Это был странный снегопад: на небосклоне, где быть солнцу, светило размытое пятно. Неужели там, высоко вверху, ясное небо? Откуда же тогда снег? Белая тьма кругом.
И дорога, и лежащее дерево исчезли за снежной пеленой, едва от них удалились на десяток шагов. Просёлок, уходящий в сторону от большака, от деревни Ергушово, едва угадывался под снегом, который толстым слоем покрывал и её, и то, что справа и слева, а придорожные кусты являли собой диковинные фигуры, некоторые из них имели устрашающий вид.
Теперь-то Катя шла, не отставая: боялась потеряться.
— Ты чего, как собачка на поводке? — сказал он ей через плечо. — Иди рядом.
Она ему в ответ:
— Собака всегда бежит впереди хозяина.
— Грубишь, — заметил он и прибавил шагу, пошёл так быстро, что она уже поскуливала жалобно:
— Ну, Дементий, не сердись… Этак я отстану и потеряюсь. А ты за меня в ответе перед Богом и людьми. Слышь, Дементий!
— Иван-царевич, — поправил он и сбавил шаг.
Временами ему казалось, что впереди маячит человеческая фигура, залепленная снегом, или даже две. То и дело неясные голоса долетали, но не понять было, кто говорит и что говорят. Наличие этих путников впереди немного успокаивало: значит, верно угадывает дорогу. Впрочем, голоса слышались и откуда-то сбоку, и даже сверху — снег, что ли, разнимал чей-то разговор на части и разносил по сторонам?
— Где-то рядом попутчики, — сказала Катя насторожённо.
— Это бесы, — пояснил Ваня. — Они всегда в эту пору… у них теперь самый лёт.
— Почему именно теперь?
— Вишь, какая замять! А тут мы с тобой… Их хлебом не корми, дай только поводить людей, чтоб заблудились, потешиться над нами да и погубить.
— Ой, да ну тебя! Чего пугаешь!
— Мчатся бесы, вьются бесы, невидимкою луна…
— У нас даже луны нет.
В полном безмолвии падали и падали снежинки, каждая величиной с головку одуванчика. Снег был настолько невесом, что поднимался даже от того движения воздуха, которое производили шагающие ноги двоих путников — поднимался, будто пух, и, клубясь, растекался по сторонам. Невесомость снега внушала обманчивое впечатление, будто всё лишилось своего веса — и земля под ногами, и ты сам. Позади оставались не следы, а борозда, как за плугом, но и она быстро закрывалась.
Странный снег, очень странный.
Ветер, если он возникал, был и не ветер даже, а лёгкое веяние, которое время от времени устраивало кутерьму вокруг, отчего окружающий мир уменьшался настолько, что становилось даже тесно. Впечатление такое, будто оно заключены в огромное яйцо, в пустую его скорлупу, наполненную рассеянным светом извне — этот свет сгустками, хлопьями падал и поднимался, кружил так и этак…
— Царевич, а что это у меня в ушах тиндиликает? — озаботилась Катя и потерла свободной рукой одно ухо, потом другое.
«Тиндиликало» и у него, сначала слабенько, но вот всё явственнее. Звук этот раздавался в ушах, приплывая откуда-то и потом опять уплывая.
— Ой! — вдруг вскрикнула она. — Смотри-ка, кто это?
У ног её в снегу крутился пушистый зверёк… это был котёнок! Самый что ни на есть домашний котёнок со смышлёной мордочкой и будто одетый в рыжую шубку и черные чулочки. Катя присела и погладила его.
— Откуда ты взялся? Заблудился, бедненький… Ну, иди ко мне.
А он выскользнул из её рук, подбежал к Ване, потёрся об его ноги, явно обрадованный тем, что встретил людей в этой снежной кутерьме. Но едва тот нагнулся, чтобы взять его на руки, котёнок, выгнув спинку, отпрыгнул в сторону, сердито фыркнул и тотчас пропал в снегопаде.
— Ну, Дементий! Зачем отпустил? Он же погибнет!
