ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЕВРОПЕЙСКИЙ ТЕАТР

Глава первая. РОССИЯ И НАЧАЛО ВОЙНЫ ЗА АВСТРИЙСКОЕ НАСЛЕДСТВО

Невообразимый хаос{3}.

В 1740–1742 годах жизнь дворов крупнейших европейских держав существенно переменилась; главные действующие лица войн за Испанское и за Польское наследство сошли со сцены, уступив место новым, молодым монархам и целой плеяде министров-«ревизионистов». 31 мая 1740 года на отцовском троне воссел Фридрих II, музыкант и литератор, очень скоро удививший окружающих неожиданно воинственным нравом. Австрийский же престол после смерти императора Карла VI (скончавшегося в октябре 1740 года) согласно Прагматической санкции должна была занять его дочь Мария-Терезия — именно это ее право и оспорили соседние монархи, в результате чего началась война за Австрийское наследство, продлившаяся целых восемь лет и охватившая весь европейский континент. Кончина императора заставила прусского короля оставить свои «мирные забавы»; Фридрих признавался Вольтеру, что променял театры, актрис и балеты на порох и пушки. В то время «старая политическая система совершенно преобразилась; точь-в-точь, как тот камень из сна Навуходоносора, который оторвался от горы, ударился в истукана из четырех металлов и раздробил эти металлы все до одного».{4} Воспользовавшись смятением, которое охватило Европу, Фридрих ринулся в бой и аннексировал Силезию (декабрь 1740 года)[5]. Франция и Испания приняли сторону курфюрста Баварского, избранного императором под именем Карла VII{5} и — хотя и не без колебаний — заключили союз с Пруссией против юной наследницы Габсбургов{6}. Что же касается Франции, то смерть кардинала де Флери (январь 1743) совершенно переменила ее внешнюю политику, и по воле повзрослевшего Людовика XV Версаль стал поддерживать католические нации. Георг II, самый старший из государей великих держав, в феврале 1742 года был вынужден отправить в отставку своего министра Уолпола, скомпрометированного в глазах английского общества своей франкофилией. Август III (известный также под именем Фридриха-Августа II) получил — благодаря деятельной поддержке России — польскую и саксонскую короны, и назначил своим первым министром Брюля, заклятого врага пфальцграфов и Гогенцоллернов{7}.

Неустойчивая обстановка в германской империи привела к созданию коалиции, в которую входили Франция, Испания и Бавария; на противоположной стороне сражались Великобритания и Нидерланды, а между ними метались кальвинистская Пруссия, католическая Австрия, «духовные князья»{8}, преданные венскому двору, и лютеранская Саксония, чей перешедший в католичество король правил также и католической Польшей. Наконец, в войну могла вступить и еще одна держава, внушавшая одновременно и страх, и надежды, — православная Россия. Таким образом, война за Австрийское наследство, непосредственной причиной которой были Прагматическая санкция и территориальные споры между германскими государями, имела все шансы превратиться в конфликт мирового масштаба, не уступающий войнам, которые вела Аугсбургская лига, или войне за Испанское наследство. Война грозила охватить не только всю Европу, но также Америку, Индию и даже державу, располагавшуюся, подобно Турции, на двух континентах, — Россию.

Императрица Анна Ивановна скончалась в том же году, что и Карл VI[6]. Наследнику престола Ивану VI к этому времени исполнилось два месяца; регентшей при нем (после недолгого регентства фаворита Анны Ивановны Бирона) была его мать, которую поддерживал фельдмаршал Миних, верный друг Пруссии. Договор об оборонительном союзе, согласно которому Россия обязалась при начале военных действий предоставить Пруссии 5000 человек вспомогательного войска, был подписан в тот самый день, когда в Петербург пришла весть о захвате Силезии. Что следовало предпринять России — воспротивиться или выступить в роли посредницы? Юный император «удовольствовался» неофициальным протестом; петербургский договор остался в силе.

Тем не менее ясности в отношениях между Россией и Пруссией не прибавилось; прежде они никогда не воевали, но международное положение 1740 года грозило превратить бывших союзников в соперников. Между тем не прошло и года, как из Петербурга пришло известие о государственном перевороте, возведшем на престол Елизавету, дочь Петра I. Известие это вызвало у одних серьезные опасения, другим же внушило самые радужные надежды. Фридрих, исключенный из сообщества европейских наций, увидел в России — молодой стране с колоссальной протяженностью и огромным населением — идеальную союзницу. На то у него имелись и геополитические, и стратегические причины. Недаром отец перед смертью завещал ему хранить дружеские отношения с Московией{9}. Перед Россией открывались самые разные возможности: новые власти в Петербурге могли поддержать Пруссию, а могли, напротив, приняв сторону Австрии и Саксонии, сжать ее в тиски[7]. Именно в эту пору монарх из рода Гогенцоллернов осознал необходимость создать общеевропейскую систему, которая соединяла бы Лондон (или — смотря по обстоятельствам — Париж) с Берлином и Санкт-Петербургом и, охраняя его собственные территориальные завоевания, противостояла Габсбургам.


Реакция Пруссии и Франции на воцарение Елизаветы Петровны

Франция стояла у истоков государственного переворота, в результате которого в конце 1741 года российская корона досталась дочери Петра I. Кабинетом короля двигало вовсе не сочувствие молодой женщине, которую некогда прочили в невесты Людовику XV. Под предлогом помощи дочери Петра французские политики стремились внедрить своих доверенных лиц в окружение русской императрицы и таким образом восстановить гегемонию Франции на севере Европы{10}. Для достижения этой цели версальский кабинет натравливал на Россию соседнюю Швецию: со смерти Карла XII две страны постоянно оспаривали одна у другой части территории. Война со Швецией, полагали в Версале, ослабит и без того непрочную российскую власть, представленную императором-младенцем Иваном VI и регентшей Анной Леопольдовной, которую французы считали ставленницей немцев. Возведя на престол Елизавету, французы рассчитывали отстранить от русского двора как советников немецкого происхождения — Остермана, Миниха, Левенвольде, — так и «габсбургскую» партию. Таким образом, при русском дворе повторялись в более скромных масштабах те распри, которые раздирали после смерти Карла VI всю Европу. Успех операции зависел от посланника Людовика XV маркиза де Ла Шетарди. Он должен был разжигать конфликт в Финляндии; если бы война там разгорелась не на шутку, русским пришлось бы перебросить войска из Петербурга на театр военных действий и оставить столицу беззащитной. Подготовка к государственному перевороту велась и внутри императорского дворца; французский дипломат, светский человек и дамский угодник, не жалел подарков и денег, а кроме того, употребил все свои таланты соблазнителя, чтобы уверить празднолюбивую Елизавету в ее благородном призвании[8]. Узнав о приближении шведской армии, 3 000 гвардейцев Преображенского полка собрались, дабы уговорить Елизавету «взять бразды правления в свои руки»[9]. С отвагой, «достойной дочери Петра Великого», она в ночь с 24 на 25 ноября 1741 года встала во главе отряда из 300 гренадеров и пешком, «со штыком наперевес и с гранатами в карманах»{11}, направилась в императорский дворец. Заговорщики ворвались в спальню регентши и ее супруга, бросили взрослых и детей в сани и развезли по частным квартирам. Все, кто правил страной при Анне Леопольдовне, как немцы, так и русские, были немедленно арестованы и заключены в Петропавловскую крепость{12}. Ни единой капли крови пролито не было; новая императрица отдала приказ вывезти семью прежнего императора за пределы России.

Министрам Остерману, Миниху и Левенвольде смертную казнь заменили на пожизненную ссылку в Сибирь вместе с женами и конфискацию имущества. Ла Шетарди в течение нескольких месяцев оставался в фаворе: императрица советовалась с ним обо всем, от пустяков до таких важных дел, как назначение министров{13}. Маркиз умело напоминал Елизавете о моральном и материальном вкладе Людовика XV в восстановление справедливости и порядка в России: Версаль осчастливил Россию и рассчитывал на признательность со стороны царицы{14}.

Известие о долгожданном перевороте вызвало во Франции большую радость; Флери поспешил отправить новой императрице поздравительное послание. Казалось, что прошлые конфликты и те унижения, которым подвергло французское правительство родителей Елизаветы, навсегда забыты. «Король, — сообщал министр, — издавна мечтал увидеть на русском троне дщерь Петра Великого — монарха, чью память французы будут чтить вечно». Кардинал беззастенчиво льстил императрице и уверял, что пол ее величества «не может помешать различить в ней великие и героические доблести ее августейшего родителя»{15}. Петру официально приписывались достоинства, прославляемые философами, дочери — добродетели, чудесным образом унаследованные от отца. В России такой оборот дела смутил служилую знать, выдвинувшуюся благодаря Петровой Табели о рангах, и вызвал ненависть старинного боярства, которое интриги Ла Шетарди оттеснили на второй план. При дворе возникла антифранцузская партия, тайным вождем которой стал Алексей Петрович Бестужев-Рюмин.

В Берлине известие о воцарении Елизаветы Петровны восприняли со сдержанным удовлетворением: Фридрих рассчитывал, что Россия сохранит нейтралитет или встанет на сторону Пруссии, а значит, смена власти не повредит его планам относительно Силезии{16}. Прусский король забыл обо всех своих предубеждениях против русской нации и поспешил поздравить дочь Петра I{17}. Хотя сын Фридриха-Вильгельма охотно отмежевался бы от Франции, чье присутствие на севере Европы становилось, на его вкус, чересчур заметным, аргументы он использовал те же самые, что и французы: король выражал надежду, что теперь, когда «Россия вновь сможет распоряжаться собой», отношения между прусским и русским двором «сделаются такими же, какими были при жизни Петра Великого»{18}. Фридрих приветствовал возрождение мифа о державе, управляемой великим царем, воскрешение иллюзии, создание миража, крайне полезного в той ситуации, когда интересы Гогенцоллернов, Бурбонов и Габсбургов столкнулись в очередной раз. И французы, и пруссаки хотели видеть в союзницах страну просвещенную, сильную, современную, прогрессивную.

Если раньше они изображали Россию в самых черных красках, то теперь, следуя собственным сиюминутным потребностям, придумывали идеальную страну, управляемую необыкновенным монархом. Четверть века отношения между Пруссией и Францией, с одной стороны, и Россией, с другой, были холодными и сдержанными, теперь же стороны сочли необходимым забыть о многом — о войнах со Швецией и Турцией, о войне за Польское наследство и о том влиянии, которое эти конфликты оказали на дипломатические отношения; очередной мираж, порожденный вступлением на престол молодой и красивой женщины, позволял устранить все трудности. Предполагалось, что новая императрица сумеет переустроить свою страну по заветам родителя, возродит доверие к ней и тем позволит ей наконец занять подобающее место на европейской сцене. Фридрих первым предложил новой императрице дружбу и попросил возобновить договор между двумя странами об оборонительном союзе{19}.[10] Философ из Сан-Суси строил политику с дальним прицелом; он сознавал, что, встав на путь модернизации, Россия непременно сделается частью европейской системы. Оборонительный и наступательный союз против Австрии был призван не только обуздать чересчур деятельную Марию-Терезию, но и способствовать дальнейшему расширению прусских владений. А Россия при этом прикрывала бы Пруссию на восточном фланге.


Двойной дипломатический прагматизм: Людовик и Фридрих

Прусский король порекомендовал своему дипломатическому представителю сблизиться с главными участниками переворота — лейб-медиком Елизаветы Лестоком, голштинцем Брюммером, канцлером Воронцовым и, разумеется, с неизбежным Ла Шетарди. Рекомендации эти были, впрочем, совершенно излишними: названные лица и без того общались самым тесным образом. Гогенцоллерн не отдавал себе отчета в том, что в Петербурге его мечта о тройственном союзе Франции, Пруссии и России уже начала осуществляться в миниатюре прежде всякого вмешательства монархов; в этом случае личные отношения опережали большую политику. «Доброе согласие» между Францией и Пруссией, которого так жаждал Фридрих, уже сложилось на русской почве, и ему предстояло оказать существенное влияние на ход войн, сотрясавших Европу. Вскоре дружеские отношения посланников вошли в противоречие с позициями их правительств; монархи, как в Париже, так и в Берлине, вели двойную игру. Прагматические соображения побуждали их отзываться о Елизавете так же восторженно, как и о ее отце, однако отношение к России оставалось столь же настороженным, что и прежде. Фридрих рассуждал об «исконном непостоянстве и жадности русского народа» — пороках, которые на его взгляд, были в особенности присущи министрам и придворным{20}. Временами в душе автора «Анти-Макиавелли» пробуждался древний страх перед Московией, он боялся возвращения огромной северной страны к варварству и с ужасом представлял себе дикие орды, заполоняющие Германию. Тем не менее в 1742 году его письма к Мардефельду исполнены оптимизма, король надеется, что Россия будет развиваться и вольется в достигшую стратегического равновесия Европу. Флери, напротив, был уверен, что Россия очень скоро «вновь погрузится в хаос, от которого ее начал избавлять Петр I»{21}. Версаль льстил дочери Петра, не строя далеких планов. Елизавете предстояло способствовать росту влияния Франции на севере Европы, однако французы полагали, что пресловутое культурное отставание «Московии» не позволит ей участвовать в жизни цивилизованного мира наравне с другими странами. Версаль надеялся извлечь пользу из непрочного положения русского правительства; угроза нового переворота была призвана ослабить позиции Габсбургов, которые в нужный момент не смогли бы получить помощь с востока[11]. В России французы видели всего-навсего географическое и политическое захолустье.

В первое время различие в политических подходах разных монархов не слишком проявлялось в поведении их представителей при русском дворе: Мардефельд и Ла Шетарди сообща противостояли противнику, воплощенному в лице посланников английского короля и венгерской королевы, будущей австрийской императрицы. В Петербурге, где международные конфликты воспроизводились в миниатюре, пруссаки и французы тесно сотрудничали и сообща искали новые пути; философические и стратегические соображения их государей, требования «реальной политики» с трудом прилагались к нравам двора, только что пережившего очередной государственный переворот. Монархи и министры, знавшие русский двор только понаслышке, не учли, что в столице России действовали особые законы и даже дипломаты, прибыв сюда, начинали приноравливаться к особенностям жизни в этой стране, раздираемой борьбой между старинными традициями и новшествами, которые железной рукой ввел Петр Великий. Французскому и прусскому посланникам случалось не доверять или завидовать друг другу, однако их связывала одна общая цель — любой ценой воспрепятствовать вмешательству России в дела Европы, а ради этого ничем не оскорблять самолюбия российской императрицы и ее придворных. Однако ход военных действий очень скоро расстроил все их хитроумные планы и разрушил согласие, царившее между французами, русскими и пруссаками.


