Глава шестая

У ворот их уже ждали. Здесь были Идоменей, Гермарх, Никанор, Леонтей, Маммария и еще несколько человек, друзей Эпикура, скрывавшихся в его саду от чумы.

— А я тебя уже оплакивала, глупая, — сказала Маммария и хотела было обнять Эпикура, но он выставил вперед свой посох и не дал ей подойти.

— Пусть никто не подходит к нам, — сказал друзьям Эпикур. — Мы прошли по дорогам, где нынче бродит чума. И кто знает, не принесли ли мы ее на ногах или на одежде. Болезнь передается даже с дыханием, вы это знаете. Поэтому расступитесь и пропустите нас. Мы поднимемся в сторожку на винограднике, сожжем там свою одежду и сделаем все другое, что необходимо. Пусть кто-нибудь из слуг принесет в сторожку для нас хитоны и гиматии, а также одеяла, чтобы мы могли устроить там себе ложа для ночлега. Мы останемся в сторожке три дня и три ночи. И если за это время ничего с нами не случится, мы спустимся к вам. Скажите также Федрии, что нам необходима пища. Пусть принесет.

— И вино пусть не забудет, — сказал Колот. — Эй, Федрия, вина нам принеси побольше…

— Как Леонтия, как мой сын и моя дочь? — спросил, обращаясь к встречавшим, Метродор.

— Все ли живы и здоровы? — спросил Эпикур.

— Все живы, — ответил Идоменей. — И все здоровы пока, кроме брата твоего. Он совсем плох.

— Запасы наши в кладовых быстро тают, — сообщила прибежавшая Федрия. — Что будем делать? А в городе, говорят, все лавки заперты…

— Никому в город не ходить, — сказал Эпикур. — Пищу экономить. Всем давать поровну. Сыр и мед только женщинам и детям…

— Мой дом сожгли, — пожаловалась Маммария. — Я смотрела с холма, как он горел. Скифы сказали, что все мои слуги разбежались, после того как умер от чумы один из них…

— Пойдемте, — сказал Метродору и Колоту Эпикур. — Я устал, друзья. Одежду и пищу пусть принесут не в сторожку, а оставят шагах в пятнадцати от нее. Мы сами все перенесем. Ты поняла, Федрия?

— Я все поняла, Эпикур, — ответила ключница.

Они пошли по тропе, которая пролегала вдоль ограды, — это была едва приметная тропа, протоптанная детьми, — раздвигая посохами кусты крапивы и дикой мяты, разросшейся между вязами. Так было ближе до сторожки и безопаснее для обитателей сада: теперь по этой тропе никто не ходил, детей вместе с женщинами поселили в домах, запретив им оттуда выходить.

Они разделись шагах в тридцати от сторожки и закопали одежду. Затем обмылись у бассейна, в который огородник Ликон привозил воду из пруда для полива капусты. Пока они мылись, Федрия принесла к сторожке новую одежду, хлебные лепешки, моченые оливки, сыр и амфору вина. Она принесла также жаровню с горящими углями и два светильника, наполненных маслом. Пока Колот и Метродор переносили все это в сторожку, появилась Маммария. С одеялами и сундучком со свитками чистого папируса, чернильницей и книдскими камышинками для письма.

— Положи все это на землю и уходи, — сказал Маммарии Метродор, остановившись в нескольких шагах от нее.

Маммария не послушалась и продолжала идти.

— Не ради себя, ради других! — поднял руки Метродор, останавливая ее этим жестом.

— Я останусь с вами, — ответила Маммария, — я так решила. Должна же быть с вами хоть одна женщина!

— Для чего, Маммария? — спросил Метродор, беря из ее рук одеяла.

— А чтоб вам было не так страшно. Мужчины пугаются всяких пустяков, я это знаю. Чуть какой-нибудь прыщ вскочит — уже умирать собираются, уже завещание пишут. И тут, Метродор, нужна женщина, чтобы мужчина не расхныкался…

— Эпикур не одобрит твоего решения, Маммария.

