели, а все еще сравнительно небольшой круг писателей, редакторов и журналистов создавал и распространял образ того, что означает быть русским.
С развитием телеграфной связи, сети железных дорог и улучшением печатной техники газеты, выходящие в Петербурге (к 1860-м годам уровень грамотности 55–60 %) и Москве (40 %), распространяли информацию и в провинциальные города, откуда та расходилась по небольшим городкам и поступала к грамотному сельскому населению (в деревнях центрами информации часто служили кабаки). Первым крупным кризисом, испытавшим новую роль печатных средств информации, стала бойня на Балканах и последовавшая за ней война с Турцией 1877–1878 годов. Графическое описание зверств турок и страданий болгар вызвало сильную реакцию читателей и определенно способствовало усилению давления на российское правительство с целью побудить его к решительным действиям.
Примечательно поведение генерала Черняева, ушедшего со своего поста, чтобы повести сербскую армию против османских сил: драматический жест, явно рассчитанный на поддержку читающей публики, произвел должный эффект, а свое чутье на общественное настроение генерал продемонстрировал еще раз, когда принял в свой штаб журналиста.
Многие газеты в то время заняли панславистскую позицию, осуждая нерешительность правительства и выступая за вмешательство России в защиту братьев-славян и православных единоверцев. Это давление не являлось единственной силой, принудившей правительство объявить войну Османской империи — Россия просто не могла позволить себе потерять влияние на Балканах, — но, несомненно, сыграло важную роль, тем более что министры придерживались разных взглядов по этому вопросу и никак не могли прийти к единому мнению. Точно так же дипломатическое унижение России на Берлинском конгрессе вызвало яростные нападки и обвинения в прессе, ведомой неустрашимым Катковым. Панславистски настроенный генерал Скобелев назвал прессу одной из «великих сил», что прозвучало эхом ее статуса «четвертого сословия» во Франции.
В общем, что касается русского национального сознания, пресса делилась на два течения. «Московские ведомости» Каткова и вне такой резкой форме — «Новое время» А. С. Суворина придерживались той точки зрения, что России, как великой европейской державе, необходимо цементирующее национальное сознание, столь явно проявляющееся в Германии. Суворин доказывал, что общая преданность царю, разделяемая многочисленными племенами и национальностями, служит тем сырьем, из которого и складывается такое сознание.
С другой стороны, «Голос», редактируемый Краевским, и позднее «Русское слово» (редактор — В. М. Дорошевич, владелец — И. Д. Сытин) стояли на более эклектичной и социально радикальной позиции, близкой к реформистскому земскому «третьему элементу». При этом все газеты проявляли пристальный интерес к социальным проблемам, часто выражая их понимание и сочувствие жертвам угнетения и эксплуатации, и с гордостью упоминали о цивилизаторской миссии России в отношении населяющих ее азиатских народов, чего — по их мнению — недопонимали на Западе.
Можно сказать, что в конце XIX столетия образованные слои россиян с помощью газет начали воспринимать свою страну как особое, отличное от западных держав образование, с присущим ему многонациональным составом населения и полуазиатским характером общественных отношений, стремящееся искать скорее коллективные, чем индивидуальные решения социальных проблем. Ни одна из этих отличительных черт не рассматривалась как повод для стыда. В некотором смысле, у общественности складывался новый и положительный образ национальной сущности россиян.
Новые судебные институты, учрежденные в 1864 году, создавались с целью положить конец закрытым процедурам в сословных судах, сделав отправление правосудия публичным и доступным для всех. Обновленные суды строились по самым передовым образцам: Александр повелел комиссии, разрабатывавшей проект закона, действовать в соответствии с «теми главными началами, несомненное достоинство коих признано в настоящее время наукою и опытом европейских государств».
Все уголовные дела подлежали публичному рассмотрению в суде присяжных под председательством пожизненно назначаемого судьи: каждая из сторон имела квалифицированного представителя. В судах низшей инстанции председательствовали мировые судьи, избираемые уездным земством. Следствие по уголовным преступлениям подлежало изъятию из полиции и передаче специальным следственным органам.
Провозглашение таких принципов в период царствования Николая I привело бы к тому, что, как записал в своем дневнике цензор А. В. Никитенко, их автора заклеймили бы как «безумца или политического преступника».
Радикальная природа судебных реформ подтверждает приверженность реформаторов принципу верховенства закона. Но новые низшие суды имели один серьезный недостаток — не рассматривали крестьянские дела: для этой цели существовали отдельные волостные суды. Исключение 80 % населения из сферы действия судебной реформы серьезно ослабляло ее притязания на роль главной опоры правового порядка.
Но и в существующем виде новые суды плохо вписывались в рамки самодержавной политической системы. В 1870-е годы все дела с политическим оттенком изъяли из ведома мировых судей и вернули в ведение полиции. Даже после этого шага произошел случай, который можно назвать удивительным и в то же время показательным. В 1878 году перед судом предстала женщина, обвиняемая в покушении на убийство петербургского градоначальника генерала Трепова, приказавшего отстегать кнутом политического заключенного. По закону телесному наказанию подлежали только члены низших, податных сословий. Боголюбов происходил из мещан, и поэтому Трепов имел право подвергнуть его подобному наказанию. Но в глазах радикалов Боголюбов, как член их движения, принадлежал к некой аристократии духа, так что поступок Трепова и вовсе рассматривался как непростительное нарушение элементарного приличия.
24 января 1878 года юная радикалка, Вера Засулич, попросила аудиенции у Трепова. Дождавшись, пока ее вызовут, вошла в его кабинет, достала из муфты револьвер и на глазах у нескольких свидетелей выстрелила в генерала, ранив его. Правительство хотело провести образцовый процесс, как ранее над Нечаевым, с обычным жюри присяжных и широким освещением дела в газетах. Министр юстиции граф Пален спросил председательствующего судью А. Ф. Кони, может ли тот гарантировать вердикт «виновна» в столь ясном случае: «В этом проклятом деле правительство имеет право ожидать от суда особых услуг». Кони ответил: «Ваше Сиятельство, суд выносит приговоры, а не оказывает услуг».
Таковы две концепции правосудия, примирить которые было очень трудно. Пресса поддержала точку зрения Кони и подкрепила ее сочувствующими рассказами о Засулич; даже верный монархист Достоевский заявил, что «наказывать эту молодую женщину было бы неподходящим и ненужным».
Защита, почувствовав подобное настроение, не стала спорить по сути преступления, но сделала упор на нравственной стороне дела и похвалила Засулич как «женщину, которая не имела личного интереса в преступлении… и которая связала преступление с борьбой за идею», и воззвала к присяжным, как «суду народной совести». Жюри отреагировало должным образом и под оглушительные аплодисменты публики оправдало Засулич. Этот случай убедительно выявил расхождение между правительством и общественным мнением и подвинул власти к тому, чтобы все последующие дела, связанные с насилием в отношении официальных лиц, передавать в военные суды.
И все же реформированные суды вызвали к жизни новую профессию, представители которой сыграли важную роль в будущей истории России: среди них были и Керенский, и Ленин. Была создана адвокатура, корпорация судебных защитников. Адвокаты имели собственную коллегию, основанием для приема в которую служила лишь профессиональная компетенция, призванная поддерживать уровень профессии. Коллегия адвокатов сыграла плодотворную роль не только в подготовке специалистов права, но и будущих российских политиков, многие из которых вышли из рядов адвокатуры.
В этой области государство тоже вскоре ввело ограничения, искажающие характер профессии. В 1874 году, когда коллегия имела лишь три отделения, в Петербурге, Москве и Харькове, правительство запретило образование новых. В 1889 году коллегии было отказано в праве принимать евреев, хотя — или, может быть, именно потому что — те доказали свою компетентность и влияние на данном поприще. С другой стороны, государство разрешило выступать в суде неквалифицированным юристам, таким образом, создав двухъярусную систему правосудия вместо того, чтобы помочь бедным получить квалифицированный совет, предоставив для этого субсидии. В 1889 году судебные функции, исполнявшиеся в сельской местности мировыми судьями, были переданы земским начальникам.
Адвокаты, как стражи закона, были очень важны для страны. Только они, единственная профессиональная группа в российском обществе, имели ясно выраженный интерес в укреплении принципа верховенства закона и, таким образом, в защите, например, частной собственности. В России залы судебных заседаний оставались единственным местом, где постоянно поддерживалась свобода речи. Как часто повторял известный юрист В. Д. Спасович, «мы рыцари живого слова, более свободного сегодня, чем пресса».
В целом реформы Александра II многое сделали для построения рамок гражданского общества. Однако с самого начала правительство опасалось, что новые, более свободные институты станут источником оппозиции или бунтарских настроений. Студенческие беспорядки начала 60-х, польское восстание, образование террористических групп, покушение Каракозова на императора и исход суда над Засулич — все это служило доказательством, что создаваемое гражданское общество опасно, так как в нем существуют ниши, где зреют мятежные планы, и под крышей закона ведется подрывная деятельность; опасно и потому, что дает политическую власть — по крайней мере на местном уровне и в судах — людям, не согласным играть роли простых приводных ремней в административной иерархии.
Пойдя на риск, правительство затем отступило, не позволив новым институтам реализовать свой потенциал и лишив общественность надежд, которые пробудило само. Социальная база гражданского общества была создана, но ей не дали возможности органично развиваться. Люди умеренных и либеральных взглядов были отброшены в объятия социалистов и даже террористов. Колебания Александра II породило лозунг: «Слева врагов нет!».
Только в самом конце своего правления, реагируя на кризис, вызванный террористическими актами, и оказавшись перед лицом доказательств того, что режим не пользуется поддержкой даже умеренных членов общества, Александр вернулся к перспективе серьезной реформы. Для координации антитеррористических мер император пригласил генерала М. Т. Лорис-Меликова, армянина и героя турецкой войны 1877–1878 годов. Вскоре Лорис-Меликов доложил, что «полицейские карательные меры недостаточны», и предложил дополнить их «внимательным и положительным отношением правительственной власти к потребностям народа, сословий и общественных учреждений…» Это, по его мнению, «могло бы усилить доверие общества к органам правительственной власти и возбудить общественные силы к более деятельной, чем ныне, поддержке администрации в борьбе с пагубными социальными лжеучениями».
Для достижения поставленной цели Лорис-Меликов начал разрабатывать практические меры, чтобы в первую очередь укрепить гражданский статус крестьян и оживить местное самоуправление. Например, он рекомендовал отменить соляной и подушный налоги, заменив их подоходным, и облегчить крестьянам приобретение наделов в частную собственность. Генерал также намеревался снять некоторые ограничения с земств и позволить им увеличить свою налоговую базу.
Для того чтобы установить постоянный вклад общественности в разработку законов, Лорис-Меликов предложил допустить в подготовительный комитет Государственного Совета по два представителя от каждого губернского земства и некоторых крупнейших народов (вместе с представителями от нерусских регионов и Сибири, назначенных царем), где те участвовали в разработке законопроектов. 10–15 человек из числа этих представителей общественности могли бы также присутствовать на общем собрании Государственного Совета. Предложения были рассмотрены на специальной конференции высших государственных чиновников, изрядно выхолостивших их суть — идея об участии представителей общественности в общем собрании Государственного Совета была отвергнута. Но предложение о включении избранных представителей общественности для участия в подготовительном комитете получило поддержку царя, что было официально подтверждено утром 1 марта 1881 года, в день его убийства.
Когда преемник императора, Александр III, вызвал министров, чтобы решить, что делать с этой идеей, К. П. Победоносцев, его бывший наставник, ставший прокурором Священного Синода, ответил резко отрицательно и отверг ее как «фальшь по иноземному образцу», грозящую погибелью России, которая «сильна благодаря самодержавию, благодаря неограниченному взаимному доверию и тесной связи между народом и его царем… Мы и без того страдаем от говорилен, которые под влиянием… журналов разжигают… народные страсти».
Одержимость самодержавием взяла верх. В конце концов, после некоторых колебаний, Александр III решил отвергнуть план Лорис-Меликова, и последний подал в отставку вместе с большинством коллег. Попытка укрепить гражданские институты была отложена на четверть века.
Подъем производительности российской экономики был одним из главных мотивов, предопределивших отмену крепостного права. Однако экономические результаты этой меры всегда составляли предмет бурных дебатов. На Западе в последние годы доминировали две основные точки зрения, причем обе в центр своего внимания ставили судьбу крестьян. Традиционная заключается в том, что крестьяне получили свободу на очень тяжелых условиях — нехватка земли, чрезмерная плата за нее, прикрепленность к общине, — которые затрудняли или даже делали невозможным развитие хозяйств. Налогообложение, целью которого было накопление капитала для промышленного роста и экспорта, заставляло крестьян продавать зерно на коммерческом рынке на весьма неблагоприятных условиях. Прогрессирующее обнищание породило аграрный кризис, вылившийся в крестьянскую революцию 1905–1906 годов. В связи с тем, что крестьянское хозяйство в целом не могло обеспечить ни дополнительных капитальных фондов, ни устойчивого внутреннего рынка, капитал для индустриализации приходилось предоставлять либо правительству, либо зарубежным инвесторам.
Альтернативная, сравнительно недавняя точка зрения состоит в том, что судьба крестьянского хозяйства была не столь тягостно однообразна: некоторые крестьяне все же покупали большие земельные участки и разнообразили производство, специализируясь на чем-то более доходном; некоторые находили занятия за рамками сельского хозяйства и содействовали общему экономическому росту. Согласно этому взгляду, роль государства в экономическом развитии была не столь доминирующей, как считалось раньше. Зато большее значение имел зарождающийся внутренний капитал, чему способствовал механизм акционерных банков.
Ясно то, что в начале этого периода потребности империи так перекосили экономику, что неудачное использование человеческих и природных ресурсов подорвало военную мощь России и, следовательно, претензии на право считаться великой европейской державой. Крестьяне были перегружены налогами, кроме того, многие еще оставались в долгу перед хозяевами. Имеющийся капитал растрачивался на поддержание непродуктивных и обремененных долгами дворянских хозяйств. Государственный бюджет, зависевший от массового пьянства, страдал от хронического дефицита, насколько можно судить по тогдашней отчетности. Доминировавшие в обращении бумажные деньги не отличались стабильностью и вызывали недоверие у инвесторов, особенно зарубежных. Крымская война усилила проблемы и подтолкнула правительство к выпуску еще большего количества необеспеченных ассигнаций.
Наиболее прозорливые финансисты понимали — основная проблема заключается в изыскании путей повышения общего благосостояния населения, что позволило бы мобилизовать капитал и обеспечить поддержание статуса великой державы. Так, Ю. А. Гагемейстер, занимавший высокую должность в Министерстве финансов, писал в докладе в начале 1856 года: «Первый долг финансового управления состоит в обогащении народа».
Однако путь от реальности до этого «первого долга» был длинным и неизученным. Большинство финансовых советников считало, что ключевой мерой может стать программа строительства железных дорог: это не только улучшит средства сообщения в военное время, но и поможет мобилизовать ресурсы отдаленных регионов империи. М. X. Рейтерн, в 1862 году ставший министром финансов, докладывал царю, что «без железных дорог и промышленности Россия не может считать себя в безопасности даже в пределах собственных границ». Но как их построить? Внутреннего инвестиционного капитала не хватало, ведь «на протяжении долгого времени правительство и высшие классы жили не по средствам». Следовательно, деньги могли прийти только из-за границы, а для этого прежде всего нужно было стабилизировать рубль. В свою очередь, стабилизация рубля требовала сбалансирования бюджета, достичь чего можно лишь сокращением расходов и увеличением налогов — в основном за счет крестьян.
В этом и состояла суть проводившейся политики, и только с учетом этого можно понять, почему освобождение крестьян сопровождалось такими жесткими фискальными мерами — за счет выкупных платежей пополнялся доход государства. Доверие к платежеспособности России возросло с 1860 года, после основания Государственного Банка. Он укрепил дисциплину многочисленных акционерных банков, часто создававшихся с решающим участием зарубежных инвесторов.
Непосредственным результатом принятых мер стал железнодорожный бум, финансировавшийся банками Лондона, Парижа и Амстердама. Общая протяженность железных дорог в 1860-е годы возросла в семь раз, а за последующее десятилетие еще удвоилась. Столь значительного успеха удалось достичь после того, как правительство гарантировало оплату долгов всех железнодорожных компаний, предоставив им право распоряжаться прибылью по собственному усмотрению. Только таким рискованным образом удалось привлечь капитал, необходимый для прорыва в этом направлении. Но и в таких условиях строительство шло неровно, а ряд фирм обанкротились, оставив свои долги казначейству. Тем не менее в результате всех усилий зернопроизводящие регионы получили железнодорожную связь со столичными городами и черноморскими портами, а это позволило поставлять зерно на внешний рынок. С новыми возможностями экспорт зерна увеличился с 60,3 миллиона рублей в 1861–1865 годах до 305,9 миллиона рублей в 1876–1879 годах. Впоследствии, ввиду конкуренции со стороны Канады и США, темпы роста замедлились, но после 1900 года показатели снова поползли вверх: в 1905 году — 568,3 миллиона рублей, в 1909 году — 749,4 миллиона рублей (наивысший достигнутый показатель).
Отчасти эти цифры представляют производство тех помещичьих хозяйств, которые — особенно в степных районах юга — приспособились к новым экономическим условиям, импортировав технику и заменив барщину наемным трудом. Но основную долю в экспорте зерна составляли крестьянские хозяйства. Факт тем более примечательный, если учесть небольшие размеры и географическую разбросанность их владений. Некоторые продавали зерно от отчаяния, часто в невыгодное время и по невыгодным ценам; другие добивались успеха в новом для себя деле. В любом случае, зерно приобреталось скупщиками, отвозилось в ближайший город, а оттуда к реке или морскому порту, где, иногда уже перемолотое, дожидалось грузового судна, чтобы отправиться за границу.
Быстрый рост сети железных дорог помогал открытию отдаленных и прежде не эксплуатировавшихся регионов, а также вовлечению всех частей империи в единый, расширяющийся рынок. Строительство Сибирской магистрали, на что из-за ее огромной протяженности решились только после долгих колебаний, позволило приступить к разработке величайшего географического района, прежде совершенно неиспользовавшегося. Новая дорога открыла путь в Маньчжурию, Корею и Китай, а Кавказская и Заскаспийская линии способствовали росту торговых связей России с Персией и Османской империей. Во всех этих странах Россия играла роль более развитой державы, ища там рынок сбыта своей промышленной продукции.
Именно железные дороги в конце 1880-х и в 1890-х годах стали основой впечатляющего прогресса промышленности, который возобновился в 1907–1914 годах. Они не только облегчили перевозку сырья, топлива и готовой продукции, но и создали рынок для промышленных товаров, а также железа, стали и угля. С 1883 по 1913 год общий выпуск промышленной продукции ежегодно возрастал в среднем на 4,5–5 %: показатель, сопоставимый с показателями таких стран, как США, Германия и Япония, в пиковые периоды их экономической экспансии.
Во многом этот рост был достигнут благодаря политике, проводимой министрами финансов И. Я. Вышнеградским (1887–1892) и С. Ю. Витте (1892–1903) и заключавшейся в протекционизме по отношению к зарождающейся российской индустрии, что обеспечивали высокие импортные тарифы, и в стабилизации рубля путем создания резервов золота и иностранной валюты: в 1897 году Россия перешла на золотой стандарт. Оба направления этой политики вызывали много разногласий: Государственный Совет даже отверг программу стабилизации рубля; она была принята лишь потому, что Николай II поддержал Витте. Оппоненты — обновляющие свое хозяйство помещики и (хотя и не представленная в Госсовете) народническая интеллигенция — утверждали, что подобный экономический рост является искусственным и «нерусским», производимые товары не нужны России, страна идет по пути западного индивидуализма и договорного права, нарушая «родной» принцип коллективизма. Они доказывали, что высокие тарифы препятствуют ввозу необходимой иностранной техники и провоцируют торговых партнеров России на ответные меры, а это повредит сельскохозяйственному экспорту. Наиболее рьяные противники Витте обвиняли его в том, что он является марионеткой в руках международных заговорщиков, финансируемых еврейским капиталом для подрыва могущества «Святой Руси».
Некоторой поддержкой для обвинений служила степень зависимости российской промышленности от зарубежных инвестиций. В 1840 году иностранный капитал составлял 1/4 всего акционерного капитала, в 1900-м — 45 %, а в 1914 году — 47 %. Это придавало некоторую обоснованность утверждениям, что Россия становится колонией более развитых европейских стран, однако вряд ли можно убедительно доказать, что стране навязывалась экономическая стратегия, которую та не выбрала бы сама. Французское правительство, основной сторонник инвестиций в Россию, просило, чтобы железные дороги строились с учетом возможных военных потребностей Западного фронта, но за это выступали и российские военные.
Обычно считается, что тяжелая промышленность вытеснила мелкое крестьянское, кустарное производство, основными товарами которого были одежда, обувь, мебель, оборудование и т. п. Однако представляется более верным, что — по крайней мере в первые десятилетия — развитие крупной индустрии даже способствовало росту кустарной промышленности, обеспечивая ее, например, гвоздями, веревками, доброкачественными дешевыми тканями. Крупная промышленность предлагала также рынок для некоторых крестьянских товаров и помогала распространять среди мелких производителей передовую технику и навыки работы.
Очевидные признаки роста вовсе не означали отсутствия беспомощной бедности и неразвитости. В крайне тяжелом положении находились сельскохозяйственные районы к югу от Москвы. Большая плотность населения, недостаток крупных городов, предлагавших рынок для сельскохозяйственной продукции, преимущественно малоземельные крестьянские дворы создавали порочный круг низкой продуктивности, нехватки инвестиций и чрезмерного налогового бремени, выход из которого наиболее активные и мобильные искали в миграции в другие районы, чаще всего в большие города. Здесь можно говорить о «вымирающей деревне», как это делал аграрный эксперт кадетской партии, Андрей Шингарев. В сходном положении находилось Среднее Поволжье, и хотя условия там были все же не столь экстремальными, однако в 1891–1892 годах голод и болезни собрали в этом регионе наибольший урожай жертв, а все это усугублялось неразвитостью средств сообщения с более благополучными регионами.
По контрасту районы вокруг городов, главных путей сообщения, портов и вблизи границ выглядели преуспевающими, предлагая широкие возможности для предпринимательства, в том числе и крестьянского. Это относится к большей части Центрального промышленного района, Прибалтике, Польше, западным областям, донским степям, Кубани и Черноморскому побережью. Примечательно, что области, оказавшиеся в наиболее невыгодном положении, были преимущественно русскими по составу населения, тогда как процветающие районы имели значительную долю нерусских народов.
Рост промышленности и улучшение — хотя и не повсеместное, но несомненное — сельского хозяйства создавали более преуспевающее, мобильное и самостоятельное население. Подъем экономики стимулировал крупномасштабную миграцию в большие города и в быстро развивающиеся, часто нерусские регионы. Изменению условий экономической жизни не соответствовало отсутствие каких-либо изменений в гражданском статусе населения. В начале XX века несоответствие экономического подъема и политического застоя стало особенно очевидным и усугублялось тем, что многие жертвы экономического роста были русскими, то есть относились к формально господствующему народу империи.
Долгий период ученичества российских интеллигентов в изолированном мире кружков достиг своего не совсем удовлетворительного завершения в дискуссиях, предшествовавших программе реформ Александра II. Некоторые из участников дискуссий были вовлечены в практическую государственную работу; другие — по личным причинам или в силу убеждений — остались вне официальных структур и отошли в тень, уступая дорогу новому поколению, воспитанному на их идеях. Отмена крепостничества принесла разочарование многим, заставив осознать, что режим не способен преодолеть фатальный раскол общества на элиту и народ, а мыслящие люди именно в этом видели главную причину слабости России. Естественно было бы предположить, что инициативу в преодолении раскола возьмут на себя интеллигенты — выйдут из изоляции, установят контакт с простым народом и приступят к политическим действиям. Однако даже в период относительной терпимости конца 50-х — начала 60-х годов режим не предложил никакой правовой возможности сделать это. Не имея ни опыта, ни прецедента, первое поколение политических активистов металось из крайности в крайность, импровизируя беспомощно и порой даже абсурдно.
Первый импульс оппозиционному движению дал Николай Чернышевский, занимавший ключевую позицию на посту редактора «Современника». Чернышевский был сыном священника и привнес в свои политические убеждения аскетизм, целеустремленность и самопожертвование, достойные духовного сана, к принятию которого он готовился, но от которого все же отказался. Идеал сельского священника, служащего своим прихожанам, Чернышевский перенес в сферу общественно-политического служения всему народу, оставаясь при этом трезвомыслящим утилитаристом, сторонником рационального эгоизма, взвешивающим «исчисление удовольствия и боли». Эти два элемента, религиозный и светский, аскетизм и расчетливость придавали личности Чернышевского неразрешимое напряжение, но на теоретическом уровне он нашел решение в идее социальной революции, стимулировать которую своим собственным примером должны лучшие люди страны. Разочарованный условиями освобождения крепостных и потерявший веру в нерешительный полубарский социализм Герцена, Чернышевский пришел к убеждению: только революция снизу способна принести стабильные улучшения, а до ее наступления долг образованных людей в том, чтобы распространять в народе социалистические идеи и, путем устройства производительных кооперативов, показывать наглядно, каким будет будущее общество.
При том, что Чернышевский написал немало философских, эстетических и политических трактатов, самая известная его работа — роман «Что делать?», опубликованный в 1862 году. В нем писатель изобразил женскую швейную артель, члены которой живут вместе и, объединяя капитал и труд, шьют одежду и продают ее. Несколько затушеванно — по цензурным соображениям — показана группа политических активистов, готовящихся к революции, изучающих теоретические труды, ведущих конспиративную работу и закаляющих волю. Их лидер, Рахметов, осознанно подходит к будущей борьбе: подчиняет свою жизнь строгому, аскетическому режиму, спит на полу, сторонится женщин, ест только ту пищу, которую могут позволить себе простые люди; с исключением отличного бифштекса для укрепления мускулов.
В Рахметове идеал Петра I — решительный правительственный чиновник, безжалостный, самоотверженный, нацеленный на перемены — превратился в идеал революционера. Ему предстояло оказать огромное влияние на два поколения революционеров, включая Ленина.
Одним из молодых людей, воодушевленных Чернышевским, был бывший чиновник, Н. А. Серно-Соловьевич: он лично вручил царю докладную записку с призывом провести реформу в духе христианства, но позднее отказался от надежды на способность режима переустроить общество и ушел со службы, открыв в Петербурге книжный магазин и библиотеку, чтобы нести массам политические сочинения. Там вокруг него собралась небольшая группа единомышленников, в память о лозунге Герцена называвшая себя «Земля и воля» и поставившая своей целью установить связь с рабочими и крестьянами. Прежде чем они смогли что-то предпринять, полиция раскрыла группу и арестовала участников.
В Москве девятнадцатилетний студент П. Г. Заичневский распространял брошюру под названием «Молодая Россия», содержавшую призывы переустроить Россию в федерацию сельских общин и совместно управляемых предприятий. В случае, если режим начнет сопротивляться этой идее, «с полной верою в себя самих и нашу силу, в сочувствие к нам народа, в славное будущее России, на чью долю выпало стать первой страной… социализма, мы крикнем: хватайте ваши топоры!»
Другой молодой радикал, Н. А. Ишутин, даже не допускал мысли, что царь может согласиться с установлением социализма. Ишутин создал некую загадочную «Организацию» с внутренним тайным подразделением, грозно названным «Ад» и состоявшим из группы студентов, чья единственная цель — убийство высших государственных чиновников и самого царя. Члены «Организации» подбирались из саратовских семинаристов, чье регулярное чтение включало, в частности, Новый Завет и историю русских сект. На суде Ишутин заявил, что признает только трех личностей: Христа, святого Павла и Чернышевского.
Одним из членов ишутинской организации был Д. В. Каракозов, который в 1866 году действительно стрелял в императора Александра. Перед покушением Каракозов написал манифест, проливающий свет на менталитет этого странного и исковерканного поколения.
«Братцы, долго меня мучила мысль — не давала мне покою, — отчего любимый мною простой народ русский, которым держится вся Россия, так бедствует!.. Отчего рядом с нашим вечным тружеником, простым народом: крестьянами, фабричными и заводскими рабочими и другими ремесленниками… живут люди, ничего не делающие: тунеядцы дворяне, чиновничья орда и другие богатеи?.. Стал читать книги разные и много книг перечитал я о том, как люди жили в прежние старинные времена. И что же, братцы, я узнал?! Что цари и есть виновники настоящие наших бед».
Чувство вины, крайнее упрощение, манихейство, наивная вера в книги, патетический призыв к народному одобрению — все это характерно для элиты, оторванной от своего народа, лишенной практического опыта, вскормленной на религиозном сектантстве и постоянно колеблющейся между перспективами полного всемогущества и такого же полного бессилия.
Человеком, с еще большим презрением воспринимавшим существующую систему и еще более твердо убежденным в том, что цель оправдывает средства, был Сергей Нечаев, сочинивший «Катехизис революционера», руководство для своих товарищей по подполью.
«Революционер — потерянный человек, у него нет ни собственного интереса, ни собственного дела, ни чувств, ни привычек, ни вещей, у него даже нет имени. Все в нем поглощено одним исключительным интересом, одной мыслью, одной страстью — революцией. В самой глубине своего естества, не просто в словах, но в делах, он порвал все узы с гражданским порядком, с образованным миром, со всеми законами, условностями… и этикой этого мира. Он… враг этого мира, и если продолжает жить в этом мире, то только чтобы уничтожить его более эффективно».
Аскетическое самоотречение, упрямая изоляция от общества, предчувствие приближающегося судного дня — все это заставляет вспомнить староверов-экстремистов, отказывавшихся иметь какие-либо отношения с государством Антихриста; но у Нечаева эти идеи дополнялись цинизмом, свойственным поколению, воспитанному на псевдонаучном материализме.
Нечаев организовал тайное общество, убедив всех членов, что оно является лишь ячейкой более широкой организации, единственным представителем которой среди них являлся он сам. Посетив Швейцарию, Нечаев сумел выманить у стареющего Бакунина изрядную сумму денег на нужды своей несуществующей организации, а вернувшись на родину, устроил своим сторонникам испытание — обвинил одного из них в сотрудничестве с полицией и приказал убить его, что и было сделано. Власти решили устроить показательный суд, уверенные, что пример революционера Нечаева вызовет отвращение у публики и осуждение всех подпольщиков. Наоборот, процесс возбудил живой интерес и далеко не всегда отрицательное отношение публики.
Оживление мессианских ожиданий интеллигенции накладывалось на репрессивность режима, цензуру и враждебность властей ко всем добровольным общественным организациям и порождало апокалиптический и поляризованный взгляд на мир. Интеллигенты чувствовали, что благотворная трансформация близка, и что единственное препятствие тому — существующий режим. Они повисали в воздухе, словно не в состоянии ни выразить свои мысли через прессу, ни сообщить их массам. Ни одна из причудливых и недолго существовавших групп 60-х годов так и не смогла решить эту проблему.
Мыслителем, предложившим способ установления более прочной связи с народом, был Петр Лавров, в прошлом инженер и член «Земли и воли» Серно-Соловьевича. По сравнению с откровенным «рациональным эгоизмом» Чернышевского, философия Лаврова делала упор на субъективные и этнические мотивы в поведении человека. К концу 1860-х годов Лавров пришел к убеждению: долг интеллигенции «идти в народ» и распространять знания, полученные в результате образования. Свою идею Лавров изложил в «Исторических письмах» (1869–1870), сразу же завоевавших популярность у молодежи.
Эту обязанность Лавров рассматривал и как моральный долг, и как инструмент изменения общества. Интеллигенция получила образование за счет народа, который трудился, пока она училась, следовательно, долг необходимо вернуть. Кроме того, в результате приобретения знаний интеллигенция оказалась в уникальном положении, дающем возможность критиковать существующее общество, познавать основополагающие законы социальной эволюции и, таким образом, определять, что следует делать, а также распространять эти знания среди тех, кто лишен преимуществ образования. Эти «критически мыслящие личности должны желать не только борьбы, но и победы… им приходится отыскивать друг друга; им приходится соединиться… Тогда сила организована; ее действие можно направить на данную точку; концентрировать для данной цели».
Лавров высказал предположение, что интеллигенция создаст политическую организацию, партию, для ведения пропагандистской работы среди рабочих и крестьян и подготовки к «поставленной цели», состоявшей — он не мог писать об этом открыто — в свержении существующего режима. Иерархическая схема построения организации, на вершине которой стоят люди, обладающие высшим знанием и способные осуществить радикальные социальные перемены, была заимствована от царского режима. В то же время моральные эстетические требования к членам будущей партии должны быть настолько высокими, чтобы не позволить движению попасть в руки беспринципных людей, вроде Нечаева.
Из тех, кто в 1870–1880-е годы «ходил в народ», пытался на практике воплотить идеи Лаврова, около 60 % были детьми дворян и священников: эти два сословия в Российской империи сознательно готовились к пожизненной государственной или церковной службе. Более того, свыше половины из них посещали высшие учебные заведения. Уже одно название, данное ими своему движению — «хождение в народ», — красноречиво свидетельствует, какой глубокой представлялась пропасть, отделяющая их самих от крестьян: они как бы сравнивали себя с миссионерами, отправляющимися в глубь Африки. Когда Дмитрия Клеменца спросили, почему он оставил все ради этой миссии, ответ прозвучал так: «Мы так много говорим о народе, но не знаем его. Я хочу жить жизнью народа и страдать за него».
Таким образом, небольшой отряд юных отпрысков имперской России, порвав с товарищами и семьями, попытался соединить разорванную этническую ткань и установить связь с крестьянской Россией, живя среди народа, знакомясь с его бытом и по-новому толкуя народные обычаи в свете последних европейских политических доктрин.
Первым признаком их тоски по утраченному национальному единству стала одежда этих молодых людей. Отказавшись от накрахмаленных воротничков и сюртуков, они расхаживали в красных рубахах, мешковатых штанах, отрастили длинные волосы, а женщины, сняв кружева, надевали простые белые блузки, черные юбки, мужские башмаки и стригли волосы.
Хотя многие студенты происходили из дворянских семей, лишь некоторые были действительно хорошо обеспечены. Поэтому их аскетический идеал осуществлялся на практике в форме весьма скромных, если не сказать сильнее, условий жизни. Перед лицом общих устремлений к обучению и служению народу исчезали классовые и сословные различия. Особенно высоко ценилась наука как практическая основа грядущих социальных перемен, а знания рассматривались как часть культуры, которая должна стать наследием всего человечества. Студенты, представлявшие различные слои общества, помогали друг другу, устраивая общие библиотеки, чайные и кассы взаимопомощи, нередко связанные с самодеятельными семинарами и кружками.
Первый систематический кружок такого типа в 1869 году организовал Марк Натансон в Медико-хирургической академии Санкт-Петербурга, и после ареста Натансона им руководил Николай Чайковский. Поначалу члены кружка интересовались главным образом культурными и этническими проблемами, сознательно отвергая «иезуитство и макиавеллизм» Нечаева. При приеме новых членов руководствовались прежде всего моральными соображениями: ожидалось серьезное отношение к образованию, окончание учебного курса и уж затем возвращение долга народу. Чайковский не раз говорил: «Мы должны быть чисты, как стекло, и знать друг друга так, чтобы в трудных случаях преследований и борьбы быть в состоянии a priori знать, как каждый из нас поступит».
По этой причине Чайковский и назвал свой кружок «Орден рыцарей». Сам он часто посещал сектантов и даже стал членом секты, провозгласившей целью создание «Богочеловечества».
Как подобало такой цели, движение носило характер воинственной религии. Берви-Флеровский, социолог, работы которого пользовались популярностью среди радикалов, пришел к пониманию, что «успеха можно ожидать, только когда охвативший молодежь взрыв энтузиазма будет превращен в постоянное и неискоренимое чувство. Непрерывно думая об этом, я пришел к убеждению, что успех можно будет завоевать только одним путем — созданием новой религии».