— Царевич, — опять поправил он и напомнил. — У меня сорок умов. И вот что я тебе скажу: этот зверёныш не из тех котят, которые могут заблудиться. Он тут вовсе не страдалец, а злоумышленник, и встретился нам тут не зря.
— А зачем?
— Думаю, его к нам подослали…
— Кто?
— А вот эти, — он неопределённо повёл рукой вокруг. — Он тут при деле, исполняет чью-то волю. Агент влияния.
— Ой, да ну тебя!
— Это превращенец какой-то, а вовсе не котёнок. Точно говорю!
Что происходит? Как всё это понимать? Что за нелепица совершается вокруг?
После неожиданной встречи с котёнком они уже нерешительно двинулись вперёд… впрочем, вперёд ли? Ну, не назад же!
— Хоть убей, следа не видно. Сбились мы, что делать нам? — бубнил Ваня, оглядываясь вокруг. — В поле бес нас водит, видно, и кружит по сторонам.
Из снежной замяти вдруг вышагала им навстречу сильно согнутая старушка; она шагала бойко, при этом легко отмахивала деревянным посошком. Платок на ней был повязан низко, до самых бровей, а поверху накинута толстая шаль, укрывающая и плечи, завязанная на спине узлом.
Старушка не сказала им ни слова, только переложила посошок из правой руки в левую и перекрестилась, при этом глянула на Ваню — глаза зоркие, цепкие. И вот что странно: и облезлый воротник старухиной шубейки, выглядывавший из-под шали, и сама эта шаль обметаны инеем, как в сильный мороз. А откуда быть крепкому морозу при мягком-то снегопаде?
— Бабушка! — крикнул Ваня ей вслед.
Он хотел спросить, не заблудилась ли она и верно ли идут они с Катей, то есть он знал, но лишний раз увериться не помешало бы.
Старушка, должно быть, не услышала, потому не остановилась, не оглянулась и скрылась за падающим снегом. Эта нечаянная встреча еще больше озадачила и насторожила Ваню.
— Царевич! Ты что, остолбенел?
— Где-то я её встречал раньше, — сказал он сам себе, напрягая память.
Но не вспомнил. Какая-то мысль, будто птица, витала над его головой, готовая сесть ему на темечко. Мысль эту надо было поймать, то есть найти ей словесное выражение — она несла в себе разгадку всего происходящего: и снега, и этих нечаянных встреч.
В движущейся пелене снега видимость — не более, как на десяток шагов. Неужто так до самого дому идти? Ладно бы налегке шагать, а то ведь в сумке вместе с книгами шесть буханок хлеба. Или семь? Нет, шесть сегодня. А бывает и по десять. С такой ношей не попрыгаешь.
Почти каждый день напутственный стон ему вслед, когда отправляется в школу:
— Хлебушка, Ваня, принеси хоть буханочку.
Он догадывался, что у каждого из просителей на уме: мол, ты у нас дурачок, тебе, мол, все равно, что с ношей, что с пустом. Он на то не обижался. Пусть думают вольно, что ни взбредёт им на ум, лишь бы живы-здоровы были.
В магазине села Воздвиженское, кроме хлеба, есть мука и крупа, но это нынче только по талонам, вермишель и соль тоже по талонам. Вот он и отоваривает всю свою деревню. Кому откажешь! Старики да больные в Лучкине, инвалиды да калеки: безногий Митрий Калошин с грузной и всегда недужной женой, сестра его Ольга-горбунья, теть Анна Плетнева, восьмидесяти лет от роду, теть Настя Махонина немного ее помоложе, да хромая Веруня Шурыгина с выводком своих, трое у нее, от трех до пяти лет — тоже хлебоеды еще те! А если им криночку молока на стол поставить, так они покроша и со всей буханкой могут управиться.
Ну, и для себя тоже… Мать пойдет корову доить — Милашка и молока не отдаст, если не угостишь ее хлебной корочкой. А овцы так и торкаются, так и торкаются в ладонь… Даже кошка Ведьма хлеб лопает — раньше не ела, теперь только дай, словно поняла, что с хлебом перебои, уж и хлеб становится лакомством: перестройка идет в государстве российском.
