Он поймал себя на том, что глаза уже не открывает, а напротив, зажмуривает: некуда смотреть, вокруг белая тьма.
На кого он сейчас похож? А вот на кого… Однажды — дело было летом — за огородом на лугу увидел он свежую кучку земли; она шевелилась, подталкиваемая снизу. Быстро определил по череду уже подсохших кучек, куда идет подземный ход, заступом перегородил зверьку путь отступления и добыл его. Это было беспомощное существо, величиной с маленького котенка, которое смешно фыркало, пытаясь его напугать. С непонятным для себя содроганием он увидел голые ладошки на вывернутых назад лапках… глаза крота были зажмурены, чем как раз он и походил на новорожденного котенка.
«У него срослись веки! — ужаснулся тогда Ваня. — Он не видит света, живет в темноте. Ничего не стоит ему выбраться на солнышко, но он не хочет! Не хочет, вот какой ужас. Так и живет».
Вот теперь и сам стал, как тот крот: с зажмуренными глазами. Роет свой ход и не хочет выбираться наверх, потому что там холодно и метельно. Если некое огромное существо сверху перегородит ему чем-нибудь путь отступления к дому, то сможет легко добыть его, Ваню-дурачка, и разглядывать с тем же любопытством, как сам он разглядывал крота.
Унизительно было сознавать себя в таком положении.
— Бра-а-атко-о! — донеслось вдруг до его слуха, отчего он вздрогнул. — Бра-атко-о! Тятя велел запрячь Гнедка-а-а… ехать на ораму по-ожню-у-у!
И почудилось Ване от этого крика: не зима теперь, а летний вечер… Нет, и не вечер, а августовское утро, тихое, раннее, росное, и не снежный пласт придавил деревню, а тишина… даже, вроде бы, повеял на низины ветерок, пахнущий свежей травой, тиной из пруда и пыльной дорогой. И послышалось конское ржание…
— Бра-атко-о! — донеслось опять. — Тятя велел наборзо!
Только по росной траве так звучит голос. Кто это кричит? И — кому? Где тот «тятя», и каков из себя «братко»? И как увидеть того, который зовет?
«А ведь я слышал раньше этот голос!» — осенило Ваню Сорокоумова. — Кто так кричал: «Антропка-а-а!.. Иди сюда, чёрт леши-и-ий!..». Было же это, было!
Он даже приостановился, пытаясь вспомнить, где слышал этот крик. И вспомнил:
«У Тургенева в „Записках охотника“, вот где. В „Бежином луге“?» Нет, так заканчивается рассказ «Певцы». Там Иван Сергеич возвращается из кабачка Притынного в деревне Колотовка и слышит этот крик. А всё равно голос, как с Бежина луга. Антропку зовут, он в ответ: «Заче-е-ем?».
Ваня засмеялся, вспомнив, что Антропка услышал: «А затем, что тебя тятя высечь хочи-и-и-т!»
«Бра-атко!» — всё ещё чудилось в воздухе.
Отнесло отрадное наваждение лета словно бы ветерком, и Ваня продолжал работу с удвоенной энергией — азартно, торопясь, и вдруг вывалился в свободное пространство: под прямым углом к его норе в одну и другую сторону уходил просторный ход с аккуратно закругленным арочным сводом; с одной стороны этот ход резко сужался, а с другой упирался в крыльцо, и возле того крыльца кто-то хрустел снегом, греб лопатой по мерзлой земле.
Свет керосинового фонаря, стоявшего на расчищенной от снега скамье, заслоняла фигура тяжело двигавшегося человека — это был Митрий Колошин. У Митрия вокруг дома везде скамьи понаделаны: и под окнами, и в огороде, и возле колодца собственного, и у палисадника — скамьи эти располагались таким образом, чтоб где бы он ни управлялся по своему хозяйству, тотчас, далеко не ходя, мог сесть и отдохнуть. Стены его хода как бы выверены по линейке и выглажены — словно оштукатурены; земля чуть ли не подметена, а самое главное — просторно тут, словно в метро, только без поездов-электричек; на телеге, пожалуй, можно проехать, не задевая колесами за стены, а другой за свод.
