Ануш жила в этом доме без малого тридцать лет. С Марьям они были родными лишь по отцу. Ануш родилась от первого его брака. Марьям – от второго, спустя лет двадцать. Сейчас Ануш было за восемьдесят. Когда-то у нее был свой дом, был хозяин в этом доме – Аршак Сейранян, председательствовавший в этом колхозе со дня его основания. Был и сын Гарегин. В армии он служил в танковых частях, и когда в октябре пятьдесят шестого года начались события в Венгрии, его танк подожгли в первые же дни и он сгорел заживо, не сумев выбраться из горящей машины. Подробности его гибели Ануш узнала лишь потом, получив письмо от единственного уцелевшего члена экипажа. После потери сына от разрыва сердца умер и муж – прямо на поле, во время сенокоса, хотя ни разу до этого ничем не болел. Ануш похоронила его так, как велит обычай. Отметила седьмой день, потом справила сороковины, а вечером, когда сельчане, отдав должное памяти покойного, разошлись по домам, она перемыла всю посуду в доме, искупалась сама, оделась во все чистое, пошла в хлев, вывела корову во двор, накинула веревку на одну из балок потолка и повесилась. Спасла ее случайность: один из участников поминок вернулся за своей фуражкой. Полумертвую женщину сельчане вынули из петли, с помощью одного дачника, оказавшегося медицинским работником, выходили, а потом избрали ее своим председателем.
Ануш председательствовала полгода, потом поняла, что не ее это дело. На волах возили, на волах молотили, а даже погонять этих волов было некому – одни женщины и дети да немощные старики, а мальчишки, чуть повзрослев, бежали в город за лучшей долей. Как раз тогда в село вернулся демобилизованный из армии Хачик Минасян. Ануш сдала ему колхоз и пошла работать на ферму.
– Какой из неграмотной бабы председатель? – сказала она.
Это была правда, грамоты ее хватало лишь на то, чтобы откладывать костяшки на счетах да ставить в нужном месте подпись. Деловые бумаги она еще могла кое-как прочесть, но составлять их просила учительницу местной школы.
Через год Хачика посадили в тюрьму за хищение колхозного имущества, а Ануш с фермы вернули в канцелярию, в этот раз председателем сельсовета. Там она трудилась два года, после чего общее собрание вновь назначило ее председателем колхоза, где она проработала, как в первый раз, всего полгода, пока в селе не появился первый образованный, по тем временам, свой же сельчанин – Мрав Арутюнян, закончивший сельскохозяйственный техникум в областном центре. Ануш пригляделась к нему и, убедившись, что землю он любит и работать умеет, с легким сердцем уступила свое место в правлении, а сама опять пошла на ферму. Работала до изнеможения, до головокружения, чтобы, придя домой, сразу же лечь спать, но и это не помогало. Едва она ложилась, как тени мертвых обступали ее: сын принимался играть на любимой кеманче7, а муж в тяжелых сапогах ходил по комнате, довольно поглядывая на жену: дескать, видишь, какого сына вырастили; курил толстую самокрутку и стряхивая пепел куда попало, только не в пепельницу. Ануш вскакивала, зажигала керосиновую лампу, выходила во двор и смотрела, как, утопая в снегу по самые колени, отец и сын распиливают толстые бревна, положенные на наспех сколоченные козлы, которые через полчаса тоже будут отправлены в печку. Наглядевшись, она с улыбкой возвращалась в дом, чтобы отчитать мужа за то, что не замечает пепельницы на столе. Потом останавливалась посреди комнаты и, схватившись за голову, пугаясь собственного голоса, шептала: «Наверное, я схожу с ума!»
Однажды ночью она пришла к сестре и призналась, что боится свихнуться. Марьям оставила ее у себя и больше не отпускала. Через год Ануш продала свой дом, а деньги отдала Мисаку, оставив себе лишь на похороны. Мисак же на эти деньги заново отстроил свой дом, выделив в ней свояченице одну комнату наверху, смежная с ней была отведена для гостей – ведь летом обычно приезжает много дачников.
Так сестры остались жить под одной крышей. И много лет Ануш пользовалась властью старшей в доме. Но, поскольку она не злоупотребляла этим, ее старшинство принималось всеми, начиная от Мисака, его жены, дочки и кончая Арсеном.