Свое кредо Берви-Флеровский выразил так: «Идите в народ и расскажите ему всю правду до последнего слова». Эта «правда» состояла в том, что все люди равны и что право и долг народа взять причитающуюся ему долю у помещиков и эксплуататоров. Александр Долгушин, одним из первых отправившийся в деревню, хранил у себя на даче, помимо печатного станка, крест с гравировкой: «Во имя Христа… Свобода, равенство, братство».
Первые попытки установить связь с народом были направлены на сектантов и староверов по причине их давнего неприятия режима. Еще в начале 60-х годов Герцен и Огарев, находясь в Лондоне, старались связаться с ними через В. И. Кельсиева, молодого бедного дворянина, увлеченного «схизматиками». Староверы отнеслись к нему доброжелательно и были готовы разделить многие из его взглядов, а для пополнения скудных запасов литературы очень хотели организовать печатание своих книг за границей. Однако к участию в политической деятельности, тем более в союзе с эмигрантами, староверов явно не тянуло. Дело даже не в атеизме их новоявленных радикальных доброжелателей, просто двухсотлетние преследования и дискриминация утомили их: староверы были явно пессимистичны по духу, пассивны и склонны довольствоваться недавно сделанными уступками Александра II. Прежний мятежный дух, похоже, в конце концов испарился.
Кружок Чайковского начал собирать и распространять книги и брошюры, сначала среди своих членов, затем среди более широкого круга. Это были «Капитал» Маркса, «Исторические письма» Лаврова, «Положение рабочего класса в России» и «Азбука социальных наук» Берви-Флеровского, «История Французской революции» Луи Блана, а также работы Герцена, Чернышевского и Щапова. Была предпринята попытка распространения литературы среди рабочих Петербурга и других городов, сопровождавшаяся дискуссиями и небольшими скрытыми сборами.
К 1873 году многие ощутили — пришло время выйти за пределы городов и отправиться в сердце народа, в деревни. Такое решение следует оценить как более радикальное, чем агитация среди рабочих, так как оно предполагало прекращение учебы, разрыв с семьей и друзьями и, по всей вероятности, отказ от перспектив официальной карьеры. Группа Чайковского почти не имела организационной структуры, но часто сдерживала советами самых пылких.
Движение было по преимуществу стихийно-добровольным и держалось — как выразился Аптекман — на «Ганнибаловой клятве» молодежи того времени. «О, она будет служить народу! Она омоет его раны, она залечит его скорби, она выведет его с факелом науки и свободы в руках на широкий простор культурного существования!» И вот «революционная молодежь, полная веры в народ и в свои собственные силы, охваченная каким-то экстазом, потянулась в далекий неведомый путь. Позади остались дорогие образы родных и близких, вошедшие в плоть и кровь высшие учебные заведения, с их „правами и льготами“… Возврата нет».
В дополнение к книжным знаниям многие молодые люди осваивали ремесленные навыки, которые, как им казалось, станут полезными народу. Они часто собирались в мастерских, где под руководством какого-нибудь сочувствующего ремесленника учились работе с металлом, сапожному делу, столярному искусству, то есть тому, что было по силам. Другие отправлялись в деревню, не представляя, чем заработать на жизнь и как сблизиться с крестьянами. Так, например, Яков Стефанович и Владимир Дебагорий-Мокриевич с тремя товарищами покинули Киев, взяв лишь сумку с сапожными инструментами, хотя понятия не имели, как ими пользоваться. Сначала они работали на погрузке шпал в железнодорожные вагоны, потом решили стать красильщиками, но спроса на их услуги не оказалось, ведь большинство жителей деревни сами занимались покраской. Видя перед собой плохо одетых людей, крестьяне нередко отказывались пускать их на ночь, принимая за разбойников. Некоторые, как Александр Иванин-Писарев, считали, что более разумно заниматься работой, действительно нужной и требующей грамотности, стать, например, волостным писарем, так как лишь немногие крестьяне знали азбуку и цифры, а кроме того, подобная работа позволяла влиять на деревенские дела.
Как реагировали крестьяне на попытки радикалов установить с ними связь? Традиционная точка зрения историков утверждает, что они относились к пропагандистам с недоверием, непониманием, а иногда даже передавали их в руки властей. Но последние исследования показывают — все обстояло не столь однозначно. Как указывал Д. Филд, основанием для подобных выводов часто служили следственные и судебные документы. Арестованные радикалы — как, впрочем, крестьяне-свидетели и деревенские власти — пытались свести к минимуму успехи пропаганды, справедливо полагая, что в противном случае им грозит более суровое наказание. Из воспоминаний людей, «ходивших в народ», вырисовывается более разнообразная картина, хотя не стоит забывать и о естественной тенденции, оглядываясь в прошлое, преувеличивать свои достижения.
Несомненно, вначале пропагандисты сталкивались с большими трудностями. Многие были обескуражены и расстроены тем, что крестьяне по-прежнему почитают царя и придерживаются религиозных верований: ведь большинство студентов считали это предрассудками и сентиментальностью. Вспоминая о своих опасениях того времени, Аптекман впоследствии описывал их так: «Как же мне приступиться к народу с моими идеями? Мое миросозерцание — одно, миросозерцание народа — иное. Два порядка идей, два типа мышления, не только противоположных, но… исключающих одно другое».
Вера Фигнер, работавшая санитаркой в земской больнице в Самарской губернии, увидев бедность крестьян, ощутила чувство безнадежности. «Я терпеливо раздавала до вечера порошки и мази… а когда работа кончилась, бросалась на кучу соломы, брошенной на пол для постели: тогда мною овладевало отчаяние; где же конец этой нищете, поистине ужасающей; что за лицемерие все эти лекарства среди такой обстановки; возможна ли в таких условиях даже мысль о протесте. Не ирония ли говорить народу, совершенно подавленному… о сопротивлении, о борьбе?»
И тем не менее, человеческие контакты постепенно устанавливались. Устроившись в больницу, Аптекман вскоре увидел, что завоевать доверие крестьян можно, если, занимаясь лечением, внимательно расспрашивать их о жизни; он даже устроил нечто вроде клуба в палате для выздоравливающих, куда крестьяне приходили поговорить о жизни и послушать, как ее можно улучшить. Такой же подход практиковала и Фигнер: «Народу было в диковинку внимание, подробный расспрос и разумное наставление, как употреблять лекарство».
Когда ее сестра Евгения открыла школу, предложив заниматься бесплатно, то изучать арифметику пришли не только дети, но и взрослые, ведь эта наука была нужна для ведения как личных, так и общинных дел. «Каждую минуту мы чувствовали, что мы нужны, что мы нелишние. Это сознание своей полезности и было той притягивающей силой, которая влекла нашу молодежь в деревню; только там можно было иметь чистую душу и спокойную совесть».
Крестьяне действительно разделяли некоторые идеи радикалов, хотя и рассматривали их совсем в ином контексте. Например, Стефанович и Дебагорий-Мокриевич узнали, что крестьяне в Киевской губернии считают необходимым провести новый передел земли по принципу справедливости, то есть наделить всех нуждающихся: «и мужику, и пану, и попу, и жиду, и цыгану — всем поровну». Но такое мог сделать, по мнению крестьян, только царь, может быть, в награду за всеобщую воинскую повинность. В конце 1870-х годов Стефановичу и Дебагорию-Мокриевичу удалось даже привлечь несколько сотен крестьян в дружину, использовав подложный царский манифест, якобы содержавший призыв царя захватывать землю у тех помещиков, которые будут нарушать волю императора. Этот эпизод, уникальный в своем роде, дает основания полагать, что крестьяне были готовы к активным политическим действиям по захвату земли, но только при условии поддержки со стороны царя. Однако большинство радикалов считали, что практиковать обман для привлечения сельских жителей на свою сторону — значит нарушить моральные принципы, неотъемлемые от их убеждений.
Не столько сами крестьяне, сколько деревенские власти воспринимали пришельцев из города с подозрительностью и злобой. Вера Фигнер объясняет это так: «Когда к постели больного призывали одновременно меня и священника, разве мог он торговаться за требу? Когда мы присутствовали на волостном суде, разве не считал писарь четвертаков, полтинников и взяток натурою, которых мы лишали его? К этому прибавлялись опасения, что в случае злоупотребления, насилия или вымогательства мы можем написать жалобу за обиженного и через знакомство в городе довести дело до суда, до сведения архиерея и т. д.».
Сестры Фигнер, что примечательно, вполне легально работали в земстве, но при этом оставались в крайне уязвимом положении: распространялись слухи, что они ходят по хатам и читают прокламации, а в школе учат детей что «Бога нет, а царь нам не нужен».
Естественно, многие пропагандисты были арестованы, и оказались потом в крайне тяжелом положении, в том числе и с моральной точки зрения. Расследование затягивалось, ведь обвиняемых обычно было много, а показания не совпадали, и не всегда власти представляли, в чем конкретно их можно обвинять. Для многих оказалось настоящим шоком быть внезапно вырванным из активной жизни и очутиться в одиночном заключении, где компанию составляли только стража и следователи. Жизнь, исполненная надеждами и разочарованиями, сменялась бесцельным существованием в отвратительных условиях.
Давление со стороны следствия усиливалось, и заключенные начинали осознавать, что дело совершенно безнадежно и что далеко не все товарищи представлялись теми безукоризненными «рыцарями», какими казались прежде. Некоторые шли на тайное сотрудничество с полицией, оставаясь при этом в рядах революционеров, и это со временем отравило весь дух движения. Николай Чарушин, занимавшийся пропагандой среди рабочих Петербурга, вспоминал, каким ударом оказалось для него сообщение о предательстве: «Все, чем я жил и во что верил, было разрушено. Друзья и товарищи по делу погибли, и я не знал, сохранился ли кто-нибудь из них; погибло и самое дело, а рабочие, хотя только в числе трех, в дело которых я вкладывал свою душу, оказались предателями».
Неудивительно, что некоторые заключенные сходили с ума или кончали жизнь самоубийством.
В целом опыт «хождения в народ» показал — пропаганда среди крестьян в долгосрочной перспективе может оказаться успешной, но для этого требуется более терпеливый подход и лучшая организованность, предполагающая наличие в ближайших городах «центров», где можно получить пропагандистский материал, обсудить свою работу с товарищами и, возможно, передохнуть и расслабиться после напряжения и неудобств сельской жизни. Именно по этой причине некоторые из испытавших себя на первых походах в 1876 году в Петербурге создали ядро централизованной организации и начали устанавливать контакт с теми, кто еще вел пропаганду в городах и селах. Это была первая попытка создания всероссийской политической партии, и она приняла уже известное название — «Земля и воля».
Почти с самого начала «Земля и воля» переживала внутренние конфликты, вскоре переросшие в постоянный раскол. Опыт работы в деревне 1873–1874 годов многих склонил к заключению, что при данной структуре общества пропаганда среди крестьян не дает и не может дать плодов, следовательно, политическую деятельность необходимо направить прежде всего на уничтожение существующего государства и замену его новым, и это станет предпосылкой, а не результатом успешной пропаганды. В связи с тем, что достичь перемен мирным путем невозможно, политическая борьба неизбежно становится насильственной.
Несмотря на первоначальные мирные идеалы движения и неприятие методов Нечаева, стремление к насилию оказалось крайне жизнестойким и последовательным, родившись из отчаяния и разочарования как защита от возможности ареста, из желания совершить нечто героическое и заметное, а также как продукт рационального политического расчета. Как писал одному из друзей Александр Михайлов, видный апологет насилия: «Знаете, мне нравилось работать в народе. Я был готов на любую жертву, но мы были немногочисленны. Мы были бессильны достичь чего-то в условиях самодержавия: все наши благие усилия тратились понапрасну. Существовала только одна альтернатива… полностью оставить революционную деятельность либо начать бой с правительством. Для последнего у нас доставало сил, героизма и самопожертвования».
С самого начала в партии появилась «неорганизованная» секция, целью которой вначале стала защита товарищей от обысков и арестов или освобождение в случае задержания. Несколько отдельных успехов породили определенную самоуверенность и чувство, что, по крайней мере в чем-то, можно преуспеть. Давление в сторону перехода от спорадического применения насилия к систематическому возросло в 1878 году после дела Засулич. Волна общественной симпатии к ней даже Достоевского заставила признаться редактору консервативной газеты Суворину — если бы ему довелось узнать о готовящемся террористическом акте, он не сообщил бы властям из-за страха перед реакцией общественности. Петр Валуев, возглавлявший расследование действий террористов, счел нужным доложить: «Особого внимания заслуживает наружное безучастие почти всей более или менее образованной части населения в нынешней борьбе правительственной власти с небольшим сравнительно числом злоумышленников, стремящихся к ниспровержению коренных условий государственного, гражданского и общественного порядка… Большинство образованных людей почти всегда недоброхотно относится к расположению властей».
Готовясь к возможной решительной политической борьбе, «Земля и воля» становилась организацией заговорщиков: ограничивалось право членов что-либо знать о ее численном и персональном составе, каждый давал клятву хранить тайну, нарушение которой каралось смертью. Наконец, в 1879 году на тайном съезде большинство делегатов высказались в пользу систематической кампании террора с целью дезорганизации правительства убийством его ведущих членов, а затем свержения и установления нового режима, задачей которого станет созыв Учредительного собрания и обеспечение перехода к народному правлению. Общего согласия не было, но из известных деятелей только Георгий Плеханов отказался принять это решение, порвал с «Землей и волей» и попытался — без особого успеха — основать альтернативную организацию. Оставшиеся переименовали себя в «Народную волю», желая таким образом показать свое намерение дать возможность народу сказать решающее слово в образовании новой политической системы. Использование слова «воля» вызывало в памяти старый казацкий идеал свободы.
В течение нескольких месяцев Исполнительный комитет «Народной воли» создал в ряде городов сеть ячеек среди рабочих и студентов и даже в армии и на флоте. Но главным направлением работы стал террор, а не пропаганда. «Земля и воля» уже наметила убийство нескольких высших правительственных чиновников и полицейских чинов, а «Народная воля» с самого начала поставила себе еще более высокие цели. 26 августа 1879 года Исполнительный комитет приговорил Александра II к смерти «за преступления против народа», и с этого времени приоритетом для ее членов стало исполнение этого приговора. После ряда неудач заговорщики добились своего, 1 марта 1881 года террорист взорвал царя бомбой, когда тот ехал в карете по набережной Петербурга.
Убийство Александра II знаменует величайший успех русского социализма того времени, но одновременно и крупнейший провал. Ведь Исполнительный комитет оказался бессилен исполнить свое обещание и созвать Учредительное собрание или даже малейшим образом повлиять на политику нового императора, Александра III, — разве что в негативном плане. Первым результатом случившегося стало объявление во многих провинциях чрезвычайного положения: теперь полиция и местные власти могли задерживать подозреваемых без решения суда, подвергать административной ссылке, проводить обыски без ордера, увольнять со службы, закрывать периодические издания или приостанавливать их деятельность и вообще ущемлять даже те скудные гражданские права, которые прежде кое-как соблюдались. В некоторых областях страны такое положение сохранялось до 1917 года.
Население осталось безразличным: наиболее действенным ответом явилась серия еврейских погромов в южных и западных городах. Ни о каком движении вперед не могло быть и речи: все, во что верила «Народная воля», — социализм, демократия и гражданские свободы — оказалось отброшенным назад в результате их действий.
Полицейские преследования серьезно ослабили Исполнительный комитет. Однако еще более пагубные последствия имели интриги редактора его одесской газеты, Сергея Дегаева. В декабре 1882 году Дегаев был завербован инспектором Петербургской охранки Г. Д. Судейкиным. Судейкин высказал притворное сочувствие целям «Народной воли» и дал Дегаеву денег на «общее дело»: с этого и началось их сотрудничество. Дегаев передал полиции информацию, которая привела к уничтожению военного крыла организации и ее южного отделения, одновременно став главой ее петербургской ветви и занимаясь привлечением новых членов. Трудно представить, что руководило действиями этих двоих. Возможно, они просто использовали друг друга, чтобы подняться в своих иерархических структурах. Одно время они даже планировали разыграть покушение на Судейкина, с тем, чтобы Дегаев укрепил свою репутацию в организации, а Судейкин получил повышение по службе и награду от царя, но потом все же отменили решение. Однако, в конце концов, Дегаев, чтобы развеять подозрения товарищей, действительно организовал убийство Судейкина.
Это первый пример того гротескного феномена, который в последние десятилетия империи принял характер эндемического заболевания: двойной агент, или, как его стали называть, агент-провокатор. Оппозиционные партии, лишенные регулярного контакта с общественностью, и тайная полиция, не слишком опекаемая властями, представляла соблазнительные возможности для людей, желающих воспользоваться властью в личных интересах. Полиция нуждалась в информации о планах заговорщиков, информации, которую невозможно ни получить, ни проверить без секретных агентов. Последним, внедрившись в ряды террористов, было необходимо поддерживать доверие к себе участием в террористической деятельности. Такова неизбежная логика положения, открывавшая путь к самым невероятным злоупотреблениям. Агента, работавшего на обе стороны, было очень трудно раскрыть, а тот, дабы не вызвать подозрения и тех и других, предавал товарищей и организовывал убийства. Так фискал и революционер, два порождения Петра Великого, соединились в одной зловещей фигуре.
Когда уцелевшие члены «Народной воли» в 1880-е годы начали создавать Союз социалистов-революционеров (позднее партия эсеров), то столкнулись с теми же проблемами, как и их предшественники двадцатью годами раньше. Хотя перспективы работы среди крестьян выглядели более оптимистичными, чем в 1870-х, обойтись без систематического терроризма казалось делом невероятным: он давал возможность защитить революционеров, дезорганизовать правительство и внушить массам чувство, что режим не так уж непобедим.
На этот раз партия все-таки приняла меры, чтобы во главе ее не могли стать исполнители убийств. Для них был организован отдельный боевой отряд, что давало членам Центрального Комитета возможность сосредоточиться на решении организационных задач и мирной пропаганды. По иронии судьбы сама изоляция террористов освободила их от каких-либо пут идеологии и нравственности. Члены боевого отряда, объединенные чувством групповой верности и воспитавшие в себе способность к самопожертвованию, нередко действовали вопреки решениям более трезвомыслящих товарищей из ЦК.
В период с 1902 по 1905 год боевому отряду удалось убить двух министров внутренних дел (Сипягина и Плеве), московского генерал-губернатора Великого князя Сергея Александровича, а также целый ряд чиновников рангом пониже. И это лишь часть кампании террора, развязанной различными революционными группами и одиночками против режима и его представителей. В ходе кампании за 1905–1907 годы было убито и ранено более четырех тысяч официальных лиц. Вряд ли какой-нибудь другой режим подвергался такому штурму со стороны террористов, и лишь после того, как в августе 1906 года премьер-министр Столыпин учредил полевые суды, сократившие до минимума необходимые процедуры и позволявшие выносить приговоры (обычно смертные) практически на месте, волна покушений пошла на убыль.
Многие из террористических актов совершались одиночками, утратившими — или никогда не имевшими — связь с какими-либо идеологическими организациями и движимыми жаждой приключений, стремлением утвердить себя или просто материальной выгодой. Во многом именно эти люди дискредитировали и революционные партии (особенно эсеров), и режим. Свидетельством полной нравственной деградации обеих сторон послужил факт, раскрывшийся в 1908 году, когда стало известно, что Евно Азеф, человек, возглавлявший боевой отряд, долгое время являлся агентом департамента полиции. Азеф сыграл важную роль в слиянии местных групп в партию социалистов-революционеров, а позднее руководил боевым отрядом и обеспечивал связь с ЦК, при этом систематически поставляя информацию полиции и неся ответственность за аресты многих коллег. Сообщение о предательстве Азефа в корне подорвало морально-политические позиции эсеров. Можно сказать, партия с трудом пережила его, хотя в 1905–1907 годах успешно работала среди рабочих и крестьян.
Единственным человеком в народническом движении, сумевшим выступить против принятия тактики террора, был Георгий Плеханов. Отчаявшись добиться чего-либо в России, он уехал в Швейцарию, где стал изучать европейскую социалистическую традицию, в особенности труды Маркса. Довольно быстро Плеханов уверился, что нашел у Маркса ответ на вопрос, почему все усилия российских социалистов оказались напрасными. Все дело в том, что никто не удосужился изучить эволюцию человеческого общества, а потому вся деятельность строилась на чувствах, а не на реалистичной оценке имеющихся возможностей.
Свои взгляды Плеханов изложил в двух ключевых работах «Социализм и политическая борьба» (1883) и «Наши разногласия» (1885). Выводы стали основанием для новой разновидности русского социализма, первой, сознательно отрицавшей особый, уникальный путь России и утверждавшей, что Россия должна следовать универсальным законам социального развития, описанным Марксом и применимым ко всем европейским странам (сам Маркс не вполне разделял такой взгляд). В процессе своего развития от феодализма, доказывал Плеханов, России на пути к конечной цели, социализму, не избежать стадии капитализма. У крестьянской общины будущего нет: это всего лишь пережиток умирающего экономического уклада и уже разлагается под влиянием наступающего капитализма. Крестьяне неумолимо движутся к частной собственности и к мелкобуржуазному сознанию. Основным революционным классом, следовательно, суждено стать рабочим, чье мировоззрение резко отличается от взглядов крестьян. В связи с тем, что капитализм развит еще недостаточно и рабочий класс составляет незначительную часть населения, условия для социалистической революции далеко не созрели, что и объясняет неудачу всех попыток совершить таковую, а также дает ответ на вопрос, почему все попытки закончились бесплодным насилием и моральным разложением, распространяемым агентами-провокаторами.
Плеханов считал, что только эта версия истории имеет право называться «научным социализмом», презрительно называя всех российских социалистов — кроме своих немногочисленных сторонников — «народниками». Вследствие этой полемики, современные историки всегда были склонны преувеличивать различия между двумя революционными традициями, «народничеством» и «марксизмом». Хотя в 1880–1890-е годы оба течения вели оживленные дебаты, они во многих городах тесно сотрудничали друг с другом, а большинство русских марксистов, начинавших как народники, переходили на другие позиции, не подвергнув свои коренные взгляды пересмотру.
Как и народники, марксисты, назвавшие себя социал-демократами в знак уважения к немецкому движению, начали устанавливать контакты с фабричными рабочими. Для начала устраивали группы самообразования, проводили вечерние занятия, обучая неграмотных чтению, и обсуждали не только труды Маркса и Энгельса, но и Джона Стюарта Милла, Герберта Спенсера, Чернышевского и Лаврова. Затем наступала стадия «агитации»: пользуясь недовольством из-за условий труда, оплаты, продолжительности рабочего дня, рабочих подталкивали к акциям протеста. Даже при том, что далеко не все были успешными, социал-демократы верили, что это помогает рабочим понимать невыгодную им систему и создает условия для перехода к прямым политическим действиям.
Хотя подобная стратегия поначалу рассчитывала только на «сознательных» рабочих, но на деле захватывала всех. Тут выявилось определенное расхождение в целях: рабочие главным образом желали улучшить условия жизни, интеллигенты же стремились изменить общество. Тем не менее в конце 1890-х годов агитаторам удалось добиться некоторого успеха: в крупных городах, Петербурге, Киеве, Екатеринославе, Харькове, состоялись забастовки. Обычно их устраивали сами рабочие, но пользовались они при этом тактикой, которой обучили их активисты.
В начале XX века на волне оживления надежд на политические перемены возникли две социалистические партии: РСДРП, первый съезд которой состоялся в Минске в 1898 году, и партия социалистов-революционеров, учрежденная в Париже в 1901 году. Первая представляла марксистскую традицию, вторая — народническую.
Уже в самом начале своего существования социал-демократическая партия пережила раскол, породивший фракцию, которая в некотором смысле представляла возвращение к народнической традиции. В. И. Ульянов, или Ленин, возглавлявший это крыло, в юности перенес тяжелую моральную травму из-за гибели горячо любимого брата, Александра, казненного за участие в заговоре против царя. Просматривая книги брата, Ленин наткнулся на роман Чернышевского «Что делать?». Однажды он уже прочел эту книгу, не особенно вникнув в содержание, но теперь, после смерти Александра, как рассказывал Ленин одному знакомому, впечатление было совершенно иным: «… После казни моего брата, зная, что роман Чернышевского был одной из его любимых книг, я начал читать его по-настоящему и просидел над ним не несколько дней, а несколько недель. Только тогда я понял его глубину. Эта книга дала мне заряд на всю жизнь».
Больше всего Ленина поразило, что Чернышевский «не только показал, что каждый здравомыслящий и честный человек должен стать революционером, но и то, что он показал, каким должен быть революционер, каковы его правила, как он достигает своих целей, какими способами и методами реализует их».
Вероятно, именно Рахметов, с его аскетизмом, целеустремленностью, исключительной сосредоточенностью на подготовке ума и тела, произвел на Ленина глубочайшее впечатление, как и изображение — весьма затушеванное по соображениям цензуры — революционеров в виде небольшой элитной группы дисциплинированных и самоотверженных людей, способных пожертвовать всем ради высшей цели.
Внимательно изучая Маркса, Ленин не порвал с Чернышевским и с тем, что получило название «народничество». Чернышевский восхищался Марксом и содействовал тому, чтобы немецкого философа узнали в России, и один из ведущих народников, Герман Лопатин, в 1872 году опубликовал — кстати, первым в мире — перевод «Капитала». И все же уже в начале своего пути Ленин решительно встал на сторону Плеханова и тех, кто отвергал сентиментализм народников, их одержимость крестьянами, узкое русофильство и недостаток научной твердости. Ленин искал у Маркса твердую истину, такую истину, которую, как он считал, можно найти только в науке: он хотел быть уверенным, что не повторит ошибки брата и не принесет себя в жертву делу, пусть и героическому, но не основанному на понимании объективных общественных условий.
«Капитал» стал для него откровением. Ленин нашел в нем неоспоримую истину, правду социально-экономического развития и — хотя и признавал, что «Капитал» непосредственно не затрагивает Россию — принял его идеи. При этом Ленин понимал, что для достижения поставленной Марксом цели необходимо определить правильную дорогу к этой цели. Он согласился с замечанием Плеханова, что России — ввиду ее отсталости от большинства европейских стран — придется пройти через две стадии, прежде чем страна достигнет социализма:
1) «буржуазно-демократическую» революцию, когда феодальная система будет уничтожена совместными усилиями рабочей партии и буржуазных либералов;
2) социалистическую революцию, которая придет в свое время, когда капитализм полностью разовьется, а рабочий класс достигнет зрелости.
От других русских марксистов Ленин отличался тем, что отстаивал особую точку зрения на партию как на небольшую конспиративную группу «профессиональных революционеров». Эту идею он изложил в брошюре с характерным названием «Что делать?». Идеи, предложенные Лениным, были единственным практическим способом организовать политическую партию в России, тем более революционную. С другой стороны, Ленин предлагал такую структуру, руководствуясь вовсе не специфически русскими мотивами. Сами по себе рабочие, доказывал он, не могут выработать социалистические идеи: «У рабочих не было, да и быть не могло, сознания непримиримой противоположности их интересов всему современному политическому и общественному строю…» Наоборот, «история всех стран свидетельствует, что исключительно своими собственными силами рабочий класс в состоянии выработать лишь сознание тред-юнионистское», то есть они могут лишь вести борьбу за улучшение материального положения в рамках существующей системы и не ставить целью трансформацию всей структуры общества, в которой заключается основная причина их бедности. Только образованные представители господствующих классов, интеллигенция, могут понять долгосрочные интересы рабочих и возглавить движение. Без них «стихийное развитие рабочего движения идет именно к подчинению его буржуазной идеологии». Следовательно, революционная партия «должна состоять главным образом из людей, профессионально занимающихся революционной деятельностью».
На втором съезде в 1903 году, ставшем, по сути, учредительным, Ленин в своем упрямстве дошел до разрыва с некоторыми из своих коллег, что привело к длительному расколу партии, которую создавали все вместе. Он настаивал на том, что для вступления в партию от соискателя требуется «регулярное личное участие» в работе одной из партийных организаций, тогда как оппоненты, ведомые Мартовым, выступали за более мягкое требование «регулярного личного содействия».
Мартов стремился к максимальному привлечению рабочих в партию, даже нелегальную, тогда как Ленин хотел в первую очередь предотвратить проникновение людей, недостаточно подготовленных к пониманию политики и практики. В этом вопросе Ленин проиграл, но из-за ухода некоторых противников со съезда получил большинство по совсем другому вопросу. Его фракция стала называть себя «большевиками», а другой пришлось довольствоваться менее впечатляющим прозвищем — «меньшевики».
Раскол, происшедший из-за незначительного, на первый взгляд, разногласия, с каждым годом становился все более глубоким и непримиримым. Причина заключалась в том, что ленинская концепция совмещения марксизма и революции фундаментально отличалась от меньшевистской. Меньшевики возлагали надежду на установление парламентской «буржуазной» республики, в которой гарантия гражданских свобод даст возможность партии рабочего класса выступать в роли легальной оппозиции до тех пор, пока она не станет достаточно сильной, чтобы взять власть. Ленин же, наоборот, считал гражданские свободы обманом и не мог согласиться со столь долгим ожиданием, на которое его обрекал такой вариант исторического развития. Хотя до 1917 года он не прояснял до конца перемены своих взглядов, уже ранее стало очевидным: Ленину страстно хотелось сжать весь этот процесс, совместив две революции в одну. Опыт революции 1905–1907 годов убедил его, что это вполне возможно: ведь крестьянство тоже является революционным классом, хотя и «вспомогательным», и сумеет помочь пролетариату немедленно превратить «буржуазную» революцию в социалистическую.
Если рассматривать народничество и марксизм как два отдельных течения, то большевизм следует понимать как их синтез, марксистский по начальному импульсу, но позаимствовавший у народников идею о революционности крестьянства, о руководящей роли небольшой группы интеллигентов и о «перепрыгивании» буржуазной стадии исторического развития для перехода непосредственно к социалистической революции. Пожалуй, более разумно считать большевизм той формой революционного социализма, которая лучше всего приспособлена к российским условиям, которые делали невозможным создание массовой партии рабочего класса без сильного руководства, вызывали недовольство крестьян существующим положением, и при которых буржуазия была крайне слаба. Сам Маркс указывал на возможность в России именно такой революции.
Как заметил Роберт Сервис, невозможно полностью разделить народничество и марксизм из-за их тесного переплетения. Большинство марксистов начинали народниками, и большевизм всего лишь по-новому собрал элементы прошлого опыта, оказавшегося на время немодным.
Но, конечно, между марксизмом и народничеством существовала большая разница в акцентах. Народники подчеркивали уникальность российского опыта и древних демократических институтов крестьянства, тогда как марксисты подчеркивали универсальность социальных закономерностей, желая видеть Россию в едином европейском движении и были ориентированы на новейшие аспекты рабочего движения. В некотором смысле, народничество являлось русским этническим социализмом, а марксизм — русским имперским или европеизированным социализмом. В 1917 году, пытаясь синтезировать эти два представления о России, большевики создали довольно нестабильную смесь русского национализма и интернационализма, окрашенную мессианскими ожиданиями революции, которая положит конец любой эксплуатации.
В этом расколотом состоянии российские социалисты и встретили 1905 год, когда развитие событий заставило их перейти от крайне ограниченного и несколько искусственного контакта с народом к открытой массовой политике, внезапной легализации партий и союзов, учреждению законодательного собрания, основанного на широком избирательном праве. Надолго задержавшись в прихожей стадии «Б» (по Хроху — «период патриотической агитации»), тщетно пытаясь найти контакт с массами, они вдруг и без подготовки очутились на стадии «В» — «подъем национального движения». В результате долгой изоляции, замкнутости и предрасположенности к крайним решениям, социалисты оказались неспособными к созидательной политической работе в ситуациях, которые требовали компромисса.
Политика Александра II, заключавшаяся в попытке теснее связать режим и элиту созданием гражданского общества, провалилась или, в лучшем случае, имела лишь частичный успех, однако породила новые опасности для внутреннего порядка. Очевидной альтернативой представлялась лишь замена гражданской политики на этническую, укрепление политического единства за счет распространения русского национального сознания на другие народы.
Нельзя сказать, что гражданские реформы были совершенно отброшены и заменены русификацией. Постепенное разочарование в реформах, сопутствовавшее им почти на всем пути, привело к тому, что большинство из них так и не распространились на нерусские регионы: не будучи полностью забыты, они с самого начала ограничивались правовыми и административными актами. Примечательно, что и альтернативная политика русификации тоже началась при первых признаках кризиса, во время польского восстания 1863–1864 годов, хотя последовательно осуществлялась лишь с 1880-х годов.
Русификация отчасти стала продолжением политики Николая I: административная централизация, уничтожение местных привилегий и других аномалий. Однако теперь появился новый элемент: попытка внушить всем народам империи ощущение принадлежности к России; сделать это можно было — по мнению властей — либо через привычку употребления русского языка, либо через уважение к прошлому страны, культуре и традициям, либо через обращение в православную веру. При этом полная утрата другими народами своей национальной самобытности была вовсе не обязательна. Многие из тех, кто на практике проводил русификацию, считали, что истинно русские ценности должны как бы накладываться на этническое сознание, не уничтожая его полностью. Некоторые, как, например, Победоносцев или Катков, восхищались британской системой, в которой англичане, шотландцы и валлийцы гордились, что они британцы, не забывая при этом о своей этнической принадлежности. Другим больше нравилась габсбургская система, в которой на первом месте стояла верность личности императора и династии, а не «Австрии». Третьи считали лучшим комбинированный вариант, при котором традиционно русские ценности в сознании подданных связывались бы с самодержавием.
Таким образом, существовало несколько различных версий того, что называется «единение царя и народа». В 1860–1870-е годы появилась влиятельная общественная группа, предложившая собственное понимание Российской империи. Они видели обновление национального сознания в оказании помощи славянским и православным народам Центральной и Восточной Европы по созданию национальных государств, для чего ей предстояло возглавить крестовый поход славян против Османской империи и империи Габсбургов.
Панславизм был ответом на дилемму, вставшую перед Россией после Крымской войны. Когда началась перекройка карты Европы, и народы, прежде разделенные политическими границами, стали объединяться, многим показалось, что Россия может компенсировать недавние неудачи развитием отношений со славянскими и православными народами Европы и, возможно, заключением с ними некоего политического альянса или даже полного союза. Последнее предложение имело свой аспект: если в состав империи будут включены другие славяне, они укрепят численное преобладание славян в ее границах и, вероятно, облегчат переход к какой-нибудь форме демократического государства, может быть, с национальным собранием или Земским Собором, в котором преобладали бы славяне.
Привлекательность панславизма усиливало присутствие в нем мессианского элемента. Стихотворение Федора Тютчева «Русская география», написанное в 1849 году, является примером характерных возвышенных устремлений, географической неопределенностью ощущения исторической и религиозной миссии:
Москва и град Петров, и Константинов град —
Вот царства русского заветные столицы…
Но где предел ему? И где его границы —
На север, на восток, на юг и на закат?
Грядущим временам судьбы их обличат…
Семь внутренних морей и семь великих рек…
От Нила до Невы, от Эльбы до Китая,
От Волги до Евфрата, от Ганга до Дуная…
Вот царство русское… и не прейдет вовек,
Как то провидел Дух и Даниил предрек.
Мессианские настроения были преобразованы в культурно-историческое пророчество Николаем Данилевским в его «России и Европе» (1869). Данилевский полагал, что период римско-германского влияния в Европе, погрязшей в коррупции, материализме и фракционности, приближается к концу и на смену придет господство славяно-православной культуры, которая «представляла органическое единство… скрепленное не искусственным политическим механизмом, но глубоко укоренившейся народной верой в царя».