— Сначала не одобрит, потом будет рад. Первое решение, которое принимают мужчины, женщины никогда не принимают всерьез. Настоящим решением бывает только второе, которое мужчины принимают, посоветовавшись с женщинами.

— Демокрит говорил: если хочешь поступить правильно, выслушай женщину и сделай наоборот.

— Он также сказал: сильно вредят мужчинам те, кто их хвалит.

— Мужчинам? По-моему, он сказал: сильно вредят глупцам те, кто их хвалит.

— Разве? — засмеялась Маммария. — А мне казалось, что он говорил о мужчинах.

Услышав смех Маммарии, Эпикур вышел из сторожки.

— Я к вам, — не дожидаясь, что скажет Эпикур, объявила ему Маммария. — Дом мой сгорел, годы мои ушли, так что если и осталось у меня что хорошее, так это ты, Эпикур. Буду вам здесь мешать, надоедать, стеснять вас, морочить вам головы, объедать, но если попросите — стану петь песни. И хотя я сильно постарела, голос мой еще чарует, ты сам мне об этом недавно сказал, Эпикур.

— Недавно? — усмехнулся Эпикур, понимая, что перечить теперь Маммарии и бессмысленно, и бесполезно. — А по-моему, я сказал тебе об этом лет пять назад, Маммария.

— Какими годами ты счел это время? Твоими или моими? — спросила Маммария. — Если твоими, то это пять, если моими, то это ничто, как бы совсем недавно, вчера, потому что с той поры, о которой ты говоришь, ничего в моей жизни не было такого, что могло бы отделить тот день от этого.

— Вот ты уже и морочишь мне голову, как обещала, — досадливо махнул рукой Эпикур. — А песни твои мы, конечно, послушаем. «Когда женщина поет, умолкают птицы, а когда она говорит, умолкает разум» — так говорил Навсифа́н, мой учитель.

— Чей разум умолкает, Эпикур? Разум мужчины, потому что женщина его зачаровывает. Об этом Навсифан не говорил? — спросила Маммария.

— Он редко говорил глупости, — ответил Эпикур.

— Э-эх! — вздохнула Маммария. — Тебя не переспоришь. Куда одеяла?

— В сторожку, — сказал Эпикур, поглядывая на небо. — Кажется, дождь собирается.

Маммария тоже взглянула на небо, но не нашла там ни облачка.

— Дурачишь меня? — спросила Маммарид.

— Философы видят то, что будет, Маммария. Все же прочие — лишь то, что есть. Я вижу и чувствую, как сжимается воздух над землей. От этого сжатия возникнут облака. От сжатия облаков возникнет дождь. И случится это ночью. Поэтому я тебе говорю: неси одеяла в сторожку.

Это неказистое сооружение, сложенное из колотых камней и кривых стволов выкорчеванных старых деревьев, хоть и называли все сторожкой, но служило оно другим целям: здесь хранились широкие кирки для окапывания виноградной лозы, лопаты, садовые ножи, веревки, корзины, шесты и даже старый плуг, оставшийся от прежнего владельца усадьбы. Крыша у сторожки была земляная, поросшая травой, но она вполне защищала от дождя. В стенах еще при кладке были оставлены оконца для проветривания — прежний хозяин усадьбы вялил здесь после просушки виноград, хранил семена овощей, лук, чеснок. Запах лука и чеснока так въелся в стены и пол сторожки, что и теперь явственно чувствовался.

Колот и Метродор принесли в сторожку сухой травы, эту траву несколько дней назад Эпикур и Мис вырвали и вынесли из виноградника, очищая его от сорняков. Траву разбросали по полу, застелили ее одеялами. Три одеяла постелили рядом: для Эпикура, Колота и Метродора. Для старой Маммарии устроили ложе отдельно, за плугом. Плуг забросали травой, и получилась как бы ширма, отделявшая ложе Маммарии от остальных.

