САД ЧАРОДЕЯ (1908)

Тризна Перевод О. Якименко

Зимняя ночь подошла к концу… Вдали, за черной массой домов, там, где расплывчатая линия обозначает границу поля, на краю неба появилась серая полоска. В вышине еще мерцали звезды. И внизу, в домах, в глубокой, кромешной темноте, где слышно было, как дышат спящие люди, ничего еще не знали об этой серой полоске.

Маришка повернулась на постели, открыла глаза и посмотрела за окно. Затем, не раздумывая, быстро вскочила и прошлась по холодным плитам кухонного пола. Даже ноги не успели замерзнуть. Девушка зажгла спичку и, отведя волосы со лба, ждала, пока разгорится пламя. Когда это произошло, она зажгла лампу и принялась за работу. Одеваться особенно не пришлось — Маришка спала не раздеваясь, только кофту с застежкой на спине сняла на ночь. Девушка расчесала волосы, ловко заплела их в косу и подколола ее наверх двумя шпильками (волосы у нее были жидкие, светлые, точно пакля, особой возни с ними не было). Плеснула воды и растерла румяные щеки, намылила сильные, красные, но покрытые нежным белым пушком руки — вот и весь утренний туалет пятнадцатилетней девушки.

Все это Маришка проделала быстро, механически, затем вытащила из-под кровати тапочки, убрала постель и вышла из кухни.

Двор слегка прихватило инеем, и камни брусчатки стали скользкими. Девушка чуть не упала.

— Ай-ай! — вырвалось у нее сквозь зубы.

В конце двора похрюкивала и рыла землю свинья, предназначенная для сегодняшнего забоя.

Маришка подошла к ней и погладила животное:

— Ну что, свинка, и ты уже встала, не хочешь больше спать, бедная ты свинка, забьем тебя сегодня, придет мужик с большим ножом и вжик тебе по горлу, сиротинушка ты моя.

Свинья захрюкала и принялась было тереться о девичью ногу, но Маришка уже вскочила и побежала в подвал разжечь огонь под большим котлом.

Крепкий январский мороз и тут не отпускал — казалось, он поселился в подвальных стенах и в полу. Но сильное, прекрасное тело Маришки даже не задрожало, хоть и одета она была легко. Девушка опустилась на холодные камни, раздула огонь и стала кидать в него солому и хворост, пока в очаге не заиграли языки пламени. После пошла, разбудила кухарку, подготовила ножи для заточки и вернулась к огню. Свинья подала голос у двери мойки, Маришка отозвалась:

— Что бы ты там ни говорила, убьют тебя сегодня. Придет мясник с большим ножом, воткнет тебе в глотку, плакать будешь, ой, плакать!..

Пока девушка разводила огонь, снаружи разлился серый утренний свет, и звезд на небе уже почти не стало видно. Во двор вошел человек. Это был мясник — мускулистый крестьянин с рябым лицом и шикарными усами, по лицу и не сказать, сколько ему лет, двадцать пять или сорок.

Мясник заглянул на кухню.

— Доброе утро!

— Бог в помощь!

Мужчина молча разложил ножи, снял куртку, закатал рукава рубашки и повязал передник. Проделал он все медленно и тщательно, не сводя, при этом, глаз с девушки. Когда закончил, взглянул на огонь и опустил палец в нагретую воду.

— Молодец, большая девочка, — произнес мясник и хлопнул Маришку по плечу.

Та не обернулась, только упрямо, строптиво дернула головой и продолжала подкладывать солому.

Через час все в доме уже проснулись. Во двор высыпали дети, молодые господа и барышня.

Свинью по-быстрому вывели, мясник подошел к ней, схватил за голову, зажал ее между ног, раз-два, и все закончено. Маришка закрыла лицо фартуком. Дети закричали:

— Эй, а Маришка-то боится!

Свинья проплакала недолго. Через час, порезанная на большие и маленькие части, она уже была на кухне. Дом наполнился запахом свинины. На кухонных столах лежали шматы сала, куски мяса, вся посуда была заполнена до краев, на огне кипела вода.

Мясник, кухарка и Маришка работали не покладая рук. К полудню осталось только доделать кровяную колбасу и ливер. Мясник отобедал за одним столом со всеми, выпил вина чуть больше положенного и в добром расположении духа рубил теперь остатки туши. Девушки промывали кишки. Когда закончили, Маришка отнесла их мяснику, показала.

— Не годится еще, — проверил он, — большая девочка, а руки не бережешь (и пощекотал Маришку), так ничего никогда не будет.

— Вот еще, беречь, — воскликнула девушка, крепко стукнула мясника кулаком по спине и зарделась.

К вечеру все было готово: колбасные круги, ветчина, сало — все отправили в кладовку; мясник уже только в мойке трудился, вычищал щетину.

— Эй, Маришка, иди сюда! — позвал он девушку.

В моечной больше никого не было. Наверху кухарка готовила ужин. Весь интерес от убоя пропал, осталась лишь усталость от тяжелой большой работы, да еще томление, которое проникало в головы вместе с запахом крови и мяса. Снаружи царил холодный зимний вечер, а внутри распространялось тепло от кухонного очага.

Стоило Маришке зайти на кухню, мясник обнял ее за талию и прижал к себе всем телом.

Ее обнимали уже и другие, но тогда девушка не чувствовала объятий — выскальзывала, отбивалась и бежала. Теперь же Маришку обхватили мускулистые руки, привязали и лишили дара речи огромные веревки из мяса и крови. У нее перехватило дыхание, даже на крик не осталось сил.

Спустя полчаса Маришка уже шла по двору, натянув платок по самые брови.

— Ох, и задаст мне мать, если узнает. Убьет, но так и надо. Не говорила разве, что этим все закончится, если ума не наберусь… говорила матушка, буду как Юльча Ковач… как Юльча…

Потом ее позвали в дом — надо было приготовить постели и подать ужин. Дел было немало. Маленького еще покормить. Маришка возилась с ребенком, целовала его.

И только когда легла сама, вспомнила о произошедшем, о ребенке, которого только что уложила.

— И у меня будет маленький… что за дело… — попыталась она утешить себя, но все равно тихо заплакала. Правда, плач длился недолго — Маришка легко и быстро уснула, чисто и глубоко дыша дыханием уставшего человека.

Черная тишина Перевод Е. Сочивко

Доктор, в этом письме я вам все объясню. Все дело в моем брате — светловолосом румяном мальчике, чьи темные глаза всегда смотрели вдаль. И еще кое в чем… В черной тишине.

Он неожиданно вырос. Вчера вечером это был еще крохотный, милый, лепечущий малыш, а наутро — уже подросток. С ужасающими мускулами, густой щетиной и злыми, страшными, горящими глазами. О, как болело у меня сердце в то утро! Я знал, я чувствовал… Как подбирается к нам черная тишина, как медленно вздымаются ее крылья летучей мыши.

Наш чистый дворик, где когда-то росли кустовые розы, теперь заполнился отвратительными зловонными сорняками. С крыши дома падала черепица, а со стен осыпалась известка.

Потом пришли эти ужасные ночи. Мои сестренки судорожно всхлипывали во сне. Мама с папой зажигали свечу и смотрели друг на друга опустошенными бессонными глазами. Никто не понимал, что происходит, и что нас ждет впереди. Только я. Один я. Я чувствовал, как приближается черная тишина.

Ричард, гадкое животное, в пятницу вырвал с корнем все молодые деревца во дворе, и поджарил на медленном огне белого котенка — котенка Анико. Бедный зверек страшно корчился, когда его нежная розовая кожа, поджариваясь, становилась все темнее.

Как мы все плакали! А Ричард, хохоча, убежал.

Ночью он взломал дверь еврейского магазина и вытащил все деньги из кассы. А потом бегал по улице, разбрасывая их во все стороны. Утром, когда он еще спал в своей кровати, мы увидели, что у него прострелена ладонь. В него стрелял полицейский. Мама встала на колени у кровати и бережно смыла кровь. Ричард продолжал безмятежно спать.

О, до чего же он был омерзителен!

Мы стояли вокруг кровати и оплакивали другого Ричарда, светловолосого и румяного. И с ужасом ждали черную тишину.

Однажды, когда Ричард довел папу до отчаяния, тот закричал:

— Мерзавец, злобное животное! Убирайся! Прочь с наших глаз!

Ричард ничего не сказал, но съел все мясо — все, что было на блюде. Сестры печально следили за тем, как он пожирает все в одиночку. Папа посмотрел на маму. В глазах у них стояли слезы. Я видел, что папа смертельно побледнел и дрожал. Он боялся Ричарда.

Я вскочил и ударил Ричарда по лицу. Он отбросил меня к стене и выбежал из комнаты.

Когда я лежал в кровати весь в жару, а на голове у меня все еще был кровоподтек от удара, Ричард пришел ко мне среди ночи. Разбил окно и запрыгнул в комнату, усмехнулся мне прямо в лицо, и заговорил своим визгливым голосом:

— Я поджег дом губернатора! А ведь его дочь спит там, в комнате, в белой кроватке. Ее грудь медленно вздымается и опускается. Но скоро ее кровать охватит огонь. Мой огонь. Она проснется в горящей кровати. И поцелуи огня сделают ее белые ноги коричневыми. А голова ее облысеет, хотя волос у нее предостаточно. Облысеет! Слышишь? Облысеет! Прекрасная светловолосая дочь губернатора станет лысой!

Ричарда отвели к врачу, и тот сказал, что он сумасшедший.

Как это сумасшедший? Почему? О, нет, никакой он не сумасшедший! Все из-за черной тишины. Уж я-то знаю.


Мы отвезли Ричарда в сумасшедший дом. Почувствовав, как его хватают санитары, он стал сопротивляться. Некоторых избил до крови. Потом его связали, и, зло ругаясь, били железными палками. Ричард плевался кровавой пеной и ревел. И до чего же отвратительным был этот ревущий голос, заполнявший пространство на мили вокруг.

Когда мы с папой возвращались из сумасшедшего дома, я заметил, что даже углы вагонов заполнены этим ужасным звуком. Стоило прикоснуться к чему-нибудь пальцем, как в ответ тут же раздавался этот тошнотворный рев.

Той же ночью Ричард сбежал домой. Сорвал железные петли на окне и разбил себе лоб, но все-таки вернулся. Бегом. А за ним — черная тишина.

Был рассвет, три часа ночи. Я не спал, когда вернулся Ричард. Я все слышал. Он перелез через ворота, и черная тишина накрыла наш маленький домик своими мерзкими влажными крыльями.

В саду завяли цветы. Все видели страшные, мучительные сны. Скрипели кровати, раздавались тяжелые вздохи и стоны.

Лишь я один не спал и прислушивался.

Ричард тихо прокрался по двору. Он зашел в нашу комнату, где раньше мы спали вместе. Я не осмеливался пошевелиться. Но ему и не было до меня дела. Он завалился на кровать и уснул.

Затем все случилось так, как хотела черная тишина. Она тяжестью легла мне на грудь и смешалась с кровью. Это было ужасно. Я хотел убежать, но она уже была у моей кровати и каркающим голосом нашептывала мне разные мерзости.

Я встал, нашел веревку, завязал на ней петлю и прокрался к кровати Ричарда. Мне казалось, что огромные валуны давят мне на голову и плечи. У меня подгибались колени.

Я пропустил веревку под его большой, кровавой головой и продел ее конец в петлю. Потом немного выждал.

Ричард спал, хрипя и глубоко дыша. Я знал, что если он проснется, то всех нас убьет: своими кулаками он оставит синяки на грустном лице отца и, схватив за волосы, выволочет во двор сестренок. Больше я не колебался. Собрав все силы, я затянул петлю. Ричард стал задыхаться, но не проснулся. Вскоре он издал отвратительный стон и выбил ногами спинку кровати. Большое звериное тело недолго извивалось в моих руках.

Вдруг я услышал, как рассмеялась черная тишина. Безумно и неслышно. Меня прошиб холодный пот. Остывшее тело Ричарда съежилось в моих руках.

Я зажег свечу.

В кровати лежал хрупкий слабый ребенок с посиневшим лицом.

Мой маленький сумасшедший, мой светловолосый, румяный, лепечущий братик Ричард. Его темные глаза смотрели вдаль.

А черная тишина — я ясно это слышал — хохотала.

У меня нет больше сил слышать этот хохот! О, если бы мне никогда больше не видеть глядящие вдаль темные глаза Ричарда! У меня болит голова и спина, постоянно пересыхает в горле, и я никак не могу заснуть. Я совсем не сплю, господин доктор.

История о трех девушках Перевод Е. Сочивко

Давным-давно в огромном саду, полном лилий и кустов сирени, жили три девушки. У одной волосы были черные, у другой рыжие, а у третьей — золотистые. Девушки вместе собирали фиалки по весне, вместе пели песни, стараясь превзойти заносчивых дроздов, и играли в салочки с косулями, тревожа старых, столетних сов, которых нежно любили. Они всегда делились с животными своим обедом и набранной из источника, что бил посреди сада, ключевой водой, которой запивали еду. Косули благодарили за угощение изящными прыжками, а большеголовые серьезные совы кивали и ухали, словно говорили:

— Спасибо за обед! Большое вам спасибо!

Девушки были сестрами, и у них не было друг от друга тайн. Более того, о любой мысли, которая приходила в голову одной, обязательно знали и две другие. Они были одним целым — и телом и душой.

Весной и летом девушки целые дни проводили в саду и только вечером возвращались в дом, похожий на маленький замок. Косуль брали с собой в спальню, а для сов перед окном была прибита крепкая жердь из орехового дерева. В спальне девушки зажигали свечи и раздевались (их ночные рубашки были сотканы из тончайшего белоснежного полотна, и через них просвечивали очертания тел с гладкой розовой кожей). Затем они распускали свои восхитительные шелковистые волосы, доставали прялки и пряли до поздней ночи. И по очереди рассказывали прекрасные длинные сказки, которые придумывали сами. Когда они от этого уставали, то целовали друг друга на ночь, и ложились в огромную кровать, что стояла посреди комнаты. Здесь и засыпали три прекрасные девушки. Даже вдыхали и выдыхали они одновременно.

Так тянулась жизнь до самой осени — когда, собрав желтые виноградные кисти, девушки несли их в дом и там развешивали. После этого они редко выходили из дома, и весь день сидели у окна, снова рассказывая друг другу удивительные истории и разглядывая пробегающие по небу облака.

Шли годы.

И вот однажды размеренная жизнь в доме девушек неожиданно изменилась.