А то еще просят лучкинские принести пряников или печенья, или даже конфет, и сколько ни объясняй, что нет в сельском магазине ни того, ни сего, не понимают. Неурядица в государстве! Что-то вроде революции…
У Кати Устьянцевой в Пилятицах есть магазин. Правда, хлеб туда привозят только два раза в неделю. Но она вот в сумке хлеб не носит, идёт налегке.
Пора бы уже дойти и до леса, за которым и Лучкино, и Пилятицы, но вместо заснеженных елей из снегопада выступил к ним обгорелый сарай, потом колодец с деревянным барабаном-воротом.
— Эва куда нас занесло! — озадаченно сказал идущий впереди. — В Починок.
— Надо было правей забирать, — наставительно сказала ему Катя. — Мы не по тому проселку пошли.
На пути их встала ветла с дуплом огромным, как дверной проём.
— Разве в деревне этой есть такая ветла? — спросила Катя.
— Что-то я такой не помню, — озадаченно отвечал он.
Тут выступил к ним из белой снежной пелены дом, какого в Починке и вовсе быть не должно: большой, с четырёхскатной крышей, с крыльцом посреди фасада; над крыльцом была прибита широкая доска с выдолбленной в ней надписью «ХАРЧЕВНЯ». Чудеса в решете… Мало того, на них из окна смотрела полнолицая молодая женщина, смотрела с удивлением: откуда, мол, вы взялись? А сама она откуда взялась? В Починке такой жительницы нет, не говоря уж про «Харчевню».
Озадаченные, прошли мимо: что за селение такое?
И все-таки это была деревня Починок: вот же излука речушки небольшой и вётлы по её берегу… вот четыре старые березу перед домом Паши Кубарика.
В деревне Починок по зимам живёт всего один человек — как раз этот Паша, потомственный гармонист и потомственный пастух. Деревенька стоит на живописном месте — и лес рядом, и речка в крутых берегах. Сюда летом охотно приезжают дачники, они тут все дома скупили, но по осени городские эти жители покидают деревеньку до весны, а самые ценные вещи свои ради сохранности свозят в Пашин дом, потому у Кубарика зимой штук пять телевизоров, столько же холодильников, кресла да диваны. А в подполе банки с компотами да вареньями.
Забогатевший вдруг Паша живёт, не тужит; коли идёшь через деревню — из его дома слышны звуки гармошки или балалайки. Он даже сочинил пару песен… впрочем, он называл это романсами.
Может быть, этот дом — мой последний приют,
Потому его окна глядят на закат.
Иль проклятые думы меня в нём убьют,
Или грусть сокрушит. Доконает тоска.
Может быть, этот свет из закатных окон
Просияет к исходу последнего дня,
И вовеки веков будет памятен он
В мире том, где Господь ожидает меня…
Вот так, совсем даже неплохо.
Другой его романс был о любви, как ему и полагается быть:
Вот и рухнули снова пролёты моста,
Что я строил к тебе, моё счастье.
И чисты мои помыслы, совесть чиста,
Но, увы, одолели напасти.
Потому так печально и грустно, хоть плачь,
Сердце ноет — и охай, и ахай,
Словно чернобородый, румяный палач
Ждёт меня пред дубовою плахой.
И не тронет ничей умоляющий плачь
Злое сердце под красной рубахой…
Тоже неплохо… особенно если принять во внимание мастерскую игру на гармони, да и на балалайке тоже.
Но нынче что-то молчалив Кубариков дом. На дверях замок. А то неплохо бы поинтересоваться, откуда в деревне появилась «Харчевня» с молодой женщиной в окошке.
Далее путь был знаком: по изгороди огородной, по выгону в сторону леса. Теперь-то не заблудишься. Вскоре вышли и на тот проселок, что ведёт в сторону Лучкина и в Пилятицы.