Никогда Ваня так не обрадовался бы встрече с Колошиным, как теперь.
— Здорово, дядь Митрий!
Тот тяжело обернулся, скрипнул, казалось, всеми суставами своего грузного тела, ответил хмуро, даже мрачно:
— А-а, контуженой! Здорово.
С некоторых пор, да вот, пожалуй, после того, как Ваня вернулся из больницы, Митрий звал его иногда «контуженым». Но произносил это слово уважительно и с состраданием, снисходительно утешая: «Ничего, меня тоже на фронте два раза шарахнуло. А вот оклемался, и ничего».
Колошин продолжал охлопывать стены своего «метро». От его хмурого ответа Ване стало неловко: получалось, что вторгся в чужие владения и не шибко ему тут рады.
— А я это… рою главный ход сообщения вдоль деревни.
Колошин в ответ прокашлялся и тяжело, опять скрипя всем телом, зашагал к крыльцу, опираясь на деревянную лопату, как на костыль; нижние ступеньки были аккуратно разметены, и голичок лежал, не брошенный, а положенный «у места».
Жена Митрия, Катерина, болеет, почти не встаёт с постели; значит, всё это он сам, сам.
Колошину уже семьдесят с лишком. В Великую Отечественную он воевал, и не как-нибудь, а по-настоящему — имеет два боевых ордена: помимо того, что нет обеих ног, ещё и широкий шрам от минного осколка от ключицы до ключицы — здесь у него кость выломана — и два пальца на правой руке отсекло.
— Я не человек, я обрубок человеческий! — говорил Митрий сурово.
Он сам сделал себе ноги. Более того, мастерил их довольно много, одну за другой, и каждая новая была удобнее и послушнее прежней: умение Колошина явно возрастало от ноги к ноге. Та, что пристегивалась у самого паха, была полным подобием живой и состояла из множества липовых деревяшек, хитроумно скреплённых ремешками — при ходьбе она немного гнулась и в коленном суставе, и в стопе. Вверху самодельная нога имела кожаную чашку и крепилась ремнями к широкому поясу… Примерно таким же порядком Митрий приставлял и другой протез, покороче первого, ниже колена.
Мастерил он деревянные протезы не только себе, к нему приезжали инвалиды и из города, им он мастерил протезы на заказ. Говорили, что какой-то инженер снимал с них чертежи.
Однажды Ваня стал невольным свидетелем того, как Митрий, поднимаясь утром с постели, «снаряжался» на день, то есть пристёгивал ногу, потом другую… Лучше бы этого не видеть никогда! Процедура пристёгивания, приставления к живому телу неживых ног долго потом снилась: не только ноги, но и руки пристёгивает себе Митрий и даже голову: была неживая, с закрытыми глазами, но вот приставлена к туловищу и заморгала. С тех пор Ваня инстинктивно сторонился Колошина, как сторонятся мёртвых; им владела жалость пополам с ужасом.
Но вот после того, как сам побывал в больнице, стал испытывать странное родственное чувство к инвалиду. Да и Митрий-то подобрел к нему; теперь они вроде бы как равны, во всяком случае оба причастны к большой беде, какая случается отнюдь не с каждым.
Нынешним летом, шагая по деревне, Ваня уже не обходил дом Митрия стороной, а напротив, если видел его на улице, шёл к нему затем лишь, чтобы поздороваться. Иногда удавалось и поговорить, именно удавалось, потому что Митрий немногословен, редко разговаривал. Беседы эти были не о погоде и не об огороде, а этак, «государственного» характера.
— У нас году в пятидесятом, после укрупнения колхозов, председателем стал Барабошин Василий Тимофеич, из учителей, — говорил Митрий без всякого вступления, словно продолжая начатое ранее. — Партейной… в очках… Вот уж мастер был языком-то да руками разводить! Да… Собрания любил! В самую страду, бывало, соберёт народ, чтоб ему выступить. Встанет и — часа два рассуждает: как надо сеять и жать, что сеять и где, и когда. Как комиссию создать, каждое плёвое дело расписать на бумаге, по пунктам… и что-де партия вдохновляет и призывает… правительство правильно решило… Послушаешь — ну, умён мужик! А дела…
Тут Митрий красноречиво употреблял матерные слова, махал рукой, сплевывал: ясно, что толку от Барабошина Василия не было никакого.
