18. Возмездие

Севастополь наш.

По знакомой дороге, выбитой минами и снарядами, сквозь толпы беспорядочно идущих навстречу заросших, изможденных пленных, медленно лавируя среди разбитой техники, мы пробирались вперед. Я вспомнил, глядя на дорогу, как мчал нас по ней Петро…

«Охвицеры, тримайсь!» — казалось, сейчас прозвучит его веселый голос. Но Петра не было, а знакомую дорогу трудно было узнать даже нам. Ее перекрыли, спрятали зеленые толпы пленных и исковерканная техника.

«Эх, Петро, Петро! Неужели ты никогда не вернешься в Севастополь? Не споешь нам „Виют витры, виют буйные“… Хибаж це дило?..»

Мои воспоминания прервались. Наша машина остановилась. Мне стало не по себе. Я ждал и хотел увидеть врага грозного, яростного. А мне навстречу не шли, а еле переставляли ноги слабые, несчастные, неполноценные люди. Со мной творилось что-то необъяснимое — к горлу подступила предательская тошнота. Я отвернулся от этой толпы и, когда мы снова тронулись, переключил внимание на догоравший в кювете «фердинанд».

Вот и маяк. Где же знакомый аэродром? Как все изменилось — стало чужим, неузнаваемым! А может быть, еще не доехали? Я высунулся из машины и сразу увидел маяк на краю мыса у самого моря.

«Маяк, белая свеча Крыма, как тебя изранили снаряды! Пробили насквозь, а ты не поддался — гордый, с простреленной грудью стоишь, как матрос, и не падаешь от пуль, не умираешь от ран», — подумал я и попросил Левинсона остановить машину.

Я думал, увижу эти места такими, как прежде, но картина открылась совсем другая, не похожая ни на что…

На всем пространстве бывшего аэродрома был невероятный хаос. Будто чья-то сильная рука в порыве гнева переворошила все вокруг в поисках сбежавшего преступника. И под эту тяжелую руку попали зенитки и орудия всех калибров, полосатые танки «тигры», самоходы «фердинанды», грузовые автомобили с солдатами и с поклажей, легковые штабные, десантные самолеты и истребители, повозки, впряженные живыми и мертвыми лошадьми, беспорядочные штабеля ящиков с провиантом, боезапасом и медикаментами, прожекторные установки с огромными параболическими зеркалами.

Всюду валялись убитые вперемежку с тяжелоранеными, трудно было понять, кто жив, кто мертв. Множество стоявших с поднятыми руками солдат. Одни, как изваяния, замерли в этих позах, другие сидели на камнях, на ящиках, в повозках. Многие лежали на земле лицом вниз.

Мы застали немцев в страхе. Они прятались друг за друга, закрывали глаза руками, бросались на землю, накрываясь плащ-палатками, давили один другого, перелезая через убитых людей и лошадей, бросались с крутого берега в море, тонули, выныривали, плыли… Море не спасало. Море помнило сорок второй год.

Автоматные очереди и отдельные выстрелы из винтовок и пистолетов не давали далеко уплыть. Море около берега и дальше до горизонта было усеяно самодельными плотами, надувными лодками, досками.

Мне некогда было рассматривать и детализировать, я старался как можно больше снять и, снимая детали, не успевал рассмотреть, кто из плавающих на воде жив, а кто уже мертв…

Мною руководило одно желание — запечатлеть самое главное, успеть взять от события его неповторимую силу воздействия на людей. Я знал, что пройдет десять-пятнадцать минут, и эмоциональная свежесть восприятия происходящего поблекнет. И острота моего взгляда притупится. Я торопился, зная, что если успею снять вовремя хоть небольшую долю того, что было перед глазами, то и этого будет достаточно, чтобы люди никогда не посмели повторить того, что увидят на экране.

Я снимаю редкие кадры — сидят, лежат на плотах трупы. Они качаются на волнах и кажутся живыми… Снимая первые кадры, я даже не догадывался, что в поле зрения объектива мертвецы…

— Смотрите! Там живые! — крикнул взволнованно Костя.