Глава вторая. ИНТЕРЕСЫ «РАЗЪЯТОЙ ЕВРОПЫ»{22} (1742–1744)

Не успела Россия избавиться от диктатуры проавстрийских министров, как на их место вознамерились встать французы[12]. Добродушная и миролюбивая Елизавета желала скорейшего прекращения войны со шведами. Она настаивала на соблюдении условий Ништадтского мира (1721), но отказывалась уступить южную Финляндию, ибо полагала, что без нее «невозможно будет обеспечить безопасность Санкт-Петербурга»{23}. Будущее Франции на Балтике полностью зависело от Ла Шетарди, которому было поручено вести переговоры. Министр Людовика XV Амело де Шайу с немалым легкомыслием вверил все дела так называемому специалисту; меж тем маркиза, бывшего, возможно, любовником императрицы и выбиравшего по ее просьбе министров для первого ее правительства, тесные узы связывали не только с Францией, но и с Россией. На предварительном этапе мирных переговоров со Швецией (1742), где Ла Шетарди официально представлял Францию, а неофициально — Россию, это сильно затрудняло ход дела. Ла Шетарди путался в собственных хитростях и никак не мог примирить требования своей «любовницы» с пожеланиями своего же короля{24}. Мардефельд, рассчитывавший извлечь пользу из двусмысленного положения своего собрата, посоветовал Фридриху действовать более гибко и более лицемерно — на словах выражать известную солидарность с позицией Франции, па деле же попытаться уменьшить влияние француза на императрицу. В качестве аргумента посланник привел вечную угрозу: «Если Версальский двор будет деспотически повелевать двором петербургским, для противодействия этому влиянию нам потребуются немалые усилия и значительные денежные суммы»{25}. Вести эту двойную игру с Ла Шетарди, внешне поддерживая француза и путая карты остальным дипломатам, с тем чтобы выиграть время и навредить Франции, предстояло самому прусскому дипломату. Мардефельд идеально подходил на эту роль: он умел вовремя отступить в тень, «дабы не внушить ни малейшего подозрения» посланнику Людовика XV, но при этом, действуя заодно с английским посланником, ловко расстраивал планы неугомонного маркиза. Впрочем, у его системы имелся один существенный недостаток — ослабляя позиции Ла Шетарди, он способствовал усилению местных политиков, среди которых имелись ярые сторонники Австрии (прежде всего, вице-канцлер Бестужев). Несмотря на дипломатические неудачи Ла Шетарди, власть его над Елизаветой Петровной в 1742 году была велика, как никогда; от него зависела вся политика на севере Европы, а значит, и судьба Пруссии.

В принципе Фридрих II мог заключить союз с тремя державами: со Швецией, которая в эту пору представляла собою своеобразный придаток Франции; с Саксонией, которая была теснейшим образом связана с Польшей и потому являлась, так сказать, духовным протекторатом Людовика XV; с Россией, которая желала мира на севере. Спустя несколько месяцев после переворота выяснилось, что императрица ленива, беспечна, но вовсе не глупа; наблюдательная, недоверчивая, она придерживалась принципа «разделяй и властвуй» и стремилась исподволь уменьшать свободу действий Ла Шетарди, дабы не дать ни одной из партий взять верх при дворе. Однако государственные дела ее утомляли, и она охотно передоверила их целой армии советников — интриганов и карьеристов, которые ничем не уступали французскому маркизу. Довольно скоро они разделились на две партии: первую составляли сторонники Габсбургов, вторую — сторонники Бурбонов. Пруссия могла усилить позиции тех или других — при условии, что не станет задевать Англию, которая до 1744 года сохраняла нейтралитет в войне за Австрийское наследство и почти не участвовала в борьбе за петербургский двор. Вопреки ожиданию, представитель Фридриха, человек ловкий и прекрасно знающий местные нравы, оказался объектом пристального внимания всех этих кланов и их иностранных покровителей. Встревоженный согласием (на самом деле мнимым) между французами и пруссаками, Бестужев решил поссорить их и тем самым усилить свою партию, преданную интересам Австрии. Поскольку Ла Шетарди оставался особой неприкасаемой, Бестужев принялся за Мардефельда и обвинил его в стремлении восстановить на престоле малолетнего Ивана VI: Елизавета оскорбилась и потребовала отзыва прусского дипломата. Дело грозило кончиться разрывом дипломатических отношений. Но тут на помощь Пруссии пришел климат; конфликт произошел осенью, когда дороги были практически непроходимы. Представитель Фридриха мог покинуть российскую столицу не раньше, чем через полгода, а за это время ему удалось успокоить гнев императрицы. Вскоре никто уже не вспоминал об отзыве Мардефельда. Он остался на своем посту, но затаил обиду, причем главным виновником своих бедствий счел маркиза де Ла Шетарди с его «медоточивыми» речами{26}. Сохраняя наружное спокойствие, Мардефельд тем не менее посылал в Берлин жалобные письма. Фридрих делал вид, что не понимает его намеков. Он мечтал о сближении с императрицей из дома Романовых, потому что считал ее особой бездеятельной и не заинтересованной во вмешательстве в европейские дела{27}. Видя в Елизавете исключительно орудие для осуществления собственных планов, Фридрих намеревался, ссылаясь на ее поддержку, вынудить западные державы подписать договор, подтверждавший его права на Силезию.


Предательство кальвиниста: Бреславский договор (1742) и его последствия

Французы были настороже. Стремительный рост влияния Пруссии в Центральной Европе пробуждал в их душе старые страхи: они опасались, что властолюбивый, стремительный Фридрих создаст в Германии «мощную протестантскую партию», возродит антикатолическую коалицию (подобную Ганноверской коалиции 1726 года), в которую войдут Голландия и Англия, и тем самым увеличит влияние Англии на континенте{28}. Прусский король начал войну с того, что захватил Силезию (область, представлявшую немалый интерес в стратегическом и экономическом плане), выставляя в качестве предлога необходимость освобождения тамошнего лютеранского населения; таков был его ответ на Прагматическую санкцию{29}. Монарх очень молодого государства, Фридрих решил выступить по отношению к старому континенту в роли третейского судьи. Он подтолкнул Францию к перевооружению, но сам не гарантировал французам ровно ничего — ни солидарности, ни вооруженной поддержки. Территориальные аппетиты Гогенцоллерна пугали его соседей; имея в своем распоряжении Брандснбург, Силезию, два крохотных государства (Везель и Гельдерн), он вполне мог пожелать расширить свои владения за счет южных соседей. Бавария, находящаяся под покровительством Версаля, помешала бы ему в осуществлении этих замыслов, и тогда ему пришлось бы искать союзников в лице морских держав: «Под предлогом общей принадлежности к протестантизму они объединятся в эту роковую лигу и обрекут нас на все ужасные последствия подобного союза»{30}. Амело и Морена опасались также компромиссов, на которые могут пойти прусский король и венгерская королева; особенную тревогу им внушали мирные переговоры, начатые этими двумя монархами весной 1742 г.{31}

Ла Шетарди получил приказ внимательно наблюдать за поведением своего прусского коллеги, за всеми его поступками и жестами, а главное — за его отношениями с саксонским и австрийским посланниками (Саксонию и Австрию с недавних пор связывал договор об оборонительном союзе). Особое внимание следовало уделить и британскому дипломату; Амело надеялся таким образом выяснить истинное отношение Фридриха к англичанам, которых, по слухам, этот король, чья «гордыня и капризы» грозили нарушить европейское равновесие, звал «бешеными». Веря в правильность своих расчетов, Амело рекомендовал Ла Шетарди внушать подобные чувства Мардефельду, который — по крайней мере на словах — прислушивался к советам французского коллеги{32}. Получилось так, что в 1742 году судьбы европейской дипломатии решались в Петербурге. Не принимая непосредственного участия в военных действиях, Россия тем не менее в любой момент могла поддержать одну из конфликтующих сторон, могла присоединиться к защитникам Прагматической санкции — к морским державам или к Австрии, могла выступить против Фридриха, против Людовика, а может быть, и против них обоих. Прусский король, объятый страхом, ускорил переговоры о мире с Марией-Терезией, а та, встревоженная продвижением войск под командованием де Ноайя, предпочла пожертвовать Силезией и графством Глац ради того, чтобы избавиться от одного из своих противников. Предварительный договор был подписан в Бреслау 11 июня 1742 года; в результате французы и австрийцы остались на полях сражений лицом к лицу, что привело Людовика XV и его министров в немалое замешательство.

Рассчитывая на гипотетическую поддержку Елизаветы, Версаль вознамерился отстранить опостылевшего Гогенцол-лерна от северных дел. Ведь Фридрих вел себя так, как будто забыл, что Бель-Иль в начале 1741 года, еще не получив на то согласия своего министра (Флери подписал официальный документ лишь в мае того же года), заключил с Пруссией договор о союзе. По приказу Амело, отвечавшему, впрочем, его собственным убеждениям, Ла Шетарди обвинил философа из Сан-Суси, прежде считавшегося франкофилом, в предательстве интересов Франции. Воспользовавшись присутствием французских войск на германской территории, утверждал французский дипломат, прусский король поспешил свести счеты со своими соседями, в частности с Фридрихом-Августом Саксонским, возведенным на престол Ягеллонов при активном участии России. В долгой беседе с глазу на глаз Ла Шетарди предупредил Елизавету о возможном разделе Польши, который будет произведен против воли России{33}. Следующим же объектом притязаний Гогенцолерна сделается Российская империя: рано или поздно прусский король пожелает присоединить к своим владениям Курляндию и окажется, таким образом, в двух шагах от Петербурга. Елизавета, однако, выслушала устрашающие речи своего благодетеля с большим спокойствием и в панику не впала. Больше того, она предпочла сблизиться с потенциальным противником Версаля, высказалась за мир в Германской империи и подписала в свой черед Бреславский договор, дабы «скрепить» доброе согласие и дружбу между Пруссией и Австрией{34}. Молодая императрица предпочитала не военные, а дипломатические способы разрешения конфликтов; она желала прекращения «войны, начатой вопреки желанию России»{35}. Елизавета хорошо усвоила уроки Бестужева и охотно исполняла роль «наследницы величайшего государя всех времен», сам же Бестужев тем временем внимательно наблюдал за интригами французов и пруссаков, подмечал их слабости, придумывал способы им отомстить.

Ла Шетарди допустил грубую ошибку, недооценив значение петровской легенды. Он надеялся манипулировать женщиной, плохо приспособленной к решению государственных задач; в действительности же ему пришлось дело с российской императрицей — надменной, убежденной в собственном величии и согласной доверять бразды правления лишь тем, кто разделяет это ее убеждение. Рассуждения маркиза о незащищенности русских границ оскорбляли Елизавету; Ла Шетарди слишком часто напоминал императрице о том, чем она обязана Франции, слишком усердно подчеркивал важность своего пребывания в российской столице и в конце концов стал раздражать государыню. Еще одна ошибка: француз напрасно пугал дочь Петра очередным дворцовым переворотом, который положит конец ее царствованию. Это была ахиллесова пята Елизаветы: она жила в постоянном страхе перед возможным возвращением на престол малолетнего Ивана, однако по свойствам своего характера предпочитала не думать о неприятных предметах; тот же, кто ей на них указывал, напоминал ей о ее слабостях и тем приводил в ярость. Ни Амело, ни Морепа, ни Людовик XV не понимали, как велики перемены, происшедшие в России, не осознавали, что она превратилась в великую державу. Они полагали, что российская императрица будет питать к ним вечную признательность за организованную их стараниями скандинавскую коалицию{36}. В этом деле Ла Шетарди отстаивал только интересы Франции; он-то первым и ощутил, что прежняя тактика, сводившаяся к сеянию розни между потенциальными союзниками, успеха не приносит. Удача покинула маркиза: он не смог помешать подписанию Бреславского договора, способствовавшего сближению Австрии, Пруссии и России. Что же касается договора, заключенного в Або (1743), то он оказался катастрофичным и для Швеции, и для Франции; из-за неловкости французского дипломата, а также из-за двусмысленности его статуса часть Финляндии до реки Кюмени отошла к России, а отношения между Парижем и Петербургом были напрочь испорчены. Банальная интрига, затеянная Бестужевым, вынудила Версальский кабинет отозвать незадачливого Ла Шетарди; летом 1742 года, к радости российских политических кругов, он покинул Петербург{37}.

Фридрих, с удовлетворением наблюдавший за ходом дел на востоке, постарался извлечь пользу из ошибок Ла Шетарди еще прежде его отставки. Мардефельд, сохранявший по видимости дружеские отношения с французским посланником, получил приказ распустить слухи о скором перевооружении Пруссии, чтобы проверить, как отреагируют на это русские придворные круги{38}. План короля был тщательно продуман: сначала заручиться согласием министров Елизаветы и членов ее совета, убедиться в прочности своих позиций, а затем приступить к ратификации договора об оборонительном союзе. Мардефельд засуетился и немедленно отписал своему повелителю донесение самого лестного свойства: русские питают к «королю-герою» безграничное уважение, смешанное с боязнью. Пруссии не стоит опасаться русской армии, напротив, русские рассчитывают на мощь прусских войск, способных обратить в бегство «природных врагов России»{39}. Успокоенный, Фридрих разработал новый план: натравить Францию на Англию, нейтрализовать западный фронт, а затем в союзе с Россией переустроить дела в Империи таким образом, чтобы роль Австрии в ней свелась к нулю. Фридрих надеялся — в соответствии с петербургским договором 1740 года — использовать для защиты своего тыла русские регулярные войска или прибегнуть к помощи казаков и калмыков, численностью от четырех до пяти тысяч человек{40}. Убедить Елизавету в том, что таким образом «она совершит славное дело — возвратит Германии мир и спасет эту страну от грозящего ей гнета»{41}, предстояло Мардефельду. Российская императрица отчасти поддалась на уговоры и дала согласие в принципе, но ни одной бумаги не подписала. Впрочем, в присылке казаков она отказала наотрез — возможно, из боязни, что это «дерзкое и опасное племя познакомится с манерами и обычаями цивилизованных держав европейских»{42}.


Год одураченных 1743

Узнав о подписании Бреславского договора, французы поняли, что бывший друг Фридрих их предал: теперь в Германии только они одни сражались с армией Марии-Терезии, избавившейся от своего злейшего врага. Ощутив прилив новых сил, австрийские войска отвоевали у Франции Богемию (декабрь 1742 года); Карлу VII пришлось бежать из его собственного курфюршества — Баварии (1743); в битве при Деттингене (июнь 1743 года) австрийцы наголову разбили армию Ноайя. Войска французского короля отступили к Рейну и покинули германский театр военных действий. Прежний союзник потерял в глазах Фридриха всякую привлекательность, однако прусский король все-таки не решался порвать с ним. Прусская армия рисковала очутиться в том же положении, что и армия Ноайя; расправившись с французами, австрийцы наверняка постарались бы лишить Фридриха его завоеваний. Людовик XV счел, что в германских делах Франции следует сохранять нейтралитет и предоставить германским народам «драться между собой и вырывать куски добычи друг у друга»{43}.

В этом-то и заключалась вся двусмысленность франко-прусских отношений: только государственный интерес мог заставить эти два народа с разной историей и разной верой действовать сообща. Решившись порвать с французами (доказательством чего служил Бреславский договор), Фридрих, однако, испугался, когда Франция оставила поле боя; французы, впрочем, все равно осуждали его за предательство. В этом роковом 1743 году обе стороны, и пруссаки, и французы, чувствовали себя обманутыми, но положение прусского короля было гораздо сложнее: в отличие от Людовика XV, Фридрих был очень далек от решения всех своих германских проблем. По собственной вине поссорившись с французами, он поставил сам себя в положение жертвы, навлек на себя всеобщую ненависть. Мучимый настоящей манией преследования, Фридрих постоянно размышлял о «великой вражде», которую якобы питали к нему в Версале. Прусский король ощущал себя зажатым в тиски: «с одной стороны Россия, с другой — Швеция, сделавшаяся еще более могущественной» благодаря политике Людовика XV, желавшего исключить Пруссию из числа главных европейских держав; хуже того, Фридрих чувствовал «известную зависимость» от Бурбонов{44}. Диалог с Францией расстроился, потому что обе заинтересованные стороны страдали от сходной изоляции, от той «взаимозависимости», которая установилась по вине Бель-Иля, а затем лишь усугубилась из-за противоречивой политики французских министров[13]. Оставалось прибегнуть к помощи России, по-прежнему сохранявшей нейтралитет в отношении европейских дел; и Франция, и Пруссия могли обрести в ее лице либо союзницу, либо посредницу, либо врага.