Впереди за движущейся снежной пеленой проступила тёмная полоса, потом показались ольховые кусты, стоявшие стеной. За ними вплотную лес еловый. Тут уж не заблудишься: идёшь, как в ущелье, между заснеженными высоченными соснами да елями, стволы ближних деревьев видны довольно отчетливо, а вершины терялись в белой мгле.
На поляне, им давно облюбованной, он остановился, сбросил со спины сумку, досаждавшую ему:
— Давай отдохнём. Садись на то пёнышко.
Он всегда присаживался тут, шагая в школу или обратно. Затеял маленький костерик. Звук обламываемых сучьев не раздавался громко, а будто увязал в падающем снеге, как в вате. Не тихо было, а глухо.
— А ведь видел я где-то эту старушку! — сказал вдруг Ваня, заволновавшись. — Видел!
— Какую?
— А вот что с посошком нам попалась. Какой-то у меня с ней разговор был. Она ведь меня узнала…
— Ну, узнала, и что? Не бери в голову.
— Нет, всё не так просто… Кто-то иной в таком облике…
— Ой, да ну тебя, Дементий! Пойдём домой.
Но костёрок так славно разгорелся! Ваня бросал в него тоненькие сухие прутики, огонь карабкался по ним, как живой. И снежинки были живые, они шипели, бесстрашно опускаясь в него и погибая в нём. Катя с затаённоё улыбкой наблюдала, как он ловил снежинки на руку, разглядывал их, пока они таяли. На лице Ивана-царевича, обезображенном шрамами, было забавное выражение — младенческое любопытство и этакий исследовательский интерес одновременно. Катя закрылась варежкой, чтоб удержать смех.
Он отвлёкся мыслями и вспомнил о Кубарике.
— Знаешь, Паша мне в прошлый раз спел романс собственного сочинения. Надо бы записать слова… Там у него так:
Я на лобное место всхожу, как на трон,
И стою, и смотрю без боязни
На дубовую плаху, на стаю ворон,
На мерзавцев — вершителей казни.
А в глазах у толпы мне укор-приговор,
В нетерпенье толпа замирает,
Словно я для неё и убийца, и вор,
А мой ангел грехи мои знает.
Но взлетает, как птица, разящий топор
К небесам, где мой Бог обитает.
Ваня уже напевал… Спутница слушала его с улыбкой.
— А что, неплохо, — одобрила она. — Неужто он сам сочинил? Врёт, небось. Что-то уж слишком грамотно.
— Сам. Каждый культурный человек должен уметь и песню сложить, и стихи сочинить.
— Я вот не смогу, — вздохнула Катя.
— В исполнении Кубарика да под гармошку… я был восхищён, чём и поведал ему.
— Рыбак рыбака видит издалека, — сказала Катя и усмехнулась.
— Небось, хотела сказать: дурак дурака… Так?
Она не успел ответить ему — неподалёку вдруг прокуковала кукушка! Они вздрогнули оба и переглянулись. Кукушка замолчала, но снова пожала голос, а ей откликнулась другая. И замолчали обе. Зато комар прилетел, запищал гневно.
— Уж больно ты грозен, как я погляжу, — Ваня хлопнул себя по щеке. — Мы так не договаривались, чтоб комарам при снегопаде летать.
— Да и кукушкам куковать тоже, — добавила Катя.
Комар благополучно избежал смерти, улетел, обиженно гудя.
— Опять тиндиликает, — пожаловалась Катя, прижимая к ушам ладони.
Они замолчали, прислушиваясь, недоумевая: в лесу опять раздалось кукование. Но эха не было, и голоса кукушек, один нежный, другой настойчивый, трубный, глохли, как в вате.
Приближающийся топот копыт и фырканье лошади заставило их обоих обернуться: совсем близко, краем поляны, наперерез к дороге, двигались неясные силуэты верховых. По мере приближения они проступали из белой мглы, как на фотобумаге, — в шинелях, головы укрыты башлыками; у каждого винтовка за спиной, шашка на боку… Слышен был капустный хруст снега под копытами передних коней, бодрое пофыркиванье их, сдержанный говор и смех всадников; позванивали удила.
