Украинский русскоязычный поэт и писатель, коммунист, анархист, просветитель, большой знаток и фанат фильмов ужасов
Максим Кабир хорошо знаком всем постоянным читателям «самых страшных» книг и ценителям русского хоррора вообще – рассказы Кабира публиковались в антологиях «Пазл», «Альфа-самка», «Неадекват», «Темная сторона дороги», «Темная сторона Сети», «13 маньяков», «Хеллоуин», «Темные», «13 ведьм», «Самая страшная книга 2015–2017».
В настоящее время заканчивает работу над дебютным романом, планирует совместный с М. С. Парфеновым сборник «Голоса из подвала».
Рассказ «Бабочки в ее глазах» ранее не издавался.
Я курю у панорамного окна и смотрю, как небо истекает маслянистым трупным гноем, как бурлит его сукровица и упругой артериальной струей бьют водостоки. Так любовник, исполосовав запястья, с горделивой нежностью протягивает их неверной возлюбленной, заливая кровью хохочущее лживое лицо.
Кровь неба черна в набегающих сумерках.
Я думаю, что бог мертв, и дожди – соки разлагающейся плоти. Не глядите, что я вырос на улице. «Заратустра» был моей дорожной книгой, пока я не скормил его костру в заснеженном бывшем Петербурге.
Доктор Лесовский утверждает, что я и есть бог. Я и остальные, кто был со мной в бункере.
Я курю крепкий «Винстон» и слушаю рассказ доктора, а в небе загораются молнии, похожие на вены наркомана, по которым пустили героиновую лаву. Небо сотрясается от прихода. Я хочу, чтобы оно обрушилось на сверкающие вдали небоскребы, чтобы исполинский труп раздавил человеческий муравейник.
Но уже после того, как я найду Нонну.
В стекле отражается шикарный кабинет моего старого знакомого. Головы лосей на стенах. Медвежьи шкуры. Оружие. Пламя мерно танцует в камине.
Лесовский говорит, не останавливаясь, объясняя мне мою жизнь, давая ответы на вопросы, терзавшие меня с тех пор, как я покинул бункер. Он разговорчив, мой добрый доктор, но я все равно отрезал ему уши.
Слова – гвозди. Фразы – железнодорожные костыли. Я распят. Я продырявлен. Я улыбаюсь.
Он говорит, что меня не похищали. Что никого из нас не похищали. Наши родители продали нас этим монстрам в белых халатах. Он вырывает из меня щипцами образ пышной, пахнущей булками бюргерской семьи, открыточный образ, иногда нарушавший привычный уклад моих кошмаров. Уютный дом, в котором хранят фотографии белокурого малыша, украденного из пеленок, и рассказывают младшим детям о братике.
Мой папа – сгнивший от «крокодила» торчок. Моя мать – сифилитическая шлюха, отсасывающая за дозу. Если бы не проект, меня бы не было в живых.
Я закуриваю следующую сигарету. Боль принимается мной как норма, как что-то родное и понятное. Я соткан из нее. Я жил с ней в съемных коморках, грязных хостелах, на вокзалах, отправляющих свои поезда в ад. Я делил с ней пищу и постель. Очередной гвоздь заставляет мое веко дергаться, но это лишь дружеское подмигивание.
Раскаты грома – так мертвец выпускает газы.
В стекле я вижу обезображенную морду, шишковатый череп, спекшиеся уши. Это я, это всегда я. Уголки моих глаз запечатал огонь, щеки изрыты шрамами. Багровое пятно ожога опоясывает шею над воротом плаща. Шершавые губы жуют фильтр.
Проект «Таламус». Восемь лет ада, оказавшиеся прелюдией к безрадостному существованию на задворках мира.
Двадцать особенных детей. Каждый со своим неповторимым умением. Кроме меня – был я тогда уверен. Я не мог воспламенять бумагу, как Марина. Не читал мысли, подобно Максиму Хоштарии. И крушить башни из кубиков не умел, в отличие от Сани Колмыкова, моего лучшего друга.