Это произошло как раз в тот день, когда распустились цветы на персиковых деревьях, и темнокудрая сестра, сидя в одном из дальних уголков сада, взглянула в сторону горного перевала и вдруг увидела перед собой рыцаря (хотя, может быть, это был вовсе не рыцарь, а всего лишь оруженосец). Юноша обратился к ней:

— Доброе утро, темнокудрая красавица!

Девушка закрыла лицо руками — ведь до того момента она никогда не видела мужчин — и хотела убежать, но не смогла сделать и шага, словно остолбенев от неожиданности.

Юноша продолжил:

— Прошу тебя, не закрывай лицо, иначе я не смогу любоваться твоими прекрасными глазами.

Девушка отняла руки от лица и посмотрела на юношу, который подошел ближе и заглянул ей прямо в глаза, отчего она и обрадовалась и испугалась одновременно. На белой как снег коже девушки вспыхнул румянец. Вся дрожа, она ответила юноше:

— Доброе утро!

Она даже не заметила, что он уже перепрыгнул через ограду и взял ее за руки. Хотя как же не заметила! Прикосновение этих рук словно обожгло ее. И когда рыцарь обнял девушку за шею и прижался губами к ее губам, все ее тело наполнилось жарким и сладким волнением.

В следующее мгновение девушка уже тоже обнимала оруженосца, отвечая на его поцелуй.

Так они и стояли, пока не подбежала маленькая косуля и не начала ласкаться. Тогда рыцарь снова перепрыгнул через изгородь и исчез из виду. (И где же она была раньше, эта косуля?)

С тех пор рыцарь и темнокудрая девушка встречались каждый день. В остальном же все было по-старому, только вот сестры ничего не знали о рыцаре, потому что девушка ни словом об этом не обмолвилась. И две сестры продолжали спокойно спать по ночам, не видя снов. А темнокудрая девушка в каждом сне видела рыцаря.

Так прошло лето. И вот в один прекрасный день девушки собрали огромные желтые гроздья винограда, и, связав их шелковыми лентами, занесли в дом. После этого в сад выходили редко. Но темнокудрая сестра уже на следующий день незаметно выбралась из дома, однако рыцаря в саду не встретила. Не пришел он и позже.

Сердце темнокудрой девушки наполнилось беспокойством. Однажды сестры увидели, как она смотрит на свое отражение в блюде, наполненном водой, и плачет. Обняв ее, они спросили, отчего она грустит, ведь грусть им неведома.

— Он ушел! Он покинул меня! — только и ответила темнокудрая девушка.

И сестры больше ни о чем не спрашивали.

И снова пришла весна. И персиковые деревья однажды утром вновь покрылись цветами.

Вспоминая о прошлой весне, темнокудрая девушка с надеждой ждала рыцаря. Но напрасно.

Через несколько недель она снова его увидела. В другом углу сада. Со своей рыжекудрой сестрой. Они страстно целовали друг друга.

Темнокудрая девушка заплакала и, потеряв сознание, чуть не упала, но ее поддержала светлокудрая сестра, которая тоже все видела.

Но вот наступила осень, и любви рыжей девушки тоже пришел конец. Конечно же, рыцарь больше не приходил.

И ночь в спальне девушек наполнилась горькими вздохами. Только светлокудрая сестра спала спокойно, чистым холодным сном.

Старые совы недовольно качали головами, и наверняка думали:

— Ох уж эти девушки! Поспать людям не дают!

И вновь прошли месяцы, и сестер снова разбудил запах цветов персикового дерева. Они радостно вскочили, оделись и разбежались по разным углам сада. Две сестры ждали рыцаря.

Но в тот день с ним встретилась третья, светлокудрая девушка. И на следующий день тоже. А ее сестры ждали и ждали день за днем. Но напрасно. Однажды они увидели, как светлокудрая младшая сестра целуется с рыцарем. Южный витязь так сильно прижал девушку к себе, что у той перехватило дыхание. И сердца темнокудрой и рыжей девушек заколотились так, словно готовы были разорваться. Но ни одна из них ничего не сказала.

Прошло еще одно лето. Как и раньше, осенью рыцарь больше не приходил.

Зима прошла в тоске и разочаровании. Косули грустно понурили головы, и даже хлеб с солью их не радовал. А что до сов, то они всегда были довольно угрюмыми — и это, в общем, неудивительно.

Когда же персиковое дерево зацвело в четвертый раз, все три девушки томились в ожидании рыцаря в трех разных углах сада. Но рыцарь не пришел.

Через несколько дней сестры поняли, что он не придет никогда.

Ночами, когда в их комнате спят столетние совы и шаловливые косули, девушки коротают время за прялкой и сказками, молча глядят на пламя свечи, а потом говорят и говорят — только о нем, только о рыцаре, пришедшем весной и ушедшим осенью — и обманувшем всех троих.

Пламя свечи отражается багровыми отсветами в слезах девушек. И старые совы хмуро качают головами:

— Ох уж эти девушки, поспать спокойно не дадут!

Вот она — старая история о трех девушках.

Маришка у матери Перевод Е. Сочивко

Маришка — это моя бабушка. Вот уже целых тридцать лет, как Маришка не встречалась со своей матерью. Хотя ее родной город, где все еще живет Майко (так мы зовем прабабушку), находится совсем недалеко от нас. Правда, на поезде туда можно добраться только с пересадкой, и потом еще ехать сорок пять минут на машине, и поэтому — по крайней мере, именно это она всегда говорила в свою защиту — Маришка так долго откладывала эту поездку. А ведь дочь она хорошая: всегда вовремя вспоминает о маминых именинах:

— Ой, а ведь завтра у мамы именины, надо бы ее поздравить. Бедняжка, и что-то она сейчас там делает…

Но в другие дни о Майко вспоминали редко. Иногда до нас доходили слухи, что она пристрастилась к вину и прочему спиртному и даже бутылочку рома может усидеть, если та попадет ей в руки. Такие домыслы Маришка яростно отвергала:

— Быть того не может, мама никогда не любила вина — никогда, с тех пор как я себя помню! На нашем венчании с моим покойным мужем Пинтером, она с трудом одолела полбокала, за новобрачных. Придумают же такое! Вот как-нибудь поеду и сама проверю.

И напрасно я объяснял, что если человеку уже девяносто пять, ему может захотеться вина, и это неудивительно, ведь сердце уже устало и замедляет ход. Маришка возмущенно перебивала:

— Может она и старая, но здоровая! Вот посмотри-ка на меня — мне семьдесят! И хоть бы что! Зачем мне вино? Чашечку кофе утром и еще одну после обеда, а больше ничего и не пью весь день.

Что же касается визита — с ним все как-то не складывалось. У внуков родились дети, и за одно лето моя бабушка Маришка стала прабабушкой, и одну за другой выхаживала после родов всех новоиспеченных матерей.

Но этим летом мне и самому захотелось навестить Майко и, наконец, результатом моих долгих уговоров стало такое письмо:

«Дорогая мама, если позволит время, приеду на следующей неделе. Дома все здоровы. У Маргит родился сын.

Уважающая и любящая дочь, вдова Дюлы Пинтера, урожденная Маришка Доннер. Если на следующей неделе не приеду, то через две недели уж точно».

Мы приехали к Майко уже слегка прохладным желтым августовским днем.

Первое, что мы почувствовали, зайдя в ее комнату, был тот особенный тонкий запах, какой бывает только в комнатах очень старых женщин — в нем сливались ароматы мяты, запылившихся писем, хорошо выглаженного и, должно быть, пожелтевшего белья, крошечных шкатулочек с драгоценностями, ладана и герани.

Прабабушка сидела в огромном кожаном кресле у окна, и смотрела перед собой с характерным для слепых мечтательным выражением лица. Свет, льющийся с улицы, ложился яркой белой полосой на ее тонкое бледно-желтое лицо. Она была одета во все черное, и ее серебристые волосы тоже прикрывал капюшон черной накидки.

Майко испугалась, когда Маришка с шумом ворвалась в комнату, а потом поцеловала ее руки, и расцеловала в обе щеки.

— Эх, Маришка-Маришка, разве ты не знаешь, что твоя бедная старая мать больна? Так пугать человека, — она улыбнулась. — Не годится это, Маришка. И не разбрасывай тут свои вещи. Каталин тебе потом покажет, куда все сложить.

Каталин была ее двадцатилетней служанкой. Прабабушка терпеть не могла старух и никогда не держала их в прислугах.

— Они скаредны и непочтительны к старикам!

Она нанимала молодых девушек, и для начала проверяла, хорошо ли те умеют читать вслух. Майко часто получала письма от внуков (и редко от детей) и была в курсе всех семейных новостей. Только в последнее время все забывала. Тогда у них с Каталин случались такие разговоры:

— Эй, Каталин, я что-то не помню, сколько детей у Луизы?

— Пять, госпожа.

— Неужто? Еще и месяца не прошло, как было трое.

— Я уже год здесь служу, и когда я пришла, их уже было четверо.

— Твоя правда, Каталин, иди я тебя поцелую.

И она целовала румяную веселую крестьянку. У прабабушки не задерживались те, кто ее не любил. Она часто просыпалась по ночам, и ей хотелось гулять. Тогда Каталин молча одевала ее, и они часок прогуливались под летним звездным небом.

Каталин разложила наши вещи, а мы сели на две скамеечки у ног Майко и та взяла обе наши руки в свои ладони. Со мной разговор был коротким:

— Учишься на врача и пишешь в газету? Ладно, но только смотри, будь хорошим доктором. Лучше этого дела ничего нет.

Потом заговорили о семейных и городских новостях. То, что другие понемногу обсуждали в тридцатилетней переписке, Маришка и Майко пробежали за вечер:

Что Маришкина бывшая подруга Ирма три раза выходила замуж, а потом, в прошлом году, умерла от рака… А самая младшая дочь Маришки, Маргит, умерла, рожая Пиштике — неделю назад как раз было пять лет — и виноваты были врачи…

Прабабушка в это не верила, потому что считала себя больной, постоянно думала, что с ее организмом что-то не так и не хотела плохо говорить про врачей.

— Нет, дорогуша, это ее муж виноват, и — ты уж не сердись, Маришка — ты тоже! Разве не так?

Маришка ничего не возразила, потому что она и вправду была виновата в том, что врача вызвали слишком поздно. Но как ей было решиться? Она никогда в жизни не обращалась к врачу:

— Конечно, ведь ко мне-то врач и не прикасался никогда, и вот она я — совершенно здорова.

Но последнее слово осталось за прабабушкой:

— А что если бы заболела? — сказала она.

Вскоре Каталин объявила, что суп на столе. Это был куриный суп, и Маришка, чего скрывать, ела его, жадно хлюпая, может быть потому, что очень устала с дороги. Изящное лицо прабабушки недовольно сморщилось.

— Ох, Маришка, как же ты ешь? Так с детства и не отучилась хлюпать, да еще торопишься, словно за тобой гонятся. Жадность людей не красит!

Маришка покраснела и стала есть медленней. Следующего блюда пришлось ждать очень долго, и ее послали на кухню:

— Сходи-ка, дочка, проверь. Не будь я слепой, я бы сама посмотрела, что там Каталин так долго возится с этой несчастной курицей!

Маришка все уладила, тем не менее, прабабушка осталась недовольна, потому что птица была разрезана не так, как положено.

— Я так привыкла, мама, — оправдывалась Маришка.

— Привыкла, говоришь… Но я-то тебя учила совсем по-другому! Выходит, чему мать учит — это тебе не важно! Не ожидала я этого от тебя, Маришка.

После обеда они продолжили разговор. Прабабушка провела руками по Маришкиному лицу и сказала.

— Слушай, Маришка, да у тебя же усы! Как же так — ты ведь женщина! И тебе только семьдесят. Ладно бы ты была такой же старой, как я, но чтобы в твоем возрасте! Ты всегда была как мальчишка, и играть с ними тоже больше любила, чем шить одежду куклам. Я тебя еле замуж выдала, потому что ты всегда была словно маленький жеребенок. А теперь у тебя еще и волосы растут под носом и на подбородке. А на голове редеют. Нехорошо это, Маришка. Посмотри-ка на мое лицо, есть у меня хоть один лишний волосок? А теперь посмотри на волосы. Они побелели — но все на месте. А если и нет — тоже не страшно, мне ведь уже девяносто пять лет.

Больше старушке нечего было сказать, и, поскольку Маришка тоже молчала, пристыженная, они больше не касались этой неприятной темы.

Потом заговорили о внуках. В основном все они неудачно женились или вышли замуж за бедняков. Перешли на правнуков. Один из них два года назад получил аттестат зрелости, и у него уже есть ребенок где-то в Пеште. Затем прабабушка, по секрету, рассказала, что он играет в лотерею, и даже однажды выиграл обратно цену билета.

— Все это сплошной обман! — заявила на это Маришка, у которой и такого везенья еще не случалось.

Медленно наступал вечер. Каталин принесла лампу с зеленым абажуром, и Маришка, которая до сих пор не проявляла особенной чувствительности, неожиданно расплакалась. Но плакала она недолго, стыдясь перед прабабушкой. И, наконец, призналась, что вызвало ее слезы:

— Я просто вспомнила… вот эта зеленая лампа была у нас, когда я была еще маленькой. И когда я венчалась, она горела там, на шкафу.

— Да это же совсем не та лампа! — сказала, смеясь, прабабушка. — Ту два года назад разбила Эржи. Абажур разбила. Ты что, Маришка, не помнишь, что у той абажур был пестрый? После ужина мы долго молчали. Помыв посуду, Каталин тоже вошла в комнату, чтобы послушать наши разговоры. Тогда Маришке пришла идея. Она сняла гитару и начала скорее приговаривать, чем петь.

К нам ты прилетаешь

Из нездешних стран…

Но поскольку выходило не очень хорошо, прабабушка ее прервала. Напрасно Маришка пыталась начать снова. Ничего не получалось. И прабабушке пришлось показать пример.

Тоненьким голоском, держа в руках дребезжащую гитару, слепая старушка запела:

К нам ты прилетаешь

Из нездешних стран

Все что обещаешь,

Слепота, обман.[1]

Потом они спели вместе, и Маришка снова выучила эту песню — на том же месте, так же как когда-то, шестьдесят лет назад.

Музыка нагнала на них сонливость, и вскоре они стали готовиться ко сну.

Маришку устроили на диване. Прабабушка — ее голос был хорошо слышен из-за двери — весело сказала:

— Ты еще молодая, тебе и диван сойдет.

И они долго смеялись. Потом поцеловали друг друга, Маришка задула лампу, и обе улеглись спать.

Через десять минут из комнаты доносился лишь тихий, перебивающий друг друга храп на два голоса.