Трава заглушила прежние запахи — чеснока и лука. Толстая земляная крыша надежно защищала от солнечных лучей. В оконца тянуло воздухом с недавно политых овощных грядок — с огуречной и укропной. Было тихо и даже уютно. Вспомнились Эпикуру сладкие ощущения детства: отцовский огород на Самосе, шалаш, расколотая тыква, истекающая сладким соком, ложе из сухой травы и крупный бражник, бесшумно повисающий над сохнущими на солнце тыквенными семенами.

Далекое детство всегда кажется беспечным, даже если оно и не было таковым… Ведь были и тревоги, и заботы, и свои беды, и огорчения, и сверлящее сердце беспокойство от мыслей о завтрашнем дне, о собственной судьбе и о судьбе родителей. И каждый день, конечно, был отмечен удачами и неудачами, как подошвы ног на поросших колючками огородных дорожках.

Но все это забыто. И забыто не зря, потому что были радости, каких теперь не бывает. Радости, продолжением которых было воображение. Воображение дополняло их, продлевало, делало настолько полными, что они вытесняли из души все, что хоть как-то могло им помешать. Это были радости в отсутствие мыслей об их конце. Радости без сравнений, без оценок, чистые и полные радости детства. Наступило утро — радость: можно смотреть, можно слушать, трогать, бегать, кричать, прыгать, можно греться на солнышке, спрятавшись от всех на задворках, нюхать траву, разговаривать с птицами и жуками, жевать сладкие стебельки ромашки или пастушьей сумки, можно выуживать из норки на восковой шарик паука, можно забраться на тутовник и лакомиться белыми ягодами, можно спрятаться в зарослях дикого щавеля, притаиться и ждать, когда из-под каменной ограды, выйдет на прогулку рыжий хомячок…

Наступил полдень — радость: согрелась вода в море, высохла роса в лесу, уснули, спрятавшись в тень, торговцы овощами и фруктами, поднимаются в мареве над горизонтом чужие земли и города, разбухают и наливаются чернотой грозовые тучи, носятся по пыльным дорогам босоногие мальчишки…

Наступил вечер — радость: возвращаются стада с пастбищ, спадает жара, во дворах загораются под котлами костры, женщины разворачивают постели, наливаются светом звезды, все утихает, приходят сны…

Это повторяющиеся радости. А сколько было радостей неожиданных: поймал дрозда, приехали гости, узнал тайну, победил врага, заслужил похвалу, прыгнул выше всех, выследил пчелиный рой в лесу, обнаружил гнездо куропатки, сделал то, чего прежде делать не умел, и понял, что ты стал старше…

И вот еще постоянная радость — ощущение бесконечности жизни. Теперь же всякую радость сопровождают мысли, как волки сопровождают отбившуюся от стада овцу. Первая мысль — о быстротечности, вторая мысль — о ценности, третья мысль — о случайности, четвертая мысль — о том, что придет следом, пятая — о невозвратности уходящего. Пять волков гонят овцу, и ей никак не спастись. Такова участь всех радостей, которые приносят нам чувства. Философ же находит радость незыблемую. И эта радость — сама мысль… Мысль о чем?

Всех сморил полуденный сон. Даже птиц не стало слышно. Эпикур долго лежал с закрытыми глазами, не спал. Но в конце концов крылатый Гипнос[47] одолел и его. Это был крепкий и продолжительный сон. Сказались прошлая ночь, проведенная в разговорах в доме Кериба, путешествие в Пирей и обратно — одним словом, усталость.

Колот и Метродор проснулись раньше его, но не разбудили. Не разбудила его и Маммария. И если бы не сильный раскат грома, от которого содрогнулась не только сторожка, но и, казалось, вся земля, Эпикур, наверное, проспал бы еще долго. Во всяком случае, Колот, Метродор и Маммария, жалея Эпикура, сговорились не будить его до самого ужина.