Я завидовал им, ровесникам, пленникам угрюмого бункера. Будто удовлетворительный результат тестов делал их ближе к свободе. По ночам – в те часы, когда врачи объявляли ночь, – мы строили планы на будущее. Двадцать коек под прицелами видеокамер. Ненавистная белизна стен. Никаких вилок, шнурков, острых карандашей. У нас были эти наивные планы.
– В школе учатся десять лет, правильно? – рассуждал Колмыков. – Доктор Лесовский сказал, что это та же школа. А в школе бывает выпускной.
О жизни мы знали из образовательных передач восьмидесятых годов. Фильмы демонстрировали нам в проекторной, когда не пичкали препаратами и не обрабатывали током.
– Нас готовят к государственной службе, – говорил Таир Мансуров, болезненный мальчик со специфическим умением находить потерянные вещи и людей. – Я буду выслеживать шпионов.
Только Максим Хоштария, телепат, не участвовал в ночных беседах. Он первым сбежал из бункера – перегрыз себе запястья и умер в луже крови.
Я слушаю доктора и вспоминаю их красивые лица. Макса, рыжую Маринку, Саню, Нонну…
Нонна Смолова. Ее глаза… я никогда больше не встречал такого оттенка, словно тропическая бабочка взмахивала изумрудными крыльями. И пыльца света слепила меня, и было жарко и щекотно от ее присутствия.
А порой, когда нам причиняли боль, или когда мышцы сводило от лекарств, она вызывала настоящих бабочек. Это была магия. И исцеление. Куколка из ниоткуда.
– Ей нужно время, – говорила Нонна, улыбаясь. Мы ждали, затаив дыхание. И однажды бабочка появлялась, и размыкались стерильные стены тюрьмы, и двадцать пар глаз следили за волшебством. Бабочка летала по комнате, садилась на наши смеющиеся лица – на каждого, никого не оставляла без внимания. Уж Нонна старалась, чтобы мы были довольны. Полчаса счастья – до того, как приходил кто-то из врачей и крылья ломались в резиновом кулаке, сказка становилась пылью, мучения продолжались.
Но наступал день, и Нонна спасала нас снова и снова.
Я трогаю изувеченную щеку, ловлю призрачное касание лапок.
– У вас были задатки, – вещает связанный бечевой Лесовский. – Но развили их мы! Мы вас породили. Зажгли огонь. Я создал новую физику! Сигнал, воздействующий на мозг человека, как воздействует на него инфракрасное излучение. Но его уровень куда больше жалких восьми герц. Серединный мозг… диапазон смерти, запредельный выход в инфракрасную реальность. Сигнал преобразовал мозг. Шишковидная железа трансформировала волну. Начала вырабатывать одновременно серотонин и пинолин, нейропередатчики, отвечающие за бодрствование и сны. Пинолин впервые синтезировался из «дневного» передатчика.
Я киваю. Мне безразлично, как именно выродок покопался в моей башке. Всё что мне нужно знать: Нонна не погибла в пожаре, уничтожившем проклятый бункер. Чувство вины, чувство страшнее любой боли, ослабило железную хватку. Она там, в чумном городе. Бабочка среди трупных мух.
Мы с ней последние выпускники «Таламуса».
– Под воздействием природного галлюциногена, – твердит доктор, – мозг вступил в контакт с самыми глубокими сферами, распахнул дверь в подсознательный разум.
Когда я возник на пороге его особняка полтора часа назад, док едва не окочурился. Уперся в стол, чтобы не упасть. И стоял так, пока я расправлялся с охраной. Стоял и любовался моей уродливой физиономией, ласково, по-отцовски.
– Я ведь почти ее получил, Нобелевскую премию, – заявил он.
Горничную доктора я повесил на лосиных рогах. Лесовский улыбался и качал лысой головой:
– Это правда ты, Холод! Спустя столько лет, ты…
Он говорит, говорит, говорит. Словесный понос льется из его хлебальника. Возможно, он досконально знал, как Нонна Смолова управляла насекомыми и членистоногими, но, чтоб я сдох, если он бы понял, почему муравьи, заползая в детскую, складывали мое имя. Имя «Холод», написанное живыми черными тельцами. Как, но не почему.
