Мир достоин моего презрения, ведь он даже не подозревает, что музыка — есть откровение более высокое, нежели мудрость и философия… Прошло сто лет с тех пор, как Бетховен произнес эти слова, а мир, хотя и изменился во многих отношениях, но мысль великого музыканта так и не воспринял. Стремительное, всепожирающее наступление прогресса в естественных науках, когда науку принялись ставить выше всего, сменила спокойная работа, и мы смирились с тем, что сегодня-завтра философский камень из реторты в лабораториях не получат. Придется признать: науки, сами по себе, не слишком меняют человечество, однако, можно говорить о том, что в окружении искусств жизнь становится более выносимой, и есть смысл следить за явлениями культурной жизни.
Культурная жизнь? Это словосочетание обозначает сложные физиологические процессы непростых социальных структур. Для нее требуется определенное усовершенствование общества, обретение независимости от грубых экономических законов круговорота материи. Подобные явления мы наблюдаем и в нервной системе. По достижении некоего предела мускул не выдерживает нагрузку, устает и реагирует болью, прекращает работу. Нерв же куда более вынослив и способен бодрствовать почти без перерыва. Мы не в состоянии представить, каким образом экономика может приспособиться к таким сложным структурам, которые явно игнорируют простые физиологические принципы расхода и получения энергии.
Культурную жизнь отличает еще и то, что она, до какой-то степени, перестала зависеть от грубых движущих сил экономических интересов. Интересоваться чем-то без надежды на материальную пользу, посвящать этому время — это нечто неестественное, и это же — характерная особенность культурного человека. В тех городах, где число культурных людей достаточно велико, можно наблюдать определенную группу явлений в социальной жизни: театр, концерты, свободные школы, обучение музыке, интерес к новым книгам — вот какие явления сюда относятся. Потребность в музыке здесь очень велика и все больше растет.
Недавно в одном крупном провинциальном городе образовалось филармоническое общество. На первом концерте в театре, естественно, присутствовали все официальные лица. Большая их часть до этого ни разу не слышала настоящий оркестр и настоящую симфоническую музыку. Этот оркестр из сорока исполнителей под строгим руководством выдающегося дирижера предложил действительно достойную интерпретацию произведений Шуберта, Моцарта, Грига. Эта музыка оказала воздействие на существа, ведущие совершенно бессмысленную жизнь, на молодых гуляк, на легкомысленных, невежественных девиц, любительниц цыганщины. Она и должна была на них глубоко подействовать: они долго говорили об этой музыке, искали определения, хотели выразить воздействие. Факт, что музыка настолько «влияет» и совершенно определенно вызывает вибрации, не говоря уже о том, как велика амплитуда этих вибраций. Это объясняет, что художественное воспитание в среде венгерского среднего класса, если чем и представлено, так это обучением музыке. Скромные результаты в этой области оправдывает то, что традиции музыкального образования у нас еще невелики, а, по экономическим соображениям, хорошему преподавателю в провинции платить не хотят, или не понимают, что это надо делать. Вполне естественно, что при таких условиях упреки Бетховена нам еще надо заслужить.
А ведь у великого композитора было относительно немного непосредственных причин для сетований. Среди аристократов музыкальное образование тогда находилось на высоком уровне. Герцоги и графини все до одного умели играть на музыкальных инструментах — на рояле, на скрипке, на альте или на виолончели. У них было время учиться музыке, а если недоставало желания, принудительная сила моды, в конечном итоге, давала им в руки способ наполнить жизнь хоть каким-то содержанием, и, возможно, они могли и почувствовать правоту слов Бетховена, который, как мы видим, ставил музыку очень высоко. В таких кругах камерная музыка — струнные квартеты, фортепианные трио — развивалась и могла развиться в то, что мы наблюдаем у Моцарта, Гайдна, Бетховена. Сегодня же культурная жизнь помещает современного человека в незаслуженно — если можно так выразиться — удобную среду. В больших городах он может за небольшие деньги приобрести хорошую музыку, оркестровую музыку, волнующую музыку. Такую, которой могут наслаждаться даже те, кто не умеет играть на инструментах и обладает средним музыкальным чутьем. Эта музыка создана не для домашнего использования — речь о произведениях Вагнера, Пуччини, Венсана д’Энди, Дебюсси — она практически неотделима от оркестра и сцен. Тому, кто «попробовал» такой музыки, угрожает опасность потерять вкус к домашним концертам, после оркестрового блеска однообразный голос фортепьяно, его серый тембр будут казаться ему скучными. В маленьких городах, где такая музыка вообще недоступна, домашнему музицированию угрожает другая опасность. Мало кто умеет и учится играть на инструментах; а те, кто умеет — импортируют в чистые провинциальные гостиные музыку столичных улиц. Бурную праздничность этой непотребной музыки дочь нотариуса и сын начальника станции интерпретируют одинаково неверно — по сути дела, дома исполняют, в основном, такие бравурные пьесы, мелодии из сборника «Сто одна венгерская песня» да репертуар цыганского скрипача Пали Раци.
На Западе уже давно прошли те счастливые времена, когда люди среднего или низкого музыкального уровня жили в окружении лучшей музыки — той же, что герцоги с графами. Поколение, для которого Бах писал «Хорошо темперированный клавир» и «Инвенции», вымерло. Современные же композиторы не пишут музыку для домашнего музицирования. Для исполнения их фортепианных трио, струнных квартетов и фортепианных пьес, даже песен, требуются высококлассные музыканты. Технические сложности слишком велики. Для поддержания новизны, силы воздействия пока не придумали другого способа, кроме усложнения всего и вся. Если взять для сравнения партитуру Вагнера и Моцарта, сразу ясно видно, как сложна на вид первая и проста вторая (я специально говорю «на вид», поскольку, по сути, дело обстоит совсем наоборот). Симфония Моцарта доставит нам удовольствие и в переложении для исполнения в четыре руки, но музыка Вагнера никак не поместится на клавиатуру рояля. И пока, как мы видим, все только усложняется. «Саломея» в фортепианном переложении, например, — неуправляемое, с трудом поддающееся анализу нагромождение звуков.
А ведь нужна и современная музыка для домашнего музицирования. Ведь рано или поздно сложатся такие экономические условия, которые позволят несчастным городским жителям обращаться к музыке лишь вечером, когда ее можно использовать уже только в качестве психического стимулятора, а если она не стимулирует сразу, то человек заснет. (Многие мои знакомые-любители оперы признавались, что их уже интересует только Вагнер и Пуччини, а Моцарта, Верди они слушают безо всякого интереса, скучая).
Надо быть осторожными, чтобы не оказаться заложниками собственного высокомерия. Поверим и признаем, что старым искусством можно и нужно наслаждаться лишь после того, как переваришь искусство современное. Только после Ибсена надо переходить к Эсхилу, и лишь тот по-настоящему может понять Баха, кто уже понял Вагнера, повосхищался им и уже немного в нем разочаровался. Но новая домашняя музыка нам все-таки нужна. И она будет. Тем самым, я выражаю убеждение в том, что, несмотря на всю видимую усложненность современной музыки, она будет упрощаться. Она станет проще технически, в своих выразительных средствах, по форме, но при этом не откажется от чудесных, заново открытых гармоний и остроты звучания. Потомки Дебюсси и Штрауса найдут способ выразить и обобщить свою индивидуальную поэтику, или, если хотите, свое безумие, но без того, чтобы в своем выражении разом отказаться от самих себя и в себе от сегодняшнего, современного человека.
Тогда мы сможем надеяться, что те аморальные и многократно усложненные отношения, в которых оказались с музыкой большая часть не умеющих играть, но любящих музыку столичных жителей, исполнится благонравия. С распространением привычки к домашнему музицированию мы вступим в тесную связь со славными творениями музыкального искусства, которые до сих пор молоды, полны жизни и ждут своего воскресения в гостиных разумных, здоровых, талантливых людей, под клавишами маленьких дешевых пианино и на простых скрипичных струнах.
Я пережил много разных музыкальных впечатлений, но самым прекрасным считаю то, когда в деревне после завтрака в беленой известью комнате я мог играть скрипичные сонаты Моцарта. При первом прослушивании «Саломея», «Мадам Баттерфляй» и «Тристан» производили более сильное впечатление, но эту историю я вспоминаю с большей теплотой, ведь за наслаждением здесь не следовала бледная тень разочарования.
Именно поэтому я должен верить в то, что домашняя музыка появится, и произойдет это скоро. Она нужна, чтобы заманить музыкального наркомана к роялю, заставить его научиться играть, и перенести музыкальную культуру на новый, жизнеспособный фундамент, на базу активного музицирования. Мир и тогда не обретет универсального понимания того, что музыка превосходит в своих откровениях мудрость и философию — ведь мы знаем то, чего не знал Бетховен: мир до сих пор не оценил тот простой факт, что музыка и есть высокое проявление мудрости и философии. Но она может и должна занять по праву полагающееся ей место в культурной жизни.
Немецкие музыкальные энциклопедии рассуждают о сецессионистах от музыки. По их мнению, в музыке никогда еще сецессии не было. Исторически в изобразительных искусствах индивидуальный способ выражения становился школой письма, для этого художникам не надо было приобретать себе чистые очки современного художественного видения. Если следовать этой логике, лидеры сецессионизма — единственные современные художники, а эпигоны всех прочих стилей — подслеповатые подражатели.
В музыке же дела обстоят так: слушателя — даже если он не слишком разбирается в музыке — может заинтересовать только качественное искусство. То есть, действительно достойное творение отдельной личности. Качество конкретной инвенции установить не сложно. Таким образом, музыкант-сецессионист средних способностей имеет куда меньше шансов, нежели художник-сецессионист с аналогичной степенью талантливости. Композитор выражает себя не только посредством разработки темы и соединения различных мотивов, но и самим выбором темы. Композиторы прошлого были вынуждены ограничиваться лишь этим, поскольку строгое соблюдение композиционных правил было обязательным. После Вагнера музыкальное искусство оказалось в щекотливом положении. В обиход вошли новые средства выражения, а те, кто их использует, — далеко отошли от прошлого музыки. По крайней мере, на первый взгляд. Музыкальный критик Ганслик[9] настойчиво боролся против такого разрыва, и сегодня мы находимся в ситуации, когда максимум, с чем могут согласиться музыкальные абсолютисты, это то, что произведения композиторов с индивидуальным, ни на что непохожим языком могут считаться искусством, но не музыкой.
Бела Барток принадлежит к тем, кто, если хотите, создает, скорее, искусство, нежели музыку. Подобное разграничение — лишь повод заявить, что такое искусство каждой своей частичкой вызывает у нас интерес. В музыке Белы Бартока, особенно в его оркестровых пьесах, пульсирует весь его необычный темперамент. Лихой, сангвинический венгерский нрав, в равной степени склонный и к насмешкам, и к заразительному смеху, и ко вспышкам гнева. В своей первой, обретшей известность работе — симфонии Кошшута — композитор высмеял гимн «Боже, храни императора», превратив его в кошачий концерт; издевался он, заметим, не над великолепной и благородной мелодией Гайдна, но над семейным гимном Габсбургов. Тот, кто осмеливается совершить подобное, — больше, чем абсолютный музыкант.
Есть у Бартока одно Скерцо для фортепиано с оркестром. Дерзкая, отчаянная, бешено радостная музыка. Четыре года тому назад пришлось снять ее с репертуара филармонического общества из-за исключительной технической сложности произведения. Скрипачи жаловались, что у них затекает правая рука, и после репетиций болят мышцы, исполнители на духовых — что у них не хватает легких, контрабасисты — что ломают мизинцы. Вот из-за этого и пришлось отменить исполнение Скерцо. Этот случай во многом предопределил судьбу Бартока-композитора и ничему его не научил. Сочинитель не начал писать более легкую для исполнения музыку и не отказался от своего «я».
Потому что он нашел это «я» — особый, вечно юный, склонный играть со стилями и любящий романтику венгерский дух. Этнически его музыку питает не столько венгерская, сколько секейская народная музыкальная традиция. Как исследователь-этнограф Барток внес значительный вклад в дело венгерской музыки — он видел, что оригинальную этническую музыку почти уничтожило цыганское влияние, особенно в Альфёльде, где она совершенно утратила свой изначальный характер. В народных же песнях секеев, чангов, жителей Задунавья, наоборот, сохранились древневенгерские элементы, куда более удобные для использования в качестве контрапункта.