Они сидели под навесом у порога сторожки, когда Эпикур вышел к ним, улыбаясь.

— Увидел веселый сон? — спросила его Маммария.

— Нет, — ответил Эпикур, — радуюсь тому, что будет дождь.

— Вернее, тому, что сбывается твое предсказание, — сказала Маммария.

— И этому, конечно, — согласился Эпикур. — Но больше тому, что будет дождь. Сад радуется, виноградник радуется, огород, травы — радуется вся земля. Вот и я тоже, — сказал Эпикур. — А вы сидите, нахохлившись, как больные куры.

— Гремит ведь, — сказала Маммария. — Страшно.

— Мы пытались втолковать ей, что в громе нет ничего страшного, но лишь зря потратили время, — сказал Колот. — Она твердит лишь одно: это Зевс с Олимпа посылает громы и молнии, напоминая о своем могуществе…

— Разве не так, Эпикур? — спросила Маммария. — Кто же, кроме Зевса, способен на такое?

Как раз после этих ее слов снова громыхнуло в небе, сорвался и зашумел над виноградником ветер, подняв в воздух пыль и сухие листья. Грозовая туча надвигалась на Афины с запада. Она уже давно закрыла солнце, бросив на землю тень и задернув черными дождевыми шторами горизонт и все, что лежало за городскими стенами, — поселок гончаров, хлебные поля и сады. Маммария втянула голову в плечи и с опаской поглядывала на тучу, ожидая новой молнии и раската грома.

— Гром происходит от вздувания ветра в полостях туч, — сказал, обращаясь к Маммарии, Эпикур. — Если сильно дунуть в пустой кувшин, можно также услышать гул. И огонь ревет под ветром, об этом ты тоже знаешь. Возможно, что гром бывает тогда, когда рвутся и раздвигаются тучи, или оттого, что они сталкиваются друг с другом и ломаются, как куски льда…

— Отчего же так много объяснений для одного явления? — спросила Маммария. — Присовокупи тогда к ним и Зевса.

— Зевс на Олимпе — это басня, Маммария. Мои же толкования грома соответствуют видимым явлениям. И так как они объясняют его происхождение с разных сторон, то не оставляют места для нелепых и пустых догадок. И это вселяет в нашу душу покой, — ответил Эпикур с видимым раздражением: он знал, что убеждать в чем-либо Маммарию — пустое занятие. Пустое потому, что она всегда была своенравной женщиной, теперь же к этому прибавилась старость, а старость подобна окаменевшей почве — на ней растут колючки, но не приживаются семена злаков…

— А вот еще можно представить себе облака в виде огромных кусков полотна. Ветер треплет их, а они хлопают, — принялась язвить Маммария. — Или в виде орехов, которые раскалываются, или в виде доски, по которой Зевс хлопает ладонью…

Колот засмеялся. Эпикур нахмурил брови, но ничего не сказал, а лишь подумал, что сам виноват, не надо было вступать в ученый разговор с Маммарией: болтливая женщина может посрамить в споре любого мудреца, об этом знали уже древние и оставили потомкам не одно предостережение. Вот и Пифагор говорил: «Ласточек в доме не держи», что означает: не принимай гостей болтливых и несдержанных на язык.

— А еще сильно хлопает дверь, если ее закрыть с силой, — продолжала Маммария, — и щит грохочет, если по нему бить мечом…

— И голова гудит, если она пустая, — сказал Эпикур.

Маммария ахнула от этих слов Эпикура и собиралась, должно быть, ответить ему словами похлеще, но тут снова ударил гром, прокатился по небу от горизонта до горизонта, потрясая землю и небо, набухшая туча лопнула под тяжестью скопившейся в ней воды, и потоки дождя ринулись к земле, шипя и гоня впереди себя ветер.