Я медленно поворачиваюсь. Кабинет запятнан кровью. Из дверного проема торчат ноги в ботинках. Лоскут скальпа прилип к каминной полке.
Лесовский начинает говорить быстрее, будто для него жизненно важно исповедаться, похвастать передо мной:
– Сигнал ионизировал вещество, изменил его химический состав. Магнитное поле небывалой мощности поменяло вращение молекул и произвело тело высшего потенциала. Открылся путь, ведущий напрямую к гипоталамусу. Включились нейроны в правом и левом полушариях….
Мои пальцы поскрипывают на рукояти молотка. Я сбиваю фотографии со стола: доктор с охотничьими трофеями, в саванне, рядом с поверженным львом, грузящий в джип слоновьи бивни.
Я задаю последний вопрос:
– Какими способностями обладаю я?
Лесовский охотно просвещает меня. Он говорит о сверхчеловеке и новых богах, которые приходят из шишковидной железы.
Я прицениваюсь к его голове. Сдвигаю сигарету в угол рта и щурюсь.
– Человечество проснется ото сна длиной в пятьсот тысяч лет, – восхищается Лесовский.
Я мысленно приглашаю мертвецов разделить со мной удовольствие. Представляю их позади: восемнадцать мальчиков и девочек, замученных, сожженных живьем в утробе лаборатории.
Я замахиваюсь.
– Ты бог! – восклицает Лесовский, и боек погружается в его темечко. Кровавая роса оседает на восторженном лице. Вторым ударом я загоняю молоток глубже. Череп проваливается, как яичная скорлупа. Он мертв, но я бью третий раз. Серая субстанция лезет из дыры. Я ворочаю молотком, расширяя трещину, вырываю инструмент, рисую в воздухе серо-розовую дугу.
Мертвецы аплодируют.
Я вытаскиваю изо рта окурок и тушу его об оголившийся мозг доктора. Сигарета шипит, и сизый дымок поднимается из пролома.
Мое украшенное гвоздями сердце – инсталляция ко Дню святого Валентина – требует сейчас же ехать в город. Но мозг, холодный, как моя фамилия, спорит с сердцем. Нужно набраться сил.
Я встаю на сторону мозга. Я ждал свою бабочку шестнадцать лет. Потерплю сутки.
Не спеша обхожу особняк. Стекла дрожат от штормового ветра. Фантомы воют за окнами.
Я осматриваю роскошную спальню доктора, кровать, на которой вместилась бы ватага подопытной ребятни. Сидя на корточках у холодильника, ем курицу, сыр, спагетти. Продолжаю изучать дом и обнаруживаю подвал, а в нем лабораторию.
Яркий свет жжет глаза, мне мерещится, что в комнате с белыми стенами я вижу ребенка. Но это лишь шимпанзе, сонный от лекарств зверек с выбритой шерстью. Я ложусь на пол возле обезьяны и мгновенно засыпаю.
Мне снится «Таламус».
День выпуска, чье приближение мы, пятнадцать смельчаков, попытались ускорить. Уже покончил с собой Хоштария. Умерли Комар, каучуковая Лиля и одна из близняшек. Находился при смерти Валера Рогожин, мальчик-магнит.
Саня Колмыков сказал, что время пришло.
И в коридоре, по которому нас вели на ежедневную процедуру, я представлял выдуманную семью, мамочку и папочку, долгожданное воссоединение. Наверху жил своей мерзкой извращенной жизнью мирок мертвого бога, нисколечко не похожий на тот, что мы видели в пропагандистских фильмах. Равнодушный, упивающийся грязью город, где меня нарекут мутантом и запрут в психушке. Где вместо доктора Лесовского будут его коллеги, золотозубые, разящие дешевым пойлом рты. И, надо отдать должное «Таламусу», здесь не насиловали детей. Я не могу сказать того же обо всех последующих филиалах ада.