По мнению Данилевского, новая славянская цивилизация, со столицей в Константинополе, представит собой синтез высших достижений своих предшественников в религии (Израиль), культуре (Греция), политическом устройстве (Рим) и социально-экономической сфере (Европа) и дополнит их славянским духом социальной справедливости. «На обширных равнинах Славянства должны слиться все эти потоки в один обширный водоем».
Это была мессианская геополитика, а образ последней, самой совершенной земной империи со столицей во «Втором Риме» вызывал воспоминания о старом русском мифе.
Этнографическая выставка в Москве в 1867 году стала первым форумом панславистов, на котором обсуждались вопросы практической политики. Михаил Катков убеждал собравшихся, что Россия должна сыграть роль Пруссии в Германии, сведя всех собравшихся в единое государство. Такая кампания «завершит торжество национального принципа и заложит надежный фундамент современного равновесия в Европе».
Ректор Московского университета объявил: «Давайте объединимся, как Германия и Италия, и имя объединенной нации будет: Великан!» Он призвал к созданию общего панславянского языка: «Пусть один литературный язык покрывает все земли от Адриатического моря и от Праги до Архангельска и Тихого океана, и пусть каждая славянская нация… воспримет этот язык как средство общения с другими». Не приходится сомневаться, что ректор имел в виду русский язык.
Не все присутствовавшие славяне согласились безропотно принять российскую гегемонию. Чехи, Палацки и Ригер, призвали к примирению России и Польши, причем к примирению, основанному на уступках обеих сторон. Однако русские упрямо стояли на своем, доказывая, что с 1815 года делали все возможное, чтобы у поляков было свое национальное государство, но наталкивались на неблагодарность, на восстания и на попытки присвоить российскую территорию. Споры на форуме высветили одну из неизбежных дилемм панславизма — те, кому он был предназначен служить, отвергали кардинальные элементы программы и не желали становиться частью Российского государства, не гарантировавшего сохранение демократии. В этом отношении особенно, непримиримую позицию занимали поляки, пропитанные духом римского католицизма и имевшие достаточный опыт общения с Россией.
В 1871 году, с образованием Германской империи, панславизм стал все более недвусмысленно превращаться в доктрину Realpolitik, средство сдерживания экспансии германского влияния в Центральной и Восточной Европе. Генерал Р. Фадеев полагал, что наступило время решающего противостояния немцев и славян: Россия, считал Фадеев, должна либо контратаковать, используя славянские связи, и ослабить союзника Германии, Австрию, либо отступить за Днепр и стать преимущественно азиатской державой. При поддержке славянских народов у русских откроется путь в Константинополь, который генерал предлагал объявить открытым славянским городом. Для него панславизм являлся необходимой предпосылкой для сохранения Россией статуса великой европейской державы: «Славянство или Азия», — любил повторять он российским дипломатам.
Те, однако, вовсе не спешили принять логику его позиции, и Фадеев был отставлен от активной службы за распространение своих идей. Официальная точка зрения Министерства иностранных дел состояла в том, что для укрепления легитимности монархического принципа в Восточной Европе и сохранения стабильного баланса сил России следует сотрудничать с Германией и Австрией, противодействуя революционным движениям, в том числе и националистическому. Российское правительство никогда последовательно не поддерживало панславизм, так как такая политика привела бы страну к войне с Габсбургами и Османами, а возможно, даже вызвала бы всеобщую европейскую войну. Кроме того, по существу это была революционная стратегия, направленная против легитимных суверенных государств. Для Российской империи поддержка принципа мятежного национализма, по меньшей мере, была чревата внутренними потрясениями.
Тем не менее сербское и болгарское восстания 1875–1876 годов против османского правления стали удобным предлогом для панславянской агитации и доставили российскому правительству немало проблем. Армейские офицеры, светские дамы и купцы создали «Славянские благотворительные общества», которые проводили собрания, собирали деньги и даже начали запись добровольцев в сербскую армию. Достоевский, как мы уже видели, призывал к войне против турок, считая ее средством достижения «вечного мира». Власти решили, что не могут осудить подобные действия, и дали согласие, чтобы русские офицеры вступали в сербскую армию: среди них был и друг Фадеева, генерал Михаил Черняев, вскоре ставший символическим героем панславистов.
Поражение сербов поставило российское правительство перед острой дилеммой. Вместе с другими европейскими державами Россия пыталась навязать Османской империи программу реформ, способных устранить или, по меньшей мере, смягчить те причины недовольства, которые и вызвали восстание. Турки всячески сопротивлялись предложениям, и это ставило Россию перед выбором: либо помочь сербам и болгарам, либо утратить влияние на Балканах.
Таким образом, Россия в конце концов ответила на панславистские призывы и объявила войну Турции, думая скорее о сохранении своей позиции в европейском балансе сил, чем о целях панславистов. На одном из заседаний Славянского благотворительного общества Иван Аксаков объявил русско-турецкую войну «исторической необходимостью» и добавил, что «никогда ни к какой войне не относился народ с таким сознательным участием».
Действительно, войну поддержали многие крестьяне, видевшие в ней помощь православным братьям в борьбе с жестокими неверными. Один крестьянский староста из Смоленской губернии вспоминал через много лет, что крестьяне часто задавали друг другу вопрос, почему «царь-батюшка» допускает, чтобы его православный народ страдал от неверных турок, и встретили вступление России в войну с удовлетворением и облегчением. Но не у всех представление о войне было таким ясным: в письмах из той же губернии помещик Александр Энгельгардт отмечал, что крестьяне проявляют к войне большой интерес, но объясняют ее по-своему: «Турки обеднели, все бунтует. Нужно его усмирить». Так или иначе, крестьяне поставили необходимое количество добровольцев и оказали немалую помощь деньгами, продовольствием и рабочей силой.
Благодаря панславизму первым российским героем эпохи масс-медиа стал генерал М. Д. Скобелев. Герой Шипки (1877) и Геок Тепе (1881), Скобелев получил известность благодаря блестящим победам, одержанным вопреки приказам сверху, и за обличение ползучего германского влияния при дворе. Прославленный как «славянский Гарибальди», Скобелев носил белый мундир, разъезжал на белом жеребце и всегда имел при себе одного-двух журналистов. Портрет генерала продавался всеми уличными торговцами. В 1882 году, после смерти, случившейся при весьма подозрительных обстоятельствах, газеты вознесли Скобелева в ранг мученика. В некотором смысле, как заметил американский историк Ганс Роггер, Скобелев олицетворял «неосознанное стремление к нединастическому национализму», национальному сознанию, коренящемуся в среде рабочих, крестьян и торговцев. Такой национальный символ скрывал в себе, между прочим, протест против существующих элит.
Однако каково бы ни было настроение масс, правительство вовсе не собиралось использовать плоды военной победы над Османами так, чтобы это ставило под угрозу европейский баланс сил. Сан-Стефанский договор с Турцией, подписанный в марте 1878 года, возводил Россию в ранг гаранта реформ в Османской империи и предусматривал создание Болгарского государства с выходом к Эгейскому морю и включением в него почти всей Македонии. Однако когда другие европейские державы выступили против подобного усиления российского влияния на Балканах, Министерство иностранных дел отступило и согласилось на проведение международного конгресса в Берлине для пересмотра границ. В результате территория Болгарии была урезана и разделена на два государства, а Македония осталась под властью турок; Россия также утратила право считаться «гарантом» реформ в Оттоманской империи.
На банкете Славянского благотворительного общества в июне 1878 года Иван Аксаков яростно выступил против решений Берлинского конгресса, назвав его «открытым заговором против русского народа», заговором «с участием самих представителей России!»
Тем не менее в результате войны и последующих дипломатических маневров Россия вновь получила плацдарм в устье Дуная (аннексировав Южную Бессарабию, утраченную после Крымской войны) и приобрела важную территорию на Кавказе, включая порт Батуми, позднее сыгравший важную роль в развитии нефтяной промышленности. В Европе на некоторое время восстановилось относительное равновесие. Однако на фоне блестящих — пусть и мимолетных — достижений Сан-Стефано все эти приобретения казались панславистам незначительными.
Панславизм представлял собой попытку сблизить империю и народ с помощью агрессивной, национально ориентированной и полудемократической внешней политики по образу немецкой унификации. Но, получив значительную поддержку в образованных кругах общества и в прессе, панславизм все же остался лишь частично понятным большинству простых россиян и, в любом случае, нес в себе значительный элемент социального протеста. Самое главное — панславизм плохо подходил многонациональной империи, страшившейся демократии, войны и этнического конфликта, а потому так и не стал официальной политикой.
Демократический аспект панславизма также был неприемлем для России в качестве практической внутренней политики. Наиболее близко подошел к этому бывший посол в Константинополе и тогдашний (1882) министр внутренних дел граф Н. П. Игнатьев, когда предложил оживить Земский Собор. Идея состояла в том, чтобы на Пасху 1883 года короновать царя в новом соборе Христа Спасителя в Москве в присутствии Собора, состоящего из высших чиновников, духовенства и выборных представителей от каждого уезда крестьянства, купечества и дворянства. Численное преимущество на таком собрании имели бы крестьяне, избираемые напрямую. Делегаты от нерусских народов должны были сидеть отдельно «для сохранения порядка, а также для предупреждения нежелательного поведения поляков, финнов и наших либералов».
Собор должен был довести до монарха настроение «представителей земли» и дать ему возможность «сообщить свое монаршее слово всей земле, всему народу и обществу».
Игнатьев считал, что первой задачей собора будет волостная реформа, которая более тесно привяжет крестьянские институты к имперской административной структуре. Решения, имеющие рекомендательный характер, будут представлены Государственному Совету. Хотя в чисто процедурном плане предложения Игнатьева напоминали идеи Лорис-Ме-ликова, они имели совсем другую политическую и символическую окраску. Впоследствии Игнатьев выразил ту точку зрения, что в случае реализации его предложений была бы создана «русская самобытная конституция, которой позавидовали бы в Европе и которая заставила бы умолкнуть наших псевдолибералов и нигилистов».
И в самом деле, Победоносцев склонен был рассматривать предложения Игнатьева как некое подобие конституции, и уже это обрекало их на неприятие. Он предупреждал царя, что «если воля и распоряжение перейдут от правительства на какое бы то ни было народное собрание — это будет революция, гибель правительства и гибель России».
В том же духе была выдержана передовая статья Каткова, в которой идея Игнатьева осуждалась как «торжество крамолы». 27 мая 1882 года на заседании кабинета министров император отверг предложение Игнатьева и попросил его подать в отставку.
Карьера Михаила Каткова, ведущего российского газетного редактора 1860–1880-х годов, является примером того, что вера в гражданское общество как способ преодоления внутреннего раскола страны под давлением обстоятельств превратилась в защиту самодержавия и русификации. В юности Катков был членом «западнического» кружка Станкевича и — некоторое время — другом Белинского. Свою карьеру он начал как почитатель британской политической системы: особенно поражало его то, что сильное государство сочетается с верховенством закона, поддерживаемым богатой и, следовательно, независимой земельной знатью. Катков надеялся, что нечто подобное возникнет и в результате реформ Александра II.
Два события поколебали его веру в такой исход: студенческие волнения 1861–1863 годов и польское восстание 1863–1864 годов. Именно польское восстание в драматической форме выявило факт, что в многонациональной империи поместное дворянство, далекое от того, чтобы поддерживать закон и порядок, способно возглавить силы сепаратизма и мятежа. «Свобода совести и религиозная свобода — хорошие слова, — сказал Катков в августе 1863 года, но добавил: Свобода — религиозная или другая — не означает свободы вооружать врага». Он то и дело повторял: «Должно быть одно из двух: либо Польша, либо Россия». Под этим Катков подразумевал, что Польша и Россия не могут существовать как два суверенных государства. «В этнографическом смысле между русскими и поляками нет антагонизма, нет даже существенного различия. Но Польша, как политический термин, это естественный и непримиримый враг России».
Такой взгляд на Польшу помогал определить его взгляд и на Россию в век, когда национальное государство становилось наиболее удачной формой великих европейских держав.
«В России одна господствующая национальность, один господствующий язык, развитый веками исторической жизни. Однако есть в России множество племен, каждое из которых говорит на своем языке и имеет свои обычаи, есть целые страны, со своими отдельными характерами и традициями. Но все эти разнообразные племена и области, лежащие на границах Великого Российского мира, составляют его живые части и чувствуют свое единство с ним, в союзе с государством и с высшей властью в лице царя».
Катков не ждал, что многочисленные национальности империи сольются в однородную массу, но считал жизненно необходимым политическое единство. Русские представлялись ему как некая политическая супернация, имеющая право навязывать другим свою волю и систему правления. В некотором смысле эта модель продолжала оставаться британской, с многослойным национальным сознанием, объединяющим англичан, шотландцев, валлийцев и частично ирландцев общим гражданским чувством без разрушения их этнического своеобразия. Проблема заключалась в том, что Россия могла предложить лишь очень слабые, зачаточные гражданские институты, так что такой подход мог работать только при условии, если нерусские народы останутся неразвитыми и бесконечно уступчивыми. Такие мысли близки представлениям Достоевского и вызывают в памяти смешение национальных и всеобщих ценностей в теории «Москва — Третий Рим». В применении к национальностям, более развитым в культурном отношении и подверженным западному влиянию, таким, как поляки, финны, немцы или евреи, эти идеи могли привести к серьезным осложнениям.
Эти неассимилируемые народы подвергались прямым атакам Каткова: «… В русском государстве действуют силы, враждебные русскому народу… в его недрах гнездятся будто чужеядные тела, разные привилегированные политические национальности и… русское правительство в своей политике принимает характер нерусский».
По сути, это было пренебрежением традиционной политики государства по поддержанию баланса между разнородными этническими элитами империи.
В России Катков стал силой частично потому, что уловил настроение властей и значительной части образованного общества после польского восстания, когда пропольские взгляды Герцена и либеральной демократии, выражаемые журналом «Современник», казались провозвестниками мятежа. Он также знал, как обратить к своей выгоде возможности, открывшиеся для откровенного, умелого и прилежного редактора в эпоху «ответственной свободы», наступившую с введением нового закона о цензуре 1860-х годов. Его попытка в «Московских ведомостях» разжечь имперский и русский этнический патриотизм казалась вполне реалистичной и была достаточно независимой от официальной политики, чтобы даровать Каткову привлекательный статус фрондера. Однажды, в марте 1866 года, за нападки на правительственных чиновников газета Каткова была приостановлена, а затем отдана другому редактору, но через несколько месяцев выстрел Каракозова прозвучал как доказательство его правоты, и положение изменилось: Александр II лично приказал восстановить Каткова в должности.
Но его час подлинного триумфа наступил в правление Александра III. Новый император более или менее последовательно проводил национальную политику, к которой его отец обращался лишь время от времени. Цель состояла в более тесной привязке нерусских регионов и народов к имперским структурам, во-первых, за счет административной интеграции, во-вторых, насаждения языка, религии, культуры, истории и политических традиций России. Имелось в виду сохранить местные языки и традиции в особо отведенной для них нише в качестве этнических пережитков, а не активных официальных сил. Все это сопровождалось экономической политикой с упором на развитие транспорта и тяжелой промышленности и ассимиляцию отдаленных регионов в единую имперскую экономику.
В полную силу эта политика впервые была применена к Польше после восстания 1863–1864 годов. Польша стала первой страной, где российские власти отбросили политику сотрудничества с местными элитами: многие дворяне подверглись ссылке, а их поместья конфисковали, чтобы ослабить панов как носителей польского национального языка. Той же цели служили и довольно мягкие условия освобождения крепостных, согласно которым местные крестьяне, в частности, получили больше земли, чем русские внутри России; делалось это для того, чтобы белорусы, украинцы и поляки видели в российском правительстве своего патрона, покровителя и защитника. Католической церкви было запрещено поддерживать связи с Римом, ослушавшихся епископов подвергали наказанию, а в восточных районах население понуждали к переходу из униатской церкви в православную. М. Н. Муравьева, бывшего декабриста, получившего кличку Вешатель, наделили полномочиями по расследованию, аресту и наказанию подозреваемых участников восстания.
Остатки польской независимости были уничтожены, и бывшее Королевство Польское превратилось в «Привислинский край» России. Большинство польских чиновников заменили на русских, а русский язык стал официальным. Варшавский университет перестал отличаться от обычного российского учреждения; во всех польских школах, даже на начальном уровне, вводилось преподавание предметов на русском языке. На практике правительство не располагало средствами контроля за проведением в жизнь своих постановлений, и преподавание зачастую по-прежнему велось на польском языке, хотя и полулегально.
От включения в имперское тарифное пространство Польша получила немало экономических выгод: могла продавать свою промышленную продукцию на большом рынке, имевшем потребность в таких товарах. При 8 % населения Польша производила около четверти всей промышленной продукции империи, заметно выделяясь в производстве текстиля, металлургии и машиностроении. Однако польские производители добивались этого за счет безжалостной эксплуатации рабочих, как в самой России, не имевших никаких прав и преимущественно неграмотных из-за существовавшей тогда системы образования.
В результате польская элита разделилась в вопросе о месте их страны в империи. Политические партии, вышедшие из подполья в 1905 году, разошлись по трем путям. Польская социалистическая партия (ППС), руководимая Юзефом Пилсудским, выступала за восстание, ведущее к полному отделению и национальной независимости: помощи для финансирования вооруженного выступления, намеченного на 1904 год, он искал у врага России — Японии. Социал-демократическая партия Королевства Польского и Литвы (СДКПиЛ), среди вождей которой выделялась Роза Люксембург, занимала строго марксистскую позицию: Польша должна оставаться в составе международного пролетарского государства, каким Российская империя станет после надвигающейся социалистической революции. Национал-демократы под руководством Романа Дмовского хотели остаться в существующей империи, но получить при этом политическую автономию и покончить с дискриминационными законами: они представляли торгово-промышленную буржуазию, получавшую выгоды от имперского рынка и рассматривавшую Германию как главную опасность.
В 1905–1906 годах Польша, возможно, являлась самой неспокойной частью империи. Сразу после «Кровавого воскресенья» в январе 1905 года рабочие текстильного центра, Лодзи, объявили забастовку и вышли на демонстрацию с лозунгами: «Долой самодержавие!» и «Долой войну!». Были выдвинуты и экономические требования: восьмичасовой рабочий день и существенное увеличение заработной платы. В результате вмешательства полиции и последовавших столкновений погибло около ста человек. На протяжении 1905 года подобные сцены повторялись не раз. Временами положение в Польше напоминало гражданскую войну, в которой, наряду с рабочими, участвовали студенты, школьники и нередко даже преступники. Относительно пассивными оставались лишь крестьяне, не проявлявшие солидарности с российскими собратьями.
Вооруженная борьба в Польше в 1905–1906 годах длилась дольше, чем восстание 1863–1864 годов, и унесла больше жизней. Для подавления России приходилось держать в Польше до 300 тысяч солдат, по сравнению с 1 миллионом солдат на японском фронте. Трудно обнаружить более яркий пример, во сколько обошлась попытка русифицировать народ с развитым национальным самосознанием, культурой и религией, отличными от русских.
Политика России на Украине во многом совпадала с той, что проводилась по отношению к Польше. Ко второй половине XIX века носителем чувства национальной независимости была интеллигенция Малороссии. Большинство крестьян говорили на разных диалектах украинского, но не обладали национальным самосознанием, а их разговорный язык воспринимался русскими как сельский диалект их собственного языка. В наибольшей степени сохранилась лишь украинская культура, чему способствовали наследие поэта Тараса Шевченко, сочинения историков, например Михайло Драгоманова, и возможность контрабандной переправки материалов из габсбургской Галиции, где украинское самосознание официально поддерживалось в качестве противовеса польскому влиянию.
В 1863 году министр внутренних дел П. А. Валуев выпустил циркуляр, запрещавший публикацию книг на украинском языке, кроме беллетристики и фольклора. В документе отмечалось, что «никакого особенного малороссийского языка не было, нет и быть не может. И наречие их, употребляемое простонародьем, есть тот же русский язык, только испорченный влиянием на него Польши».
В 1876 году еще одним документом запрещались ввоз из-за границы книг на украинском языке и употребление украинского языка в театре.
Такое почти полное подавление языка — уникальное явление в России XIX века. Причина, вероятно, состояла в том, что вопрос национального самосознания украинских крестьян представлял для властей особенно чувствительную проблему. Украинцы были второй по численности этнической группой в империи: 22,4 миллиона по переписи 1897 года, то есть почти 18 % всего населения. Если бы удалось их ассимилировать в русскую культуру и язык, то русские составляли бы в империи подавляющее большинство, 62 %. С другой стороны, если бы украинцы были грамотными и применяли бы свой «диалект» в качестве литературного языка, то русские в собственной империи оказались бы в меньшинстве.
Эта озабоченность отразилась в подготовке закона об украинском языке. В меморандуме, представленном царю, Валуев отмечал: «Сторонники малороссийской национальности обратили свое внимание на необразованную массу и под предлогом распространения грамотности и просвещения те из них, кто стремится реализовать свои политические планы, занимаются публикацией… книг». В 1876 году один высокопоставленный чиновник также предупреждал: «Разрешение создавать специальную литературу для простого народа на украинском диалекте будет означать сотрудничество в отчуждении Украины от остальной России… Позволить отделение 13 миллионов малороссов было бы крайней политической безответственностью, особенно ввиду объединенного движения… германских племен».
В последние десятилетия XIX века этнический состав на Украине быстро менялся под воздействием индустриализации. Рабочие были в основном русскими, так как украинские крестьяне, имея сравнительно плодородную землю, не испытывали необходимости в дополнительном доходе и не эмигрировали на заработки в города. Что касается купцов, промышленников, учителей, врачей и т. п., то они были преимущественно русскими, евреями, немцами или поляками. Таким образом, индустриализация содействовала официальной национальной политике: украинская интеллигенция лишилась своих потенциальных элит и была ограничена рамками маленьких городов с земствами и муниципалитетами.
Но и при этом власти крайне болезненно реагировали на малейшие симптомы украинского сепаратизма. В 1870-х годах закрыли Юго-Западное отделение Императорского географического общества, заподозренное в украинофильстве. Драгомирова лишили места в Киевском университете, и он уехал во Львов, столицу австрийской Галиции, где помогал развитию украинских культурных обществ, существование которых оказалось невозможным в Российской империи. Несмотря на запреты ввоза письменного материала, Галиция превратилась в некое подобие «украинского Пьемонта», без чего Украина в XX веке могла бы и не стать суверенной нацией.
Во второй половине XIX века Финляндия начала пользоваться преимуществами своего конституционного положения, определенного в 1809 году сеймом в Поорвоо. После 1861 года парламент регулярно собирался, принимая меры, определявшие особый статус Финляндии в составе империи: расширение образования, свобода вероисповедания, выпуск собственных денег и учреждение собственной армии. В то же время защитники финского языка, опираясь на высокий уровень грамотности среди крестьян, в своей борьбе с засильем шведского языка получили поддержку императора.
Поддержку финнов императором можно рассматривать как пример применения политики «разделяй и властвуй» — противопоставить финнов шведам, чтобы господствовать над обоими. Несомненно, власти учитывали, что на протяжении всего пребывания в составе империи финны вели себя сдержанно — в отличие, например, от поляков. Лишь в последние десятилетия XIX века русские публицисты начали предупреждать, что в нескольких верстах от столицы образуется отдельное полусуверенное государство со своей собственной армией. Русские юристы принялись доказывать, что хотя Александр I на основании своей самодержавной власти даровал Великому Княжеству Финляндскому определенные привилегии, его преемники, на основании той же самодержавной власти, в любое время могут отобрать их.
В 1899 году Николай II, как бы в ответ на подобные советы, издал указ о верховенстве российского законодательства над финским, оставляя за собой право решать, что является чисто финским, а что общеимперским делом. В спорных вопросах, провозгласил царь, отныне финский парламент будет иметь лишь совещательный голос. За год до этого Николай I назначил генерал-губернатором Николая Бобрикова, предложившего программу полной интеграции Финляндии в империю с ликвидацией отдельного статуса ее армии и с призывом финнов в российскую. Предполагалось ввести русский язык в качестве официального, расширить преподавание русского в финских средних школах и отменить Государственный секретариат как верховный орган финской автономии. Указ Николая II давал Бобрикову карт-бланш на проведение его программы, что тот и сделал, несмотря на ссылки финнов на самого Николая II, который при вступлении на престол подтвердил незыблемость их конституции.
Финны ответили сначала петицией, под которой подписались около 20 % всего населения, а затем бойкотом российских учреждений. Последнее в особенности коснулось армии: в 1902 году на призывные пункты явилось менее половины подлежащих призыву, да и те подверглись осуждению со стороны соотечественников. С течением времени пассивное сопротивление начало спадать или вырождаться в насилие — в июле 1904 года Бобриков был убит финским террористом.
Финляндия — яркий пример тех трудностей, с которыми империя столкнулась в отношении своих более развитых народов, национальное сознание которых, распространившись от элиты на более широкие слои образованного населения, начало достигать масс. Предоставить или сохранить значительную степень независимости во внутренних делах означало, что они будут развиваться в своем направлении, не заботясь о нуждах империи в целом. Такая политика проводилась Габсбургской монархией, особенно в австрийской части владений, но нельзя сказать, что там она помогла решить национальный вопрос. С другой стороны, любая попытка заставить такой народ подчиниться имперским моделям грозила риском усиления того самого национального единства, которое и была призвана расстроить. Следование подобной политике превратило финнов в национально сознательный народ с резко отрицательным отношением к империи. В результате в 1904–1905 годах, когда Россия вела войну с Японией, японцы без труда поставляли оружие русским революционерам через финскую границу. Властям ничего не оставалось делать, как занять более примирительную позицию и восстановить конституцию Финляндии.
Прибалтийский регион во многом напоминал Финляндию: в частности, российские власти — до определенной степени — поддерживали латышей и эстонцев в их противодействии немецкому влиянию. Но в Прибалтике такая политика проводилась с большей осторожностью, чем в Финляндии, ведь местные немцы для империи были гораздо важнее, чем шведы. Можно даже утверждать, что из всех этнических групп именно балтийские немцы были наиболее лояльными. Однако их лояльность относилась лично к царю и империи, как многонациональной общности, а не к русской нации. Как писал в 1889 году граф Александр Кайзерлинг, бывший ректор Дерптского университета: «Пока император стоит во главе нации, мы сможем существовать и развиваться».
При этом Кайзерлинг имел в виду не только русскую нацию. Рост германского национализма в равной степени угрожал прибалтийским помещикам поглощением их аристократических корпораций немцами из городов и эстонцами и латышами из сельской местности; причем обе группы имели численное преимущество над прибалтами. В конце же концов все они стали простыми пешками в игре европейских держав.
Первым русским государственным деятелем, который предпринял наступление на немецкое владычество в Прибалтике, был Юрий Самарин, посланный в 1849 году в Ригу в качестве сенатского ревизора. В его понятии немецкие городские гильдии и аристократические корпорации представляли собой пережитки устаревшей системы, мешающие монарху выступать в роли защитника и покровителя простых людей и препятствующие осуществлению русскими своей законной власти в Российской империи. «Мы, русские, заявляем право быть в России тем, что есть французы во Франции и англичане в британских доминионах».
В тот период, когда стремление к национальной однородности еще не овладело властями, такие взгляды не встретили одобрения царя: Николай приказал заключить Самарина в Петропавловскую крепость на двенадцать дней и лично упрекнул его: «Вы прямо метили на правительство: Вы хотели сказать, что со времени Императора Петра и до меня мы все окружены немцами и поэтому сами немцы».
Однако в 1870-е годы в Петербурге господствовали совсем иные взгляды, и цари с меньшей охотой примирялись с существованием промежуточных властных инстанций между собой и подданными. Кроме того, объединение Германии, естественно, усилило этнические чувства общности у прибалтийских немцев, особенно в городах. В 1862 году об этой опасности предупреждал Иван Аксаков, когда жаловался, что прибалтийские немцы, «преданные русскому престолу… проповедуют в то же время бой насмерть Русской народности: верные слуги Русского государства, они знать не хотят Русской земли».
Символично, что Александр III при воцарении на престоле в 1881 году отказался подтвердить привилегии балтийских аристократических корпораций, как это делали все его предшественники со времен Петра Великого.
Административная интеграция в Прибалтике началась с введения в 1877 году новых городских институтов, но при этом власти воздержались от учреждения в сельской местности земств по русскому образцу, что существенно ослабило бы позиции Ritterschaften. Прежняя политика сотрудничества с местной элитой продолжалась до 1917 года: все это время Ritterschaften оставались хранителями власти на местах, хотя их практические возможности постепенно сокращались под действием социальных перемен и правительственных мер. В 1880-х годах они утратили судебную власть в связи с учреждением новых российских судов и с переходом на русский язык во всем административном и судебном делопроизводстве. Их надзор за школами был ослаблен после открытия так называемых «министерских школ», преподавание в которых велось только на русском; именно в этих школах многие латыши и эстонцы получили базовое образование и начали выдвигаться на профессиональные и административные посты, становясь, как надеялись в Петербурге, агентами будущего русского господства. Тогда же была предпринята попытка сделать русский язык обязательным во всех — кроме начальных — школах. В 1893 году Дерптский университет переименовали в Юрьевский, а преподаватели, не готовые вести занятия на русском (за исключением богословия), были вынуждены уйти.
В религиозных делах наблюдалось возвращение к политике запрета эстонцам и латышам, принявшим — обычно под угрозой — православие, снова переходить в лютеранскую веру. Те же, кто делал это, вдруг обнаруживали, что их браки оказались недействительными, а пасторы, обвенчавшие супружеские пары, были уволены и подвергнуты ревизии. В 1894 году от этой политики отказались, но за это время около ста двадцати священников успело пострадать. Тем временем строгую ганзейскую архитектуру Риги и Ревеля нарушили золотые купола православных соборов.
Впоследствии русификация в Прибалтике осуществлялась порой с тем же мелочным рвением, но иногда приостанавливалась, когда под угрозой оказывались социальная стабильность и сложный баланс сил, или же если само ее осуществление благоприятствовало не русским, а только эстонцам и латышам.
Атмосфера нестабильности 1905–1906 годов породила взрыв, основной причиной которого стало несоответствие высокого уровня экономического развития Прибалтики и примитивных политических установок. В январе 1905 года в Риге случилось второе «Кровавое воскресенье», когда рабочие вышли протестовать против расстрела своих товарищей в Петербурге. Войска генерала Меллер-Эакомельского блокировали продвижение процессии и, открыв огонь, убили двадцать два человека и ранили шестьдесят. В последующие месяцы рабочие и крестьяне действовали сообща, особенно в районах, населенных латышами. Крестьяне, в частности, отказывались платить налоги и бойкотировали суды и административные учреждения, управляемые русскими и немцами. Многие усадьбы немецких баронов подверглись нападению и были сожжены. В Курляндии и Южной Лифляндии во время волнений уничтожили 38 % всех поместий, в Северной Лифляндии и Эстляндии — 19 %. После возвращения российских войск с Дальнего Востока в Прибалтику для «усмирения беспорядков» прибыли карательные экспедиции.
В создавшихся неспокойных условиях российское правительство решило вернуться к прежней политике примирения с прибалтийскими баронами и защищать их интересы, как совпадающие с интересами государства. Однако некоторые немцы уже начали задавать вопрос, как долго еще российские власти смогут или пожелают защищать их. В прибалтийских городах стали возникать немецкие ассоциации, ставящие своей целью охрану экономических интересов немцев, содействие получению образования на немецком языке и попытку переселить немецких колонистов из других частей империи в Прибалтику; последнее, впрочем, не имело успеха, так как большинство землевладельцев не были готовы предоставить переселенцам землю. Наиболее важным в деятельности ассоциаций можно считать то, что те объединяли немцев всех социальных слоев и культивировали тесные связи с рейхом, отбросив претензии на аристократическую исключительность. Немцы империи, включая самых преданных царю прибалтийских баронов, начали объединяться по этническому принципу.
На Кавказе не в меньшей степени, чем в Прибалтике, местные христианские элиты, армяне и грузины, имели веские причины для сотрудничества с имперскими властями ввиду угрозы со стороны турок и продолжающегося недовольства недавно присоединенных к империи исламских горных народов. Задача сохранения их лояльности была не столь уж трудна именно из-за зависимости от протекции России. Однако растущее национальное чувство армян и грузин, начиная с середины XIX века, серьезно беспокоило российское правительство.
Относительная стабильность, принесенная в Грузию русскими, сопутствовавший ей подъем хозяйства, расширение связей с внешним миром и консолидация получившего европейское образование дворянства привели к созданию ядра современной грузинской нации. Отмена крепостного права вызвала — как и в России — обеднение многих местных помещиков, а это подтолкнуло их к профессиональной карьере в городах. Однако в администрации и полиции все решали русские, а банковское дело и торговлю прибрали к рукам армяне.
В отстаивании своих прав у грузин развилась своеобразная форма национализма, основанного — как ни парадоксально — на марксизме. Грузинский национализм имел антикапиталистическую окраску, и это было явным следствием соперничества с армянами. Грузины также считали: защиту интересов маленькой нации лучше всего сможет обеспечить интернационализм или, точнее, членство в демократической национальной федерации, образованной в рамках Российской империи. Два главных грузинских радикала, Н. Жордания и Ф. Махарадзе, получили образование в Варшаве, где пришли к убеждению, что поляки и грузины, при всем своем различии, ведут общую борьбу против самодержавной империи и, следовательно, должны работать вместе. Марксизм отвечал их интернациональным и антикапиталистическим стремлениям. Грузины, возможно, стали самыми искушенными марксистами в империи, позаимствовав у австрийских единомышленников положение о культурной автономии как лучшем способе обеспечения межэтнического сотрудничества в многонациональном государстве. Они также приняли оригинальную аграрную программу, отвечавшую интересам крестьян, и таким образом сумели поставить себя в положение ведущей политической силы не только в городах, но и на селе.
Национальное самосознание армян заметно обострилось в течение второй половины XIX века, когда они оказались жертвами противостояния двух империй, Российской и Османской. В обоих государствах «имперские» народы, русские и турки, в течение долгого времени подвергались угнетению «своими» империями, но теперь начали заявлять о собственных правах. В Османской империи от этого процесса прежде всего пострадали армяне — бойни середины 1890-х годов унесли жизни тысяч людей. Усилились и антиармянские настроения азербайджанцев, которые в основном считали себя турками. Такие же чувства в 1880-х годах стали характерны и для русских.
В 1878 году армяне оказали России восторженную поддержку, когда победа российских армий открыла для них перспективы отторжения части территории Османской империи или, по крайней мере, проведения турками благоприятных для армян реформ при гарантии со стороны русских. Но после дипломатического поражения на Берлинском конгрессе, где пришлось отказаться от исключительного права говорить от имени армян, Россия стала уделять меньше внимания их проблемам. Армяне отреагировали на эти события с разочарованием и раздражением.
Российские власти всегда относились к армянам с некоторым подозрением. Об антиармянских стереотипах можно судить по официальному рапорту 1836 года: «Армяне, как и народ Моисея, были рассеяны по лицу земли, богатея под тяжестью их правителей, неспособные пользоваться собственной землей. В этом причина недостатка характера у армян: они стали космополитами. Родиной армянина становится та земля, где он… через изворотливость ума делает выгоду для себя…»
Тем не менее до 1880-х годов доминирующим оставался взгляд на армян как на братский христианский народ, союзников в борьбе с исламом. В 1836 году Николай I гарантировал автономию армянской церкви, свободу совести и право открывать собственные школы. Однако в 1885 году все изменилось: армянские приходские школы закрыли, а их место заняли русские. Хотя через год эти меры вдруг отменили, армяне чувствовали себя оскорбленными.
