В городе их только так и называли: музыканты. Имена коверкали, никто точно не знал, как их зовут: Кулханек, Манойлович?! Над ними смеялись, чуточку презирали и немножко уважали. Если во время воскресной службы по собору вдруг проносился трубный глас, да так, что отдельные чувствительные гимназисты бледнели и вздрагивали, прихожане с некоторым одобрением вспоминали о музыкантах, прибывших издалека, из Чехии, чтобы достойно вознести хвалу Господу в городе, где никто, совсем никто не умеет играть на трубе по нотам. Но еще-то зачем?! Над этим вопросом трубачи и сами предпочитали не задумываться.
Они чувствовали себя в городе чужаками, и если в маленьком каменном театре, где они аккомпанировали во время спектаклей, в какой-нибудь патриотической пьесе попадался марш Ракоци, они всегда смотрели на публику из глубины оркестровой ямы с недоумением и недоверием. Публика же — речь идет о 1890-х годах — вся, до последнего зрителя, встречала эту музыку яростными аплодисментами и громкими восклицаниями. Понять это было невозможно. Ведь они выдержали размер до конца и даже не лажанулись ни разу, если не считать безжалостно резкие звуки тромбона, — но чем эта пьеса отличается от других? В такие моменты уже сами музыканты немного презирали публику.
Презирали они ее еще и потому, что город, где дирижер уже не единожды подавал прошения властям, не хотел покупать новую «трубу». Старый инструмент давно вышел из строя, и Кумперт, пришедший в оркестр как исполнитель на французском рожке, не мог из него ничего вытянуть. Особого усердия Кумперт не проявлял, честолюбием и вовсе не отличался, но красноносый и наполовину лысый чех все равно регулярно забирал инструмент домой и колдовал над ним, чтобы хоть как-то улучшить звук. Все усилия были напрасны. Годы шли, а тромбон все так же фальшиво скрипел и трещал. Кумперту ничего не оставалось, как попросить Шушека, который сидел на ударных:
— Прошу тебя, если заметишь, бей в свой барабан что есть мочи.
И действительно, каждый раз, когда вступал несчастный тромбон, Шушек изо всех сил колотил в большой барабан, выручая коллегу.
Мощный, оглушительный грохот заполнял все пространство театра и идеально заглушал небольшой огрех. Слышно было только жалкий скрип, да обрывочные звуки никуда не годных труб. Но публике это нравилось. Ремесленники, сидевшие в партере, переглядывались, а мэр города, занимавший со своим семейством большую часть лож, констатировал, что оркестр не так уж плох, как болтают местные ценители музыки.
Что же до музыкантов — у них по этому вопросу не было четкого мнения. Когда после окончания спектакля они выползали на улицу со служебного выхода, из-под сцены, и вскоре уже сидели за стаканом вина в корчме, ни о чем таком речи между ними не бывало. В их понимании это был вопрос заработка, а о деньгах говорить не принято. Да и вообще оркестранты постепенно отвыкли говорить о музыке. Среда, в которой они жили, главными музыкантами считала цыган, и отучила их от мысли о существовании людей, в жизни которых музыка является основополагающей. А ведь все они, хоть и были невежественными, мало выдающимися музыкантами, чувствовали нечто подобное. Музыка, хорошая музыка волновала их, дарила наслаждение и восторг. Стоцек иногда во время действия доставал партитуру бетховенского «Эгмонта». Но только иногда — директор театра решительно требовал шумные вальсы и марши. В эти редкие вечера глаза у музыкантов загорались, они собирались с духом и уже после первой пары тактов играли с полным вниманием, интересом и даже воодушевлением. Волшебные симфонии великого мастера рождали в душе какое-то смутное беспокойство и томление — кое-что из этого им по молодости доводилось играть в Праге, Вене или Братиславе, может, во время службы в военном оркестре. Желания и мечты молодости снова просыпались в ожиревших от алкоголя сердцах. Мечты об успехе, о прекрасно освещенных концертных залах, о первоклассно оснащенном, полном большом оркестре, о знаменитых дирижерах!
