Войта помедлил — не таясь, впрочем. Его просто не заметили в темноте.
— А ты ему прикажи, — измыслил Очен-старший. — Он же сын тебе, должен послушаться. Я тебе скажу, исполнять отцовскую волю — не позор вовсе.
— Это я своей отцовской волей родного сына должен заставить на карачках перед негодяем ползать?
— Больно упрямые вы, Воены… От того и все ваши беды, — проворчал Очен. — И сыновья у тебя такие, и внуки. Это кому надо-то? Мне, может?
— Не могу я ему приказывать. Он и в детстве-то мои приказы не больно спешил исполнять, а теперь он, чай, доктор Воен — ученый человек. А я кто? Старый дурак…
Слушать Войте стало вдруг противно — и особенно противно было слышать, что отец поставил вдруг себя ниже его, Войты. И будто бы даже гордился тем, что Войта в детстве не спешил исполнять его приказы. Конечно, он вряд ли дождался бы от отца откровенности и не жалел, что послушал немного, не привлекая к себе внимания, но и дальше стоять так счел недостойным.
— И кто же тот негодяй, перед которым мне нужно ползать на карачках? — Войта шагнул на дорожку перед завалинкой.
Отец оправился от смущения в один миг и даже сделал вид, что рассердился.
— Ах ты пащенок! Ты что же это, вздумал мои разговоры подслушивать?
Гнев его показался Войте смешным и неубедительным. И он снова, совершенно некстати, вспомнил, что уже давно стал выше отца ростом. Это представлялось ему гораздо более значимым, чем ученые степени: в детстве он мечтал превзойти отца силой, а не умом. Сбывшаяся мечта вовсе не доставляла ему радости, и даже наоборот.
— Бать, перестань. Давай рассказывай лучше, что произошло.
— Что-что… Дружок твой, Айда, прибежал, едва ты за порог вышел. Тебя искал. Ему тут в голову пришло, понимаешь… Ну, я его и допросил хорошенько. Очены, известно, люди чересчур умные. — Отец поглядел на своего друга. — Вот твой товарищ и удумал, кто может мрачуну помочь. И ведь угадал!
Это «угадал» отец сказал не столько с издевкой, сколько с горечью. Впрочем, Войта уже давно понял, о чем (и о ком) идет речь.
— Ты ходил просить за Глаголена? — еле-еле выговорил он. Он ожидал от отца чего угодно, только не этого. Просить за невестку, за внуков — это было бы вполне понятно, но за Глаголена?
— Вот еще! Буду я за мрачуна просить… Я просил за твоих детей. Рассудил, что так будет надежней. Вдруг в замке в самом деле не поверят бумаге? — Это прозвучало жалким оправданием. — Ну и подумал еще, что мы, Воены, никогда подлецами не были…
Благодеяния Глаголена в виде ренты, денег на образование внуков, богатого дома и прочего не тронули отцовского сердца, в отличие от последней воли…
— Ну? — поторопил Войта замолчавшего отца.
— Ну… Ну и пошел я на поклон к этому Достославлену. И ведь он, мерзавец, принял меня хорошо, объятья раскинул, и вроде бы со всем уважением отнесся — но я же не мальчик! Я всю его гаденькую игру с начала до конца разгадал! И обвинить его не в чем — не в чем! Кто со стороны наш разговор слышал, все решили, что этот Дрыга — мой благородный покровитель, а я — слизняк презренный, без чувства собственного достоинства.
— Надеюсь, про бумагу Глаголена ты ему не сказал?
— Ты меня совсем за слабоумного держишь? — обиделся отец. — Не только про бумагу — я и про письмо из замка не заикнулся. Намекнул только, что внуки мои в замке остались, что их убьют чуть что, а могли бы на мрачуна обменять…
— И что же Достославлен тебе ответил?
Выкрасть письмо с помощью магнитофорной махины было, конечно, неплохой идеей — при отсутствии выбора. Но, если хорошо подумать, вероятность добиться своего, даже имея письмо в руках, была ничтожной. К тому же на все это требовалось время, а до замка Глаголена три-четыре дня пути.
— Что он ответил? Он поставил условие. И, я тебе скажу, расписал, как он от всех зависит, и как он не всесилен, и как трудно ему будет это сделать… Ну, что не ради собственного тщеславия, а исключительно по необходимости, чтобы пойти мне навстречу… Он требует, чтобы просить за своих детей пришел ты сам.
Последние слова отец произнес очень тихо и даже робко.
— И как ты считаешь, стоит идти или нет? — спросил Войта. Нет, он не собирался идти к Достославлену, такое ему и в страшном сне не приснилось бы, но хотел услышать прямой ответ отца.
— Я считаю, что Достославлен хочет потешить тщеславие, а потом разведет руками и скажет, что у него ничего не вышло. Твой дружок Айда думает иначе.
Понравившаяся Достославлену идея сделать магнитодинамику герметичной наукой воплотилась в жизнь за несколько дней. А это не помилование какого-то мрачуна ради спасения женщины с тремя детьми. Достославлен может этого добиться. Вопрос в том, захочет ли? И вряд ли магнитофорная махина прибавит ему желания спасать семью Войты.