Как же использует их Барток? С блестящим остроумием. Тот, кто слышал его сюиту, — два года назад она была впервые исполнена в Венской консерватории, а в прошлом мае три части были сыграны на открытии сезона в будапештской Музыкальной академии, — никогда ее не забудет. На слух — сплошное волнение. Новые, никогда прежде не слышанные тембры, дикие, безудержные ритмы, пульсация которых вызывает в памяти звонкие, резкие поэмы Петёфи. Точно ракеты-шутихи разлетаются во все стороны из оркестра новые, глубокие и дерзкие идеи. Слушатель попадает в особую атмосферу. Хмельные лица, пьяные визги, мускулистые мужские руки, много теплых и кричащих тонов. В воздух взлетают многоэтажные ругательства, градус повышается, и к вину, что выливается из-под стола, примешивается кровь.
Эта империя воображения похожа на мир Эндре Ади[10]. Только у Бартока этот мир более здоровый и веселый. Сарказм у него более светлый (да, в музыке Бартока есть сарказм). Однако сходство с Ади усиливается еще и тем, что оба автора — прирожденные лирики, и их искусство — фанатичное, упорное стремление выразить свое «я». Они не довольствуются привычными средствами выражения, но выдумывают новые средства и способы. Даже слово «выдумывают» здесь не уместно, ведь их высказывание совершенно искреннее, даже интуитивное.
Секретное название новой, второй оркестровой сюиты — «Серенада для филистеров». Будучи широко образованным и теоретически великолепно подготовленным музыкантом, он, конечно, считает себя музыкантом-абсолютистом, просто называет свою композицию «сюитой». Но программное название здесь и не нужно: программа в этой музыке — снова она сама. Смелый вызов конвенциональностям в искусстве, гениальное разрушение форм, уникальный новый синтез музыкальных элементов. Филармонический оркестр не решился взяться за это произведение; явно потому, что считает эту музыку оскорбительным вызовом для большей части филармонической концертной публики, даже насмешкой над ней.
Новейшее произведение Бартока — концерт для скрипки в двух частях: Адажио и Аллегро. Ключевая мысль кроется в самом этом неожиданном противопоставлении. Тем не менее, контраст этот оправдан композиционно и мелодически, посредством своеобразного — хотя уже ясно слышного в сюитах — контрапунктного мышления, если смотреть с точки зрения мира мелодий, в равной степени математического и чувственного.
Бела Барток еще молод, но уже ясно, что перед нами сложившаяся личность, чье искусство — а он создает искусство, а не просто музыкальные пьесы — по-настоящему бурлит. Это искусство еще и сегодня, по большей части, принадлежит будущему, как вследствие своих особых черт, так и в силу обстоятельств (техническая сложность). Главные произведения Бартока еще не изданы в переложениях для фортепиано. Но и сейчас, пока мы имеем доступ только к партитурам, уже можно утверждать: те, кто любит в музыке все тонкое, индивидуальное и новое, могут рассчитывать в будущем на исключительно интересные музыкальные тексты.
В четвертом и пятом классе гимназии мы читали Фукидида, Пелопонесскую войну — про борьбу Афин и Спарты за гегемонию. Нескольких учеников в классе эта история очень взволновала на фоне совершенно бесцветных и не вызывающих никаких эмоций текстов из хрестоматии по литературе. Они совершенно прониклись военной идеологией, постоянно говорили о сражениях и набегах, а на переменах устраивали пелопонесскую войну во дворе гимназии. Сначала воевали только две команды — всего человек двенадцать. Но постепенно они втянули в это весь класс. Отпрыски благородных консервативных семей сражались за спартанцев. К ним же присоединились спортсмены, гимнасты и их приятели, как правило, выходцы из крестьянских семей. Партию афинян составляли вольнодумцы, материалисты, то есть, атеисты, еврейские мальчики — любители книг — и дети из семей, не пытающихся примазаться к джентри. Второй группе, однако, удалось переманить на свою сторону самых сильных спортсменов, что позволило уравновесить силы. Таким образом, воюющие группировки действительно были образованы соответственно симпатиями: одним нравились Афины, другим — Спарта. Столкновения постепенно стали приобретать все большие масштабы и разрослись настолько, что вскоре обернулись приказом директора о запрете пелопонесской войны. Но попытки остановить сражение ни к чему не привели. То ли один из учителей, то ли еще кто-то появился в окне на первом этаже и криком пресек битву. Вожди обоих лагерей договорились, что по средам и субботам после обеда будут выдвигаться к б…им воротам и там решать вопрос о гегемонии. Так и случилось. У б…их ворот начались ужасные стычки. Афиняне и спартанцы, не жалея сил, награждали друг друга отменными синяками. Так продолжалось до тех пор, пока в один прекрасный день на месте сражения вдруг не оказался учитель Т. и не отправил всех воинов домой. В случае возобновления военных действий, всем участникам грозила «не слишком радужная» оценка по поведению. На это ученики, которые не платили за обучение, или платили только половину, заявили, что не могут так рисковать, ведь у них могут отобрать льготы. Так, без заключения мира, закончилась пелопонесская война в Сабадке в 1900-ом году от Рождества Христова.
В ту пору, да и потом я не задумывался над этой историей, вплоть до 1914-го, пока в один из дней этого печально знаменитого года не получил повестку с приказом явиться туда-то и туда-то. Я отправился в путь, сутки ехал, отметился и получил уведомление о том, что через 3 дня должен отправиться на поле боя. В эти три дня у меня было столько дел, что времени не хватит вспомнить. Но когда на четвертый день я в полном обмундировании ехал на юг, мне под медленный стук колес вспомнилась наша пелопонесская война. Кто же тогда затеял эту войну? Вдохновителем всего предприятия был Эрвин Телкеши. Перелистывая в поезде свежие газеты, я прочел памятный и отвратительный ответ французских дипломатов на вопрос Германии о намерениях Франции в случае германско-русской войны. Звучал он так: «Франция будет действовать так, как ей будут диктовать ее интересы!..» — и тут я вспомнил Эрвина Телкеши, беспокойного, умного, нервного юношу с белым лицом. Вот кто был прирожденным дипломатом, отчетливо осознал я. Он нас всех подначивал, внушив нам мысль о важности гегемонии. И зачем? Только затем, чтобы представить себя Периклом и Алкивиадом и любоваться собой в этой роли, воображая, будто решает наши судьбы, командует сражениями и председательствует на «совете военачальников». Сильным он не был, наоборот, даже подтянуться не мог или выполнить самые легкие упражнения на брусьях. При беге быстро выдыхался. Телкеши никогда сам лично не участвовал в битвах, ведь «войска» защищали его, а он выступал в качестве вдохновителя военных действий. Он отравил нас, превратив в орудие собственного развлечения. И все время подчеркивал важность гегемонии, утверждал, что Афины обязаны править, а жалкое и смешное стремление противника к гегемонии безусловно неприемлемо и подлежит окончательному разгрому! И пятьдесят подростков, которых до этого никогда в жизни не волновало, правит ли ими кто-то, или сами они управляют остальными, впитали эту мысль всеми фибрами души. Мы все жаждали гегемонии и не знали ничего страшнее полного поражения, в случае, если бы гегемонию обрели наши враги, то есть «спартанцы». По моим ощущениям, примерно так вовлекли сейчас в войну и Европу. Происходящее кажется мне, по сути, ребячеством, при том, что ужас, заключенный в этом ребячестве, я уже начал ощущать на собственном опыте. Но тогда во мне зародилось лишь подозрение. Сегодня я уже ясно и отчетливо вижу, что эту войну развязали действительно недалекие и безответственные люди, то есть люди с незрелой, детской душой. Они подначивают своих соотечественников и подданных, притупляют их разум и гонят на кровавую бойню ради развлечения, чтобы опьянеть от сознания собственной важности и власти.
Чтобы посмотреть на вещи в их истинном свете, упомянем здесь тот факт, что английский король и русский царь состоят в близком родстве с немецким кайзером.
Родился я в 1887 г. в Сабадке. Мой отец, адвокат, страстный любитель музыки, хотел вырастить из меня скрипача. Я действительно быстро и успешно учился музыке, но жажда творчества убила во мне терпение, необходимое для постоянных упражнений. Я хотел стать художником. Но учитель рисования высмеивал мои странные цветовые сочетания и схематичную, неаккуратную манеру и ставил мне тройки. Мое недовольство еще более возросло, когда на одной сегедской выставке в пастелях Риппл-Ронаи я увидел подтверждение всему, что и сам думал о рисунке и живописи. Точно так же вышло и с моими песнями. С самого начала я использовал в них свободную атональную гармонию, асимметричные ритмические комбинации. Отец заявил, что мои опусы нельзя назвать музыкой. Когда же впоследствии я впервые услышал в Будапеште произведения Дебюсси, меня обуяла та же радость, что и в Сегеде. Я убедился в том, что воспринятое мною из воздуха (в родительском доме «самым современным» композитором считался Григ) и есть способ художественного выражения новой эпохи, как я и подозревал — это и есть современное искусство.
С писательством все вышло гладко. Золтан Ревффи, мой учитель литературы, первым открыл мой талант. Тогда же — в возрасте четырнадцати лет — я впервые предстал перед читателями газеты «Бачкаи Хирлап» в качестве музыкального критика.
Тем не менее, до семнадцати лет я писал мало. В восьмом классе гимназии я отослал одну свою новеллу Шандору Броди, который тогда возглавлял журнал «Йовендё». Называлась новелла «Печка». Броди ответил мне, просил прислать другие тексты и писал, что ждет от меня «хороших, даже отличных» рассказов. Именно тогда я всерьез занялся литературой. Времени на это у меня особенно не оставалось. Сначала выпускные экзамены, затем — медицинский факультет. Полтора года я жил одной только анатомией и физиологией. Однако, в один прекрасный день я решил-таки постучаться в дверь еженедельника «Будапешти Напло». На тот момент это издание было боевым галеоном, флагманом, лихой квадригой молодой венгерской литературы. Именно здесь, под редакцией Йожефа Веси и Эде Кабоша обрели свою истинную форму тексты Эндре Ади, Лайоша Биро, Дежё Костолани, Меньхерта Леньдела. Веси и Кабош, словно лучшие, неутомимые тренеры руководили командой победителей с железными мускулами. Понятно, почему я, как писатель ищущий новых путей и не боящийся ничего нового, хотел попасть сюда и только сюда. И меня приняли в круг блестящих атлетов. Спустя пару месяцев я уже вел воскресную колонку. Работал я, естественно, с большим энтузиазмом и усердием. И, хотя медицинские занятия занимали весь день, я все равно находил время по вечерам выполнять обязанности музыкального обозревателя «Будапешти Напло». В течение года передо мной открыли двери практически все столичные газеты и еженедельники.
С момента основания «Нюгата» я стал сотрудником журнала. Для него я написал небольшую работу, которая принесла мне самый большой на данный момент успех — текст о Пуччини (теперь он вышел еще и на немецком). В том же году увидел свет и мой первый сборник рассказов «Сад чародея». Примерно через год последовали «Послеполуденный сон», «Пряничник Шмит», «Музыканты». В 1911 г. театр Мадьяр Синхаз поставил две мои пьесы: трагикомедию в двух действиях «Яника» и одноактную музыкальную пьесу «Пепельная среда». С тех пор я написал еще одну драму, сейчас у меня в работе одна комедия и два романа.
Когда будут готовы — не знаю. Может, и года не хватит.
Матушку я потерял рано. Она еще в девичестве страдала от сердечной недостаточности (недостаточности сердечного клапана), зимы она, по большей части, проводила в постели. Иногда вставала, даже надолго, хорошо выглядела — в такие периоды она счастливо наслаждалась относительно хорошим самочувствием. Врачебные предписания были у нас в доме постоянным и обновляющимся мотивом. В полдень отец отмерял и давал матери дозу строфанта. В момент моего рождения матушка заболела плевритом. Потому я и родился семимесячным, и выкармливала меня кормилица. Матушку отправили в Глайхенберг, где она вылечилась. При простукивании выяснилось, что плеврит серозный. В те времена полагали, будто это образование не имеет туберкулезной природы. Так случилось, что домашний врач не запретил матушке иметь еще детей, и после меня родились еще мальчик и две девочки. Из них второго мальчика мать кормила сама, и все признавали, что никогда он не была такой сильной, бодрой и жизнерадостной, как в ту пору.
Зимой 1895 г. матушка заболела воспалением легких; слабое сердце не дало ей побороть болезнь, и на девятый день бедняжка умерла. Вечером перед смертью она призвала всех нас к своей постели и из последних сил, страстно, дважды (!) всех нас расцеловала. Помню, я был совершенно равнодушен, не понимал, что происходит; не только ребенок, но и абсолютно здоровый человек вообще не может прочувствовать, что ощущает больной и умирающий, его ужасное состояние, и потому не в силах проявить истинное сочувствие.