Такова атмосфера, в которой возникли первые армянские революционные партии. И хотя эти партии, особенно основная, Дашнакцютюн (близкая по взглядам русским народникам), вначале направляли свою деятельность главным образом против Османской империи, российские власти относились к ним настороженно. Подозрение, что армянские приходские школы и семинарии готовят террористов, послужило достаточным основанием, чтобы подчинить их Министерству образования в Петербурге. В 1903 году князь Григорий Голицын, царский наместник на Кавказе, взял на себя управление всей церковной собственностью. Как заметил один из обозревателей, «взял церковь под свою опеку, как ребенка или лунатика».
Во исполнение этого распоряжения российской полиции пришлось занять резиденцию католикоса в Эчмядзине, взломать сейф и захватить документы, подтверждающие право собственности. Эта оскорбительная процедура, последовавшая после двух десятилетий бестактного и высокомерного администрирования, убедила террористов повернуть оружие против России и обратить почти всех армян в союзников. Несколько русских чиновников были убиты, а в октябре 1903 года террористы серьезно ранили Голицына. Армяне бойкотировали официальные школы, суды, административные учреждения и для исполнения их функций формировали собственные, нелегальные. За этим движением мирного протеста стояли дашнаки, параллельно возглавлявшие и кампанию террора. Бестактные меры имперской интеграции спровоцировали армян на создание национальных институтов, направленных против России.
Будучи не в состоянии противостоять волне пассивного и активного сопротивления, российские власти отреагировали так же, как и всегда во время имперских кризисов: разделением для того, чтобы править. В Баку, как и в Тифлисе, армяне составляли весьма заметный и процветающий средний класс, представлявший легкую цель для ненавидящих их азербайджанцев, многие из которых были полунищими рабочими на нефтяных месторождениях. В феврале 1905 года азербайджанцы, не встречая сопротивления полиции, ворвались в армянский квартал и в ходе бесчинств, продолжавшихся несколько дней, убили около 1,5 тысячи человек, включая 1 тысячу армян. В ответ последние создали собственную милицию, в которую вошло немало беженцев из Османской империи. Хотя резня символически закончилась совместной процессией во главе с армянским епископом и главный саидом шиитской исламской общины, этническая солидарность с обеих сторон была разбужена, и армяне, и азербайджанцы стали определять себя прежде всего по противостоянию друг другу.
Встревоженные столь серьезным нарушением общественного порядка, российские власти поспешили вернуть армянской церкви земли и школы. Очередной наместник, граф Воронцов-Дашков, доказывал, что официальная политика должна быть направлена на восстановление и поддержание союза с армянами, что крайне важно в условиях угрозы внешнего вторжения и внутреннего мусульманского восстания. Иногда, под давлением обстоятельств, Воронцов-Дашков, для восстановления порядка, даже шел на сотрудничество с дашнаками, за что впоследствии его упрекал Столыпин.
Межобщинные столкновения укрепили не только армянскую, но и азербайджанскую солидарность. К тому времени уже сформировался литературный азербайджанский язык, основанный на разговорной речи и отличавшийся как от персидского, так и от турецкого, причем вначале процесс пользовался поддержкой российских властей. Азербайджанский стал языком периодических изданий, озабоченных проблемами мусульманского образования и местом мусульман в империи. 1905–1906 годы — время кристаллизации азербайджанского самосознания у простых мусульманских рабочих и крестьян, присоединившихся к повстанческим отрядам для охраны сел и исполнения долга чести. Их эмблемой стало зеленое знамя Пророка; враги — армяне.
Таким образом, политика России на Кавказе вызвала серьезное отчуждение ее верных подданных и спровоцировала этнические конфликты, серьезно осложнившие положение в стратегически чувствительном районе.
Усиление имперской политики в Средней Азии носило не столько ассимилятивный, сколько экономический характер. Во всей Российской империи, пожалуй, лишь этот регион можно рассматривать как настоящую колонию. Его статус заметно отличался от статуса других частей империи. Население Средней Азии определялось как инородцы: такая категория была свойственна и другим империям, но в России относилась только к данному району и предполагала некий особый, отдельный и подчиненный политический статус. Это подчеркивалось тем, что не вся территория была включена в империю: Хивинское ханство и Бухарский эмират номинально оставались суверенными, но связанными с Россией односторонними договорами о протекторате, включавшими их в таможенный союз.
В областях, входивших в состав империи, российские власти не вмешивались в религию, образование, местное управление и судопроизводство. Они имели мусульманский характер и были столь далеки от российской практики, что любая попытка адаптировать их не могла рассчитывать ни на малейший успех, зато могла спровоцировать сопротивление, чем не преминули бы воспользоваться британцы для усиления своих позиций в этом регионе.
Таким образом, верховная военная власть в Средней Азии опиралась на традиционную и неизменную иерархию на среднем и низшем уровнях.
Единственный аспект местной хозяйственной жизни, серьезно нарушенный русскими, — хозяйственный: в этой сфере для нужд общероссийского рынка имперские власти насаждали орошаемое хлопководство. Кроме того, особенно после 1906 года, правительство активно содействовало поселению русских крестьян на потенциально плодородных землях кочевников. Коренное население воспринимало пришельцев с откровенным недовольством, но было не в силах оказать сопротивление из-за бедности, неорганизованности, отсутствия оружия, разбросанности и полной разобщенности. Единственной силой, способной объединить этих людей, являлся ислам.
Естественно, центр сопротивления российскому правлению находился в Ферганской долине, наиболее плодородном и густонаселенном районе Средней Азии, с давними исламскими традициями. Первое восстание произошло в Андижане в 1898 году, и его руководителем стал суфитский лидер Дукчи Исхан.
До 1916 года спорадические волнения в Ферганской долине, сплетающиеся с общим недовольством обитателей степей по отношению к чужакам, тем не менее не приводили к крупномасштабным восстаниям. Положение изменилось в 1916 году, когда власти покончили с освобождением мусульман от военной службы: теперь те подлежали призыву для работы в тыловых частях. Как только составили списки призывников, среди местного населения поползли всевозможные слухи — многие считали физический труд недостойным. У полицейских участков и административных зданий собирались толпы недовольных, нередко нападавшие на представителей имперской власти. В большинстве городов Ферганского района произошли восстания, волнения охватили почти весь Туркестан. Столкновения с войсками с обеих сторон отличались особой жестокостью. Постепенно армии генерала А. Н. Куропаткина удалось навести порядок, но тут последовала еще одна беда — сотни тысяч мусульман бежали через границу в Китай. По некоторым подсчетам, в результате этих событий население Туркестана сократилось на 17 %, а в отдельных районах потери от эмиграции и беспорядков достигли двух третей.
Ни в какой другой области русификация не проявила столь недвусмысленно свой разрушительный потенциал, как в политике властей по отношению к евреям. Впрочем, сам термин «русификация» здесь вряд ли уместен, так как власти, отказавшись от надежды ассимилировать евреев, стали воспринимать их как чужаков: с 1880-х годов евреи, как и кочевники, попали под категорию инородцев.
Кризис 1878–1882 годов показал — и панславизм, и революционное народничество оказались не в состоянии восстановить разорванную русскую этническую ткань и сблизить государство и народ. Волна антисемитских погромов, последовавшая за убийством Александра II, вдохновила идею о том, что вызвать прилив патриотизма масс можно и другим способом — сыграв на антиеврейских предрассудках. Со времени введения черты оседлости евреи, не имея доступа ко многим профессиям и должностям, зарабатывали на жизнь как откупщики, управляющие, лавочники, ростовщики и в силу этого выглядели в глазах рабочих и крестьян грабителями и вымогателями, устанавливающими высокие цены и проценты. При Александре II, в период некоторых послаблений жестких ограничений, многие евреи успешно освоили городские профессии, заслужив негативное отношение части образованных русских, увидевших в них опасных конкурентов.
Решающую роль в превращении антисемитизма в политическую доктрину, в последние два десятилетия XIX века ставшую в России чуть ли не респектабельной, сыграл Иван Аксаков, чьи расчеты на панславизм потерпели неудачу. Идеи Аксакова основывались на работе, опубликованной примерно пятнадцатью годами раньше и принадлежавшей перу принявшего православие еврея, профессора Минской семинарии Якова Брафмана. Работа называлась «Книга Кагала». Кагал — еврейская самоуправляющаяся корпорация в независимой Польше; российские власти ограничили ее права на присоединенной к России территории, а в 1844 году запретили совсем. Однако, по мнению Брафмана (теперь его поддержал Аксаков), Кагал не только продолжал существовать, но и пользовался беспрецедентным влиянием на евреев, склоняя к безнаказанной эксплуатации православных верующих, среди которых они жили.
Более того, как утверждал Аксаков, Кагал пользовался поддержкой могущественных зарубежных сторонников, заинтересованных в ослаблении России. «Евреи в черте оседлости составляют „государство в государстве“, со своими административными и судебными органами, со своим местным национальным правительством, государство, центр которого лежит вне пределов России, за границей…»
Международная власть давала евреям возможность продолжать стремиться к всемирному господству, которого они не достигли в личности Иисуса Христа и к которому теперь стремились, «к миродержавству антихристианской еврейской идеи».
Причина скрытой власти евреев над Россией, по мнению Аксакова, заключалась в том, что те образовывали международный заговор с целью создания для себя сферы самоуправления внутри самой России. Здесь мы видим характерную для многих российских интеллектуалов точку зрения: полному расцвету национального самосознания в России препятствует некая таинственная враждебная сила, опирающаяся на международные связи. В некотором смысле это так и есть, но только настоящим виновником являлось имперское государство, заимствовавшее чужую культуру и изгнавшее из общественной жизни русский национальный миф.
Антисемитизм был чем-то вроде славянофильства разочарования, осознанием нереализованности национального потенциала. Ради статуса великой державы русские отбросили свой миф об избранном народе и империи правды и справедливости. Евреи, по контрасту, продолжали верить в свою избранность и держаться за мессианские пророчества. Тогда как славянофилы мечтали о крестьянской общине, основанной на принципах православия, все евреи, как казалось, жили собственными общинами, управляемыми религиозными лидерами, и добились успеха там, где русские потерпели неудачу: мессианская религия евреев стала сутью их национального самосознания.
В 1881 году Н. П. Игнатьев, вступая в должность министра внутренних дел, направил царю меморандум с выражением своих опасений по поводу господства «чуждых сил». В нем Игнатьев связал «западническое» течение с евреями и поляками, двумя народами, стоявшими на первых местах в демонологии новоявленных российских патриотов. «В Петербурге существует могущественная польско-жидовская группа, в руках которой непосредственно находятся банки, биржа, адвокатура, большая часть печати и другие общественные дела. Многими законными и незаконными путями и средствами они имеют громадное влияние на чиновничество и вообще на весь ход дел». Это влияние они используют для формирования общественного мнения и предложения своих рецептов: «Самые широкие права полякам и евреям; представительные учреждения на западный образец. Всякий честный голос русской земли усердно заглушается криками о том, что… русские требования следует отвергать как отсталые».
Эти утверждения имели целью представить дело так, словно многие профессии в области предпринимательства и финансов, а также недавно реформированные институты империи захвачены агентами международных сил, стремящихся поставить Россию на колени. Это весьма удобное объяснение, почему реформы Александра II не только не укрепили страну, но даже ослабили ее. Тем не менее не все в высшем эшелоне власти приняли это объяснение. Во время обсуждения меморандума Игнатьева в правительстве министр финансов Н. X. Бунге возразил коллеге, отметив, что евреи играют продуктивную роль в торговле, а также умело привлекают столь нужный стране иностранный капитал. Но это-то и подтверждало опасения Игнатьева — в иностранном капитале ему виделся инструмент тайных международных сил, желающих подорвать подлинную экономическую мощь России, сельское хозяйство и промыслы.
В том тревожном настроении, которое охватило власти после убийства Александра II, параноические идеи Игнатьева получили поддержку. «Временные правила», принятые в мае 1882 года, запрещали евреям переселяться или приобретать собственность в аграрных областях, даже в пределах черты оседлости. В последующие годы евреям отказали в праве заниматься адвокатской деятельностью и обучаться военно-медицинским профессиям, ограничивался их доступ в средние и высшие учебные заведения. Евреи не могли участвовать в городских выборах и лишались голоса в земствах. Во время еврейской Пасхи 1891 года многих евреев, нелегально проживавших в Москве, изгнали из города, в результате чего численность еврейского населения во второй столице уменьшилась на две трети.
Отождествление евреев с финансами и торговлей сделало их пешкой в распре между Министерством финансов и Министерством внутренних дел, символизировавшей столкновение императивов экономического роста и внутренней безопасности. Примечательно, что коммерческие и технические училища, пользовавшиеся поддержкой министра финансов Витте, не ограничивали прием ни евреев, ни представителей какой-нибудь другой этнической или социальной группы. В то же время министры внутренних дел, особенно В. К. Плеве (1902–1904), неоднократно предупреждали: такие меры поощряют евреев, как природно одаренный и энергичный народ, к установлению контроля над экономикой страны, средствами массовой информации, к эксплуатации крестьян, которые оставались бы беспомощными без защиты сельской общины. Оппоненты Витте упорно характеризовали его как «государственного социалиста» и «друга евреев».
Кульминацией кампании против Витте стал документ, сфабрикованный в полицейском департаменте Министерства внутренних дел. Так называемые «Протоколы сионских мудрецов» представляли собой якобы стенографический отчет заседания лидеров международного еврейского сообщества, планирующих заключительную стадию кампании по захвату всего мира, стадию, на которой главной мишенью представлялось российское самодержавие как наиболее серьезное препятствие на их пути после того, как Западная Европа и Северная Америка стали их добычей. В протоколах объяснялось, как евреи, используя лозунги либерализма и Французской революции, ведут подрывную работу против легитимных монархий во всей Европе, как с помощью промышленности и финансов уничтожают земельную аристократию, как посредством школ и университетов ослабляют нравственность и, проповедуя атеизм, отвращают людей от церкви. В документе излагалась стратегия использования финансовых учреждений, средств массовой информации и системы образования для свержения существующего режима и захвата власти, после чего еврейское мировое правительство установит безжалостное и эффективное полицейское государство, защищающее себя с помощью пропаганды и шпионажа.
Это был старый образ явившегося из-за границы Антихриста, преподанный в новой версии, более подходящей времени. «Протоколы» возникли слишком поздно, чтобы оказать влияние на судьбу Витте, но сыграли зловещую роль в конституционной политике после 1905 года и, позднее, в судьбе евреев по всей Европе. По иронии судьбы кошмарный образ, описанный в фальшивке, гораздо точнее определял черты будущего советского коммунистического государства, чем реально существовавшей императорской России или какой-либо еврейской организации.
Антисемитизм породил своего рода массовую националистическую политику в форме еврейских погромов, наиболее разрушительная волна которых захлестнула Россию в 1903–1906 годах. Они последовали за периодом быстрого экономического роста и миграции населения, которые усилили опасения и недовольство, направленные против тех, кто, казалось, подрывал устои традиционной жизни. Своей кульминации они достигли осенью и зимой 1905–1906 годов, когда после октябрьского манифеста местные власти пребывали в состоянии дезориентации, а нееврейское население в черте оседлости забеспокоилось по поводу того, что евреи составят им еще более сильную конкуренцию, если получат полные гражданские права. Один начальник железнодорожной станции в Херсонской губернии, услышав о манифесте, заметил: «Самое время бить жидов, или нам всем придется чистить им сапоги».
Такую реакцию на манифест и на очевидную слабость правительства следует рассматривать в контексте целой волны беспорядков, охвативших Россию: крестьянские волнения, забастовки, демонстрации, вооруженные восстания рабочих, межэтнические столкновения. В черте оседлости насилие чаще всего направлялось против евреев, как наиболее заметных мишеней, вызывавших стойкое неприятие многих официальных лиц. В период беспорядков широко использовалась традиция самосуда, жертвами которого становились первые попадающиеся на глаза виновники. Что касается местной полиции, она часто не знала, что делать, кому подчиняться и как использовать явно недостаточные силы для борьбы с крупномасштабными волнениями. Некоторые официальные лица прямо поддерживали акты насилия в отношении евреев, но согласованной политикой российского правительства антисемитизм никогда не был.
Первый погром этого периода произошел в 1903 году в Кишиневе, главном городе Бессарабии, на Пасху, время, когда и в более спокойных условиях религиозные и этнические конфликты вспыхивали с особой силой. Погром последовал за убийством мальчика, а потом поползли слухи, что евреи убивают христианских детей в ритуальных целях, чтобы использовать кровь младенцев для приготовления своей пасхальной мацы. Беспорядки длились два дня, было убито 47 евреев и более 400 ранено, сгорело 700 домов и разгромлено 600 лавок.
Это кровавое событие значительно осложнило этническую ситуацию в черте оседлости. Основная газета Бессарабии, редактировавшаяся П. А. Крушеваном, постоянно клеветала на евреев, обвиняя в нелояльности, подрывной деятельности и экономической эксплуатации других национальностей. Официальные отчеты и протоколы судебных заседаний показывают: следователи и судьи относились к погромщикам снисходительно и считали, что евреи своим провокационным поведением сами навлекают на себя неприятности. Несмотря на доказательства участия в погромах официальных лиц Кишинева, ни одного человека не привлекли к ответственности.
Серия погромов, происшедших в 1905–1906 годах, была несравненно более кровавой. В период с октября 1905 года по январь 1906 года погибло более 3 тысяч евреев: за эти три месяца только в Одессе было убито 800 человек и ранено 3 тысячи. К этому времени вопрос стоял уже не об угрозе законности и порядку — революционное движение угрожало самой монархии. Власти, долго пытавшиеся подавить беспорядки, в том числе и направленные против евреев, оказались в полном недоумении и нередко поддавались соблазну направить насилие против тех, кого хотя бы номинально можно было назвать врагами монархии. Полиция, казаки и войска, не имевшие ни опыта, ни подготовки к подавлению массовых волнений, в трудных человеческих условиях нередко впадали в панику или давали волю собственным предрассудкам и обращали свои силы против демонстрантов, студентов и забастовщиков, а не только евреев. Именно в этот период из рабочих, крестьян, лавочников, мелких чиновников и безработных начали формироваться первые банды так называемой «Черной сотни» под прикрытием «Союза русского народа», провозгласившего защиту «Царя, веры и отечества» от «внутреннего врага», под которым в первую очередь подразумевались евреи.
Именно на этой стадии участие официальных лиц в преступлениях против евреев проявилось с полной очевидностью и недвусмысленностью. Полицейская типография в Петербурге выпустила тысячи листовок, в которых, к примеру, говорилось следующее: «Знаете ли вы, братья, рабочие и крестьяне, кто главный автор всех наших несчастий? Знаете ли вы, что евреи всего мира… вошли в союз и порешили полностью уничтожить Россию? Рвите этих христопродавцев на куски, убивайте их!»
Д. Ф. Трепов, генерал-губернатор Петербурга и помощник министра внутренних дел, возможно, и не давал личных указаний на распространение подобных провокационных листовок, но и не торопился остановить их выпуск. Кроме того, царь лично поддержал формирование «Союза русского народа», благословил его знамя и распорядился о выделении ему субсидий. Императору благоугодно было верить, что русские люди — вопреки бюрократам и политикам — хранят верность ему и в момент глубокого кризиса собственными, пусть и грубоватыми, способами выражают свои теплые чувства к монархии. Вскоре после октябрьского манифеста царь писал матери: «В первые дни после манифеста нехорошие элементы сильно подняли головы, но затем наступила сильная реакция, и вся масса преданных людей воспряла. Результат случился понятный и обыкновенный у нас: народ возмутился наглостью и дерзостью революционеров и социалистов, и так как 9/10 из них — жиды, то вся злость обрушилась на тех — отсюда еврейские погромы».
Во многих отношениях российские погромы можно сравнить с городскими выступлениями против «черных» в США в начале XX века. Когда политический разлад и экономические трудности усиливают отчаяние и угрожают безопасности простых людей, те вымещают свое недовольство на наиболее заметной и чуждой этнической группе.
Но есть и существенное различие. В России официальные лица, в чьи обязанности входило противодействие насилию, хорошо знали настроения и предрассудки царя и предполагали, что в сомнительных случаях начальство вряд ли станет наказывать их за отсутствие рвения в усмирении тех, кто нападает на евреев… В этом смысле официальный антисемитизм являлся гротескной попыткой получить поддержку рядового населения в период неразберихи и беспорядков и вызвать у русских проявление солидарности с имперским правительством, во многом чуждым им.
Возможно, у российского правительства не было иного выхода, как проводить — в той или иной форме — политику русификации в эпоху, когда экономический рост требовал большего административного единства и координации и когда национальная солидарность становилась важнейшим фактором в международных отношениях и в военной мощи. Цель этой политики — укрепить связи российских элит с массами и теснее привязать нерусские народы к империи. Но ее успех среди самих русских оказался очень незначительным: многих оттолкнули шовинизм и грубость; в целом же массы оставались безразличными, так как имели совсем иные политические устремления. Но на нерусских эффект русификации был очень заметен, однако имел ярко выраженный разрушительный характер. Русификация стимулировала рост этнической солидарности, преодолевавшей даже классовые различия, и поиск решения проблем вне рамок империи.
Пример Австро-Венгрии дает основания предполагать, что альтернативная политика предоставления покоренным народам большей свободы в развитии собственной этнической и даже гражданской жизни тоже не являлась панацеей. Хотя нынешние историки доказывают, что причиной крушения Габсбургской монархии стала вовсе не национальная проблема, факт остается: в 1914 году именно для подавления ирредентистского движения южных славян она развязала самоубийственную войну. Дилемма многонациональных империй в век национализма оказалась фундаментальной и, возможно, неразрешимой.
Революция 1905–1907 годов полностью изменила контекст российской политики. Интеллигенция и общественность, у которых раньше были только робкие и искусственно созданные контакты с немногими крестьянами и рабочими, внезапно оказались брошенными в массовую политику. В течение нескольких коротких месяцев им пришлось создавать политические партии, составлять программы и представлять их населению, еще менее привычному к политике, чем они сами.
Решающая перемена пришла с манифестом 17 октября 1905 года, которым царь гарантировал подданным широкий набор гражданских прав и объявил об учреждении законодательного собрания, Государственной Думы, избираемой на массовой основе, включающей рабочих, крестьян и нерусские народы. Это было торжество большинства политических активистов общественности, давно призывавших покончить с самодержавием.
Зарождение либерального движения относилось к началу 1890-х годов и было связано со всплеском общественного мнения в связи с реакцией на голод 1891–1892 годов. Картина всеобщей нищеты и некомпетентности властей вначале подтолкнула многих молодых представителей интеллигенции предложить свои услуги по обеспечению голодающих продовольствием и лечению болезней, а затем к попытке хотя бы что-то изменить в условиях, ставших причиной подобного бедствия. Естественной ареной для такого рода деятельности являлись земства, отвечавшие за экономические аспекты местной жизни. Другой были автономные научные ассоциации вроде Московского общества права и Санкт-Петербургского свободного экономического общества с его отделениями, Санкт-Петербургского комитета грамотности.
В 1890-е годы совещательные собрания профессиональных ассоциаций принимали все более ярко выраженную политическую окраску. Больше всего делегатов беспокоили барьеры, отделявшие крестьян от остального общества: административная изоляция на волостном уровне, опека земских начальников, клеймо телесных наказаний. Многие призывали к введению всеобщего начального образования. Земства тоже пытались объединить свою деятельность. В 1896 году Д. Н. Шипов, председатель Московской губернской земской управы, во время Нижегородской ярмарки созвал собрание коллег для обсуждения проблем, но когда попытался повторить это на следующий год, полиция не дала разрешения.
Однако настоящие волнения, как всегда, начались в университетах. В феврале 1899 года студентам Санкт-Петербургского университета отказали в праве отметить традиционный юбилей. Студенты игнорировали запрет, заявив, что у них есть «права», и вступили в столкновения с полицией, которая разогнала их силой. Студенты объявили забастовку протеста и послали эмиссаров в другие университеты: через несколько дней студенты Москвы и Киева тоже бойкотировали лекции, призывая покончить с деспотичной дисциплиной и полицейской жестокостью. Власти арестовали лидеров забастовщиков, но позднее, когда остальные вернулись на занятия, — освободили.
Весь инцидент типичен для тех напряженных отношений, которые существовали между властями и студентами. Как отмечал Ричард Пайпс, «правительство восприняло безобидное проявление юношеского духа как акт мятежа. В ответ радикальные интеллигенты возвели жалобы студентов на неправильное обращение со стороны полиции в ранг полного отрицания „системы“».
Как оказалось в последующие годы, это было всего лишь начало хронических волнений в высших учебных заведениях.
Недовольство нарастало и в земствах, хотя выражалось не столь бурно. В первые годы XX века, столкнувшись с полной косностью властей, представители «третьего сословия» в частных беседах начали обсуждать создание нелегальных политических движений, способных осуществить перемены. В 1901 году либеральная газета «Освобождение» вышла в Штутгарте, причем редактором был бывший марксист П. В. Струве (он написал первую программу социал-демократической партии). На следующий год в Швейцарии двадцать представителей земств и радикальной интеллигенции образовали «Союз освобождения», ставивший целью ликвидацию самодержавия и установление конституционной монархии с парламентом, избираемым на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования.
Вслед за неудачами в русско-японской войне «Союз» начал более открытую кампанию внутри России, распространяя свою газету и проводя «либеральные банкеты», на которых звучали оппозиционные речи и собирались деньги на общее дело. На некоторых из банкетов выдвигались требования созыва Учредительного собрания, требования более радикальные, так как оставляли открытым вопрос, быть ли России монархией или республикой.
Хотя «Союз освобождения» оставался либеральным движением и выступал против насилия как средства изменения режима, условия, в которых приходилось действовать, волей-неволей сближали его с революционными социалистическими партиями. В октябре 1904 года в Париже «Союз» провел консультации с такими партиями. Все присутствовавшие согласились действовать вместе во имя общих целей, на данной стадии состоявших в ликвидации самодержавия и установлении демократически избранного законодательного собрания, ответственного за назначение правительства.
Таким образом, либералы оказались в одних рядах с революционерами, общественность — с рабочими и крестьянами, а умеренные — с террористами. Неразборчивое смешение политических взглядов и методов продолжалось большую часть 1905 года. При всех своих различиях все сходились на том, что первоочередная задача — избавиться от самодержавия. Земские активисты начали требовать демократически избранного парламента, затем — правда, не все — Учредительного собрания, вместе с освобожденцами провозгласив лозунг «Слева врагов нет!». «Союз союзов», учрежденный в мае 1905 года для объединения политических кампаний профессиональных союзов, являлся примером этого полиморфизма. В него преимущественно входили ассоциации творческих профессий, а также один рабочий союз и две небольшие группы активистов. Среди его членов были профессора, школьные учителя, адвокаты, врачи, инженеры, журналисты, аптекари, ветеринары, бухгалтеры, железнодорожники и земские служащие, «Ассоциация за равноправие женщин» и «Ассоциация за равноправие евреев».
Обстоятельства, сопутствовавшие созданию «Союза союзов», придали российскому либеральному движению радикализм и даже революционность, окрасившие последующую политическую деятельность и помешавшие достижению плодотворных рабочих отношений даже с реформистским правительством, настроенным на сотрудничество с Думой. Впоследствии эта тенденция еще более окрепла в результате выборов в Первую Думу, в ходе которых либеральный электорат проявил свою радикальную природу.
Знаменосцем российского либерализма была конституционно-демократическая партия, учрежденная в октябре 1905 года под руководством профессора русской истории Московского университета П. Н. Милюкова. Тяжеловесное название отражало тот факт, что тон задавали профессора и юристы, но вскоре в просторечии его сократили до «кадетов». С самого начала это была настоящая партия, с сетью отделений в провинциях, где ее члены вели агитационную работу среди населения, и регулярно проводившимися съездами, определявшими политику организации. Несмотря на это, кадеты так и не были формально легализованы режимом, потому что отказывались осудить революционный терроризм.
На первых двух съездах новая партия отвергла октябрьский манифест как недостаточный и призвала к установлению подлинной «конституционной и парламентской монархии», основанной на всеобщем избирательном праве. Программа включала принудительное отчуждение помещичьих земель (с компенсацией) и наделение ею страдающих от безземелья крестьян; замену непрямых налогов прогрессивным подоходным; гарантию гражданских прав; введение всеобщего свободного и обязательного начального образования; установление восьмичасового рабочего дня и страхования для рабочих; а также самоопределение для всех народов империи.
Почти не имея опыта политической ответственности, общественность в своих взглядах всегда склонялась к радикализму. Тем не менее среди помещиков и торговой буржуазии значительное меньшинство сочло кадетскую программу бунтарской и направленной скорее на подрыв социального порядка, чем на его сохранение. Эти более консервативные либералы основали «Союз 17 октября», лидером которого стал А. И. Гучков, московский предприниматель из семьи староверов. Октябристы разделяли многие взгляды кадетов, но считали себя умеренными реформаторами и основной упор делали на укрепление государства и частной собственности. Как явствует из названия, октябристы не претендовали на роль политической партии и смотрели на себя как на союз политических групп, объединенных общими проблемами. В отличие от кадетов, они отвергали и осуждали революционный терроризм и принимали политический порядок, предусмотренный октябрьским манифестом, противодействовали требованиям принудительного отчуждения помещичьих земель и выступали за сохранение единства империи даже в ущерб интересам этнических групп.
При всем несовпадении политических мнений в целом общественность сходилась на том, что после октябрьского манифеста дальнейшие попытки насильственного свержения правительства являются неоправданными и не должны быть поддержаны. Таким образом, режиму удалось достичь своей цели и расколоть противников. Большинство рабочих и крестьян и, конечно, социалистические партии остались неудовлетворенными уступками, которые сделало правительство, и были готовы к продолжению насилия. Даже либералы и миролюбивая кадетская партия не нашли сил осудить это насилие: ощущая давление снизу, кадеты не могли отказаться от лозунга «Слева врагов нет!».
Евгений Вебер показал, как во Франции в конце XIX века крестьянство втягивалось в национальную гражданскую культуру в результате расширения рынков, строительства железных и шоссейных дорог, распространения начального образования, всеобщей воинской повинности, расширения средств массовой информации и т. д. Многие из этих процессов отмечались и в России, особенно с 1880-х годов. Краткосрочный призыв на военную службу молодых мужчин означал, что все большее их количество своими глазами видело необъятные просторы империи и встречалось с представителями других народов. По подсчетам, уровень грамотности деревенского населения вырос с 10 % в начале 1880-х годов до 25 % в 1910–1913 годах, тогда как среди военнослужащих поднялся с 21,4 % в 1874 году до 67,8 % в 1913 году.
Все больше крестьян набирались опыта городской жизни, работая в промышленности и на транспорте. Началось сближение городской и сельской культуры, но недавние выходцы из деревни еще не ощущали себя горожанами, а это не способствовало утверждению гражданского общества. Число рабочих-мигрантов оказалось столь велико, что в 1881 году составляло 42 % всего населения Петербурга, в 1900-м — 63 %, а в 1910-м — 69 %. В Москве в 1902 году эта цифра составляла 67 %. Некоторые из «крестьян» были таковыми только в административном смысле, то есть имели соответствующую запись в паспорте, на самом же деле давно покинули деревню и порвали связь с ней. И все же таких оказалось на удивление мало. Обследование ткацкой фабрики Цинделя в Москве в 1899 году показало — хотя опрошенные рабочие провели в городе в среднем по 10 лет, 90 % из них все еще имели земельный надел в деревне (который обрабатывали родственники) и ежегодно ездили туда для возобновления отметки в паспорте.
Таким образом, значительная доля рабочих-мигрантов, приходя в город, продолжала считать себя крестьянами. Но и тем, кто порвал связь с деревней навсегда, было нелегко интегрироваться в городское общество. Фабрика и бараки представляли собой полузакрытый мирок, особенно, как нередко случалось, если располагались в пригороде или даже за чертой города, вблизи железнодорожных станций. Кроме того, режим препятствовал образованию любых ассоциаций, представляющих интересы рабочих. Рабочий мог присоединиться к какой-нибудь артели или землячеству, стать членом кооперативного магазина или кассы взаимопомощи, управлявшихся владельцем предприятий. Другими словами, единственные общества, в которых рабочие могли принять участие, были либо связаны с деревенскими корнями, либо находились под контролем нанимателя. Рабочий не мог оторваться от деревни и выйти из полурабского состояния, хотя уже лишился относительной защищенности, обеспечиваемой сельской общиной.
Естественно, люди, задержавшиеся в городе хотя бы на несколько месяцев, часто стремились обрести некоторую видимость контроля над ближайшим окружением — жильем, рабочим местом, что характерно для крестьян, — и таким образом поддержать в себе чувство человеческого достоинства. В этом отношении условия индустриального быта не давали ни малейшей отдушины, а режим не предоставлял возможности как-то защитить собственные интересы в рамках легально существующих учреждений. Реакция рабочих на такое положение разнилась в зависимости от многих индивидуальных факторов: продолжительности работы в городе, крепости связей с деревней, образования, умений и квалификации, наличия семьи. Большинство историков подразделяют рабочих на две основные категории: «сознательных» и остальных, «серую» массу.
Если такая классификация хотя бы приблизительно соответствует правде, то этот факт показывает, как отсутствие гражданского общества упрощало и обезличивало рабочее движение. В России, как и в развитых европейских странах, существовало множество разнообразных предприятий, много специалистов самой разной квалификации, но они не создали ни гильдий, ни союзов, ни ассоциаций, ведь все это запрещалось режимом. Рабочим был закрыт доступ к культурным, общественным и политическим процессам. Подобное положение вызывало всеобщее недовольство, горечь и часто отчаяние. Но если основная масса рабочих примирялась с судьбой, ища утешения в пьянстве или религиозном веровании и, возможно, надеясь, что когда-нибудь царь придет на помощь, то «сознательные» рабочие пытались понять причины своего нелегкого положения и даже, может быть, изменить его.
Начиная с 1870-х годов такие рабочие все больше привлекались в кружки и библиотеки, создававшиеся молодыми радикалами-интеллигентами. Там, в благоприятной атмосфере, среди единомышленников, они изучали основы общественных наук, читали классиков европейского социализма и изучали рабочее движение других стран. В ходе занятий и обсуждений рабочие обычно расставались с остатками веры — принесенной из деревни — в православие и царя, видя в них неотъемлемые части капиталистической системы, которой приписывали все свои страдания. Особой популярностью пользовались марксистские кружки, претендовавшие на научность знаний и внушавшие рабочим чувство гордости; им мало чем уступали народнические, взывавшие к сознанию рабочих, во многом еще крестьянскому, учившие, что у России особое предназначение, ей суждено нечто большее, чем просто копирование европейских стран.
Что касается массы рабочих, то их апатия или смиренность изредка прерывались вспышками примитивного беззакония и насилия, направленными против бригадиров, мастеров, чиновников или полиции, а то и против собственных нанимателей. В глубине души у них сохранилась крестьянская вера, что собственность законна лишь тогда, когда заработана тяжелым трудом и потом. Такие рабочие считали капиталистическую собственность в принципе своей, а потому подлежащей либо конфискации в удобный момент, либо открытому уничтожению. Они ненавидели своих бригадиров и нанимателей, обращавшихся с ними жестоко, свысока и постоянно «тыкавших». Внешнее безразличие порой прерывалось отчаянным упорным сопротивлением, что удивляло не только власти, но и лидеров рабочих из интеллигенции, обычно с отчаянием наблюдавших равнодушие своих подопечных.
Можно сказать, рабочие и радикальная интеллигенция находились в состоянии взаимозависимости. Рабочим, как и крестьянам, требовалось внешнее руководство, чтобы стать политически активной силой. В кружках к ним относились серьезно, как к личностям, многому учили, а некоторые сами осваивали технику «агитации», и это оказывалось полезным в конфликтах с хозяевами. Но между рабочими и интеллигентами оставалась определенная дистанция: рабочие хотели политических перемен, как единственного способа улучшить условия жизни и достичь некоторой степени человеческого достоинства, тогда как интеллигенты желали трансформировать общество. Как заметил Аллан Уайлдмен, для социал-демократа-интеллигента на первом месте стояла «мистика самой революции, образ совершенного общества, очищенного от аномалий существующего порядка, в котором интеллигенция не находила для себя места. Рабочее движение всегда служило ему средством свержения того мира ценностей, который он отвергал».