Поэтому Фридрих в свой черед принялся завоевывать доверие дочери Петра Великого{45}. В отсутствие Ла Шетарди в Петербурге на первое место выдвинулись англичане. После государственного переворота, возведшего на престол Елизавету, Георг II и его подданные вели в российской столице свою собственную игру: они избегали обсуждения военных вопросов, напоминали о трехвековых экономических связях Англии и России и постоянно подчеркивали выгоды, получаемые Россией от торговли с Англией{46}. Их заботило прежде всего сохранение морских путей на Севере; ради этого они шли на сближение с Петербургом — сближение, очень беспокоившее Францию{47}. Кроме того, Лондон возобновил договор с Елизаветой об оборонительном союзе (1742). Видя все это, Фридрих решил для налаживания отношений с русской императрицей прибегнуть к помощи Георга II, доводившегося ему дядей; его не пугало даже то обстоятельство, что сближение с английским королем еще больше отдалит его от Версаля, где после смерти Флери восторжествовала старинная англофобия. Ла Шетарди в Петербурге заменил Дальон — мужлан, совершенно не нравившийся Елизавете, что ничуть не увеличило шансы Людовика XV преуспеть при русском дворе. Место оставалось свободным: заключив союз между Россией и Пруссией, двумя «юными», развивающимися нациями, Фридрих разрешил бы многие территориальные проблемы. Действовать следовало быстро, точно и умно. 30 августа философ из Сан-Су-си написал своему посланнику: «Пришла пора любви: Россия будет моей сегодня или никогда»{48}. Старый Мардефельд знал, что ему надлежит делать — с одной стороны, убеждать Елизавету в «естественной общности интересов» России и Пруссии, а с другой, «разжигать в представителях других дворов зависть и беспокойство по сему случаю»{49}. Прусский король руководствовался принципом «разделяй и властвуй»; он стремился разжигать вражду между Францией и Англией, не позволять ни той, ни другой брать верх и, главное, «непрестанными трудами» упрочивать «узы, связующие Пруссию с Россией», с тем чтобы он, Фридрих, был почитаем в Петербурге «более всех прочих» и мог «распоряжаться там по своему усмотрению»{50}. Фридрих пошел для достижения этой цели на некоторые уступки: в отличие от французского короля, он охотно признал за Елизаветой титул императрицы, а следовательно, и право старшинства русских дипломатов в Потсдаме. Амело пришел в отчаяние и немедленно возвратил Ла Шетарди в Петербург, дабы свести на нет политику «этих двух трусов, которые боятся друг друга»{51}. Диагноз был поставлен совершенно правильно: победитель битвы при Мольвице в самом деле страшился огромной славянской страны; от предков он унаследовал инстинктивный ужас перед русским нашествием. Елизавета же видела в прусском короле самого опасного из соседей: ее пугали и его поразительные военные успехи, и его дипломатическое непостоянство, позволявшее ему то становиться на сторону французов, связанных союзническими узами с Турцией и Швецией, то принимать сторону австрийцев, теснейшим образом связанных с Брауншвейгским домом.

Ла Шетарди, желавший вернуться в Петербург, разработал, исходя из этих обстоятельств, новый (впрочем, весьма химерический) план — объединение разных держав во славу одного монарха, стоящего «выше предрассудков», — Людовика XV{52}. Французский дипломат хотел возвратиться к системе Петра I, некогда отвергнутой Регентом и Дюбуа; суть ее заключалась в создании франко-русского союза, в котором участвовала бы также ослабленная и покорная Швеция. Дании, «позорно предавшейся Англии», о столь блестящей будущности мечтать не приходилось. Заключенный в тиски со всех сторон, не имея поддержки ни от России, ни от Австрии, ни от Швеции, Фридрих уже ничем не сумел бы помешать действиям французов в Германии. Благодаря России Франция сделалась бы главной хозяйкой на севере Европы, и, совершив этот «отвлекающий маневр», смогла бы вновь «диктовать законы Германской Империи»{53}, как это было некогда, в 1648 году… Габсбурги заслужили эту справедливую кару — ведь это они «показали русским дорогу к берегам Рейна»!{54},[14] Строя столь хитроумные планы, Ла Шетарди не забывал и об Англии: Георгу II, который «больше думает о своем курфюршестве, чем о своей короне», предоставлялось умирать от ненависти и зависти. Ла Шетарди послал свой красноречивый меморандум в Версаль; он не сомневался в том, что Елизавета, достойная дочь своего отца, поддержит французский план, оставалось только убедить канцлера, вице-канцлера, фаворита, наперсницу[15]… Однако ни Людовик XV, ни Амело не откликнулись на утопические предложения Ла Шетарди; у них была своя иерархия ценностей, в которой Россия занимала одно из последних мест, и пересматривать ее они не собирались. В этом случае, как и во многих других, официальная дипломатия не считалась с мнением посланников, прекрасно знавших обстановку на местах. Ла Шетарди получил приказ уговорить императрицу ничего не подписывать и не предпринимать «без согласия Франции»{55}. Государи, один за другим желавшие подчинить Россию своему влиянию, не понимали характера и устремлений Елизаветы: она хотела, чтобы ее страна вошла в европейскую систему, была признана за равную, несла свою долю ответственности. Версаль и Потсдам, вместо того, чтобы помогать друг другу, стремились друг друга нейтрализовать; формальные союзники, Франция и Пруссия страдали от недоверчивости и завистливости своих монархов и от бездарности их министров. Дипломаты же на местах приспосабливались к обстоятельствам и начинали действовать на свой страх и риск. Ла Шетарди, Дальон и Мардефельд научились преодолевать разногласия, вместе противостоять крепнувшему австро-британскому союзу, однако для этого им зачастую приходилось, не боясь возможного неудовольствия своих государей, действовать без их ведома. В качестве оправдания дипломаты всегда могли сослаться на медлительность почты и на безжалостную цензуру русских.


Петербург: последствия Второй силезской войны

В марте 1744 года Франция положила конец дипломатическим интригам, объявив войну Англии и Австрии. Людовик XV отправил в отставку Амело де Шайу и взял управление иностранными делами в свои руки — версальская политика резко изменила направление[16]. Нейтралитет сохраняла одна Россия; в ее власти было склонить чашу весов в пользу Англии{56}. Австрии или Франции. Получалось, что исход этого конфликта, о причине которого — борьбе за австрийский престол — никто уже практически не вспоминал, зависит от Петербурга. Французы, «ввязавшиеся во вторую Столетнюю войну»{57}, в течение нескольких месяцев одержали благодаря полководческому таланту Морица Саксонского целый ряд побед в принадлежавших Габсбургам Нидерландах. Напротив, на рейнской границе дела шли далеко не так прекрасно. Людовик XV, прибывший туда на помощь французской армии, тяжело заболел. Судя по всему, король был уже при смерти, его соборовали, и лишь полковому хирургу чудесным образом удалось вернуть его к жизни{58}. В ожидании полного выздоровления Людовика его кабинет разработал план новой коалиции — на сей раз с Пруссией, Швецией и Россией{59}; готовить почву для сближения между двумя давними антагонистами, пруссаками и французами, следовало в Петербурге. Дальон, окончательно сменивший Ла Шетарди на посту французского посланника в России, занялся — при посредничестве Мардефельда, по видимости весьма податливого, — «соблазнением» прусского короля; он предлагал Фридриху поддержать правое дело, советовал ему взять сторону императора Карла VII{60}, так сказать, начать все сначала. Король поддался на уговоры; скорее всего, не последовало бы возражений и со стороны Швеции, но поведение Елизаветы, никак не проявлявшей симпатии ни к одной из воюющих сторон, оставалось загадкой. Усилиям версальского кабинета, славшего российской императрице роскошные подарки, каждодневным трудам французских дипломатов противостояла «реальная политика» прусского короля, которого заботили исключительно его собственные территории. Ободренный договором об оборонительном и наступательном союзе, который он подписал с Францией в июне 1744 г.{61}, Фридрих завоевал Богемию, и в сентябре его войска вошли в Прагу. Таким образом он вторгся в королевство, сохранявшее нейтралитет, и угрожал территориальной целостности Саксонии, захват которой, собственно, и являлся его заветной целью[17]. Тем самым прусский король бросал вызов и Парижу, и Петербургу. Людовик, напуганный подобной дерзостью, умолял своего странного союзника «отложить мщение до лучших времен»{62}. Получалось, что, берясь защищать интересы германского императора на международной арене, Фридрих на самом деле только вредит ему. Протесты против действий прусского короля раздавались отовсюду, в том числе и из дворца русской императрицы. Маркиз д'Аржансон, новый министр иностранных дел Франции, пришел к выводу, что из всех европейских монархов Фридрих навлекает на себя самую острую ненависть. Если бы французы пожертвовали Фридрихом, его противники оказали бы им некоторые услуги, «на что, разумеется, они бы никогда не пошли, не будь ненависть их [к этому государю] так велика»{63}. Путаная и умозрительная дипломатия Версаля и агрессивная политика Берлина не облегчали жизни их представителям, которые не успевали следовать за всеми переменами в планах своих повелителей. Очень скоро отношения между Мардефельдом и Дальоном испортились, общее дело (привлечь Россию на свою сторону) отошло на второй план. Противники Пруссии в германском мире объединились в обширную коалицию, и французы опасались, что, не порвав с Фридрихом, они подвергнутся нашествию (впрочем, в ту пору маловероятному) русского вспомогательного корпуса. Против захвата Богемии не выступила только Англия; тем не менее и она тревожилась за неприкосновенность Ганновера — курфюршества, принадлежавшего английским королям. Георг II не расторг договора о взаимной помощи, подписанного в 1742 году с Фридрихом; однако английский король делал вид, что не помнит о своих военных обязательствах перед неуемным племянником. Выполнить их Георгу было бы крайне затруднительно: британским генералам приходилось тратить все силы на сопротивление французам в Нидерландах и Америке.

Фридрих тем временем, несмотря на сближение между австрийцами и саксонцами[18], одерживал победу за победой. Казалось, Мария-Терезия обречена; ей оставалась одна-единственная надежда — на то, что в войну вмешается Россия. Австрийская императрица согласилась признать за своей российской соперницей право на императорский титул и побудила Генеральные штаты империи (Reichsstände), последовать ее примеру; подобное признание, прозвучавшее из уст наследницы Габсбургов, изменило иерархию наций и правила старшинства[19]. Вне себя от радости, Елизавета сразу стала гораздо внимательнее прислушиваться к мнению представителей венгерской королевы. Бестужев, главный защитник австро-британских интересов{64}, развернул пропагандистскую кампанию невиданной мощности: он рисовал императрице страшные картины близкого завоевания России войсками Фридриха, за которыми очень скоро последуют войска маршала Саксонского, некогда претендовавшего на курляндский престол, или армия Конти, имеющего виды на Польшу[20]. Напрасно Мардефельд и Дальон пытались опровергнуть эту клевету; за отсутствием официальных подтверждений их аргументы звучали малоубедительно. В конце 1744 года ни у того, ни у другого не осталось никаких надежд на поддержку со стороны Елизаветы и ее фаворитов.


Глава вторая. ИНТЕРЕСЫ «РАЗЪЯТОЙ ЕВРОПЫ» (1742–1744)

Елизавета Петровна переходит на сторону Саксонии и Австрии

Осенью 1744 года, хотя и не без потерь, австрийско-саксонские войска изгнали Фридриха из Богемии. В конце того же года Австрия, Саксония, Англия и Соединенные провинции подписали Варшавский союзный акт против общего врага, Пруссии, и — но только на втором этапе — против ее тогдашней союзницы Франции. Имени Елизаветы среди подписавших договор не было. Бестужев уже давно втайне делал все возможное, чтобы вовлечь Россию в эту коалицию, но никак не осмеливался открыто признаться в этом императрице. Тем временем, впрочем, он сумел убедить ее в необходимости провести демонстративную мобилизацию войск на западных границах империи{65}. Фридрих воспользовался случаем и перешел от уговоров к прямым просьбам о помощи. В письме к «сестре» он изобразил себя спасителем Германской империи. Венгерская королева, писал Гогенцоллерн, «попрала законы, царившие в Германии», унизила императора, избранного законным порядком; он, прусский король, вмешался в дело ради того, чтобы установить «надежный и справедливый мир». Поддержав его, Фридриха, Елизавета Петровна будет способствовать всеобщему примирению в германской империи и вообще на европейском континенте{66}.

Фридрих снова переменил распределение ролей; теперь он вообразил, что именно ему следует надзирать за порядком в Европе. Дипломатическое или. военное вмешательство российской императрицы, прежде всего предоставление 5000 человек вспомогательного войска, обещанных в 1740 году Анной Леопольдовной, восстановило бы, утверждал прусский король, спокойствие в Европе, умерило пыл Фридриха-Августа и Марии-Терезии. Весь мир, писал Фридрих (ведь конфликт французов и англичан распространился уже и на Америку, и на Индию), ждет, когда российская императрица «объявит о том, какой линии намерена она держаться в нынешних обстоятельствах». От нее зависит «восстановить всеобщий покой либо продлить войну»{67}. Однако Фридрих совершил ошибку, слишком настойчиво упоминая о договоре, подписанном Анной Леопольдовной; таким образом он как бы признавал законность прав Брауншвейгского дома на российский престол и тем самым подвергал сомнению права Елизаветы{68}. Ответом ему служило ледяное молчание; роль третейского судьи или посредницы утратила для российской императрицы всякую притягательность. Фридрих, испытав острое разочарование, решил выместить свой гнев на саксонском короле, чье вторжение в Богемию вместе с армией Марии-Терезии представляло собой, по мнению возмущенного Гогенцоллерна, самый настоящий casus foederis[21]; королева Венгрии и король Саксонии стремились «задеть» его, Фридриха, и, движимые «яростью, ненавистью и ревностью», натравить весь мир на прусское королевство[22]. Прусские войска были уже готовы захватить Дрезден: в глазах российской императрицы такой шаг выглядел недопустимым попранием прав народов. Вице-канцлер Воронцов подал Елизавете записку, в которой попытался отговорить ее от вмешательства в военные действия на стороне Саксонии; он ссылался на то, что Фридрих может истолковать подобный шаг как объявление войны[23]. Бестужев придерживался противоположного мнения. Мардефельд изо всех сил старался успокоить русских, Дальон смотрел на происходящее с деланным равнодушием. Все ожидали, на что же в конце концов решится императрица.

Французы не могли больше спускать Фридриху его выходки; не помышляли они больше и о союзе с дочерью Петра. Если раньше Людовик и его министры сулили Елизавете «славу», то теперь не считали нужным скрывать презрение к варварству, царящему в ее «так называемой империи» и стали искать способы нейтрализовать ее силой. Рассматривался даже вариант с вмешательством Порты — вечного сообщника в борьбе против Габсбургов{69}. Французы рассчитывали на то, что «чрезвычайный страх перед турками» парализует «Московию» и помешает ей вступить в войну за Австрийское наследство. Ле Шамбрье — разумеется, со всевозможными риторическими предосторожностями — довел эти слухи до сведения своего потсдамского повелителя; никакими доказательствами он, впрочем, не располагал{70}. Восточный козырь, конечно, значил много, однако если на словах эта угроза была обращена против Габсбургов, наделе от нее пострадали бы в первую очередь Германская империя и Пруссия, особенно если бы Россия рассталась со своим нейтралитетом. Тем не менее к предупреждениям Ле Шамбрье никто не прислушался. Фридриху было не до султана, его волновала прежде всего чересчур уравновешенная политика Франции в отношении Саксонии, смысла которой он понять не мог. Отношения между Версалем и Потсдамом, союзниками поневоле, снова испортились, и не последнюю роль в этом играло загадочное безразличие России, по видимости не принимавшей в происходящем никакого участия.