Но с годами приходила старость и убывала власть, оставалось лишь традиционное на Востоке, освященное веками уважение к седине, но и оно все больше и больше обретало новые формы, сбивая с толку старую женщину. Если раньше она могла при случае остудить молодых насмешливым: «Яйцо курицу учит…», то теперь лишь ворчала обреченно: «Грамотные стали, все знают…» И эти изменения с каждым годом были ощутимее, а примириться с ними становилось все труднее. Ануш все чаще слышала, в общем-то, верные слова: «Ты – старая женщина, зачем тебе вмешиваться в дела, ешь, пей и спи, что тебе еще надо?» Она постепенно замыкалась в себе, чувствовала себя одинокой, никому не нужной, а жаловаться было некому, потому что знала: будут вздыхать, будут делать вид, что сочувствуют, а на самом деле так и не поймут, что ей еще надо… Крыша над головой есть, кушать, пить дают, а помрешь – похоронят как надо, не забудут, не бойся. И выходило, что единственная забота стариков – сделать так, чтоб их не забыли похоронить…
Когда Арсен, будучи в отпуске, написал домой, что на днях приезжает с молодой женой, само собой, возник вопрос: куда поместить молодых, и столь же естественно было решено отдать им верхние две комнаты. В общем-то, все было по справедливости: в одной из нижних комнат будут спать сестры, в другой – Мисак. Так решила Марьям, и все согласились с ней, и никто не спросил мнения Ануш (много ли старухе надо – ешь, пей, спи; слава Богу, и крыша над головой есть, и кровать с постелью!). Ануш ничего не сказала, хотя могла бы напомнить о том, что именно благодаря ей, ее деньгам дом был расширен, и одна комната, по справедливости, должна бы принадлежать ей. И ей было не все равно, где жить – наверху или внизу. Наверху она была у себя, в своей комнате, принадлежащей ей по праву, в то время как внизу она была у чужих, пусть даже это родная сестра. Но ее об этом не спросили и она ничего не сказала, просто молча помогла сестре перенести вещи вниз, но острое чувство обиды и боли сжало сердце. Она поняла, что находится в полной зависимости от этих людей, почувствовала шаткость своего положения в этом доме. И постепенно в ее душу проник страх, страх перед той молодой женщиной, которая приезжает сюда как хозяйка, как полноправная хозяйка, которая отныне вольна решать ее собственную судьбу. Захочет – выгонит из дому, что ей Ануш! А захочет – голодом уморит… Старики всегда в тягость молодым, даже своим, а уж чужим и подавно…
Так, еще не увидев Елену, Ануш уже боялась ее, а там, где страх, там и ненависть, которая нередко ослепляет человека…
Вечером, когда пришел Арсен, никто не сказал ему о произошедшем. Но поскольку тетка не вышла к ужину, он понял: что-то случилось. Он не стал допытываться, решив: если что-то серьезное, сами скажут. Но позднее, когда Арсен поднялся к себе, не удержался:
– Что-нибудь случилось?
– Ничего, – сказала Елена.
Но некоторая натяжка в голосе жены от Арсена не укрылась.
– Ладно, Лена, выкладывай, что у вас произошло? Я уже кое-что знаю. Отец рассказал.
– Да ну, глупости! – сказала Елена, беря с подоконника Машку. – Утром я пошла за водой, и на обратном пути Рубен Григорян подвез меня на своем мотоцикле. Маме это почему-то не понравилось. Ну я и пошла, извинилась перед ней, обещала, что больше этого не повторится. Вот и все.
– Здесь к таким вещам относятся строго, так что ты…
– Да, я знаю, Арсен, просто из головы как-то выскочило… У вас тут для молодых женщин столько запретов… всего и не упомнишь.
– В соседнем селе Атерк, отсюда видно это село, у подножья Мрава-сар, муж Тигран, поверив слухам, приревновал свою жену к бригадиру полеводов. Проследив, увидел, как на кукурузном поле у реки Тартар этот бригадир любезничает с его женой. Незаметно, подойдя сзади, ударил ножом в спину, затем заставил жену рыть могилу, а сам смотрел и курил. Потом убил жену тоже, закопал вместе. Вся деревня искала их, любопытно, что Тигран тоже искал с ними. Потом тот, который это случайно видел, описал все на клочке бумаги и бросил у магазина, на видном месте. Посадили Тиграна, и не только его, а всю родню: брата, сестру, по-моему, даже родителей, такой строгий закон был тогда. Так что…
– Какой ужас.