Качнулись и заскрипели высокие вязы, росшие вдоль каменной садовой ограды, засвистели и забились на ветру космы ив, целая стая сухих листьев взмыла над виноградником и понеслась вниз, в маслинник и дальше, к пруду. Со стуком упали на землю несколько яблок, сбитых ветром с ближнего дерева, глухо охнул и беспокойно задышал в ожидании встречи с ливнем орешник, бросились под навес воробьи, закружился в воздухе мусор — перья, солома, — захлопали в домах двери, откатилась жара, и вместе с первыми каплями дождя упал на землю сумрак, сотканный из пыли, влаги и густой тени.

В сторожке стало так темно, что впору было зажечь светильник. Пришлось к тому же прикрыть дверь и заткнуть пучками травы отверстия в стенах, по которым хлестал дождь. Вскоре крыша во многих местах протекла, и в сторожке стало холодно, как в погребе. Маммария первой подала пример мужчинам — закуталась в одеяло и подсела к жаровне с углями, подбросив в нее пучок сучьев. Вскоре вся четверка сидела у огня, время от времени поднося к нему руки, и тот щедро одаривал их теплом и играл бликами на их лицах.

А ливень бушевал на полную мощь, гнул и крутил отяжелевшие кроны деревьев, мчался по земле потоками, вбивал в глину стебли травы, кустарники и смывал все, что можно было смыть и унести. Вода наполнила пруд и потекла через дамбу, проломив себе широкий проход в каменной ограде усадьбы.

С вершины холма, на котором стояла сторожка, неслись целые реки, катя в своих потоках камни. В нижней части сада деревья погрузились в воду едва ли не по самые кроны, между домами разлились озера, под водой оказались все огородные грядки, залило птичники и погреба, у ворот рухнул под тяжестью воды и ветра старый тополь, раздавив собой оставленную там телегу. Потоки воды, мчавшиеся из сада, несли сбитые с ветвей оливки, яблоки, груши, вывороченные с корнями кочаны капусты. Это был ливень-разбойник, разгульный и бесшабашный кутила, который долго ждал своего веселого часа и теперь никак не мог им насладиться. Он лил до самого вечера, так и не дав солнцу поглядеть на то, что он натворил, и лишь в глубоких сумерках ослабел, мирно зашуршал в листьях деревьев мелкой моросью.

Обитатели сторожки поужинали и снова уселись вокруг жаровни с углями, завернувшись в шерстяные одеяла. Вокруг них сгустилась тьма, укутав собою корявые каменные стены и сложенный из жердей потолок, да и сами они, завернутые в серые одеяла, стали почти невидимы друг для друга. Только лица, обращенные к огню, светились во тьме, да еще руки, как розовые птицы, вдруг бесшумно выплывали из тьмы и замирали, повисая над жаркими углями.

Метродор был задумчив и грустен — он тосковал по своей семье, по жене и детям. И хотя они были и не так далеко — дом от сторожки стоял не далее чем в двух стадиях, но человеку, которого обуяла тревога о близких, все время кажется, что с ними может случиться что-нибудь дурное именно потому, что его нет рядом. Все давно заметили, что Метродор постоянно прислушивается к шорохам и всплескам дождя за стенами, ждет, не объявится ли кто-нибудь поблизости из живущих в доме Эпикура и не сообщит ли какую новость о его жене Леонтии, о сыне Эпикуре и дочери Феодате.

Колот скучал. Он не привык проводить время в молчании, в неподвижности. Веселая дружеская пирушка, жаркий философский спор — вот были его любимые занятия. Движение и спор давали ему ощущение жизни, а неподвижность и молчание погружали его в дремотную скуку.

Всегда разговорчивая, Маммария тоже молчала. Ей было, конечно, о чем подумать: она оказалась вдруг без дома, без имущества, разбежались ее рабы, а иные из них погибли от чумы. Ничему из того, что осталось у нее, не позавидуешь: остались старость, одиночество и невеселые думы о завтрашнем дне. К тому же она женщина и, значит, у нее нет даже этого утешения, к которому прибегал в тяжелые дни своей жизни древний философ Фале́с.