Но там, тогда, Колмыков протягивает руку, и я хватаюсь за нее. Я чувствую силу моего товарища, перетекающую из его запястья, из сосуда в сосуд и обратно. Подземный толчок отшвыривает сопровождающего нас автоматчика. Гена Шевченко берет меня за плечо и смотрит на второго охранника. Взгляд проходит сквозь комбинезон рентгеновскими лучами прямо в грудную клетку и делает что-то с сердцем, как раньше с сердцами беззащитных мышей. Мужчина падает, выпучив бельма. Другие руки цепляются за меня. Лаборатория вибрирует. Срывается дверь с петель. Перепутанным узлом рук мы движемся вперед, снося преграды, а потом…
Я кричу во сне, и шимпанзе пятится от меня. Взрыв. Страшный, опаляющий, въедающийся под кожу термитами. За ним еще и еще. Дьявольский фокусник задувает в коридор огонь. Загорается Марина – яростно, словно она не ребенок, а соломенная кукла. Пламя всасывает ее прекрасные рыжие кудри, и на голове девочки вырастает шелестящий цветок.
Дети горят заживо. Со спины стреляют автоматчики. Свинцовые осы настигают Саню, но перед смертью он успевает сорвать с бункера крышу. Как крышку с консервной банки.
Я извлекаю из дыма Нонну. Мою бабочку. Она потеряла сознание, за ее полуприкрытыми веками я вижу мечущиеся крылья, их чешуйки и поперечные жилки.
– Я вытащу вас.
Раскаленный язык лижет мне спину, кипяток брызжет за шиворот. Я бегу к полоске неба в зигзагообразной щели потолка, к завалам, по которым я выберусь на свободу. Нонна в моих руках, я касаюсь губами ее горячего лба, я шепчу во сне, что спасу ее, и всякий раз сон – кошмар – заканчивается одинаково. Огнем, разъявшим наши объятия, разлучившим нас. И, хотя русла моих слезных желез навсегда иссушил жар пламени, внутри я рыдаю.
Я просыпаюсь в полдень, ем и кормлю обезьяну. Дождь серым призраком бродит по заболоченным пустырям, но ветер утих. Я курю, используя доктора Лесовского как пепельницу, и шимпанзе наблюдает за мной опасливо. Кроме отдельных фактов биографии, мы с обезьяной ничем не схожи.
В арсенале старого доброго дока полно любопытного оружия, но, увы, карабины и помповые винтовки чересчур габаритны. Я беру то, что помещается под плащ: револьвер сорок пятого калибра. Искушение велико, и я позирую у зеркала, принимая позы киногероев. Быстро прекращаю забаву. Я не парень из вестернов, не нью-йоркский сыщик. Я кусок хреново прожаренного бифштекса. Я чудовище с игольчатым сердцем, и шимпанзе боится меня.
А Нонна? Что если моя бабочка в ужасе отшатнется от спасителя, от шрамов и ожогов, от мрака моих глаз?
Ответ известен заранее. Я наконец-то уйду. Вставлю в рот ствол и спущу крючок. Меня радует, что за чертой нет ни ада, ни рая. Я хочу раствориться в пустоте, как сахар в чашке кофе.
Я отмокаю в джакузи и даже скребу бритвой подбородок, на котором не растет щетина. Слишком твердая шкура.
Я готов.
– Прощай, – говорю обезьяне. – Еды хватит на неделю. Полагаю, мы покончим со всем этим дерьмом, прежде чем мясо протухнет.
В гараже полдюжины гоночных ретроавтомобилей, но я седлаю «форд» охранника. Мои запросы скромны, а поставленная цель грандиозна.
Я вывожу машину на трассу и мчу к небоскребам.
Шестнадцать лет я считал, что выжил в пожаре один. До прошлой среды я существовал благодаря изгрызенной батарейке вины, питающей меня. По указке голосов, шепчущих обугленными губами: «Ты должен страдать, ты не смеешь дезертировать, подонок».
В безымянном гадюшнике, где посетители мочатся, не вставая со стульев, ко мне подошел этот тип. Бродяга с пыльной бородой, с плохим кашлем, с такими знакомыми юными глазами.
– Холод? – спросил он и отхаркнул столовую ложку слизи.