После смерти матушки мы с отцом на протяжении полугода чуть ли не каждый день ходили на кладбище к ее могиле. Там отец снимал шляпу и долго молча смотрел на могильный холм, а мы стояли рядом и смотрели на него. Иногда отец плакал — в такие минуты и нас захватывал магнетический поток горя, который изливался из отца, и мы тоже плакали.
Я рос вполне здоровым ребенком. Помню, где-то месяцев за девять до смерти матери у меня на шее распухла железа — величиной с орех, — но как только ее решили прооперировать, опухоль исчезла, рассосалась за лето. Мальчик я был ловкий, все схватывал на лету, но когда много бегал, кололо в боку, и тогда я, схватившись за бок, замедлял бег. Бегать я очень любил — для меня это был естественный способ передвижения. Я был чувствителен к углекислому газу. Хорошо помню, как в начальной школе во время последнего получаса перед окончанием занятий, я очень плохо себя чувствовал, ужом вертелся на стуле от нетерпения. Это было даже не болезненное ощущение, а просто невротическая реакция, зато беспокойство, которое имело обыкновение посещать меня ближе к вечеру и регулярно достигало кульминации в 6 часов, было отчетливо зловещим и ни на что не похожим. (Это был первый симптом моего заболевания — псевдолейкемии, или лимфосаркомы, — проклятого наследства, доставшегося мне от деда). Вспоминаю я об этом потому, что у меня вошло в суеверную привычку дожидаться шести часов вечера под большими настенными часами: как только часы били шесть, это означало, что нехороший, неприятный промежуток времени для меня закончился.
[…] — В четырнадцать я заболел скарлатиной, но перенес болезнь относительно легко и никогда не забуду, с каким счастливым и прекрасным чувством я провел три недели дома в обществе отца, занимаясь чтением, писанием дневника и игрой на рояле. В те времена я был совершенно религиозен. С большим напряжением я исповедовался и принимал причастие вместе с одноклассниками, но обращался к Богу радостно, с мальчишеской любовью, точно к деду — могущественному настолько, чтобы быть отцом и моему отцу, приказывать ему и распоряжаться им. До выпускных экзаменов никаких других болезней у меня не было, только пару раз воспалялось горло, но добродушный, голубоглазый и седобородый домашний доктор вылечивал ее микстурой ипекакуаны [рвотного корня] с анисовым запахом и хлористым полосканием. В пятом классе гимназии я начал чувствовать, что обленился и не испытываю больше радости от физических упражнений. В футбол я еще заставлял себя играть, но настоящей спортивной ловкости достичь не сумел. Очень любил ездить на велосипеде, но сильно раздражался, что не могу ехать быстро и долго. Во время экзаменов пару раз кашлял кровью, но наш доктор, к которому я незамедлительно обращался, всегда успокаивал меня и, после основательного обследования, заявил, что туберкулеза у меня нет. Чахотки я боялся очень. Тем более, что один из младших братьев моей мачехи от нее страдал. […]
Пугает и подавляет мысль о том, что мне больше не хочется писать. С тех пор, как я начал подробно заниматься анализом и каждый раз детально разбираю происходящее в моем бессознательном, мне больше не нужно писать. Однако анализ приносит лишь страдания, горькое знание жизни и разочарование. Писательство же дарит восторг и заработок. Но не получается! Продвигается тяжело, с затруднениями. Рождается мысль, и ее тут же, в зародыше убивает критика. А самые глубокие нерешенные внутренние проблемы не могу перенести на бумагу. Останавливает чувство, будто другие смогут так же безошибочно их интерпретировать, как я, психоаналитик, делаю это с текстами других писателей. И все равно, безжалостно принуждаю себя писать. Я должен писать. Если писательство и не будет больше для меня образом жизни, пусть будет хотя бы игрой. Мне нужно играть — пусть и не для развлечения, ведь только литература дает шанс когда-нибудь заработать много денег.
Что ж, вот оно лето 1912 г.
[…] Прохладным, ветреным весенним днем приехали в Штубню. Большой ресторан выкрашен неприятно, мы замерзли, чувствовали себя чужими. Я волновался из-за каждого движения, хотел придумать способ, с помощью которого можно было бы легче и успешнее всего всех завоевать.
Снова я был без гроша в кармане!
В этом состоянии меня преследовали тягостные, тревожные чувства, которые я пытался скрыть, ведя себя уверенно и, в то же время, скромно.
После обеда обычно сидел у себя в кабинете, писал письма или занимался обустройством комнаты. Потом ходил в купальни. Как правило, заставал там Дежё — его как следует массировал работник купальни, а он взвизгивал и хихикал под его руками.
Этот работник был первый, кто своим поведением предупредил меня, что надо за собой следить.
Когда я приезжал сюда на пару дней из Будапешта с визитом, естественно, обращался с ним любезно, по-дружески протягивал руку, чтобы поздороваться, и старался всячески шармировать. Теперь же, когда я приехал сюда на постоянную работу, он уже смеясь вышел ко мне и сам, первым протянул руку. Такие вещи, о которых человек заранее никогда не думает, теперь заставили меня призадуматься. В принципе, я всегда презирал этого человека, ведь он хочет вызвать уважение не за счет своего интеллектуального преимущества, но высокомерным, наглым или уклончивым поведением. И теперь мне тоже придется принимать его всерьез, чтобы пользоваться всеми этими дурацкими условностями, — как я уже понял, они способны регулировать контакты между людьми.
Госпожа Браун тоже переменила тон, с тех пор как я стал работать при купальне. До подписания договора обращалась со мной как с самым почетным сотрудником, старшим над собой, слушалась моих указаний, а нынче воспринимает как коммерсанта, который приехал, чтобы сесть ей на шею и паразитировать за счет ее купален. Невооруженным глазом видно, что и дочерей своих настроила против меня. Вдруг перестали быть ко мне любезны, пускаться в длинные беседы, а если и заводили разговор, то таким тоном, как дочь провинциального аптекаря беседует со стажером-фармацевтом, или дочь майора — с кадетом. После чего я решил больше ими не заниматься. Не стал изображать из себя обиженного, по-дружески с ними здоровался и не замечал, что в ответ не получал того, на что мог рассчитывать, исходя из своего положения.
[…] Когда Дежё заканчивал свои процедуры, — примерно к половине 12-го, — мы обычно шли на длинную прогулку, до половины первого. Потом обедали. После обеда болтали с соседями по столу — ветеринаром и местным счетоводом. Оба — заносчивые провинциальные юноши, возомнившие о себе, будто они благородные и светские господа. Особенно Вибрицкий, счетовод, был высокого мнения о своей физиономии, наряде и впечатлении, производимом на женщин. Он ни словом об этом не обмолвился, но по нему было ясно видно. У каждого было по собаке, они их называли ласковыми прозвищами, гладили, кормили во время обеда и непрестанно рассказывали идиотские истории в доказательство того, какие животные умные и дрессированные. Мы с Дежё не были в состоянии долго выдерживать их общество и, спустя три четверти часа, обыкновенно были уже у себя в комнате: читали, умывались, болтали. Я в тот период употреблял отраву умеренно. Как правило, раз два дня, в два часа пополудни вкалывал дозу 0,02-0,03 пантопона[11]. Гармоничной эйфории препарат не давал, но был мне необходим, отчасти, чтобы снять половой голод, отчасти, чтобы побороть постоянные тревоги финансового и морального плана.
[…]
Начало июня тянулось долго. Прибыли инструменты, шкаф, аппараты. Кабинет был полностью оборудован. Работы было много с первых дней. Сначала пошли хронические больные из ближайших деревень. Время позволяло, и я обследовал их со всей тщательностью. Каждому провел детальный внешний осмотр, проверил нос, горло, уши. Практика по ушам и горлу у меня была небогатая, но к прибытию настоящих курортников я уже навострился. Еще одно преимущество — больные повсюду разнесли новость, какой я хороший доктор, и прислали много новых пациентов.
На третий день пришла вдова с жалобами на туберкулезную интоксикацию. Я немедленно прописал ей калиум йодатум, от чего она как следует набрала вес. Состояние ее выправилось удивительным образом, и вдова покинула меня, рассыпаясь в благодарностях. Это был мой первый успех. То, что первая моя пациентка страдает как раз от того, что я хорошо умею лечить, я воспринял как доброе знамение.
[…] После ужина мы недолго бодрствовали. Одну-две партии в бильярд, и спать. В постели читали друг другу вслух Казанову, беседовали о девушках, об Ольге и Бланке, делились любовными историями, которые нам доводилось переживать с разными красотками. Спали плохо. Особенно досаждали мне сексуальные желания в дни, когда я не принимал пантопон. В такие дни в воображении с болезненной отчетливостью рисовались пасторальные картины недавнего прошлого. Я представлял себе Ольгу — как она в рубашке ходит по комнате у меня дома, как гнется ее стан, и плоть маленьких ножек просвечивает сквозь тонкий черный чулок.
Вскоре случилось так, что feau de mieux[12] я соблазнил гостиничную горничную — кажется, ее звали Тереза. Несколько раз засадил ей с кондомом, не без усилий, поскольку у девушки была достаточно узкая вагина. Девственности ее лишил санаторный врач Малер, 2 года тому назад. Сама по себе эта девушка 21 года с худым, бледным телом не была аппетитным кусочком, но в том, как она выпучивала свои глупые голубые глаза, краснела и начинала совершать порывистые встречные движения в момент оргазма, было нечто любопытное. Дежё тоже попытался с ней «причаститься», но пенис у него поник, и он в раздражении покинул поле боя.
Меня Тереза, естественно, тоже никоим образом не удовлетворяла, и я спешно решил поехать в Будапешт. Пациентов у меня было всего 3–4, постоянного лечения никто из них не получал, так что 12 июня в 7 утра я сел в поезд и в час дня, после длительного, утомительного и до полуобморока скучного путешествия, смог, наконец, обнять Ольгу. В свете черных закопченных светильников Восточного вокзала она сначала показалась мне неожиданно толстой, а ее силует резко очерченным. Но тем более сладкими показались мне потом ее губы. Всю дорогу — на улице, в экипаже — я обнимал и целовал ее самым нетерпеливым образом. Ольгины поцелуи ввели меня в настоящий экстаз. Боже, эти поцелуи. Как много они для меня значили. Сколько радости, страданий, возбуждения всех комплексов, звучавших одним диссонирующим аккордом: женитьба?.. существование?.. будущее?.. честь?.. карьера?.. любовь?.. отказаться от других женщин?..
Отказаться! Мне казалось, я с легкостью сумею отказаться от всех женщин, уготованных мне судьбой. В конце улицы Бара присели в небольшой ресторанчик перекусить. Ели жирный суп, жирную свинину, или что-то в этом роде. У меня совершенно не было аппетита, но я все равно хотел разделаться с едой, чтобы потом заниматься только любовью. Не отрываясь смотрел на Ольгу, целовал милое лицо, глаза, шею, мягкие, пахнущие чистотой руки, гладил ей спину, сильно затянутые в корсет бедра, лодыжки сквозь тонкую, ажурную юбку. Пока обедали, я сбегал в кафе напротив, чтобы позвонить консьержу у себя в доме, узнать, все ли в порядке? Накануне я принял 0,014 пантопона. Действие его уже совершенно прошло, так что слабый и не мучительный наркотический голод растворился в неистовом гармоничном сладострастном желании. Чейзер, консьерж, заверил меня, что постель перестелили и комнату проветрили. Все мои тревоги, что дела могут не пойти, оставили меня, и через 15 минут мы уже были дома. С чувством бурной радости и удовлетворения я приветствовал дорогую комнату, залитую солнечным светом. Мы оба разделись так быстро, как только могли. После я поместил в сладкую п…ночку вагинальный пессарий и спустя 5 минут, охваченный беспощадным сладострастием, я приподнял короткую батистовую рубашку и вторгся в пышные, черные заросли. Через каких-то полминуты мы достигли предела счастья […] Так мы валялись, теряя сознание от счастья, до половины шестого вечера, обнимаясь, целуясь, осыпая друг друга взаимными признаниями, пламя, тем временем, вспыхнуло еще два раза. […] Мы полдничали, курили, потом я голышом сел к пианино, чтобы сыграть фрагменты из Вагнера и песенки репертуара пештских орфеумов, подходящие для таких случаев. «Прощание Вотана», «Парагвай», «Пали Палко» и т. д.
[…] Четырнадцать дней после этого мог противиться сексуальным желаниям без отравы, но однажды утром при мысли об Ольге онанировал (4-ый раз в этом году). На следующий день опять отделал Терезу, т. к. отчетливо понимал, что Ольга тоже скорее согласилась бы на это, нежели на гнусный онанизм — пусть и с мыслью о ней. Ощущения от оргазма были несильные, но все же дали мне покой и рабочий настрой.
