Над моей головой раскинулись цветущие каштаны. Скульптор запечатлел их в самый пик цветения, в то мгновение, когда стрелы пенятся чистейшим белым цветом; отлитые из бронзы, они навсегда остались в нем, но даже это весеннее буйство не могло сравниться с тем, что творилось за окном.
Зима отступала долго и мучительно, не желая сдавать свои позиции. После первых весенних дождей, смывших серые остатки сугробов, Гетценбург снова припорошило снегом. Первые ростки, загубленные морозом, так и не увидели солнца за тяжелыми тучами, а ветер, прибывший в город с моря, покрыл Таллу корочкой льда. Только в апреле, когда лемманцы оставили надежды расстаться с теплой одеждой в этом сезоне, ситуация изменилась, и мне довелось испытать на себе то, что поэты единодушно прозвали пронзительной северной весной. В Марчестере, откуда я был родом, весна приходила постепенно, привычный к этому глаз скорее угадывал, как вересковые поля одно за другим меняли свою расцветку. В Гетценбурге природа не знала умеренности. Нежные крокусы и пестрые тюльпаны, ароматные гиацинты и холодная магнолия, королевские розы и тагеты, прозванные здесь за свою дешевизну студенческими цветами, медитерранские рододендроны и восточная вишня… все они, обыкновенно распускающиеся по очереди, под ярким весенним солнцем раскрылись практически одновременно, буквально за несколько недель превратив Гетценбург в один большой сад.
И если признаться, я начинал понимать, почему мастера пера и печатной машинки применяли эпитет "пронзительный". Было в этой весне, безудержной и дикой, столь что-то от Ганзеата с его непрекращающимся весельем празднеств и пропитывающим все духом свободы.
Под стать природе расцвело и гетценбургское общество. Господа и дамы, пережившие холодное время года преимущественно в не слишком холодных краях, вернулись на самый северный остров империи; пришло время снять чехлы с мебели и стряхнуть пыль со старых фасонов, встретиться с друзьями, непременно поделившись со всеми впечатлениями и сплетнями (вопреки здравому смыслу, то, что друзья провели зиму в соседних виллах на Ривьере, обсуждению ничуть не мешало), и подготовить дочерей к ярмарке невест. Последняя начиналась со смотра дебютанток у ее Величества императрицы в июне, а пока ничего не мешало благородным леди со всего острова устремиться к лучшим модисткам Гетценбурга за новыми платьями, шляпками и перчатками.
Я отвлекся на стайку девушек в ярких новомодных пальто, — еще один цветник в распустившемся городе, — следовавших за матроной весьма почтенного вида и лакеем, сгибавшимся под весом кульков и свертков, да так, что не заметил, как ко мне подошел Эйзенхарт.
— А вы неплохо выглядите, — одобрительно сообщил он, присаживаясь за столик. — Уже не так напоминаете мертвеца, как при первой нашей встрече. Эта ваша вдовушка, должно быть, неплохо на вас влияет.
— Кто? — не понял я. Появление Виктора заставило меня оторвать взгляд от окна. — А. Мы расстались.
— Объясняет, почему галерея Корригана объявила об открытии ее новой выставки, — кивнул он и сделал заказ подоспевшему официанту, прежде чем я успел возразить. — Два ванильных ростбифа, пожалуйста.
— Сомневаюсь, что сумею оценить сочетание, — мрачно заметил я, в ответ на что Эйзенхарт только хмыкнул.
— Дайте-ка угадаю, вы опять собирались взять себе пирог с почками? Так вы никогда не поймете прелесть местной кухни, доктор.
— Возможно, я не хочу ее понимать, — ворчливо возразил я, на что Эйзенхарт перегнулся через стол и сочувственно похлопал меня по плечу.
— Трудный день на работе? Расслабьтесь, он будет с чесноком.
— Тогда почему называется ванильным?
Эйзенхарт не удалось развеять мои подозрения, возникшие, кстати, благодаря ему и блюду с непроизносимым названием, состоявшему из фарша, варенья и размоченного хлеба — ингредиентов, которые, на мой взгляд, могли встретиться вместе только в мусорной корзине.
— Потому что чеснок — это ваниль для бедняка, — туманно пояснил кузен.
Опыт подсказывал мне, что расспрашивать его более на эту тему бесполезно. Если Эйзенхарт что и умел, так это пропускать мимо ушей чужие вопросы. Я уже смирился с тем, что наше общение часто напоминало игру в одни ворота, и научился игнорировать отсутствие ответов так же хорошо, как он — мои расспросы.
