Получил я неожиданно сильную поддержку с двух прямо противоположных сторон. Оказалось, что так же, как и я (в смысле, что постпутинская Россия ничего общего не будет иметь с нынешней, цезаристской), считают еще два серьезных мыслителя. Я имею в виду, с одной стороны, крупнейшего из британских историков современной России Бобо Ло («Russia and the World Disorder», 2015) и, с другой, уже известного нам Александра Дугина, самого продвинутого из идеологов Русской идеи («Автономность интеллектуалов» /dynacon.ru / content/ articles/ 6349). То, что их суждения о будущем России полярны, само собой разумеется.
Бобо Ло Ален де Бенуа
Концепция м-ра Ло слишком, на мой вкус, рационалистична, несмотря на то, что из известных мне иностранных авторов он единственный, кто говорит о серьезном влиянии на Путина традиционных идей (слишком многие склоняются к несколько вульгарному постулату Карен Давиша «Путин вор») и даже
о прямой его ссылке на идеи Ивана Ильина и Константина Леонтьева. М-р Ло исходит из того, что как только «Россия окажется способной определиться как современная держава (тойегп роууег), она еще может стать одним из сильных игроков в мировой политике XXI века». Иначе говоря, Россию он не хоронит.
Конечно, за этим следует обязательная оговорка, что переформированную, немодернизированную ожидает ее судьба Испании, великой державы XVI века, умудрившейся на протяжении одного столетия превратиться в европейское захолустье (backwater). Захочет такого исхода тщеславная русская элита? М-р Ло в это не верит. И история на его стороне. Короче, хотя детали его концепции (в которых нам придется разбираться в следующих главах) и сложны, сама концепция проста: чтобы вернуться в семью европейских народов, от России требуется «всего лишь» избавиться от цезаризма (со всем вытекающим из него мракобесием), стать modern power. То бишь он связывает возрождение России, как мы увидим, с «новой либеральной волной».
С Дугиным сложнее. Тут с первого же слова все неясно и тягомотно. Он, как мы уже знаем (см. Приложение к третьей книге «Янов vs Дугин»), поборник Традиции с большой буквы. Но что такое Традиция? Для его наставника, лидера европейских «новых правых» Алена де Бенуа, Традиция означает поворот истории вспять, откат к Средневековью — к сословной Европе, ко временам до эпохи Просвещения и буржуазных революций. Но для Дугина это — возвращение к европейскому изгою, фундаменталистской Московии XVII века, родине «Русского бога» и Третьего Рима.
Самого выдающегося из его предшественников, Константина Леонтьева, это, может, и не смутило бы, хоть он и находил в Московии лишь «бесцветность и пустоту». Но православный изоляционист, «византиец» Леонтьев не мечтал о Евро-Российской империи. А Дугин вслед за Аленом де Бенуа мечтает. Только никак не вяжется изоляционистская Московия с Евро-Российской империей.
Иначе говоря, уже с первого, основного понятия собственной реваншистской идеологии Дугин оказывается перед неразрешимой проблемой. Но это лишь начало его трудностей.
«Метаполитика — это правая контргегемония, антикапитализм с позиций Традиции». Вы что-нибудь поняли, читатель? И не должны были. Не для нас, профанов, этот птичий язык предназначен. На нем говорят единомышленники Дугина, европейские «новые правые». Но если мы хотим разобраться в его концепции постпутинской России, придется осваивать. Правда, введение к этой мудреной лингвистике довольно сложно.
Выглядит оно так. Идейная нищета побудила «новых правых» поступиться принципами и пойти на поклон к своим заклятым антагонистам, европейским же «новым левым». Извиняет их лишь одно: враг у них общий — капитализм. Так вот у «новых левых» единомышленники Дугина позаимствовали учение их современного кумира Антонио Грамши.