По этой причине рабочие всегда искали другие методы подключения к политической системе. Большое количество проявило готовность вступить в полицейские профсоюзы, с 1901 года находившиеся под опекой Сергея Зубатова, начальника московской охранки. Дело было не в их особой привлекательности, а в легальности и, следовательно, санкционированном властями режиме экономической самозащиты рабочих. Зубатов полагал, что преимущество самодержавия перед буржуазным государством состоит в том, что самодержавие выше общественных классов, а потому не испытывает необходимости в том, чтобы занимать в классовой борьбе ту или иную сторону. Оно может и должно защищать экономические интересы рабочих, ведь в противном случае тем придется достигать своей цели политическими средствами, а это легко приведет их в лагерь революционеров.
Зубатов хотел интегрировать рабочих в патриотическую, православную и монархическую Россию. Это вовсе не было безнадежным делом, что и подтвердила демонстрация в феврале 1902 года, когда мирная процессия в 50 тысяч рабочих, отмечая очередную годовщину отмены крепостного права, под предводительством священников проследовала к статуе Александра II. Там прошла служба, были прочитаны молитвы и возложены венки. Проблема заключалась в том, что Зубатов, не имея должной поддержки коллег, не мог выполнить все, что обещал. Министерство финансов открыто поощряло промышленииков в противостоянии требованиям зубатовских профсоюзов. Многие рабочие, потеряв терпение, перешли на сторону социал-демократов. Зубатов окончательно лишился доверия, когда летом 1903 года всеобщая стачка в Одессе, начатая его союзом, перешла в руки социал-демократов. Зубатова уволили, а его организацию распустили.
Косвенным преемником этого движения стал священник, отец Гапон, восхищавшийся Зубатовым, но считавший, что церковь способна лучше помочь рабочим, чем полиция, так как может позаботиться не только о политических, но и духовных нуждах. Гапон предложил властям: «Пусть лучше рабочие удовлетворяют свое естественое стремление к организации для самопомощи и взаимопомощи и проявляют свою разумную самодеятельность во благо нашей родины явно и открыто, чем будут (а иначе непременно будут) сорганизовываться и проявлять неразумную свою самодеятельность тайно и прикровенно во вред себе и всему может быть народу. Мы это особенно подчеркиваем — иначе воспользуются другие — враги России». Он также предложил «построить гнездо среди рабочих, где царил бы подлинно русский дух». Для этой цели он организовал «Собрание русских фабрично-заводских рабочих города Санкт-Петербурга».
Однако патриотизма оказалось недостаточно, ведь к этому времени он уже не привлекал сознательных рабочих, без которых движение не могло достичь успеха. Осознав свою политическую неопытность, Гапон обратился за советом к «Союзу освобождения» и группе социал-демократов Алексея Карелина, которые, будучи недовольными сектантским характером своей партии, хотели обратиться к более широким кругам рабочего класса. Вместе с ними Гапон составил проект программы, радикальной, но не революционной по сути и привлекшей к себе как конституционалистов, так и умеренных социал-демократов. Элементы этой программы будут впоследствии возникать еще не раз, поэтому стоит остановиться на ней подробнее.
Главная проблема в кратком виде изложена в одном из ранних проектов. «Нынешнее положение рабочего класса в России совершенно не защищено законом или теми личными правами, которые дали бы возможность рабочим независимо защищать свое положение. Рабочие, как и все российские граждане, лишены свободы слова, совести, печати и собраний… Никакие улучшения, исходящие от бюрократического правительства, не могут достичь цели… Рабочие должны стремиться к получению гражданских прав и участию в управлении».
Таково было чувство, лежавшее в основе гапоновской петиции. По своему опыту рабочие уже знали: для улучшения отчаянного материального положения им нужны политические права, а наилучший способ сражаться за них — классовая солидарность. Им противостояли два главных зла: «бюрократическое беззаконие» и «капиталистическая эксплуатация», потому и петиция содержала как политические, так и экономические требования. В их числе были восьмичасовой рабочий день, «нормальная» заработная плата, государственное страхование рабочих, а также свобода союзов и ассоциаций и создание выборных заводских комитетов для урегулирования спорных вопросов. Примечательно, что петиция учитывала и интересы крестьян, рекомендуя отмену выкупных платежей, передачу земли тем, кто ее обрабатывает, и предоставление денежных кредитов. Политические требования предусматривали: гарантию народного представительства через Учредительное собрание; замену косвенных налогов подоходным; равенство перед законом и свободу слова, собраний и совести; бесплатное и обязательное начальное образование, амнистию политических заключенных, законопослушное правительство, ответственное перед представителями народа; отделение церкви от государства.
К осени 1904 года, ввиду войны с Японией и нарастающей волны агитации со стороны профессиональных групп и учредительных ассоциаций, Гапон счел, что наступило время рабочим открыто заявить о своих правах. После долгих колебаний он решил, что наиболее подходящей для этого формой станет подача петиции царю после мирного шествия через всю столицу.
Рабочие с энтузиазмом восприняли идею, особенно после того, как на Дальнем Востоке русские войска сдали японцам Порт-Артур, а на Путиловском заводе вспыхнула забастовка. На предприятиях прошли собрания с обсуждением сложившейся ситуации, и наблюдатели отмечали, что люди слушали выступавших внимательно и почтительно, как в церкви. На Васильевском острове председательствующий спросил собравшихся: «А что, товарищи, если Его Величество не примет нас и не захочет читать нашу петицию?» И тогда словно из одной груди прогремел ответ: «Тогда у нас нет царя!»
Это был кульминационный момент, когда рабочие осмелились надеяться, что наконец-то могут стать полноправными гражданами, если положат к ногам своего государя жалобы, обиды и пожелания — фактически древнюю челобитную в новой форме. С этим чувством 9 января 1905 года тысячи рабочих, одетых в праздничные одежды, пройдя из промышленных районов, собрались в центре города с петициями, иконами и портретами царя. В последний момент власть попыталась запретить процессию, но когда это не получилось, вызвали войска: те запаниковали, так как не имели четких инструкций, и открыли огонь, убив около двухсот человек.
«Кровавое воскресенье» стало поворотным пунктом в давней конфронтации империи и народа. Это момент, когда рабочие от имени крестьян и своего собственного попытались вырваться из полудеревенского гетто в современный городской мир гражданства и представительства. Организация Гапона вполне соответствовала этому положению, представляя собой скрещение профсоюза и традиционной российской сословной делегации, обращающееся к господину с покорной просьбой рассмотреть наболевшие вопросы. Бойня явилась моментом, когда оба типа представительной организации — и старый, и новый — оказались несостоятельными, а образ справедливого и милосердного царя, существовавший в представлении почти всего народа, был фатально опорочен. Церковь — правда, только в лице инакомыслящего священника — наконец-то предприняла попытку выступить в роли посредника. Попытка закончилась трагедией. Рабочие и крестьяне были отброшены в сторону оппозиции, причем оппозиции, при необходимости склонной к насильственным действиям, и радикально-либеральных и революционных партий. Один петербургский рабочий позднее вспоминал: «В этот день я родился во второй раз, но не все забывающим и все прощающим ребенком, а озлобленным человеком, готовым к борьбе на победу».
В течение последующих бурных лет память о гапоновском «собрании» жила в сердцах рабочих. «Кровавое воскресенье» вызвало серию забастовок и протестов по всей стране. Правительство пошло на уступки, и для рассмотрения вопросов трудового законодательства даже создало специальную комиссию под председательством сенатора Шидловского, с включением в нее представителей от рабочих. В петициях, поданных многими рабочими, содержалось требование воссоздать отделения гапоновского «Собрания», чтобы использовать их для выборов в эту комиссию. В результате их проведения многие члены организации Гапона оказались избранными. Представители рабочих, относясь к правительству с недоверием, выдвинули ряд условий: открытие местных отделений «Собрания», право выступать перед комиссией блоком, а не поодиночке, иммунитет от ареста и полная свобода слова с гарантией, что их точка зрения будет опубликована. Правительство отказалось принять эти условия, и в результате комиссия Шидловского ни разу не собралась. Так провалилась еще одна попытка сотрудничества.
Под воздействием «Кровавого воскресенья» города и рабочие поселки по всей империи охватили забастовки. Они быстро становились массовыми и принимали острый политический характер в нерусских регионах. В России стачки вспыхивали более спорадически, и поначалу преобладали социально-политические требования. В стачках принимали участие железнодорожники, речники, портовые рабочие, шахтеры, текстильщики, машиностроители, печатники и пекари. Некоторые протестовали против «Кровавого воскресенья» и роспуска комиссии Шидловского, большинство же требовали повышения заработной платы, сокращения рабочего дня, улучшения условий труда, компенсации за увечья на производстве и создания конфликтных комиссий.
В начале года социалистические партии были еще не готовы к работе с массовыми движениями. Их лидеры находились в эмиграции, где вели ожесточенную полемику друг с другом и были изолированы от своих рядовых товарищей в России. Местные активисты и студенты, насколько возможно, поддерживали связь с рабочими, время от времени устраивая летучки, импровизированные собрания у ворот завода или в углу лавки и сочиняя листовки для распространения в своем районе. Активисты уже имели достаточно сильное влияние, но оно еще не было организованным и последовательным. Для переговоров с полицией и предпринимателями рабочие создавали собственные организации — заводские и фабричные комитеты, забастовочные комитеты.
В сентябре правительство, желая успокоить либералов, даровало автономию высшим учебным заведениям, что для полиции означало невозможность разгонять проводившиеся на их территории митинги. Уступка улучшила перспективы социалистических партий, усиливших вербовку новых членов. Эсеры, меньшевики и большевики поспешили воспользоваться ситуацией.
Новая победа усилила уверенность рабочих в своих силах и готовность организованно отвечать на любой инцидент. В Петербурге собрание железнодорожников, обсуждавшее пенсионный вопрос, объявило себя «первой конференцией представителей железнодорожных рабочих». Когда в Москву докатились слухи — как оказалось, ложные — об аресте некоторых делегатов, на Казанской железной дороге возникла забастовка с требованием их освобождения. Вскоре к бастовавшим присоединились рабочие других линий. Так как Москва являлась центром железнодорожной сети всей империи, забастовка распространилась на другие города, вызвав остановку движения и там. Стачка быстро превратилась во всеобщую и приняла явно выраженную политическую окраску, выдвинув требования амнистии, гражданских свобод и созыва Учредительного собрания. К середине октября многие города были парализованы. Одна из московских газет сообщала: «Нет ни газа, ни электричества… Большинство магазинов закрыты, а двери и окна укреплены решетками и ставнями… В разных частях города… вода бывает только некоторое время…»
Такова была ситуация, вынудившая императора издать октябрьский манифест.
Подобные широкомасштабные акции требовали новой формы рабочей солидарности. Уже с начала лета рабочие использовали не встречавшийся прежде тип организации, ставшей сюрпризом для правительства, либералов и даже социалистов. Совет рабочих депутатов возник во время всеобщей забастовки в одном провинциальном городе, когда представителям рабочих пришлось решать вопросы поддержания порядка и вести переговоры с хозяевами предприятий, правительством и полицией. В создании Советов ключевую роль часто играли делегаты комиссии Шидловского, как единственные выразители мнения своих товарищей, которых можно было считать уполномоченными. Социал-демократы поначалу колебались, поддерживать ли новые организации, считая их неорганизованными и политически нечеткими, но эсеры и меньшевики вскоре стали на их сторону. Самый крупный из Советов, Петербургский, возник вслед за призывом меньшевиков образовать «стачечный комитет» в Технологическом институте.
Во всех городах Советы избирались от всех крупных фабрик и заводов, обычно по одному делегату от пятисот рабочих в больших центрах. Делегаты собирались в каком-нибудь здании или даже на берегу реки, причем на собрании разрешалось присутствовать — но не голосовать — и не членам Советов. В принципе депутат в любое время мог быть отозван теми, кто его избирал, и заменен другим. Каждый Совет для ведения повседневной работы формировал исполнительный комитет. Хотя вначале Советы провозгласили себя стоящими вне партий, на практике исполкомы состояли из примерно равного количества меньшевиков, большевиков и эсеров, что отражало потребность рабочих в недогматическом социалистическом руководстве.
Советы лучше, чем какая-либо другая организация, в особенности социалистические партии с их иерархической структурой, подверженностью расколам и преобладанием интеллигентов, позволяли совместно участвовать в политической деятельности и интеллигенции, и сознательным рабочим, и широким массам пролетариата. Советы рассматривали себя как воплощение прямой демократии, где народ, его представители и «правительство» (исполнительный комитет) не разделены формальностями и бюрократией. В этом отношении они более, чем какая-либо другая рабочая организация, напоминали сельский сход, и, может быть, именно этим объясняется быстрота их распространения по стране и высокая репутация, которой пользовались Советы. Несомненно, они весьма и весьма отличались от рабочих организаций в других странах Европы того времени, даже тех, которые возникали при революционных ситуациях.
Конечно, никакой сельский сход не был способен эффективно работать в условиях городской политики XX века. Сила Советов также была и их слабостью. Всеобщую октябрьскую забастовку 1905 года организовали не Советы, но они возникли в большом количестве в результате этой забастовки, чтобы возглавить движение, вести переговоры с правительством, нанимателями, полицией, обеспечивать общественный порядок и работу различных общественных служб. Однако именно спонтанность Советов, импульс, который породил их, и не позволили Советам стать стабильным институтом. Они не могли вести ежедневную административную работу, не вступая в противоречие со своей природой. Не поддерживая революционный порыв, Советы просто распадались. Как заметил Троцкий, говоря о Петербургском Совете: «С самого первого часа своего образования и до последнего момента он испытывал могучее стихийное давление революции, которая самым бесцеремонным образом опережала работу политического сознания».
Верно и то, что Советы оказались слишком дезорганизованными, чтобы начать вооруженное восстание и покончить с самодержавием, хотя депутаты ежедневно упражнялись в революционной риторике и открыто призывали рабочих вооружаться.
Величайшим моментом для Петербургского Совета стал день 18 октября, следующий после опубликования царского манифеста, когда огромные толпы заполнили улицы и площади, празднуя освобождение России от самодержавия. В этот день рабочих с энтузиазмом поддержали имущие классы. С балкона здания университета Троцкий, завоевавший репутацию лучшего оратора Совета, горячо призывал собравшихся к решительным действиям, чтобы завершить победу над царизмом. Тут же были приняты политические требования: амнистия политическим заключенным, отмена смертной казни, увольнение Трепова (генерал-губернатора Санкт-Петербурга), вывод из города армейских частей и замена их народной милицией. На короткое время Петербург превратился в огромный мятежный деревенский сход, охваченный эйфорией. Но уже к вечеру начались вооруженные столкновения с казаками и недавно сформированными черносотенными отрядами. Толпы были рассеяны, успев лишь громогласно заявить о своих принципах.
Тактика Совета отразила этот поворотный пункт. Октябрьский манифест расколол те силы общества, которые оказывали ему вдохновенную поддержку. Всеобщая забастовка начала стихать: некоторые участники посчитали, что достигли главных целей, другие решили, что в любом случае забастовка не достигнет прежней массовости. Основное внимание Совет переключил на требование, разделявшееся всеми рабочими, — 8-часовой рабочий день. Такая кампания имела то преимущество, что могла быть осуществлена довольно просто — рабочие после восьми часов откладывали инструменты и шли домой. Однако, таким образом, инициатива переходила от Совета к рабочим собраниям на каждом отдельном предприятии, и чувство коллективного, единодушного действия исчезало.
В конце концов, правительство, набравшись смелости, решило воспользоваться политической слабостью Петербургского Совета. В конце ноября полиция арестовала его председателя, а через неделю прекратила деятельность Совета, опечатав здание и арестовав весь Исполнительный Комитет, около двухсот депутатов.
Ответом стал взрыв, происшедший, однако, не в Петербурге, а в Москве, где крупнейший из оставшихся Советов сделал выбор в пользу начала вооруженного восстания, несмотря на значительные разногласия по этому вопросу среди лидеров. Большинством двигало чувство, что альтернативой может быть только пассивное и бесславное поражение. Как сказал один из активистов: «…Лучше погибнуть в борьбе, чем быть связанным по рукам и ногам без борьбы. На кону честь революции».
Без поддержки большинства москвичей и в противостоянии с правительственной артиллерией восстание был обречено. 15–17 декабря безжалостному обстрелу подвергся его центр, Пресня. После того как более тысячи человек, многие из которых не были ни рабочими, ни солдатами, погибли в бою, Совет признал неизбежное и призвал сложить оружие.
В течение 1905 года рабочие прошли путь от скромных просителей до участников переговоров, сначала выступая с позиции слабой стороны, затем занимая положение сильной, и на недолгий упоительный период стали силой, способной, как казалось, диктовать условия и хозяевам предприятий, и правительству. Затем все рухнуло. Но ни на одной из стадий революции рабочие так и не сумели создать стабильные и эффективные представительные институты, способные отстоять их интересы в соперничестве с другими социальными группами. Профсоюзы, полулегально появившиеся в 1905 году, получили официальный статус только в марте 1906 года, но и после этого сталкивались с большими трудностями в отстаивании своих прав.
На протяжении 1905–1906 годов рабочие почти нигде не смогли заручиться поддержкой солдат и матросов. В июне 1905 года моряки захватили броненосец «Потемкин», один из самых мощных кораблей Черноморского флота, и привели в Одесскую гавань, где его появление вызвало восстание в городе. Однако никакой серьезной попытки объединить действия моряков и рабочих не последовало: корабельные орудия молчали, пока войска оружием разгоняли собравшихся на берегу горожан, а затем команда увела броненосец в море, рассчитывая вызвать солидарные действия флотских товарищей. Только однажды рабочие и солдаты выступили вместе. Это произошло в ноябре 1905 года в Чите и Красноярске, на Сибирской железной дороге, где части, возвращавшиеся с японской войны, взбунтовались, захватили местные вокзалы и гарнизоны и присоединились к бастовавшим рабочим. В Красноярске железнодорожный батальон стал главной опорой Совета рабочих и солдат, на протяжении двух месяцев удерживавшего местную власть. Для восстановления порядка правительству пришлось высылать по железной дороге специальные части.
Как показал Джон Бушнелл, солдатские мятежи повсеместно носили ограниченный характер, были направлены против офицеров конкретной части и не связаны с рабочим и крестьянским движением. В некоторых случаях правительству даже удавалось использовать мятежные части для борьбы с беспорядками: «Крестьяне и солдаты усмиряли самих себя».
Если сравнить 1905 год с 1917 годом, то изоляция солдат и матросов в революционном движении предстает еще более заметной. Это показывает, до какой степени разделились слои общества в 1905 году, насколько были лишены гражданского центра и не способны на совместные действия.
Кризис самодержавия оказал на крестьян почти такое же воздействие, как и на рабочих. Как мы уже видели, крестьяне часто отвечали волнениями и бунтами на то, что представлялось слабостью властей, а в 1905 году режим был ближе к падению, чем когда-либо. В течение года крестьяне, в зависимости от обстоятельств, применяли самую разнообразную тактику, чтобы добиться чего-то от системы и перестроить деревенский мир согласно своим представлениям. Иногда подавали петиции властям или депутатам официально избранных собраний; иногда пытались взять закон в свои руки, в случае необходимости прибегая к насилию, чтобы воплотить собственную концепцию того, какими должны быть формы землевладения, закон и порядок.
Как и рабочие, крестьяне начали с подачи прошений, но не через одну большую демонстрацию, а постепенно, на сельских сходах. Царь в своем манифесте 18 февраля 1905 года призвал «благомыслящих людей всех сословий и состояний словом и делом помочь властям в столь трудное время» и поручил Совету Министров «изучение и рассмотрение поступающих на имя наше от частных лиц и учреждений предложений по вопросам, касающимся усовершенствования государственного благоустройства и улучшения народного благосостояния».
По иронии судьбы император сделал это вскоре после того, как отказался принять такую же по сути петицию рабочих, но, тем не менее, крестьяне отреагировали с энтузиазмом, поддержанные в этом чувстве помощью школьных учителей, земских служащих и представителей политических партий.
Последовавшие приговоры (петиции) хлынули тремя волнами: первая — после февральского обращения царя, вторая — после октябрьского манифеста, третья — во время выборов в Первую Думу.
Эти документы следует рассматривать как плоды совместных усилий крестьян и сельской интеллигенции, особенно учительства, часто помогавшего оформлять крестьянские наказы в соответствии с «политической идеологией и концепциями газет, наводнивших деревни». Однако при этом не может быть сомнений, что в целом петиции отражали точку зрения именно крестьян. Меньшевик Петр Маслов, посетивший волостное собрание в Кривом Роге, услышал двух агитаторов, обращавшихся к крестьянам с призывом требовать того, чего они хотят. Крестьяне, изумленные такой возможностью заявить о своих давнишних мечтах, закричали хором: «Мы согласны!», крестясь при этом.
По словам Бернарда Пэрса, наблюдавшего за деревенским сходом в Тверской губернии, крестьяне проявляли «живой интерес» к каждому разделу проекта петиции и требовали пространных объяснений незнакомых терминов. Не было огульного одобрения: некоторые предложения исправлялись, голосование шло по параграфам, и лишь затем, после дискуссии, порой длившейся до полуночи, все прошение принималось более или менее единодушно.
Наиболее популярным требованием, выраженным в приговорах, являлось требование передачи земли тем, кто ее обрабатывает. Буквально каждое деревенское и волостное собрание выступало за отмену частной собственности на землю, за то, что земля не должна быть предметом коммерческих сделок и за перераспределение в той или иной форме помещичьей земли в пользу крестьян на уравнительной основе. «Необходимо уничтожить частную собственность на землю и передать все частновладельческие, казенные, удельные, монастырские и церковные земли в распоряжение всего народа. Землей должен пользоваться тот, кто своей семьей или в товариществе, но без батрацкого труда, будет ее обрабатывать… сколько он в силах обработать».
Эта резолюция крестьян Волоколамского уезда Московской губернии отражала всеобщую точку зрения. Большинство собраний отказывалось рассматривать вопрос о компенсации за экспроприированную землю, но некоторые предусматривали такую возможность, может быть, потому, что те, кто уже стал собственником, успели оценить выгоды подобного положения.
Следующая тема, наиболее часто встречающаяся в прошениях, — косвенное налогообложение и выкупные платежи, воспринимаемые как нечто несправедливое и деспотичное. Во многих петициях содержался призыв к подоходному налогу, основная тяжесть которого ложилась бы на тех, кто способен платить, и — или — к налогам на торговый и промышленный капитал.
Еще одно широко распространенное требование — требование всеобщего, бесплатного начального образования, очевидно, являвшееся следствием расширяющихся контактов с внешним миром и с «многочисленными, как звезды на небе» (так говорилось в одной из петиций) официальными чиновниками, в результате которых крестьяне убедились, что неумение читать, писать и считать ставит их в проигрышное положение. «Одною из главных причин нашего бесправия служит наша темнота и необразованность, которые зависят от недостатка школ и плохой постановки в них обучения: необходимо поэтому введение всеобщего обучения на государственные средства».
Крестьян в меньшей степени, чем рабочих, волновали проблемы гражданских прав и политической структуры империи в целом, но в случаях, когда речь заходила об этом, крестьяне высказывались в пользу какого-нибудь собрания, избираемого всем народом, перед которым правительство было бы в ответе. «Чтобы все начальство от мала до велика было выбрано самим народом и отвечало бы перед выборными от народа, а то теперешнее наше начальство получает деньги, собранные с нас, а нам, кроме вреда, ничего не делает». В некоторых деревнях это означало требование Учредительного собрания; в других пожелания облекались в менее ясную форму. Многие крестьяне требовали прекращения сегрегации и предоставления всех гражданских прав.
В общем, требования крестьян сводились к завершению того, что было начато в 1861 году отменой крепостного права, то есть к передаче им всей обрабатываемой земли и уравнению крестьян в правах с остальным населением страны. Тон и природа петиций напоминали ту, которую подавали рабочие в январе 1905 года. Несмотря на «Кровавое воскресенье» — о чем много говорили не только в городах, но и в сельских местностях, — большинство крестьян все еще чтили царя.
Сельские сходы составляли свои приговоры в том случае, если существовала хоть малейшая надежда, что их услышат. Когда подобные перспективы отсутствовали, крестьяне прибегали к другим методам, но всегда имели в виду одну и ту же цель: получить контроль над землей, самим решать свои дела и обеспечить такое положение, чтобы их просьбы услышали «вверху». Различия между бедными и богатыми дворами, несомненно усилившиеся за предыдущие десятилетия, во многом теряли свое значение в этот период кризиса и неожиданно возникших перспектив. Намного более существенным был конфликт между деревней и внешними властями, включая помещиков, полицию, сборщиков налогов и армию Внутри самой общины инициативу и роль лидеров брали на себя не самые богатые или самые бедные, а те, кого социологи называют «середняками», то есть традиционные хозяева, душа и сердце общины, те, кого новые коммерческие возможности не обогатили, но и не разорили. Следуя за ними, общины старались, по возможности, выступать сообща, в соответствии со знакомой моделью «круговой поруки», принимая на себя общий риск.
На протяжении весны и лета 1905 года крестьяне постепенно брали закон в свои руки. Выступление в одной деревне заражало своим примером соседние деревни, так что беспорядки концентрировались по регионам. Начинаться все могло примерно так:
«Поджигали сноп соломы. По этому сигналу из ближайших деревень быстро собиралась толпа крестьян. Иногда прибывало по 500–700 телег. Толпа направлялась к поместью, сбивала замки с амбаров, перегружала зерно на телеги и мирно трогалась домой».
Методы действия были разные в зависимости от местных экономических условий и отношений с властями. В одних местах крестьяне брали топоры и рубили помещичий лес; в других выгоняли свой скот на помещичьи луга; в третьих распахивали помещичьи пастбища для собственных нужд и засевали зерном; наемные работники часто бастовали. Во многих случаях, особенно когда для восстановления порядка вызывалась полиция, крестьяне захватывали помещичью усадьбу и хозяйственные постройки, забирали все, что могли унести, а потом поджигали, изгоняли помещика и всячески затрудняли его возвращение.
В октябре, после затишья в период сенокоса и уборки урожая, беспорядки возобновились. Опубликование октябрьского манифеста, как казалось, подтвердило нерешительность и уступчивость правительства, и крестьяне удвоили усилия по захвату экономической и политической власти в деревне.
Волна поджогов помещичьих усадеб, начавшаяся в Саратовской губернии на востоке и в Черниговской на западе, распространилась на всю Черноземную зону и Среднее Поволжье, где нехватка земли и бедность ощущались с особой силой. Решения о поджоге обычно принимались на деревенских сходах и осуществлялись как можно быстрее с привлечением максимально возможного количества крестьян. Ночное небо над большей частью сельской России озарялось заревом пожаров — это крестьяне, как говорилось, «пускали красного петуха». Они «выкуривали» помещиков, чтобы самим взять землю и полноту власти в деревне.
По подсчетам советского историка, за этот период сгорело около трех тысяч помещичьих усадеб, а урон от пожаров составил более четырехсот миллионов рублей. Волна разрушения схлынула так же внезапно, как и поднялась. Частично это объясняется жесткими репрессивными мерами полиции и армии. При наличии системности и взаимодействия властей быстро становилось ясно — для широкомасштабного вооруженного восстания, на которое так надеялись социалисты-революционеры, у крестьян нет ни материальных, ни организационных ресурсов. Они не могли согласовывать действия выше волостного уровня и почти не имели военного снаряжения. Кроме того, многие крестьяне по своей природе испытывали противоречивые чувства и не рисковали выступать даже против ослабленного государства.
Правительство эксплуатировало эти колебания, посылая карательные экспедиции. Там, где община — а так обычно и случалось — отказывалась назвать «подстрекателей», всех мужчин пороли кнутом; там, где удавалось отыскать «зачинщиков», их наказывали в индивидуальном порядке.
Летом 1906 года беспорядки вспыхнули вновь, чаще всего сопровождаясь поджогами, как и в предыдущем году, и увеличившимся числом насильственных действий в отношении помещиков. На этот раз причиной явилась неспособность Думы убедить правительство отчуждать помещичью землю в пользу крестьян. После возвращения войск с Дальнего Востока власти почувствовали себя способными восстановить порядок. Усилившиеся репрессивные меры, возможно, и объясняют рост противодействия со стороны крестьян. В некоторых районах беспорядки продолжались и в 1907 году.
Крестьяне часто предпринимали значительные усилия, не всегда успешные, по поддержанию кое-какого порядка во время захвата земли и старались не допустить перерастания насилия в анархию. В конце концов, они хотели установить новый социальный порядок, а не развивать войну на взаимное уничтожение. Например, осенью 1905 года в ходе беспорядков в Саратовской губернии «все винные лавки закрывались. Деньги, захваченные у помещика, становились обшей собственностью. Помещиков мирно отвозили к ближайшей железнодорожной станции и отправляли в город. Зерно, скот и продукты распределялись в соответствии со строгими правилами. Из общей казны выплачивались авансы работникам и слугам. Потом поместье поджигали».
Не всегда подобные усилия приводили к успеху, не везде эти попытки вообще осуществлялись, а в некоторых местах крестьяне грабили все без разбора или вламывались в винные лавки и напивались допьяна, чем облегчали задачу властей.
Была предпринята лишь одна серьезная попытка организовать крестьян над уровнем волости и, таким образом, донести их чаяния и тревоги до имперской политической системы: Всероссийский Крестьянский Союз. Характерно, что частично его образование произошло благодаря инициативе властей, а помощь ему была оказана со стороны некрестьянами. Весной 1905 года губернский предводитель московского дворянства призвал несколько сельских собраний принять патриотические резолюции в поддержку войны. Те выразили свой патриотизм совсем не так, как ожидали власти, и выпустили заявление, осуждающее чиновников, которые «и от местного полицейского до самых министерств… ведут государственное дело России неправильно и транжирят деньги, собранные с бедняков».
5 мая состоялся съезд крестьян Московской губернии, призвавший к учреждению Крестьянского Союза по образу профсоюзов, уже возникших в городах. Резолюцию съезда опубликовали многие либеральные газеты.
Взлеты и падения Союза во многом совпадали с бурными событиями 1905–1906 годов. Согласно некоторым подсчетам, к концу 1905 года Союз имел от четырех до пяти тысяч отделений, в том числе в двенадцати губернских центрах, а число его членов превышало двести тысяч человек. Союз провел два съезда, в июле — августе и ноябре 1905 года, организационную подготовку к которым вело так называемое Бюро поддержки. На первом съезде около сотни крестьян представляли 22 губернии, кроме того, присутствовало примерно 25 делегатов некрестьян: учителя, агрономы, служащие земств, среди них члены партии эсеров. Число делегатов второго съезда оказалось в два раза больше, причем две трети были избраны сельскими и волостными сходами; кроме русских, на съезде присутствовали украинцы, белорусы, эстонцы, латыши и мордвины.
Это были самые крупные собрания, представляющие крестьянскую Россию. Партийный состав делегатов показал влияние социалистов-революционеров, пользовавшихся наибольшей популярностью в сельских местностях. Дебаты по земельному вопросу на первом съезде ясно обозначили крестьянские интересы. Популярную точку зрения высказал один из делегатов: «Необходимо запретить частную собственность на землю и передать землю тем, кто будет обрабатывать ее трудом своей семьи».
Другие говорили, прибегая к религиозным терминам: «Бог дал землю всем. Земля дает нам пищу и питье. Она должна быть отдана тем, кто может на ней работать». «Земля — настоящая мать всех нас. Ее создали не человеческие руки, а Святой Дух, а значит, ее нельзя покупать и продавать». Окончательная резолюция звучала не столь категорично: «Земля подлежит конфискации у частных собственников, как за компенсацию, так и без компенсации».
Это был компромисс между теми, кто настаивал, что земля должна находиться только в коллективной собственности, и теми, кто считал оправданным наличие небольших частных владений, используемых в нуждах семьи.
По другим вопросам Союз был близок по духу большинству крестьянских приговоров. Первый съезд единогласно принял резолюцию с требованием гражданских свобод и созыва Учредительного собрания. Из других требований можно отметить требование всеобщего светского и бесплатного образования и более демократичного и автономного местного самоуправления. Второй съезд, отличавшийся от первого более решительным политическим настроением, осудил правительственные репрессии, потребовал демократических свобод и амнистии политическим заключенным, а также немедленной передачи земли в руки крестьян. Съезд призвал к общенациональной забастовке и бойкоту помещиков, но отверг идею вооруженного восстания.
Впоследствии Крестьянский Союз, как общенациональная организация, внезапно и быстро развалился. После ноябрьского съезда власти распорядились арестовать всех участников. Только в одном Сумском уезде арестовали 1100 крестьян и представителей сельской интеллигенции. Но это не единственная причина крушения Союза: после объявления выборов в Первую Думу крестьяне увидели возможность изложить свои проблемы там, где их услышат. Не имея единой и четко поставленной цели, Союз был обречен, хотя эсеры пытались поддержать его и склонить крестьян к бойкоту выборов. Здесь снова сыграл свою роль раскол между массами и интеллигентами, когда крестьяне, отметая все советы со стороны, воспользовались любой возможностью, чтобы достичь своей главной цели.
Привлекательность думских выборов усиливалась еще и тем, что первые стадии проходили в привычной обстановке, на сельских и волостных сходах. Во многих регионах, хотя и не во всех, участие крестьян было очень активным. Как и за год до этого, крестьяне не упустили возможности составить свои приговоры, которые делегаты должны были донести до Думы. Один из меньшевиков заметил: крестьяне «подходили к назначению выборщиков очень серьезно, сопровождая процедуру общей молитвой и не забывая снабдить своих избранников детальными инструкциями».
Как и прежде, земельный вопрос явно превалировал над всеми остальными, и избирательные собрания с разными политическими взглядами сходились зачастую только по этому пункту. Вот типичное предложение, поступившее из Нижегородской губернии: «Земля должна принадлежать всему народу с тем, чтоб все, кто нуждается в ней, могли ею пользоваться. Следовательно, государственные, удельные, монастырские и церковные земли подлежат передаче в пользование трудящимся массам без компенсации; частные земли передаются принудительно, частично с компенсацией государством, частично без нее».
Почти во всех случаях крестьяне избегали партийных ярлыков — депутатов избирали за их грамотность, социальный статус, проявленную политическую компетенцию или просто как достойных людей. Иногда по тем же причинам избирали кого-то из деревенской интеллигенции. Принадлежность к сельской власти могла как помочь в выборах, так и послужить основанием для неудачи. Многое зависело от положения в конкретной деревне. Крестьяне, голосовавшие по курии землевладельцев ввиду наличия у них частного надела, голосовали в вопросе о земле так же, как и те, кто числился по сельской курии.
С другой стороны, когда крестьяне почувствовали разочарование работой Первой Думы, то в своих деревнях вернулись к тактике прямого действия.
Опыт революции 1905–1907 годов показал: различные элементы российского общества — рабочие, крестьяне, интеллигенция, солдаты и матросы, нерусские народы — способны были выразить свои интересы и действовать в направлении их удовлетворения. Но они не сумели взаимодействовать и сотрудничать друг с другом, как не сумели создать образ нации и империи, который оказался бы привлекательным для всех, невзирая на сословные и этнические различия. В какой-то миг показалось, что все разрозненные элементы работают вместе, но провозглашение октябрьского манифеста уничтожило зарождавшееся единство, и после этого революция растратила свои силы в бесполезных и разрозненных насильственных выступлениях.