— Так и звали его: Барабошка… — заключал мрачно рассказчик.
Ваня скоро приноровился к своеобразному мышлению Колошина: речь тут не о бывшем председателе — о нынешней власти государственной, и конкретно ясно о ком.
Поскольку такая беседа обычно проходила у колошинского дома, в нее встревала слабым голосом Катерина из раскрытого окна:
— Вот бы послушали вас, таких смелых… да и упекли бы на Соловки.
— Это верно, — тотчас соглашался Митрий. — По этой части они мастаки.
Казалось, Колошин сегодня за что-то сердит на Ваню — нет, он всегда таков и со всеми, даже с Катериной и со своей горбатенькой сестрой Ольгой, которая живет напротив. Эта суровость — как боевые доспехи на войне. А под доспехами живое израненное тело.
Митрий остановился, грузно обернулся:
— Радио молчит, свету нет… Какой нонче день? Воскресенье? Понедельник? Или уже вторник?
— Понятия не имею, — признался Ваня.
— Вот и я тоже. А сколько сейчас времени?
Ваня пожал плечами.
Митрий развернулся, сел на скамью под окном, сказал, размышляя:
— Может, война началась?
Тоскливая мысль о вселенской катастрофе не отпускала и Ваню, но он отгонял ее усилием воли.
— Раз снегопад, значит, война? — усмехнулся он, не желая делиться с Колошиным своими страхами. — Какая тут связь?
— А та, — пояснил Митрий грозно. — Применили атомное оружие, покривилась ось земли, к нам подвинулся Северный полюс.
Насчет земной оси Ваня и сам ранее подумал, но взрыв атомной бомбы, как причина смещения полюса, пока не приходила ему в голову.
— Война — вряд ли, — осторожно сказал он. — Может что-нибудь и посерьезнее…
— Что серьезнее атомной войны?
Во взгляде Колошина была прямо-таки свирепость.
— Мало ли! Например, солнце остыло… Земля сорвалась с орбиты.
— Ну, уж это вряд ли.
Космическая причина явно озадачила Митрия, хоть он и отверг ее решительно.
— Есть многое на свете, — машинально выговорил Ваня, — что не доступно даже мудрецам.
— А вот это ты верно рассудил.
— Не я — Шекспир.
После некоторого колебания Колошин сказал:
— Тут, вроде бы, немцы появились… на мотоциклах.
— Какие немцы? — в свою очередь озадачился Ваня.
— А черт их знает! Мерещится всякое… Я к дровяной поленнице ход торил — мотоцикл, слышу, подъехал сзади. И по звуку чую, что не наш, а вроде бы как немецкий. А не верится! Тотчас за спиною у меня: «Хальт!» Обернулся…
Митрий замолчал.
— Ну? — поторопил Ваня.
— Немец с автоматом, палец на крючке… Я стою дурак дураком, ничего не понимаю. А он автомат опустил и ухмыляется, гад! И такое у него в ухмылке этой: мол, не ты меня победил, а я тебя; что хочу с тобой, то и сделаю, на твоей же собственной земле.
Митрий в негодовании задвигался, заскрипел всеми суставами своих неживых конечностей.
— И что потом? — спросил озадаченный Ваня после паузы.
— Потом щи с котом. Должно быть, сели на мотоциклы да уехали.
Ну вот, и Колошину тоже поблазнилось…
— Но ты их ясно видел, Митрий Васильич?
— В том-то и дело! Куда уж ясней! Вот как тебя… Две курицы у нас пропали, — добавил он, хмурясь. — Я вот думаю: неужто эти стервецы прихватили, а?
Было ясно, что почудилось инвалиду. Чего он так волнуется-то? И куры найдутся.