В начале 1745 года австрийские войска захватили Силезию. «Излишества и зверства» австрийцев разоряли Германию{71}. Фридрих, которого такой поворот дела застал врасплох, все еще ожидал помощи с востока или, по крайней мере, протеста со стороны державы, подписавшей Бреславский трактат. В Петербург, к верному Мардефельду, летели одна за другой отчаянные депеши. Мардефельд, впрочем, ясно видел, что дела Пруссии безнадежно плохи; саксонский министр иностранных дел Брюль, человек хитрый и коварный, открыто отстаивал интересы Марии-Терезии; без ведома Франции он сблизил свой двор с морскими державами[24]. Мардефельд тщетно пытался предупредить своего короля об интригах саксонского посланника Петцольда, который вместе с австрийским и английским коллегами делал все возможное, чтобы привлечь Россию на свою сторону. У этих дипломатов имелся вдобавок очень мощный союзник в самом русском правительстве; то был канцлер Алексей Бестужев-Рюмин, человек, совершенно преданный «прагматическому делу»{72}.[25] Вплоть до рокового 1746 года, когда (в мае месяце) австрийская и российская императрицы подписали договор об оборонительном союзе, призванный на первых порах облегчить войну с Портой, союзницей Франции, Фридрих все еще рассчитывал на помощь Елизаветы Петровны или, по крайней мере, на ее легендарную бездеятельность{73}. Мардефельд, наблюдавший за расстановкой сил на международной арене сквозь призму русского двора, смотрел на вещи более трезво. Посланник Фридриха отдавал себе отчет в том, что его повелителя ненавидят все. Он сознавал, что бездеятельная Елизавета постепенно подпадает под власть политиков, враждебных Пруссии. Наконец, уже по отношению русских министров и придворных к своей собственной особе Мардефельд видел, как с каждым днем уменьшаются шансы Пруссии на успех. Король же смотрел на вещи в мировом масштабе, причем исключительно с прусской — в крайнем случае, с общегерманской — точки зрения. Невзгоды Мардефельда его не интересовали; а между тем в них таился глубокий смысл. В эти годы (1744–1745) Фридрих пребывал во власти колебаний; приступы глубочайшего отчаяния, когда король был готов отречься от всех своих намерений, сменялись припадками гордыни. Между тем отступать ему было некуда: он превратил бывшее мелкое курфюршество Бранденбург в великую державу; он ввязался в сражения, грозившие ему потерей состояния и жизни. Теперь ему оставалось либо победить (а для этого требовалось «возродить» союз с Россией), либо обречь свою страну на гибель: «Я перешел Рубикон и теперь одно из двух: либо отстою я свое могущество, либо все, включая самое звание пруссака, вместе со мною погибнет. Если противник выступит против нас, мы наверняка разобьем его, либо все до единого отдадим жизнь во славу родины и королевского дома»{74}.

Подобная позиция затрудняла переговоры, мешала нормальной работе посланников повсюду, но особенно в России — молодой державе, чувствовавшей себя не слишком уверенно на международной дипломатической сцене. Дочери Петра Великого не нравились ни слишком быстрое усиление ее прусского соседа, ни вытекавшее из этого нарушение равновесия в европейской политике. Однако в роли «третейского судьи», которую на словах по очереди навязывали ей монархи, на самом деле заинтересованные лишь в ее военной помощи, она чувствовала себя неуверенно[26].

Новое происшествие — смерть избранного императором Карла VII, наступившая 20 января 1745 года, — нанесла «жесточайший удар по общему плану этой войны»{75}.[27] Фридрих и Людовик потеряли алиби, оправдывавшее их действия; необходимо было срочно подыскать другого кандидата, между тем распространился слух, что пфальцграфы и французский король желают посадить на венский престол Фридриха-Августа. Стремясь разработать «совсем новый план для нашей нынешней политики»{76},[28] д'Аржансон отправил Валори в Дрезден; французский дипломат должен был предложить саксонскому курфюрсту помощь короля и его союзников: шестидесятитысячная армия не только «укрепила» бы положение Фридриха-Августа, но и помогла бы ему завоевать императорский титул{77}.

Под властью короля-императора Саксония обрела бы стабильность, превратилась в островок покоя в центре Европы, что, по всей вероятности, облегчило бы мирные переговоры и позволило положить конец разорительной войне. Оставалось только предугадать реакцию Елизаветы Петровны и Фридриха. Стерпит ли российская императрица объединение трех престолов (австрийского, саксонского и польского) под властью одной и той же особы? По настоянию д'Аржансона Людовик XV пишет «сестре» письмо с просьбой поддержать его кандидата, Фридриха-Августа: французский король «заигрывает» с Елизаветой, надеясь «поразить» ее честолюбивый ум{78}. Расчет, однако, оказался неточен. Императрица продолжала хранить молчание. Венчание Фридриха-Августа тройной короной грозило отодвинуть Россию — правители которой видели в своей державе «Третий Рим», а в себе самих — единственных законных наследников Цезарей, — на второй план. Вдобавок это уменьшило бы влияние России в Центральной и Восточной Европе. Елизавета не собиралась вступать в переговоры, которые в конце концов вынудили бы ее согласиться на слияние Германской империи с вечной противницей России, Польшей{79}. Тогда д’Аржансон, не пожалев даже денег на подкуп, решил попытать счастья с Фридрихом. Тот благодаря бдительному Мардефельду уже знал о позиции Елизаветы и наотрез отказался поддерживать кандидатуру саксонского курфюрста. Вскоре он убедился, что поступил правильно. Прочтя перехваченное письмо Людовика XV к Елизавете Петровне, прусский король понял, что Франция его предала, а Саксония, начавшая сложную игру с Бурбонами, Романовыми и Габсбургами, вообще не принимает его всерьез. Донесения Мардефельда, который подробнейшим образом описывал деятельность своего саксонского коллеги Петцольда и секретаря саксонской миссии в Петербурге Функа, окончательно раскрыли королю глаза. По словам Мардефельда, оба саксонца заискивали перед австрийскими дипломатами и одновременно любезничали с французами, которые на словах поддерживали их усилия и тем доказывали свою двуличность. Отношения между Фридрихом и Людовиком в очередной раз грозили кончиться разрывом.

Тем временем прусским войскам приходилось сражаться против австрийцев и баварцев, объединившихся сразу после кончины Карла VII. Загнанный в угол, Фридрих решил, действуя сообща с Георгом II, ускорить мирные переговоры, а интересы Франции принести в жертву. Он писал в Петербург Мардефельду: «Либо очень скоро при содействии Англии я заключу мир, либо война разгорится с новой силой»{80}. В конце концов, хотя и не так скоро, как ему хотелось, и при содействии других союзников, прусский король достиг своей цели.


Глава третья. МАКИАВЕЛЛИЗМ И ГОСУДАРСТВЕННЫЕ ИНТЕРЕСЫ

В начале войны за Австрийское наследство Франция (в союзе с Испанией) сражалась, как некогда Людовик XIV, с англо-голландской коалицией, которой деятельную помощь оказывала могущественная Австрия. Ориентация на союз с протестантскими государствами (Нидерландами, Швецией, германскими княжествами), который со времен Франциска I, Генриха IV, а затем Ришелье обеспечивал Франции безопасность на севере и северо-западе{81}, уступила место непрочному союзу с Пруссией: первым договор с Фридрихом подписал Бель-Иль (1741), а затем, в 1744 году, несмотря на колебания Людовика XV, союзнические отношения с Пруссией подтвердил д'Аржансон. Тем не менее Фридрих по-прежнему оставался в изоляции; особенную опасность для него представляла коалиция Вены и Дрездена, в равной мере страдавших от своего неуемного соседа, постоянно претендовавшего на австрийские и саксонские земли. Во время двух Силезских войн прусский король имел в лице Франции и Англии потенциальных союзниц. В 1742 году, устав от сражений и желая установления мира в Германии, он подписал договор с Марией-Терезией, а с Георгом II заключил договор об оборонительном союзе. Оба эти документа, подписанных в Бреслау, призваны были обеспечить Фридриху неприкосновенность завоеванных территорий. В глазах французов, однако, они лишь подтвердили репутацию Фридриха как «предателя», при первой возможности поспешившего выйти из игры. Впрочем, прусский король дал обещание никогда не нападать на Бурбонов[29].

Позиция Франции в 1744–1746 годах приводила в замешательство и ее друзей, и ее врагов, вызывала недоверие, а порой и ненависть. Что было тому причиной — оптимистическая политика министра иностранных дел д'Аржансона, получившего прозвище «скотина д'Аржансон», или же «секретная королевская дипломатия» Людовика и его приближенных: дочери короля «госпожи Инфанты», Ноайя, Морена и прежде всего Копти? Д'Аржансон, «неисправимый идеолог», наделенный критическим умом, вел дела «по тщательно разработанному плану»{82}, иными словами, донесений посланников он практически не читал. Маркиз по-прежнему не терял надежды переустроить Германию, поставив в центр Саксонию и Пруссию; он был уверен, что Россия — варварская страна, представляющая угрозу для Северной Европы и что ее следует сдерживать «посредством стран, расположенных на берегах Балтики»{83}. Эта политика расходилась с более гибкими убеждениями Людовика XV, который ради мира в Европе был готов сотрудничать с Елизаветой.

Таким образом, и в Версале, и в Потсдаме система давала трещину, причем расхождение между королями и их министрами, заметное и в королевских резиденциях, становилось особенно очевидным в том микрокосме, какой представлял собою русский двор. В самих кабинетах в конце концов возобладал государственный интерес: Людовик принял сторону Пруссии, скрепил их союз более официальным способом{84}, присоединив к нему Швецию, наследный принц которой (дядя преемника Елизаветы[30]) только что женился на сестре Фридриха II, Ульрике. Дальон в очередной раз получил недвусмысленное указание действовать «в самом большом согласии и теснейшем союзе» с Мардефельдом и вместе с ним препятствовать образованию тройственного союза между Австрией, Россией и Саксонией. Оба дипломата попали в ловушку. Петцольд и его секретарь Функ знали о колебаниях французских политиков и умели правильно держать себя с политиками прусскими; они льстили Дальону, избегали Мардефельда, во всех сложных случаях ссылались на русских, которые в эту пору все еще хранили нейтралитет. Тем более непроницаемой и неуловимой казалась политика Саксонии. Дальон по-прежнему надеялся осуществить планы своего кабинета и разрывался между предписанной ему солидарностью с прусским коллегой и исторической, естественной приязнью к саксонцам. Мардефельд, против которого была развернута настоящая клеветническая кампания (враги прусского посланника ворошили прошлое и упрекали дипломата в том, что в предыдущее царствование он был близок к Брауншвейгской чете и к их министрам-немцам), перестал осторожничать в своих донесениях и уже совершенно открыто писал о том, что никаких надежд на союз с Россией у Пруссии не осталось. Коалиция, которая объединила саксонского курфюрста с Марией-Терезией и Елизаветой и к которой осенью 1744 года присоединился Георг II{85},[31] была направлена прежде всего против Фридриха. Этот договор мог быть возобновлен в любой момент, причем он представлял опасность также и для Людовика XV, который по-прежнему вел войну против англичан.


Елизавета посредница или третейский судья, разрешающий спор между народами Европы

Вопрос о отправке в Западную Европу «российского подкрепления» обсуждался с начала 1745 года. Елизавета реагировала уклончиво и выставила условие, впрочем весьма обнадеживающее: при необходимости она выступит в поддержку Ганновера и Саксонии, но откажет в помощи Марии-Терезии — императрице-сопернице. Получалось, что российская государыня по-прежнему еще не решила, кому окажет военную поддержку, и у обоих королей, французского и прусского, еще теплилась надежда склонить ее на свою сторону. Бурбон и Гогенцоллерн сознавали, что за это им придется заплатить дорогой ценой — признать за дочерью Петра Великого, которую они оба презирали, право быть посредницей в делах Европы (роль славная и, с точки зрения обоих королей, Елизаветой вовсе не заслуженная). Идея эта родилась в ходе переписки между королями и их представителями в Петербурге, но было понятно, что из тактических соображений первыми о посреднической миссии России должны заговорить французы. И Ле Шамбрье, и Фридрих, совершенно восхищенный открывающимися перспективами, хорошо представляли себе дальнейший ход действий: следует «полностью покорить сей [русский] двор», а затем «длительное время содержать оный в бездействии, дабы […] помешать ему взять сторону противников наших»{86}. С этой целью его христианнейшее величество Людовик XV признал — не без колебаний — за дочерью Петра Великого императорский титул; Фридрих продолжал толковать ей о славной миссии «всеобщего примирения» и уверять ее, что из всех европейских монархов она, Елизавета, «для него союзница наидрагоценнейшая»{87}. Весна и лето 1745 года прошли в попытках пленить российскую государыню; оба короля заклинали своих посланников, Дальона и Мардефельда, не отступать от намеченного, действовать «сообща и на основании одних и тех же принципов» и делиться друг с другом любой информацией, какой бы незначительной она ни казалась{88}. Прежде всего, в их обязанности входило объяснить миролюбивой Елизавете, на каких основаниях Фридрих ввел войска в Моравию и Богемию; оба посланника, каждый в свой черед, поспешили уверить императрицу, что сделано это было исключительно ради поддержания в Германии спокойствия и порядка. Елизавета слушала спокойно, но своего мнения не высказывала; не терявший бдительности Бестужев умело внушал ей недоверие к рассказам пруссака и француза.

Тем временем и в Потсдаме, и в Париже начали смотреть на положение дел новыми глазами. С точки зрения Людовика, главным нарушителем европейского спокойствия оставалась Англия; поддерживая притязания Марии-Терезии, Георг II лишь сильнее разжигал пламя конфликтов{89}. Фридрих разделял эту точку зрения постольку, поскольку Георг, курфюрст Ганноверский, препятствовал его захватническим планам. Оба короля, и Людовик, и Фридрих, сознавали, что Лондон имеет влияние на Петербург, но не умели ни понять причины этого влияния, ни оценить его масштабы. Людовик XV продолжал воздействовать на Елизавету обольстительными речами; он написал ей патетическое послание, в котором уверял, что взялся за оружие с одной-единственной целью — восстановить мир в Европе. Русской императрице, которая, благодаря своему нейтралитету, идеально подходила на роль посредницы между воюющими державами, предоставлялось сделать выводы самостоятельно. Письмо его христианнейшего величества, уснащенное лестными обращениями[32], выдавало владевшее им отчаяние и страстную жажду помощи:

«Всякий монарх в пределах своих владений лишь к тому стремиться может, чтобы собственных своих подданных осчастливить, Вам же дано составить счастье королей и народов. От того, Государыня, подданные Ваши лишь сильнее любить Вас и почитать станут, наше же царствование сделается лишь более счастливым, когда благословения, кои возносят обитатели Вашей державы, в единый сольются хор с благословениями народов европейских»{90}.