Сегодняшний нелегкий день хочу описать подробно. Не люблю число 19. Далее и впредь надо будет так устраивать дела, чтобы, по возможности, в такой день не выходить из дома. Проснулся в 9. Сразу вколол себе раствор 0,012 пантопона, после чего лег обратно в постель. Эйфория не наступила. Выпил кофе без аппетита, сигарета тоже оказалась не в радость. Спустился на отделение и начал беседовать с парализованным Шомйо, бывшим мужем Эльзы Самоши. Беседа перескакивала с темы на тему, и предо мной предстал вполне симпатичный человек. Рассказывал милые и фривольные вещи о своей половой жизни. Потрясло описание их последнего совокупления, когда он утром вернулся домой из Фесека подшофе, и хотел застрелить жену, но потом с чувством отвращения вытащил свой пенис. Тогда он уже точно знал, что супруга ему неверна. Пожалуй, воспользуюсь возможностью и схожу, посмотрю большую […], которую мне присоветовал купить старьевщик. Но тут звонит вахтер и сообщает, что наш профессор требует присутствия всех на первой лекции. Рассуждать тут было не о чем. Пришлось прослушать его лекцию до конца — она длилась часа два и была совершенно пресная и неинтересная. Ни одной зацепки, удачного педагогического поворота, ударения, паузы, талантливого жеста. Говорил длинными фразами, по нескольку раз начинал куски этих фраз. Я ощутил сильную усталость. Снова звонит вахтер, сообщает, что меня ожидает Шашши, мой приятель-художник, — привел специалиста по коврам, как я его вчера просил. Посмотрели ковры у меня в комнате, высказали мнение о них. Беседа с ними настолько утомила, что я с трудом сохранял вежливость. Меня позвали к телефону, и мы распрощались. Звонил Хармош, просил о встрече. Договорились на четверть двенадцатого на площади Кальвина. Я подумал, что он меня проводит по дороге к Ольге, там и поговорим. Пообедал. Было вкусно, но я совершил ошибку, и не выдержал никакой паузы между переменами блюд. Сигарета после еды снова не доставила удовольствия. Еще и Бежи помешала. Девушка пришла в приподнятом настроении, вся цветущая. Действие укола (5 г. в правую руку) видно невооруженным глазом. Пациентка и сама заявила, что ей стало от лекарства намного лучше, просила сделать еще укол. Вколол ей ту же дозу, но при температуре 37,5 посоветовал быть поосторожнее. Попросила у меня фотокарточку. Дал. Вместе дошли до площади Кальвина, потом еще проводил ее по улице Кечкемети. Вернулся на площадь, но Хармоша нигде не нашел, забрел в кафе «Батори», купил пачку «Луксора». Подпортило настроение, что смазливая кассирша-немка, хоть и была довольно любезна, но далеко не так дружелюбна ко мне, как я к ней. Подумал еще, что X. подвел Дезире[14], чтобы похвастаться ему, как я жажду с ним встречи. Пока переезжал через мост, читал газету «Эшт». Испытывая явный наркотический голод, спешно поднялся к Ольге. Дома младший брат, окна нараспашку. Чувство сильного недовольства. Поболтали. Красота, чистота, формы — все в ней взволновало меня, и не имея возможности удовлетворить свою страсть, был вынужден метаться взад-вперед по комнате, чтобы успокоиться. Вколол себе 0,045 пантопона, но эйфории опять не ощутил. Горничная подала полдник. Я, тем временем, пытался преподать Ольге урок нравственности в связи с обманом, из-за чего она пала духом и рассердилась на меня. Несмотря на это, я нашел ее славной и достойной восхищения. Съев полдник, я быстро удалился, тем более, что у брата я подобных намерений не заметил. Хотел нанести визит Моравчику, но того не оказалось дома. Пошел к Йожи Сабо — он живет поблизости и поэтому тоже «входит в программу». И его дома не было.
[…] С наступлением вечерней прохлады отправился в город за покупками. Поначалу зашел в «Гармонию» оплатить пианино, доставленное мне два дня назад. Так получилось, что я легко смог выплатить сразу всю сумму. Однако, пообщавшись за это время с продавцом пианино, Коном, с грустью узнал, что инструмент, за который «Гармония» насчитала мне 840 крон, на самом деле, стоит 700. Потом посчитал, что процент за два года от 700 крон составляет 140 крон, а я как раз на такое время и брал его напрокат. Не такая уж плохая сделка получается. Но тут возникла другая проблема. Из записей директора следует, что хотя я и был должен еще 270 крон, они записали на мой счет только […]. Я рассердился на толстяка с медоточивыми речами, который строит из себя друга и товарища, и при этом пытается надуть меня, как провинциального помещика. Ушел, пообещав принести расписки. Прошел до конца по улице Ваци, обилие хорошо одетых людей подействовало на меня угнетающе. Я видел, что в Будапеште есть господа, одетые лучше меня, а ведь меня бы устроило, если бы я считал себя первым в этом отношении. Кроме прочего, встретил еще и ольгиного брата, Лаци. Вероятно, он ушел из дому вскоре после меня — разумнее было бы после неудавшихся визитов к Моравчику и Сабо вернуться к Ольге и принести жертву Амуру! Пока думал об этом, купил книгу: музыкальные сочинения Э.Т.А. Гоффмана — она была выставлена в витрине и привлекла мое внимание. Затем, снабдив себя свежим номером журнала «Нап», заглянул в кондитерскую «Жербо», съесть пирожное. Увы, первым, кого я там увидел, оказался Пал Фаркаш, отвратительный тупица. Его случай — яркий пример того, что в мире всем правят деньги, и даже самоуважение не дает равновесия; как мы можем уважать себя, если хотим денег и не можем их добиться. В туалетной комнате «Жербо» меня утешили 0,012 пантопона. Вставил монокль, но в курительной комнате чувствовал себя нехорошо; шикарно разодетые дамы вызвали у меня зависть и гнев, да еще один с иголочки одетый толстяк — так мог бы выглядеть Даниель Йоб, если бы весил 90 кг. Я съел свое пирожное и, пока читал журнал, выкурил сигарету. Никак не мог успокоиться. Пошел к продавцу ковров на площади Гизеллы. Нашел там голубой ковер грубой шерсти, которым было бы недурно закрыть весь пол в моей комнате, увы, он оказался слишком дорог, и я удалился в расстроенных чувствах. Покрыть пол обошлось бы в 120–140 крон. Чтобы хоть как-то компенсировать неудачу, дошел до Восточного вокзала и внес 100 крон на счет. Это меня несколько успокоило. Отправился домой.
Так я и брел по заполненным народом улицам безо всякого интереса, злясь на богатых людей и стыдясь своего нищенского состояния размером всего в 1200 крон, размышляя о ненадежности зимнего заработка и о том, удастся ли мне получить от Вилага трехмесячную компенсацию (если придется-таки уехать). Хотел было купить перьев, чтобы скоротать вечер за письменным столом, но не вышло — рядом с улицей Кошшута у Национального музея только одна лавка канцелярских принадлежностей, и выбор перьев там до смешного мал. Нужное перо не нашел. Пришлось сесть в трамвай без пера, не хотел рисковать и стоять на проспекте Юллёи в ожидании транспорта, изучая таблички «Свободных мест нет». Трамвай плелся медленно. Ехавшие в нем симпатичные дамы не проявляли никакой склонности, чтобы я их заметил. Я посмеялся про себя над собственным тщеславием, однако же верно, что теперь подобный успех мог бы помочь мне в моем нелегком положении. Сошел у медицинского университета. Купил крем для ботинок, шнурок и зеленый перец. Дома консьерж сообщил, что меня дважды спрашивала по телефону дама, говорившая по-немецки. Я забеспокоился, что мамаша Г. уже приехала в Пешт и будет меня разыскивать. «Видишь, — сказал я сам себе, — настало время собирать камни».
В докторской столовой играл в бильярд жизнерадостный коллега с неприятным лицом. Он напомнил Яноши Милашшина, и его беззастенчивая глупость вызвала во мне недовольство. Я поужинал, но без вина. Дюла все выпил, и нового не принес. А я еще надеялся что-то получить от алкоголя. Так и надежды мои пошли к черту.
Тем временем, вернулся со свидания Винтер. Живущая неподалеку девушка позвала меня на тайное свидание письмом, адресованным «Йожефу Крайнеру». Мы послали Винтера. Девушка была в условленном месте, но Винтера не окликнула. Ясно, что хотела встретиться со мной. Что поделаешь, я пошел к себе в комнату и поиграл немного на пианино, чтобы обмануть зрение. Посетила одна дамочка, но быстро ушла. Чем заняться? В печальном настроении принялся за обустройство комнаты, но с тяжелыми коврами ничего не получилось, я утомился и бросил это занятие.
Затем подумал, что надо бы еще написать письмо г-же Браун. Накатило отвратительное чувство, которое мы испытываем, когда приступаем к какому-нибудь делу, предвидя неудачу.
Наконец, сел за дневник, писал… писал. Чувствую себя уже лучше. В четверть одиннадцатого помог себе очередной дозой пантопона 0,012. Сходил вниз на отделение, сделал укол одному паралитику. Заодно взвесился: 80 кг. Это без одежды, в одежде 82 ½. Наверное, все-таки поправился за последние два дня. Но ради чего это все. Надежды нет ни в чем. Смотрю в зеркало у себя в комнате. Лампы горят еле-еле, едва светят.
— Соберись, приятель, — сказал я себе, — а не то подохнешь, приятель, одно слово, подохнешь.
Так я сказал себе и пошел дальше писать. Сейчас четверть двенадцатого. Насколько у меня сейчас все обстоит лучше, чем в это же время в прошлом году, и все равно я чувствую себя куда более несчастным. Может, завтра меня ждет день получше?..
8 мая. В этот день в восемь вечера вернулся домой из редакции. Поприветствовал жену и поздоровался с портнихой, которая пришла за заказом. Я принял участие в разговоре, нарисовал фасон пальто, записал мерки и съел один банан. Отрезал один и для портнихи, после того, как Ольга ей предложила. Только портниха ушла, жена принялась раздраженно со мной пререкаться. Какое-то время я терпел, потом предупредил, что если услышу еще одно слово, то ударю. Но она продолжала. Кричала все громче, беспощаднее, и я, после того как дал ей время замолчать, чего она так и не сделала, ударил ее. Нанес несколько ударов справа и слева. Стал готовиться к отъезду. Она хотела помешать, ушла. Я продолжил собираться. Уже почти ушел, когда она вернулась (спустя три четверти часа). С плачем бродила по улице. На примирение ушло примерно 3 часа, я же пообещал, что если подобное повторится еще хотя бы раз, безвозвратно уеду и разведусь с ней. Она пообещала, что больше не будет плохой, вскоре после этого мы легли в постель и до утра забылись «сном, подобным смерти».
15 августа. Суббота. Интересно, где я окажусь через месяц? Сможем ли мы с моей Оленькой отпраздновать годовщину? Я был бы счастлив провести с ней в сентябре хотя бы один день, но вот вопрос: что будет? Отправимся на северный фронт, или будем наступать на юг, в Сербию? Последнее предпочтительней в любом случае, уж по-сербски мы кое-как говорим, сможем объясниться. Сегодня утром прибыл приписанный к нам 3-й полевой госпиталь. Народу там больше, чем у нас, есть свой автомобиль, снаряжение получше, то есть, полный комплект, свой священник, монах и алтарь. В половине десятого утра служба и присяга. Один назарей не хотел приносить присягу.
Весь день громко и совсем близко грохотали пушки. Вечером ужасно душно. Спим до 5-ти. 0,40 г. аспирина.
Купание. Болтовня. Секс[уальное] возбуждение. В 8 вечера Келемен принес к ужину два письма от Ольги, почтовую карточку от Дежё и письмо Тевана. Чувствую себя очень счастливым и спокойным. Ольга пишет так, как я ожидал. Ощущаю наверняка, что за время разлуки мы оба, наконец, поймем друг друга. Вечером — литр вина. Сон — глубокий сон — о путешествиях.
16 августа. Воскресенье. Подъем в 6. Утром — хозяйственные дела. Шью помочи для носков. Заканчиваю письмо Ольге, которое начал еще вечером, когда пил вино. До полудня — поездка на велосипеде в лавку, покупки. Чтение романа «Леонардо да Винчи». Мухи невыносимы — на окне сделал целую сеть из ловушек для мух. Бесит дилетантизм автора романа (Л. да Винчи) и его показная мастеровитость, которая ничего общего не имеет с истинно гениальным знанием и свободой в обращении с материалом, свойственным великим писателям (Толстой).
Потею страшно! Обед съел с приличным аппетитом, но жара действует плохо. Настоящим спасением было бы перевести нас на север. Рассказ солдата, бывшего в Сербии, о том, как там вешают, расстреливают и поджигают деревни.