Он говорил, что как бы жестоко ни ударила тебя судьба, всегда остается то, за что следует ее благодарить: во-первых, за то, что ты человек, а не животное; во-вторых, за то, что ты эллин, а не варвар; в-третьих, за то, что ты мужчина, а не женщина. Несчастья, выпавшие в равной мере на долю мужчины и женщины, делают женщину в тысячу раз несчастнее, потому что мужчина в конце концов находит утешение в философии, а единственное утешение женщины — любовь. Но что делать, если нет любви?

Когда Фалес был совсем стар, его спросили: «Теперь, когда смерть стоит у порога твоего дома, ты можешь сказать, что лучше — смерть или жизнь?» — «Между смертью и жизнью нет никакой разницы», — ответил он. «Почему же ты, в таком случае, не умираешь?» — «Именно потому».

Может ли к таким мыслям прийти женщина? Она ответственна за жизнь на земле и никогда не уравняет жизнь и смерть.

— Я сказал, что человек велик своей мудростью, — заговорил Колот, которому надоело молчание, — а Маммария говорит, что человек велик своей добротой. Рассуди нас, Эпикур, скажи, кто из нас в этом споре прав.

— Биа́нт, один из древних мудрецов, сказал, что лучше разбирать спор между своими врагами, чем между друзьями, ибо заведомо после этого один из друзей станет твоим врагом, а один из врагов — твоим другом. Хотя ваш спор решается проще: мудрый добр, а в доброте много мудрости, потому что взамен на доброту приобретаются друзья. Много ли у тебя друзей, Маммария? — спросил Эпикур.

— Я не считала, — ответила Маммария.

— А сколько у тебя овец?

— Было шестьдесят.

Эпикур засмеялся.

— Что же в моих словах смешного? — спросила Маммария. — Теперь я не знаю, целы ли мои овцы…

— А целы ли твои друзья? Мудр был Сократ, ибо это ему принадлежат слова: «Всякий человек без труда скажет, сколько у него овец, но не всякий сможет назвать, скольких он имеет друзей, — настолько они не в цене».

— Друзей именно потому и не считают, что они не бараны, — возразила Маммария. — Друзей знают не по числу, а по именам. Ведь и ты, Эпикур, не считал своих друзей?

— Не считал, — признался Эпикур, — как не считал тех слов, которые произнес перед ними. Рассказывают, что великий Пифагор при въезде в Италию произнес речь в пятьсот слов и пленил ею две тысячи человек, которые затем не вернулись домой, а поселились при нем. А однажды, говорят, он даже дикую медведицу убедил словами не разорять окрестных жителей и быка уговорил не есть бобы. Мудрые слова произносятся во имя добра и тем покоряют. Для всех у Пифагора на устах было правило: беги от всякой хитрости, отсекай огнем, железом и любым оружием от тела — болезнь, от души — невежество, от утробы — роскошество, от города — смуту, от семьи — ссору, от всего, что есть, — неумеренность. Друзей же он любил безмерно. «Друг — это второе я», — любил говорить он. И еще он говорил: «Не ешь сердце», что означает: не удручай себя горем. Душевные и даже телесные недуги Пифагор лечил песнями. И вот я хочу сказать тебе, Маммария: будь доброй и умной, не удручай себя горем, вспомни о своих друзьях и спой нам песню, как ты обещала, когда пришла. Звон водяных капель в упругих листьях плюща, обвившего нашу сторожку, как тихий звон струн кифары. Прислушайся к нему и пой, Маммария.