Иначе говоря, судьба Бурбонов зависела от решений монархини из дома Романовых, которую Людовик XV некогда не пожелал взять в жены! Король изъяснялся с фонтенелевской напыщенностью: человечество наградит молодую государыню, дочь Петра Великого, повелительницу народа, извлеченного из небытия стараниями ее венчанного родителя, титулом третейского судьи, которому доверено разрешить спор между народами Европы, — «благороднейшим из титулов, какие могут принадлежать коронованной особе, и единственным, коего недостает Вашему славному Величеству»{91}. Эти обольстительные — но совершенно неофициальные — речи плохо вязались и с ходом военных действий, и с политикой французского кабинета, благоприятствовавшей скандинавским странам и Турции. Петербург всегда возражал против вмешательства французов в восточные дела и настороженно следил за их политикой на севере. Вместо ответа представитель императрицы в Париже подверг критике избранную Людовиком терминологию: сделавшись «третейским судьей», Россия неминуемо должна будет поощрить одну из сторон в ущерб другой и утратит свою независимость. Русский посланник высказался в том духе, что его страна предпочитает не принимать активного участия в европейских войнах, а на просьбу Людовика не ответил вовсе ничего{92}. Сама же Елизавета хранила молчание. Прусский король, первым получавший информацию о развитии событий, встревожился еще сильнее, чем прежде. Он твердо знал, что вмешательство России в германские дела — его последний шанс и без этого ему нечего надеяться закрепить за собой захваченные территории и незамедлительно заключить мир, необходимый его измученной армии. Мардефельд выбивался из сил, Дальон утверждал, что «проповедует то же, что и прежде», однако двум дипломатам становилось все труднее говорить в унисон; первого интересовала Германия, а второго — Европа. Русские быстро поняли, что эти два интереса могут вступить в противоречие. Несмотря на всю блистательную диалектику Мардефельда и Дальона, на примере их взаимоотношений русские политики без труда могли догадаться о том, что согласие между Парижем и Берлином — вещь хрупкая и недолговечная.

Французы с осени 1745 года со страхом ожидали крутого поворота в политике Фридриха. Д'Аржансон колебался, не зная, стоит ли предпочесть дружбе с Саксонией ненадежный союз с Пруссией; Людовик пытался успокоить Россию и вел себя крайне предупредительно со всеми монархами. Впрочем, без всякого успеха. Король-философ, забыв о том, что еще совсем недавно избрал Людовика XV главным своим союзником, жаловался Мардефельду на то, что французы им пренебрегают, что они превыше всего ставят собственные интересы и вот-вот предадут немецких друзей{93}. Тем временем Людовик обдумывал, пока еще никому об этом не объявляя, план новой коалиции, в которую входили бы его страна, Пруссия, Швеция и Россия и которая стремилась бы «защищать слабых от угнетения, тирании и насилия со стороны держав, злоупотребляющих своею мощью»{94}. Иначе говоря, защищать права народов предлагалось не кому иному, как России и Пруссии. Одна из статей договора, впрочем, предусматривала в случае необходимости замену России на Порту, ее исконного врага. Фридрих вполне мог бы присоединиться к плану Людовика, но он предпочел действовать по собственной прихоти, путать карты потенциальным союзникам, приносить дружественную Францию в жертву своим заклятым врагам Австрии и Саксонии. Политика Фридриха отличалась непредсказуемостью: в зависимости от настроения он то уважал чувства своего французского собрата, то оскорблял их; Людовик же, разрывавшийся между официальной и «тайной» дипломатией (так называемым «секретом короля»), слишком открыто распределял роли между монархами и разрабатывал слишком «материалистические» проекты коалиций… Фридрих использовал (или думал, что использует) Петербург и Париж для подчинения себе всей Германии, Людовик же, со своей стороны, рассчитывал с помощью Берлина и Петербурга сохранить свое господство в Центральной Европе и на берегах Балтийского моря (расчет ничуть не менее умозрительный). Предложение Версаля о создании четверного союза (Франция, Пруссия, Швеция и Россия) звучало как своеобразное пари; с точки зрения Дальона, наблюдавшего за происходящим из Петербурга, выиграть это пари было еще возможно; Елизавета могла бы согласиться на союз с Пруссией, если бы Фридрих вел себя правильно, но могла бы и вступить в коалицию с Саксонией, если бы Людовик устранился от решения германского вопроса{95}. Выжидательная тактика французского кабинета и явная непоследовательность французов в решении немецких проблем превращали его христианнейшее величество в сообщника экспансионистской политики Бранденбургского дома.


Фридрих бросает вызов: Дрезденский договор (1745) и мир с Марией-Терезией

Под давлением Австрии, а затем и Англии (не говоря уже о неустанном воздействии Бестужева) Елизавета пришла к выводу, что Пруссия нарушила Бреславский договор, что ее нападение на Фридриха-Августа следует квалифицировать как casus foederis. Посланник Марии-Терезии Розенберг сообщил Елизавете, что если Россия не примкнет к Варшавскому союзному акту, его, Розенберга, незамедлительно отзовут из Петербурга. Боясь, как бы ее двор не покинули одновременно австрийский, английский, голландский и датский послы (страхи, внушенные ей канцлером Бестужевым), императрица согласилась назначить при дворе совет, который должен был дать ответ на следующий вопрос: «Надлежит ли ныне королю прусскому, яко ближайшему и наисильнейшему соседу, долее в усиление приходить допускать или не сходственнее ли будет королю польскому, яко курфюрсту Саксонскому, по действительному настоящему с ним случаю союза помощь подать и каким образом?»{96}. Ответ напрашивался сам собой, однако в тот раз императрица так ни на что и не решилась. К решению ее подтолкнула очередная просьба Фридриха о помощи (прусский король ссылался при этом на договор 1740 года). 14 октября 1745 года императрица снова собрала свой совет («Конференцию»); она открыто обвинила Гогенцоллерна в том, что он напал на Саксонию по причине союза этой последней с Австрией. Будучи человеком бессовестным, сказала она, прусский король может однажды напасть и на Россию. Императрица приказала отправить войска в Курляндию и пригрозила, в случае если пруссаки не отступят во владения своего короля, оказать Фридриху-Августу военную помощь{97}.[33] Русское правительство решило резко изменить курс и отказаться от прежних связей, которые теперь могли его только компрометировать, именно потому, что Франция и Пруссия действовали несогласованно, вели двойную игру. Несмотря на предупреждения Мардефельда и Ле Шамбрье, Фридрих не принимал всерьез «старое московское пугало», которым стращали его прусские дипломаты; король был уверен, что «прикончит» Саксонию прежде, чем вести об этом дойдут до далекого Петербурга{98}. Победы прусской армии, утверждал Фридрих, убедительно доказывают возникновение в центре Европы новой военной державы; следовательно, именно он, король прусский, обязан защищать международное право, охранять добрососедские отношения между европейскими странами. Что заставляло Фридриха вести подобные речи — бестактность, лицемерие, простодушие? Как бы там ни было, философу из Сан-Суси все равно не удавалось разрубить тот гордиев узел, которым сделалась для него война за Австрийское наследство (наследство, о котором ни одна из воюющих сторон уже и не вспоминала).

Мария-Терезия и Фридрих-Август ставили «то на Россию, то на Францию»{99}, а те, со своей стороны, не принимали Пруссию всерьез. Стоило Версалю отречься от Фридриха, и австро-саксонские войска очень скоро отвоевали бы Силезию, а затем захватили бы и саму Пруссию{100}.[34] Загнанный в ловушку, но убежденный в непревзойденности своего стратегического гения, король-философ решил действовать в одиночку и стремительно. Победы при Гогенфридберге и Кессельсдорфе только укрепляли его в первоначальном намерении: он добьется всего, чего пожелает, если незамедлительно начнет мирные переговоры. Он был готов на любые уступки, кроме территориальных. Проявив свойственную ему практическую сметку, он в очередной раз сделал резкий поворот: Швеция уже приняла его сторону; выжидательная политика Людовика была ему на руку в том, что касалось Саксонии, но приводила Пруссию к изоляции внутри Германии. Поднявшись на вершину военной славы, Фридрих мог позволить себе без промедления заключить мир. Переговоры начались в Ганновере без ведома Франции. Георг II признал законным завоевание Фридрихом Силезии, Фридрих же взамен обязался вывести войска из Богемии и Саксонии. Если верить запискам Валори, французского посланника в Берлине, французский кабинет, зная о финансовых трудностях прусского короля, предложил ему 500 000 ливров, лишь бы он не отказывался от своих обязательств перед Францией. Ведь избавившись от прусской угрозы, Мария-Терезия смогла бы увеличить численность своих войск в Нидерландах и в Италии. Фридриха французское предложение оскорбило, он счел сумму смехотворной и объявил, что «отрекается от друзей столь бессильных и неблагодарных»{101}.[35] Французский дипломат, желая избежать скандала, в своем донесении сильно смягчил реакцию короля[36]. Умный посланник в очередной раз помешал двум монархам разорвать отношения между их державами. Тем не менее Дрезденский договор (декабрь 1745 года) закрепил за Бранденбургским домом захваченные Фридрихом силезские территории, Фридрих же в ответ признал германским императором герцога Тосканского, супруга Марии-Терезии.

Это разрушило все планы Франции. Благодаря своим победам в Богемии и Саксонии Фридрих в течение какого-то времени был для Людовика XV полезным союзником, однако он вновь — и уже не в первый раз — предал интересы коалиции. Он переметнулся на сторону королевы Венгерской, отныне супруги императора. Чрезмерная независимость прусского короля, перешедшая в нарушение всех договоренностей касательно судьбы империи, испортила всю игру д'Аржансону, чья дипломатия была направлена лично против Марии-Терезии и в меньшей степени против католической Австрии. Союзу с Версалем прусский король предпочел свой собственный мирный договор; он начал переговоры о всеобщем мире без ведома Бурбонов. Сначала обещание сохранять нейтралитет дали ему германские князья (добиться этого не составляло труда); затем Фридрих разработал план договоров об оборонительном союзе с Голландией и Англией. Французский король и его министры поняли, что Берлин сделал ставку на Англию, исконного врага Франции, преследовавшего Людовика и его маршалов не только на континенте, но и в колониях. Доверие к Фридриху было подорвано; в Версале решили свести отношения с ним к «соблюдению простых приличий» — исключительно для того, чтобы не доводить дело до дипломатического скандала. Несмотря на победы маршала Саксонского в Нидерландах, Версаль не мог обойтись без прусского короля, без его ума, без его завораживающего, непостижимого характера, в силу которого Фридрих был не только просвещенным монархом, но и тонким стратегом, мастером переговоров о мире (он блестяще провел их и в Бреслау, и в Дрездене). Несмотря на крайнюю щекотливость своего положения, Людовик решил выждать; в погоне за «ручательствами пустыми и бесполезными», полагал он, король-философ «готов променять славу на подтирки», а заключив в конце концов мир, вообще «впадет в спячку»{102}. Тем хуже для него. Французы предоставили прусскому королю действовать на свой страх и риск; русский вспомогательный корпус, о котором упоминал в донесениях Дальон, мог двинуться в центр Европы и приблизиться к не слишком надежно защищенным границам Бранденбурга. В этом случае, считали французы, Фридриху придется заниматься исключительно своими восточными делами, и он не станет ввязываться в сражения на севере или объединяться с Англией против Франции. Несмотря на эти утешительные прогнозы, Людовик и его министры чувствовали себя пойманными в ловушку: попытайся они сблизиться с австрийцами или саксонцами, это вызвало бы неодобрение Пруссии, которая в отместку тотчас попросила бы помощи у Георга II{103}. Французам приходилось по-прежнему обхаживать предателя Фридриха даже после того, как он перестал принимать участие в войне за Австрийское наследство.


На помощь «Священной Римской империи германской нации» приходят русские

Новый план Гогенцоллерна заключался в следующем: Францию от участия в европейских делах временно отстранить, Саксонию и Австрию нейтрализовать, а Георга II сделать посредником в мирных переговорах{104}. России, нации второго сорта, отводилась исключительно роль пугала. Однако несмотря ни на неучастие Пруссии в военных действиях, ни на новую политику прусского короля, война продолжалась. Английский король надеялся положить ей конец, увеличив давление на Францию. Невзирая на интересы своего племянника, Георг II сблизился с Россией. Мардефельд уже давно бил тревогу, он не мог не видеть оживления в лагере противника, не мог не замечать все учащающихся встреч между англичанами, австрийцами, голландцами и саксонцами. Прусский посланник по-прежнему полагал, что единственный надежный союзник для Пруссии — это Франция. Дипломат выбивался из сил, пытаясь образумить своего короля: «По моему несовершенному разумению, невозможно Вашему Величеству порвать с Францией»; морские державы «в явственном согласии» с дворами венским и дрезденским выказывают «крайнее свое к ней недоброжелательство»{105}. В лице Дальона Мардефельд имел надежную опору. Француз продолжал выставлять напоказ дружбу с прусским коллегой: добрые отношения двух дипломатов призваны были доказать сомневающимся, что и отношения Людовика с Фридрихом безоблачны, как прежде. Однако этому противоречил резкий поворот в политике д’Аржансона — охлаждение к Пруссии, о котором в Петербурге прекрасно знали. Русские политики терялись в догадках. В чем здесь дело: в том, что Людовик и Фридрих ведут двойную игру? Отдалились они друг от друга или по-прежнему единым фронтом противостоят морским державам и Австрии? Неожиданная развязка не заставила себя ждать; Елизавета и члены ее совета сочли, что России пора наконец вступить в войну, однако сделать это надлежит на западе, во Фландрии.

Пруссия в войне уже не участвовала, и Россия решила атаковать одну лишь Францию, однако было очевидно, что подспудная цель акции иная — вывести Фридриха из равновесия, заставить его ввязаться в бой и тут-то уж уничтожить его окончательно. Не Дальону, а Мардефельду Бестужев объявил, что Россия отказывается от роли посредницы в войне за Австрийское наследство{106}. Предлогом к выступлению войск послужила политика французов на востоке; связи Франции с Портой, которая со своей стороны предложила в качестве посредницы себя, не позволяли России действовать дипломатическими методами{107}. Елизавете претила сама мысль о сближении с этой еретической нацией, не говоря уже о ее присутствии за столом переговоров. Дочерью Петра Великого овладел старый страх — страх, что ее, жительницу Московии, отнесут к числу варваров, поставят на одну доску с врагом христианского мира (предрассудок, бытовавший на Западе в течение нескольких столетий){108}. Зная психологию императрицы, предугадать ее реакцию было нетрудно; однако сделать это могли только настоящие знатоки России, к числу которых принадлежали Дальон и Мардефельд[37]. Прежде всего Елизавета желала, чтобы представители других европейских держав видели в ней ровню, и уже во вторую очередь императрицу интересовало, поручат ли ее стране роль посредницы на переговорах. Однако непредвиденное соперничество с Турцией, которую, оказывается, тоже прочили в посредницы, оскорбило Елизавету и отвратило ее от Франции.

Осенью 1745 года императрица пригласила Дальона к себе и официально объявила ему, что решилась принять участие в военном конфликте. Она сказала, что не хочет никому угрожать: Людовик XV «волен поддерживать своих союзников так, как ему заблагорассудится», но зато и она «вправе помогать тому, кому пожелает»{109}. Французский дипломат сделал вид, что изумлен, но вынужден был смириться с разрывом отношений между Россией и его страной.