– Кто интересуется? – буркнул я, нащупывая рукоять молотка.
– Мансуров. Следопыт.
– Таир? – Я вскочил, опрокинув бутылку с винной желчью. Я не сомневался, что мираж растает, как только я дотронусь до него, но пальцы ощутили рукав армейской куртки. Он не был привидением.
Мы провели вдвоем три хороших дня. Уехали на природу, если берег черной от химических отходов реки можно назвать природой. Пили пиво и вспоминали наших ребят. Совсем как парочка бывших одноклассников на вечере встречи выпускников.
Он сказал, что нашел лаз в огненной стене и вентиляционную трубу. Он всегда находил то, что хотел. Правда, зона покрытия у его таланта была ограниченна, и понадобилось шестнадцать лет, чтобы отыскать меня. Он просто катался по стране в товарных вагонах и проверял свой GPS-навигатор.
– Слушай сюда, Холодок, – понизил он голос, – Нонна Смолова тоже жива. Я уверен в этом.
– Где она? – спросил я, когда дар речи вернулся и фугасный вой затих в черепе.
– Я не достаю до нее сейчас, но… дай-ка мне руку.
И Таир продиктовал точный адрес, улицу, дом. И адрес доктора Лесовского сообщил – вдруг я решу наведаться по дороге.
– Передавай ему привет, – улыбнулся он и выплюнул на землю кровавый комок.
Таир умер во сне, и я застегнул его спальный мешок и спихнул тело в темные воды, дабы до него не добрались собаки. Оно присоединилось к другим трупам, сплавляемым по реке. Мертвецы вальяжно плыли к городу на горизонте, я пошел вслед за ними.
И теперь я еду по поганым улицам, высунув в окно локоть, сверяясь с заметками Таира на карте. Вечереет, и город просыпается. Люди вываливаются из нор под дождь, пьют его отраву. Организмы привыкли к ядам. Я заглядываю прохожим в глаза, но не вижу в них ничего, кроме злобы, похоти, желания поскорее укрыться в сладостном забытьи.
Из сточных канав несет падалью. Зловонный пар клубится над канализационными люками. Бездомные жгут костры в бочках из-под мазута. Неоновый свет озаряет язвы и червоточины реальности.
Здесь обитает моя Нонна.
Я крепче сжимаю рулевое колесо.
Поп-расстрига на углу лжет о загробном суде. Тут же наркоман толкает товар, не стесняясь ментов. Менты куплены, на ментах виснут размалеванные трансвеститы. Кого-то забивают арматурой в закоулке. Возле порнокинотеатра, демонстрирующего снафф, танцуют кришнаиты.
Проститутки липнут к «форду», им наплевать, как я выгляжу, они обслуживали существ уродливее.
И на каждом шагу бордели. В бывших библиотеках, залах суда, в магазинах детского питания. Товар на любой извращенный вкус. Что бы вас ни заводило, от мертвых животных и протезирования до дефекации и поедания сексуального партнера, вывески обещают, что вы останетесь довольны.
Я сворачиваю на тупиковую улицу. Несколько минут разглядываю черные двери, неброскую надпись «Инсект-клуб». Полы моего плаща оттягивает револьвер, и пули перекатываются в карманах.
«Пора», – думаю я.
В полутемном вестибюле, окутанном дымом ароматических палочек, меня встречает администратор. Женщина неопределенного возраста, шелковый халатик едва прикрывает ее ягодицы. Предплечье украшает вытатуированный махаон. Из-за пластических операций напомаженное лицо кажется восковой маской.
Страх на миг сдавливает мне грудь, но я ищу ее глаза и облегченно выдыхаю. Глаза блеклые, рыбьи. Это не она.
Администратор подозрительно хмурится, но я показываю кошелек. При виде купюр, взятых взаймы у дока, включается рекламная улыбка.
– Добро пожаловать в клуб. У нас широкий ассортимент наслаждений. Сороконожки, тарантулы, тараканы, земляные черви… каких насекомых вы предпочитаете?
Я прочищаю горло:
– Мне нравится смотреть.