Героическая Перевод О. Якименко

От сестер и кузин — тех, что посещают балы, да и от прочих своих знакомых барышень (все они отличаются тем, что терпеть не могут запах одеколона «Шипр», который им уже не раз удавалось унюхать, с хохотом распахнув мое пальто) я не раз слыхал о бароне, мол, есть такой старший лейтенант из гусар, и, в придачу, отлично танцует.

Как соберутся после бала, протанцевав ночь напролет, как начнут шептаться в малой гостиной, только и слышно:

— Барон.

— Да уж, барон!

В ленивой полутьме сумерек, среди сонных, растрепанных девушек с бледными лицами словно пролетало мимолетное дуновение сладострастной мечты. Девушки оживлялись, восхищались статью барона, его умением танцевать, синим сукном его доломана, на которое самая молодая из моих кузин, белокурая Юдит, однажды даже приклонила голову — лишь на секунду, попробовать, какое мягкое. Об этом я узнал не далее как вчера от Ирен, тетушки Юдит, рассказавшей мне об этом со словами «и такое теперь бывает».

На самом же деле, когда мне представили барона, я сразу понял, что к типу пошлого офицера — героя бала — он не относится. Идеально подогнанные лаковые сапоги щелкали по асфальту так, что у понимающего в подобных делах перехватывало дух: невозможно было на лету найти анатомическое объяснение этой невыразимо легкой и благородной походке. На маленьком, бледном лице выделялся нос совершенно гениальной формы. Глаза — обычные серые глаза, щеки чисто выбриты, кончики тонких губ опущены вниз (немного, совсем чуть-чуть, вызывающе чувственно). Волосы русые, расчесаны на пробор.

Я хорошо рассмотрел барона. Когда он прошел мимо, в нос ударил запах его одеколона. Парфюм он использовал особый; в первый момент его аромат показался мне удивительно вкусным, у меня в носу словно проснулся какой-то прежде дремавший рецептор — затем действие запаха медленно прошло, и в финале можно было лишь догадываться о его присутствии, словно ловить звук негромкого, постепенно удаляющегося струнного оркестра.

Барон мне очень понравился, хотя — не стану отрицать — изначально я был настроен к нему крайне враждебно. Я слышал много похвальных слов в его адрес (что, само по себе, уже возмутительно), доходили кое-какие слухи, мол, барон не интересуется дамами, только барышнями, молоденькими девушками в белых платьях, а они задыхаются от восторга, стоит им взглянуть в его серые глаза, — холодная дрожь пробегает по нежным спинам, и руки до локтей покрываются мурашками.

…Потом я узнал, почему барон выливает на себя такое невозможное количество одеколона.

Но сообразил я это лишь тогда, когда фигура барона стала мне понятна целиком и полностью. Этот человек хотел красиво провести последние дни свое жизни — до смерти ему оставалось несколько месяцев — и сам себе придумал всю эту историю. Решил работать на контрасте. Перед лицом неумолимой смерти барон отправился к юным хохотушкам, любопытным и жадным до жизни. От девичьих тел ему ничего было не нужно, ведь каждая третья капля его крови уже была мертва, достаточно было завоевать их души.

Собственное тело барона терзала невыносимая слабость, его лихорадило, бросало в обморок. Приходилось душиться, чтобы никто не уловил запах болезни. Он разыскал самый прекрасный в мире аромат и опрыскивал им одежду. Носил широкие галифе и подкладывал под плечи толстый слой ваты — плоть истончалась с каждым днем. На последний летний бал, который проводят на водах в первую субботу сентября, отправился и я. Говорили, что барону осталось всего несколько дней, с другой стороны, от Юдит я узнал, что он будет там наверняка. Барон пообещал ей лично. Каков кавалер!

На широкой веранде, где ужинали курортники и гости бала, горели синеватые дуговые светильники, и влажный сентябрьский туман словно подкрашивал воздух в голубоватый цвет. Девичьи плечи блестели в холодном свете. Красавицы поглядывали в бальную залу, залитую светом красных электрических лампочек. Ужинали тихо, почти бесшумно. Девушки и юноши постоянно встречались глазами. Юдит ждала барона, а ее сестры, Ирен и Гита, ожидавшие других партнеров, как я успел заметить, на самом деле, тоже думали только о нем. Вечер проходил в молчании, без шумных разговоров. Даже музыкант-цыган, и тот выбирал самые спокойные мелодии.

Наконец, начали танцевать, в зале было не больше дюжины пар, в этот момент прибыл и барон. Я чуть не вскрикнул, увидев, как его голубая рубашка мелькнула в конце аллеи. В темноте, среди кряжистых коричневых деревьев словно пронесся волшебный шорох. Барон был в приподнятом настроении, лицо — прекрасное, молодое лицо — было исполнено поразительной энергии, а ведь сухожилия были поражены уже до самых колен, и лоб покрыт испариной. Террасу заполонил запах его одеколона, а звон шпор взорвал зябкую осеннюю задумчивость, в которую все на мгновение погрузились. Барон был чисто выбрит, зрачки глаз блестели. Он закапал в глаза атропин — установить это было несложно. Думаю, губы свои тонкие он тоже подкрасил.

Я периодически заглядывал в бальную залу через окно. Танцевали без особого задора, никто не вскрикивал. Я видел, как барон изящно, слегка покачиваясь, скользил по сияющему паркету, приближался к девушкам (за это я не мог на него гневаться), и шептал им что-то, прямо в лицо. Он перетанцевал с каждой. Я наблюдал, как они все по очереди закрывали глаза, пьянея от запаха его одеколона, и откидывали назад головы. В какой-то момент барон вышел на веранду и выпил немного шампанского, затем сбежал вниз по аллее взглянуть на озеро. В этот миг за темным пятном камышей поднялся тонкий серп новой луны. С минуту барон неподвижно смотрел на него. (С каким искусством проживает этот человек свои последние часы. Наслаждается восходом сентябрьского месяца, словно поэт-неврастеник, прислушивающийся к вселенской мудрости).

По пути обратно в зал барон попыхивал сигаретой и бормотал себе под нос какое-то французское стихотворение. Но потом резко выбросил сигарету и вернулся к танцующим. Говорил девушкам сладкие, прекрасные слова, с бессильным желанием обнимал их тонкими белыми руками и сияющими глазами заглядывал им прямо в сердце.

Девушки, как одна, трепетали и прижимались к нему.

После полуночи, протанцевав уже все танцы, барон вышел попить. Он был совершенно бледен и уже не мог скрыть дрожь в коленях от усталости.

В эту минуту умирающий показался мне каким-то невероятно величественным, героическим. На узком лице его обозначились мышцы, в глазах плясал чарующий огонь, и так красиво, приятно двигались губы, когда он шептал надтреснутым голосом…

И все это он придумал, сочинил в один прекрасный день! Сомнений быть не могло: как человек неглупый, образованный и циничный, он понял — как барону и гусарскому лейтенанту в этой жизни ему уже ничего не светит. Этот человек был рожден стать бескомпромиссным драматическим героем! Да, он заранее все просчитал. Как оставить память об этом ничтожном разлагающемся теле в девичьих головках, полных прекрасных грез?

Он выверил все до мелочей… Решил посещать балы, где все будут смотреть только на него и очаровываться легкостью безупречных движений. Там, где люди разговаривают хихикая и глупо секретничая, — он будет изящен, игрив и улыбчив. И все эти девушки, зашнурованные в корсеты (с совсем небольшим вырезом), чьи бальные платья и белье прямо перед балом отгладили дома, будут с замиранием сердца думать о той минуте, когда их здоровые молодые тела обнимет барон, сладкоречивый, элегантный, светловолосый барон.

Да, он будет обнимать их своими увядающими руками, в которых гниющая кровь течет все медленнее. Он будет обнимать их нежную молодость, со всеми напрасными и обманчивыми желаниями, которые остались у его умирающего тела… Но они не должны заподозрить, что танцуют танец смерти с несчастным страдальцем. Только в то утро, когда они уже узнают, что его глаза закатились, что прекрасному, милому барону — который всегда был такой изящный и так хорошо пахнул, но никогда не позволял себе ничего неприличного (благовоспитанный мужчина на такое и не способен!), только слегка пожать дрожащее запястье, нежно погладить бархатную ручку, это же не считается… Да, когда они узнают, что прекрасному милому барону пришел конец, то все они будут рыдать и не забудут его — лучшего танцора, не забудут даже тогда, когда станут матерями, окруженными многочисленным потомством.

Все это барон придумал заранее. Моих фантазий тут нет, иначе и быть не могло.

Больше всего он танцевал с Юдит, самой молодой из девушек. В свои пятнадцать лет она была всего на полголовы ниже барона. Танцевали они волшебно. Юдит почти лежала в объятьях партнера, а ее белокурые волосы рассыпались по плечам. Барон непрерывно говорил, хотя мне было видно, каких страшных усилий стоит ему каждое движение.

К трем часам влажная, прохладная сентябрьская ночь уже набухла росой. Кое-кто засобирался домой и отправился к поезду. Осталось четыре или пять семей. Но цыгане все играли. Барон раздал им много денег и вставил в трубы сурдины.

Мудрая, прекрасная и продуманная смерть!

Я слышал, что актеры, которые красиво умирали на сцене, в реальности уходили тяжело, неприятно и, чаще всего, с безобразным, беспомощным желанием художника сохранить свою жизнь. Как будто без их искусства мир бы перестал существовать! Барон оказался мудрее. Безо всяких философствований он интуитивно понял, что ему предстоит умереть и что сделать это надо эффектно. Красиво умирать его научили не преподаватели в кадетском училище — среди них был один толстый лысый капитан, который однажды действительно прочел им лекцию на тему «Как достойно умереть за родину». На эту мысль барона натолкнули исключительно музыкальные впечатления. Когда-то, будучи в Вене и Будапеште, он часто ходил в оперу, и не раз молодому сержанту ночью снилось, что его хоронят, как Зигфрида. Оглушительное фортиссимо оркестра в тысячу музыкантов оплакивает одетого в железо героя, и за телом ведут лошадь в черной попоне. В золотых канделябрах курятся благовония, женщины плачут, а его лицо на высокой погребальной колеснице обращено к высокому голубому небу.

Теперь он настойчиво потребовал, чтобы сыграли какую-нибудь мазурку Шопена, но так как цыган ни одной не знал, согласился на старый, но милый вальс, знакомый мне с детства, но давно не слышанный. Барон дважды останавливал музыканта, прося его играть «потише и помедленнее».

Партнершей его была Юдит. Они танцевали бостон. Девушка двигалась волшебно, кружась самозабвенно и легко. Лицо ее раскраснелось, она склонила белокурую головку и прикрыла глаза. Цыган играл так тихо и нежно, что мне невольно вспомнилась строчка из Бодлера:

«И скрипка вся дрожит, как сердце от мучений»[2].

Потом я видел, как барон поклонился Юдит и торопливо вышел. На веранде выпил залпом бокал шампанского. Лицо его было бело, как мел. Он сел, подпер лицо руками и вымученно улыбнулся. Стал искать в кармане папиросу, но рука бессильно упала, затем заломилась вторая, после чего он всем телом рухнул на пол.

Я подскочил и расстегнул пуговицы на груди. Сердце уже не билось. Вследствие невероятного мышечного напряжения тело задеревенело за пару минут. Мы распрямили ему ноги и руки, одной салфеткой со стола я подвязал ему подбородок, а второй — завязал глаза. Проделал я это лишь потому, что знал, что барон — романтик, и, как и все мы, хотел бы, чтобы ему завязали глаза и подвязали подбородок.

В зале по-прежнему играл цыган. Я дал знак, чтобы он продолжал, сказав, что это последнее желание барона. Девушки сбились в угол и, покраснев, переглядывались, затем все они, не стесняясь, постепенно начали плакать. Внизу над озером клубился голубой утренний осенний туман. Холодный рассвет вставал над аллеей. Когда мы понесли барона в полицейский участок, деревья трепетали. В конце аллеи я обернулся.

В зале, точно выплаканные глаза, красным светом мигали лампочки, тихо играла музыка, а из окна нам вслед смотрели девушки в белых платьях.

Вечер Перевод Е. Сочивко

Был ранний темно-синий осенний вечер. По проспекту неторопливо прогуливались празднично одетые люди. Сегодня меланхолия сменила обычную будапештскую лихорадку.

Среди гуляющих было множество красивых светловолосых женщин, которые со слезами на глазах тесно прижимались к своим мужьям. Кто знает, что вызвало эти слезы? Одинокие проститутки, прерывая привычный обход, вдруг останавливались, понурив голову или бессмысленно глядя на огни потухающих фонарей.

Шум толпы затихал.

Казалось, будто все ступали медленно и осторожно. Будто среди каменных стен витали вздохи, а асфальт был мокрым от слез. Будто тихий мягкий ветер разносил повсюду торжественные и тоскливые мелодии, и все молча внимали им.

Красивые блондинки вытерли слезы и еще крепче прижались к мужьям. Дети не шумели, они шли бесцельно и беззвучно, оглядываясь и крепко держась за руки.

В окнах то загорался, то потухал тусклый свет. В кофейнях лишь изредка можно было увидеть одиноких посетителей. Сидя за столиками, они мечтательно глядели вдаль, забыв о тлеющих в пепельницах сигаретах. Из окон высоких многоэтажных домов высовывались молодые девушки, судорожно вдыхая прохладный воздух.

Доктор Петер, главный врач больницы Сент-Андраш, который как раз в это время медленно брел домой, вдруг остановился. Хотя останавливаться посреди улицы, теряя драгоценное время, было совсем не в его привычках. Раньше и у него бывали сентиментальные порывы, но он был вынужден признать, что чувства отнимают слишком много времени, и мало-помалу избавился от проявлений душевной жизни.

Однако на этот раз что-то заставило доктора остановиться. Он снял шляпу и глубоко вздохнул. С деревьев уже давно облетела листва. Стоял декабрь, но воздух был по-весеннему теплым, хотя и без опьяняющего запаха весны.

Для земли и людей этот день стал днем воспоминаний — о прошлом и о весне. Проспект был объят тишиной, и все были во власти одного и того же невыразимого чувства. И доктор Петер тоже не мог противостоять этим странным чарам, которые мало-помалу взяли над ним верх. Задумчиво глядя перед собой, он медленно продолжил свой путь.

На улице было тихо, как в храме. Как будто люди чувствовали, что такого дня, как сегодня, они больше никогда не увидят. И что хоть раз в жизни им нужно помолиться: пусть даже от этого не будет никакой пользы, но все-таки нужно.

Доктор Петер пришел домой. Потер лоб, обошел квартиру, открыл окно в приемной и сел к нему.

Вам знакомы такие вечера? Когда крохотные и простые составляющие человеческого счастья вдруг приобретают огромное значение? Когда всесильная воля неожиданно съеживается и теряет свою силу, а души, в которые мы не верим, как-то проникают в нас и управляют нашими действиями?