— Но если это не дело рук леди Н., то я даже не знаю, чем еще объяснить ваш цветущий вид, — сменил тему детектив. — Может быть, спорт? Я слышал, вы записались в клуб по савату.
— Слышали? Или опять установили за мной слежку?
В его глазах мелькнула озорная искра.
— Слышал. Коллеги жаловались. Говорят, жестоко бьете.
— Если хотите, можете прийти и убедиться лично, что все происходит в рамках правил, — сухо заметил я.
— Что вы! — Эйзенхарт комически взмахнул руками; про себя я отметил, как он при этом поморщился от боли. — И в мыслях не было. Однако я все-таки воздержусь от вашего приглашения. Предпочитаю, знаете ли, не смешивать спорт и эмоции.
Воспользовавшись моим молчанием, он завел речь о городских новостях, а я подмечал другие симптомы его недомогания: бледные истрескавшиеся губы, испарина, едва заметно дрожавшие руки… даже его речи не хватало обычной живости.
Не так давно Эйзенхарт объяснил мне, каково это, когда кто-то о тебе волнуется.
Теперь он решил показать мне, каково самому бояться за чужую жизнь.
К сожалению, на своем примере.
Родившись без души и покровительства Духов, Эйзенхарт, сам того не осознавая, был огромной занозой для мироздания. Одно его существование нарушало правильный ход событий и смешивало все планы Вирд[1]. Для вселенной он был лишним — и опасным — человеком.
Поэтому Вселенная и избавлялась от подобных ему.
— Полагаю, спрашивать, стало ли вам лучше, бесполезно? — перебил я его.
Едва ли это можно было назвать невежливостью, когда мы оба знали, по какой причине сюда пришли — и определенно не ради разговоров о кулинарии и грядущей майской ярмарке.
Эйзенхарт, тотчас замолчавший, лишь пожал плечами. В самом деле, ответ был столь же очевиден, сколь неизбежен: в его ситуации улучшение было подобно чуду.
Флакон из оранжевого стекла прокатился по лакированной поверхности стола, пока Эйзенхарт не поймал его.
— Не больше шести в день. Если не поможет, придете ко мне.
— Войдите.
Не отрываясь от студенческой работы, я махнул посетителю, чтобы он сел в кресло напротив. На некоторое время в комнате снова воцарилась тишина, прерываемая только звуком авторучки по бумаге. Потом поверх страницы лег знакомый мне пузырек с таблетками.
— Не действуют, — виновато пояснил Эйзенхарт, когда я поднял на него глаза.
— Понятно.
Отложив чтение, я достал из нижнего ящика стола футляр с медицинским инструментом и шкатулку, которую уже несколько недель держал наготове, с тех пор как Эйзенхарт пришел ко мне и пожаловался на нестерпимую боль в левой руке.
— Что это? — сразу же напрягся Эйзенхарт при виде ампул с прозрачной жидкостью.
— Морфий.
— Как полицейский, я должен узнать, откуда он у вас.
— Как полицейский, вы должны не просить меня о помощи, а обратиться к врачу, — заметил я. — Мне убрать это обратно?
Много времени на размышления ему не потребовалось.
— Не надо, — моральные терзания по поводу нарушения закона никогда не были сильной стороной моего кузена. Зато по части надоедливых расспросов он всегда был на высоте. — Так где вы его взяли?
— В аптеке.
Пришлось лезть в портмоне за рецептом.
— Довольны? — поинтересовался я у Эйзенхарта.
— Здесь не указан диагноз. И… — он поднес бумагу ближе к глазам, пытаясь прочитать надпись на штампе. — Отделение военной психиатрии? Оно-то здесь при чем?
Я тяжело вздохнул.
— Считается, что психические травмы вызывают дестабилизацию дара — смейтесь, смейтесь. Это действительно существующая проблема. Многим людям становится сложно его контролировать после…
Мне вспомнилась ядовитая земля, окружавшая руины поместья. Голая, словно выжженная почва на месте цветущего луга. Черные остовы дубов.
А еще — пустая палата, в которой я очнулся спустя две недели после взрыва.
Эйзенхарт тактично сделал вид, что не заметил этой паузы.
— И почему именно морфий?
— Многие наркотические вещества, как и алкоголь, подавляют дар. Разве вы не знали? Так что, если вам понадобится обезопасить себя от чужого воздействия, как следует напоите того человека, — легкомысленно закончил я, пытаясь отвлечь его внимание.