Д'Аржансон не понял психологию русских, не учел их обидчивости и острой нужды в деньгах, о которой тщетно извещал его французский посланник в Петербурге. Дальон понял всю глубину катастрофы и сумел отдать должное прусскому коллеге, который своим сдержанным и умным поведением помог ему с достоинством снести удар. Если бы не торопливость их повелителей, посланники, пожалуй, могли бы спасти положение или, по крайней мере, помешать самому худшему — выступлению русского вспомогательного корпуса{110}. Впрочем, в официальной переписке Дальон не смел впрямую упоминать о грубых ошибках, допущенных его начальниками, которые попытались разыграть одновременно турецкую, русскую и прусскую карты, — попытка, по самой своей сущности обреченная на провал; гораздо откровеннее французский посланник критиковал политику его кабинета в разговорах с Мардефельдом, которые тот в донесениях пересказывал Фридриху.

Дальон и Мардефельд занимались в Петербурге тем же, чем и их коллеги в Берлине, Вене или Лиссабоне: поддерживая сугубо человеческие отношения между собой, они пытались смягчить грандиозные начинания своего начальства. В Петербурге макиавеллизм и попечение о государственных интересах уступали порой место диалогу, но нередко политическая жизнь сводилась к интригам и ударам ниже пояса. Бестужев и его клан, оставаясь маргиналами в международной политике, принимали сторону той из воюющих держав, которая больше заплатила; независимость их была весьма относительной. Французский и прусский посланники, несмотря на разногласия их дворов, действовали сообща и никогда не отказывали друг другу в поддержке. В конечном счете, дело шло об их чести и больше того, об их жизни. Однако странный дуэт терпел неудачу за неудачей; решения принимались без ведома двух посланников. Отрезанные от мира, подвергающиеся слежке, они уже не могли оказывать влияние на европейские дела{111}. В первую очередь русско-саксонско-англо-австрийский клан ополчился на Мардефельда. Всемогущий канцлер Бестужев безгранично доверял посланникам Саксонии, Англии и Австрии, и они всегда могли рассчитывать на его поддержку. Если бы они одолели Мардефельда, Дальон наверняка лишился бы поста следом за своим собратом. Оба дипломата терпели бесконечные унижения и становились жертвами клеветы; с некоторых пор им был заказан доступ не только к императрице, но и к членам ее совета. Таким образом, хотя номинально Мардефельд и Дальон оставались на своих постах, фактически они утратили возможность исполнять свои обязанности. Положение Мардефельда сделалось наконец настолько невыносимым, что он послал своему повелителю письмо, где молил короля порвать с Францией, а его, Мардефельда, отозвать из Петербурга{112}.

Этот сигнал тревоги, донесшийся с востока, заставил Фридриха очнуться: он понял, что рискует и сам оказаться в положении своего посланника, если не наведет порядок в своих отношениях с воюющими сторонами, а значит, и с Россией. В Дрездене он добился того, чего хотел, и подписал выгодный для себя договор; настала пора повести себя более миролюбиво, отказаться от наступательной политики. Чтобы продемонстрировать добрые намерения Берлина относительно Саксонии, Австрии и России, считал Фридрих, все средства хороши[38]. Девизом Фридриха сделались нейтралитет и миролюбие. Однако вступление в войну русского вспомогательного корпуса заставило Фридриха, невзирая на его демонстративный нейтралитет, снова сблизиться с Францией; географическое положение его страны было таково, что она подверглась бы русскому нашествию первой. Без тыловой помощи французов прусская армия, ослабленная долгой войной, не смогла бы оказать сопротивления русским. Со своей стороны, д'Аржансон видел в Пруссии преграду — по крайней мере, психологическую, — способную остановить наступление захватчиков с востока.

В 1745–1746 годах облик Европы изменился не к выгоде прежних союзников, Франции и Пруссии. Французы, хотя и одерживали победы во Фландрии, оставались в изоляции, Фридрих боялся агрессии со стороны России, которую Георг II и Мария-Терезия втянули в войну. Казалось, что Елизавета полностью взяла их сторону{113}. На союз с Саксонией и Польшей ни Гогенцоллерн, ни Бурбон рассчитывать не могли. Швеция сильно пострадала от войны в Финляндии, и реальной поддержки от нее ожидать не приходилось. Италию раздирали противоречия между Карлом-Эммануилом и Филиппом V. В Северной Америке и на Антильских островах французы сражались с английским флотом. Последний шанс представляла собою Порта, впрочем, погрязшая во внутренних распрях; однако ее вмешательство вряд ли пришлось бы по нраву Фридриху и его кабинету, которые не желали разжигать в Германской империи дополнительные очаги конфликта{114}. Получалось, что, за неимением других союзников, Париж и Берлин вынуждены снова пойти на сближение. Французские и прусские министры завели речь об исторических недоразумениях, дипломаты — о совершенных в прошлом роковых ошибках; примирение не заставило себя ждать. Пытаясь спасти положение, оба двора в очередной раз прибегли к своим посланникам в Петербурге. Судьба Европы — чему быть, войне или миру? — решалась в столице России в то время, когда русский вспомогательный корпус перевооружался в Курляндии.


Глава четвертая. ПОЛИТИКА НАПОКАЗ (1746–1748)

Со времен Ливонской войны Ивана Грозного русский, или «московитский», солдат пользовался среди европейцев грозной славой: выносливый, сильный, неприхотливый, не страдающий излишней щепетильностью, он казался непобедимым. Западные монархи довольно скоро отдали себе отчет в существовании на краю Европы мощной и грозной державы, в распоряжении которой имеются неисчислимые полчища солдат — татар, калмыков, казаков, действующих с крайней жестокостью{115}. Победы, одержанные Петром Великим, утвердили в умах европейцев этот образ, влияние которого заметно, в частности, во всех сочинениях Фридриха II. В 1733 году Франция совершила ошибку и недооценила мощь России; в ходе войны за Польское наследство русские солдаты дошли до берегов Рейна. Победы русской армии в русско-турецкой войне 1735–1739 годов окончательно закрепили репутацию русских как превосходных воинов{116}. Стало ясно, что с ними нужно быть настороже, и Версаль принял это к сведению{117}.

Новое вмешательство России в дела Европы превратилось из теоретической возможности в реальную угрозу весной 1746 года; 22 мая 1746 года обе императрицы подписали союзный договор, в котором присутствовал пункт о взаимной помощи (предыдущий договор такого рода между Россией и Австрией подписали в 1726 году Екатерина I и Карл VI). Официально русский вспомогательный корпус был призван оказать помощь Саксонии и Англии, ведшим войну против Франции. Россия должна была держать наготове 30 000 вспомогательного войска, которому Австрия обязалась давать «порции и рации, а именно порции по фунту мяса на день, а хлеба или ржаной муки на месяц по шестьдесят фунтов […] считая все по весу голландскому»{118}. Договаривающиеся стороны обязались во все продолжение конфликта предоставлять на военные нужды по 300 000 фунтов в год. Русские войска получили право свободного прохода по территории Империи. В договоре, открыто направленном против Франции, имелись секретные статьи о взаимной помощи в случае нападения на одну из договаривающихся сторон Порты, Персии и Пруссии; в случае, если нападение последует со стороны Пруссии, Россия обязалась выставить вдвое больше войска (60 000 человек) как на суше, так и на море{119}. Нападение со стороны Пруссии было квалифицировано в договоре как casus foederis.

Людовик воспринял известие о договоре спокойно: он знал, что «орды варваров» дойдут до берегов Рейна не так уж скоро. Фридрих же, хотя официально договор затрагивал его страну в меньшей степени, чем Францию, с ужасом представлял себе, как русская армия разоряет его территорию, истребляет и без того поредевшее после пятилетней войны население. Даже в самом лучшем случае такой оборот дела сковал бы часть прусских войск, в худшем же он привел бы к новому конфликту. Чувствуя себя окруженным, пойманным в ловушку, Фридрих решил держаться полного нейтралитета и не соглашаться ни на какие союзы; когда Франция предложила ему вступить в коалицию со Швецией и с Данией, прусский король отвечал «с презрением и недоверчивостью, не удержавшись даже от шуток весьма дурного вкуса»{120}. Фридрих не хотел прогневить русских, ибо до сих пор не знал, по каким направлениям их войска будут двигаться на запад. Несмотря на Дрезденский договор, он опасался действий Марии-Терезии — и не напрасно; когда впоследствии стали известны тайные статьи русско-австрийского договора, выяснилось, что он был совершенно прав. Посредством договора с Россией Мария-Терезия стремилась нейтрализовать своего чересчур активного соседа, отрезать его от союзницы-Франции, а тем самым, к выгоде Лондона, ослабить эту последнюю. Такая политика произвела самое благоприятное действие на Фридриха-Августа (саксонского курфюрста и польского короля) и на Георга II (английского короля и ганноверского курфюрста), а равно и на нидерландский кабинет: 8 ноября 1847 года все они подписали Петербургскую конвенцию, которая окончательно лишила Фридриха II покоя. Он все сильнее боялся вторжения русской армии на территорию Германии. Если поначалу вступление русских войск казалось лишь теоретической угрозой, то благодаря подписанным договорам угроза эта приняла окончательный и совершенно официальный характер. Французы и пруссаки попали в ловушку, и их союз, своего рода брак по расчету, сделался необходимостью, условием выживания. Впрочем, разная удаленность от России грозила привести Берлин и Париж к новой ссоре.

В первое время французы посмеивались над излишней предусмотрительностью, чтобы не сказать трусостью, Фридриха{121}. Французский кабинет волновали другие заботы: можно ли будет в случае нападения противника на Францию рассчитывать на помощь прусского короля, которого «непредсказуемый» характер и «боязливый ум»{122} делали весьма ненадежным союзником? Вести из России укрепляли Людовика XV во мнении, что торопиться с решениями не стоит. Мардефельд и Дальон сходились в одном: Россия истощена неурожаями, двор разорен страстью Елизаветы к роскошеству. Императрица постоянно путешествует, переезжает из резиденции в резиденцию. Она тратит фантастические суммы на украшения и наряды, а фаворитов и царедворцев щедро одаряет безделушками, посудой и картинами; казна пуста. Финансовые проблемы оказали решающее влияние на изменение политического курса России. Именно перспектива получить за отправку в Европу вспомогательного корпуса огромную сумму (около 300 000 ливров в год из английской казны) побудила Елизавету отказаться от своих миролюбивых принципов и вступить в войну{123}.[39] А взятки и подарки, полученные ее министрами и придворными, довершили дело.


Разница в финансовом положении посольств

Французские дипломаты получали весьма солидное жалованье. Ла Шетарди, а затем и Дальон, имели 48 000 ливров в год на собственные нужды, а на все их дополнительные расходы выделялась отдельная, заранее определенная сумма[40]. Мардефельд не располагал и половиной подобного бюджета и вынужден был постоянно выпрашивать деньги у начальства; сумма, предназначавшаяся на его собственное устройство, тщательно отделялась от общей суммы жалованья. Фридрих предоставлял своему посланнику самостоятельно распоряжаться выделяемыми ему деньгами, но взамен посланник должен был предоставлять ему подробнейшие отчеты. До 1745 года при необходимости король выделял дипломату и дополнительные суммы. В год, когда Фридрих «обольщал» Елизавету, жизнь Мардефельда была вполне сносной: он получал больше 50 000 экю, которые ему рекомендовали тратить «осмотрительно»{124}. В 1744 году Фридрих отпустил на нужды своего посланника в России еще больше — целых 150 000 экю: мир в Германии стоил жертв{125}. Деньги предназначались на подарки русским министрам, и пускать их в ход нужно было с умом, «дабы не упустить тот критический момент, когда будет вам неотменно необходимо к средству сему прибегнуть»{126}. Так, суммы, предназначенные Бестужеву, следовало вручить ему только «в самом крайнем случае», а не тратить их понапрасну. Все эти наставления вынуждали Мардефельда распределять деньги с величайшими предосторожностями, пускать их в дело, лишь если другого выхода не оставалось. Между прочим, доброе согласие и сотрудничество Дальона и Мардефельда проявлялось и в финансовой сфере; насколько их правительства не умели действовать в унисон и распределять обязанности между собой, настолько блестяще владели этим искусством их представители. Оба посланника руководствовались общей стратегией; они, если можно так выразиться, систематически «бомбардировали» приближенных императрицы ливрами и экю. Впрочем, прусский министр, зная прижимистость своего государя, зачастую довольствовался тем, что вдохновлял на подарки своего французского коллегу, сам же старался тратить деньги как можно более экономно[41]. Стратегия у обоих дипломатов была одинаковая, а практический, или, точнее сказать, психологический подход — разный. Мардефельд предпочитал дарить подарки друзьям и союзникам (это обходилось дешевле), а с заклятыми врагами Пруссии, канцлером и его кланом, не иметь дела вовсе. Дальон посмеивался над этой «личной склонностью и странным убеждением», которое оставляло ему самому большой простор для маневров. Хотя Морепа и рекомендовал ему вести себя более сдержанно, французский посланник продолжал обхаживать Бестужева; купить расположение канцлера было особенно важно, ведь вице-канцлер Воронцов и без того принадлежал к числу друзей Пруссии{127}. Тут настал второй силезский кризис, к которому в Петербурге отнеслись резко отрицательно. Чем сильнее возрастало напряжение в прусско-русских отношениях, тем меньше денег выделял Фридрих своему посланнику в Петербурге, и этой скупостью приводил его в отчаяние. Впрочем, у прусского дипломата оставался последний козырь: деньги для Дальона шли из Парижа в Петербург через Берлин (то был единственный надежный путь), что давало Мардефельду возможность частично контролировать траты французского коллеги. Так, он подсказал Дальону, чтобы тот посулил канцлеру Бестужеву и вице-канцеру Воронцову по 50 000 рублей в случае, если они отговорят императрицу от подписания Варшавского союзного акта{128}.[42] В роковом 1745 году, когда впервые всерьез встал вопрос о предоставлении Россией вспомогательного корпуса, француз увеличил ставки и пытался «исподволь, ни в коем случае не подавая виду, привести в действие пружины, могущие ежели не способствовать союзу нашему с Россией, то хотя бы помешать вступлению русских войск в войну, способы же к этому были мне указаны и предписаны с самых разных сторон»{129}.[43] Способ этот — сугубо финансовый — был превосходен, однако с несравненно большей эффективностью им пользовались английские и австрийские дипломаты, которые ради того, чтобы склонить Елизавету к вступлению в войну, были готовы потратить целые состояния{130}. Не случайно австрийский посланник. Розенберг признавался, что никогда ему не платили так щедро, как в эти годы!{131}

Представитель Георга II Тироули и его секретарь опередили Мардефельда и Дальона и сумели извлечь пользу из бедственного экономического положения России. Они не скупились на взятки, дарили погрязшим в долгах русским министрам мелкие денежные подарки. Английский консул Вольф вел дела Бестужева, от его имени вкладывал деньги в банковские спекуляции. Тот же Бестужев ежегодно получал 16 000 рублей из Лондона{132}. Фридрих же сулил противникам «бесчестного министра» всего 3 000 рублей… В 1744 году Ньюкасл отправил своему представителю в Петербурге 100 000 гиней серебром наличными, чтобы «подкупом залучить на свою сторону значительнейших из членов Сената»{133}. Франции, разоренной дорогостоящей войной, которую ей приходилось вести в Америке и Индии, было трудно угнаться за столь богатыми соперниками. Фридрих же, прижимистый от природы, не смог понять, какую серьезную роль в петербургском соревновании посланников играли деньги. Слишком уверенный в прочности своего положения после военных побед в Саксонии и Богемии, он воображал, что сможет помешать Елизавете предоставить союзным державам вспомогательный корпус, прибегая попеременно то к лести, то к угрозам. Прусский король надеялся, что, захватив курфюршество Фридриха-Августа, сможет прибрать к рукам богатейший Лейпцигский банк, а уж тогда ему хватит денег на то, чтобы подкупить Елизавету (по его мнению, особу легкомысленную и корыстную) и вынудить ее соблюдать нейтралитет. От мечты покорить Саксонию Фридриху скоро пришлось отказаться, да к тому же и русская императрица никогда не принимала наличные деньги; ее интересовали роскошные подарки, поэтому душа ее неизменно склонялась к королю из рода Бурбонов, чьей щедрости она была обязана каретой, секретером, картинами, украшениями… Впрочем, политические ее решения зависели от Бестужева: он определенным образом излагал императрице насущные проблемы, и в результате она принимала те решения, подписывала те декреты, указы и декларации, какие были выгодны ему.