В воздухе слышится тихое трепетание крыльев.

Оглядываются души умерших.

Доктор вздрогнул. Кто-то звонил в дверь. Он открыл. Стройная девушка, чьи черты были неразличимы в сумерках, едва заметной тенью проскользнула в дом. Она не поздоровалась.

Доктор тоже ничего не сказал.

Он узнал ее.

Перед ним ожило бледное девичье лицо и алые губы. Он почувствовал аромат, исходивший от красивых светлых волос, и вспомнил стройную, даже худую, но все же прекрасную фигуру. Дело прошлого, мальчишеский флирт, мимолетная любовная история, чуть более значительная, чем прочие, которая однажды вдруг оборвалась…

А теперь они, как раньше, взялись за руки.

Но вот уже искренний и плачущий темно-синий вечер превратился в таинственную, мрачную, черную ночь.

Кофейни затихли.

На улице раздались было какие-то крики, и снова все стихло. Воцарилось ровное, монотонное спокойствие. Потом откуда-то с полей налетел предрассветный ветерок, и зазвенел стеклами оставленных открытыми окон. С соседних улиц донеслось дребезжание экипажей. Сонные блудные дочери звонили в свои квартиры.

Фонари затухали.

И вдруг настало ветреное, дождливое зимнее утро. От вчерашнего вечера не осталось и следа. Трава в парках была покрыта инеем, ветер сдувал одинокие листья, еще державшиеся на деревьях. Город заливало холодным дождем. Дребезжа, покрикивая и поеживаясь, работа снова входила в привычную колею. Однако в домах подниматься не спешили.

Доктор Петер проснулся с сильной головной болью. Воспоминания вчерашнего вечера снова погрузились в туман, осталось только странное чувство, которое трудно было выразить словами. Он широко зевнул, и, зарывшись лицом в подушки, повернулся к стене, не в силах понять ни того, что произошло с ним вчера, ни даже того, над чем тут можно задуматься.

Итак, вечер прошел, и настало дождливое зимнее утро!

Времени на раздумья совсем не осталось: слуга объявил, что вода для умывания готова, а в приемной уже ждут больные.

Доктор еще некоторое время колебался, стоит ли размышлять над событиями вчерашнего вечера, потом все-таки быстро поднялся с постели и пошел в ванную.

Так он начал привычную, размеренную жизнь, где для каждого дела предусмотрено свое время.

И продолжил жить так же, как и раньше.

Как будто тот вечер стерли из его памяти.

Прошла зима. Для доктора Петера она ничем не отличалась от прошлогодней: напечатали несколько его работ в медицинских журналах, он опробовал на больных несколько новых клинических методов. Жесткая напряженная работа доставляла ему своеобразную устойчивую радость. Ему нравилось, что дело его живое, бодрящее и полезное для здоровья. И, заметив однажды, что в нем затаился и другой человек — живущий эмоциями, доктор Петер решил подавить этого тирана. И ему это удалось.

Совершенно неожиданно наступила Весна. Она наполнила весь Будапешт душистым жизнерадостным ветром. В первую неделю она растопила весь снег, на следующую — выманила из земли росточки первой травы.

На улицах продавали фиалки, а несколько человек, захмелев, с бледными лицами, кружили по паркам, и жадно вдыхали холодный пьянящий весенний воздух. После полудня уже ярко светило солнце. Этот чудесный, полный надежд солнечный свет не давал умирающим окончательно покинуть этот мир, и в то же время украшал их уход, суля много тепла, фруктов и ароматных цветов. Кто не поверил бы этому обещанию?

Но затем опускались сумерки.

Шаловливая Весна была похожа сейчас на молоденькую сентиментальную девушку, которая прячется где-то среди деревьев и тихо плачет, сама не зная отчего.

Ветерок успокоился. Лишь слабые мягкие воздушные волны двигались меж высоких домов.

На проспекте вновь воцарилась тишина.

Доктор Петер остановился у одного дома. Поднялся по лестнице. Подошел к двери, которую ему открыли в то же мгновение. Его губы встретились с влажными прохладными губами девушки, и он почувствовал горячие слезы на своем лице.

А плачущая сентиментальная Весна где-то далеко, среди высоких голых деревьев, молчала в мертвой тишине.

Субботний вечер Перевод Е. Сочивко

Субботний вечер — о, он всегда прекрасен! В субботу вместо обычного горячего ужина — когда все блюда подаются по порядку, и мы едим мясо, рагу или макароны, — на стол ставят сразу много всего разного. И можно есть и пить все, что захочется. Хочешь — чай, который бабушка готовит в большом медном самоваре на маленьком столике рядом с буфетом, хочешь — яйца — и тогда нужно сказать Эве, кухарке, сколько их приготовить, хочешь — маленькие рыбки, которые папа приносит домой в коробке. В общем, пир у нас горой! На столе на одном большом блюде лежит подсушенный хлеб, на другом — масло и творог, а на третьем — печеная картошка.

Субботними вечерами папа с мамой как будто радостнее. И им (по крайней мере, мне так кажется) тоже хотелось бы, чтобы такие ужины бывали всегда, ведь они в тысячу раз веселее и приятнее, чем обычный будничный ужин.

Бабушка в такие вечера пьет только чай. Она заваривает его до бордового цвета, и пока он готовится, жжет в своей чашке сахар с ромом. Ром горит лилово-синим пламенем и иногда выплескивается из чашки, а бабушка снимает очки, улыбаясь, смотрит на горящий ром и растирает лимон с сахаром.

Папа сначала ест только рыбу, а потом просит принести паприку, соль, перец, горчицу, тмин, каперсы и петрушку. Он берет всего понемножку, добавляет много творога и масла и перемешивает все большой серебряной десертной ложкой. Когда намажешь на хлеб — это ужасно вкусно. Мы с Дежё пробуем все подряд. Мама разрешает все, что мы ни попросим. А если папа скажет: «Мне-то что, пусть едят, только как бы потом не разболелись», она его упрашивает: «Не разболеются, уж я присмотрю».

После ужина папа курит. Я приношу трубку со столика в углу, Дежё — спички с комода, а Эти — сито для табака. Папа медленно набивает большую резную трубку, и разжигает ее. Он выпускает чудесные синие колечки дыма, каждому по три: мне, Дежё и Эти, а если мы попросим, то и маме и бабушке тоже. А потом он читает газету. Мама достает из шкафа «Ветвь оливы»[3] и тоже читает. Бабушка торопливо идет в кухню и уносит с собой ключ от кладовки.

Вскоре приходит Юлишка и приносит полный тазик горячей воды. Пора мыть ноги. Обычно начинает Эти (мы с Дежё решили, что девочки моют ноги первыми). Юлишка сначала намыливает, а потом щекочет, трет и ополаскивает наши ноги, пока они не становятся совершенно чистыми. И тем временем рассказывает три сказки: о человеке с железной головой, о семи воронах и о ведьмах. Лучше всех последняя, та, что о ведьмах.

В это время мама и папа идут в залу. Они зажигают две лампы и открывают пианино. Папа играет, а мама сидит рядом. Они разговаривают, и папа целует маму.

Я слушаю одновременно и сказку Юлишки и музыку, потому что уже хорошо знаю и то, и другое. Музыка очень грустная, ее любят только мама с папой, а мы нет. А если папа играет что-то веселое, то мы, конечно, вскакиваем и танцуем на кровати. (Один раз мы так сломали пружины, но это был не субботний вечер, потому что в субботу нас бы потом за это не выпороли).

Юлишка уносит тазик и вытирает лужи с пола, а мы уже почти дремлем. Но сразу засыпать не хочется. Мы то и дело открываем глаза, ведь еще не пришел Песочный Человек, а пока он не придет, все равно не уснешь. Да и жаль засыпать, когда все так здорово. Дверь в комнату прикрыта, и сюда проникает лишь слабый свет от лампы в столовой. А вот пианино слышно хорошо.

Вскоре приходит бабушка. Она кладет ключи на буфет и наливает воду в большой стакан. Бабушка будет делать воду с сахаром, — слышно, как она достает из сахарницы куски сахара. Можно сосчитать, сколько кусков падает в стакан: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь (их всегда семь). Бабушка заливает сахар водой и размешивает ложкой. Она всегда размешивает воду, перед тем, как внести в комнату, а потом подносит стакан каждому из нас и строго следит, чтобы никто не выпил больше, чем остальные.

Вот теперь можно спать. Бабушка тоже уходит к себе в комнату и начинает раздеваться. Открывается кухонная дверь и заходит Юлишка. Она несет на блюде кувшин и стаканы. Проходит по комнатам — стаканы ударяются друг о друга и позвякивают — и ставит блюдо на стол. Потом снова выходит и через пару минут приносит лампу и ставит ее в комнату к родителям.

И тут появляется Песочный Человек.

Когда мы показываем его папе, он говорит, что это тень от кувшина. И когда папа уносит кувшин, Песочный Человек и впрямь пропадает. Но все равно это вовсе не тень, а Песочный Человек.

Он похож на сову и как будто сидит на краю папиной кровати. Смотреть страшно — до чего он огромный, жуткий и уродливый! Так что мы натягиваем одеяла до самых ушей. Только иногда кто-нибудь отгибает уголок и на секунду выглядывает. Песочный Человек неподвижно ждет, пока мы уснем — и мы должны спать, потому что он так хочет.

А где он живет днем никому не известно. И сколько ни думай, все равно не догадаешься.

Точно можно сказать только то, что субботним вечером у Песочного Человека тоже настроение лучше, чем обычно. Завтра наконец-то будет воскресенье, и мы поздно встанем, и его это радует. Он любит, когда люди много спят. Если вечером мы чувствуем, будто в глазах песок и веки отяжелели, — это тоже из-за Песочного Человека. Вообще-то, и зевота тоже как-то с ним связана.

Между тем родители в гостиной тоже начинают потихоньку готовиться ко сну: закрывают пианино, задувают лампы, и медленно, обнявшись, идут через нашу комнату. Потом я хорошо слышу, как папа наливает себе воды, ставит назад кувшин и пьет.

Песочный Человек растет и вытягивается на стене: теперь всем пора спать.

Папа говорит:

— Завтра я сам куплю на рынке цветной капусты.

Мама что-то отвечает ему, но что — уже не разобрать. Потом папа со свечой проходит по всем комнатам, проверяет, заперта ли дверь, возвращается, задувает свечу и ложится в постель. Теперь уже все легли. Песочный Человек, огромный Песочный Человек, скрючившись и опершись о стену, сидит на краю кровати и внимательно за нами наблюдает.

Сад чародея Перевод Е. Сочивко

Из ворот вокзала на площадь вышли два высоких и стройных юноши, и я почти сразу узнал их:

— Братья Вашш!

Мы вместе пошли в город. Было приятно вот так прогуляться в послеполуденной легкости июньского дня. В гимназии мы с братьями Вашш были неразлучны, но после выпуска я не видел их целых четыре года: они учились за границей. Братья были очень рады нашей встрече.

Их лица были еще скорее юношескими, чем мужскими. Точеные носы и живые умные глаза выдавали в них тот особенный тип поздно взрослеющих интеллигентных молодых людей, а в манерах сохранились сердечность и приветливость космополитов, которые казались таким непривычными в гимназии, но все-таки очень всем нравились.

Мы прошли пешком по главной улице и главной площади. Братья спешили. Через два часа им нужно было ехать дальше.

— На самом деле, мы приехали, только чтобы посмотреть сад чародея, — сказал старший.

— Сад чародея? Где это? — переспросил я.

— И правда, ты же не знаешь. Мы тогда никому о нем не рассказывали. Сейчас увидишь. Ты же пойдешь с нами, да? Это недалеко.

От главной площади мы повернули к собору и прошли через парк. Там, на своей привычной скамейке, сидел, погрузившись в чтение, наш старый гимназический учитель Закона Божьего. Мы поздоровались, и он в ответ приветливо помахал рукой. Миновали собор. Братья привели меня на какую-то глухую улочку, о существовании которой я раньше даже не подозревал. Она была узкой и примерно двести шагов в длину.

Ох, и странная же это была улочка! Таких домов, как здесь, я никогда не видел в нашем городе. Они были низкими и простыми по конструкции, но в очертаниях окон, в резьбе на воротах то и дело проглядывало что-то старомодное. На улице на стульях и скамейках сидели старики и женщины с тоскливыми бледными лицами. Какие-то девчушки подметали дорогу и сбрызгивали землю водой, чтобы не поднималась пыль. Однако нигде не было и следа от колес экипажа.

Мы остановились у последнего дома. Правда, на самом деле самого дома видно не было, только ограду. Это была высокая деревянная изгородь, настолько частая, что даже рука не пролезла бы в щель между досками, а чтобы посмотреть, что на той стороне, нужно было наклониться совсем близко.

Нас оглушил одуряющий цветочный аромат. За оградой был сад, размером не больше маленькой комнаты. Уровень земли там был выше, чем на улице. Почти нам по пояс. И весь сад был полон цветов.

Здесь по собственным законам жил целый мир растений: цветы в форме воронок, лепестки которых казались сделанными из черного бархата, кустовая лилия в углу, вся усыпанная огромными белыми бутонами, и рассыпанные по всему саду невысокие белые цветы на тонких стеблях, у каждого из которых один — лишь один — лепесток был бледно-красного цвета. Похоже, они-то и испускали тот неведомый, сладкий аромат, от которого, казалось, останавливалось дыхание.

Посреди сада разместилась группа кругленьких пурпурных цветков. Их мясистые шелковистые лепестки глубоко свешивались в высокую ярко-зеленую траву.


От этого чудесного сада оставалось чувство, словно посмотрел в калейдоскоп. Прямо передо мной раскрывались сиреневые ирисы. Сад сиял всеми цветами радуги, и сотни запахов смешивались в один одуряющий аромат.

В дальнем конце, напротив изгороди, стоял маленький, будто сгорбленный, домик. Окна находились вровень с землей, а двери было не видно. Крыша нависала над окнами и под ней, наверное, был большой чердак. Прямо под окнами я заметил две гвоздики. Минуты четыре мы смотрели на это сказочное царство в десять квадратных метров.

— Видишь, это и есть сад чародея, — сказал младший Вашш.

— А там, в доме, живет сам чародей, — продолжил второй.

— И разбойники тоже.

— Кто? — спросил я.

— Разбойники — ученики и рабы чародея.

— Они выходят грабить в город. Как раз в это время они пробираются по подземным ходам и вылезают на чердаке храма, а потом спускаются с башни по веревке. Под коричневыми плащами разбойники прячут маленькие масляные фонарики, а к поясам у них пристегнуты маски, кинжалы и пистолеты.