— Или отведите его в опиумную курильню. Я понял, — продолжил мысль Эйзенхарт, однако провести его мне не удалось. — Однако почему такая дозировка? Даже моих скудных познаний в медицине хватает, чтобы понять, что она слишком высока.
— Вы ведь никогда не перестанете задавать вопросы? — проворчал я.
Впервые за этот месяц мне удалось вызвать у него искреннюю улыбку. Я встал из-за стола и подошел к книжному шкафу: на верхней полке стоял старый справочник, который я и положил перед Виктором, раскрытый на главе о Змеях.
— Это еще зачем?
— Здесь описываются характерные физиологические различия, свойственные людям с определенным даром. А теперь давайте свою руку. Другую, этой займемся позже, — я закатал рукав его рубашки и достал жгут. — Вы умеете делать внутривенные уколы?
— Как-то не приходилось, знаете ли.
— Значит, будете звать меня. Номера телефонов у вас есть. Звоните, когда потребуется… — Эйзенхарт кивнул, не отрываясь от книги, — Эй, вы меня слышите?
— Тут написано — цитирую — "частичная либо полная невосприимчивость к наркотическим веществам, включая кофеин, этанол, никотин, ареку и кат, а также к ядам растительного и змеиного происхождения". Это что же, вас и отравить нельзя?
А как отравить человека, который и сам — отрава?
— Можете попробовать кофе. Говорят, сотня чашек, выпитая за короткий промежуток времени, смертельна для человека, — предложил я.
— Еще бы! В таком количестве и утонуть можно, — Эйзенхарт поморщился, когда игла прошла сквозь кожу. — Чего еще я о вас не знаю, доктор? Я успел заметить, что вы и так не самый разговорчивый человек, но когда дело касается вас, становитесь и вовсе потрясающим молчуном.
— То же можно сказать и о вас, — парировал я, вспоминая как мой кузен резко сменял тему каждый раз, когда речь заходила о его жизни. — Полагаю, никто не любит обсуждать свои проблемы.
Которые были весьма серьезными. Виктор не любил говорить о том, что, родившись не под покровительством Духа, во многих отношениях он был слабее даже младенца. А я… я отказывался признавать, что сколько бы я не пытался поменять свою сущность, это было невозможно.
Я не доктор. Я палач.
Мой дар заключается в способности убивать людей, и никакое количество спасенных жизней этого не изменит.
— Вторую руку, — потребовал я.
Эйзенхарт расстегнул манжету, и я помог ему поднять рукав.
Я рассматривал следы волчьих зубов. Укус был чистым, даже аккуратным: никаких рваных краев, только осторожный пунктир двух изогнутых линий там, где запястье детектива в пьяной стычке прихватил Волк. Гораздо опаснее была чернота, расходившаяся по руке. Она была точно не естественного происхождения — ее истоки следовало искать на той стороне.
И запах. Запах был хуже всего. Мне он был хорошо знаком по войне: так пах мир, находившийся по ту сторону Вечного моста, мир Духов. Так пахла смерть.
Только Эйзенхарт мог отправиться в пивную пропустить кружку-другую после работы и заработать себе врага среди Духов. И опять все дело было в том, что в сотканном полотне Судьбы Эйзенхарт был неучтенным элементом.
Его не должно было быть в "Орле и решке" тем вечером.
Никто не должен был вмешаться в драку между Волком-ганзейцем и Котом, выбравшим себе не ту жертву.
Кот не должен был умереть, отвлекшись на полицейского и пропустив удар соперника.
Ганзеец не должен был закончить свои дни на гильотине…
— Как, доктор, жить буду? — преувеличенно бодро поинтересовался у меня Эйзенхарт и, не услышав ответа, всполошился. — Эй, разве вы сейчас не должны меня всячески утешать и успокаивать?
— Вы пришли ко мне за сочувствием или за помощью?
Эйзенхарт ухмыльнулся.
— Кажется, я начинаю понимать, почему вы перешли от живых пациентов к мертвым. А если начистоту, — посерьезнел он, — сколько мне осталось?
— Это лишь Духам известно.
Две недели. Три. Максимум месяц. Удивительно было, что Виктор уже продержался так долго — не иначе как из чистого упрямства.
Любой бы подумал дважды, прежде чем связываться с Волками. Не только из-за их взрывного характера и силы, превышающей человеческую на порядок, но и из-за их покровителя. Всем было известно, что Маркус-Волк будет защищать свою стаю любой ценой. А если не сумеет защитить, не упустит случая отомстить обидчику.