Как они оказались в этом большом и невежественном венгерском городе, почему, по какой причине — об этом ни один думать не хотел. А ведь причина была очевидна. Всем им не хватало технической подготовки. Достигнутый уровень был так себе, даже ниже среднего. Сколько раз у первой скрипки, Берана, в пятой позиции партия уходила выше нужного, ему приходилось ее долго разучивать, а то с первого раза никогда не мог сыграть, даже изредка. Он вечно плутал среди высоких скрипичных нот, словно неприкаянный странник. Точно так же не смог Беран выучить и венгерский язык, хотя жил в Венгрии уже двадцать лет, а в домах, где он давал уроки, по-немецки не очень понимали. Скрипач вечно мучился и жаловался, что ученики смеются над его комичными, непонятными фразами, но язык так и не осилил. Сукоп, флейтист, не умел точно повышать строй, и в финале каждого действия — если давали оперетту — регулярно оказывался чуть ли не на полтона выше скрипок. И так далее — у каждого музыканта был какой-нибудь существенный недостаток, из-за которого в приличный оркестр путь им был заказан. Это и свело их вместе, вдали от крупных немецких музыкальных метрополий и серьезных конкурентов, погнало прочь и закинуло сюда, в Венгрию, где хорошему музыканту никто платить не в состоянии.
Талантом среди них был наделен только один человек — ударник Шушек. В прошлом он занимался композицией и учился играть на контрабасе в Праге. По крайней мере, так он рассказывал, и ему вполне можно было поверить. Он никогда не пропускал паузы, не вступал раньше времени. И в том, как он обращался с тарелками, малым барабаном и треугольником, чувствовалась некая благородная сила и большая практика. Шушека все уважали и слегка завидовали ему из-за удовлетворения, которое приносило ему наслаждение собственным искусством и легкостью. Он отлично умел писать ноты и копировал партитуры всем оркестрантам, благодаря чему зарабатывал даже больше Берана, а ведь тот учительствовал в очень приличных домах. Уроки надламывают, опустошают музыканта. А ноты писать, наоборот, — удовольствие и развлечение, для того, кто в этом деле понимает. Работа с партитурами определенно помогала Шушеку не потерять себя.
Остальные музыканты много пили. И не без причины. Музыка, сама по себе, обостряет, истончает нервную систему. Но она же должна, хотя бы частично, компенсировать музыканту нанесенный ущерб. Ежедневно дарить ему восторг, экстаз, приятные эмоции. Эти же музыканты получали подобную подпитку очень редко. В обычных условиях их вообще не волновало и не интересовало, что они играют. Особенно ненавидели они английские оперетты и венгерские народные пьесы. В церкви приходилось исполнять мессы скучных и бездарных немецких композиторов. В виде исключения попадался иногда «Реквием» Керубини. Его музыканты играли хорошо, на удивление, без ошибок. Может, потому что именно в этом произведении, в силу его жанра, не нужны были неприятные, фальшивые звуки неисправных духовых инструментов. В остальном же, каждый факт музицирования служил для них источником боли и неудовлетворенности. Они прекрасно знали, как ничтожно и жалко все, что они делают. Значит, приходилось пить еще больше, как это обычно бывает у представителей этой профессии. В другой ситуации музыкант, может, тоже дает уроки, то есть, разрушает свои нервы, зато возмещает ущерб хорошей музыкой. Вот и пили они: во-первых, из-за порушенной несчастливой судьбы, во-вторых, чтобы заглушить мысли об отсутствии таланта, в-третьих, чтобы уравновесить усталость и напряжение от уроков, а в-четвертых, из-за чувства неудобства и неудовлетворенности.
Объемы потребляемого алкоголя впечатляли. Кулханек начинал утро с трех стаканов шнапса, перед обедом выпивал два стакана пива, и до полуночи успевал употребить десять-двенадцать порций вина, разбавленного содовой. Сукоп выступал в другой категории — он жил только на палинке и роме, которых за день выпивал до восьмисот-девятисот грамм. О дирижере Стоцеке лучше вообще промолчать.
Стоцек учился в Будапеште, рассказывал всем, что начинал у Эркеля[8], но потом бросил. Из-за какой-то безумной любви попал в сумасшедший дом, где его продержали полтора года, а когда выпустили, он сразу подал на дирижерское место в этот город. Якобы, по приезде сюда Стоцек был совершенно здоров. Новоиспеченный руководитель оркестра был полон сил, планов, а в чемодане привез с собой набросок симфонии. Месяцами дирижер приставал к мэру, чтобы заполучить гобоиста и фаготиста. Он хотел составить полный симфонический оркестр и намеревался разучить Третью симфонию. Но дело застопорилось. Гобоиста и фаготиста не дали, а с ущербным оркестром возиться не хотелось. Через год он отменил репетиции, исполнять все стали после одного прогона. Еще два года спустя дирижер уже изрядно злоупотреблял спиртным, напивался каждый день и продал собственный рояль. На третий год выставил на продажу дорогие большие партитуры «Тристана» и «Лоэнгрина», которые до этого заботливо хранил дома в шкафу. Покупателей, естественно, не нашлось.