Новая политическая структура, появившаяся в результате волнений, открывала некоторые перспективы для гражданского форума с центром в Думе, где разнородные общественные и этнические элементы могли свести разногласия к минимуму и работать сообща. Попытка достичь подобного сотрудничества и является предметом обсуждения в следующей главе.
27 апреля 1906 года в Большом зале Зимнего дворца состоялась странная церемония. Царь принял депутатов только что избранной Первой Государственной Думы, «лучших людей», как он выразился, обращаясь к ним с престола. Вот как описал случившееся американский посол:
«Слева от трона, занимая всю левую часть зала, находились члены Думы, крестьяне в грубых одеждах и высоких сапогах, купцы и торговцы в сюртуках, юристы во фраках, священники в длинных одеяниях и с почти столь же длинными волосами и даже католический епископ в темно-лиловой сутане.
На противоположной стороне зала были офицеры в расшитых мундирах, придворные, покрытые наградами генералы, члены Сената и Государственного Совета.
Наблюдая за депутатами, я с удивлением обнаружил, что многие из них даже не поклонились Его Величеству, некоторые неуклюже кивнули, другие же холодно смотрели ему в лицо, не выказывая энтузиазма и почти угрюмо-безразлично».
Впервые с XVII века царь и представители всего народа встретились и посмотрели друг на друга. На какой-то миг население империи во всем своем грубом и необтесанном разнообразии столкнулось с натянутостью и помпезностью официальной России. Встреча прошла нелегко. Царя оскорбляла холодность, с которой его приняли, тогда как депутаты, многие из которых, например крестьяне, никогда не бывавшие дальше своего уездного городка, чувствовали себя не в своей тарелке, столкнувшись с блеском и искусственностью двора.
В начале XX века Россия предприняла весьма смелый эксперимент — правители пытались, наполовину осознанно и преднамеренно, наполовину в силу сложившихся обстоятельств, превратить многонациональную империю в национальное государство и самодержавие в конституционную монархию. Россия сделала первые шаги к созданию из разнообразного и рассеянного материала старой империи этнической и гражданской нации. Попытка оказалась неудачной, и это вовсе не удивительно. Удивительно, что она вообще была предпринята. В результате этой попытки Россия попала в очень сложное положение, из которого, быть может, не выбралась полностью до сих пор.
Попытка изменения политического самосознания не стала результатом доброй воли тех, кто на нее решился, а была навязана им революцией 1905 года, поставившей режим в положение, грозившее всеобщей дезинтеграцией. Чтобы найти выход, он пошел на уступки населению и гарантировал октябрьским манифестом гражданские права и выборное законодательное собрание. Оба нововведения полностью противоречили предшествующим российским традициям: оба были нацелены на создание за несколько месяцев того, на что у большинства европейских государств ушли столетия.
Власть Думы, нового законодательного собрания, была примерно равна власти Рейхстага в Германии или соответствующих органов Австрии и Японии. Дума стала частью двухпалатной системы, верхнюю палату которой представлял реформированный Государственный Совет. Обе палаты имели право вносить законопроекты и поправки и накладывать вето. Правительство, со своей стороны, могло издавать свои постановления, затем подлежащие одобрению обеими палатами.
Правительство по-прежнему назначалось императором, который, обычно, избирал для этого высших гражданских чиновников, так что ни одна из палат не имела прямого влияния на подбор министерской команды. Однако в 1905 году произошло одно важное изменение, когда председателем Совета Министров был назначен Витте, ставший ответственным за объединение правительственной политики. Этот шаг положил конец бессистемному урегулированию императором деятельности министров, а это, конечно, усиливало последовательность правительственной политики, но и существенно урезало прерогативы самодержца. Витте попытался укрепить свою независимость от двора, пригласив в правительство представителей земских съездов, но они не хотели терять собственный моральный авторитет и объединяться с «угнетателями», пока те не дадут стопроцентную гарантию реформ. Некоторые земцы требовали созыва Учредительного собрания.
Однако Николай II продолжал утверждать, что возглавляемая им система является «самодержавием». Во время обсуждения проекта Основных Законов министр юстиции М. Г. Акимов, не одобрявший октябрьский манифест, все же сказал императору: «Ваше Величество добровольно ограничили себя в области законодательства: за вами осталась власть только останавливать неугодное вам решение Думы и Совета. Там, где законодательная власть не принадлежит полностью императору, там монарх ограничен».
Николай II не принял это во внимание, и в Основных Законах сохранилось слово «самодержавие», хотя и без сопутствующего прилагательного «неограниченное», и это приводило в смущение всех, кто пытался разъяснить новую конституцию.
Власть императора в обновленной системе была воплощена в верхней палате, Государственном Совете, которая, в отличие от аналогичных органов в других странах, не полностью избиралась регионами или установленными институтами. Половину членов ежегодно назначал лично император. Таким образом, он всегда мог блокировать любой законопроект, не слишком часто прибегая к праву вето. Другая половина Госсовета избиралась земствами (34 депутата), дворянскими собраниями (40), православной церковью (6), Академией Наук и университетами (6) и торговыми палатами (12). Земельной знати гарантировалось господствующее положение в палате, и ее представители занимали основные посты в правительстве, назначаемом императором.
Тем не менее положение земельной знати порождало у ее собственных членов глубокое беспокойство. Будучи до 1905 года — как и другие сословия — политически бессильными, помещики быстро утрачивали влияние в обществе. Потеряв с 1861 года по 1905-й 40 % своих владений, они стали затем жертвами крестьянских волнений и понесли еще больший ущерб. В начале 1906 года, пытаясь остановить разложение дворянства, губернские дворянские собрания создали группу давления, «Объединенное дворянство», чей постоянный комитет должен был «обрабатывать» министров и использовать привилегированное положение при дворе для общей выгоды.
Избирательная система Государственной Думы была широкой, но не всеобъемлющей. Права голоса, например, не имели женщины, домашняя прислуга, сельскохозяйственные рабочие и рабочие небольших предприятий. Система также была очень сложной, многоступенчатой и дискриминационной, обеспечивающей преимущество крупным землевладельцам и городским собственникам над крестьянами и рабочими. И все же фабричные рабочие и крестьяне-общинники были представлены. Особое совещание высших государственных деятелей сочло всеобщее избирательное право неприемлемым, но дало право голоса крестьянам, состоящим в общине и имеющим земельный надел. Защищавший эту точку зрения Витте считал, что новая политическая система должна развиваться не из сословных привилегий, как на Западе, а из характерно русского принципа «царь и народ».
Из замечаний Витте не ясно, рассчитывал ли он, что крестьяне и дальше будут голосовать в традиционном монархическом духе, или, наоборот, полагал, что ослабить их недовольство можно только предоставлением права голоса. Наличие большого числа крестьянских депутатов вызывало противоречивые чувства и у императора. Как он сказал Витте: «Я хорошо понимаю, что создаю не помощника, но врага. Но утешаю себя мыслью, что я преуспею в укреплении политической силы, которая поможет гарантировать мирное развитие России в будущем без разрушения тех основ, на которых она существовала так долго».
На самом деле учреждение Думы уже было разрушением основ, так что понять замечание царя можно только предположив, что предоставлением права голоса крестьянским общинам он надеялся обеспечить связь с прошлым России.
Если Николай II и Витте рассчитывали именно на это, то сильно заблуждались. Несмотря на призывы к бойкоту, с которыми выступали эсеры, крестьяне приняли активное участие в выборах в Первую Думу: их голоса достались кандидатам, которые — каковы бы ни были их общие политические взгляды (а их часто не имелось вообще) — соглашались, что землю необходимо передать крестьянам. Крестьянские депутаты отправлялись в столицу с приветствием и с приговорами от сельских сходов. Некоторые отражали чисто местные проблемы: построить мост, получить право на рубку леса, уволить ненавистного чиновника; другие содержали более серьезные вопросы, подтверждая поддержку депутатов в «нынешней и будущей борьбе с правительством». Как постановило одно из собраний в Воронежской губернии: «Вас послал народ не любезностями обмениваться, но добыть землю и волю, надеть на правительство и властей узду народного контроля».
Собравшись в Петербурге на открытие сессии Думы, многие из крестьянских депутатов объединились во фракцию трудовиков, созданную сельскими интеллигентами и несколькими ветеранами Крестьянского Союза. Остальные избегали каких-либо партий, но обычно голосовали вместе с трудовиками. Присутствие большой армии крестьян, упорно добивавшихся решения земельного вопроса, оказывало серьезное давление на крупнейшую из представленных в Первой Думе партию кадетов, многие из депутатов которой прошли благодаря голосам сельских жителей. Чувствуя, что своими успехами обязаны крестьянам и царившему среди населения духу радикализма, кадеты волей-неволей давили на правительство.
Вместе с трудовиками кадеты выдвинули программу, в которой традиционные либеральные устремления перемежались с требованиями, высказанными в крестьянских приговорах: правительство, ответственное перед Думой, а не перед царем; полная гарантия гражданских свобод; всеобщее избирательное право; всеобщее и бесплатное начальное образование; отмена смертной казни; амнистия политических заключенных и, самое главное, отчуждение помещичьих, церковных и государственных крупных земельных владений в пользу малоземельных крестьян. «Наиболее многочисленная часть населения страны — трудовое крестьянство — с нетерпением ждет удовлетворения своей острой земельной нужды, и первая русская Государственная Дума не исполнила бы своего долга, если бы она не выработала закона для удовлетворения этой насущной потребности путем обращения на этот предмет земель казенных, удельных, кабинетских, монастырских и принудительного отчуждения частновладельческих».
Пусть и недолго, но тут голос общественности зазвучал вместе с голосом народа.
Их требования давали Николаю II возможность проявить инициативу и завоевать доверие крестьянских представителей. Как заметил один из биографов императора, «для монарха, придерживающегося той точки зрения, что самым верным союзником короны является крестьянство, возникала ситуация, требующая драматического жеста, способного воссоединить царя с народом за счет не всегда лояльной части образованного класса».
Предложение земельной реформы в интересах крестьян вполне соответствовало бы духу традиционного союза «царя и народа», который Николай так превозносил.
Правительство уже раньше начало обдумывать возможность подобного решения земельного вопроса. Зимой 1905/06 года министр сельского хозяйства Кутлер при поддержке Витте подготовил предложение о принудительном выкупе земли у частных владельцев для наделения малоземельных крестьян. Однако император решительно отверг предложение, написав на полях: «Частная собственность должна остаться незыблемой».
Это важный поворотный пункт. Ни один русский царь никогда раньше не давал твердой гарантии частной собственности. В 1785 году Екатерина II гарантировала частную земельную собственность дворянству, но в 1861 году Александр II отступил от гарантии, раздав крестьянам часть помещичьей земли. Конечной целью отмены крепостного права было обеспечение частными земельными владениями и дворян, и крестьян, но в результате решение оказалось половинчатым. Сейчас Николай II собирался пойти дальше и Екатерины, и Александра и предложить общую гарантию частной собственности всем подданным. Это подтвердил в своей речи перед Думой 13 мая 1906 года премьер-министр И. Л. Горемыкин, когда заверил: «Государство не может признать право частной собственности на землю для одних, отказывая в то же время другим в этом праве… принцип неотчуждаемости и незыблемости частной собственности принят по всему миру и является краеугольным камнем народного благосостояния и общественного развития».
Таким образом, правительство, наконец, объявило о разрыве с вотчинным государством, тень которого так долго витала над Россией.
Однако, как и во времена правления Екатерины II, провозглашение принципа, столь важного для гражданского общества, имело свою цену — означало отказ тем, кто и так уже лишен многого, и, как следствие, усиливало социально-экономическую поляризацию и конфликт в обществе. В краткосрочном плане это также означало обострение конфронтации с недавно избранным законодательным собранием и, следовательно, ослабление только-только установленного конституционного порядка. Правительство предлагало новую доктрину, тогда как трудовики и кадеты защищали традиционную российскую точку зрения, передаваемую через радикальную интеллигенцию: земля — это общая собственность и должна быть доступна всем, кто нуждается в ней. Ни одна из сторон не уступала. Империя и народ противостояли друг другу, и общественность — хотя и с тяжелым чувством — стала на сторону народа.
Между правительством и Думой имелись и другие спорные вопросы. Некоторые депутаты, по-видимому, вообразив себя французскими депутатами 1789 года, потребовали, чтобы правительство передало им высшую исполнительную власть. Но все же главным оставался вопрос о земле. Обе стороны занимали непримиримые позиции, и провал попыток достичь компромисса между ними привел к преждевременному роспуску Первой Думы в июле 1906 года.
Кадеты и некоторые трудовики, всего несколько месяцев назад получившие мандаты от избирателей, решили обратиться к народу, перешли через границу в автономную Финляндию и в Выборге приняли воззвание «К народу от народных представителей», в котором призвали не платить налоги и не идти на службу в армию. «Не дадим ни копейки казне, ни единого солдата армии. Будьте тверды, защищайте свои права все как один. Никакая сила не сможет противостоять объединенной и непоколебимой воле народа».
Общий отклик оказался слабым. В некоторых городах прошли демонстрации протеста, но похоже, ни сбор налогов, ни призыв в армию не пострадали. Наиболее заметно отреагировали крестьяне, разочаровавшиеся в своих надеждах на Думу и с новой силой взявшиеся за поджоги помещичьих усадеб. Объясняется это тем, что кадеты действовали в состоянии шока и отчаяния, надеясь, что поддержка, оказанная им во время выборов, поможет мобилизовать население на кампанию гражданского неповиновения. Однако для подобной кампании требуется высокий уровень организации и гражданской сознательности, незадолго до того продемонстрированный, например, финнами, но которого среди русских не было. Словно опасаясь утраты популярности в массах, на протяжении всего последующего периода кадеты упрямо отказывались осуждать революционный террор.
Петр Столыпин, вступивший на пост премьер-министра на этой стадии, был наиболее значительным государственным деятелем думского периода. В отличие от многих коллег, Столыпин принял конституционные нововведения 1905–1906 годов, не только потому, что те стали законами, но и потому, что предлагали основу для обновления империи. По существу, Столыпин хотел сделать русских имперской нацией, сочетая две политической стратегии, русификацию и строительство гражданского общества, проводившиеся до того только порознь. Это также означало защиту недавно провозглашенного принципа частной собственности.
Краеугольным камнем стратегии премьер-министра было использование Думы для расширения «политической нации» путем осуществления социальной реформы и возложения на новые общественные классы доли ответственности за пользование властью. Его цель состояла не в ограничении монархии, а скорее, в расширении социальной базы монарха. Свою точку зрения Столыпин поддерживал тем, что много времени уделял связям с общественностью и налаживанию отношений с прессой, а в то же самое время почти не манипулировал личными связями при дворе и в среде бюрократии; новые законы премьер-министр предварял объясняющими преамбулами, которые писал сам лично.
В экономическом плане ключом к его замыслам была аграрная реформа, выдвинутая Столыпиным 9 ноября 1906 года. В связи с тем, что Дума уже отвергла реформу, он ввел ее в действие специальным указом. Это было грубейшим нарушением закона, ведь подобные шаги могли быть предприняты только в случае срочной необходимости, но Столыпин оправдывал свой поступок тем, что Россия находится в критической ситуации и реформа жизненно необходима. Согласно указу глава любого крестьянского хозяйства имел право получать в частную собственность землю, закрепленную за ним в общине. В общинах, практикующих регулярные перераспределения, крестьянам позволялось сохранять временный излишек земли (например, такое случалось, когда после последнего перераспределения семья уменьшалась) при условии покупки ее по цене, установленной в 1861 году. Учитывая, что с того времени цены на землю резко поднялись, те, кто оказался в состоянии это сделать, получали сильнейший стимул выйти из общины и вести собственное хозяйство. Условия, согласно которым Крестьянский Поземельный Банк предоставлял крестьянам кредит, существенно облегчились за счет снижения процентных ставок и возможности получить деньги под залог земли. Для помощи в сложном процессе консолидации разрозненных полосок в единое владение в каждом уезде образовывались землеустроительные комиссии.
Эти меры дополнились другими, имевшими цель покончить с исключительным статусом крестьянина и превратить его в полноправную личность. Начало этому уже было положено раньше с отменой «круговой поруки» и телесного наказания в 1903–1904 годах, а также выкупных платежей в 1905 году. Теперь крестьяне могли выйти из общины и, таким образом, освободиться от контроля волостного старосты, стать полноправными гражданами и получить свободу передвижения согласно паспортным правилам, действующим для остального населения.
Политический состав Второй Думы имел для Столыпина очень большое значение, и премьер-министр, вмешался в избирательный процесс, в надежде ослабить левое крыло. Однако на этот раз все усилия оказались тщетны или даже произвели обратный результат, хотя, возможно, это объясняется отказом социал-демократов от бойкота выборов. Укрепились как левое, так и правое крыло, особенно левое: 65 социал-демократов, 37 эсеров и 104 трудовика. Заранее было ясно — депутаты отвергнут любую аграрную реформу, не основанную на принудительном отчуждении.
Столыпин распустил Вторую Думу, но не уступил давлению и не стал закрыть Думу совсем или низводить до статуса чисто совещательного органа. Он твердо вознамерился продолжать эксперимент по работе с законодательным собранием, хотя считал, что в нем должны перевешивать те социальные классы, которые готовы сотрудничать в реализации программы реформ. В этом решении Столыпина поддержало «Объединенное дворянство», осознавшее, что после изменения избирательного закона они могут играть господствующую роль в Думе. Граф Д. А. Олсуфьев заявил, что российское дворянство в рамках всей империи должно сыграть ту роль, которую уже сыграло в Польше, то есть роль «носителей религиозной, национальной и политической идеи».
«Объединенное дворянство» призвало также к большей дискриминации в пользу русских. Князь Н. Ф. Касаткин-Ростовский из Курска красочно показал, какими опасностями чревата демократия в многонациональной империи, когда заявил: если бы британцы приняли существующий российский избирательный закон, то примерно 100 депутатов-англичан «просто потерялись бы среди 350 индийцев, 150 сомалийцев и канадцев». Статистика не совсем верная, но по сути Касаткин-Ростовский был прав: его утверждения показывают различие между Британской и Российской империями и помогают объяснить, почему Российскую империю настолько труднее соединить с демократией и гражданским обществом.
Столыпинское представление о России было близко взглядам Олсуфьева. Среди петербургских чиновников фигура Столыпина представлялась весьма необычной, потому что этот человек сам лично знаменовал собой возможное будущее российской «политической нации». Отпрыск известной семьи из земельной знати, Петр Столыпин порвал с семейными традициями, поступив в столичный университет и получив ученую степень. Несколько лет он занимал должность предводителя дворянства в Ковенской губернии, где приобрел опыт как управления поместьем — в чем преуспел больше большинства своих коллег, — так и чиновничьей службы, включая надзор за деревенскими и волостными учреждениями. Там Столыпин самолично увидел, сколь трудно складываются этнические отношения между русскими, поляками, евреями и литовцами. В 1905 году, будучи саратовским губернатором, он проявил умение и решимость в борьбе с революционным движением. Совместный опыт провинциального помещика и государственного чиновника помог Столыпину в попытке сближения мира общественности и мира бюрократии. Одному журналисту, упрекнувшему Столыпина в том, что премьер-министр не включил в кабинет представителей общественности, тот ответил: «А кто я сам? Я чужой в бюрократическом мире Петербурга. Здесь у меня нет прошлого или каких-то связей при дворе. Я считаю себя общественным деятелем».
Здесь Столыпин несколько лукавил — он происходил из древнего рода, и у него имелись друзья и родственники при дворе. Но ему хотелось создать образ представителя общественности, чтобы заручиться более широкой базой поддержки правительства.
Цель столыпинских реформ состояла в укреплении и расширении общественности, в надежде заполнить брешь между режимом и народом. Столыпин хотел растворить сословные и этнические барьеры, начав с системы местного управления и правосудия. Программа предусматривала распространение земства по всей империи, включая нерусские регионы, демократизацию земских выборов на всех уровнях (с заменою сословного принципа на имущественный) и уничтожение барьеров между крестьянскими и другими институтами путем создания всесословного волостного земства. Столыпин также хотел реформировать систему местного правосудия, заменив отдельные волостные суды, находившиеся под опекой мировых посредников, на обычные местные суды под председательством мировых судей.
Аграрная реформа Столыпина имела целью значительное увеличение числа собственников за счет предоставления крестьянам возможности выходить из общины и вести собственное небольшое хозяйство. В этом случае сельские сходы переставали быть чисто крестьянскими институтами и могли стать частью единой административной иерархии. В то же время Столыпин хотел обеспечить процветание новых хозяев, снимая бремя выкупных платежей, облегчая получение дешевого кредита через Крестьянский банк и создавая местные земельные комиссии для помощи в решении сложных вопросов размежевания и перераспределения земельных угодий. Он также предложил стимулы для переселения крестьян из перенаселенных районов в почти пустынные степи Сибири и Северного Туркестана.
Для создания думского большинства, благожелательно настроенного по отношению к реформам, Столыпин, распустив Вторую Думу 3 июня 1907 года, изменил избирательный закон так, чтобы укрепить положение русских в противовес нерусским и землевладельцев в противовес крестьянам и городскому населению. Таким образом, он получил то большинство, которого желал: крепкое ядро русских землевладельцев, принадлежащих к октябристам и умеренно правым фракциям и готовых голосовать за предложенные реформы. С их помощью Столыпин добился успеха, проведя через Думу аграрную реформу в приемлемой форме.
В некоторых отношениях столыпинская аграрная реформа оказалась весьма плодотворной на протяжении того относительно недолгого времени, пока действовала. К 1916 году около 2,5 миллиона крестьянских хозяйств (из 12,3 миллиона — к 1916 году это число увеличилось в результате разделения семей и роста населения до 15,3 миллиона) получили документы на право собственности в отношении земли, до того находившейся в общинном владении. Из них 1,3 миллиона завершили процесс, выделив свою землю из общины.
С другой стороны, основная часть приватизации пришлась на первые годы реформы, а затем пошла на убыль, что дает основания предположить, что ее проводили во многих случаях бывшие крестьяне, уже оставившие землю и всего лишь завершавшие свои дела. Кроме того, в большинстве районов крестьяне были слишком бедны, чтобы вести самостоятельное хозяйство на хуторах: более или менее значительное их число возникло только на юге, в Прибалтике и одной-двух северо-западных губерниях.
Таким образом, ход столыпинской аграрной реформы вовсе не указывает на решительное движение в пользу частного крестьянского землевладения. В 1916 году 61 % всех крестьянских хозяйств все еще состояли в общине (в 1905-м — 77 %). Тех, кто вышел из общины, тянуло к двум противоположным экономическим полюсам: к одному — богатых, желавших максимально увеличить свои возможности, к другому — бедных, хотевших продать землю и уехать из деревни насовсем. Основную же группу сельского населения составляли «середняки», являвшиеся ядром сохранившегося общинного устройства. Их столыпинская реформа мало затрагивала.
Интересно, что больше половины земли, проданной в этот период через Крестьянский Поземельный Банк, приобрели коллективы — сельские общины и кооперативы. Это отражает быстрый рост последних, пришедшийся на десятилетие после 1905 года. Кооперативы были самыми разными: потребительские, производственные, кредитные, сельскохозяйственные; с 1905 по 1915 год их количество увеличилось с 5080 до 35 600, причем они охватывали около 10 миллионов хозяйств.
Кроме того, всеобщее перераспределение земли внутри общины проводилось более активно в период с 1890 по 1910 год, подтверждая жизненность общинного принципа. Даже владельцы небольших наделов, выделившие свою землю из общины, вовсе не обязательно собирались расставаться с общинными институтами. Сельские сходы касались не только земли, и новоявленные землевладельцы, хотя их земля больше не подлежала переделу, проявляли интерес к решениям по другим вопросам и обычно посещали сходы. Впрочем, и при рассмотрении земельных проблем им часто предоставлялось слово, так как они, как и прежде, зависели от общинных выгонов, доступа к лесу и воде. Известно также, что оставшиеся в коммуне нередко вступали в конфликт с выбывшими из нее, и именно это стало главной причиной волнений в деревне в период с 1907 по 1914 год. Возможно, именно поэтому землеустроительные комиссии настаивали на решении всех спорных вопросов комплексно, а не в индивидуальном порядке.
Что касается других аспектов создания гражданского общества в этот период, столыпинские аграрные реформы открыли крестьянам путь к тому, чтобы стать полноправными гражданами и играть активную роль на общероссийском рынке, но за это пришлось заплатить усилением поляризации и ростом конфликтов внутри деревни, которые прежде не имели такого значения, как конфликты между общиной и посторонними.
В политическом отношении Столыпин содействовал интеграции империи, снова отменив особый статус Финляндии и низведя Сейм до положения, примерно равного положению губернского земского собрания. В этом премьер-министра полностью поддержали октябристы, увидевшие возможность таким образом укрепить силы Думы. Один из депутатов, фон Анреп (прибалтийский немец), заявил: «На мой взгляд, внутри Российской империи никогда не было, нет и не будет „финского государства“. Между Финляндией и Россией нет истцов и ответчиков, и Дума не суд; это институт, несущий ответственность за интересы государства, и он исполнит свой долг».
Одним из ключевых пунктов столыпинской программы было введение земств в западных губерниях, в том регионе, откуда он вышел сам. Эго губернии, полученные в результате первого раздела Польши в 1772 году, населенные украинскими, белорусскими и литовскими крестьянами, польскими землевладельцами и смешанным городским населением с большим числом евреев. Подобное этническое смешение, особенно преобладание поляков в сельской местности, удержали реформаторов 1860-х годов от учреждения там выборного местного самоуправления. Теперь, предлагая более демократическую избирательную систему, Столыпин хотел усилить политический вес крестьян и сократить польское влияние. Но и при этом избирательный закон, представленный премьер-министром, предусматривал сложную систему этнических курий, рассчитанную на то, чтобы не допустить победы поляков.
Октябристы и умеренные правые поддержали Столыпина, и его законопроект прошел Думу. Но в Госсовете он наткнулся на крепкий блок помещиков, преисполненных решимости защищать традиционную гегемонию дворянства, даже при том, что в данном случае от этого выигрывали поляки. Они справедливо рассматривали западные земства как первый шаг к введению подобного, более демократизированного местного самоуправления в остальной империи. Некоторые члены Госсовета также воспринимали всю концепцию этнических курий как пагубную, а князь А. Д. Оболенский назвал ее «нарушением принципа единой имперской национальности».
Однако главная причина, почему Госсовет отверг законопроект, заключалась в том, что против этого не возражал император. При этом члены Госсовета руководствовались не характером законопроекта, а желанием приуменьшить влияние Столыпина, единого кабинета и Думы, и в значительной степени восстановить господство двора и самодержавного императора.
Приостановив на три дня деятельность обеих палат, Столыпин с помощью этой уловки провел свой закон в соответствие со статьей 87 о чрезвычайных указах. Такое вопиющее нарушение духа — если не буквы — Основного Закона стоило премьер-министру потери большинства сторонников в Думе, и после этого Столыпин остался изолированной фигурой, лишенной надежной политической поддержки. Его судьба дает основание предположить — любой решительный реформатор в России того времени неизбежно должен был нажить себе столько врагов, что его положение стало невозможным. Как сказал бывший союзник Столыпина, А. И. Гучков: «Он умер политически задолго до своей физической смерти». Убийство Столыпина, однако, не имело отношения к думским событиям: премьер-министра застрелил 1 сентября 1911 года бывший революционер, ставший агентом полиции и захотевший реабилитироваться перед своими бывшими товарищами. Столыпин стал жертвой яда, проникшего в государственное тело задолго до его премьерства.
Хотя Николай II был благодарен Столыпину за подавление революции, но к 1911 году пришел к убеждению, что глава правительства представляет серьезную угрозу его самодержавной власти. Со своей стороны, Столыпин последовательно защищал монархию, соглашаясь, что только монархия единственная может «спасти Россию и… направить ее по пути порядка».
Николай II видел свои отношения с народами империи совсем иначе, чем представлял себе Столыпин, хотя исходил из той же предпосылки, что государство и народ опасно отчуждены друг от друга. Царь приписывал эту отчужденность росту безответственной и своекорыстной бюрократии, препятствовавшей прямому контакту царя с собственными подданными. Другими словами, император в глубине души был старомодным славянофилом. Своего сына Николай назвал Алексеем в честь величайшего царя XVII века, золотого — по его мнению — века монархической солидарности, и на всем протяжении правления пытался воссоздать личные и религиозные связи с народом.
Подобно многим своим предшественникам, Николай II верил, что такого единения лучше всего можно достичь через церковь и армию, чувствовал себя счастливым, проводя войсковые смотры и наблюдая за парадами. Как заметил один из биографов: «Этические воззрения царя можно сравнить с воззрениями благородного, хотя и простодушного гвардейского офицера. Он высоко ставил патриотизм и долг. Интриги, амбиции, зависть и мелочность политического мира отвращали его».
Для того чтобы воссоздать тот мир, к которому он так стремился, Николай II возродил религиозные церемонии, наподобие захоронения святого Серафима Саровского. Святой Серафим был старцем-аскетом, жившим в начале XIX века, дававшим духовные советы и исцелявшим больных.
В 1903 году около трехсот тысяч человек собрались у отдаленного монастыря в Тамбовской губернии, чтобы посмотреть, как царь вносит в церковь гроб старца. Один из присутствовавших так описал эту сцену: «Наполнивший монастырскую ограду народ стоял в благоговейном молчании; у всех в руках горящие свечи… Тут был в буквальном смысле стан паломников. Среди масс народа стояли телеги и разных видов повозки… Из разных мест доносилось пение… Не видя поющих, можно было подумать, что звуки пения несутся с самого неба…»
Именно такую атмосферу любил Николай II, именно такая атмосфера убеждала императора — он заодно с «настоящим» народом.
Но в канонизации Серафима была еще одна сторона. По настоянию Николая канонизация проводилась поспешно, с нарушением обычных, весьма долгих процедур, необходимых Синоду, чтобы убедиться, что святым объявляется действительно достойный кандидат. Уступая его требованиям, сама церковь поставила себя в унизительное положение и показала свою зависимость от власти. Кроме того, церемония оказалась недостаточно подготовленной и продуманной, ведь многие паломники из простого люда не были допущены, тогда как придворные и знать, прибывшие в роскошных каретах, занимали специально забронированные места. В целом, при всем внешнем блеске, канонизация подчеркнула покорность церкви и глубину социального раскола.
Для усиления преданности допетровскому религиозному наследию императорская чета каждую Пасху проводила в Московском Кремле. Николай верил, что крестьяне и простые люди в провинции, далекие от дурных влияний Петербурга, поддерживают своего императора, верны ему, и для укрепления связи с народом предпринимал путешествия по провинциальной России. После празднования трехсотлетней годовщины битвы под Полтавой Николай рассказывал французскому военному атташе об энтузиазме, сопутствовавшем церемонии: «Мы уже не были в Санкт-Петербурге, и никто не мог сказать, что русские люди не любят своего императора».
Отчасти по этой причине императорская чета так привязалась к soi-disant[14] «святому человеку», Григорию Распутину. Распутин — простой сибирский крестьянин, добившийся доступа к царю и царице, несмотря на сопротивление придворных и официальных лиц. Николай считал, что через Распутина поддерживает связь с простыми русскими верующими. Одному из придворных, высказавшему сомнения в сути характера Распутина, царь ответил: «… Он хороший, простой, религиозный русский человек. В минуты сомнений и душевной тревоги я люблю с ним беседовать, и после такой беседы мне всегда на душе делается легко и спокойно».
На взгляд Николая II, появление Думы и Совета Министров усугубило отчужденность царя от простых людей, так как они стали лишь трибунами для дальнейших интриг и представляли собой альтернативные центры власти, ослаблявшие его влияние на ход дел. Дума и Совет Министров начали воплощать государство и нацию как отдельно от личности монарха. Все это печалило и огорчало императора, подталкивало его к поддержке политических сил, желавших ослабления Думы и кабинета. Отсюда и поддержка царем интриганов в Государственном Совете.
Симптоматичным свидетельством изоляции монарха стало то, что не нашлась подлинно консервативная партия, которую он мог бы поддержать в Думе. Самая крупная монархическая организация, «Союз русского народа», гордилась тем, что является не партией, а просто «Союзом», посвятившим себя защите монархии, православной церкви и русского народа. Основу составляли добровольцы, так называемые «черносотенцы», появившиеся осенью 1905 года и исполнявшие миссию «защиты», нападая на социалистов, студентов и евреев. Идеал был вполне в духе Николая I — «Россия единая и неделимая» или «Православие, самодержавие и народность». «Союз русского народа» принимал Думу как «прямое звено между суверенной волей монарха и правовым сознанием народа», но отказывал ей в законодательной власти, считая это пагубным для самодержавия.
Сомнительно, что политическая организация с такой явной этнической исключительностью могла быть консервативной силой в многонациональной империи. Не будучи оплотом законности и порядка, «Союз русского народа» представлял угрозу для них. Его агитация спровоцировала несколько самых разрушительных и жестоких эпизодов революции 1905 года, включая погромы в Киеве и Одессе. Отношение общественности выражалось язвительной фразой, использовавшейся, чтобы упрекнуть кого-либо за грубое, хамское поведение: «Ты не в чайной „Союза русского народа“»!
Не добились члены «Союза» и успеха на выборах. Довольно много голосов «Союз» получил лишь в западных провинциях, где русские постоянно конфликтовали с поляками и евреями, а православная церковь с католической. В центральных аграрных областях их поддержало некоторое количество крестьян и помещиков, так как там аграрные беспорядки носили особенно жестокий характер, и лозунги законности и порядка пользовались симпатией населения. В остальных регионах рабочие и крестьяне в своей массе отказали «Союзу» в своей поддержке. На выборах в Третью Думу, когда ситуация складывалась более благоприятно, они выступили заодно с беспартийными и правыми.
Возможно, «Союз» лучше справился бы со взятой на себя ролью, если бы перетянул на свою сторону значительную часть крестьян. Но этого он сделать не сумел. Особенно показательным стал IV съезд организации в апреле 1907 года, когда крестьянские депутаты упорно требовали принудительного отчуждения помещичьих земель. Лидеры «Союза» оказались в крайне неприятном положении, так как не хотели, чтобы у них было хоть что-то общее с социалистами. В конце концов удалось добиться компромисса: признав нужду крестьян в земле, съезд оставил решение вопроса будущему Земскому Собору, на котором были бы представлены и крестьяне.
Присутствовавший на съезде известный монах Илиодор предложил направить к царю делегацию с прошением о принудительной земельной реформе. В полном соответствии с духом времени Илиодор представлял собой странное сочетание старца и демагога, писал монарху письма, советуя удалить от двора всех неправославных советников и возобновить священный союз царя и народа через экспроприацию земель у помещиков в пользу крестьян. Живя в Царицыно, Илиодор время от времени совершал поездки на пароходе по Волге, иногда сходя на берег, чтобы донести свое послание восторженным толпам. Газеты в мельчайших подробностях с любовью описывали все дела Илиодора, его идеи и вызывающее поведение порождали недовольство царя, и по распоряжению Святейшего Синода Илиодора лишили духовного сана.
Большие трудности возникли у Столыпина и с другими пунктами программы реформ, хотя он имел поддержку Думы. «Объединенное дворянство» противодействовало ослаблению дворянства в органах местного управления и правосудия, что вело бы к окончанию опеки над крестьянскими институтами. Сопротивление отразилось и в голосовании в Госсовете. П. Н. Дурново, например, осудил предлагаемое всесословное земство как выдумку «либеральных дискуссионных кругов». «Чего они хотят — так это… уничтожения всех традиционных верований и… внедрения критицизма и отрицания. Законопроект передает все местное управление и местные экономические дела крестьянам — тем самым крестьянам, которые восемь лет назад грабили и жгли помещиков и по сей день домогаются их земли».