Маммария вздохнула, откинула слегка голову, закрыв глаза, и тихо запела. Это была песня, которую Эпикур слышал в детстве, ее иногда пела его мать Хайрестрата. Потом он слышал ее от других женщин, и от Маммарии тоже. Старая грустная песня о любви. О любви и смерти. В ней рассказывалось о том, как некий молодой воин, задержавшись у чистого ручья, чтобы напиться воды, был опутан по рукам и ногам ядовитой змеей. Он стал звать на помощь товарищей, ушедших вперед. Но они не услышали его слабого голоса, хотя были еще не так далеко. Зато услышали его мольбу о помощи два других существа, жившие далеко: любимая дочь и любимая жена. С помощью богов они оказались вскоре у ручья, где погибал воин. Первой к отцу бросилась дочь, но, увидев змею, остановилась. И было отчего остановиться: змея сказала, что отец ее лишь тогда останется жив, если она, дочь, даст ей напиться своей крови. «Умру ли я?» — спросила дочь. «Да», — ответила змея. И тогда дочь отступила. Но не пожалела своей крови и жизни жена воина, потому что любила его больше жизни. Она отдала себя змее и спасла мужа. «Любовь жены — самая сильная любовь». Этими словами кончалась песня.

— Я слышал эту песню раньше, — сказал Колот, — но в той песне пелось не о дочери и жене, а о жене и матери. Жена испугалась смерти, а мать пожертвовала собой ради сына. «Любовь матери — самая сильная любовь».

— Надо было, чтобы возле воина появились сразу мать, жена и дочь, — сказал Эпикур. — Тогда бы мы увидели, чья любовь сильнее: матери, жены или дочери. А тут из двух женщин жертвует собой всегда одна и, значит, надо петь: «Любовь матери — сильнее любви жены» или «Любовь жены — сильнее любви дочери», а «Самая сильная любовь» петь нельзя. Надо было позвать друзей, и отца, и сыновей, если они были… Но Маммария спела так, как хотела. Это ее право: никто не решился, друзья, прийти к нам в сторожку — ни ваши любимые, ни ваши матери, ни ваши дети. А Маммария пришла…

— Старая любовь не ржавеет, Маммария? — спросил, усмехаясь, Колот.

— Что ты понимаешь в старой любви, — отмахнулась от него Маммария. — Надо говорить не о старой любви, а о последней.

— Спой еще, — попросил Эпикур, не желая продолжать разговора. — Спой что-нибудь веселое.

— Про дождик, — согласилась Маммария.

И спела про дождик. Про веселый летний дождик, который прошумел над цветущим лугом, наполнил чашечки цветов сладкой влагой, омыл листья, разогнал надоедливых мошек, разбудил уснувших птиц и сотворил над лугом радугу, соревнуясь с ним в цветистости. Под радугой поют птицы и благодарят и дождик, и луг за радость.

— Это не наш дождь, — сказал Колот, когда Маммария кончила петь. — Наш дождь и цветы побил, и птиц загнал в щели, и солнце, кажется, погасил…

Все снова стали прислушиваться к шороху дождя в листьях плюща, опутавшего навес за дверью.

— Кто-то идет, — сказал Метродор. — Слышите?

Осторожные шаги приблизились к сторожке и затихли.

Метродор встал и шагнул к двери.

— Узнай, кто это, и гони его прочь, — сказал Метродору Эпикур.

— Кто здесь? — спросил Метродор в темноту. — Кто здесь стоит?

— Это я, отец, — услышал он голос дочери. — Выйди ко мне.

Метродор повернул голову и взглянул на Эпикура.

— Скажи ей, пусть уйдет, — сказал Эпикур. — Дышать с нами одним воздухом опасно: мы ходили по пыльным улицам, где лежат трупы умерших.

— Ты слышала? — крикнул в темноту Метродор. — Ты слышала, Феодата, что сказал Эпикур? Уходи! Я не выйду к тебе! Зачем ты пришла?