Вдали от берега с белыми тряпками на палке и в руках плыла на плоту тесная группа немцев. Они что-то кричали и усиленно махали поднятыми руками. Недалеко от плота плавали, барахтались, тонули еще несколько десятков солдат.

Только сейчас я обратил внимание и направил объектив на море, у самого берега за скалой. На дне под прозрачным слоем воды плавно колеблются в длинных солнечных лучах утонувшие солдаты. Некоторые еще пробуют подняться на поверхность, судорожно работая руками. В выпученных глазах застыл ужас.

Поодаль на дне группа солдат стоит в кругу, как бы танцуя на полусогнутых ногах крестьянский танец.

Стрельба почти затихла, только несколько бойцов из противотанкового ружья стреляют по катеру. Он стоит далеко, и видно, на борту машут чем-то белым, а пули вздымают белые всплески все ближе и ближе к перепуганным немцам.

Спасение одно — на дне! Вот оно, возмездие, настигло!.. Я иду и снимаю картину разгрома севастопольской группировки войск. Перед объективом моей камеры длинный крытый блиндаж у края крутого берега. Его крыша наполовину съехала под обрыв. В глубине лежат мертвые солдаты с открытыми глазами. В их руках застыли автоматы. Все усыпано стреляными гильзами.

— Вассер! Вассер! — вдруг послышался слабый хриплый голос. Среди убитых оказался смертельно раненный. Костя, косо посмотрев на него, расстегнул кобуру и схватился за рукоятку пистолета.

— Пристрелить его, чтобы не мучился… — сказал он.

— Подожди, Костя! — Я принес из своей машины канистру с питьевой водой и дал немцу напиться.

— Эх вы, гуманист! Он бы дал вам попить? — сказал мне укоризненно Костя.

— Нельзя не выполнить последней просьбы умирающего, — ответил я Косте, когда увидел его непонимающий взгляд.

Удивленные глаза смертельно раненного солдата с мольбой и благодарностью остановились на нас, и он прошептал:

— Данке! Данке! Комрад! — Его лицо приняло тот серьезный оттенок, который появляется, когда наступает конец всем страданиям. Он продолжал неотрывно смотреть пристальным неморгающим взглядом. Я до сих пор вижу голубой цвет его глаз.

— Нет, Костя, на этот раз ты не прав! Виноват не он! Другой!

В моих ушах продолжало звучать хриплое солдатское «данке», последнее на этом свете «данке».

Я не заметил, как, снимая, подошел к группе живых. Они стояли зеленые, молча прижавшись к полосатому «тигру». Когда я направил аппарат на танк, они, как по команде, все разом подняли руки вверх. Неужели не понимали, что я их снимаю, а не расстреливаю? Совершенно непроизвольно получился эмоциональный, драматический кадр.

Недалеко наполовину в воде деревянный трап. По нему уходили из Севастополя немцы на пароход, который я снимал телеобъективом с Балаклавских высот. Весь берег был завален убитыми.

На самом берегу моря у отвесной скалы обрыва я снял кадр, который потом именовался «стеной смерти». Около тридцати человек офицеров сидели под стеной, плотно прижавшись друг к другу. Мы даже сразу не поняли, что здесь произошло.

Оказалось, что это те, кто не хотел сдаваться в плен коммунистам. Они покончили с собой. Жуткая панорама прошла перед моим объективом. Я вел по мертвым лицам, а они открытыми неподвижными глазами смотрели мимо меня.

Вдруг в кадре появились моргающие глаза, смотрящие прямо в объектив моей камеры. Мне стало не по себе. Я отнял аппарат от глаз и снова услышал хриплое «вассер, вассер». Голос был требовательный, резкий.

Я не знаю, выжил ли он или нет после протянутой кружки воды, но вежливого «данке» я не услышал. Если выжил, то, наверно, никогда не захочет не только воевать, но и думать о войне…

А может быть, снова задумал прийти на нашу землю, чтобы жечь и топтать ее коваными сапогами?

Загрузка...