– Превосходно! – сверкает женщина фальшивым бриллиантом. – У нас есть и такая услуга. Клиентка только что зашла в зал Пыльцы. Идите за мной.
Она ведет меня извилистым коридором в комнату со звукоизоляцией. Приглушенный свет падает на кровать, стул, столик с пепельницей и пачкой салфеток. Играет джаз, что-то гарлемское, вроде Дюка Эллингтона. Я плачу по прейскуранту – половину из имеющейся в бумажнике суммы, и сажусь за стол.
Администратор предлагает кофе, но я отказываюсь.
– Приятно провести время.
Захлопывается дверь, стена предо мной превращается в экран. Там, за стеклом, комната-близнец. И девушка, платиновая блондинка лет двадцати пяти. Она раздевается, не ведая о моем присутствии. У нее стройная фигура и длинные изящные ноги. Упругая грудь с капризно вздернутыми сосками. Лобковые волосы такие же светлые, как на голове.
Я прикуриваю сигарету.
Блондинка ложится на кровать. Ее ноги согнуты в коленях и чуть раздвинуты. Поза любовницы, ожидающей мужчину.
Приоткрытое лоно в пяти метрах от меня, и я вспоминаю, что я мужчина, пускай и полупрожаренный. Но сразу догадываюсь, что последует за стриптизом. Догадка действует, как ледяной душ. Догадка верна.
Из отверстий в потолке второй комнаты вылетают бабочки. Будто конфетти, они кружатся, заполняя помещение. Парят над кроватью.
Сигарета застывает, не донесенная до рта.
За стеклом, пусть обезображенное, пусть подчиненное извращенной воле, но чудо. Узнанное волшебство.
Бабочки поочередно опускаются на блондинку. Щекочут ее ребра, шею, подмышки. Девушка изгибается, закусывает губу.
Некая сила собирает вместе бабочек, заставляет их прикасаться к податливому женскому телу синими, красными, зелеными поцелуями.
Потом они укутывают блондинку разноцветным покрывалом. Трутся брюшками, хитиновым покровом. Насекомые садятся на гениталии девушки. Гарпуновидные кончики хоботков впитывают влагу. Чешуйчатые крылья хлопают.
Блондинка сучит бедрами, давя хрупкие тельца, но все новые бабочки устремляются к ее паху, и оргазм искажает смазливое лицо.
Я отворачиваюсь, и поток рвоты извергается на ковер. Сквозь пелену я вижу одну бабочку, не участвующую в этой фантасмагорической оргии. Темно-вишневая траурница сидит на стекле с обратной стороны и смотрит на меня фасеточными глазами.
Я выхожу из комнаты, иду в вестибюль.
– Вы уже? – спрашивает администратор вежливо.
– Позови охрану, – приказываю я.
– Что-то случилось?
– Охрану! – ору я в физиономию мадам.
Она жмет на кнопку под столом, не сводя с меня недоуменных зрачков.
– Гарик, выйди в холл.
Гарик возникает в боковом коридоре, перекачанный детина. Мне даже жаль, что он угробил зазря столько часов, тренируясь в спортзале. Я стреляю ему в горло, и пуля вырывает адамово яблоко. Гарик подыхает, брызгая кровью на дымящиеся ароматические палочки.
Послеоперационная сучка верещит.
Я затыкаю ее горячим стволом.
– Где девочка?
Она трепещет накладными ресницами и мочится под себя.
– Не надо, пожалуйста!
– Где. Девочка, – чеканю я.
Вспоминаю, что Нонна давно не ребенок, и спрашиваю о девушке.
– У нас нет девушек, – хнычет администратор. – Вы ошиблись салоном. Это клуб для формикофилов…
Ствол рассекает губы.
Я бы отдал оставшиеся бабки, чтобы увидеть, как вытекает ботокс, но из женщины течет лишь кровь.
– Нонна! Тебе знакомо это имя?
Администратор затравленно кивает. Мой пульс учащается.
– Она здесь?
Снова кивок.
– Веди!
В сантиметре от моего уха свистит пуля. Я уклоняюсь за колонну.