После обеда привел в порядок свой чемодан, потом спал до 6-ти. Перед тем, как идти к Майерам, искупался. На ужин прекрасное жаркое из цыпленка (г-жа Майер). Бисквит, вино, козий сыр. После ужина — разговоры о войне с писарем. (Красное вино). — (Ужин с Бикаи). После — попытки уговорить назарея. Напрасные. Боль и досада. Тупые дегенераты. Долг государства (милитаристского государства!) изничтожить секту назареев. Тогда эти люди, представляющие определенную ценность, могли бы послужить на благо государства. Хороший был ужин (после купания, жаркое из цыпленка, поклон г-же Майер).
23 августа. Воскресенье. В три часа утра поднимают по тревоге. Но не нас. Отправляют 2-й и 3-й полевой госпиталь, скорее всего, все-таки на юг, значит, и мы туда, и тогда прощай драгоценная надежда (если на север, тогда не понятно, зачем ночная тревога — совершенно необъяснимо со стратегической точки зрения), что мы с моей Оленькой могли бы встречаться где-нибудь поближе. Половина четвертого утра, лежу в постели, курю. Снаружи уже затихает людской и лошадиный шум. Из-за ночного пробуждения нахлынули сексуальные воспоминания. В первую неделю по прибытии сюда меня преследовали воспоминания об инфернальном поцелуе. Потом в воображении вновь стала постоянно возникать картина в духе Клеопатры. Затем воспоминания об осени 1912 г., когда я в октябре, ноябре и декабре искал квартиру и по утрам, до обеда часто навещал Оленьку. Она обычно принимала меня в черном платьице в белую крапинку — в том же, в котором она была в Штубне. Или воспоминания о наших вечерних свиданиях, кульминацией которых был такой дикий накал страсти и полуобморочное состояние после. Тот период воскрес в моей памяти с такой силой и бурными вихрями страстей, которых еще не было за все время брака, когда мы оба верили, что нас ждет самая блестящая судьба, если мы умрем от любви и погибнем, бесконечно следуя любви и желанию, уверившись во взаимности нашей страсти. И правда, доведется ли нам когда-нибудь читать эти строки вдвоем с Ольгой, в уютной постели, в перерывах между божественными радостями прекрасного вечера, предназначенного для любви? Какие это будут радости, если Господь действительно позволит нам дожить до того момента, когда минует все, что уготовила нам судьба. На самом деле, нельзя отрицать: судьба была к нам вполне благосклонна, только мы не умели правильно оценить ее милости. И вообще, что есть жизнь, как надо ее принимать, как проживать, в чем истинные обязанности и радости человека? — этому нас обоих впервые научила война. И если будет на то случай, поделюсь с Ольгой этой тревогой. (Нас уже дважды подняли из-за ошибочного приказа о побудке, в конечном итоге, я сам выхожу на Паркплац в рубашке и подштанниках; на плацу горят красные лампы, у авто включены фары, все божественно прекрасно и интересно, пушки грохочут совсем близко; телу безумно приятен легкий ветерок, дующий с запада. Потом домой — дописывать Дневник, с того места, где оставил). Побудка в полдевятого утра — до обеда конные упражнения. Обед: ем немного, но с аппетитом, после три плитки шоколада и […] литра вина. Многовато. После приходится поспать. Спим с Келеменом до 6-ти. Пишу письмо Ольге. Завариваю чай; делаю это впервые скудными солдатскими средствами, но получилось довольно неплохо. На сердце тяжесть. Ужин без аппетита. В компании услышал плохие новости с сербского фронта. Общее мнение, что мы сдаем позиции. Полевой госпиталь наверняка туда отправили. В плен к сербам вряд ли попадем, но если все-таки попадем, лучше сразу застрелиться[15]. В ответ на действия сербских партизан венгерское войско тоже уничтожает со всей силой детей, женщин, стариков — этого сербы простить не смогут. Своих хорватских и чешских братьев они, вероятно, тоже не пощадят. Теперь, когда еще и Япония объявила войну Германии, завязка полная — восстание в Индии, вмешательство Америки и нападение Мексики на США не заставят себя долго ждать.
В случае победы славян, Россия получит австрийскую Польшу, сербы — Бачку и Серемшег[16], Франция — Эльзас, Япония — Киучау, и все немецкие колонии исчезнут.
В случае немецко-австрийско-венгерской победы Сербию, скорее всего, разделят, Черногория исчезнет, Польшу присоединят к Монархии, а Германия сохранит Бельгию и, сверх того, получит контрибуцию от Франции в 30–50 миллиардов.
Как дело ни повернется, единственная польза, настоящая большая польза от войны — это длительный мир.
Однако, раньше чем через пять месяцев, ждать заключения мира не приходится. Если мир установится за более короткое время, это будет всего лишь временное прекращение военных действий, во время которого все стороны до разрыва сухожилий будут разворачивать подготовку, чтобы с началом новой войны максимально сохранить свои позиции.
В сегодняшних газетах новости о смерти Гарроса, его сбили на самолете. Ужасы, по сравнению с которыми ужасы и муки наполеоновских войн — смешные мелочи. Если сейчас хотя бы у одной из сторон был какой-нибудь военный гений, обозначающий перевес, это бы обеспечило быстрый мир. Но лидеры равны по силам, и шансы тоже равны. Современные военные действия похожи на современные шахматы: все сухо, по науке, нет в них больше красот, блеска, изящных жертвенных комбинаций. Все расписано и прогнозируемо.
28 августа. Пятница. С 10-ти вечера до 6-ти утра спал без единого перерыва и без снов — все потому, что доза была правильная. Когда думаю о прошлом и о будущем, всегда стараюсь, чтобы цепочка мыслей не вызвала боль и чувство горечи. Так, например, меня распирает от гнева на подлого противника, который всех нас обрек на войну и невозможные тяготы. Однако победные вести с немецкого фронта хлынули таким потоком, что тревоги быть не может: скоро мы начнем диктовать условия мира и мирного существования. После обеда закончил чтение романа Мережковского «Леонардо да Винчи». У писателя много уязвимых мест, но, в то же время, он обладает какой-то высшей способностью держать композицию. Он не достаточно разрабатывает интересные моменты и не дает окончательной разгадки истории Леонардо и Джоконды. Мы так и не узнаем, что думает Леонардо об этой женщине. То, что он о ней много думает и смотрит на ее портрет, — об этом написано достаточно, но о чувствах — ни слова. Финал тоже ничем не обоснован. Нет окончательного вывода о гомосексуализме Леонардо. Отношения его с Буонарроти не могли быть такими, как описано в романе, — даже если они были врагами, то наверняка часто соприкасались.
Однако же хороший урок: никогда не позволять скуке, дурному настроению и черствости взять верх над тобой. Надо… лечить тело, ведь лишь его болезнь может служить причиной страданий духа. Если я когда-нибудь вернусь домой, в счастливую, спокойную жизнь, с какой божественной мудростью стану я устраивать свою новую жизнь. Я безжалостно расправлюсь с этим глупым, отупляющим самовнушением, стану опираться на истинные жизненные ценности. В браке я успел испытать немало разочарований, потребуется здоровье, уважение к прошлому, чтобы создать после всего, что было, полное счастье, которое я сам мог бы построить уже в первую неделю. Но не сделал этого и обрек свою жену на мучительный выбор и истерическую нервотрепку. Надо вернуться назад, в чудесные счастливые времена, в осень и весну 1911-го, когда мы радовались каждой мелочи.
Дневной отчет. После обеда бездельничал во дворе, в половине четвертого купался. Ужин. Сегодняшняя доза 0,32.
12 марта. Распорядок моей жизни нынче таков. Утром просыпаюсь между половиной восьмого и восемью. Беспокойство пляшет в нервах, но сонливость тут же тянет обратно, в подушки. Тем временем ощущаю горячие бедра жены, крепко зажатые моими. Мысли направляются в сексуальное русло. Накатывают воспоминания — жгучие и раскаленные по вкусу. Те опьяняющие коитусы, которые имели место зимой 1913 или весной 1912 годов. Часто сама ситуация, положение кажется новым и особенным. Например, сегодня утром — соблазнительная поза, в которой креольские телеса моей жены растянулись на подушках, готовые к борьбе. После чего следует искусно затянутый и впечатляющий коитус, который за секунду-полторы доводит нас обоих до экстаза. Потом мы какое-то время еще лежим растянувшись, застыв в позе этого благословенного мгновения, и наслаждаемся сладостью удовлетворенности. Потом я встаю. Комната холодна, я дрожу, думаю, как было бы ужасно сейчас торопливо умываться, как в Комароме, на холодном ветру, а потом дергаться, боясь, что второпях не удастся удачно сделать укол. Часто я говорю себе: какой ты ужасно беспокойный, если так будет продолжаться, и речи быть не может, чтобы ты отказался от этой страсти, ведь необходимость в этом рано или поздно настанет! Но после этого я успокаиваю себя. Ведь это состояние длится недолго. Если человек решил, он может за одну-две минуты совершенно побороть беспокойство и отложить укол еще на пять-шесть часов, как я уже много раз делал. Этим я успокаиваю себя и ввожу себе первую утреннюю дозу. Чистый p-t в 5 % растворе 0,12-0,13 грамм. После ложусь в постель, и в наипрекраснейшем настроении выкуриваю сигарету и начинаю читать «Эшт». Тем временем, горячее тело жены вызывает приятнейшие осязательные ощущения. В этом положении в моем сердце пробуждается особая благодарность к ней, ведь мы действительно уже очень свыклись друг с другом. Потом так валяюсь, выкуриваю пару-тройку сигарет, пью чай с маслом, сыром и джемом, чтобы после, четвертой сигаретой завершить утреннее горизонтальное положение. В относительно хорошем расположении духа умываюсь, тороплюсь, думаю, как славно пройдет время до обеда в теплом кабинете (Буду читать, курить, даже письмо напишу!) Готовый к выходу быстро целую на прощание жену, которая к этому моменту уже успевает со своей командой (Бикай[17]) изрядно продвинуться в операции по наведению чистоты.
В кабинет прибегаю пешком, раздеваюсь, и в компании моего благодушного капитана, а с 11 — и полковника мы со вкусом дымим и болтаем. Периодически мне приходится отходить в соседнюю комнату, чтобы осмотреть какого-нибудь добровольца или запоздавшего призывника. Как положено, спрашиваю, здоров ли он, и если заявляет, что здоров, делаю общий осмотр и слушаю сердце. Если же сказывается больным, в соответствии с этим всегда провожу детальное обследование, за исключением глазных болезней — с ними посылаю в больницу.
Неприятные явления в сердце и слабость ощущаю все реже. Причина их отчасти курение, отчасти — мелкие недомогания. (Не дай мне Бог пережить еще раз те ужасные ощущения, которые были в декабре и январе, и, особенно, в ноябре).
В полдень — следующий укол. Тут уже чистый пантопон 0,08 или 0,10 грамм. Иногда всего 0,06! Не то, чтобы горело, так, для оживления аппетита. Потому как я бы и до половины второго вытерпел отлично, но, в таком случае, за обедом я буду излишне привередлив и неприятен. Так я еще полчаса читаю, рисую или напеваю у себя в кабинете, выкуриваю одну сигарету, которая в такой момент особенно приятна, и жду Ольгу. Она всегда приходит за пять-шесть минут до половины второго, и мы сразу отправляемся на обед. В столовой оба едим как следует, с аппетитом; в завершение трапезы — черный кофе и сигарета. […] Дома с удобством располагаюсь на канапе и погружаюсь в газеты. Ольга сидит на корточках у печки и корпит над романом Толстого «Война и мир» [!]. Уже два месяца. Когда закончит читать роман — тайна будущего (сия велика есть), проще сказать, когда курица яйцо снесет. Думаю, к заключению мира закончит. Это наилучшим образом подойдет к названию и сути романа.