— Хоть бы не ухмылялись, сволочи! Такая во мне обида! Вижу: сытые, здоровые… Я ж их убил! Хорошо помню, как с мотоцикла двоих сшиб. А они — вот они! Опять явились!
— Атмосферное давление повысилось, — с улыбкою сказал Ваня. — Воздействует на психику нам.
— Где-то что-то случилось, — осторожно высказался Митрий.
А что и почему, понять невозможно. Порядок жизни нарушился и в природе, и в обществе. Весь механизм поломался, вразнос пошел, как телега с горы. Так я думаю.
Тут Ване показалось, что где-то в отдалении профырчал мотоцикл… и еще один…
Митрий тоже насторожился, напряженно вслушиваясь, кивнул:
— Чуешь?
Звуки эти как бы относило ветром, и не разобрать, то ли мотоцикл, то ли что-то иное.
— Пустое, Митрий Васильич! — утешил его Ваня. — Не обращай внимания.
— Печь не растопить — дым в избу идет, — пожаловался Митрий, приглушая голос, словно их могли слышать те, что шастали окрест. — В нетопленой избе жить — беда.
— Там снегу насыпало выше крыши.
— Да уж я догадался…
Лестница у Митрия добротная, прислонена за крыльцом стоймя. Ваня влез на крышу — вытянул ее за собой, добрался до князька и здесь тем же порядком, что и у себя над домом, протаранил над трубой вертикальный ход наверх. Высунулся — там, наверху, по-прежнему мела метелюга по снежной равнине, белые языки вылизывали ее; широкие потоки, завихряясь, мчались, обгоняя друг друга… но если раньше облака по небу несло в том же направлении, что и снег по земле, то теперь они, ставши еще более зловещими, мчались обратно. Это встречное движение создавало фантастическую карусель и соответствовало какому-то общему замыслу, постигнуть который казалось просто невозможно.
Ваня спустился оттуда с усилившейся тревогой, Митрию сказал:
— Все в порядке, можно печь затапливать.
— Ну, что там, наверху?
— Снег идет, — уклончиво отвечал Ваня, вытирая мокрое лицо полой куртки, исподней ее стороной.
Митрий закашлялся и повторил сказанное ранее:
— Сломалось что-то в механизме природы. Какая-то авария в ней…
Митрий Васильевич Колошин, человек как человек… на двух ногах, при двух руках. Даже когда пойдет — ну, хромает… ну, ступает тяжело. Но если знать, что составлен он из частей живых и неживых… Казалось, весь он скрипел, как скрипели его деревяшки-ноги. А при всем при том Митрий и топором рубил, и косой косил, и заступом копал, и рубанком стругал, и даже носил воду из колодца по одному ведру — хотя видно было, чего стоил ему каждый шаг, когда он нес эту воду. Просто нагнуться и поднять что-то с земли было Митрию непросто, а он перетаскивал мешки, перекатывал бревна, колол дрова, крыл крышу…
Работал всегда медленно, постанывая и покряхтывая, да с матерком, но усердно, постоянно, с утра до вечера. Ему несли отбить косу, насадить топор, подшить валенки, заклепать ведро, вылудить чайник или самовар — он выслушивал просьбу хмуро, но никому не отказывал.
Дом Колошина покрыт шифером и обит тесом, наличники покрашены, изгородь огорода крепкая, и что ни возьми — носилки, тачка, лестница, ручная тележка, скамейка — все прочное, надежное, потому как сделано хозяйскими руками. Нигде и ничто не валялось возле дома просто так — не брошено, не оставлено, не забыто — напротив, прибрано, подметено.
Двор у Колошиных полон живности: корова с годовалой телкой, овец шесть штук, свинья с четырьмя поросятами, кур и гусей столько, сколько не держат все остальные в деревне вместе взятые.
Жена Митрия время от времени ложится в больницу — и тогда со всей этой живностью управляется сам хозяин: он и корову доит, и навоз вычищает, и печь топит. Как это ему удается — непостижимо. — Если б все так работали, как ты, Митрий Васильич, — похваливали его лучкинские, — мы б давно при коммунизме жили. — Нет, — отзывался он и убежденно повторял: — Нет! От нас тут ничего не зависит, сколько мы ни работай.