На пятый год Стоцек будто бы снова решил что-то предпринять: написал небольшое Адажио для скрипки и фортепиано и отослал в Будапешт. Адажио издали, ко всеобщей радости. Оркестранты растрезвонили новость всем своим ученикам, и каждый, кто только мог, заставил их приобрести ноты. Пьеса, конечно, была слабенькая — неумелое подражание Вагнеру, но напечатали же. Окрыленный успехом дирижер приобрел новый черный костюм и снова явился к мэру с просьбой о гобоисте и фаготисте. Мэр пообещал поставить вопрос перед городским собранием. Через полгода собрание отклонило прошение, после чего Стоцек перешел на палинку.
Так ее и пил. За десять лет заработал себе приличный цирроз. Однажды утром у него случилась кровавая рвота, и в два дня дирижера не стало. Говорят, был большой спор, должен ли театральный оркестр играть на похоронах. В конце концов, решили пригласить самодеятельный оркестр пожарной части — ненавистных конкурентов, о которых всегда говорили исключительно в уничижительном ключе. У гроба собрались все: Беран, Кулханек, Манойлович, Сукоп и остальные. В связи с печальным событием, музыканты уже изрядно заправились алкоголем, и все присутствующие могли заметить, что никакой скорби и горя коллеги покойного не испытывают. Вино уберегло их от страшной мысли, что, на самом деле, перед ними предстала их собственная будущая судьба. Надо было бежать от нее, ведь, на самом деле, ничто не могло помочь им бросить пить. Если бы им подняли жалование, обратили на них внимание, если бы город купил им новые духовые инструменты и пополнил состав оркестра, если бы они видели смысл в том, чтобы собраться с духом и вернуться!.. Но в таком положении, униженные, нищие, с проклятыми неисправными инструментами, на которых только кошачий концерт и можно сыграть, музыканты были вынуждены смириться с тем, что было им предначертано судьбой.
В местной газете про Стоцека написали, что он был большой талант и даже получил когда-то награду от сербского короля. Никаких подтверждений тому не было, просто Стоцек как-то случайно по пьяни придумал эту историю и сболтнул одному журналисту. В некрологе также упомянули написанное им Адажио для скрипки и фортепияно как доказательство выдающихся способностей покойного. Музыканты гордились этой статьей, и на поминках перевели на немецкий с помощью местного учителя — друга и товарища оркестрантов.
Вслед за Стоцеком, через два месяца при точно таких же обстоятельствах ушел и тромбонист Кумпер. Кровавая рвота — и конец.
Новый дирижер — человек молодой, энергичный и своевольный, да еще и не говорящий как следует по-немецки, — разделался с остальными.
Шушека он просто выгнал, потому что тот осмелился ему перечить. У Берана увел жену и, в довершение, под предлогом пьянства стал штрафовать скрипача в пользу театра, так что все его жалование уходило на выплаты, и ему тоже пришлось уйти. Остальных отправил на пенсию. Из старого состава оставил только двоих-троих. Затем объявил по всему городу, что вдвое увеличивает жалование оркестрантам. План сработал. В оркестре появились и гобой, и фагот. Были закуплены новые инструменты. Спустя год в городском театре давали Третью симфонию. Весь город решительно восхищался новым дирижером. Старые музыканты слушали концерт с галерки. Они чувствовали, что пали жертвой чудовищной несправедливости. Ведь музыка была хорошая, точная и чистая. Как раз та, к которой они стремились столько лет со смутным чувством и болью в сердце.
Они думали, как хорошо было бы начать заново, снова стать молодыми и работать с этим упорным, энергичным и талантливым дирижером. И под толстым слоем жира, который за долгие десятилетия образовался вокруг сердца, болело и саднило.
Они не знали, что трагедия их, по сути, состояла в том, что они попали в Венгрию во второй половине XIX века, в эпоху невежества и нищеты, когда ни у кого не было ни времени, ни желания заниматься музыкой. Буйная и неутолимая жажда прекрасного, свойственная новому поколению, стала частью кровообращения общества лишь в последние годы столетия. Стоцек умер как раз вовремя. А все до одного «музыканты» как раз к этому времени состарились и отошли от своих пультов. Они так никогда и не узнали, что стали жертвами цыганистой, неокультуренной Венгрии, что это она разрушила их жизни и отобрала у них радость музыки, на которую они имели право, при всей ничтожности своего таланта; своим равнодушием она лишила их честолюбивых устремлений и склонила их к бутылке, к безрадостной жизни и к нищему, полному разочарований концу.