[…] После ужина мы оба курим. Я — хорошую гаванскую сигару («Изабеллу Флор», «Викторию де Колон», или «Бокетру», иногда «Особую»), а Ольга — легкую папироску, «Султан Флор», которую я ей скручиваю. Снова немного читаем, затем садимся за шахматы. Играем медленно, осторожно, ведь каждый любой ценой хочет выиграть. Ольга напрягает все силы и всегда находит лучший ход. Щеки у нее разгораются, только когда она, после долгих раздумий, бьет себя своей же фигурой, или ошибочно берет мою фигуру, делая ход с моей стороны, после чего я обычно смеюсь над ней. В такие моменты она сильно злится — боится, что я считаю ее глупышкой. Партия регулярно переходит в эндшпиль, потому как я при выигрышной позиции сохраняю какую-нибудь из тяжелых фигур, а если теряю ее, то стараюсь вернуть себе выигрыш. Стараюсь устроить так, чтобы выиграла Ольга, или заканчиваю партию вничью. […]
11 апреля. Воскресенье. Лукавая природа беспрестанно хочет склонить человека к мыслям о секс[уальных] к[омплексах]: но это надо преодолеть. Человек должен думать, что свобода, если он стремится ее достичь, может обеспечить его всем, чего он только пожелает, и ничего, при этом, не заберет. Потери случаются лишь тогда, когда человек не в состоянии логически управлять своими мыслями и становится игрушкой самых разнообразных ошибочных представлений. Королевство разума — прекраснейшая из империй; разум с легкостью переносит гнет злой воли или недоброжелательности. Его невозможно поставить под ярмо — он выше всего. Даже если уступает — как принято говорить, уступает умнейший! — то и тогда берет верх и пользуется своими королевскими правами.
Какой будет жизнь после войны? Будапешт! Прекрасный, полный жизни и надежд. Уверен, в новой квартире мне удастся окончательно избавиться от зависимости после 8-10 месяцев систематической работы и правильного распорядка. После чего я вернусь к сочинению музыки и написанию пьес. Если повезет. Может случиться, что ничего не выйдет.
13 апреля. Вторник. Читаю гениальную книгу Яси «Формирование национальных государств и национальный вопрос». Эта книга и труд Нормана Энджелла[18] открыли мне совершенно новые вещи. Теперь я понимаю венгерскую историю, экономическую жизнь и мировую политику. До сих пор эти сферы представлялись мне набором неясных картинок. Теперь я все вижу отчетливо. Как я далеко ушел от прошлогоднего июля, когда напрасно ломал голову над вопросом бельгийского нейтралитета.
4 мая. Подняли рано. В половине восьмого я уже был на главном холме, где майор принял меня в свойственной ему подлой манере. Где дозорные и книга, по которой я должен читать лекцию о перевязке ран? Ответил ему, что никакого приказа не получил, только велели прибыть на место, во-вторых, если дозорные оставили свой пост, это недочет того, кто не распорядился надлежащим образом, в-третьих, лекцию о перевязке я проведу безо всяких книг, потому что и так в этом прекрасно разбираюсь. Таким образом, я блестяще отшил любителя попридираться, который пытается исправлять свои же ошибки за чужой счет. Вообще, эти учения кажутся мне довольно идиотическими и беспомощно спланированными. Ни мысли, ни ловкости, ни ума, ничего, в чем чувствовался бы истинный дух войны. Ужасным мне видится то, что я не вижу ни одного майора или подполковника, который бы по-настоящему умел отдавать приказы и организовывать что бы то ни было. Вся их наука — как выискивать ошибки да ругать как следует за разгильдяйство. Но и это они делают только потому, что подсознательно чувствуют: так, как они распоряжаются и отдают приказы, — это нехорошо, неправильно. И вот они с отчаяньем бессилия бранят свои же ошибки и слабости.
[…]
Потом продолжаю читать «Одиссею». Для нее нужна солнечная погода и спокойное, светлое настроение. Стоит посмотреть на окружающих меня рядовых, престарелых ополченцев и офицеров, пребывающих в растерянности, оттого, что им не сегодня-завтра отправляться на бойню, пропадает и настроение, и аппетит. Я злюсь на судьбу и на человеческую глупость, породившие эту войну. Определенно, и наше, и немецкое правительство вели себя умно и ничего не провоцировали. То есть у них хватило ума, чтобы спровоцировать войну теперь, когда у нас есть надежда на ничью, как явно показывают результаты последних событий. С каждым годом такая перспектива становилась бы все менее реальной. Значит, «надо сражаться в полную силу». Сомнений в этом нет. И все равно, чувствую: должна была произойти какая чудовищная несправедливость, чтобы на поле боя погнали такой хилый человеческий материал. Нате — пожалуйста! Конечно! Грех и беда в том, что у нас призвали 85–90 %, а в Австрии — всего 20–40 %. Это и есть грех, то, из-за чего эти батальоны являют собой столь бесконечно печальную и макабрическую картину. У многих серьезный бронхит, ноги стерты, в мокроте кровь. Так все это долго продолжаться не может!!! Нельзя кастрировать целый народ. Если уже полмиллиона погибло, нельзя отдавать ради этой же цели еще полмиллиона наших людей. Лучше мир, любой. Или наоборот, любая победа при таких потерях — уже не победа, ею просто некому будет воспользоваться. […]
9 мая. Воскресенье. Во сне горячо спорил с неким военным врачом о том, можно ли считать морфинизм заболеванием. Он пытался доказать, что нет. Я же ссылался на первую часть служебной инструкции, где написано: «Тяжелое нервное заболевание». Морфинизм именно этим и является, тут и спорить нечего. Вопрос в том, м[орфинист] я или нет. В этом может убедиться любой, кто понаблюдает за мной в течение одного дня. Даже и это не обязательно. Достаточно посмотреть, как человек реагирует на инъекцию объемом 0,10-0,20 г. Сразу становится понятно, что объект исследования долгие годы живет с препаратом. В моем случае тому есть и отдельное подтверждение.
Дежё[19] намедни написал трогательное письмо о поездке к бабушке[20]. Решил для себя, что заберу бабушку к себе и поставлю на ноги, насколько это будет возможно. Стоит ей перейти на чуть более подходящий образ жизни, и организм сразу отреагирует и практически возродится, столько у этой чудесной старой женщины жизненных сил. Радость для души и хорошее питание — с помощью этих двух средств наверняка удастся снова привести ее в нормальное состояние. Бог даст — а я в этом уверен, — бабушка проживет еще лет 6–8, а то и все 11 (до 100 лет). Если сам буду жив к тому времени, моя задача всеми силами этому способствовать. У ее детей уже недостает для этой цели ни знаний, ни доброты высшего порядка. Они лишены и того, и другого. Ольга, правда, всячески уходит от этой истории, но я все-таки думаю, что она будет любезна и искренне ласкова с бабушкой, если та к нам переедет, ведь жена моя, в сущности, женщина добрая, терпеливая и тактичная. У нее один недостаток — слишком вспыльчивая и не умеет сдерживать себя. Но как человек с чувствительным сердцем она не сможет отгородиться от доброты, благородства и глубочайшей любви, исходящей от чудесной старой женщины; бабушкина любовь, словно теплая лавина, окутывает всех внуков и особенно меня, старшего сына ее дочери, — и мою жену, и всех моих будущих детей. Какое разочарование для бедной старушки, если я не подарю ей правнука! Какая горечь и печаль. Еще одно преступление жестокой войны, которая чуть было совсем не обрекла меня на гибель, вынудив увеличить дозы морфина и пантопона, и, словно неуправляемый поток, уносила меня все дальше и дальше от надежды на выздоровление и возможность зачать ребенка. Теперь осталось лишь одно — верить в то, что Бог бесконечно милостив, ведь он, похоже, простер карающую длань над нашими противниками, — нас-то он уже заставил расплатиться за все прошлые и будущие грехи. Как было бы чудесно и великодушно с его стороны, если бы он допустил, чтобы наши враги были совершенно уничтожены, а мы, исполнившись истинного смирения, дали бы им пример почитания божественных законов и, проявив христианское милосердие, свидетельствовали о милости, гуманности и истинной вере.
20 июля. Ночной сон. Отец с семьей живет в Сабадке, в доме П[иуковичей][21] Много маленьких комнат, но та комната, в которую приезжаем мы с Ольгой, убрана на манер пештской гостиной. Мы раздеваемся в темноте и чувствуем себя обделенными. Я еще хочу ться[22], но не получается — устраиваюсь в позу, но до проникновения (животом на женщине) засыпаю. Это все еще сон. Утром следующего дня брожу по городу. Натыкаюсь на отца с женой. Обращаюсь к ним с просьбой поговорить. Они соглашаются, но крайне неохотно. Идут вперед, где-то в районе улицы Аньош поворачивают, и, когда я дохожу туда, уже их не вижу. Наконец, в одном из домов (рядом с мясной лавкой) передо мной в низкие ворота проходит виноградарь, и говорит, что отец с женой здесь, и я могу тут поговорить с ними. Мне это крайне неприятно, но я все-таки проскальзываю сквозь увитую виноградом беседку, под сводами (унижение!) через ворота во двор, вымощенный камнем и длиной всего в два шага. Тут же появляется отец в сером халате в из темного проема дома, похожего на дверь в погреб, и ведет меня в сторону, по лестнице наверх. «Разве нельзя с тобой поговорить один на один?» — спрашиваю я. Он на это отвечает: «Пожалуйста, можешь говорить», — и вкладывает мне в руки два телефонных провода, один из которых трубка, а другой — микрофон, и с этим удаляется. Я же в последнюю минуту замечаю, что телефонный аппарат, который он занес в дом, рассчитан на четырех абонентов. То есть, они могут вдвоем слушать и разговаривать, я — только один. Ага, понятно. Они не хотят, чтобы их слова услышал кто-либо другой, кроме меня. Таким образом, хотя каждый их звук можно превратить в обвинение против них же самих, которое они не могли бы опровергнуть, все равно они делают так, чтобы то, что они говорят, нельзя было при помощи этого доказать. Но Дежё рядом со мной нет, чтобы помочь мне в аргументации, чтобы и он мог высказаться. За одно мгновение я понимаю весь ужас и греховность отцовской самоизоляции, которая порождает лишь новые и новые грехи, потом еще вспоминаю его движение — порыв уйти, когда он отдал мне телефон и поспешил обратно в дом (чтобы, не дай бог, не проговориться о чем-нибудь заранее!), и тут меня покидают силы, я выпускаю из рук проклятый телефон и начинаю громко плакать, рыдать — и своими причитаниями бужу Ольгу и себя.
Анализ сна: Полагаю, отец довел игнорирование своих отцовских обязанностей до предела. Та подавленная боль, которую до сих пор сознательно не констатировал: «У тебя нет отца, с которым ты мог бы доверительно и с любовью поговорить!» Жизненная польза: осознать, то есть прояснить в сознании подавленное отношение к отцу.
15 сентября. Сон. Спали в пансионе, в одной кровати, с большими неудобствами. Из-за тесноты страдал диспнозом[23]. Снилось, что Ольгу хочет соблазнить офицер, тот, что намедни окликнул нас на улице (я тогда был одет в гражданское, и он испугался, что мы будем расспрашивать Бикая, как человека, направляющегося на фронт; на марше Бикай тащил мешок с хлебом). Офицер этот успел добиться от Ольги одного свидания, и теперь пришел черед мне отомстить за оскорбление. Я дрался с ним. Потом, вместо меня, с ним дрался Дезире. Боролись в полную силу. Периодически устраивали перерывы на отдых, как в поединке по правилам. В какой-то момент я возликовал, привиделось, будто Дезире сильно ударил офицера и прижал за плечи. Победа казалась мне справедливой. Но потом я заметил, что все обстоит наоборот, офицер (невысокий, но мускулистый немец 40–42 лет) прижал к полу Дезире. Тут я, естественным образом, понял, что схватка не окончена. Поединок продолжился. В перерывах лицо Дезире менялось. Он превратился в смуглого еврейского юношу с красивым носом, раздетого по пояс. Тяжело задышал, сел. Его поддерживали, он словно ждал, что принесут воды освежиться. Лицо его не выражало недовольства, но видно было, что в победу он не очень верит. Как это бывает у хороших спортсменов (которые натренированы скрывать разочарование от предстоящего поражения).
18 сентября. […] Сон. (Под утро, в 4 часа). Неизвестное время (словно бы лето 1917 г.). Разыскиваю Ольгу в Паличе. Мы не живем вместе, но у нас связь. Ей надо приехать в Сабадку для оговоренного . Не приезжает. Я ищу ее. Брожу по женской купальне, где женщины уже заняли кабинки (в 11 утра, вроде бы, купальня начинает работу). Спрашиваю: где Ольга? Из кабинки выглядывает голова Маришки Б. (сильно постаревшей) и показывает: вон там, наверное. Или «Спроси Анту, она с ней говорила!» Подхожу к бассейну для совместного купания. Мужской бассейн теперь соединен с женским (NB: во сне фигурирует старая женская купальня). Рядом со мной вдруг появляется О[льга], совершенно обнажена. Я торопливо веду ее за собой, чтобы перейти в бассейн, а оттуда — на более мелкое, но заброшенное место на берегу озера. Там я планирую совершить коитус, сидя по горло в теплой озерной воде. У выхода из бассейна вместо лестницы — отвесно стоящая доска (шириной 70 см), мы поднимаемся. Внизу греются и курят мужчины, по пояс завернутые в покрывала. Я замечаю, что они смотрят на О[льгу]. Мы уже почти вышли из бассейна. Ольга замечает мужские взгляды и идет так, чтобы отвернуть свою п…у. Так они почти не видят ее. Я иду следом, словно прикрывая, и говорю: «Не могла рубашку взять». А она отвечает, мол, все равно сейчас уже придем, какой смысл. (Я за это на нее не сержусь). Потом теряю О[льгу]. Спрашиваю Анту, она сидит сидит где-то на деревянном полу, покрытом ковром, и говорит: «Кажется, видела, как она в 9 садилась (на трамвай) перед лавкой Йожефа Бауера». Я стою в растерянности, не знаю, что делать, срочно хочу о, но нельзя. На этом я просыпаюсь, и, поскольку сон не предоставил возможности (Слава Богу!) для эякуляции, довожу дело до конца в реальности.