— Они тихонько прокрадываются в дома или пролезают в окна. Цепляясь своими крохотными кирками, они за пару мгновений забираются в открытые темные окна двухэтажных домов.

— А потом быстро прячутся в шкаф.

— Никто в доме ничего не замечает, а они-то уже устроились среди одежды и сундуков. Зажгли свои масляные фонарики и тихонько ждут.

— Разбойники ждут, пока люди не лягут спать, а потом вылезают и ходят по всем комнатам. Ломают замки, отрубают детям головы, а в сердцах отцов оставляют кинжалы.

— И уносят сокровища, чтобы отдать их чародею.

Братья рассказывали тайны логова чародея, будто когда-то выученное и давно забытое старое стихотворение. Минуты четыре мы молча смотрели на сад.

— Теперь ты представляешь, что там внутри? — спросил младший Вашш.

Его брат ответил за меня:

— Вон за тем окном с жалюзи — спальня разбойников. Оштукатуренная нора с низким потолком. На стене мигает керосиновая лампа. Справа и слева лежит по шесть мешков с соломой. На одной стороне, свернувшись калачиком, так что не видно лиц, спят шесть разбойников.

— А на другой стороне шесть мешков пустуют.

— Те разбойники уже пробираются по подземным ходам, готовые выполнить свою кровавую работу.

— А когда они просыпаются, то выползают из комнаты на четвереньках, потому что в полный рост им не встать, настолько низкий там потолок.

— Тогда чародей дает им поесть. И его гадкие черные глаза как будто говорят: ешьте, да принесите мне побольше драгоценностей, серебра и золота.

— Разбойники питаются свежими лягушками и ящерицами, а на десерт получают многолетних майских жуков, которых чародей хранит в своей кладовке в банках, как компот.

— А потом они отправляются на работу. А чародей не спит в своей комнате. Он зажигает лампу, сделанную из черепа, читает и следит, чтобы с разбойниками ничего не случилось.

— Чтобы не проснулись собаки или дети.

— А когда небо на востоке становится серым, он выходит сюда и ложится в саду.

— И тогда все цветы превращаются в девушек. А чародей знай себе валяется среди этих цветов.

— Пока разбойники не вернутся домой. Тогда он забирает у них награбленное и складывает в свои подземные сокровищницы. Потом они все вместе идут спать. И весь вечер дом молчит, будто вымер.

— Соседи не знают, кто здесь живет.

Еще пару минут мы молча смотрели на сад чародея, потом один из братьев обеспокоенно взглянул на часы.

— Наш поезд отправляется через двадцать минут, — сказал он и слегка вздохнул.

— Нам пора, — добавил второй брат.

На востоке уже показались первые звезды. На улице было тихо, как на кладбище. Нигде ни души.

Мы пошли назад. Дошли до храма. Братья, задумавшись, смотрели перед собой. Мы обошли парк. Три красивых, смеющихся служанки поднимали из колодца воду. Братья Вашш улыбнулись им. Тяжелый аромат цветов чародея медленно выветривался из наших легких. Мимо проехал экипаж. Братья Вашш посвистели ему, чтобы он остановился. Они с улыбкой попрощались со мной и легко запрыгнули в экипаж. Кучер подстегнул лошадей кнутом. И экипаж двинулся по направлению к светящимся витринам и фонарям главной улицы.

Жаба Перевод В. Попиней

Я ненавижу жаб. Нет, животных я люблю, знаю, что каждое из них — величайшее творение природы, но жаб на дух не переношу.

Я расскажу почему, хотя от одних воспоминаний чувствую жуткий страх, желудок сводит от отвращения, я вижу холодных, склизких жаб, чувствую, как они ползут по шее, в ушах раздается слюнявое кваканье, а по спине пробегает ледяная судорога ужаса. Вряд ли я засну нынешней ночью. Но не смогу не рассказать, почему мне отвратительны эти крошечные твари, почему при виде пары жабьих глаз, тускло мерцающих из прошлого и проникающих в самую душу, у меня в смертном страхе деревенеют мышцы.

Жаба связана с самыми важными и значительными минутами моей жизни. Но не минутами радости — минутами ужаса. Вероятно, прочитав мой рассказ, вы решите: несчастный бедняга, тебе все это привиделось; вероятно, моя история не вызовет у вас ничего, кроме любопытства. Ах, если бы вы знали, как бессердечно такое отношение. В описываемые мгновения я пережил безумный, отчаянный страх сотен и сотен людей, который вряд ли знаком кому-то из них. И вам в том числе. Прошу, задумайтесь над этим и не смотрите удивленно — лучше проявите немного сочувствия.

Дождливой апрельской ночью я вдруг проснулся. Перевернувшись на другой бок, попытался уснуть. Поворочался, взбивая подушку, но сон не шел. Каждую клеточку моего тела начала охватывать нервная, лихорадочная дрожь, в молчании тьмы ко мне подступал непонятный страх, а за окном тем временем шумел апрельский дождь, и рядом слышалось дыхание спящей жены.

Я чувствовал, что этот непонятный страх овладевает мною все более, и нет от него спасения.

Я пытался отделаться от него, считая в уме. Складывал и умножал числа, перечислял имена бывших одноклассников — не помогло. Страх рос и наполнял собой все мое существо, у меня участилось сердцебиение, повысилось внутричерепное давление, я весь похолодел. На лбу выступила испарина.

В это мгновение до меня донесся звук. Он был похож на детский плач или стон истязаемого животного. Это был звук, от которого в голове стынет мозг, а по спине бежит жуткая, судорожная дрожь.

Я прислушался.

Звук повторился. Он становился все громче. Каждый мой нерв отзывался на него ужасом и болью. Я слышал этот пронзительный и жалобный, призывный и угрожающий звук то где-то далеко, то совсем рядом, как будто его издавали кроватные рейки и мебель.

Это было похоже на стоны до смерти замученного ребенка. На ночные предсмертные вопли старой совы с оторванным крылом.

Звук не прекращался. Он лишь ненадолго прерывался. А потом усиливался, становясь все ужасней, все болезненней.

Я был весь в холодном поту. Вскочив с постели, зажег свечу и принялся бегать с ней из комнаты в комнату. Останавливался. Прислушивался. Звук то удалялся, то приближался. Дрожа и вслушиваясь, я вновь и вновь пробегал по комнатам. Казалось, звук идет из кухни. И в самом деле, стоило мне войти, как стонущий, клекочущий звук с жутким мяуканьем наполнил кухню.

Я принялся торопливо искать его источник. Звук шел из угла, где стояло корыто для стирки. Отодвинув его, я увидел животное размером с кошку. Оно сидело, сжавшись в комок, и при моем появлении неуклюже повернулось.

Это была жаба. Но какая. Такой жабы я еще не видел. Тело ее покрывала шерсть. Глаза злобно светились зеленым светом. От нее шел ужасный смрад. Большой уродливый рот изрыгал непрерывный поток звуков. Казалось, она исполняла свой адский концерт по повелению высших сил.

При виде ее я вспомнил кое-что, от чего сердце мое на мгновение застыло.

В тех местах, откуда я родом, ходит поверье, что в доме, где ночью появилась покрытая шерстью жаба, скоро кто-то умрет. Я слышал несколько таких историй. Наш сосед — зажиточный крестьянин — рассказал мне, что своими глазами видел проклятую волосатую жабу, после чего умерла его дочь, восемнадцатилетняя красавица Агнеш.

Тогда я в это не поверил, люди обычно не верят сказкам, да и с чего мне было верить в то, что неизвестно науке.

Но сейчас, столкнувшись с жабой лицом к лицу, я каждой клеточкой души поверил в ужасную примету. Я резко бросился на жабу и придавил ее отвратительное холодное тело к полу.

Она громко завопила, вопль был сильным и низким и напоминал лошадиное ржание. Я испугался, что проснется жена. Поднял жабу и со всей силы швырнул о каменный кухонный пол. Она упала, грохоча, как пушечное ядро, потом вдруг села на лапы и прыгнула в угол, поднявшись примерно на метр над полом. От бессилия я начал беспорядочно бить ее ногами, не давая вновь подняться. Из ее тела потекла зеленая слизь, жаба оставляла за собой липкую зловонную дорожку. Немного опомнившись, я заметил топор для рубки дров и решил убить им чудище. Загнав жабу в угол, где стоял топор, я схватил его и хотел быстро ее прикончить. То ли я замешкался, то ли что-то еще произошло, не знаю, но жаба села на лапы и вдруг набросилась на меня, вцепившись прямо в горло.

У нее были зубы.

Я стряхнул ее с себя и прижал к полу. Вновь надавил коленом — она вторично издала громкий, похожий на ржание звук. — Я рубанул топором по голове. В лицо брызнула зеленая кровь, я почувствовал, как животное пытается вырваться, прилагая неимоверные усилия. Я вновь принялся бить и рубить. Я разрубил жабу на куски. Отделил лапы и голову, и теперь передо мной лежала бесформенная масса, смердящая, зеленая и склизкая.

Выполнив свою жуткую работу, я с облегчением вздохнул — я думал, что смог защитить близких от смертельной угрозы. Я вернулся в спальню дрожащий и озябший, но довольный. Жена ровно и тихо дышала во сне. На бледном лице играла легкая улыбка. Я подошел к ней и поцеловал — она тихонько вздохнула. Я немного полюбовался ее лицом и устало погрузился в глубокий сон.

Проснувшись рано утром, — обычно я встаю рано, — я с ужасом понял, что не спрятал труп жабы, окровавленный топор и другие следы ночной борьбы. Выскочив из постели, я поспешил в кухню, чтобы — если еще возможно — не дать ничего заметить и понять детям и прислуге.

К своему удивлению я не нашел никаких следов. Топор стоял на месте. Каменный пол кухни был чистым, хотя прислуга еще не выходила из комнаты.

Вы, конечно, будете утверждать, что я видел сон. Знайте же, что через две недели после я похоронил жену.

Сказки с плохим концом Перевод О. Якименко

СКАЗКА ПЕРВАЯ

Студент прилежно учил урок. Посмотрел все неправильные глаголы, повторил спряжение и склонение, полистал раздел по синтаксису, особенно внимательно прочел главу об ударении в предложении, которую до этого знал только на «хорошо», а не на «отлично». После чего захлопнул книгу и достал другую.

Только хотел заново приняться за работу, как услышал за спиной негромкие шаги. Оглянулся. За стулом стояла прекрасная светлокудрая девушка. Увидев ее, студент — не настолько он был мелок, чтобы не оценить девичью красоту — произнес про себя:

— Хороша!

Но надо было заниматься, ведь на завтра преподаватель обещал большую контрольную, поэтому студент перестал обращать внимание на девушку.

Он проштудировал второй учебник и принялся было за третий, когда снова заметил незваную гостью. Незнакомка потихоньку пробиралась к выходу, а в руках у нее была целый ворох украденных вещей: карманный револьвер студента, часы — главное его сокровище, оловянные солдатики и прочие ценности. Юноша слишком дорожил револьвером, часами и солдатиками, чтобы отдать их просто так. Он бросился вслед за девушкой, которая уже спускалась вниз по лестнице. Схватив ее, студент закричал:

— Воровка, воровка!

Девушка вскинула на него свои волшебные голубые глаза, и от ее взгляда у юноши застыла в жилах кровь.

Незнакомка улыбнулась:

— Я твоя смерть, нам пора, — и взяла студента за руку.

СКАЗКА ВТОРАЯ

Звали его Иосиф. Дожил он до зрелого возраста, а жену Потифара[4] так и не встретил. Что делать? Стал Иосиф женоненавистником.

Отмечу, что жил Иосиф не в Будапеште. Абсолютно уверен: столица бы уберегла Иосифа от ненависти к женскому полу. Кенингсберг, увы, уберечь не смог. Потому как жил наш герой в Кенингсберге.

Иосифы — вот оно человеческое несовершенство! — не могут смириться с участью друга дома при Потифарах, но отсутствие такой возможности сводит их с ума. Так и стал Иосиф женоненавистником. Призывал презирать женщин и исписал тонны бумаги, выстраивая сомнительные теории о ничтожестве женского существа. При этом, завидев красивую девушку, обыкновенно таял. Девушки же не стремились к нему, ведь вдобавок ко всем своим недостаткам, Иосиф начал лысеть и никоим образом не мог считаться приличной партией. Такой Иосиф!

И все же в один прекрасный день он швырнул свои записи в камин, надел цилиндр, смокинг, причесался… и отправился на смотрины.

В ту пору было ему пятьдесят два года. Тогда уже волосы на пробор а-ля Клео де Мерод[5] никто не носил, даже старухи, да и французский пучок уже окончательно вышел из моды (я сообщаю это лишь с целью обозначить эпоху). Одно только не изменилось: мать девушки заявила:

— Вы слишком стары, сударь, моя дочь не может стать вашей женой!

Иосиф вернулся домой, снял смокинг, выгреб из камина черные, обуглившиеся остатки своих записок и достал перо. Опустил его кончик в чернильницу и большими буквами вывел на листе:

«Прегрешения женского пола». Автор и издатель: Иосиф.

И писал до поздней ночи.

СКАЗКА ТРЕТЬЯ

Сдав с отличием третий врачебный экзамен, молодой доктор всерьез задумался о женитьбе. Отчего же он об этом задумался? — может спросить любой трезвомыслящий человек. Да оттого, что влюбился в девушку, да-да, в девушку с ровными покатыми плечами, мускулистой спиной (незначительной, но анатомически довольно неплохо распределенной по телу жировой прослойкой), черными волосами и черными же глазами. И все тому подобное.

Наконец, в один прекрасный день молодые обручились.

Случилось так, что девушка в тот же день уколола палец. Молодой доктор взял носовой платок, вытер капельку крови, которая выступила на кончике милого розового пальчика, и поцеловал место укола. Но это так, между прочим.

Важно вот что: на следующий день доктор заметил на платке кровь. Юноша призадумался, достал микроскоп, протер увеличительные линзы, дунул в блестящую желтую трубку, подкрутил винтики, затем вырезал из платка кровавое пятно, положил на стеклянное блюдце и принялся капать на ткань жидкости из таинственных бутылочек, на которых можно было различить разные странные — не побоюсь этого слова, макабрические — надписи: CHO — NаOH — CHNS — . Закипела работа. Доктор возился с кусочком платка без устали — замачивал его, сушил и сгибался над микроскопом. Потом начинал все заново, пыхтя и кашляя. Наконец, он остановился и уставился перед собой, выпучив глаза. Утро застало его погруженным в раздумья рядом с загадочным увеличительным прибором. Однако, в конечном итоге, молодой эскулап все же принял решение, ведь иначе какой смысл был прилагать такие усилия.