— Ну-ко, если б все-то! Как это не зависит!
— Вот если в работящей семье хозяин бросает деньги в печь или, скажем, в форточку, — будет такая семья жить хорошо?
Тут Митрий сурово взглядывал на присутствующих и отрубал рукой:
— Не будет! Вот так и у нас в государстве. Работают одни, а кошельком распоряжаются другие. Потому и живем хреново.
Мысль о необходимости иметь хорошего хозяина в стране, который наведет в ней должный порядок, была излюбленной его мыслью. Он развивал ее не раз, при этом обязательно вспоминал незабвенного генералиссимуса. Для Митрия существовало два Сталина — оба сидели в Кремле и правили страной: один расстреливал своих друзей и врагов, гнал Гитлеру эшелоны с рудой и хлебом, ликвидировал крестьянство, как класс и вообще был отменный мастер по части больших и малых злодейств; другой стоял на Мавзолее, приветствуя празднующий народ, ежегодно снижал цены на соль и спички, присоединял к Российской державе все новые и новые земли, а карал только саботажников, тунеядцев и троцкистов. Именно второго Митрий имел ввиду, крича «За Сталина!», когда бежал в атаку по минному полю в тот роковой день, лишивший его обеих ног.
— Вожжи опустили… — вслух размышлял Митрий, сидя теперь в своем подснежном «метро». — А должен быть хозяин, как в хорошей семье. Прикажет: выгребай навоз — значит, выгребай. А назначит праздник — ну так отдыхай, веселись. А если обсуждать каждое такое распоряжение да решать общим голосованием — захиреет хозяйство. Порядок должен быть!
— Что, и нынче Сталин нужен? — спросил Ваня, опять как дровишек в костер подкинул.
Митрий уловил оттенок иронии в этом вопросе.
— Да! — сказал он, сердясь. — Хоть бы и Сталин, мать его в душу.
И вот при упоминании грозного имени, на свет фонаря откуда-то вдруг выкатился бесформенный ком, отряхнулся от снега и оказался существом на четырех лапах, покрытых длинной шерстью, с острой мордочкой, которая оканчивалась розовым пятачком, как у поросенка… но ведь лапы же, как у кошки! — глаза злобные, волчьи… надо лбом короткие прямые рожки, как у молодого козленка; при этом уши не стояли торчком, а висели, как у собаки, а хвост был длинный, отвратительно-голый.
— Опять! — зарычал Митрий и метнул в него лопату, словно копье.
Существо ублюдочного вида то ли прохрюкало, то ли проблеяло, мигом воткнулось в снежную стену и исчезло, не оставив за собой никаких следов.
— Ишь, нечисть разгулялась! — тяжело дыша, выговорил инвалид.
— Кто это? — спросил огорошенный Ваня, не слыша собственного голоса; мороз прошел у него по спине — не от страха, нет, от гадливого чувства.
Митрий тыльной стороной ладони вытер пот со лба:
— И ты, Ваня, видел?
— Ну!
— А я думал, только мне это кажется. Оно уж не первый раз. Вот стоит упомянуть… — Митрий запнулся, — так и выскочит. То ли боров, то ли козел, то ли волк в овечьей шкуре. Клыки у него видел какие?.. Я ружье зарядил, на крыльце держу — хорошо бы его ухлопать, гада! Но ведь пока я до ружья дохромаю, эта тварь убежит! Она проворная.
Страха не было в душе Вани — только озадаченность.
Впрочем, как не было — было! Страшновато, конечно, однако надо же не сидеть, сложа руки, а действовать!
— С того конца деревни что-то нету никаких вестей, — сказал Митрий озабоченно. — Ольга давеча пыталась проторить туда ход, да заблудилась, едва выбралась. Наведайся ты, Иван, а то не случилось бы какой беды: дети малые у Верки, а Махоня — старушка нрава лёгкого, ей бы только сказки рассказывать, небылицы придумывать, в случае чего от неё хромой Верке помощи не ждать.