Анализ мотивов сна:
1. На днях встречались с Маришкой Б., и Ольга заметила: «Она скоро состарится».
2. Анта — женщина, не любившая своего мужа, отсюда, видимо, и ее страсть к сплетням.
3. Совместная купальня = сово-купление.
4. Старая женская купальня. Место, где у меня впервые пробудилось сексуальное любопытство. Все время пребывания в купальне (восемь-девять часов) я рассчитывал так, чтобы увидеть хотя бы одну женщину голой. Залезал в кабинки, но без ожидаемого успеха.
5. То, что Ольга обнажена, я замечаю в последнюю минуту. Недавно размышлял о том, что мужчина всегда предполагает в женщине лучшее, и только потом замечает, что попал в руки к настоящей бестии (напр. Дон Хосе — жертва игр Кармен).
6. Лавка Йожефа Б. в Сабадке стояла на трамвайной остановке. Теперь этой лавки уже нет. Там работала рыжеволосая еврейка, чей слишком честолюбивый рыжий сын был моим соседом по парте.
7. 9 часов — в июне 1913 г. детектив сообщил, что О[льга] в один из понедельников в 9 часов села в трамвай и до обеда отсутствовала. На самом деле, она ездила к зубному врачу и вернулась от него через полчаса, но выяснилось это только потом, и я несколько дней провел в уверенности, что эта девятичасовая поездка на трамвае связана с чем-то подозрительным.
Сон развивается в связи с эрекцией. Цель — предоставить оргастические образы, т. е. сохранить сон и сделать так, чтобы эрекция не стала причиной пробуждения. На фоне этого во сне О[льга] предстает слегка кокетливым существом, но при этом прилагает все усилия, чтобы полностью удовлетворить меня. Например, в бассейне не смотрит на мужчин и прикрывает свою полную п…у. Почему я не могу ее найти? Похоже из-за того, что во сне переменил положение (вероятно, позвоночник перестал получать тепло), и оргазм сошел на нет.
2 декабря. Судя по всему, самочувствие в последние дни ухудшилось из-за слишком малой дозы. Вчера 0,3 г. подействовали нехорошо. Вечером начало звенеть в ушах. Сегодня, однако, при той же дозе двигался больше. Возникли срочные дела. Утром отвезли меня в Тетелен к молоденькой еврейской барышне (17 лет), которая отравилась щелочью! Брат, когда звонил, сказал: «Чего-то пивнула!» (выпила). Пока одевался, всё смеялись с О[льгой]. «Чего пивнула?» — спрашивала жена. «Беги скорее к этой женщине, которая чего-то пивнула, и умирает от того, что пивнула!» После обеда срочно отправился на полицейское освидетельствование трупа самоубийцы: старик-крестьянин страдал от рака кожи лица. Таким образом, у меня не было времени плохо себя чувствовать. Правило: после и[нъекции] в течение часа отправляйся на работу!!!
2 января.
Баланс за 1915 г.
Материальный баланс
Приход 11 600 к[рон]
Расход 10 100 к[рон]
Нал[ичных] на начало года: 180 к[рон]
Нал[ичных] на конец года: 1500 к[рон]
Сексуальный б[аланс]
= 131
= 2[24]
Придумал два новых способа:
1) По-лягушачьи.
2) Доска для нарезки хлеба.
Баланс[25] здоровья
Частые сердечные приступы в течение I и II месяца, в III и IV месяцах уже реже. С тех пор больше не было. Головные боли — спорадически (Всего 10–12 за полдня). Вес 1 января 89 кг. 31 декабря — 91,5 кг.
Летом после сильного скопления дел (в связи с поездкой) отличное снижение дозы с 0,40 до 0,16. И так в течение пяти недель. С юношеских лет не было такого снижения (что дает большие надежды).
Тяжелые состояния (жар) в июне и ноябре.
Звон в ушах — в ноябре.
Двоилось в глазах — в июне и октябре.
Депрессия — в V, VI, X, XI месяцах.
Навязчивые мысли в Фёльдеше под влиянием заразных болезней. Страх перед уколами.
Моральный баланс
Амбиции отправил на склад.
23 июня пришлось на службе вытерпеть грубость главного врача. Сделать ничего не могу.
Наблюдаю за успехами третьесортных писателей-выскочек. Напр. Л. Лакатош, А. Пастор и т. д.
Национальный баланс
Глубокая подавленность во время наступления русских войск, при падении Пржемысла. Счастливая гордость после горлицкого прорыва. Невероятное стало реальностью. Беспокоит объявление войны итальянцами. Враждебный страх перед Румынией, но только до июня. С этого момента люблю ее, как лающего пса. Наглая энергия Англии портит мне настроение, была б моя воля, уничтожил бы Англию. Англичане — не люди. Раз они такие злые, алчные и честолюбивые, пусть подохнут. Укрепление Салоников наполняет отвращением и горечью. Но надежда меня не оставляет. Антанта увидит, что никогда не сможет больше диктовать свои условия.
Баланс веры
Все явственней ощущаю и вижу присутствие Бога. Послесловие к книге Генри Джорджа привело меня в изумление и укрепило во всем, к чему у пришел самостоятельно, когда пытался увидеть вселенную как единое существо, в котором все прочее — лишь ее часть, атом. Восхищаюсь учением Христа и люблю его больше, чем когда бы то ни было, и стремлюсь работать над тем, чтобы на этой земле воцарились и стали главным законом любовь и милосердие. […]
17 января. У одного моего маленького пациента, сына местного шамеса[26], бронхит неожиданно перешел в менингит. Полторы недели назад из-за обширного себорейного дерматита пришлось срезать ему вонючую, слипшуюся от гноя копну волос с запахом гниющей капусты. Я смягчил волосы растительным маслом, и за два часа утомительной работы голову удалось очистить. Ругал отца за то, что так запустили мальчику голову, но он в защиту сослался на жену, которая не разрешала мыть ребенку голову, веря, будто если залечить болячку снаружи, она уйдет в тело и вызовет болезнь внутри. Я со смехом успокоил его, сказал, что и речи о подобном быть не может. Сегодня же, когда услышал про менингит, погрузился в раздумья. Действительно, раз народ так упрямо придерживается таких «научных положений», должно же в них что-то быть! На деле, порекомендовал JK[27], и когда отец мальчика согласился, прописал раствор JK VII 6/10 подкожно. Если поможет, опубликую статью о нескольких (четырех-пяти) случаях менингита в начальной стадии, которые мне удалось остановить при помощи JK.
Дозировки последнее время неудачные. Не знаю, что и делать. Спасти может только отдых — четыре-пять дней.
25 января. Вчера вечером с Ольгой ездили в Тететлен принимать преждевременные роды. Причина, предположительно, — удар (падение). Поездка меня измотала, устал и замерз. Дома вместо четвертой дозы морфина 0,07, вколол 0,09 или даже 0,10. Следствие — неприятный сон.
С О[льгой] обустраиваем новую квартиру. Шикарная мебель, гигантские комнаты во дворце Грэшем[28]. Но я грущу — думаю, как заработать на оплату такой квартиры. Деньги кончаются, мы разорены. Ольга успокаивает, мол, литературой заработаешь. Мне, однако, это кажется маловероятным. По 10–30 крон за текст — это ж сколько придется корпеть за письменным столом, чтобы накопить такую бешеную сумму!
Столовая — огромная зала, скорее, даже салон. Внушительный гарнитур — дерево (светлый орех) с нежно-зеленой обивкой. Выходим на черную лестницу и что видим? Узнал внутренний двор дворца Грэшем, похожий на театральное фойе (IV этаж). Вот, говорю, и оно. То самое здание, которое так часто фигурирует в моих тревожных и дурманящих снах. Вот я и в нем. Попал внутрь.
После воскресного обеда я, О[льга] и наши друзья, как это принято на водах, гуляя, идем домой, в шикарную квартиру. Юноши (Каринти?)[29] демонстрируют невероятные прыжки и перевороты. Я с ужасом наблюдаю, как К[аринти] прыгает и в следующее мгновение уже приземляется внизу, в 6–8 [метрах] от нас на отлогой скале, стоя на одной ноге. Взлетел и приземлился мастерски. Подробный анализ давать здесь не буду, выделю лишь главные мотивы:
1) Страх перед роскошествами пештской жизни и тяга к ним.
2) Чувствую себя больным, а работать все равно надо. Боюсь работы.
3) Не люблю энергичных и слишком ловких друзей, которые пишут легко, небрежно и кувыркаются как хотят, пока я отдаю своему искусству собственную кровь и мозг.
На сегодня, 29 января, назначено мое переосвидетельствование. К моей великой радости утром пришел Дежё. Заглянул проведать. Мило поболтали. Он проводил меня. Я получил годовую отсрочку от службы. То, к чему стремился. Совсем увольняться из армии не хотелось бы. Зачем отказываться от офицерского звания до окончания войны.
[…] С Дежё было очень хорошо. Как он талантливо и спокойно рассказал, что творится дома и в Сабадке. Недостаток его в том, что еще зелен, не умеет отличить в своих планах реальное от воздушных замков, неосуществимых и даже беспредметных проектов. Напр., хочет научно и литературно, на «психологической» основе разработать теорию запахов и внедрить новую культуру наслаждения ароматами. Красиво, но психологии здесь особенно не развернуться. Реальный план и программа: смешивать изысканные, уникальные ароматы и воспитывать понимающую, самоотверженную публику. То, что мы ищем в аромате тонкую связь с женщиной, дело не новое, но дальше там разрабатывать нечего! Отличительные признаки вывести невозможно, ведь существует так много женских запахов (по моему мнению, можно обозначить восемь-десять типов, и лучший запах — у диатезных, склонных к потливости блондинок), но они обладают ценностью лишь в том случае, если с осязательным впечатлением связано красивое женское лицо и воспоминание.
5 апреля. Старая карга Сёллёшне (наша параноидальная квартирная хозяйка) устраивает отвратительные скандалы. Все ее раздражает. Собачий лай, собачье дерьмо, горничная, которая ходит через ее комнату, наши голоса, тот факт, что мы живем и зарабатываем себе на жизнь. На редкость мерзкая и вредная баба. Надо ее запечатлеть — задействую в каком-нибудь романе.
13 апреля. Кроме прочего, читаю теккереевского «Пенденниса». Качественная книга. Чрезвычайно сознательное, благородное, высокого уровня произведение, и юмор у автора первостатейный. Недостаток — Теккерей совершенно игнорирует, замалчивает первые этапы половой жизни Пена. Английское благоразумие.
Правда, однако, что мы многому можем у англичан научиться. Сознательности и способности к рациональному выбору. Стремлению к обогащению и красивой, упорядоченной жизни. Обзавестись имуществом! И у них там это легко выходит, как посмотришь, но в Венгрии — совершенно иначе.
Вечером был сердечный приступ. В течение полутора часов чувствовал себя ужасно. По ощущениям, с Божьей помощью и верой в нее, удастся достичь большого прогресса в борьбе против Отравы. […]
Как психолог, философ и знаток человеческой натуры [Теккерей] стоит выше Диккенса. Даже Флобер не прозревал людей лучше него. Теккерей смотрит на них как врач. Жаль только, слишком сдержанный. Жаль. Пен, несомненно, — сам автор. По большей части, как минимум. В описании личности Лауры ему удается выразить самые простые и, в то же время, крайне сложные вещи. Человек, способный настолько вжиться в сознание и тело женщины, должен обладать женской душой, быть бисексуальным.