Он стянул с пальца обручальное кольцо, положил в конверт и отправил его с курьером обратно.

СКАЗКА ЧЕТВЕРТАЯ

Там, где на берегу моря парит голубой туман — голубой потому, что сухая земляная пыль никогда к нему не примешивается, ведь берег весь покрыт острыми скалами, — стоял прекрасный белокурый юноша. У него были широкие плечи, кроткое лицо, фарфоровая кожа и золотистые волосы. Только глаза черные, как пламя. В краю голубого тумана это редкость, да и вообще редкость, где бы то ни было.

Стоя на берегу и смотря в бесконечную морскую даль и на закатное солнце, чьи красные лучи, проходя сквозь голубой туман, приобретали фиалковый цвет, прекрасный юноша вдруг заметил нечто необычное. Вдали от берега в море виднелась голова девушки. Прелестная, очаровательная головка. Она сверкала и покачивалась туда-сюда в опаловых волнах. Девушка улыбнулась, и молния ее глаз ударила юноше в сердце. Белокурый красавец вздрогнул и, не раздумывая, принялся раздеваться. Скинув одежду, он потянулся как следует, прощупал пучки упругих мышц на плечах и икрах и, описав безупречную дугу, прыгнул вниз головой в воду.

— Я до нее в пять минут доберусь, — сказал он сам себе, когда вынырнул на поверхность холодного моря и принялся плыть, чувствуя, как бьется сердце и натягиваются стальные мускулы. Юноша двигался вперед, мощными гребками разбивая волны, сиявшие в пурпурном свете, и не упуская из виду девичью головку впереди.

Вскоре пришлось сменить правую руку на левую, из-за чего юноша слегка рассердился:

— Что такое? — спросил он сам себя. — Я ведь могу час на одной руке плыть.

И действительно, прошел уже целый час, а голова девушки была все так же далеко, как и раньше. Она плыла все дальше, манила и улыбалась, покачиваясь на волнах. Юноша не отрывал от нее глаз и продолжал следовать за ней, напрягая все мышцы.

Уже и вечер опустился, над морем воцарилась кромешная тьма, а ему все казалось, будто он видит девичью головку и, собрав последние силы, юноша плыл вперед.

Так прошла вся ночь. Усталость казалась невыносимой.

— Я должен догнать ее, даже если это будет стоить мне жизни, — повторял юноша, подбадривая сам себя.

Пловец ждал рассвета, чтобы точно понять, куда двигаться. Он терял сознание, захлебываясь в волнах. Как только первый луч заскользил по зеркальной глади, юноша жадно впился глазами в горизонт в поисках девичьей головы.

Но ее нигде не было видно.

Попытка обнаружить берег тоже увенчалась неудачей: со всех сторон была только вода. Ярко-зеленая вода.

Юноша с цинизмом в голосе воскликнул:

— Вот так промахнулся. И девушку не догнал, и жизнь потерял!

И лег на спину.

СКАЗКА ПЯТАЯ

Дед был уже старый-престарый, а все равно еще умел радоваться наступлению весны. Днем он часто гулял по саду с детской радостью в глазах, прихрамывая и опираясь на крюковатую палку. Дед гладил кусты, на которых набухали почки, и задумчиво разглядывал старые деревья: силы жизни в их изъязвленных, морщинистых стволах гнали вверх, к веткам, свежие, жирные соки земли. В такие минуты дед улыбался из-под широких полей своей серой шляпы, будто хотел сказать:

— Да, жизнь, жизнь, все это очень хорошо, когда у человека спокойный сон и много славных внуков.

Мысли о смерти его не посещали, ведь он так хорошо себя чувствовал. Он настолько слился с пробуждающейся заново природой, что о смерти и подумать не мог. В тот день он выпил свой утренний кофе, прочел местную газету, спокойно, неторопливо отыскал прогулочную шляпу и отправился любоваться садом.

Было первое мая: любимый дедов цветок, кроваво-красный пион, распустил первый бутон. В тот же день у старика родился правнук. Дед долго, с нежностью любовался цветком.

— Срежу-ка его, — пробормотал он, — и отнесу Маргит-внученьке, повидаюсь с молодой мамой и посмотрю на правнука.

Он достал перочинный ножик и хотел аккуратно срезать цветок. Уже наполовину перерезав стебель, дед вдруг почувствовал, будто делает что-то очень нехорошее. Он поцеловал цветок, залил стебель воском и перевязал чистой полотняной тряпицей. Весь день его мучила совесть. Ведь он не раз срезал цветы и раньше, но эта конкретная попытка казалась невозможным и дурным делом. Теперь по утрам он с бьющимся от волнения сердцем спешил в сад, чтобы проверить несчастный цветок. Временами он чуть ли не вслух принимался умолять:

— Не надо на меня сердиться, это все случайно вышло: как это в голову могло прийти старому дурню — убить кого-то.

Пион, увы, не выжил. Все дедовы хлопоты оказались напрасны.

Однажды утром с желтого, больного стебля осыпались все лепестки и листья.

И нет в этом ничего удивительного. Как и в том, что следующей весной дед уже обрел свой покой в земле.

Хирург Перевод В. Попиней

Хирурга я заметил давно, в третьесортном кафе на окраине, куда ходил в ту пору. На нем всегда был черный, до зелени заношенный, чистый сюртук. К бледному лицу чрезвычайно шли растрепанные каштановые усы с проседью и глубоко посаженные черные глаза. В этих глазах — как будто всегда слезящихся — стоял непонятный, ночной, артистический блеск. Он говорил тихо, почти шепотом, как врачи на консилиуме. Разговаривая с посетителями о всякой ерунде, например о том, что пишут газеты, он пристально смотрел им в глаза. Как будто был чем-то особенно заинтересован. Мнение высказывал готовыми, обдуманными фразами, словно давал рекомендации пациенту. Благородство и интеллигентность этого потрепанного жизнью человека напоминали выцветший, но очень тонкий бархат, какой встречается еще в старинных дворянских усадьбах.

Я спросил официанта:

— Кто этот господин?

— Врач, бывший хирург, ходит сюда уже полтора года.

Услышав однажды, как я прошу принести медицинскую газету, он обратился ко мне. Похвально отозвался о профессии врача, задал несколько вопросов об университете. Мы разговорились, он оказался чрезвычайно образованным собеседником. Особое внимание я обратил на несколько психологических терминов, которые услышал впервые. В этом человеке меня поразили готовность с жаром обсуждать пустяковые темы, пристальное внимание к деталям и богатое воображение. Я был потрясен тем, как он справляется с жизненными трудностями, смиренно принимая их и при этом прекрасно себя чувствуя. Вскоре, выпив по чашке послеполуденного кофе, мы распрощались. (К тому же, я торопился).

Как-то меня занесло в это кафе поздней ночью. Хирург сидел за одним из столиков и, погрузившись в свои мысли, пил.

Он сладострастно подносил к губам стакан, смакуя зеленоватый абсент, прикрыв веки, медленно и экономно, и было очевидно, что пьет он давно. Это был тихий, страстный алкоголик, потерянный для нормальной жизни и на всех парах идущий к белой горячке. В одно мгновение стали понятны странный блеск его глаз, отстраненный оптимизм и пристальное внимание к мелочам. Когда-то этот человек был, не мог не быть, другим. Его изменил алкоголь.

Заметив меня, хирург вздрогнул. Было заметно, что передо мной — как перед коллегой — ему неудобно. Он пригласил меня к столику; я быстро заказал себе абсента, и его замешательство прошло. Вскоре я заметил, что сегодня этому человеку хочется выговориться. Через десять минут он был погружен в рассказ.

…Ведь что главное, коллега? Зачем человек страдает? Зачем ест? Зачем любит? Зачем радуется? Ради того, чтобы жить. Но ведь это смешно, жизнь когда-то закончится. Пройдет. Отчего же она проходит? Что мешает ученому завершить свой труд, художнику — воплотить задуманное, отцам — воспитать детей? Я понял. Это бесконечно просто. Первый вопрос — зачем проходит время?

Послушайте, во-первых, проходит не время — уходим мы. Это очень старая история. Еще Кант знал. Времени нет. Есть точка осознания. Осознания, что тело дряхлеет, мозг слабнет, болезни точат тело… что существует время. Я же утверждаю, что времени не существует.

Второй вопрос — откуда в нас это убийственное знание?

Оно — временное явление в эволюции головного мозга.

Множество аналогий этому можно обнаружить в эмбриологии. Выйдя из первобытного состояния, человек, как вы понимаете, ушел от природы. Его мозг перешел в фазу активного развития. Каким-то образом он достиг таких высот, что стал воспринимать себя и мироздание под совершенно новым, более, так скажем, абстрактным углом, чем раньше. Новый угол обзора, вероятно, нарушил душевное равновесие. В голове человека зародилось понятие времени. Именно эта точка зрения, этот довольно узкий, абстрактный (и, к слову, временный) взгляд на вещи послужили основой для нашего вполне естественного представления о течении времени. Я сказал, временный. Ведь не стоит объяснять, что рудименты отмирают постепенно. Сейчас мы просто переживаем этап, когда время давит на нас. Нам угрожают страдание, боль, старость, вырождение и смерть.

Это тяжелая вещь. Яд времени наполняет нашу философию, искусство, повседневное существование. Как только человек выходит из детского возраста, мысль о времени начинает преследовать его, не оставляя до смертного одра. Шопенгауэр написал «Мир как воля и представление», Шекспир — «быть или не быть». Мысль о времени подтолкнула Бетховена к созданию 5-й, судьбоносной для него симфонии: отголоски неумолимого бега секунд звучат в главной теме, похожей на пляску смерти. И все же, они ничто по сравнению с тихим вздохом простого обывателя: «Эх, стареем!»

Здесь хочется привести один аргумент. Как я говорил, человек начинает видеть мир сквозь дьявольскую призму времени лишь взрослым. Это действительно так. Детей скоротечность времени не пугает. И не только благодаря физической крепости и гибкости тела и тому, что их мысли заняты другими вещами, — просто дети стоят на низшей интеллектуальной ступени. У человеческого эмбриона замедлено кровообращение и есть жабры, он проходит первичный этап видового развития. Появление на свет знаменует завершение начальной (с точки зрения вида) стадии: того несовершенства, того переходного состояния, в котором потом оказывается «готовый» человек. Однако эволюция продолжается. Грядет время, когда человек будет проходить все нынешние стадии, от ребенка к взрослому, еще в эмбриональном состоянии. Ибо дитя, не обращающее внимание на время, и есть интеллектуальный эмбрион. Не успев достичь умственной зрелости, ребенок, его сознание оказываются в сетях времени. Из которых не могут выбраться. У европейцев этот этап наступает между четырнадцатью и двадцатью годами. Однако же я верю в наступление эпохи, когда мы будем проходить эту стадию развития интеллекта, будучи детьми, или даже в утробе матери. Вот тогда все будет хорошо. А тем временем, да, тем временем! …погодите-ка. Да ведь бороться с этой бедой, этим недугом человеческой расы может медицина. Данный вопрос встает во всей первозданной остроте именно сейчас, когда мысль о времени занимает людей больше, чем когда-либо. И даже погоня за хлебом насущным не спасает детей двадцатого века от трагического наваждения.

Здесь нужно действовать. В подобных случаях хирургия не привыкла сидеть сложа руки и наблюдать за страданием, вызываемым физическим процессом или болезнью. Если мании времени не существовало, а теперь она есть, то она должна занимать какое-то место в центральной нервной системе. Но это лишь предположение, которое никому не нужно. Ведь есть я. Я могу научно объяснить основу, суть этого психологического состояния. Могу. Я найду особый раздел в головном мозге. Докажу возможность и необходимость хирургического вмешательства. Наконец, сделаю процедуру достоянием общественности, то есть проведу операцию и предстану перед судом коллег-ученых.

Просто я нашел в человеческом мозге клетки времени. Внешне они не отличаются от других, но служат разносчиками инфекции, страданий и беспричинной тоски, вызванной быстротечностью времени. У кого-то таких клеток больше, у кого-то меньше. Они, как спрут, опутывают здоровый мозг щупальцами, усиками и отростками и постоянно участвуют в мыслительном процессе.

Перед хирургом стоит очень важная задача. Но несложная. Просто нужно знать, где резать. Я знаю, и потому готов предложить свое изобретение тому, кто любой ценой хочет освободиться от времени, для кого невыносимо тяжела мысль о том, что все проходит. Я помогу этому человеку.

Я сниму огромный зал под операционную. Она будет заполнена толпой. В центре установят операционный стол. Три ассистента займутся приготовлениями. В толпе рядом со светилами науки и денежными мешками будут стоять простые люди. Наконец, шум утихнет. Я надену халат и резиновые сапоги. Спокойно вымою руки и скомандую: подать наркоз. Надену фартук и перчатки. — Заснул? — Хорошо! — Давление в норме? Превосходно! Я прикоснусь к голове пациента. Неторопливо сделаю разрез от затылка к уху. Толпа будет следить за мной, затаив дыхание. На меня будут направлены бинокли. Я остановлю кровотечение. На пол-ладони отверну кожу с мышечной тканью. Распатор для надкостницы! Вижу кость. Долото! Сделаю отверстие и произведу трепанацию черепа. Покажется оболочка мозга. Я осторожно разрежу ее. Отодвинув, погружу руку в одно из полушарий (в какое, известно только мне) и извлеку оттуда время.

Я удалю отвратительный очаг человеческой тоски. Две минуты — и все готово. Я положу опухоль времени на поднос и пущу по залу. Затем зашью мозговую оболочку, соединю трепанированный череп. Пережму сосуды. Сошью надкостницу. Наложу швы на мышечную ткань и кожу. Наложу повязку на операционную рану. Я закончил, будите пациента. (Хирург уже встал со стула и почти кричал). Вот человек будущего, настоящий, новый человек, его девственный, нетронутый мозг готов к познанию тайн настоящего и премудростей будущего. Он будет прекрасно запоминать любые факты, ведь для него они превратятся в вечность, и каждый займет достойное место в ряду равновеликих единиц. Толпа будет ликовать и аплодировать. Я сниму передник, облачусь в повседневный серый костюм и раскланяюсь. В мой адрес раздастся единый вопль счастья.

Рана заживет через три дня. Почему за три? Вы даже не догадываетесь, коллега? А ведь это просто.

Времени-то больше нет! Огромный объем душевных сил, который напрасно тратился на горькие размышления о бренности бытия, останется у нас в виде неиссякаемой жизненной энергии.

И потянутся ко мне, на операцию, все сильные мира. — Извините, но бедняки пойдут первыми: им требуется срочное лечение, болезнь приняла тяжелые формы. Цари и императоры смирятся и будут ждать.