Об этом еретике марксизма 1930-х мы уже подробно говорили (см. главу «Лексикон Русской идеи» в первой книге). В противоположность Марксу, как решающую силу антибуржуазной революции он выдвинул на первый план ИДЕИ (и соответственно, их носителей, интеллектуалов). «Суверенный интеллектуал», по Грамши, совершенно независимо от марксистского «базиса», может организовать массы для революции, используя ситуацию и ошибки власти, как сделал в России Ленин, а в Италии Муссолини (в прошлом Грамши был генсеком итальянской компартии).
И если верить Грамши, то судьба революции в руках «суверенного интеллектуала». Он может заключить «исторический пакт» как с буржуазией, так и с пролетариатом. В первом случае пакт называется «гегемонией», во втором-«контргегемонией». Иными словами, «метаполитика есть выбор суверенного интеллектуала, идущего на опережение экономико-политических процессов».
Де Бенуа, а за ним и Дугин называют это «правым грамшизмом». В самом деле, коли так уж суверенны эти интеллектуалы, то почему бы им не заключить «исторический пакт» против капитализма не с пролетариатом, на который все еще надеются «новые левые», а с Традицией? Теперь понятно, что такое метаполитика?
«Недавно я прочитал, — делится с нами Дугин, — “Черные тетради” Хайдеггера, опубликованные только этой весной, и обнаружил там-что бы вы думали? — метаполитику». Оказывается, знаменитый философ, обитавший в самом сердце победившего нацизма (вплоть до 1945 года он преподавал в Фрейбургском университете), глубоко разочаровался в вульгарном гитлеризме (столь же глубоко, скажем, забегая вперед, как Дугин в путинском цезаризме). И искал пути его преодоления. Но опять-таки, как Дугин, он был политически парализован еще более глубоким презрением к либерализму. В этой, казалось бы, безнадежной ситуации меж двух огней и придумал Хайдеггер свой «бросок вверх» — не ОТ политики, а К метаполитике «как сущности политики».
Тут, признаюсь, Дугин меня потерял. Может быть, нужна помощь философов-профессионалов, но мне почему-то кажется, что и для них это будет выглядеть абракадаброй. Хайдеггер, конечно, большой педагог, хотя и замаранный, как Иван Ильин, своим пристрастием к нацизму, но тут он, похоже, самого себя перемудрил. Я еще готов понять то, что следует дальше: «Тем самым политика становится для него [Хайдеггера] политической метафизикой, то есть областью, где определяются начала, смыслы, принципы и структуры, которые позднее ложатся в основу конкретной политики». Но что мог изменить этот хайдеггеровский «бросок вверх» в гитлеровской реальности, как могла его «политическая метафизика» послужить выходом из безвыходной ситуации, я решительно не понимаю.
М. Хайдеггер
Даже если предположить невозможное, что Хайдеггер был тайным вдохновителем покушения на Гитлера (немыслимое допущение, потому что действительные его вдохновители висели, подвешенные за ребра, в подвалах гестапо, а он как ни в чем не бывало продолжал преподавать), все равно устранение Гитлера не было бы выходом из идейного тупика. Ибо оно означало бы всего лишь тривиальную капитуляцию перед ненавистным либерализмом.
Так в основу какой именно конкретной политики должны были лечь все те «начала, смыслы, принципы и структуры», что так восхищают Дугина? Ответить на этот вопрос важно, потому что без этого мы едва ли поймем, что именно он предлагает в качестве альтернативы путинскому цезаризму и что замышляет в будущем, быть может уже недалеком. Но здесь, повторяю, вся надежда на философов. Им все-таки Хайдеггер ближе.
А я пока постараюсь показать, почему сегодня Дугин видит себя в ситуации, аналогичной той, в которой находился в 1940-е Хайдеггер.
Основная его претензия к цезаристской системе в том, что «она не столько вырабатывает свой интеллектуальный дискурс, сколько стремится сдерживать либеральную гегемонию… Цезаризм не хочет и не может оперировать с миром идей: единственная идея для него либеральная, так как она составляет для него главную опасность». Строго говоря, это не совсем верно. В идейном арсенале путинского цезаризма есть и выкопанная из европейских архивов идея Освальда Шпенглера о «закате Европы», и доставшаяся от царских времен идея России как «моста между Востоком и Западом», и наконец идея «обновленной демократии» Ивана Ильина. Но в принципе Дугин прав: все это безнадежно вторично. Идейное творчество отсутствует в цезаризме как жанр, и его попытки в этом направлении жалки — не считать же творчеством идею «сакрального Херсонеса».