Вот и теперь, через оставленную на запястье Эйзенхарта метку, Маркус день за днем утягивал того в небытие. Выматывая, играя со своей жертвой, пока та не упадет бездыханной на землю. И он был в своем праве: жизнь бездушника принадлежит тому, кто ее заберет, ни один из Духов за него не вступится.
— Как вы себя чувствуете?
Мне удалось его удивить.
— В смысле?
— У морфия есть весьма неприятные побочные эффекты.
— Ах вот что вы имели в виду. Полагаю… нормально. Если хоть какую-то часть моего существования можно так описать, — добавил он с досадой.
Я посмотрел на него поверх очков. Раздражительность была частым спутником боли. Эйзенхарт еще старался держаться, но усталость брала свое. При наших встречах его шутовская маска все чаще шла трещинами, открывая то, что он так стремился скрыть — лицо давно простившегося с жизнью человека.
— Я уберу из раны оставшийся гной и обновлю повязку.
— А это поможет?
Нет.
Но это все, что я мог для него сделать.
— Потерпите, возможно, будет неприятно, — предупредил я.
— Что, еще более неприятно? — в голосе детектива послышался плохо прикрытый сарказм. — А про меня в этой книге есть?
— Посмотрите раздел про Канареек, — после некоторых размышлений посоветовал я, доставая чистые бинты из ящика комода.
Эйзенхарт лениво зашелестел страницами.
— Там всего абзац. И сводится он к одному: они умирают.
— Элайза не любит вмешиваться в дела своих подопечных, — согласился я.
Пальцы Эйзенхарта сжались на подлокотнике, когда я начал обрабатывать укус.
— Вам будет легче, если вы на что-то отвлечетесь, — этот совет пришел из моего собственного опыта. — Например, расскажите: над каким делом вы сейчас работаете?
В своем обычном состоянии Эйзенхарт немедленно вывалил бы на меня пару историй, кучку разрозненных фактов и ворох гипотез, — постоянно сбиваясь с темы, перебивая себя и не давая мне ни одной попытки разобраться в его рассказе. Но сейчас даже работа не вызывала у него энтузиазма.
— Да так, — детектив чуть было не дернул по привычке плечом, — самоубийство. Молодая девушка наглоталась снотворного. Поговорю с ее семьей, наверняка выяснится, что несчастная любовь и все такое. Бездна мороки с бумагами и никакого расследования. Ничего особенного.
— Кроме того, что это самоубийство.
Это уже было довольно необычно. Какой бы тяжелой ни была жизнь, кто в здравом уме решит рассердить Духов и Вирд, зная, что наказание понесет его семья? Или, что еще хуже, зная, что его душа никогда не найдет путь на ту сторону — что она умрет окончательно и бесповоротно, исчезнет из этой вселенной.
Нет, разумеется, всегда находились люди, согласные на такую долю. Однажды я сам едва не попал в их число. И фотографии на мосту Утопленников, оставленные там в память об ушедших добровольно, подтверждали, что даже в тихом, спокойном Гетценбурге были несчастные, выбиравшие этот путь. Но все же суицид был редкостью, особенно на севере империи, где церковь все еще держалась за свою власть.
— Ну да, кроме этого — согласился Эйзенхарт. Покосившись на лежавшие на столе инструменты, он откинулся в кресле и перевел взгляд на заставленный растениями подоконник. — Мне, кстати, прислали недавно цветы.
— Простите?
— Цветы. Какой-то шутник доставил их нарочным в мой кабинет. Конечно, это еще не погребальный венок, но… — его голос дрогнул. — Забудьте. Это я так, по вашему совету отвлекся.
Щелкнули ножницы, и я заправил конец бинта вниз. Оттягивая время, я убрал на место шкатулку с лекарствами и задержался у комода, проверяя запасы перевязочной марли, только бы не смотреть Виктору в глаза. В силу профессии мне доводилось сталкиваться с умирающими, но впервые я не мог найти слов. Все они казались сейчас неискренними и неуместными.
— Что ж, пора снова на работу. Как ни печально, обеденный перерыв не может длиться вечно.
Обернувшись, я обнаружил, что Эйзенхарт встал и успел накинуть пальто. Выглядел он немногим лучше, чем когда вошел в кабинет.
— Позвоните, если понадобится еще… помощь.
— Конечно. Что бы я без вас делал, доктор, — он ухмыльнулся и постучал по корешку справочника, который сунул подмышку. — А это я, пожалуй, у вас заберу. Почитаю, просвещусь на досуге. Бывайте.
Я больше ничего не мог для него сделать, напомнил я себе, закрывая за детективом дверь. Ничего.