Арсен обнял ее за плечи.
– Да, запретов у нас хватает, а где их мало? – сказал он, отбирая у нее Машку и ставя на подоконник. – Подождет твоя Машка, нечего ей околачиваться между мной и тобой. Послушай, а тетка чего не вышла к ужину?
– Тетка? Я не знаю. Она была с мамой, когда я подошла извиняться. Но она ничего не сказала. И айрик был там. Может, они после меня о чем-то говорили. Не знаю.
– Понятно, – усмехнулся Арсен. Он выпустил ее из объятий, прошелся по комнате, потом остановился, щелкнул пальцем Машке по носу. Машка тренькнула, покачалась, но устояла.
– Знаешь, Лена, по-моему, тебе надо все-таки поступить на работу. Тебе же спокойнее будет.
Елена обрадовалась.
– Господи, да хоть сейчас! Я и так чувствую себя дармоедкой.
– Не говори глупости, – резко произнес Арсен.
Елена смутилась.
– Ну что ты, я же шучу…
И правда, она не могла взять грех на душу, подумав, что кто-то в этом доме хотя бы раз попрекнул ее куском хлеба. Она знала, что никому здесь в голову не могла прийти подобная мысль. Более того, если кто-то в доме узнает о том, что она чувствует себя лишним едоком, то выйдет нешуточная обида. И дело, в общем-то, не в том, что Елена сидела сложа руки, работы в доме всегда всем хватает. Дело в другом: той пресловутой крестьянской прижимистости, о которой немало говорят и пишут, в этом доме Елена не заметила. От лишнего не откажутся, но и жертвовать ради него своим добрым именем тоже не станут – нигде ни одного замка. В доме все распахнуто настежь. И это не ради показной «души нараспашку» (не с чего ей быть показной, каждый в доме работает в поте лица, и лишнего им никто не дает), и не от равнодушия или безалаберности. Когда трудишься от зари до зари в холод и зной, не очень-то равнодушно отнесешься к заработанному, просто они считали унизительным для себя, недостойным припрятывать добро по углам из боязни, что на него кто-то позарится. Только один замок увидела Елена – на большом деревянном ларе, где хранятся плотницкие и слесарные инструменты. Да и этот замок повесили уже при ней, после того как Ануш отдала кому-то из сельчан топор и забыла кому, а сельчанин так и не вернул его. Один ключ хранится у свекра, другой – у Арсена. Женщины доступа к этому ларю не имеют, да и нечего им там делать.
Так что работать Елене хотелось не потому, что она стремилась к материальной независимости, а по другим причинам. Во-первых, это душевное спокойствие, которое она старалась сохранить во что бы то ни стало, потому что видела: в доме она становится слишком приметной фигурой и каждый ее шаг невольно берется на заметку. А во-вторых, молодой женщине жить в селе и ничего не делать – такое не часто встретишь. И наконец, сто рублей на дороге не валяются, в доме они очень даже пригодятся.
– Но ведь та женщина из детского сада еще не ушла в декрет.
– Ушла, – сказал Арсен. – Вчера ушла. Поэтому и говорю. Утром пойдем к директору, там потолкуем.
Наверное, на следующее утро им не следовало так просто вставать и отправляться к директору. Но тут уж был виноват Арсен. Когда Елена сказала, что надо бы сперва посоветоваться со старшими, он раздраженно ответил:
– Я давно уже не в том возрасте, когда по каждому поводу спрашивают разрешения у старших. Когда слишком часто спрашиваешь, старшие привыкают к этому.
Елена была бы неискренней, если б сказала, что ей не понравились слова мужа (уж слишком часто он не вмешивается во взаимоотношения Елены с домочадцами из боязни обострить их), тем не менее она попыталась образумить Арсена – не столько потому, что он мог навлечь на себя недовольство родных, которых он, к слову, уже приучил к мысли о том, что все делает советуясь с ними, сколько из страха, что такое же «самовольство» ей же и выйдет боком. Мать есть мать, сыну она простит любое самовольство, а вот ей, «соучастнице», а то и «подстрекательнице»…