— Чтобы увидеть тебя, — ответила Феодата, — и услышать. Ты сам говорил мне, что лишь тогда спокоен, когда держишь меня за руку, когда видишь меня, слышишь меня и думаешь обо мне. Из этих ниточек между нами оставалась только последняя: мы лишь думали друг о друге. Мне, как и тебе, было очень тревожно. Если мне нельзя подойти к тебе и взять тебя за руку, то хоть позволь увидеть тебя, освети свое лицо…

Метродор снова взглянул на Эпикура, прося его совета.

— Возьми светильник, — сказал Эпикур.

Метродор зажег фитилек плошки и снова подошел к двери, поднеся огонек к лицу.

— Благодарю, — сказала из темноты Феодата. — У меня же нет огня, чтобы осветить мое лицо. Можно ли мне подойти ближе?

— Подойди, — разрешил Метродор, на этот раз не взглянув на Эпикура. — Но лишь на мгновение!

Эпикур встал, взял из рук Метродора светильник и вернулся к Колоту и Маммарии. Метродору же сказал:

— Скажи, пусть уйдет.

— Уходи, — приказал дочери покорный Метродор. — Уходи!

С этими словами он закрыл дверь и остался там стоять, обливаясь слезами. Это были слезы счастья.

— Сколько лет твоей дочери? — спросила Метродора Маммария.

— Десять, — ответил Метродор. — Всего десять лет. — Ему хотелось сказать еще и о ее уме, о ее любви к нему, о ее смелости — ведь не каждая девчонка решится ускользнуть из дома ночью, в ненастную пору, нет, не каждая! — о ее красоте и о том, как за все это он, Метродор, любит ее, как, впрочем, и сына своего Эпикура, и жену Леонтию, и что в этой любви — его главная радость и главная боль. Но он ничего не сказал, вернулся к огню и молча сел, снова закутавшись в одеяло.

— Враги Пифагора, — словно продолжая ранее начатый разговор, заговорил Эпикур, — враги Пифагора убили всех его друзей, заманили в дом и подожгли этот дом со всех сторон. Пифагор тоже был в этом доме, но друзья не дали ему погибнуть, а сами погибли. Их было сорок. Пифагор покинул Крото́н, в котором случился заговор против него и его друзей, бежал в Ло́кры, а оттуда в Таре́нт и Метапо́нт. Нигде он не мог найти себе приюта и покоя. Тогда он ушел в святилище Муз и перестал принимать пищу. Там он и умер через сорок дней… И вот я думаю, — заключил свой рассказ Эпикур, — что самая прочная и надежная связь между людьми — это дружба.

— И я так думаю, — поддержал учителя Колот. — Первый мудрец древности Фалес говорил, что можно не думать о богах, о Вселенной, о родных, о близких, можно забыть все, но о друзьях, забывать нельзя. «Нужно помнить о друзьях, когда они рядом и когда далеко» — вот его слова.

— «К друзьям спеши проворнее в несчастье, чем в счастье» — так учил другой мудрец древности Хило́н, — сказал Эпикур. — Я же никогда не перестану утверждать, что величайшим счастьем является дружба. Никогда не чувствуют себя в равной мере защищенными влюбленные, отец и дитя, но двое друзей — как обоюдоострый меч… А ведь самое главное для покоя — чувствовать себя защищенным. Ни любовь к женщине или любовь женщины, ни любовь к детям или любовь детей не приносят нам покоя…

— Увы, — вздохнула Маммария. — Но и водой мы не насыщаемся. Но как можно прожить без воды?

— И любовь, и родственные чувства, и все другие, какие только есть, становятся вечными только в дружбе. Сами по себе они недолговечны. Вот и мы с тобою друзья, Маммария. И Метродор друг Феодате. Конечно, и отец. Но мы знаем, чего стоит любовь детей, если мы не стали им друзьями. Истина человеческих связей — в дружбе. И потому Солон[48], говорят, определял человека как существо, способное к бескорыстной дружбе.

Загрузка...