Впереди бок-о-бок ехали двое офицеров; у одного из них лицо румяное, круглое, почти мальчишеское, а другой явно постарше, с усами, темляк его шашки был желтым, в цвет погон.
И опять удивило Ваню то, что не по нынешней погоде обметало инеем морды коней, башлыки и усы и даже брови верховых. Почему им так студено в эту мягкую погоду с легким снежком?
— Вашблародие! — крикнули сзади. — Надо правей забирать, иначе угодим в Куркино болото, оно и зимой дышит.
Старший офицер обернулся на этот голос, и Ваня на мгновение ясно увидел его лицо — это было лицо именно военного человека: оно отражало давнюю привычку отдавать приказы и выслушивать доклады об их исполнении; прищуренные глаза офицера смотрели строго и высокомерно. Кажется, он заметил сидящих у костерка, но внимание его отвлекли.
— Господин поручик, — сказал баском тот, что ехал рядом, у вашего Калистрата правая передняя на серебряной подкове, потому шаг легче, шире, чем у левой, вот мы и забираем все время в ту сторону.
Он как бы подлаживался под дружеский тон, и все-таки сбивался на почтительный. А тот, кого назвали «вашблагородием» и «поручиком», холодно улыбнулся, дернул поводья рукой в коричневой замшевой перчатке, конь его пошел рысью — конь рослый, серой масти, с пятнами-«яблоками» по всему корпусу, в черных чулках и с широкой траурной прядью в гриве. Прибавили ходу и прочие верховые, держась по двое друг за другом. Передние уже скрылись, заворачивая вправо, а задние только проявлялись из белого снежного пространства.
«Куркино-то болото осушено давно, — подумал Ваня. — Там теперь просто поле, его пашут и засевают. У них устарелые представления о местности».
— Кто это, Дементий? — прошептала Катя.
Он сделал знак рукой: молчи, мол. Но их уже не могли слышать: последние всадники скрылись за снежной пеленой, топор и треск затихали в лесу.
— По-моему, они из той же оперы, что и котёнок, — сказал Ваня сам себе.
Там, где скрылись всадники, послышался вдруг резкий хлопок выстрела и еще два торопливых; раздались крики… Пуля — вззиу! — разъяренной пчелой пропела у него над головой.
Ваня уже стоял, взволнованно глядя в ту сторону. Снова послышался выстрел, — срезанная пулей веточка сосны упала возле них.
— Наверно, кино снимают, — пробормотал он. — Но на фиг нам такое кино!
— С ума они, что ли, сошли! — возмутилась Катя. — Тут же люди живые!
Он поднял упавшую веточку — черенок у нее был не сломан, а раздроблен — материальное свидетельство каких-то нереальных событий.
— Быстро уходим! — приказал Ваня, вскидывая сумку за спину…
Они торопливо зашагали в белую мглу. Катя едва поспевала за ним.
Ни выстрелов, ни криков больше не последовало. Когда отошли довольно далеко, остановились, прислушались: нет, тихо. Да и были ли те всадники? Может, просто померещились? Но… веточка сосновая еще была у него в руках.
Катя шагала теперь рядом с ним.
— Это белогвардейцы, Дементий, — сказала она убеждённо.
— У офицеров погоны золотые. У старшего золотой крестик на груди, когда он вынимал портсигар. Наверно, Георгиевский крест, а? За храбрость.
— Не вынимал он портсигара!
— Но я же видела! Он хотел закурить, но тут, вроде бы, заметил нас, удивился… а его окликнули. Наверно, ты в эту минуту смотрел на других.
Снег падал по-прежнему, тихо и неостановимо.
— Ты испугался, Дементий? Признайся, ты испугался.
— Я побледнел… и хочу к маме.
— Не бойся, Сороконожкин, я с тобой.
Что-то не к месту и не ко времени она развеселилась. У него же не выходило из голову, как «ваше благородие» посмотрел на него высокомерным взглядом… и конь Калистрат, позванивающий удилами… и вот она, веточка, — свидетельство того, что случившееся не померещилось.