Простая идея, не правда ли, коллега? Стоила того, чтобы потратить на нее столько времени.

Однако для описанной операции еще не пришла пора, и для борьбы со временем есть терапевтическое средство переходного характера. Абсент. Лечит только симптомы. Но это ненадолго, ведь хирургическое лечение будет радикальным и даст прекрасные результаты. Ваше здоровье, коллега!

Рыжая Эсти Перевод О. Якименко

— Эту прекрасную книжку с картинками написал дядюшка Андерсен, и читать ее можно только хорошим детям. Именно этим она отличается от остальных книг, которые малыш Иисус приносит тем, кто много озорничает. А книжку Андерсена получат только хорошие дети, если же они сделают что-то плохое, книжку у них надо забрать и не отдавать, пока не исправятся. Так что смотри!

Мне было шесть лет, когда папа рождественским вечером произнес эти слова. Он говорил серьезно, но лоб при этом не морщил и смотрел мне в глаза, а я гладил его по щеке — после обеда заходил цирюльник, — и думал: как странно, когда папа такой молодой.

Папа с друзьями играл в карты, пришли и бабушка с дедушкой. У Терке, моей сестры, была целая горсть золотых крейцеров, а младший брат Гуди съел шесть апельсинов и построил три дома из новых кубиков, я же, тем временем, сидел у себя в комнате на большой кушетке и читал книжку дядюшки Андерсена. До тех пор, пока мы не легли спать, а перед сном положил книжку под подушку.

Так началось мое знакомство с дядюшкой Андерсеном. С того дня книга всегда была у меня под подушкой, без нее я не засыпал. Папа три или четыре раза забирал у меня книгу, но к ночи я всегда получал ее обратно, потому что без нее не мог заснуть. Как сейчас помню, за что меня наказывали. Один раз — когда я залез на крышу курятника, и она провалилась, второй раз — когда не хотел есть суп из помидоров, третий — когда срезал все розы в саду и свалил их все на постель к няньке моего брата, рыжей Эсти. После этой истории дед хотел, чтобы мне досталось как следует, ведь розы обычно срезал он. Я заранее знал, что меня накажут, но Эсти была такая красивая! Она носила приятную на ощупь глаженную юбку, а не крахмалила ее до хруста, как это делали кухарка и горничная. А как она чудесно смеялась. Эсти тоже очень нравились сказки дядюшки Андерсена, и она с удовольствием слушала, когда я ей их читал. Больше всего ей нравилась «Снежная королева». Эту сказку мы читали часто. Историю про красные башмачки она не любила. Я заметил, что для этого могла быть особая причина — словно Эсти чувствовала, что красавица Карен, которой пришлось заплатить такую страшную цену за свое тщеславие, очень на нее похожа. Из-за этого я не мучил ее больше историей про красные башмачки и читал эту сказку в одиночестве. И сколько бы я ее ни перечитывал, каждый раз мне казалось, будто красивая и легкомысленная Карен — это и есть Эсти. Когда же в сказке палач отрубает красавице ноги, и ее красные башмачки отправляются плясать дальше, я закрывал глаза и словно видел эти ноги, ноги Эстер, как они, залитые кровью, танцуют в красных башмачках в сторону леса. Именно ради этого я и перечитывал эту сказку много-много раз.

Один раз мне приснился стойкий оловянный солдатик. Наверное, потому что книга как раз лежала у меня под подушкой. Игрушечной балериной в моем сне была Эсти, а я — оловянным солдатиком. В финале сказки оловянный солдатик и танцовщица сгорают в печке.

На другой день горничная выгребала из печки золу и нашла маленькое оловянное сердечко; от танцовщицы же осталась одна розетка, да и та вся обгорела и почернела, как уголь… На этом месте я заплакал во сне. Эсти разбудила меня и спросила:

— Что случилось, Йожика, дурной сон увидел? — девушка присела на край моей кровати, и я погладил ее по руке. В комнате никого не было. Терке и Гуди еще спали в своих детских кроватках. На улице шел снег. В печке уже горел огонь, который Эсти обычно разжигала еще затемно. Я вдыхал приятный запах, исходивший от ее волос и тела, — утром девушка умывалась холодной водой. Потом я вдруг сел, обнял ее за шею и поцеловал в губы. Эсти поцеловала меня в ответ и крепко прижала к себе. Я был так счастлив, что чуть не разрыдался от радости.

С дядюшкой Андерсеном мы навсегда остались хорошими друзьями. Эсти же полтора года спустя ушла от нас. Я очень по ней скучал, расстраивался, потом опять повеселел, однако сказку о прекрасной Карен открывать не смел — боялся, что воспоминания слишком сильно на меня подействуют. Потом я вырос, сменил короткие штанишки на брюки, начал учить алгебру. После занятий алгеброй я вновь доставал книжку дядюшки Андерсена. Мне казалось, будто вся красота и правда, доступная людям в земной жизни, сосредоточена в этой маленькой потрепанной книжице. И летними вечерами, в преддверии осени, бродя по саду, я не раз ждал, что дядюшка Андерсен вот-вот выйдет прямо на меня из-за какого-нибудь поворота — сгорбленный, в пудреном парике, опираясь на позолоченную трость из эбенового дерева, глядя на меня добрыми голубыми глазами. Сколько раз в вечернем воздухе мне представлялся большой клетчатый платок у него на плечах. С улыбкой на чистом, морщинистом лице он должен был начать разговор так:

— Добрый вечер, малыш, холодно становится, а старикам, вроде меня, надо быть осторожнее. Кстати, как ты поживаешь? Слышал, тебе очень нравятся мои сказки… это радует.

Но дядюшка Андерсен все не приходил, и я оставил надежду встретиться с ним. Кроме того, я постепенно перестал верить в то, что души людей продолжают жить после смерти, исповедовался кое-как, а перед причастием специально завтракал как следует, одним словом, как говорила моя матушка, с каждым днем все дальше уходил от Бога и погрязал в грехе.

Тогда я на время — правда, ненадолго, — забросил книжку дядюшки Андерсена. Стал интересоваться творчеством писателей-натуралистов и возомнил, будто Андерсен, как художник, не идет с ними ни в какое сравнение, ведь они видят жизнь в мельчайших деталях. Я еще не знал тогда, что мудрость кроется не в искренности и не в обмане, но где-то посередине между тем и другим.

Осознать это мне удалось лишь много позже, когда я уже жил в Будапеште и начал изучать в медицинском институте анатомию, гистологию и прочие науки. Тогда же я вернулся и к Андерсену. Можно подумать, будто в этот период в моей жизни происходили какие-то значительные события. Но, на самом деле, ничего не произошло, просто в моем сознании мир тихонько сдвинулся. Наверное, это было не очень хорошо. В одном из своих писем папа писал, что мне пора лучше узнать столичную жизнь, а легкие развлечения в компании добрых друзей будут отнюдь не во вред. Я, однако, отцовскому совету не последовал: друзей у меня не было, и развлекаться я не любил. Мне было тогда восемнадцать лет. Воскресные вечера я проводил у родственников, которые считали меня серьезным и правильным юношей и констатировали, что пештские ночи не вытравили на моих щеках здоровый деревенский румянец; им было очевидно, что я рано ложусь спать и не болтаюсь по кафе. Только мой дядя Дюла, полковник, по-солдатски намекал, что человек в восемнадцать лет уже не может обходиться без женщин. По-моему, он просто хотел этим досадить своей ревнивой жене, Маргит, которая, в свою очередь, пыталась внушить мне идею о необходимости «хранить честь» до женитьбы.

Доводы тети Маргит на меня не подействовали. Очень уж несправедливым казалось мне утверждение, будто мужчины и женщины в этом отношении равны. Но наступила осень, и мне надо было много заниматься. Анатомия поначалу казалась мне слишком сложной и утомительной. После ненавистных гимназических лет я, наконец, полюбил учебу. Зимой я до позднего вечера работал в хорошо натопленной прозекторской, а потом, вымыв руки горячей водой с мылом, каждый раз с одуряющим чувством, будто заново родился, брел домой по освещенным электричеством улицам. Для меня было счастьем вернуться после ужина домой к любимым книгам. Дядюшку Андерсена я, естественно, взял с собой в столицу. Книжка к тому времени уже изрядно постарела, уголки страниц обтрепались, а яркая цветная обложка стала серой. Я редко доставал ее почитать.

Одним январским вечером по пути домой из лаборатории я остановился перед витриной модного магазина. Разглядывая выставленные в ней безделушки и разные товары, я вскоре заметил девушку, которая застыла в нескольких шагах от меня и тоже рассматривала витрину. Девушка была симпатичная, стройная, в шляпке с пером, одетая почти по моде. Бледная кожа лица практически светилась в отблеске электрических ламп. В какой-то момент она вздрогнула — из под шляпки мелькнула рыжая прядь — и взглянула на меня. Это была рыжая Эсти. Она тоже сразу узнала меня. Мы взялись за руки, засмеялись от радости неожиданной встречи и сразу заговорили, будто расстались всего лишь накануне. Я проводил девушку до дома. Из ее рассказов я скоро узнал, что полтора года тому назад Эсти приехала горничной в Пешт, но вскоре потеряла работу. При этом, одета она была совсем не так, как побитая жизнью женщина. Я похвалил ее наряд, в ответ Эсти сказала, что не способна одеваться безвкусно и носит только то, что ей действительно идет. За разговорами мы дошли переулками до ее квартиры. Все это время красота Эсти никак на меня не действовала, видимо, долгая и напряженная работа слишком утомила меня. Я хотел попрощаться, но девушка меня опередила — пригласила ненадолго зайти к ней в гости. Мы долго и спокойно беседовали за чашкой чая о прошлом, о родном доме, папе, маме, брате с сестрой. Эсти с удовольствием вспоминала о годах, проведенных у нас в качестве няньки и горничной, не забыла и то, как я однажды выстлал ей постель розами. Потом вдруг извинилась на минутку и удалилась за ширму, стоявшую рядом с печкой. Я огляделся вокруг. В обстановке большой комнаты не было ничего необычного: бордовые шторы, большая кушетка со спинкой, полированная кровать и стол. Стены, насколько позволял разглядеть свет от небольшой лампы с красным абажуром, были оклеены темными обоями, и одну из стен украшали две большие картины в позолоченных рамах с изображениями сцен охоты. Спокойствие, с которым я осматривал обстановку комнаты, нарушила Эсти, выйдя из-за ширмы в легком шелковом халате бледно-фиалкового цвета. Руки и шею халат оставлял открытыми. Сердце громко забилось, и я почувствовал, что бледнею. Девушка молча подошла ко мне, обхватила голову руками, наклонилась и поцеловала в губы. Кровь прилила к щекам, я зарылся лицом в душистые волосы, и возникло чувство, из-за радости, наполнившей все мое существо невозможным счастьем, что я вот-вот расплачусь. Эсти стала моей любовницей. После блаженных минут прикосновения к великим тайнам, особенно в первые дни, я пережил несколько горьких часов, размышляя, достойно ли было с моей стороны принять любовь такой женщины, что сказал бы на это отец, склонный строго судить людей. С другой стороны, я не смел предложить ей деньги. Девушка вела себя так приветливо, достойно и преданно, что я не мог и вообразить, будто Эсти могла вести дурную жизнь, или понять, почему она при этом не огрубела.

Я никогда не спрашивал ее о таких вещах — даже думать о них не хотелось. С самого начала я решил, что напишу отцу длинное письмо и попрошу увеличить сумму ежемесячно высылаемых денег, объявив, что они пойдут на содержание Эсти. Я даже начал писать это письмо, но затем порвал и предоставил событиям развиваться своим чередом.

Каждый день Эсти исправно дожидалась меня в шесть часов у ворот паталогоанатомического института, после чего мы шли гулять. Вместе ужинали — иногда в небольших ресторанчиках, иногда сразу шли в квартиру, и до девяти я оставался у нее. Я удивлялся, насколько девушка успела развиться в духовном плане. Читать она, правда, не любила, да и к искусствам у нее не было даже умеренного интереса. Речь ее лилась плавно и приятно; Эсти часто вспоминала о годах, проведенных в нашем доме, и подробно, точно описывала прошлые события. Она тонко чувствовала, с готовностью делилась впечатлениями и ощущениями и с интересом слушала, когда я рассказывал о своих делах. Я решил, что в столицу ее привело не любопытство и не жажда денег, или, как это бывает чаще всего, слишком страстная натура, а тонкая и слишком чувствительная для девушки ее круга душа. Это же стало и причиной ее неудачи в роли горничной. Эсти явно чувствовала, что рождена не для того, чтобы выйти замуж за простого крестьянина или лакея; и ей удалось добиться большего, насколько позволили обстоятельства.

Я любил ее, чувствовал, что за прекрасно сложенным телом скрывается еще более драгоценная душа. Связь наша была настолько прекрасна и безмятежна, что ничего лучше и во сне присниться не могло. Эсти заботилась о чувственной стороне моей жизни с редким тактом.

Через месяц наше знакомство обрело новые черты, когда в один прекрасный день я неожиданно заболел. Выполняя священный обет, данный мной матушке, я послал домой почтовую карточку с сообщением о том, что вынужден остаться в постели. Я заразился инфлюэнцей; к вечеру поднялась температура. В таком состоянии кажется, будто воздух становится плотным, как масло, и все плавает в этой мягкой теплой жидкости. Понятно, почему шкафы начинают клониться набок или тянуться к потолку. Печка пугающе нависает черной громадой, или забивается в угол, словно маленькая серая кошечка, и больному становится страшно. Между людьми и предметами плавают зеленые шарики — группами или по отдельности, то медленно стягиваясь вместе, то рассыпаясь во все стороны. От всего этого немного щекотно и, одновременно, кружится голова.

Когда я проснулся, на столе горела лампа, и в углах комнаты прятались маленькие бледные зеленые круги. Хозяйка квартиры как раз затопила печку. Я сразу вспомнил про Эсти, она, наверняка, ждала меня к себе. Приложив немалое усилие, я встал, вытащил шкатулку с письмами и бумагой и написал ей, чтобы не сердилась за напрасное ожидание, сообщил, что болен и целую сто раз до новой встречи, после чего снова заснул.