Другая потенциально плодотворная законодательная инициатива провалилась из-за острых этнических и религиозных конфликтов в империи. Дума и Государственный Совет не смогли договориться о принципах, которые могли бы стать основой введения всеобщего начального образования: Госсовет хотел, чтобы Синод имел большее влияние на администрацию школ и русский язык был всеобщим языком обучения. Точно так же принцип религиозной терпимости, провозглашенный в апреле 1905 года, никогда не нашел воплощения в законе, так как Госсовет настаивал на сохранении жестких ограничений для сектантов и староверов.
Еще одной категорией подданных, на которую Столыпин собирался распространить гражданские права, являлись евреи. Это вполне соответствовало имперскому национализму Столыпина: устранить все правовые препятствия на пути евреев к получению полного гражданского статуса и восприятию Российской империи как своей родины. Однако эта идея даже не дошла до Думы. Николай II заранее наложил вето на предложение Столыпина, следуя велению «внутреннего голоса», усиленного телеграммами из «Союза русского народа».
Крестьяне и рабочие активно участвовали в выборах в Думу в 1906–1907 годах, но вскоре потеряли к ней интерес, так как Дума не смогла удовлетворить их чаяния, а кроме того, избирательный закон был изменен таким образом, чтобы ослабить их влияние. В выборах в Третью Думу приняло участие гораздо меньшее число деревень, а их представители — за немногим исключением — на последующих стадиях избирательного процесса следовали за помещиками из своих округов.
Еще более поразительно, что крестьянские депутаты в Третьей Думе, даже центристы и правые, вовсе не проявили энтузиазма в поддержке аграрной реформы Столыпина. По крайней мере, они считали ее недостаточной. 51 депутат — две трети крестьянских депутатов в Думе — предложили два отдельных дополнения, заключавшихся в формировании государственного земельного фонда из государственных, церковных, удельных и, при необходимости, отчужденных частных земель в каждом районе: из этого фонда обеспечивались бы землей те крестьяне, которые не могли прожить за счет собственных наделов.
Придерживавшийся правых взглядов депутат из Волыни, С. Никитюк, одобрил закон Столыпина, но добавил: «Я бы приветствовал его еще больше… если бы в то же самое время земля была перераспределена в пользу безземельных и бедных крестьян».
Г. Ф. Федоров, крестьянин-октябрист из Смоленска, шел еще дальше: «Мы не можем голосовать за закон [9 ноября 1906 года], потому что в нем ничего не сказано о безземельных и жаждущих земли, которые, если он пройдет, будут оставлены совершенно без земли и брошены на милость судьбы».
Крестьянские предложения были «похоронены» в коми-сиях и не дошли до стадии обсуждения на общем собрании. Вот почему крестьяне, даже самые лояльные, имели мало оснований считать, что Дума адекватно относится к их проблемам.
В декабре 1905 года рабочие получили право бастовать по экономическим вопросам, а в марте 1906-го право образовывать профессиональные союзы для выражения своих интересов в переговорах с работодателями по заработной плате и условиям труда. Многочисленные профсоюзы, возникшие предыдущими осенью и зимой, были легализованы задним числом и на некоторое время стали фокусом жизни рабочего класса, устраивая кассы взаимопомощи, передвижные библиотеки, чайные и даже типографии. Профсоюзы также играли заметную политическую роль: во время работы Второй Думы рабочие депутаты выступали на собраниях профсоюзов с докладами о своей деятельности в законодательном органе.
Однако после переворота 3 июня 1907 года правительство заняло гораздо более жесткую позицию в отношении профсоюзов. Министерство внутренних дел предупредило, что они «принимают вполне определенный характер социал-демократических организаций и, следовательно, крайне опасны для государства».
Полиция вела пристальное наблюдение за деятельностью профсоюзов и при малейшем намеке на недовольство режимом, не колеблясь, запрещала митинги и даже целые профсоюзные отделения. Чрезвычайные законы, сохранившиеся во многих губерниях, облегчали возможность уничтожения профессиональных союзов. Работодатели все менее охотно вступали в серьезные переговоры с ними. В среде рабочих воцарялись бездеятельность и разочарование. Как это ни странно, но в подобных условиях лучше всего выживали те профсоюзы, в которых имелось крепкое ядро социал-демократов, обычно меньшевиков, вносивших мотивацию и организацию.
То, что после 1907 года рабочее движение оказалось на полулегальном положении, объясняет, почему расстрел рабочей демонстрации на Ленских золотых приисках в апреле 1912 года вызвал такой бурный всплеск протестов, местами вылившийся в самые непредсказуемые формы. Стачки и демонстрации, часто под политическими лозунгами, вспыхивали и угасали; их возглавляли молодые, квалифицированные и нетерпеливые рабочие, не желающие признавать никакого внешнего руководства. В 1913–1914 годах большевики, лучше уловившие это настроение, сумели бросить вызов меньшевикам и приобрести решающее влияние в нескольких профсоюзах. Но даже они часто оказывались застигнутыми врасплох бунтарским настроением рабочих. Накануне войны, в июле 1914 года, в некоторых промышленных районах Петербурга рабочие возвели баррикады.
То, что рабочие не верили в существующий порядок, прежде всего объясняется отношением правительства к их движению. Как было заявлено на митинге на одном из петербургских заводов через год после начала войны, в сентябре 1915 года: «Мы будем защищать наше отечество, когда нам дадут полную свободу формировать трудовые организации, полную свободу слова и печати, свободу на забастовку, равноправие всех национальностей России, восьмичасовой рабочий день и когда помещичья земля перейдет к беднейшим крестьянам».
Одной из сфер, где после 1905 года гражданское общество шагнуло далеко вперед, стали средства массовой информации, главным образом пресса. По данным официальной статистики, количество периодических изданий в России с 1900 по 1914 год утроилось, тогда как число газет возросло в десять раз. Резкий скачок произошел сразу после 1905 года; затем процесс продолжался благодаря ослаблению цензуры и стремительному росту политического сознания, сопутствующего созданию Думы и политических партий. Не так легко оценить число читателей, но, похоже, к 1914 году каждый второй или третий взрослый в России регулярно читал газеты. Значительную часть читателей составляли крестьяне. Что касается городов, там большинство взрослого населения, включая простых служащих и рабочих, интересовалось прессой. Начали выходить газеты, предназначенные специально для полуобразованной, бедной части городского населения, например, газета «Копейка», на второй год публикации распространявшаяся уже в количестве 250 тысяч экземпляров.
Поражает не только распространение прессы, но и объем поставлявшейся информации и разнообразие выражаемых мнений. В 1905 году правительство отказалось от предварительной цензуры, отменив ее даже для изданий, содержащих менее 160 страниц, но оставило за собой право штрафовать, приостанавливать издание и закрывать печатные органы, которые «публиковали ложную информацию», «поощряли беспорядки» или «провоцировали враждебность населения к официальным лицам, солдатам или правительственным учреждениям». В провинции сохранение чрезвычайного положения и относительная финансовая уязвимость газет и журналов часто давали властям возможность остановить распространение нежелательной информации. Но в больших городах, особенно в Петербурге и Москве, редакторы нередко шли на риск — лучше заплатить штраф, но возбудить интерес у публики и увеличить продажу. Закрытые журналы часто возобновлялись после недолгого перерыва под другим названием.
Задачу редакторов в немалой степени облегчало существование Думы. Они могли публиковать все, что говорилось во время заседания палаты, так как, по сути, всего лишь передавали информацию, содержавшуюся в официальных стенографических отчетах. Например, в январе 1912 года октябристская газета «Голос Москвы» попыталась опубликовать письмо эксперта-богослова, высказавшего предположение, что Распутин принадлежит к еретической секте хлыстов и, следовательно, не должен регулярно посещать двор и влиять на политику церкви. Весь тираж конфисковали, но Гучков представил запрос в Думе, содержавший полный текст письма, и таким образом сделал его доступным всем газетам страны, благодаря чему письмо получило гораздо более широкую огласку, чем если бы не было запрещено.
В этом смысле Россия внезапно стала частью мира XX века, со всеми проблемами сенсационности, свободы прессы и ее ответственности. Газеты с восторгом сообщали жуткие детали преступлений и скандалов. Волна терроризма, все еще достаточно высокая в 1907 году и пошедшая на убыль только позже, предоставила талантливым журналистам огромный материал, чтобы пугать публику и разжигать аппетиты к очередным новостям. Интригующие и сенсационные детали дела Азефа передавались газетами день изо дня. В популярности им не уступали слухи и намеки о религиозной деятельности и сексуальных похождениях Распутина.
Значительная степень свободы прессы, несомненно, помогала как дискредитировать власти (включая самого императора) в глазах населения, так и усиливать политический конфликт, определяющийся социально-экономическими и этническими мотивами. С другой стороны, газеты представляли также и новый образ русской нации. То, что газеты обращались к рабочим и крестьянам, не отличая их от других классов населения, уже предполагало какое-то национальное единство. Этому способствовали и растущее внимание к русской культуре и искусству, а также чествования писателей и мыслителей, апогеем которых стал 1910 год, когда умер Лев Толстой. Частые репортажи из нерусских регионов порождали интерес и гордость у читателей, чувство принадлежности к имперскому сообществу, определявшемуся не только царем и православной церковью.
Все новые и непривычные возможности для контакта с народом подвигнули общественность, и интеллигенцию как ее радикальное крыло, к попытке переоценки позиций, которые они занимали в течение долгих десятилетий неустойчивых отношений с народом. Поражение революции 1905 года поставило под вопрос привычное мнение, согласно которому образованная часть общества автоматически отождествлялась с народом и должна была служить ему. Опыт близкого общения показал: у масс имеются свои интересы, и они вовсе не обязательно согласны принять руководство вышестоящих. Этот опыт также обозначил опасности мировоззрения, не придающего значения ценностям собственности, закона и культуры. Данные ценности имели крайне важное значение для интеллигенции: без них ей нечего было предложить ни народу, ни даже себе, и наверняка невозможно было создать гражданское общество. Духовный аскетизм прежнего поколения интеллигентов теперь казался неуместным.
Человеком, который более чем другие олицетворял переоценку роли интеллигенции, был Петр Струве, экономист и некогда марксист, ставший одной из ведущих фигур в «Союзе освобождения» и редактировавший его журнал. Как член партии кадетов, Струве был депутатом Второй Думы и своими глазами наблюдал крайнюю фракционность и разрозненность российских политических сил. Он всегда придерживался той точки зрения, что правительство со своим неуважением к законности и тенденцией к разжиганию массовых предрассудков и есть главный виновник тяжелого положения России. Но после 1905 года Струве возложил ответственность за случившееся и на интеллигенцию: она так же, как и правительство, презирала законность, а поощрение классовой войны морально было ничем не лучше пособничества властей антисемитскому насилию. Интеллигенты были «духовными наследниками казаков» в своей приверженности якобы благородным идеалам, которые на деле означали разрушение государства. В противовес Струве с похвалой отзывался о «консервативных силах», в начале XVII века отодвинувших казаков, чтобы перестроить Россию на «государственно-национальном принципе».
Работы Струве, написанные после 1906 года, свидетельствуют о первом ясном осознании «левыми» интеллектуалами того, что государство само по себе может представлять какую-то ценность, в силу того, что она возвышается над полем битвы политических партий и социальных интересов и независимо от того, кто в данный момент сидит в правительстве. Струве сыграл ведущую роль в появлении в 1909 году сборника статей «Вехи», который осуждал интеллигенцию за ее вклад в политическое банкротство страны. Почти все авторы, подобно Струве, когда-то были марксистами, ушедшими от марксизма по философским соображениям и присоединившимися к «Союзу освобождения» и затем кадетской партии, только чтобы разочароваться в тактике «Врагов слева нет!».
Авторы «Вех» обвинили интеллигенцию в том, что та отдает чрезмерный приоритет политике, приоритет, явивший свою саморазрушительность, так как не признает самостоятельное значение закона, культуры и созидания, этики и даже религии. Богдан Кистяковский, профессор права Киевского университета, поставил в вину левым, что те оказались неспособными соблюдать элементарные гражданские свободы: «На наших собраниях свободой речи пользовались только те, кто был приемлем большинству… правовое сознание нашей интеллигенции… соответствует формам полицейского государства».
Интеллигенция, утверждали авторы «Вех», допустила, чтобы служение народу превратилось в ревностное суеверие для избранных. Экономист Сергей Булгаков, позднее принявший сан, заметил по поводу интеллигентского чувства вины перед народом, что «общественное покаяние не… перед Богом, но перед „народом“ или „пролетариатом“». Оно стало формой идолопоклонства, обожествления человеческих существ.
Струве пришел к выводу: «Интеллигентское служение народу не предполагало никаких обязательств у народа и не ставило ему самому никаких воспитательных задач. А так как народ состоит из людей, движущихся интересами и инстинктами, то просочившись в народную среду, интеллигентская идеология должна была дать очень неидеальный плод. Народничества, не говоря уже о марксистской, проповедь в историческая действительности превращалась в разнуздание и деморализацию».
Для оздоровления государственной атмосферы Струве предлагал культивировать в народе и среди интеллигенции осознания ценностей государства и нации. Никакое государство не может выжить в нынешний век, а тем более вести успешную внешнюю политику без опоры на национальное сознание. «Национальная идея современной России — это примирение между властями и народом, который пробуждается к пониманию самого себя. Государство и нация должны органично соединиться».
Струве чувствовал — это может совершиться наиболее естественным образом на Балканах в ходе борьбы за национальное самоопределение славянских и православных народов в Австро-Венгерской и Османской империях.
Это наблюдение вернуло его к панславистскому рецепту демократизации русского национализма и сблизило с октябристами, также проповедывавшими панславизм и поставившими в центр своей кампании внешнюю и военную политику ради того, чтобы Дума приобрела большее влияние в имперских делах. Однако поддержка Струве объединения Германии как модели показывает — он недооценивал трудности, связанные с внедрением государственного национализма в многонациональной Российской империи, и не сознавал, насколько мало поднялись крестьяне над уровнем локализированного сознания.
Представление Струве о русской нации было близко к тому мировоззрению, которое все с большей самоуверенностью насаждалось торговой и промышленной буржуазией, особенно московской. Вначале предприниматели склонялись к одному мнению с октябристами, но вскоре поняли: их проблемы — например, налоговая реформа или демократизация местного управления — не будут решены до тех пор, пока этому противодействуют помещики, господствующие в «Союзе 17 октября». Две московские семьи, Рябушинские и Коноваловы, обе из староверов, взяли на себя инициативу по основанию новой открыто торговой политической партии, прогрессистов, и газеты «Утро России», чтобы исполнять роль рупора «Лопахиных, скупающих вишневые сады».
В речи по поводу 100-летней годовщины семейной фирмы А. И. Коновалов выразил кредо новой партии: «Для промышленности, как воздух, необходим плавный и спокойный ход политической жизни, обеспечение имущественных и личных интересов от произвольного их нарушения, нужны твердое право, законность, широкое просвещение в стране… Непосредственные интересы русской промышленности совпадают с заветным стремлением всего русского общества».
К 1914 году попытка использовать Думу как форум для создания нового, более демократичного имперского русского национализма в основном провалилась. Этнические конфликты, хотя временно затихшие, явно не ушли в прошлое. Вновь проявились социально-экономические противоречия, несколько затушеванные к 1905 году общей борьбой против самодержавия. Ни рабочие, ни крестьяне, участвовавшие в работе Думы, не были удовлетворены результатами своей деятельности. Подъем рабочего движения в 1912–1914 годах показал, что молодое, более грамотное и урбанизированное поколение рабочих ощущает себя отчужденным от системы и готово на любые проявления недовольства.
Со своей стороны общественность относилась к монархии с неприязнью и отвращением, вызванными косностью, продажностью и безнравственностью, что вскрыли — каждый по-своему — Азеф и Распутин. В результате десятилетия существования Думы и распространения серьезных газет общественность стала более информированной и в основном — хотя и не полностью — утратила чувство общих интересов с народом. В 1914 году рабочие Петербурга без поддержки других слоев общества поднялись на баррикады.
У режима и общественности оставался еще один, последний шанс, чтобы сделать шаг навстречу друг другу. Как и во всех воюющих странах, Первая мировая война исключительно высоко подняла политические ставки, делая необходимым сотрудничество различных социально-экономических групп. Нужды войны требовали беспрецедентной мобилизации промышленности и вызвали беспрецедентное вторжение внешнего мира в крестьянскую жизнь. Следовательно, война создавала новую возможность — и безотлагательную необходимость — полнее интегрировать в общество как рабочих, так и крестьян.
В августовские, 1914 года, дни пьянящего патриотизма Дума согласилась пойти на неопределенно долгий перерыв в работе на том основании, что депутатам лучше посвятить себя непосредственному участию в военных усилиях страны, чем выступать с речами в палате. На этой стадии патриотизм означал поддержку императора и правительства и не допускал ни создания каких-либо помех, ни даже критического контроля за деятельностью властей. Все социальные классы остро осознали свою причастность к России как к общему дому, который все призваны защищать. Настроение общества выразилось в переименовании столицы, Петербурга, в безупречно русский Петроград, в массовом изгнании людей с немецкими фамилиями (на деле часто евреев) из Москвы и во всеобщей шпиономании, затронувшей даже императрицу, которую все презрительно стали называть «эта немка».
Однако к весне 1915 года сотрудничество элит и режима было омрачено тяжелой ситуацией на фронте. Крупные потери, отчасти вызванные катастрофической нехваткой боеприпасов, и отступление из Польши посеяли сомнение в компетентности правительства и, соответственно, в его праве продолжать правление страной.
Потенциальный союзник — или противник — уже расправил крылья. Со времени начала войны по инициативе московского земства были образованы союзы, взявшие на себя заботу о раненых и больных, их эвакуацию с фронта и последующий уход. Во время кризиса с военными поставками два из таких союзов объединились в «Земгор» (комитет земского и городского союзов) под председательством беспартийного либерала, князя Георгия Львова. Новая организация оказывала помощь правительству в мобилизации трудовых ресурсов и размещении военных заказов, в этом ей содействовали военно-промышленные комитеты, учрежденные для надзора за конверсией гражданских предприятий и вовлечением их в военное производство. Здесь инициатива тоже исходила из Москвы, в частности от Рябушинского, и была рассчитана не только на увеличение выпуска продукции, но и на противостояние монополии государственных предприятий и петроградских синдикатов. Подлинное значение комитетов состояло в том, что те представляли все заинтересованные стороны: правительство, земства и муниципалитеты, работодателей и рабочих. Впервые — если не считать Думу — рабочие участвовали в публичных органах, имевших официальный статус.
Если бы эти ассоциации дополнялись образованием правительства, готового на полное сотрудничество, тогда стал бы возможен новый призыв к гражданскому патриотизму, к которому присоединились бы общественность и рабочие. Для достижения этой цели в августе 1915 года центристские партии Думы и Госсовет образовали так называемый «Прогрессивный блок», имевший большинство голосов в Думе и треть в Госсовете. «Прогрессивный блок» потребовал формирования «министерства общественного доверия» с включением членов Думы, опубликовал программу реформ, представлявшую собой манифест гражданского общества: полное равноправие крестьян, прекращение всей дискриминации по этническим и религиозным основаниям (включая меры по эмансипации евреев), амнистию политическим заключенным и узникам совести, гарантию прав рабочих, включая легализацию профсоюзов. Программа получила некоторую поддержку у отдельных министров, и какое-то время казалось, что «правительство общественного доверия» может быть сформировано.
Однако Николай II решил иначе и в сентябре приостановил работу Думы, уволил министров, поддерживавших «Прогрессивный блок», и объявил, что берет на себя командование армией. Таким образом, царь подменил современную гражданскую концепцию нации своей собственной, средневековой версией, согласно которой лично должен был вести войска к победе. Это очень характерно для его понимания монархии, но подобное решение для существующего порядка оказалось поистине катастрофичным.
Николай II не только упустил возможность укрепить гражданскую сторону правительства, но и ослабил собственное координационное влияние (необходимое самодержавной монархии), отправившись в Ставку, откуда трудно было поддерживать связь с министрами.
Дальше государственные дела шли все хуже. Николай часто менял состав правительства, частично по совету жены, вызвав серию перестановок, получивших известность как «министерская чехарда». Даже убежденные сторонники монархии начали приходить в отчаяние и поговаривать о возможности принудительного отречения от трона. Появились слухи, сопровождавшиеся намеками в газетах, что у Распутина связь с императрицей, или, еще хуже, что они вдвоем возглавляют придворную партию, пытающуюся вывести Россию из войны, заключив с Германией предательский сепаратный мир. В декабре 1916 года Распутин был убит небольшой группой заговорщиков, чьи политические взгляды объединялись только в одном: стремлении спасти монархию от монарха.
Тем временем «Земгор» расширил сферу своей ответственности, взявшись за организацию — помимо прочего — продовольственного снабжения. В 1916 году в речи перед земскими делегатами Львов заявил, что его организация представляет le pays reel,[15] при этом проявляя настоящую компетенцию и подлинный патриотизм, которого не хватает правительству. «Отечество в опасности… Режим не руководит государственным кораблем… И все же корабль твердо следует курсом, и работа на борту не прекратилась. Команда сохраняет порядок и самоконтроль. Мы не остановимся… У нас надежный рулевой — любовь к родине».
Существуют разногласия по поводу того, насколько эффективно в действительности добровольные организации помогали военной мобилизации, но как бы там ни было, политики, вовлеченные в их деятельность или участвовавшие в «Прогрессивном блоке», претендовали на монополию настоящего патриотизма и рассчитывали изолировать режим ввиду его пагубного влияния на военные усилия страны. На сессии Думы в ноябре 1916 года Милюков выдвинул ряд серьезных обвинений против правительства, сопровождая каждое вопросом: «Что это — глупость или измена?».
Ответ дал сам же Милюков: «А имеет ли какое-нибудь значение… с чем мы имеем дело, с глупостью или с изменой?.. Правительство упорно утверждает, что, организуя страну, мы организуем революцию и намеренно выбираем хаос и дезорганизацию».
Такова атмосфера, в которой протесты тех, кто стоял в очередях за хлебом в Петрограде, смогли привести к падению династии. Взаимные подозрения элит и режима вновь породили революцию и создали временный союз общественности и народа.
1917 год все упростил, снес все многослойные наносы осадочного общества; отбросил сословия, классы, этносы и оставил простое противостояние: «белые» против «красных».
Нейтралитет между противостоящими сторонами был невозможен. Даже при том, что ни одна из сторон не сражалась за восстановление прежней самодержавной империи, их представления о России были несовместимы. «Белые» довели политику русификаторов до логического завершения, намереваясь создать государство с господствующим положением этнических русских: «Россия для русских!», «Россия единая и неделимая!». «Красные» боролись за социалистический порядок, за государство рабочих и крестьян, которое стало бы предвестником «пролетарского интернационализма».
В марте 1917 года, когда царский режим пал, его сменил не один режим, а два — наступило так называемое «двоевластие». Это было естественным результатом довоенного расклада политических сил, когда царь противостоял не одному оппоненту, а двум, общественности и народу. Подобная двойственность чрезвычайно затрудняла установление единой власти. Новое Временное правительство, состояло, главным образом, из членов Думы и добровольных организаций. Его глава, князь Георгий Львов, являлся председателем «Земгора», тогда как Павел Милюков, министр иностранных дел, и Александр Гучков, военный министр, были лидерами кадетов и октябристов, двух основных либеральных партий в Думе. В то же время Временное правительство не могло ссылаться на Думу как на легитимный источник власти, так как рабочие и крестьяне не признавали ее в таковом качестве. Вместо этого Временное правительство объявило себя наследником дела революции, пользующимся поддержкой и общественности, и народа. «Всеобщий революционный энтузиазм народа… и решимость Государственной Думы создали Временное правительство»: так гласила его первая прокламация.
Для преодоления двойственности Временное правительство намеревалось созвать Учредительное собрание, избранное на уже известных принципах. Оно также объявило политическую амнистию, пообещало ввести гражданские свободы, отменило полицейские силы и смертную казнь, в том числе в воинских частях. Таким образом, новое правительство лишилось какой-либо принудительной силы и стало зависимым от сохранения гармоничного союза народа и общественности, которому и приписывало свое появление на свет.
В течение нескольких последующих месяцев Временное правительство пыталось воплотить в жизнь свое представление о России, унаследованное от поколений интеллигенции и общественности, то есть России, как единой и патриотической нации, в которой рабочие, крестьяне и солдаты пользуются широкими гражданскими свободами и могут, насколько возможно, жить в собственных самоуправляющихся сообществах. Любая дискриминация по сословному, религиозному или этническому признаку запрещалась, что было необходимым предварительным условием для создания современного национального государства.
Разгар мировой войны одновременно являлся и лучшим, и худшим временем для осуществления этой задачи. Если решение и было возможно, то только при условии — правительству удастся убедить общественность и народ в том, насколько у обоих высоки ставки в этой войне. Таким образом, на протяжении всего периода существования Временного правительства важнейшими вопросами для него оставались: «Какую войну мы ведем?» и «Какие средства мы вправе использовать в ней?». Таким образом, на практике Временному правительству пришлось — хотя и с неохотой — принять на себя наследие империи, но без тех сил принуждения, которыми располагала империя.
Другой стороной «двоевластия» была сеть Советов. Как только очереди к продуктовым магазинам Петрограда стали превращаться в бушующие толпы, рабочие, припомнив свои недолговечные мечты 1905 года, начали стекаться к Таврическому дворцу, где заседала Дума, чтобы учредить по-настоящему свое представительное собрание. Инициатива исходила от рабочих, членов военно-промышленного комитета, а организационную форму новой власти придали петроградские меньшевики. 28 февраля на фабриках и в воинских казармах начались поспешные выборы, однако в некоторых местах затянувшиеся на несколько дней: ко второй половине марта в Петроградский Совет было избрано около трех тысяч делегатов, из которых две тысячи были солдаты, хотя количество рабочих в столице в несколько раз превышало количество солдат.
Можно с уверенностью сказать, что эти разношерстные собрания вызвали энтузиазм народа: они реально воплощали представление рабочих и крестьян о самоуправлении. Только уже по этой причине Временному правительству пришлось отнестись к собраниям народа со всей серьезностью. Но кроме того, правительство не имело силы, способной оказать на Советы сдерживающее воздействие, даже если бы оно и захотело это сделать. Сами же Советы в то время вовсе не проявляли желания брать на себя правительственную власть: согласно социалистической теории, случившееся являлось началом буржуазной эпохи, в течение которой представители народа должны исполнять роль бдительной оппозиции.
Важным вопросом в отношениях между Временным правительством и Советами оставался вопрос о войне — он определял те условия, в которых могла осуществиться какая-либо реформа. Кроме того, отношение к войне сказывалось и на отношении к образу новой России. Некоторое время казалось, между общественностью и народом возможен компромисс на базе того, что обновленная демократическая Россия сражается за идеалы, отличные от идеалов прежнего режима. Царская Россия воевала за проливы и панславянский город Константинополь, новый режим отказался от империалистических целей и вел чисто оборонительную войну, в то же время пытаясь вступить в переговоры о мире «без аннексий и контрибуций». Компромисс, получивший известность как «революционное оборончество», имел огромное значение, так как без него не мог осуществиться союз общественности и народа.
Первым испытанием этого союза стала апрельская нота Милюкова союзникам, в которой говорилось, что Временное правительство все же не отказалось от аннексионистских целей в войне. Еще более серьезная проверка произошла в июне в связи с массивным наступлением на фронте, которое многие солдаты считали несовместимым с концепцией чисто оборонительной войны. В результате третьего испытания, связанного с августовским мятежом Корнилова, компромисс, наконец, лопнул — в самой наглядной форме поднял проблему власти и дисциплины, необходимых в армии для продолжения боевых действий. Здесь все опять сводилось к упрощению: чтобы продолжать войну, Временное правительство не могло не принять на себя наследие империи, даже против своей воли.
За то время, когда компромисс продолжался, Временное правительство все же допустило учреждение широкого круга представительных институтов, выражающих интересы рабочих, крестьян и солдат. Впрочем, иного выбора и не было, так как Временное правительство не могло воспрепятствовать их появлению, но зато пыталось побудить их работать ради создания новой России. Рабочие получили восьмичасовой рабочий день и перспективу большего влияния на внутреннюю жизнь предприятий — «рабочий контроль». Власти пообещали крестьянам провести земельную реформу и дать право на самоуправление в деревнях. Солдаты должны были получить право на участие в управлении своими подразделениями вне боевых действий. Нерусским народам пообещали самоопределение. Воплотить все эти обещания в жизнь и придать им законную форму предстояло Учредительному собранию.
Однако Временное правительство постоянно откладывало созыв Учредительного собрания. И эта задержка, в конце концов, оказалась роковой для складывающегося союза новой России. Колебания показывали, что взаимное недоверие между общественностью и народом, усилившееся событиями 1905–1906 годов, вовсе не исчезло. Более того, с уходом в прошлое царского режима оно обнажилось еще сильнее. Временное правительство считало себя обязанным принять полную ответственность за империю, то есть, по сути, заменить царский режим. Кадетская партия, в которой царское правительство видело союзника террористов, подрывающих устои России, теперь считала себя основным гарантом целостности Российского государства. После того как народное недовольство вытеснило кадетов из правительства, логика событий подтолкнула даже лидеров Советов, эсеров и меньшевиков к компромиссу с неоимпериализмом, ценой которого стал раскол внутри их собственных партий, оказавшийся впоследствии роковым.
Между тем надежды и чаяния народа, находившие выражение через его собственные институты и поддерживаемые большевиками, оказались несовместимыми с ведением какой-либо войны или — по сути — с продолжавшимся существованием центральной власти в любой форме. Империя, на короткое время доставшаяся в наследство Временному правительству, распалась, погрузив Россию в пучину гражданской войны, из которой страна смогла выйти только с появлением новой, еще более суровой и жестокой имперской власти.
Положение солдат в 1917 году разительно отличалось от положения в 1905 году. Их стало намного больше, а три с половиной года войны помогли преодолению отчужденности от остального населения. Теперь солдаты стали частью народа как целого, частью, оказавшейся на фронте. В особенности это касалось войск, размещенных в городских гарнизонах: многие солдаты были новобранцами, проходящими подготовку и еще не вполне освоившимися в непривычной воинской жизни с ее дисциплиной.
Трудно оценить чувства крестьян к стране, воевать за которую они пошли в 1914 году. Приказ о мобилизации в общем был встречен без недовольства, но генерал Данилов, ведавший вопросами призыва, объяснял это скорее привычкой к послушанию, чем сознательным патриотизмом. «Русский народ оказался психологически к войне неподготовленным. Главная масса его, крестьянство, едва ли отдавало себе ясный отчет, зачем его зовут на войну. Цели войны были ему неясны».
Огромные расстояния, этническая разнородность и плохие средства сообщения не позволяли, на его взгляд, оценить единство своей родины. «Мы вятские, тульские, пермские, до нас немец не дойдет» — вот в чем выражалось их отношение к происходящему.
С другой стороны, генерал Головин считал, что антипатриотические настроения среди солдат широко распространились лишь позже, во время бурных событий 1917 года. На его взгляд, энтузиазм, с которым крестьяне откликнулись на мобилизацию в 1914 году, указывает на искренность и глубину их патриотизма, хотя и примитивного и неоформленного. «Формула „За веру, царя и отечество“ была для русских народных масс в 1914 году своего рода политическим обрядом».
Один современный этнограф, изучавший то время, пришел к выводу: хотя к 1914 году у крестьян и появилось национальное сознание, для подавляющего большинства «родина» оставалась синонимом той местности, с которой было связано что-то личное, и зачастую не простиралась дальше ближайшего городка.
Тем не менее, как мы уже видели, крестьянский патриотизм начал все менее связываться с Верой, Царем и Отечеством и с определенной — часто ограниченной — местностью и начал все больше фиксироваться на широком представлении о русской нации, ее этническом и религиозном разнообразии и общественных и государственных институтах. Скорее всего, война значительно ускорила эту эволюцию. Основную часть армии составляло более молодое поколение крестьян, зачастую грамотных: сражаясь бок о бок со своими товарищами из других частей империи, они привыкали к противопоставлению «России» и «Германии». Во время войны опыт сражений с врагом способствовал развитию национального чувства и окрашивал его окопным братством и презрением к надменным офицерам и вообще ко всем тем, кто ведет «легкую» жизнь в тылу и богатеет на крови и несчастьях людей. Что касается традиционной преданности царю, то на нее сильно повлияли как события 1905 года, так и распространявшиеся в военные годы слухи об ошибках и даже измене самых верхов власти. Во время мятежа 20-го Сибирского стрелкового полка в декабре 1916 года солдаты кричали офицерам: «Командиры все предатели… Царь окружил себя германцами и губит Россию!»
Развитие патриотизма объясняет, почему конец монархии не привел прямо к развалу армии. Наоборот, как показывают исследования Аллана Уайлдмана, образование солдатских комитетов весной 1917 года оказалось не симптомом слома власти, а скорее попыткой сторонников новых Советов взять под свой контроль немногочисленные мятежные подразделения, особенно из крупных гарнизонов в городах, и перестроить армию на базе обновленного патриотизма. Приказ № 1, изданный Петроградским Советом 1 марта, стал попыткой примирения воинской дисциплины с низовой демократией — он призывал солдат учреждать собственные выборные комитеты для управления всеми делами подразделения за исключением боевых действий, на время которых признавалась власть офицеров.
Это был всего лишь компромисс между мятежными войсками в Петрограде и властями, но этот компромисс тут же получил огромную популярность. Слухи о Приказе № 1 распространялись со скоростью лесного пожара, и как только солдаты узнавали о нем, то начинали настаивать на его незамедлительном применении. Во многих частях они расширяли предоставленные права и даже избирали офицеров, что вовсе не было предусмотрено. Но даже в таких подразделениях вскоре укоренялся новый порядок и устанавливался определенный режим. Например, в Измайловском полку избранный командир был наделен «всей полнотой власти», что подразумевало ответственность за боевую подготовку и распределение бытовых обязанностей. Регулярные собрания солдатских комитетов проявляли живой интерес к экономической жизни полка: в присутствии представителей комитета вскрывалась полковая касса и заслушивались отчеты о последних расходах. Таким образом, власть, предоставленную Приказом № 1, можно считать расширением власти традиционной солдатской артели.
Весной 1917 года патриотизм рядового солдата складывался из противоречивых чувств. Некоторые полковые комитеты приняли резолюции, обещавшие «разделаться с Вильгельмом» лучше, чем это делала прежняя «армия рабов». С другой стороны, многие солдаты не переставали лелеять надежду, что отречение царя и отказ от империалистической войны приведут к немедленному миру. Федор Степун, демократически настроенный офицер, в доверительном разговоре с солдатами называл их своими «боевыми товарищами», но те возразили: «Как же так, ваше благородие — вышла свобода. В Питере вышел приказ о замирении, потому нам чужого добра не нужно. Замирение — значит вертай домой: нас там жены и дети ждут». Для других падение царского режима означало удовлетворение требований земли, что было еще одной причиной желать мира: «К чему нам напоследок в Галиции пропадать, когда дома землю делить будут».
Один офицер Павловского полка в своем дневнике с горечью отмечал разобщенность русских, которая после уничтожения царского режима стала очевидной в отношениях между офицерами и солдатами. «Между нами и ими пропасть, которую нельзя перешагнуть. Как бы они ни относились лично к отдельным офицерам, мы остаемся в их глазах барами. Когда мы говорим о народе, мы разумеем нацию, когда они говорят о нем, то разумеют демократические низы. В их глазах произошла не политическая, а социальная революция, от которой мы, по их мнению, проиграли, а они выиграли… Общего языка нам не найти. Вот проклятое наследие старого порядка».
Военный министр, а затем глава правительства, Александр Керенский, пытался оживить боевой дух армии созданием «ударных батальонов», представлявших собой новую демократическую гвардию, и переходом в крупномасштабное наступление. Керенскому представлялась революционная нация, поднявшаяся с оружием в руках и вдохновленная падением старого режима; в его глазах общественность и народ были объединены в одно целое и не обременены взаимным отчуждением старого времени. Керенский совершал спонтанные поездки на линию фронта, посещал воинские части и вдохновлял солдат своими идеями, хотя трудно сказать, как долго жил энтузиазм после отъезда «звезды».