— Дементий, ты умеешь отличить белогвардейскую форму от иной?
— Видел в кино. «Адъютант его превосходительства».
— Вот я и говорю… У них натурные съёмки идут. Только почему они стреляют, да ещё и настоящими пулями? Это ведь опасно… для мирных жителей, вроде нас. Ведь поля могла бы попасть в тебя или в меня.
Теперь и он развеселился, а потому бодро запел:
— Здравствуйте, барышни!
Здравствуйте, милые.
Съёмки у нас, юнкеров, начались.
Взвейся, песнь моя, любимая
Буль-буль-буль, баклажечка зелёного вина.
Оборвав пенье, пояснил:
— Героика и романтика военных — выпить, закусить, пострелять… ну и портсигаром щелкнуть перед барышнями. Им всегда нравились военные…
— Ну да, мне понравился… тот, который помоложе. Который сказал про серебряную подкову у Калистрата.
Ваня ей насмешливо:
— Эполеты, аксельбанты, шпоры,
Портупейный скрип и блеск погон
На святой Руси красавиц гордых
Волновали, братцы, испокон…
Кстати сказать, это были его собственные стихи, сочинённые по другому случаю и не так давно.
Выйдя из леса, они опять потеряли дорогу, но счастливо наткнулись на заржавленную сеялку, стоявшую как раз в том месте, где просёлок раздваивался: налево — в Пилятицы, направо — в Лучкино. Сеялка стояла тут с незапамятных времен, сломалась однажды, тут её и бросили.
А дальше им было не по пути. Он остановился, пошатнулся и упал в снег, словно подстреленный.
— Ну, Дементий! — сказала Катя, встав над ним. — Ты чего?
— Вроде бы, понимала, что он шутит, но в то же время и встревожилась. Ваня лежал недвижимо.
— Дементий!
— Прощай, — произнёс он слабым голосом смертельно раненого. — Спасайся сама… Передай нашим… что я честно погиб… за рабочих.
— Я давно подозревала, что никакой ты не Иван-царевич, а просто Иван-дурак, — уже рассердясь, сказала она. — Ну и оставайся тут, замерзай, как ямщик.
— У меня в сумке шесть буханок хлеба, — сказал он тем же слабым голосом. — Хватит недели на две. Сухой бы корочкой питалась, и тем довольная была.
— И не смешно вовсе, и не остроумно.
— Я хочу раствориться в этих снегах…
— Смотри, царевич! — воскликнула вдруг она изумлённо.
Как раз возле колеса ржавой сеялки вытаял холмик с зеленой-зеленой травой… и в этой траве несколько цветков — луговой василек, две ромашки, дрема. Цветы совсем не чувствовали холода, потому что над холмиком был горячий летний полдень — именно так! — даже шмель тут жужжал.
— Не трогай! — успел крикнуть он, вскакивая.
Но она уже протянула руку, и снег, окружавший холмик, с легким шорохом обрушился, скрыв под собой маленькое лето. Катя жалобно пискнула, стала разгребать снег, да где там! Пропало всё.
— Утомила ты меня, — рассердился он. — Думай сначала, а потом делай! Ты не ребёнок по третьему годику, чтоб срывать каждый цветок.
— Я нечаянно, — виновата оправдывалась она.
— У вас очень плохое воспитание, барышня, — продолжал он, смягчаясь. — В какой семье вы воспитывали? Кто ваши родители?
На этот раз она не обиделась.
— До свиданья, царевич!
До Пилятиц тут уже недалеко. Она тотчас скрылась, и из-за снежной пелены донеслось:
— Не плачь обо мне, царевич! Мы ещё увидимся!
— Дома будешь, в сенях посмотри внимательно в угол, — отозвался он.
— Зачем?
— Там шевелится кто-то.
— С чего ты взял? — голос Кати звучал уже с испугом.
— Я свои кадры знаю!
— Дурак ненормальный, — было ему ответом.
Значит, испугалась не на шутку.