На следующее утро я проснулся рано. Коричневая, холодная стена брандмауэра надвигалась на меня через окно. Вспомнил, каким бывало утро, когда я болел дома. Папа, едва проснувшись, подходит к моей постели, щупает лоб, осматривает глаза, горло, потом уже идет умываться. Прислуга ходит через комнату медленно, на цыпочках. Я смотрю из кровати на улицу, где по очереди открываются магазины: книги и канцелярские товары Иштвана Мишкольци, контора по изготовлению могильных памятников Йожефа Лёви, солевой и мучной склад Якаба Шнунсера, парикмахерская и цирюльня Меньхерта Кочиша. Светает. После страданий приходит чувство облегчения, ведь сегодня не надо идти в школу, больше того, даже если бы я захотел, меня туда не пустят. В соседней комнате накрывают на стол, звякает фарфор и столовое серебро; горничная у плиты поджаривает кусочки хлеба к завтраку, матушка спрашивает, как я спал, и обещает после завтрака почитать мне вслух. Воспоминания прервала квартирная хозяйка — славная женщина принесла горячего кофе и присела поговорить, но все это не могло сравниться с тем, как болелось дома.

После завтрака мне стало лучше, я раскрыл газету и задремал. Аппетита не было, и обедать я не стал, но к вечеру температура опять поднялась. Я лежал и усталыми воспаленными глазами смотрел поверх брандмауэра на светящееся, серое зимнее небо. В дверь постучали. Эсти впорхнула в комнату и присела на краешек кровати, поцеловала меня в лоб и в щеки, поправила подушку, сбившееся покрывало, затем сняла пальто. Какая она была чудесная, простая и добрая… Волосы у нее были приглажены — как в ту пору, когда она служила у нас. Девушка подробно расспросила, как я заболел и как себя чувствую. Удивительная женственность подействовала на меня ободряюще. Но Эсти сказала, что мне нельзя много говорить, закрыла одеялом до самой шеи и велела пропотеть. Я с радостью подчинился, но с условием, что она почитает мне вслух. Потрепанная, выцветшая книжка Андерсена валялась на этажерке, среди моих конспектов и толстых медицинских учебников. Эсти открыла книгу, нашла историю Снежной королевы и принялась читать. К финалу сказки на улице уже стемнело.

Эсти развела огонь под чайником, после чего мы зажгли и фонарь. Теперь настала очередь «Бузинной матушки» — сказки, специально предназначенной для заболевших детей. Девушка читала медленно, с перерывами — заварила чай, выжала лимон и поставила передо мной поднос, затем села, чтобы продолжить чтение. В этот момент в дверь позвонили. Слышно было, как открывается дверь. В следующую минуту в комнату вошла матушка.

— День добрый, матушка! — смущенно и слегка заикаясь приветствовал я ее.

Мама расцеловала меня, погладила по голове и рукам, заглянула в глаза. Я увидел, что она не встревожена, и моя болезнь не кажется ей тяжелой.

— Слава богу, жара у тебя почти нет, — произнесла она. Эсти тем временем поднялась со стула и поклонилась, когда матушка посмотрела на нее.

— Мое почтение.

На мамином лице появилось хорошо знакомое строгое выражение. Я испугался, по всему телу пробежала горячая волна.

— Матушка, мы тут с Эсти Андерсена читаем, — торопливо пролепетал я. — Сейчас как раз начали «Бузинную матушку», я пью чай — Эсти заварила.

Мама ласково улыбнулась и спросила:

— А что вы еще читали из сказок Андерсена?

— «Снежную королеву», — ответила Эстер.

— Это та сказка, которую я и в детстве больше всего любил, помнишь, матушка, мы ее с Эсти тогда тоже читали, — добавил я.

— Красивая сказка, — отозвалась мама тихим, кротким голосом, снимая пальто и шляпу, — но мне казалось, будто тебе тогда нравились еще истории про красавицу Карен и стойкого оловянного солдатика.

— Верно, — сонно заметил я, — а сказка про Карен еще и потому, что мне казалось, будто Карен — это на самом деле Эсти.

— Эсти никогда не была такой заносчивой и вредной, как Карен, — возразила мама и с теплотой посмотрела на девушку.

— Я вовсе и не потому думал об Эсти, — подал голося, — а потому что однажды утром мне приснилось, будто я — стойкий оловянный солдатик, и горничная выгребает меня, мертвого, как кусочек оплавленного олова из печки, а от прекрасной бумажной танцовщицы, моей возлюбленной, находит в пепле лишь розетку… Я тогда заплакал, а Эсти меня разбудила, и я ее обнял… — тут я потерял нить разговора. Я слышал, как мама и Эсти хлопочут в комнате, но перед глазами уже запрыгали маленькие зеленые колечки. Отдавшись на волю мягких волн жара, я не сводил глаз с двери, которая сначала вдруг приблизилась, а потом, вместе со стенами, отодвинулась далеко назад. Когда ее очертания уже почти растворились в темноте, дверь медленно и бесшумно открылась.

В проеме показался сгорбленный старик в пудреном парике. Опираясь на эбеновую трость с золотым набалдашником, он приблизился, и я тут же узнал его: это был дядюшка Андерсен. Старик взглянул на меня своими глубокими голубыми глазами и стал у постели.

— Мой юный друг, — обратился он ко мне, — ты ведь узнаешь меня? Тебе ведь известно, что я люблю тебя. Как люблю оловянного солдатика, танцовщицу, Бузинную матушку и красавицу Карен. Эсти я тоже люблю. Рад, что она тоже тебя любит. Как это прелестно, когда молодая девушка и юноша понимают друг друга… в моих сказках ведь так тоже часто бывает?

— Да, — прошептал я.

— Помнишь ли ты сказку о матери? — спросил Андерсен.

— Помню, — ответил я, — это история, где мать отправляется за своим ребенком в страну смерти.

— В той сказке мать отдает все, что у нее есть, чтобы найти страну смерти.

— Да, она отдает глаза, волосы, руки и слезу, — перечислял я механически, охваченный грустью.

— Но так бывает не только в сказке. Твоя матушка поступила бы совершенно так же, сынок, — надтреснутый голос дядюшки Андерсена словно успокаивал меня. — Молодость и плотское желание распустились в тебе словно огромные цветы, выросшие из одного корня. Радость тому, кто их видит… — старик сделал небольшую паузу и провел тростью мне по лицу. — Но умелый садовник беспокоится и оберегает оба цветка, способные погубить друг друга своей красотой. Смекаешь, приятель?..

Сказочник заглянул мне в глаза, и я не знал, смеяться мне над его словами, как над выдумкой, или плакать. Я ответил на его взгляд серьезно и спокойно. Старик по-клоунски заприседал, и я испугался, что он завалится набок или рассыплется в прах, но он вдруг снова заговорил.

— Подумай про эти два цветка, да будет тебе известно: если один завянет, завянет и второй. Так-то. Ну да Бог с тобой, — с этими словами он отвернулся и направился к двери, которая опять отодвинулась куда-то назад, вместе со стенами. По мере приближения к ней дядюшка Андерсен становился все меньше и меньше, пока не дошел до порога. После чего он открыл дверь и исчез.

Я почувствовал приятную прохладу — мама сидела рядом со мной на кровати, положив руку мне на лоб. Стоило открыть глаза, она сразу спросила, не голоден ли я. Но я попросил прочесть вслух «Историю одной матери». Лишь утром следующего дня я сообразил, что Эсти на тот момент в комнате уже не было.

Три дня спустя уже можно было вставать, и я, хорошенько закутавшись, проводил маму на поезд. По возвращении с вокзала первым делом направился на квартиру к Эсти, но там мне сказали, что накануне она съехала неизвестно куда.

На первых порах грустно было возвращаться по вечерам домой в одиночку. Иногда я подолгу стоял на улице в ожидании, что Эсти все-таки придет. Но она не пришла, и больше я о ней ничего не слышал.

Смерть чародея Перевод Е. Сочивко

Чародей, мужчина за тридцать, с очень грустным, детским и морщинистым от большого количества опиума, сигарет и поцелуев лицом, умирал на заре в пепельную среду. Даже не знаю, на пиру ли это было, или в бальных залах. Но только он, бедняга, сидел в маленькой нише совсем один. Сомнений быть не могло — когда встанет солнце, он уже отойдет, и он сам хорошо это понимал. И не переживал из-за этого.

Конечно, чародей перепробовал разнообразные чары, и, в конце концов, уже даже на самом себе — а тут ведь самая большая доля риска. Но ничего не вышло, и в пепельную среду, потерпев столь обидное поражение, ему приходилось прощаться с жизнью. Он повалился на два стула у стола и закрыл глаза.

Первым пришел его отец, приятный, сильный широкоплечий человек с твердой походкой и волосами, едва тронутыми сединой.

— Я же предупреждал тебя — не принимай опиум, он тебя погубит. Взгляни на меня, мне пятьдесят лет. И я жил по-другому, совсем по-другому.

Его мать, бледная, давно уже умершая женщина, уткнувшись лицом в носовой платок и, рыдая, прижимала к себе голову чародея.

— Сынок, почему ты не захотел жить, как положено! Женился бы… Вот теперь помираешь, как какая-нибудь бродячая собака. А жена закрыла бы тебе глаза. Я, как ты видишь, не могу этого сделать, я уже умерла. Где теперь все те женщины, что тебя любили?

— Я сам никого из них не любил, — ответил чародей, — да и вообще не хватало мне еще помереть тут перед женщинами.

Едва передвигая ноги, подошла и бабушка чародея — старая женщина в чепчике и очках. В одной руке она несла шерстяные клубки, в другой — клетку с канарейкой, а в кармане у нее было вязание — носки для чародея.

— Я тебя обмою, и сегодня же довяжу тебе новые носки, в которых тебя похоронят.

Бабушка очень любила чародея. Пожалуй, даже больше всех других внуков. Она так отчаянно плакала, что ей пришлось снять очки. Но вскоре ее вытеснила толпа женщин, которые недавно прибыли и теперь толкались вокруг умирающего.

— Ну, на том свете еще увидимся, — сказала бабушка, засунула под мышку клубки и клетку с канарейкой и ушла, бормоча молитвы.

Женщины ходили на цыпочках вокруг умирающего чародея, рассматривали его, а те, кому было что сказать, — говорили. Например:

— Бедняга, скоро его синие глаза остекленеют.

— А эти красивые ногти отвалятся с его изящных женственных рук.

— Простите, — сказала какая-то женщина, — но у него всю жизнь были карие глаза!

— И сильные, мускулистые руки!

— Поэтому он умел так жарко и крепко обнимать.

— Неправда, он всегда обнимал мягко и слабо, как женщина.

— Когда я сидела у него на коленях, я чувствовала себя так спокойно и надежно — так бы сидела и сидела, целыми днями.

— Я никогда не сидела у него на коленях. Это он сидел у меня на коленях.

— Он был прямым и немногословным, но был так страшен в гневе, что лучше было не попадаться ему под руку.

— Вы ошибаетесь, он был мягким и приятным в общении, и я никогда не слышала, чтобы он повышал голос.

Так женщины говорили об умирающем чародее, и о том, каким разным он представал перед ними и как совершенно по-разному себя с ними вел.

— Идите отсюда, — сказал чародей. — Уходите, пожалуйста, ваши старые лица меня угнетают, к тому же уже несут мой гроб.

И действительно, уже несли гроб. Это был красивый металлический гроб, отец чародея заказал его за двести двадцать пять форинтов. Широкие жесты были у них в роду.

— Мой сын обойдется мне в копеечку, — сказал отец чародея похоронному агенту, — но я все же раскошелюсь, пусть у него будут красивые похороны.

Чародей быстро причесался, глядя в маленькое карманное зеркальце, сложил губы в высокомерную улыбку — с таким выражением лица он нравился себе больше всего — и послал какого-то мальчика за чистым воротничком и манжетами. Тем временем, он осмотрел похоронное покрывало, и перочинным ножиком отпорол с него серебряные кружева, которые показались ему возмутительно безвкусными. Затем прибыли воротничок и манжеты. Он заменил ими старые, торопливо уселся в гроб, и, насвистывая, хотел было улечься на шелковые подушки, как вдруг прибежала девушка в платочке, плачущая и раскрасневшаяся.

Опираясь на локоть, чародей приподнялся, потому что ему вдруг пришла мысль, что это была единственная девушка в его жизни, которую он любил. Он немного удивился, ведь дело было уже давно, лет пять-шесть назад — а девушка совсем не изменилась. На ней была короткая юбка, и ее симпатичное лицо не состарилось, как у остальных женщин.

— Наконец-то хоть одно молодое лицо, — поприветствовал девушку чародей. — До чего же приятно перед смертью еще раз увидеть красивую молодую женщину.

Девушка не рассердилась на него за это лицемерное и нетактичное замечание. Она наклонилась, обняла его и стала упрашивать подняться из гроба.

— Das ewig weibliche zieht uns[6], — сказал чародей, горько улыбнувшись, хотя не очень хорошо говорил по-немецки и никогда не читал Фауста в оригинале. Но потом все же смягчился и поцеловал девушку в губы.

— Ну, теперь иди, дорогая, — сказал он затем, — этого мне достаточно. Иди! Ты молодая и красивая, а там, в мире, попадаются такие видные мужчины. — Сказав так, он снова лег, улыбаясь и глядя на заплаканное лицо и в прекрасные золотые глаза девушки. Через некоторое время он снова заговорил с ней:

— Должен признаться, что вместо того, чтобы курить опиум и целовать кого попало, лучше было бы на тебе жениться, и я бы так и поступил сейчас, если бы мой отец еще не расплатился за гроб.

Тогда девушка стащила с чародея покрывало, вытащила из-под его головы подушку, собравшись с силами, перевернула гроб и вывалила оттуда чародея. Она, бедняжка, совершенно выдохлась от этих непомерных усилий.

— Любимая моя, — сказал чародей тихим и растроганным голосом, — ты сделала для меня все, что только могла женщина сделать для мужчины. И я бы с удовольствием поднялся на ноги, несмотря на то, что мой роскошный гроб уже оплачен — потому что я тебя люблю. Но я не смогу. Я чувствую, что не смогу. Так что застели, пожалуйста, снова мое ложе.

Во всей этой суете с глаз чародея упали темные очки, которые были надеты, чтобы люди не смотрели ему в глаза, — что, как известно, вредно для здоровья, — ну так вот, очки упали, и по глазам чародея девушка поняла, что он очень ее любит, и действительно поднялся бы, если бы смог. Она снова поставила гроб на место, и чародей с большим трудом залез обратно.

— Накрой меня покрывалом, — сказал он.

Девушка накрыла его.

— Положи мне под голову подушку и проследи, чтобы крышка лежала как следует. А золотой ключ от гроба пусть останется у тебя.

Действительно, в комнату уже вносили крышку гроба. Девушка еще раз поцеловала чародея в губы, которые уже начали остывать, приказала накрыть гроб крышкой, и заперла его на замок. А маленький ключик она спрятала в карман фартука.

Потом она ушла, потому что уже подходили друзья и родственники чародея, а с ними она не была знакома.

Загрузка...