Подготовка Петербургской конвенции (1747) и ее первые последствия

«Коварный Альбион» подкупил русских, они настроили царицу, в глубине души симпатизирующую французам, против Версальского кабинета, а в результате Франция не только погибнет сама, но и погубит Пруссию. Так думал Фридрих, уверенный как в 1742, так и в 1745 году, что должен выбирать между Францией (но союз с нею грозил привести Пруссию к открытому столкновению с Россией) и Англией (но союз с ней нарушил бы всю существующую систему союзов, которая распространялась и на скандинавские страны, и лишил бы Фридриха стабильности на северном фронте). Уставший от сражений, прусский король несколько недель склонялся к союзу с островитянами; они платили России, и та непременно исполнила бы пожелания Лондона. Фридрих был готов пойти на любые уступки, лишь бы дикие орды не вступили на землю его страны{134}.

Из переписки короля Пруссии с его посланником в Петербурге видно, что вторжение русской армии сделалось для него своего рода навязчивой идеей. Надо заметить, что донесения Мардефельда он толковал весьма произвольно. До 1745 года он вычитывал из них лишь то, что его устраивало: финансовые проблемы Елизаветы, соперничество ее приближенных, ропот населения. Интриги Бестужева он долгое время всерьез не принимал и даже над ними посмеивался. Мардефельд, понимавший, как велика беспечность его повелителя, и сознававший, что дела идут все хуже и хуже, уснащал свои донесения все большими подробностями; он пытался убедить Фридриха в бесполезности союза с Георгом II, который полностью принял сторону России после того, как канцлер открыл ему глаза на «пангерманистскую» политику Гогенцоллерна, то есть на его желание подчинить себе Ганновер. От Бестужева исходила и та мысль, что Россия утратила роль «посредницы в европейских делах» из-за интриг короля Пруссии{135}. К концу 1745 года, крайне встревоженный пребыванием в Курляндии русского вспомогательного корпуса, который в любой момент мог двинуться в Европу на помощь Австрии, прусский король начал говорить о «Московии» в ином тоне. Воинственный король впал в патетику; он толковал о «затруднительном положении», в которое попал по вине русских министров, «поклявшихся его погубить», и утверждал, что снесет опасности и обманы «стоически»{136}. Жестоко раскритиковав Мардефельда, король усомнился в справедливости его суждений относительно военной мощи России; Фридрих ставил в вину своему посланнику непонимание того факта, что «в нынешних наших обстоятельствах лишний противник для нас великая обуза»{137}. А ведь посланник только об этом ему и писал! Король, как будто лишившись памяти, принялся отыскивать причины, заставившие Россию встать на сторону его врагов; ему мерещился «подлый заговор, состряпанный саксонским двором, заклятым врагом Пруссии». Прусский король был уверен, что Фридрих-Август и его первый министр Брюль нарочно разожгли волнения в Польше, чтобы заставить Елизавету принять участие в войне. Между тем спровоцировать изменение позиции России саксонцы могли только ценою разрыва с Францией, а на это они вряд ли бы пошли{138}. Ни Фридрих, ни Людовик не понимали, какое действие производит на российскую императрицу неслаженность их политики. Елизавете казалось, что их неучтивость, небрежность и даже лицемерие объясняются неуважением к ней самой, к ее сомнительному происхождению. Прусский король вел себя слишком грубо, французский — слишком высокомерно. Императрица поначалу питала уважение к ним обоим и рада была бы заключить с ними союз, но их поведение ее разочаровало. С досады она предоставила все внешнеполитические решения канцлеру, а он, преданный англичанам, был убежден в том, что необходимо немедленно отправить русские войска в Германию и принудить воюющие стороны к заключению мира.

Пойманный в ловушку, прусский король подвел итог двух войн, которые он вел за присоединение к своим владениям территории, ценной в стратегическом и экономическом отношении, и понял, что рискует заплатить за свое новое приобретение чересчур дорого: атаки со стороны России Пруссия не выдержит, ибо «не имеет почти никаких средств, чтобы таковой атаке противиться». После пятилетней войны цены в Пруссии сильно подскочили, и король «не мог собрать армию, потому что негде было солдатам запастись провиантом». Дело дошло до того, что король признался Мардефельду: он «внутреннего запустения куда больше опасается, нежели атак вражеских». Прославленный полководец предпочитал «спустить паруса» и сменить «львиную шкуру на лисью»{139}. Фридрих смирился даже с тем, что отныне Пруссия окажется в числе второстепенных держав, он был готов не заключать никаких союзов, не затевать никаких сражений и придерживаться «системы миролюбия», лишь бы сохранить Силезию. Письмо к Подевильсу свидетельствует о тех тревогах, которые мучили короля: он чувствовал, что утрачивает власть над происходящим, не может уследить за сложной игрой союзов и договоров. Однажды утром, познакомившись с очередной порцией реляций, депеш и посланий своих дипломатов, король пришел в отчаяние: «Все эти известия вместе составляют невообразимый хаос; затруднения наши возрастают, и кажется мне, что и Север, и Юг готовят нам погибель»{140}. Виноватым опять оказался Мардефельд; впервые за шесть лет король обрушивает на него недвусмысленные угрозы: если посланник сделает хоть один неверный шаг, он «поплатится головой»{141}. Король заклинает своего посланника немедленно сообщить, не намерена ли Россия разорвать дипломатические отношения с Пруссией. Неофициально этот разрыв уже давно произошел, но король все не хотел в это поверить. Почту, отправляемую из Петербурга, регулярно перехватывали, читали, анализировали. Математик прусского происхождения по фамилии Гольдбах зарабатывал на жизнь, расшифровывая депеши Мардефельда и письма, которые слали ему из Потсдама. На прусского дипломата ополчились все: король осыпал его упреками, Бестужев следил за каждым его шагом, и это окончательно связывало ему руки. К величайшему изумлению своих приближенных, Фридрих изменил всем своим принципам; представив себе, как 60 000 мужиков «принимаются» за него, доставляют ему массу неудобств и причиняют «величайший убыток», он «раскошелился» и снова расщедрился на пенсии и вспомоществования{142}. Между тем Мардефельд полагал, что этого недостаточно. Конечно, новая война обошлась бы королю не меньше, чем в миллион экю, но сумма, которую следовало, если верить посланнику, заплатить русским, неприятно поразила Фридриха; сумма эта равнялась 50 000 рублей! Несчастный король не мог поверить, что противники его давали втрое больше, да вдобавок в ливрах или в экю.

В Париже настрой прусского короля вызывал самые нелестные комментарии; его отношения с Англией, зиждившиеся на корысти, подобострастии и ненависти, тревожили Людовика. Д'Аржансон не доверял Фридриху; он считал, что тот прибедняется, чтобы выиграть время{143}. Ле Шамбрье в 1745–1747 годах чувствовал себя в Версале крайне неуютно: речи, которые ему доводилось слышать ежедневно, звучали то чересчур заносчиво, то непостижимо беспечно, а между тем Фридрих в Потсдаме сходил с ума от дурных предчувствий. Прусский дипломат известил своего повелителя о цинизме Людовика и его кабинета; иные министры, писал он, «столь высокого мнения о верности Вашего Величества договоренностям с Францией», что предпочитают, чтобы вы «потерпели большие неудачи, но остались в дружбе с французской короной и не порвали своего с нею союза»{144}. Фридрих, читая это донесение, не мог сдержать своих чувств и отметил на полях: «Превосходная логика!» Выходило, что ради всеобщего мира следует пожертвовать именно Пруссией! Елизавета, несмотря на свою принадлежность к австро-английскому лагерю, войны не хотела; она стремилась лишь припугнуть прусского короля и не дать хода его захватническим планам. Мардефельд пытался убедить в этом своего повелителя, но ничуть не преуспел. Желая успокоить короля, посланник отправлял ему донесение за донесением{145}. Дальон попросил д'Аржансона и Валори, чтобы они со своей стороны также попытались образумить Фридриха и уменьшить его страх перед русскими; в конце концов, «они лают, но ведь не кусают»{146}. Посланник французского короля в Берлине решил сыграть на честолюбии «героя Севера», воззвать к его просвещенному уму; Фридриху, «величайшему из всех государей, когда-либо правивших народами», располагающему стасорокатысячным войском, нечего бояться московитов; «40 000 пруссаков всегда побьют 80 000 русских»{147}. Калмыки и казаки, уверял Дальон, ничуть не более грозны и алчны, чем гусары из нерегулярных австрийских отрядов. Пруссия — не единственная страна, истощенная пятилетней войной; неужели морские державы в самом деле «взвалят на свои плечи такой тяжелый груз, как финансовое содержание русской армии?{148} Однако Фридрих был настолько напуган, что в любой момент мог сделать самый необдуманный ход — в худшем случае внезапно заключить договор с одной из скандинавских стран или вновь сблизиться с Георгом II, и тем сильно осложнить ситуацию.

Дальону не оставалось ничего другого, кроме как прибегнуть к помощи Мардефельда. Тому вскоре предстояло покинуть Петербург и вернуться на родину. Французский посланник предчувствовал, что при дворе, где все настроены против Франции, ему будет остро не хватать старинного сообщника. Впрочем, Дальон считал, что Мардефельд, будучи вхож к королю, может принести много пользы и в Берлине, «если только перемена климата не заставит его переменить ход мыслей»{149}. Мардефельд, которому к этому времени исполнилось 55 лет, прожил в Петербурге 32 года; человек он был нездоровый, сердечник, и уже не мог уследить за всеми деталями происходящего. Прежде он давал очень точные оценки действиям русских дипломатов, анализировал эволюцию умонастроений в русском обществе, однако приготовления России к войне он всерьез не принял: он и помыслить не мог, что русская казна способна вынести подобную нагрузку. Проход русского вспомогательного корпуса по обескровленным прибалтийским землям, на взгляд Мардефельда, представлял опасность прежде всего для этих территорий, где могли очень скоро начаться народные волнения{150}. Конечно, некоторые аргументы Мардефельда звучали анахронично, были почерпнуты из старых источников, из описаний Московии двухсотлетней давности; прусский посланник уверял своего короля, что Елизавета откажется воевать с европейскими странами из опасения, что ее солдаты «войдут в сношения» с цивилизованными нациями и «пойдут войной на свою собственную страну»{151}. Страшное заблуждение. В начале весны 1747 года русские войска подошли к лифляндской границе[44]. Фридрих отреагировал, по своему обыкновению, стремительно: он почти совсем перестал выделять деньги на содержание посольства Пруссии в Петербурге. В ожидании приезда Финкенштейна, доверенного лица короля, Пруссию в столице России представлял секретарь посольства Варендорф. Несчастный еле-еле сводил концы скопцами{152}. Он молил короля о снисхождении, однако просвещенного монарха эти жалобы не тронули; бедное и слабое посольство в эти смутные времена служило залогом некоторого спокойствия. Варендорфу рекомендовали довольствоваться малым — уничтожать бумаги Мардефельда и держаться особняком, тщательно избегая каких бы то ни было контактов. Король тянул время.

Финкенштейн прибыл в Петербург осенью 1747 года; от него требовалось одно-единственное — добиться, чтобы русский вспомогательный корпус двигался как можно дальше от прусской границы. Новый представитель прусского короля был франкофоб; он сразу невзлюбил Дальона и, обвинив его во всех бедствиях, воспользовался непопулярностью этого посланника, человека хитрого, но грубоватого, чтобы представить в более выгодном свете Пруссию. Присутствие Дальона стесняло Финкенштейна; письма его в Берлин полны бесконечных жалоб. Подевильс отправил в Париж письмо, в котором попытался уговорить Людовика отозвать злосчастного Дальона, а тот, предчувствуя, что его собираются принести в жертву благополучию Пруссии, сам попросил об отставке{153}.[45] Пюизьё, преемник д'Аржансона, поддался этому двойному давлению и в декабре 1747 года согласился расстаться с Дальоном; дипломату пришлось немедленно попросить аудиенцию у императрицы и вручить ей отзывную грамоту. Отныне у Франции не осталось в Петербурге полномочного министра; на смену Дальону никого не прислали. Францию, да и то всего несколько месяцев, представлял консул. В конечном счете интриги Финкенштейна ему же и повредили; он оказался в России в полном одиночестве, предоставленный — как и его повелитель-король — самому себе.


Маршрут русского вспомогательного корпуса

Между 1746 и 1748 годами Людовик XV имел в противниках Австрию, Россию, Англию и Нидерланды, а в вынужденных союзниках — боязливого, уставшего от войны короля Пруссии. Другие страны держались в стороне: саксонцы не хотели лишаться поддержки Франции, но в польских делах зависели от России{154}. Швеция, вообще крайне расположенная к Франции, находилась под давлением Дании, полностью преданной России, так что, несмотря на неоднократные заверения в дружеских чувствах, шведы держались крайне осторожно. Оставались турки, только что закончившие большую войну с Персией; по наущению Франции они могли бы продолжить войну с Россией{155}. Однако вскоре выяснилось, что султан Махмуд I желает мира и предпочитает сохранять нейтралитет{156}.[46] Союз между Швецией, Польшей, Турцией и Францией, создание которого начали было обсуждать заинтересованные стороны, не состоялся потому, что никто из предполагаемых союзников Франции не хотел воевать с Россией. Версаль понял замысел Англии: демонстративные действия русской армии должны до такой степени напугать Фридриха, чтобы он «бросил часть войск на защиту своей дражайшей Пруссии» и позволил Австрии и ее союзникам, не опасаясь агрессии со стороны прусского короля, усилить английские войска, сражающиеся против Франции{157}. Выйти из этой переделки можно было только путем мирных переговоров, на победу в битвах надежды не оставалось.