Двое вышибал бегут, паля из пистолетов. Я пережидаю с обоссанной плачущей сучкой в охапке. Выскакиваю, когда редеет свинцовый дождь. Револьвер рявкает трижды. Один из охранников мертв, как старушечья матка, второй пытается заткнуть прореху в животе. Я пристреливаю его и дозаряжаю барабан.
– Пошли, – говорю я женщине.
Она проводит меня – теперь в подвал притона.
– Ваша подруга там. Отпустите меня, ради бога. У меня больной ребенок.
– Убирайся, – бросаю я равнодушно и ногой выбиваю дверное полотно.
Нонна сидит в сырой комнатушке, на инвалидном кресле. Мне не важно, что у нее нет волос, что руки ее похожи на сухие веточки, что нижняя губа оттопырена, как у слабоумной.
Я узнаю ее глаза, эти негасимые глаза-бабочки, порхающие в ином, омытом тропическим ливнем, мире.
И Нонна узнает меня.
Она не может предвидеть будущее, а я не могу находить людей, но она верила, что рано или поздно я найду ее.
– Хо-лод, – произносит она по слогам. Голос гортанный, так бывает, если вам отрежут часть языка.
– Нонна.
Я снимаю ее с инвалидного кресла и бережно прижимаю к груди. Она прячет лицо в вороте моего плаща. Счастье? Погуглите в Интернете, что это за хрень.
Я выношу ее из подвала, убаюкивая. Моя Нонна поглаживает меня по щеке скрученными пальчиками. Все, что я хотел от жизни, в конце концов.
Из комнаты справа выглядывает завернутая в полотенце блондинка:
– Эй, ты, бабочки перестали работать.
Я стреляю, не прицеливаясь. Пуля выворачивает щеку блондинки и взрывает ее затылок снопом огня, мозгов и костей. Труп валится назад.
– Я люблю тебя, – шепчу я и целую Нонну в лоб.
Она говорит, что тоже.
Мы сидим на крыше небоскреба, я и Нонна. Последние дети «Таламуса».
Горизонт багровеет, это жгут поминальные костры, провожая старого бога.
Я почти слышу песню новорожденного утра: стрекот цикад, тиканье точильщиков в изъеденной древесине вашего быта. Высокочастотные серенады кузнечиков. Медведки и сверчки трутся надкрылками, как мелодичен производимый ими звук! А вот саранча шлифует заостренным гребнем бедренные зубчики. К черту Гарлем, этот джаз не имеет аналогов.
Я грею запястья Нонны в своих ладонях.
Скоро музыка станет полнокровней, и к ней присоединится человеческий хор.
Жужелицы, гусеницы, тля…
Пятая колонна откормленных тараканов. Клопы.
Клещи ввинтятся в мягкую плоть, набухнут красным. Начинят разинутые рты камикадзе-осы. О, как вы запоете, когда ваши глотки распухнут и анафилактический шок вызовет отек гортани!
Безобидная мошкара будет бомбардировать вас яйцами овода, личинки вгрызаться в мясо. Слезные протоки забьются опарышами, извивающиеся твари пророют туннели в ваших мозгах. Вши вонзят стилеты в зудящую кожу, и самки отложат жирных чудесных гнид. А следом придут крысиные блохи, малярийные комары, прочие разносчики заразы.
И в самом финале явятся жуки-мертвоеды, могильщики, мухи и падальницы, чтобы похоронить вас.
Я не умею читать мысли, воспламенять бумагу, двигать предметы на расстоянии. У меня особый дар. Я усилитель. Я превращаю ручеек в океан, нужно лишь взять меня за руку.
Способности Нонны я умножу… во сколько? В сто, в тысячу раз? Посмотрим. Я хочу посмотреть.
Сегменты, кутикулы, щупики, хоботки, рога, шипы, волоски, скутеллумы, крючья, присоски, усики, крылышки, антенны, насечки, кольца, жала…
Новый бог рождается, а я целую пальцы Нонны, и мы улыбаемся.
Дождь прошел. Небо светлеет.