19 апреля. В качестве курьеза и из писательского интереса позвал для консилиума доктора Варманна, которого здесь все презирают и считают плохим (недалеким) врачом. Он и вправду оказался глуп. Жертва книг, науки и погони за деньгами, карьерный неудачник. Жалко его бесконечно, но и оценить было за что. Напр., он сразу заметил, что мои взгляды на туберкулез — это нечто новое и интересное, мол, он их не признает, но внимания они заслуживают. Варманн — врач-теоретик! Книжный червь. […]
2 июня. Днем было тепло. Примерно в 3 часа пополудни сидел над врачебным журналом и говорил себе: сегодня плохое число. 1916+6+2=8+6+2=7… Какое потрясение уготовила мне судьба сегодня? Ведь что-то должно случиться! А, ничего не будет. Откуда. Хоть сегодня семерка выходит, все равно будет хороший день. Так сам себя убеждал. После обеда хотел позвонить в Тететлен, чтобы присылали машину с утра, если хотят меня вызвать, потому как днем, в такую жару у меня нет настроения к ним ехать. — Вдруг сообщают, что позвонить уже нельзя, но есть срочная телеграмма для меня.
— Откуда?
— Из Сабадки!
— Прочтите, пожалуйста! (Я был в потрясении. Явно насчет бабушки! Вдруг резко ухудшилось состояние?!..)
Главврач Фёльдеш. Бабушка в 3 часа умерла. Дежё.
Горечь сдавила грудь. Попрощался с Фодором, который тут же начал расспрашивать о возможном наследстве, и пошел домой. Страшно теснило в груди. Закашлялся, будто рыбной косточкой подавился.
Вечером в 12 выехали в Шапру.
3–6 июня.
[…] Вечером пришли к бабушке. Труп уже сильно изменился.
Увидев останки дорогой моему сердцу женщины, я расплакался. Сколько добра и любви она дала мне!
[…]
Похоронили любимую бабушку. Навестили могилы — Гроси и мамину. Потом домой. Поздний ужин, втроем, в 10 вечера. С отцом и его «наложницей» виделись только в 9. И то мельком. Они прекрасно могли меня видеть. Мы как раз в это время вышли от Дечи. А они перешли на другую сторону улицы, неподвижно глядя перед собой. Мачеха — выпятив живот, в короткой юбке, отец — в светлом костюме и желтых ботинках, точно старый повеса. Почувствовал жалость, отвращение и презрение к нему — настолько он опустился. Жить с сознанием того, как дурно и бессовестно ты поступил с собственными детьми недостойно приличного человека.
[…]
И в 2 часа ночи добрались до дома. Только тут мы по-настоящему ощутили нашу потерю, которую прежде не чувствовали из-за усталости. По двадцать раз на дню вздыхаем: бедная, дорогая наша бабуля! Я же обращал свои упреки к Богу:
— Господи, отчего ты не услышал меня! Почему не позволил попрощаться с дорогой бабушкой единственной из тех, кто породил меня и при том искренне, всем сердцем любил. […]
21 августа, 3 часа пополудни
Письмо шестнадцатое
Сладкая моя Ветчинка![30]
Очень тебя прошу, веди дневник, как это делаю я, чтобы потом, когда вернусь домой, мы бы могли сравнить наши записи. (Даст Бог!.. — моя женушка стала верующей? — как приятно было это прочесть; чувствую, так твои молитвы действительно будут чего-то стоить — и не малого. Молись за меня, Ветчинка моя.)
Зачем я тебя прошу об этом? Я сейчас заново переживаю особые дни своей жизни. То и дело мысленно возвращаюсь к давно прошедшим дням, и живу в них с утра до позднего вечера. Прошлый раз заново пережил время, проведенное в Штубне[31], — как раз тогда была наша годовщина. (Помнишь ли о ней?) А сегодня, например, я перенесся в один волшебный день осени 1912-го, который мы провели вместе с 10 утра до 10 вечера у тебя. Олечка! Испытываешь ли ты похожие чувства? Напиши честно. После воспоминаний думаю о будущем и заранее проживаю в мыслях день в Будапеште поздней осенью этого года, который случится в хорошей пештской квартире, в солнечном согласии и приподнятом настроении. Когда думаю о этом, не могу понять, как могло случиться, что мы с тобой ссорились? Даже если бы это произошло один раз? Рассуждая дальше, предпочитаю винить во всем себя, повторяю, что мой ангел, Оленька, не была виновата, ведь она всегда хотела только добра.
Обратись за мат. помощью. Крайне желательно, чтобы эти деньги действительно попали к тебе. Потом, когда вернусь, можем раздать все бедным. Я расходую средства экономно, могу тебя успокоить. Однако же все равно пришлось пошить костюм. Сшили довольно неплохо, за 44 к[роны]. Напиши Имечу[32], спроси, как там обстоят дела. Если там беспорядки, пусть он кому-нибудь поручит упаковать вещи и переслать их в Пешт. Узнай, там ли Хайду с семейством. Пошли открытку Дамокошам. Я тоже напишу. Напиши еще Имечу, чтобы переслал на твой адрес ковры (5 шт.) Об этом еще отдельно спишемся.
Женщин-медсестер у нас нет. Женщины работают только в стационарном госпитале для комиссованных, у нас нельзя.
Не забудь раздобыть 20 г. висмута и 15 г. пантопона. Если напишу — пришли, но только тогда пришли (у Немени).
1000 раз целую,
Йожи.
25 августа 1914 г. Вторник
Письмо двадцатое
Милая моя, маленькая женушка!
Вчера вечер был похуже. Состояние ожидания, в котором мы находимся, изматывает нам всем нервы. Но как только принесли почтовую карточку от тебя, моя драгоценная (где ты жалуешься), и письмо (где ты радуешься и чуть ли не на шею мне бросаешься в таком прекрасном настроении), я в момент преобразился. В прямом смысле: снял компресс с ног (после конных упражнений, естественно, разболелись мышцы), побрился, оделся и поехал кататься на велосипеде. Вечером снова и снова перечитывал твое письмо — его могла написать только хорошая, славная женщина.
Дела с нашим переводом снова обстоят хорошо, очень возможно, что переедем. (Командующий нашим отделением разрешил написать об этом родным). Так что держи все под рукой, дольше, чем на полчаса-час из дому не уходи, и как только напишу, мол, пришли то, или это, — сразу высылай.
Сигареты посылать можно, но сейчас, радость моя, слать не надо, у меня тут есть довольно приличные сигары.
Повторяю, патроны и все остальное я получил, моток бечевки и лавровый лист покрыл поцелуями.
Все твои предыдущие письма у меня. Какие из моих изъяли, не знаю, т. к. веду дневник о содержании своих писем только начиная с тринадцатого.
Эти строки я пишу в городке[33] неподалеку от нашей части, приехал сюда на машине с одним приятелем офицером того-сего прикупить. Впервые после долгого перерыва буду сейчас обедать за столом, покрытым белой скатертью, с нормальными приборами, выпечкой и официантами. По сравнению с обычной обстановкой, это настоящий княжеский обед. Ресторан набит солдатами (офицерами), они читают газеты, спорят, что и как будет дальше.
С фронта новости самые противоречивые. По большей части — порождение фантазии. Настоящие новости до нас особенно не доходят. Мы только потом, много лет спустя, узнаем, что и как было на самом деле.
Газеты, если и приходят изредка (иногда получаем довольно свежие), мы проглатываем с жадностью, и сейчас уже чуть ли не каждый день есть возможность почитать газету.
Сегодня были похороны. Один старший сержант утонул в Дунае. С ним случился разрыв сердца в воде. Тридцать лет всего. Сержанта отпевал сербский священник и оплакивали сербские женщины. Странное и диссонирующее впечатление.
Дорогая Оленька!
Я пишу тебе каждый день, и ты пиши каждый день. Пиши при любых обстоятельствах, ангел мой!
Горячо обнимаю 100 раз.
Йожика
Фёльдеш, 13 июня 1916 г.
Дорогой Дезире!
Благодарю тебя, что прислал свою новую книгу, «Чернила». Доставил мне радость, тем что поддерживаешь литературное родство, и авторский экземпляр — тому свидетельство. Меня, провинциального читателя, ты одарил большим удовольствием, выслав целый том свежих (и, по большей части, неизвестных мне) текстов.
Хотел было детально описать тебе свои впечатления, даже планировал отослать отклик в «Нюгат». Но чем глубже я погружался в чтение, тем больше мне хотелось остаться в роли наивного, но разборчивого читателя, который лишь наслаждается, и чье удовольствие не разрушает сознание того, что потом надо будет оценить прочитанное в письменной форме.
Так что я коротко отмечу отдельные моменты.
Тексты: все до одного — истинная поэзия, вечные ценности, можешь спокойно включить их потом в сборник избранных произведений. Но ты это и сам хорошо знаешь.
Много изящных идей. Настоящий венгерский вкус в подаче, в образе мыслей, в метафорах и сравнениях. В отдельных статьях основная мысль правдива, современна, умна и логически выстроена. Отцовские математические способности у тебя проявляются в системности изложения. Многие будут изучать по этой книге современную психологию. Этой своей деятельностью ты приговорил к смерти медицинскую науку, ведь теперь уже стало ясно: современная психиатрия сможет разгромить академическую психологию только с помощью общественности. Когда истины, высказанные Фрейдом, то есть истинные факты психологии, станут частью общественного сознания, только тогда мы сможем надеяться, что оно, это сознание, заявит: «Почему бы уже не отправить ко всем чертям этих упрямых, невежественных, педантичных стариков».
Тогда-то в университетах одержит победу современная психология, тогда-то эстетику в духе Александера и Жолта Беоти сменит современная эстетика с широким кругозором, то есть, видящая по-настоящему, которая понимает и хочет понять каждого поэта, благодаря точным оценкам которой разрекламированные таланты и раздутые политикой писатели окажутся на задних рядах. Я рассуждаю здесь о такой эстетике, где оценка перестанет быть чем-то висящим в воздухе, но станет приговором, который каждый профессионал в этой области будет обязан сформулировать одинаково в каждом конкретном случае.
Так современная психология сыграет свою роль в литературе и в искусстве. Эстетику она возвысит до уровня точной науки. То есть, сделает ее наукой. Потому что сегодня она ею не является. (Если только в музыке. Но почему? Потому что здесь приходится оценивать лишь несколько параметров: мелодию, тематику, гармонию, структуру. И еще потому, что в музыке можно опустить вопрос, имеющий в литературе определяющее значение: «А вообще, что мог хотеть сказать автор?» Музыкальный критик над этим голову не ломает. Но как бы нам пригодилось это в литературе: вот г-н Геза Дьони выдумал такую банальную и скучную мысль… И вот так и так ему удалось это выразить).
Все это я расписываю так длинно потому, что сегодня после полудня, слава богу, пациенты мне позволили (дали отдохнуть), и еще потому, что я хочу тебя по-настоящему «взбудоражить», чтобы ты еще более сознательно и решительно пропагандировал современную психологию.
Думаю, если бы ты собрался с силами и в своих критических статьях серьезно и подробно анализировал писателей и их произведения, ты бы обнаружил немало нового и интересного, и тебе в голову пришли бы удивительные мысли. (Тем самым, я хочу сказать, что ты чаще всего довольствуешься тем, что сообщаешь свои выводы и одной-двумя мыслями показываешь, что тебе нравится или особенно симпатично в описываемой книге.
Оформление книги мне очень понравилось. Обложка несколько напоминает учебник, но это даже соответствует ее содержанию, как я уже говорил выше, независимо от этого.
(Не знаю, с финансовой точки зрения, есть ли смысл издавать что-либо у Кнера, но я бы с большим удовольствием издал сборник новелл. Если доведется с ним говорить, прошу, скажи ему об этом. Первой была бы моя новелла «Иосиф Египетский», а потом — новые тесты, которые еще не выходили книгой, «Сувенир», «Старший лейтенант Талаи» — все очень сексуальные, почти возбуждающие. Всего пятнадцать новелл).
[…]
Бабуля, бедняжка, умерла. Ей от чего-то стало плохо, ночь не спала (но и не мучилась потом), утром ничего не сказала, но в три часа пополудни отвернулась к стене. В четыре глубоко вздохнула и умерла. Последние слова произнесла утром сестре Мади, когда та пришла ее проведать: «Сынок, надень платок или пальто, а то замерзнешь!»
Бесконечно добрая, благородная женщина. История последних ее недель перед смертью (завещание и т. д.) настолько пронзительная, что если рассказать — любой заплачет. Я ее действительно запишу, то есть, опишу в небольшом рассказе-мемуаре.
[…] Как вы поживаете? Почему не пишешь о своих? Сын, жена здоровы? Как прошел дополнительный набор? Мы уже планируем остаться здесь и на лето. В деревне приятная прохлада, деревьев полно — как на водах. Когда проезжали нынче через Пешт, вздрогнул от мысли о том, чтобы жить в этом каменном кипящем аду… Купальня моя не открывается, так что остаемся.
Еще раз призываю: пиши!
Целую ручку жене,
Йожи
Привет тебе и твоей жене от моей супруги.