Но главное для Дугина все же другое: «Для цезаризма политика активной контратаки закрыта и недоступна. Поэтому политика его реакционная и контрреволюционная, но собственной позитивной повестки он не имеет». Без сомнения, этот поворот Дугина к «правому грамшизму» связан с его разочарованием в неспособности Путина довести до логического конца проект «Новороссии» — от Мариуполя до Одессы, по возможности прихватив по пути и Киев.
Контрреволюционность Путина свидетельствует о его незрелости. неготовности к консервативной революции. С точки зрения Дугина, доведенный до конца проект «Новороссии» означал бы окончательный разрыв с буржуазным Западом, расчищающий путь к этой консервативной революции. Под которой, как я подозреваю. имеется в виду некий рафинированный национал-социализм. Нет, не гитлеризм (не приведи Господь), разочаровавший не только Хайдеггера, но и Ильина, который, как мы помним, сбежал от него в Швейцарию. А какое-то чистое, беспримесное, патриотическое всенародное братство, которое Ильин поначалу увидел в нацизме. Скорее что-то вроде муссолиниевского фашизма, вдохновленного воссозданием великой Римской империи.
Ибо что есть цезаризм без «контргегемонистского дискурса» — без принципов, без смысла, без цели? Остановка в пустыне, бессмысленное топтание на месте? Он «не является подлинной альтернативой либерализму. Скорее это откладывание, колебания. половинчатость, вечно тянущийся компромисс, симуляция и тщета». Суровый, согласитесь, приговор путинскому цезаризму, по-своему не уступающий любым его либеральным обличениям.
Тут и начинается «хайдеггеровская» мука Дугина. Та же нелепая ситуация, в которой «прямой атаки на цезаризм проводить нельзя, так как этим непременно воспользуются могущественные силы глобального либерализма, то есть сама гегемония». Нельзя, но нужно. Ибо «все интеллектуальное цезаризму глубоко безразлично, в идеи он не верит». Но с другой стороны, и «у либерализма в России нет достаточно сил, чтобы на корню раздавить контргегемонию (то есть их, консервативных революционеров), так как главным своим противником он видит сильный, доминирующий цезаризм». В результате «возникает патовая ситуация»: нас не атакуют, но и мы не можем атаковать.
Единственное, что возможно в такой ситуации, подсказывает Хайдеггер, — это «бросок вверх». Вот Дугин и говорит, что перед консервативными революционерами не только «открывается поле метаполитики», но «именно сейчас у метаполитики есть исторический шанс». Почему именно сейчас? Потому что именно сейчас цезаризм загнал себя в ловушку. Раздразнив массы соблазнительным проектом «Новороссии», он неожиданно и необъяснимо для этих перевозбужденных масс дал задний ход, совершенно очевидно испугавшись окончательного разрыва с Западом. Этот испуг для масс тем более необъясним, что сам режим им и втолковал, что Россия НИКОГО НЕ БОИТСЯ, что, так сказать, «Красная армия всех сильней».
Алексис де Токвиль учил - и это классика, — что революции происходят не из-за экономических бедствий, а из-за несбывшихся ожиданий. Это, я думаю, и имеет в виду Дугин, когда говорит, что именно сейчас настал момент, делающий метаполитику «.полем наивысшего приоритета». Это, похоже, почувствовал и Григорий Ревзин в своей недавней тревожной колонке «Зима близко». Российские элиты, говорит Ревзин, оказались вдруг «уверены, что дело идет к катастрофе». И накрыл их «синдром коллективной обреченности».