Его представление о новом национальном единстве не воплотилось на практике. Наступление, предпринятое в июне, успешно развивалось на некоторых участках фронта в течение нескольких дней. Но почти повсюду солдатские комитеты развернули дискуссии о том, нужно ли повиноваться приказам о наступлении, а некоторые сразу же отвергли их. В одном батальонном комитете солдат воскликнул: «Товарищи! На чьей же мы земле? Мы не аннексионисты, и правительство наше говорит: „Без аннексий и контрибуций“. Давайте отдадим австрийцам их землю и вернемся к нашим границам. Но если они попытаются идти дальше — только через наши трупы!» Комитет решил: «Своего не дадим, чужого не хотим».
В таких условиях наступление захлебнулось, а офицерам пришлось иметь дело с волной неподчинения.
Попытка Керенского объединить общественность и народ в порыве агрессивного патриотизма провалилась. Наоборот, она ускорила кризис, подвергший армию суровому испытанию и подготовивший путь к ее полному распаду. Корниловский мятеж еще более углубил этот кризис, выявив все противоречия «революционного оборончества».
Назначенный главнокомандующим в начале июля, генерал Лавр Корнилов был готов мириться с существованием солдатских комитетов, но хотел ослабить их реальное влияние запрещением всех фронтовых митингов и собраний, а также восстановлением полноты офицерской власти, включая смертную казнь. Керенский соглашался с ним, хотя, должно быть, понимал, что осуществление этой программы разрушит тот хрупкий компромисс, который удавалось поддерживать с большим трудом, лавируя между требованиями войны и давлением снизу. Керенский восседал сразу на двух стульях, которые все дальше и дальше отдалялись друг от друга. В августе Корнилов, пользуясь сложным положением премьер-министра, двинул элитные войска с фронта на Петроград с намерением ввести чрезвычайное положение и установить военное правительство. На полпути части остановили рабочие-железнодорожники, и Керенский, наконец, выбрал один из стульев — отстранил Корнилова от должности и отдал приказ об его аресте за измену.
Двоевластие распалось: Временное правительство и руководство Советов оказались зажатыми между генералами, желавшими продолжения войны, и общим настроением народа, все больше отождествлявшим войну с предлогом для продолжения существования эксплуататорского и репрессивного аппарата бывшей империи. Конфронтация общественности и народа сменилась конфронтацией империи и народа. Группа солдат на румынском фронте поставила перед офицерами вопрос: «Ради чего наши братья сбросили Николая II, и зачем солдаты поставили Керенского, если не для того, чтобы поскорее закончить войну?»
В связи с обещаниями большевиков прекратить войну осенью все больше и больше армейских комитетов или избирали большевиков, или отстранялись от дел на массовых митингах, которыми руководили либо большевистские агитаторы, либо представители военно-революционных комитетов, настроенные на свержение Временного правительства и окончание войны. Своим успехом большевики были обязаны широко распространенному мнению, что Временное правительство и верхушка Советов — это всего лишь старый режим в новом обличье, и единственный способ обеспечить интересы рабочих и крестьян — объявить об одностороннем выходе из войны, оставить фронт, вернуться домой и захватить землю. Революционная ситуация быстро заменяла национальный патриотизм узкоместным сознанием. Армия превращалась в рыхлый конгломерат сходок, каждая из которых была готова идти своим путем.
Захват власти большевиками в октябре узаконивал эти устремления. Объявив о прекращении огня и проведя закон о передаче земли деревенским комитетам, новое Советское правительство одобрило возврат к местничеству и разрешило солдатам в массовом порядке делать то, что те уже начали делать индивидуально: покидать фронт, возвращаться в деревню, чтобы принять участие в перераспределении земли. «Пролетарский интернационализм» начался на шаткой основе нового узкоместного сознания.
Опыт 1905 года, Дума и мировая война убедили большинство рабочих, что, направляя свои требования в официальные институты, они вряд ли добьются каких-либо изменений к лучшему. Капитализм и самодержавие представлялись частью одной безжалостной, карательной силовой структуры, и рабочие не испытывали уважения ни к закону, ни к частной собственности, ни к парламентским процедурам.
В прошлом они добивались успеха, лишь когда устанавливали собственные институты на основе всеобщей рабочей солидарности и боролись против нанимателей и правительства. Социалистическая интеллигенция воспринималась ими в качестве полезных руководителей, но рабочие со скептицизмом относились к ее преданности их делу, осуждали за безответственную фракционность, постоянно угрожавшую ослабить их солидарность.
В ходе Февральской революции рабочие, независимо от партийной принадлежности, сначала в Петрограде, а затем и по всей стране, поспешили восстановить те институты, которые — на их взгляд — обеспечили наибольший успех в 1905 году, — Советы. При этом ни одна из социалистических партий не рассматривала Советы в качестве острия пролетарского движения.
Тем не менее лидеры социалистов, прежде всего меньшевики, взяли на себя инициативу в их организации, почувствовав, насколько эти организационные формы популярны среди рабочих. 27 февраля социалисты вместе с только что выпущенными из тюрьмы рабочими, членами Военно-промышленного комитета, двинулись к Таврическому дворцу и создали Временный исполнительный комитет Совета рабочих депутатов. Новый комитет обратился с призывом провести выборы из расчета один депутат от одной тысячи рабочих и один — от одной армейской роты, а также объявил: «Совет рабочих депутатов, заседающих в Государственной Думе, ставит своей основной задачей организацию народных сил и борьбу за окончательное упрочение политической свободы и народного правления в России… Все вместе, общими силами, будем бороться за полное устранение старого правительства и созыв Учредительного собрания, избранного на основе всеобщего, тайного, прямого и равного избирательного права».
Новый Совет отличался тем, что возник в ситуации, когда революция уже одержала победу и, таким образом, с самого начала стал как органом власти, так и органом революции. Совет не стал брать на себя всю правительственную ответственность, но заключил соглашение с Временным правительством о поддержке на условиях объявления политической амнистии, провозглашения гражданских свобод, ведения строго оборонительной войны и подготовки к созыву Учредительного собрания. Более того, в отличие от 1905 года, Советам было что защищать. Эта доля ответственности стала новым грузом для лидеров Советов, стремившихся поддержать институты, созданные Февральской революцией, и не позволить их уничтожить ни контрреволюции, ни безответственным стихийным действиям.
Под давлением новой ответственности в работе Исполнительного комитета с самого начала появилась тенденция к превращению его в бюрократическую структуру. Согласно общей договоренности, основные социалистические партии могли назначить в Исполком собственных представителей, и позже подобная практика установилась в других городах. Тенденция к бюрократизации подкреплялась хаотичной природой дебатов на пленарных заседаниях Совета, куда рабочие и солдаты могли приходить и откуда могли выходить без всякого ограничения. Как свидетельствовал меньшевик Н. Н. Суханов, «затем толпа стоящих настолько погустела, что пробраться через нее было трудно, и стоящие настолько заполнили все промежутки, что владельцы стульев также бросали их, и весь зал, кроме первых рядов, стоял беспорядочной толпой, вытягивая шеи… Через несколько часов стулья уже совсем исчезли из залы, чтобы не занимали места, и люди стояли, обливаясь потом, вплотную друг к другу; „президиум“ же стоял на столе, причем на плечах председателя висела целая толпа взобравшихся на стол инициативных людей, мешая ему руководить собранием».
Это было нечто вроде политического самообразования — получение информации о событиях, распознавание различных политических мнений, формулирование и принятие резолюций, — но вряд ли можно было полагаться на столь массовые собрания в принятии решений, когда революционная ситуация изменялась столь быстро. Поэтому Исполком был вынужден принимать решения по собственной инициативе. Держа Исполком под контролем, в Советах с самого начала доминировали социалистические партии: на ранней стадии — меньшевики и эсеры, позднее, по мере роста народного недовольства, — большевики.
В течение нескольких первых недель Советы образовались во всех крупных городах России и большинстве небольших, а также во многих селах. Иногда, как в Петрограде, это были объединенные Советы рабочих и солдат; иногда, как в Москве, действовали независимо. Большинство рабочих на этой стадии стремились ко всеобщей пролетарской солидарности, но различные социалистические группы, присутствовавшие в том или ином городе, обычно договаривались между собой о председательстве в Исполкоме, а затем делали так, чтобы собрания одобряли решение.
Советы основывались на низовых организациях, фабричных и заводских комитетах, организовывавших выборы на отдельных предприятиях. Эти комитеты возникали из неформальных стачкомов, активно действовавших в феврале-марте 1917 года и продолжавших и в последующий период оказывать нажим на предпринимателей, Советы и правительство для удовлетворения нужд рабочих. В Петрограде стачкомы были узаконены соглашением городского совета предпринимателей 10 марта. По этому соглашению они: а) представляли рабочих в переговорах с нанимателем; б) выражали мнение рабочих по вопросам общественной жизни; в) решали проблемы, возникающие в отношениях между самими рабочими. Когда Советы попадали под влияние политических партий, рабочие обычно обращались к стачкомам для прямого выражения своих интересов, так что стачкомы все более становились оплотами пролетарского радикализма. В отдельных случаях рабочие даже не дожидались формирования выборного стачкома, а принимали решения на массовых митингах. Мастеров призывали к ответу перед рабочими за их поведение.
На текстильной фабрике Торнтона в Петрограде мастеров сажали на стол и заставляли отвечать на вопросы собравшихся. На Путиловском заводе ненавистному мастеру накидывали на голову мешок, сажали в тачку и вывозили за проходную, чтобы выбросить на улицу или даже в ближайшую реку. Вся процедура напоминала деревенский самосуд с его ритуальным унижением.
Фабрично-заводские комитеты возглавили и кампанию за восьмичасовой рабочий день, который вводили на предприятиях явочным порядком. Наниматели, вынужденные мириться с желанием рабочих, в этом вопросе уступили достаточно быстро. Затем наступило время более серьезных конфликтов — за управление отдельными предприятиями. В течение лета усилился экономический кризис: резко возросла инфляция, наметились перебои в поставках топлива, сырья и запасных частей, ослабела рабочая дисциплина. Предприниматели сокращали выпуск продукции и даже полностью закрывали предприятия. Рабочие, подозревая, что хозяева всего лишь хотят увеличить прибыль, требовали права проверять отчетность и устанавливать «рабочий контроль» за производством.
В июне 1917 года директор машиностроительного завода Лангеципена в Петрограде объявил о предстоящем закрытии из-за падения производительности труда, недостатка доходов и нехватки топлива и сырья. Заводской комитет в ответ принял решение, согласно которому «ни продукция, ни сырье не подлежат вывозу с завода без разрешения комитета». Кроме того, «никакой приказ администрации не является действительным без санкции заводского комитета».
Столь радикальное падение доверия между рабочими и предпринимателями отражало тот факт, что самодержавие и капитализм в России были тесно связаны друг с другом, и вопросы классовой борьбы автоматически смешивались с политическими конфликтами. В большинстве воюющих стран вопросы, связанные с военными прибылями, решались (не всегда успешно) государством, но в России в 1917 году промышленники категорически отвергали вмешательство государства, считая, что правительство уже попало под контроль Советов.
Из всех рабочих организаций именно фабрично-заводские комитеты оказались наиболее радикальными в том смысле, что они раньше всех и более последовательным образом выступали против компромиссов, во имя национального единства предлагаемых Временным правительством при частичной поддержке вождей Советов. Возможно, этот радикализм стал результатом близости заводских комитетов к непосредственным местам работы и, таким образом, отражал растущую тревогу рабочих по поводу ухудшений условий труда и угрозы потери работы. Некоторые из комитетов разделяли взгляды синдикалистов, видя будущую российскую промышленность как федерацию самоуправляющихся предприятий. Однако там, где подобные идеи пытались воплотить в реальной жизни, это диктовалось не теоретическими причинами, а жестокой необходимостью — перспективой закрытия или массового увольнения.
Конфликты на промышленных предприятиях ставили входивших во Временное правительство меньшевиков перед суровой дилеммой. Преданные делу рабочего класса, многие из них, тем не менее, понимали, что в данный момент первейшей задачей рабочих должна быть поддержка нового социального порядка, которому угрожает продолжение классовой борьбы. В июне министр труда М. И. Скобелев призвал рабочих не расстраивать производство забастовками и не добиваться от предпринимателей повышения заработной платы с помощью угроз, так как это «дезорганизует промышленность и опустошает казну». В августе Скобелев выступил с еще более жестким циркуляром, которым подтверждалось право фабричной администрации самой решать вопросы занятости и разрешалось штрафовать рабочих за участие в митингах, проводимых в рабочее время. Большинство рабочих расценили эти предостережения как предательство своей борьбы и стали еще больше симпатизировать большевистским призывам к захвату власти на предприятиях.
В июне петроградский съезд фабрично-заводских комитетов принял однозначно большевистскую резолюцию и призвал рабочих захватывать власть в свои руки. В резолюции также содержалось обращение к рабочим самим регулировать производство и распределение товаров и «не останавливаться перед переходом в руки народа большей части прибылей, дохода и имущества крупнейших и крупных банковых, финансовых… магнатов капиталистического хозяйства».
Недоверие между общественностью и рабочими подогревал также и вопрос о войне, обострившийся летом — осенью 1917 года. Уже в апреле заводской комитет Петроградского оптического завода принял резолюцию, провозгласившую: «Мы не хотим проливать кровь ради Милюкова и К°, сотрудничающих с капиталистическими угнетателями всех стран».
Более серьезное событие произошло в начале июля, когда 1-й пулеметный полк, получивший приказ о направлении на фронт, отказался покинуть Петроград. Рабочие, заполнившие центр города, потребовали, чтобы Советы взяли всю власть в свои руки, отказались от поддержки Временного правительства и объявили о прекращении войны. Когда Виктор Чернов, лидер эсеров, стал настаивать на сдержанности, кто-то из толпы крикнул: «Бери власть, когда тебе ее дают, сукин сын!» Для разгона демонстрации правительство ввело в город регулярные части: около трехсот человек погибло, что даже превысило число жертв «Кровавого воскресенья». События начала июля наглядно доказали веру рабочих в Советы и одновременно утрату доверия к лидерам этих Советов.
Самыми воинственными рабочими организациями 1917 года были заводские военные отряды или, как их потом называли, Красная Гвардия. Как и Советы, они возникли в февральские дни, когда солдатское восстание позволило рабочим приобрести оружие в большом количестве. 2 марта 1886 года на территории «Электрической компании» появилось подразделение из 45 добровольцев с сотником во главе. Члены подразделения носили красные нарукавные повязки, имели пропуска, выданные заводским комитетом, и получали деньги за патрулирование на предприятии.
Впоследствии этот пример получил широкое распространение, а так как Временному правительству не удалось создать эффективную гражданскую милицию на смену прежней полиции, то рабочие отряды вскоре стали единственной серьезной вооруженной силой на улицах городов. И все же социалистические партии не спешили установить с ними деловые отношения. Даже большевики с подозрением относились к самодеятельным отрядам, не находящимся под их прямым руководством. Во время и после мятежа Корнилова, для защиты от возможных провокаций контрреволюции, Советы, все более попадавшие под влияние большевиков, начали создавать сеть полувоенных организаций — военнореволюционных комитетов, чтобы подчинить себе Красную Гвардию. В ходе октябрьских событий в Петрограде и других городах Красная Гвардия сыграла решающую роль в захвате и защите жизненно важных стратегических пунктов.
Таким образом, базовые рабочие организации имели огромное значение в возбуждении массового недовольства Временным правительством, и лидеры Советов, в конце концов, пошли на союз с ними. Они также составляли большую часть тех относительно немногочисленных сил, которые и захватили власть в октябре.
С отречением царя у крестьян появились возможности, о которых столетиями приходилось лишь мечтать: сбросить с шеи ярмо власти и вести свои дела самостоятельно, себе во благо. Когда известие о Февральской революции достигло сельской местности, во многих деревнях прошли сходы с обсуждением того, что делать дальше. Зачастую эти собрания, стремясь держаться в русле времени, проходили с приглашением женщин, школьных учителей, фельдшеров и священников. Война значительно расширила кругозор крестьян, причем не только тех, кто попал на фронт, но и оставшихся в тылу — теперь им приходилось поставлять лошадей для кавалерии, принимать беженцев и военнопленных. Крестьянам было что обсудить: ход войны, позицию дворянства, цены на продовольствие. От слов они довольно быстро переходили к делу, на волостном уровне заменяя прежних чиновников своими назначенцами.
В течение нескольких ближайших месяцев волна крестьянских действий, получившая импульс от деревенских сходов, постепенно затопила недавно созданные институты Временного правительства, с помощью которых оно пыталось навести порядок в местном управлении, решать земельные вопросы и обеспечивать поставки продовольствия. Земства, созданные в волостях согласно закону 1916 года, крестьяне то обходили, то сами брали в свои руки.
Так, в деревне Беклемишево Симбирской губернии землевладелец Сергей Руднев узнал, что крестьянские депутаты волостного земства во всем полагаются на сельских старост. «Гласные обсуждают, „преют“, но когда дело доходит до решений, то председатель каждый раз спрашивает: „Ну что, старосты, как вы думаете?“ Старосты, не спеша, толкуют между собой и, наконец, найдя общее решение, говорят его, а если они столковаться не могут, то им предлагается спросить свои сельские сходы и на следующее земское собрание привезти решение».
Даже на уездном и губернском уровне с исчезновением губернатора и полиции влиянием начинали пользоваться выборные крестьянские комитеты, или «комитеты народной власти», выражавшие свои мнения там, где прежде всегда господствовало государство. Крестьянские комитеты полностью игнорировали земства, а порой просто захватывали уездные и губернские земельные комитеты, учрежденные Временным правительством для подготовки предложений по земельной реформе для Учредительного собрания. В связи с тем, что прежние крестьянские институты всегда являлись сегрегированными, эти комитеты и теперь имели тенденцию выражать только узко понимаемые интересы крестьян и не проявляли никакого внимания к нуждам других сельских жителей. Некоторые действовали как автономные органы местного управления по сельскохозяйственным и продовольственным вопросам. Так, например, один комитет в Самаре был согласен признать комиссара Временного правительства только при условии, что тот будет избран для исполнения «воли народного комитета», которому обязан полностью подчиняться.
На протяжении весны и лета новые крестьянские органы постепенно теряли доверие к нерешительной и половинчатой политике Временного правительства в решении аграрных проблем. Некоторые крестьянские комитеты брали под свой контроль частные земельные владения, запрещая их продажу, устанавливая жесткие правила на аренду и занимаясь распределением семян, инвентаря, домашнего скота и военнопленных.
Князь Сергей Трубецкой, имевший поместье Бегичево под Москвой, узнал, что «местный земельный комитет, считая Бегичево уже своим, мешал что-либо продавать из имения, хотя бы из урожая или приплода, но при этом требовал, чтобы хозяйственный размах не уменьшался. Заработная плата росла, производительность труда катастрофически падала. Земельный комитет требовал, чтобы все расходы по имению покрывались не из доходов, а извне: „Берите деньги из банка!“ Понятно, нормально хозяйничать в таких условиях, даже при полном желании, сделалось совершенно невозможно».
Как правильно понял Трубецкой, многие земельные комитеты не просто старались улучшить снабжение продовольствием — они сознательно готовили почву для конфискации и перераспределения всех частных земель на общинных началах. Некоторые крестьянские собрания с самого начала не делали секрета из своих намерений.
Уже в марте крестьянское собрание Самарской губернии постановило: «Частная собственность на землю должна быть уничтожена. Ни продажи земли, ни сдачи в аренду, ни закладов не должно быть. Все земли, удельные, монастырские, церковные, частновладельческие и прочие, должны быть переданы в руки трудового народа. Право на землю имеет только тот, кто на ней работает».
Один делегат сказал: «Я считаю, земля означает свободу. Неправильно платить помещикам за землю. Стоит ли ждать Учредительного собрания?.. Земельный вопрос нужно решить сейчас, и нам не следует слепо доверять политическим партиям».
14 мая один сельский сход в Воронежской губернии приняло резолюцию, согласно которой «вся земля должна быть незамедлительно передана трудовому народу без всякого выкупа. Это следует сделать сейчас, не дожидаясь Учредительного собрания. Народ, пострадавший от войны, должен пользоваться плодами революции». В резолюции осторожно говорилось: «Окончательное решение земельного вопроса остается за Учредительным собранием», но подразумевалось, что если передача земли состоится раньше, то владение ею будет законным.
Партия социалистов-революционеров всегда призывала крестьянские общины к захвату частных земельных владений и перераспределению. Воссозданный Всероссийский Крестьянский Союз занял ту же позицию и на своем первом съезде в мае призвал к «передаче всей земли… во владение народа для свободного и справедливого использования».
По злой иронии судьбы лидер эсеров, Виктор Чернов, теперь не только оказался во Временном правительстве, но и стал министром сельского хозяйства, отвечающим за этот вопрос. Как и его коллега Скобелев из Министерства труда, Чернов оказался перед мучительной дилеммой, получив возможность выполнить собственную программу. При всем желании удовлетворить крестьянский голод на землю, он опасался, что кардинальные решения приведут к волнениям и столкновениям, нарушат поставки продовольствия в города и армию, создадут угрозу рынку и взорвут хрупкий союз общественности и народа. В июле Чернов попытался пойти на компромисс, дав разрешение местным земельным комитетам взять под контроль «плохо используемую землю», но тут же попал в унизительное положение, когда циркуляр вступил в противоречие с инструкцией министра внутренних дел Церетели, требовавшей от губернских комиссаров «наказывать за призывы к захвату земли со всей строгостью закона».
Не найдя поддержки у Временного правительства, крестьяне постепенно перешли к односторонним действиям. В первые месяцы существования нового режима они довольствовались тем, что рубили помещичий лес, пасли скот на частных пастбищах и ограничивали арендную плату за пользование землей. Подобные действия почти всегда подкреплялись решениями сельских или волостных сходов: ведь для их успеха требовалась солидарность. Однако летом и осенью крестьяне перешли к более активному, иногда с применением насилия, осуществлению тех прав, которые считали неотъемлемо своими: скашивали частные луга, собирали урожай на полях помещика, конфисковывали его орудия труда и скот, а затем переходили к формальной экспроприации земли и изгнанию помещика из деревни. Случаи, когда землевладельцу удавалось получить помощь властей для защиты своей собственности и себя самого, были крайне редки.
Такие прямые действия стали обычным явлением в Центральночерноземном районе и в Среднем Поволжье, где крестьяне особенно сильно зависели от сельского хозяйства. Неспокойной была обстановка также в Белоруссии и Право-бережной Украине, возможно, из-за близости к фронту — волнения нередко вспыхивали после возвращения дезертировавших солдат. Почти повсеместно прямые действия начинались с сельского схода, и многие общины настаивали на обязательном участии всех взрослых мужчин, частично для того, чтобы как можно шире распространить «круговую поруку» на случай репрессий, частично, чтобы обеспечить равноправное перераспределение захваченной земли. «Отвечать — так всем», — обычно говорили крестьяне.
По словам историка крестьянского движения в 1917 году, Орландо Файджеса, «затем, в назначенное время, крестьяне с повозками собирались у церкви и шли к помещичьей усадьбе, вооружившись ружьями, вилами, топорами и всем, что попадало под руку. Помещика и управляющего — если те еще не сбежали — хватали и принуждали подписать документ о передаче собственности поместья под контроль деревенского комитета. Крестьяне грузили на телеги все, что находили в амбарах, угоняли скот, оставляя только предметы личного пользования помещика и его семьи. Крупный сельскохозяйственный инвентарь и уборочные машины, как, например, сеялки, которыми крестьяне не умели пользоваться или не могли забрать с собой, обычно оставляли на месте или ломали».
Важно отметить, что у крестьян существовала собственная процедура экспроприации, которую они считали законной. В некоторых деревнях даже те, кого раньше считали «чужими», вовлекались в процесс передела собственности с получением своего надела при условии, что они будут обрабатывать землю, не прибегая к наемному труду. К таковым относились сами помещики, священники и некоторые другие категории сельских жителей. Однако многое зависело от конкретных условий. В отдельных районах, особенно Центральночерноземном и Среднем Поволжье, помещичьи дома, хозяйственные постройки намеренно уничтожались, а все движимое имущество конфисковывалось. Помещика и его семью обычно мирно отвозили на ближайшую железнодорожную станцию, но если те сопротивлялись или пытались вызвать помощь, их вполне могли убить. По сообщениям из Пензенской губернии, в течение только сентября и октября была уничтожена 1/5 всех помещичьих усадеб. Перед лицом такого давления многие землевладельцы, естественно, покидали поместья, нередко провожаемые или сопровождаемые домашней прислугой.
После экспроприации происходило частичное или полное перераспределение земли. Это характерно даже для тех общин, где перераспределение не происходило на протяжении многих десятков лет. Таким образом, революция действительно укрепляла общинную практику. Экспроприации и включению в общинный надел подвергалась также земля так называемых «столыпинских крестьян» и тех, кто раньше купил дополнительные участки. Благодаря всему этому поляризация на бедных и богатых, продолжавшаяся несколько десятилетий, не только прекратилась, но и повернулась вспять. В некоторых районах, особенно в Поволжье, имел место так называемый «черный передел»: все земли, включая крестьянские наделы, сливались в общий фонд для последующего перераспределения. Количество земли на каждый двор рассчитывалось либо «по едокам», то есть по числу тех, кого нужно кормить, либо «по труду», то есть по числу рабочих рук, способных обрабатывать полученные участки.
В целом волнения 1917 года дали крестьянам то, чего они желали. Общинные институты, свободные от надзора полиции и бюрократии, взяли землю в свои руки и провели перераспределение. Общинные собрания, под каким бы названием они ни выступали — «сельский совет», «земельный комитет» или просто «мир», — получили власть на селе. Это оказалось совсем не то, что планировали большевики, но они санкционировали такой ход дел в октябре и до окончания гражданской войны мало что могли предпринять для изменения подобного положения.
Таким образом, в городах, в армии и на селе мы видим, как попытки создания нового гражданского патриотизма, основанного на союзе масс и общественности, терпели провал под давлением снизу, со стороны солдат, рабочих и крестьян, спешащих получить реальные выгоды и навязать свою политическую волю институтам, которые в прошлом оставались безучастными к их проблемам. Особенно остро этот процесс происходил в армии, где солдаты подчиняли себе новые комитеты, и части шли дальше, к мятежам и дезертирству. В городах наиболее эффективными оказались низовые организации, фабричные и заводские комитеты и Красная Гвардия, снизу делающие Советы радикальными. В сельской местности крестьяне поначалу препятствовали новым институтам, созданным Временным правительством, затем взяли их в свои руки и перешли к прямым действиям, узаконенным решениями сельских сходов. Во всех случаях наложение политических и экономических конфликтов на глубоко укоренившуюся культурную отчужденность порождало непреодолимую поляризацию.
Пытаясь преодолеть разрыв, умеренные социалисты шли на ослабление собственных принципов и внутренние расколы, что позволяло экстремистам завоевывать симпатии народа.
Однако в стремлении воспользоваться ситуацией и большевикам пришлось принести в жертву несколько своих «священных коров». Перед лицом роста собственной популярности большевики были вынуждены отказаться от взгляда на партию, как небольшую сплоченную группу «профессиональных революционеров», изложенного Лениным в статье «Что делать?». Летом и осенью 1917 года в первичные организации хлынул поток новых членов, в основном молодых русских рабочих, разочарованных нерешительностью или прямым предательством других политических партий. Лозунги «Мира, земли и хлеба!» и «Вся власть Советам!» хорошо показывали, что именно их привлекало.
Большевики были первой и до октября единственной партией, принявшей лозунг «Вся власть Советам!», что, конечно, вызывало симпатии и энтузиазм этих новых членов. Но вот в отношении того, как именно этот лозунг следует применять — и даже следует ли применять вообще сейчас, — существовали внутри партии совершенно различные точки зрения. Партийные собрания на всех уровнях, далекие от послушного подчинения директивам, исходящим от лидеров-интеллигентов, проводили живые, непринужденные и часто фракционные дебаты, нередко переходившие в шумные распри. В 1917 году большевики стали самой удачливой партией не потому, что были самыми дисциплинированными или имели лучшее руководство (хотя оно действительно было лучше, чем у соперников), но скорее потому, что большевики более чутко реагировали на настроения масс, прежде всего рабочих и крестьян, и искусно направляли энергию масс на достижение политических целей.
Начиная с июня в заводских комитетах, а после корниловского мятежа в Советах, большевики постепенно, но неуклонно наращивали свое преимущество; таких же успехов они добились и в солдатских комитетах, прежде всего в пехотных частях на фронте и в городских гарнизонах. В результате большевики представили захват власти как политический акт, проведенный от имени масс. Инструмент захвата власти в Петрограде, Военно-Революционный Комитет, не являлся большевистской организацией, а был создан Петроградским Советом 16 октября, при поддержке Советов Северной области для организации обороны столицы от угрозы военного переворота и немецкого наступления. В его руководство входило три большевика и два левых эсера.
Начиная с 20 октября ВРК взял под контроль стратегические пункты в городе, представив это защитной мерой для обеспечения работы Второго Всероссийского съезда Советов. Конечная стадия операции началась, когда Керенский закрыл две большевистские газеты и отдал распоряжение об аресте нескольких большевиков, после мятежа Корнилова выпущенных под залог. Большинство участников тех событий находились под впечатлением, что сражаются за «Всю власть Советам!» в виде коалиционного социалистического правительства. Однако на съезде Ленину удалось образовать чисто большевистское правительство (Совет Народных Комиссаров) и утвердить его благодаря поддержке левого крыла партии эсеров, а также уходу со съезда большей части меньшевиков и остальных эсеров. В итоге эсеры раскололись на две части, так называемые «левые СР-ы» считали, что поддержка большевиков — наилучший способ обеспечить немедленный мир, утвердить рабоче-крестьянскую демократию через Советы и передать землю крестьянам.
Из декретов, предложенных Лениным съезду, наиболее трудным был Декрет о земле. Именно в этом вопросе марксистская традиция ярче всего противоречила чаяниям крестьян. Большевистская программа первоначально предусматривала реорганизацию сельского хозяйства по промышленной модели путем национализации всей земли и учреждения крупных коллективных хозяйств. Большевикам пришлось отказаться от нее в пользу программы, принятой в июне съездом Всероссийского Крестьянского Союза и поддержанной левыми эсерами. Поддержка крестьян была на этой стадии жизненно необходима Ленину, и чтобы получить эту поддержку, он был готов содействовать тому, что прежде рассматривал как «мелкобуржуазную революцию в деревне», передавая власть и материальные ресурсы сельским сходам. «Как демократическое правительство, — заявил он, — мы не можем обойти постановление народных низов».
Таким образом, большевики пришли к власти, пообещав через «советскую власть» то, что народ хотел, но не мог получить от Временного правительства: мир, землю, хлеб, рабочий контроль на предприятиях, самоопределение для всех национальностей. Более того, большевики, как казалось, воплощали в жизнь многовековую мечту рабочих и крестьян — право распоряжаться землей и своей жизнью. Трагедия в том, что мечта могла стать явью только во время полного разложения власти. В мирное время, в нормальном состоянии, ее осуществление было бы невозможно.
Но те же самые условия также сделали невозможным для народа длительное пользование приобретенными благами. Для консолидации своей власти большевикам неизбежно приходилось лишать людей плодов мимолетной победы. Они обещали мир, но ввергли страну в новую ужасную гражданскую войну. Обещали хлеб, но вместо этого вызвали голод, равного которому не случалось на протяжении трех столетий. Обещали землю, но силой отбирали плоды этой земли. Обещали рабочий контроль, но их захват власти усугублял экономический кризис, вызывая массовую безработицу и почти уничтожая рабочий класс, как таковой. Обещали советскую власть, но установили однопартийную диктатуру, распустив Учредительное собрание, которое могло бы стать противовесом. Советы оказались слишком неустойчивыми и хаотичными организациями, чтобы управлять государством XX века, особенно в таких неблагоприятных условиях, и легко попали в руки наиболее решительной и уверенной в себе политической партии.
Во время гражданской войны большинство крестьян и рабочих в целом поддерживали большевиков, хотя и с убывающим энтузиазмом, главным образом потому, что это они, а не их противники, дали им землю. К 1919 году, когда массовое недовольство политикой нового режима возросло, некоторые крестьяне выразили свои противоречивые чувства и непонимание, вызванные чередой головоломных событий, в отчаянном и бессмысленном лозунге: «Долой коммунистов! Да здравствуют большевики!».
Но как бы там ни было, массы народа не хотели восстановления старого режима. Что касается общественности и умеренных политических партий, то в те исключительно трудные времена они почти прекратили существование, сокрушенные и рассеянные в жестокой борьбе между «красными» и «белыми». Давно лелеемую мечту, Учредительное собрание, большевики бесцеремонно закрыли при почти полном отсутствии народного протеста: нельзя сказать, что рабочие и крестьяне поддержали этот шаг, но в условиях фатального сужения горизонтов, порожденных всеобщим хаосом, собственные местные собрания стали для них гораздо важнее. Современное государство капитулировало перед примитивным общинным самоуправлением.
После окончания гражданской войны древняя народная мечта на какое-то время вспыхнула с новой силой в последний раз. Зимой 1920/21 года в Петрограде состоялась всеобщая стачка; серьезные волнения произошли в Москве; в ряде регионов поднялась волна крестьянских выступлений, самое сильное — в Тамбовской губернии; затем — наиболее опасное из всех — случилось вооруженное восстание моряков Балтийского флота, расположенных на острове Кронштадт, неподалеку от Петрограда.
У рабочих, крестьян и моряков было немало общих устремлений. Прежде всего, их объединяли экономические требования: восстановление свободной торговли, прекращение продовольственной разверстки, снятие заградительных отрядов, которые размещались возле больших городов, чтобы не допустить крестьян для торговли на рынке своими продуктами. Затем шли политические требования: покончить с «комиссарократией», восстановить гражданские права и свободно выбираемые Советы и амнистировать политических заключенных-социалистов. Помимо этого, рабочие требовали введения равного продовольственного обеспечения по карточкам, а моряки — устранения института комиссаров и политических отделов, заменивших комитеты, избранные самими моряками.
Восставшие враждебно относились к общественности. По большей части их не интересовала судьба ни Учредительного собрания, ни заключенных-либералов. Они определенно не хотели восстановления частной собственности на средства производства. Их требования — выдвигавшиеся в последний раз — представляли собой стародавнюю мечту эгалитарной демократии крестьян и мелких производителей, свободных от эксплуататоров и угнетателей и пользующихся землей как общим достоянием.
Ленин совершенно правильно воспринял восстание как фундаментальный вызов его режиму. В конце концов, рабочие Петрограда и матросы Кронштадта были, как называл их Троцкий, «гордостью и радостью революции». Ленин расценил мятеж, как «несомненно более опасный, чем Деникин, Юденич и Колчак вместе взятые».
Пойдя на ряд экономических уступок, он воспользовался сложившейся ситуацией, чтобы на X съезде партии заставить своих коллег запретить свободу слова в партии и дать Центральному Комитету полный контроль над партийной дисциплиной. После этого серьезная политическая оппозиция, даже мирного характера, стала невозможной даже внутри РКП(б), не говоря уже о всей стране.
Так последний вызов народа подтолкнул партию к тому, чтобы установить последние подпорки тоталитарной системы. Коммунистическая партия, ставшая теперь имперским режимом, причем гораздо более безжалостным и жестоким, чем предшествующий, не основывалась ни на чем более реальном, чем собственная внутренняя дисциплина и остатки крестьянской традиции местной демократии, которым вскоре суждено было погибнуть. Как и прежде, между народом и империей не нашлось места для нации.