В январе 1748 года 30 000 русских солдат двинулись из Курляндии в направлении Мозеля и Рейна, чтобы разделить враждующие стороны{158}. Шестьдесят галер бросили якорь в балтийских портах{159}. Финкенштейн, как прежде Мардефельд, отказывался верить в то, что русский вспомогательный корпус примет непосредственное участие в боевых действиях. Новый посланник проницательно анализировал обстановку внутри страны, однако истинной цели русского вторжения — желания России оставить за собой одну из ключевых ролей в европейской политике — он не понял и потому ввел в заблуждение своего повелителя. Финкенштейн рассуждал так: в России неурожай, деревни истощены, рекрутский набор производится в ущерб помещикам и церкви — главным владельцам крепостных. Значит, морским державам придется заплатить за союз с Россией очень и очень дорого. Неужели они решат, что игра стоит свеч? Неужели сумеют усмирить гордыню Елизаветы и развеять сомнения духовенства, оказывающего на благочестивую императрицу большое влияние? Транспортировка войск из Петербурга в Любек морским путем представлялась невозможной и технически, и из-за климата; проход же их через Пруссию неминуемо создал бы новый casus foederis. Оставалось направить их через Польшу либо через австрийскую часть Силезии, однако такой маршрут потребовал бы слишком много времени{160}. Несмотря на многочисленные заверения в том, что прусской территории ничто не угрожает, Фридрих засыпал своего представителя в Петербурге тревожными письмами, полными юридических доводов: он знал наверняка, что русская цензура познакомит с его жалобами и мрачными прогнозами канцлера Бестужева[47]. Особенно часто повторял Фридрих одно утверждение: со времен подписания Дрезденского договора Пруссия более не принадлежит к числу воюющих держав.

В феврале 1748 года Финкенштейн сообщил королю о составе вспомогательного корпуса под командованием Репнина и Претлака{161} — того самого, которому предстояло сражаться с французами: двадцать три пехотных полка, четыре сотни конных гренадеров, четыре сотни донских казаков, включая прислугу, мастеровых и конюхов. Общая их численность, по мнению Финкенштейна, составляла от 31 600 до 37 500 человек, плюс лифляндский резервный корпус из 6 000 человек{162}.

Сен-Совёр, французский консул в Петербурге, несколько месяцев спустя назвал более реалистические цифры: 27 600 человек пехоты и 3 000 драгун или казаков; именно это войско продвигалось по территории Польши. Разница в количественных оценках русского вспомогательного корпуса явилась причиной очередного раздора между Версалем и Потсдамом. Пюизьё полагал, что Фридрих лишний раз продемонстрировал свой оппортунизм: преувеличивая численность русского войска, открыто проявляя свой страх, он в конце концов льстил презренным московитам. Хотя Ле Шамбрье рассыпался в извинениях и объяснениях, упреки, высказанные французским кабинетом, были отнюдь не беспочвенны. В тот самый момент, когда Франция собралась с силами и порвала дипломатические отношения с Россией, прусский король старался выторговать себе право начать переговоры и упросить Россию пустить свои войска в обход прусской территории{163}. На всякий случай Фридрих вновь увеличил бюджет своего посольства в Петербурге; посланник его, человек светский, посредством подарков и приглашений мог занять место, которое прежде занимал при дворе Дальон, и тем вновь сблизить Фридриха с его старой союзницей — Россией…


Подготовка Ахенского мира

Отставка маркиза д'Аржансона (январь 1747 года), главного инициатора официальной антирусской политики Франции, позволила изменить направленность французской дипломатии; новый министр иностранных дел, Пюизьё, озабоченный состоянием королевской казны, решил, что в Европе Франции следует заключить мир, а борьбу с противником продолжить в Новом Свете{164}. Георг II, а затем Мария-Терезия не возражали. Русские и пруссаки благословляли судьбу. Мардефельд, сохранявший тесные связи с петербургскими друзьями, получил в самом начале предварительных переговоров о заключении мира письмо от Лестока, лейб-медика Елизаветы, в котором тот описывал обстановку в императорском дворце. По его словам, здесь все были в высшей степени довольны удачным началом переговоров.

Елизавета не скрывала своей радости в связи с близящимся окончанием войны. И только «иные особы» ходили по дворцу «как громом пораженные»; от статьи договора, по которой прусскому королю гарантировалась Силезия, у канцлера Бестужева лицо «вытянулось» едва ли не целый аршин!{165} Ход переговоров противоречил всей его политике, он ощущал себя в тупике. Канцлер нуждался в деньгах, двор также, получение субсидий сделалось жизненно важным. Вскоре Финкенштейн в крайне оптимистическом тоне сообщил Фридриху о трудностях, с которыми столкнулся русский вспомогательный корпус: из-за непогоды, болезней и дезертирства ряды его сильно поредели{166}. Цель всех этих перемещений была «совершенно чужда русскому народу»; участие в войне отдаляло правителей от нации{167}. Оттого, что вспомогательный корпус выступил с опозданием, а двигался очень медленно, австро-английские «благодетели», ощущая несоразмерность сумм, которые они тратят, получаемому результату, усомнились в необходимости продолжать выплаты{168}. Россия должна была сохранять свое положение на международной арене, не терять лица, в то время как русские войска продолжали движение вперед, сделавшееся совершенно бесполезным. Бестужев сходил с ума; он судорожно искал способы оправдать свою политику в глазах императрицы, которая так долго отказывалась от участия в войне. Самые доверчивые из фаворитов и придворных начинали замечать, что канцлер «чересчур бахвалится»{169}. Тогда Бестужев выдумал прекрасную отговорку: не что иное, как выступление русского корпуса ускорило начало мирных переговоров. Ссылаясь на старые письма Людовика XV и Марии-Терезии, в которых те просили Елизавету быть посредницей в их конфликте, канцлер убеждал свою повелительницу в том, что мир в Европе зависит исключительно от нее{170}.

В надежде завоевать право на участие в ахенских переговорах (последний имевшийся у него козырь!) Бестужев предоставил русскому корпусу продолжать свой путь; Головкин, русский посол в Гааге, получил приказ в любой момент быть готовым отправиться в Ахен.

В Берлине у министра иностранных дел Подевильса обнаружился новый повод для тревог: ситуация менялась так стремительно, что мирный договор (пусть даже и с пунктом касательно Силезии) мог быть заключен без участия прусских представителей или хотя бы наблюдателей. Нетерпеливость французов раздражала прусского министра, и он известил об этом Валори. Версаль не замедлил ответить (впрочем, достаточно мягко): разве при подписании Дрезденского договора Фридрих не забыл посоветоваться со своими союзниками-французами и тем не подал им «превосходный пример» поспешности?{171} Таким образом Фридриху вежливо намекнули, что ему лучше всего держаться в стороне от переговоров, главные участники которых — Франция и Англия, державы, ведшие между собою спор за господство в Америке. Австриец Кауниц тщетно пытался добиться того, чтобы в обсуждении принял участие и Головкин; ведь петербургская конвенция специально оговаривала присутствие русского посланника на будущих переговорах{172}. Со своей стороны Финкенштейн настоятельно советовал своему повелителю сделать все возможное для того, чтобы исключить Россию из переговоров; следовало отомстить русским за то, что они «предали» интересы Пруссии. Отказать русским в участии в ахенских переговоров значило нанести дочери Петра Великого «страшнейшее из оскорблений»; это значило показать Европе все различие между Россией — нацией варварской, второстепенной, и Пруссией, которая хотя и не участвует в подписании ахенского мира, в согласии с одной из его статей законным образом оставляет за собой Силезию{173}. Для Елизаветы то был бы страшный удар, который, возможно, заставил бы ее наконец расстаться с Бестужевым и понять, насколько сильно она впала в зависимость от Англии. Прусские политики знали, что хотя Георг II и заплатил России причитавшиеся по Петербургской конвенции 100 000 фунтов стерлингов, русская казна все равно пуста; возвращение же вспомогательного корпуса на родину должно было лишь ускорить обнищание крестьянского населения, которое с трудом удовлетворяло собственные скромные нужды и едва ли было способно прокормить еще и солдат. В результате Европа наконец обрела бы покой.

Фридрих и Подевильс мечтали свести к нулю политическое значение России, уменьшить влияние Австрии и стабилизировать обстановку в Германской империи{174}, однако их планы натолкнулись на сопротивление других участников Ахенского конгресса. Фокеродт, которому было поручено уладить вопросы, связанные с Силезией, возбудил старые страхи: проход русского вспомогательного корпуса по землям Империи нарушит доброе согласие германских народов и приведет к верховенству Габсбургов{175}. Различия во взглядах между французскими и прусскими государями и кабинетами, министрами и дипломатами объяснялись тем, с какой точки зрения (европейской или германской) они смотрели на происходящее; впрочем, на сей раз эти различия не сказывались на официальной политике. Реакция Версаля не оставила никакой возможности затевать бесполезные дискуссии, а тем более приглашать к участию в разговоре второстепенные державы: «Мы не желаем, чтобы кто бы то ни было посторонний продлевал срок наших переговоров. Англичане хотят скорее покончить со всем этим, хотим этого и мы»{176}; страна, которая торгует солдатами, не имеет никакого права «совать нос в наши дела»{177}. Присутствие русского представителя в Ахене оправдало бы отправку войск в Европу и могло спутать карты французам; международное признание укрепило бы позиции канцлера, а следовательно, усилило австрийскую партию и в очередной раз настроило Англию против Пруссии, что было вовсе не выгодно Франции.


Россия и «фиктивный» Ахенский мир

Вспомогательный корпус между тем неотвратимо продолжал движение вперед. Людовик ответил на это шантажом: его войска не покинут ни одной голландской деревни, если московиты не уйдут из Центральной Европы. К этому заявлению он присовокупил официальный отказ допустить представителя Елизаветы на Ахенскии конгресс{178}. Когда в июле 1748 года все участники конгресса собрались в Ахене, они покорились этому требованию и переговоры начались без Головкина, который по-прежнему ожидал своего часа в Гааге. Получалось, что Россия, хотя война затронула ее меньше, чем все другие европейские страны, оказалась единственной проигравшей стороной.

Ахенскии мир привел европейские кабинеты в легкое замешательство; французы этот «фиктивный мир», сочтенный «глупостью», не одобрили. Хотя они и побеждали на всех фронтах, исключая Империю, никакого существенного расширения французской территории в результате этой войны не произошло{179}.[48] Правда, удалось сохранить престиж короля и отстоять Квебек; впрочем, Фридрих, непреклонный «европоцентрист», а точнее сказать, «германоцентрист», был очень возмущен таким решением вопроса: «Бельгия в обмен на Америку»[49]. Одним словом, Ахенскии конгресс не решил всех проблем; война не прекратилась окончательно, а лишь приостановилась на время, заключенный мир был очень непрочен. Становилось очевидным, что, как бы ни оскорбляли французы дочь Петра I, Франции необходимо внести ясность в свои отношения с Россией. В декабре 1747 года Пюизьё доказал, что не собирается отступать от избранной жесткой линии: он отозвал Дальона из Петербурга, оставив в качестве представителя Франции консула Сен-Совёра{180}. Дальше последовали новые унижения; французский министр иностранных дел иронически объявил посланнику русской императрицы Гроссу: «Честнее было бы открыто объявить Франции войну»{181}. Восхищение дочерью Петра Великого (впрочем, весьма относительное) сменилось досадой и презрением. В июне 1748 года Версаль на несколько лет полностью порвал отношения с Россией; Сен-Совер возвратил ключи от посольства и отбыл на родину, даже не испросив аудиенции.

Фридриху же удалось — хотя и с большим трудом — избежать той ловушки, в которую сами загнали себя Людовик и Елизавета. Интересы государства заставляли его поддерживать отношения с грозным соседом. Финкенштейну было поручено умерить гнев императрицы, по возможности возложив всю ответственность за случившееся на канцлера Бестужева. Впрочем, все старания прусского дипломата были напрасны: Бестужев избежал «заслуженного наказания» и сохранил свое главенствующее положение{182}. Поскольку после отъезда Сен-Совёра прусский представитель остался в Петербурге в одиночестве, Фридрих вновь принялся за прежние спекуляции: в поисках выхода из того сложного положения, в которое он попал, он напряженно размышлял над ролью и местом России в европейской политике. Благодаря дипломатическому опыту 1740–1748 годов и вступлению русского вспомогательного корпуса в Европу, Россия снова, как и в Петровскую эпоху, предстала европейцам в виде двуликого Януса — она пугала вблизи, оставаясь же в далеких степях, казалась безобидной. Прусский король опасался возможных союзов своих противников с этой огромной и могущественной державой, пока еще не вызывавшей большого доверия; он боялся Романовых — ведь однажды они уже предали его, вступили в Европу, подошли вплотную к прусским землям. В глубине души друг Вольтера презирал Россию (которую не случайно именовал Московией), но боялся ее и желал исключить ее из сообщества европейских наций. В 1749 году союз Пруссии с Россией и Францией (иногда — но, из-за колебаний и уверток Фридриха, ненадолго — союзницей Пруссии становилась и Англия) распался; причин тому имелось несколько: неумелость русских дипломатов, несговорчивость Людовика XV после подписания Дрезденского договора, наконец, индивидуалистическая позиция Георга II. Особенно же роковую роль сыграла нее крепнувшая уверенность Фридриха в том, что Россия по-прежнему остается варварской страной, способной завоевать страны цивилизованные, подчинить, как некогда гунны или татары, своему господству Европу, а может быть, и Америку. Если бы прусский король сумел наладить конструктивный диалог с Россией, его позиция повлияла бы и на позицию Франции, расположенной дальше от России и потому не так болезненно воспринимавшей связанные с нею проблемы. В 1747 году Гогенцоллерн, устрашенный присутствием русского вспомогательного корпуса в далекой Курляндии, написал маленькое стихотворение, в котором высказал свой взгляд па происходящее и свои страхи: русские, «рой варваров», «надменные убийцы» вот-вот разобьют германцев, а покорив всю Европу, отправятся «смущать покой другого мира»{183}

В этот переломный момент Финкенштейн оказался в Петербурге один, лишенный союзников среди дипломатов; подобно Мардефельду, он не всегда мог повторять слово в слово то, что предлагал ему король. В течение семи лет ситуация на международной арене воспроизводилась в миниатюре при русском дворе, и оба прусских посланника, поддерживаемые представителями Людовика XV, смягчали большую европейскую политику, придавали ей большую гибкость. Монархи заключали союзы, защищали свои территориальные или семейственные интересы, по не считали необходимым наблюдать за тем, что происходит при русском дворе, вникать в логику российской императрицы, которая прекрасно знала о предубеждениях, питаемых европейцами против нее и се народа. Переписка французских и прусских посланников показывает, что дипломатическая жизнь той эпохи развивалась параллельно на двух уровнях: официальная линия (если она вообще не исчезала полностью в результате споров между королями и их министрами) не всегда находила одобрение у дипломатов, работавших на местах; посланникам приходилось действовать вразрез с приказаниями своих повелителей или исправлять их ошибки. В течение восьми лет судьба европейского континента зависела от отношений между французами и англичанами, австрийцами и пруссаками, отношения же эти сводились преимущественно к взаимной ненависти; больше того: в этот период обострились также отношения между разными государствами германского мира. Страны с общими границами поневоле затевали сложную игру, вступали в коалиции и подписывали договоры, причем Россия, которая вначале упорно сохраняла нейтралитет, а потом резко изменила позицию и приняла сторону морских держав и двух германских государств, Австрии и Саксонии, была в этой системе участницей одновременно и желанной, и нежеланной[50]. Благодаря этому судьбы европейской политики отчасти решались в Петербурге; политические, дипломатические и философские течения, разделявшие народы, вовлекали посланников, фаворитов, придворных в водоворот интриг, из которого Елизавета вышла в 1748 году, ничего не выиграв. И тем не менее, в результате этих событий Россия окончательно вошла в Европу. В силу своего географического положения и той особой роли, которую играл русский кабинет во время войны за Австрийское наследство, Санкт-Петербург оказался на пересечении важнейших дипломатических осей. Благодаря некоторым законам дипломатической арифметики именно здесь, при русском дворе, вдали от главных источников конфликта, представители разных европейских держав изменяли ход европейской истории.


Загрузка...