Поначалу колонка может вызвать у читателя недоумение. Где увидел Ревзин надвигающуюся катастрофу? Кто может воспользоваться замешательством власти, если нет вокруг и отдаленного подобия большевиков семнадцатого года? Нет даже, если уж на то пошло, ничего подобного оголтелым «патриотам» 93-го. И «базис» хоть и шатается, но стоит. Так откуда «синдром коллективной обреченности», который почувствовал Ревзин, и почему многие с ним согласились? Непонятно, откуда возьмутся те «50 тысяч психов» (цитирую), которые перевернут все вверх дном и которым никто — при всеобщей апатии — не станет противостоять?
Вот о чем, мне кажется, следовало бы спросить Дугина с его компанией «суверенных интеллектуалов», которых мы, либералы, к сожалению, списали со счетов как безнадежных «психов». Примерно так же, как дореволюционные либералы списали в свое время большевиков. Дугин между тем со всей возможной в подцензурном интернете откровенностью заявляет нечто в сегодняшнем контексте поистине экстраординарное. «Неважно, — говорит он, — падет ли цезаризм от своих внутренних ограничений под ударами гегемонии или обратится к тому, что находится за пределами своей структуры добровольно, например, под воздействием чрезвычайных обстоятельств», мы, «полноценный метаполитический полюс», уже здесь. И «это изменяет всю структуру конкретной политики».
Попытаюсь сформулировать то, что Дугин не может или не хочет сказать власти. Это, конечно, мой домысел, хотя я буду строго следовать изложенной выше логике «правого грамшизма». Вы обречены, говорит он власти, падете вы под ударами глобальной гегемонии или под воздействием чрезвычайных обстоятельств, которые при необходимости мы (правые грамшисты) вам устроим (что для этого у них найдутся «50 тысяч психов» вроде Стрелкова или Бородая, я не сомневаюсь). России предстоит консервативная революция и окончательный разрыв с американской гегемонией. Мы (правые грамшисты) надеемся, что наши единомышленники в Европе последуют нашему примеру. Но мы знаем, что в условиях либеральной гегемонии сделать это труднее и мы можем остаться одни — как маяк антиамериканской Традиции. Если так, мы к этому готовы. Для России такое не впервой.
Алексис де Токвиль
Если я правильно воспроизвожу логику Дугина, добавить к этому остается немного. Да, Ревзин, с противоположной стороны баррикад, верно уловил подземные толчки политической магмы. Да, консервативная революция, если ей суждено свершиться, была бы очень недолгой, первый же разгром в Украине сдул бы ее, как пенку с молока, но если такой ценой России удалось бы избавиться от сегодняшнего цезаризма, то можно было бы считать, что мы сравнительно легко от него отделались.
Да, ответ м-ра Ло на вопрос о будущем постпутинской России, с которым нам придется иметь дело в следующей главе, будет соответствовать последнему слову западной политической науки, но зловещие толчки магмы, уловленные Ревзиным, так же, как и консервативную революцию Дугина, он, скажу заранее, в расчет не возьмет.
Выбор между этими ответами на вопрос, что ждет Россию после Путина, как всегда, за читателем. Замечу лишь, что, похоже, будет это время не только жестокой межклановой схватки, как после Сталина, но и великой идейной войны. И решаться будет не то, кто выйдет из нее «новым Хрущевым», а судьба России. Есть, как мы уже знаем, кардинальная разница между оттепелью и перестройкой. Но есть и разница между жалкой в своей ярости раннегорбачевской «Памятью» и послепутинской «консервативной революцией». На этот раз Русская идея готова к бою и не намерена упускать свой «исторический шанс». О чем, приуготов-ляясь ко временам после Путина, кажется, напрочь забыли как наследники цезаризма, так и, что особенно опасно, либеральная оппозиция. Последствия дугинской «консервативной революции» для России, если вдруг, паче чаяния, дугинцы доберутся до власти, будут сравнимы с самодержавной революцией Грозного. То, что такая возможность до конца продумана Дугиным, видно, например, из его тезисов «Метафизика опричнины», где фигура Ивана Грозного в центре рассмотрения, а один из тезисов так и назван: «Неоопричнина — евразийская консервативная революция». Именно поэтому я пишу о дугинской метаполитике, несмотря на всю «хайдеггеровскую» абракадабру.