— Вообще-то я собирался его убить… — пробормотал Войта.
— Убить его ты всегда успеешь, — усмехнулся старший Очен. И, конечно, был прав.
Желание обладать двумя пуговичками, полученными Войтой от Глаголена, не толкнут Достославлена в объятья Войты — во-первых, Глаголен прав и в обвинение никто не поверит. Во-вторых, пуговички у Войты можно просто отобрать (а потому их следовало хорошенько спрятать).
«Безвыходное положение — это такое положение, простой и очевидный выход из которого нас почему-то не устраивает», — сказал как-то Глаголен. Вот он, простой и очевидный выход: уговорить Достославлена.
Войту перекосило.
Очен-младший явился, когда мать поставила перед Войтой ужин. Тот показал Очену кулак — чтобы не смел при матери заикаться об угрозе ее внукам.
— Если хочешь моего совета — я дам тебе совет, — начал тот.
Войта советов пока не просил, но покивал молча, потому что жевал.
— Я знаю способ, как уговорить Достославлена. Это очень просто. Нужно быть с ним искренним. Искренне просить, искренне уважать. Искренне заискивать. Искренне льстить. Понимаешь? Полюби его — и он твой!
— Очен, ты в своем уме? Искренне заискивать — это как? — спросил Войта, едва не подавившись.
— Тебе не доводилось соблазнять женщин искренней лестью? — улыбнулся Очен.
— Не припоминаю. Обычно я предлагал им деньги, и никакой лести после этого не требовалось.
— А жене? Жене ты тоже предлагал деньги?
— Жену мне вообще не приходилось соблазнять. На то она и жена. Разве нет?..
Очен снисходительно улыбнулся — понятно, его жена вертела им, как ей вздумается. Воспоминание о Ладне царапнуло больней, чем хотелось бы… Она всегда завидовала жене Очена, пышной красавице, но ей и в голову не приходило брать с нее пример. Войта не смог есть — отбросил ложку со злостью. И со злостью сказал:
— Достославлен не женщина, чтобы его любить или соблазнять. Я не могу полюбить его при всем желании. Тем более искренне. Я в принципе не могу искренне его уважать, неужели это непонятно?
— Притвориться у тебя не получится. Ты не умеешь притворяться. Потому я и говорю об искренности. В концепции созерцания идей есть посыл, позволяющий управлять поведением других людей. Он основан на так называемом «подключении» — когда твои чувства приходят в некоторое гармоническое соответствие с чувствами другого человека, создавая общие ментальные волны. И, подключившись, ты можешь постепенно направлять эти ментальные волны в нужное тебе русло.
— Очен… Никаких ментальных волн нет и быть не может, — оборвал его Войта. Он вообще-то не собирался просить Достославлена.
— Я понимаю, за одну ночь невозможно освоить столь сложную практику, но это и не требуется! Больше всего Достославлен хочет признания, в глубине души он совершенно не верит в себя, может быть даже презирает себя. Но он удивительно доверчив, стоит только его похвалить — и он расцветает на глазах. Его так просто сделать счастливым!
Войта едва не ляпнул, что Достославлен убил Трехпалого. Нет, несмотря ни на что, это пока следовало придержать при себе…
— Я не собираюсь делать Достославлена счастливым, даже если это очень просто, — проворчал он сквозь зубы, но Очен этого будто и не услышал.
— Он в самом деле ради друзей готов расшибиться в лепешку — тратить деньги, силы, время. Лишь бы его любили, лишь бы в нем нуждались! У него есть мечта — он хочет войти в историю. Ради этого он пишет стихи, потому что искренне уверен, что это единственная его сто́ящая способность. Тебя не трогает его наивность и непосредственность?
— Нет, не трогает, — ответил Войта.
— Жаль. Ты всегда был толстокожим. Ты хотя бы когда-нибудь кого-нибудь жалел?
Войта оглянулся — мать ушла в спальню, чтобы не мешать их разговору.
— Бывало… Вот отца, которого Достославлен сегодня выставил на посмешище.
— Не думаю, что он сделал это нарочно.
— А я думаю, что было именно так. Нарочно. И меня он хочет видеть только для того, чтобы потешится.
— Так почему бы тебе не пойти ему навстречу, Воен? Речь о жизни твоих детей! — Последнее Очен сказал шепотом, но Войте показалось — слишком громким.
— Я не ярмарочный шут — тешить Достославлена.
— Ты серьезно? Ты отдашь своих детей на смерть, лишь бы никому не кланяться? Даже твой отец перешагнул через себя, а ты не воспользуешься предложенной тебе помощью только потому, что Достославлен не столь достойный муж?
Едрена мышь, до смерти хотелось сказать, что Достославлен убил Трехпалого. Чтобы Очен оставил наконец свою восторженную жалость к его наивности и непосредственности.
— А мне разве предлагают помощь?
— Ну да. Я ведь тоже ходил к нему, и он подтвердил, что поможет тебе, — ему нужно лишь, чтобы ты помог ему это сделать… Он для этого и письмо сохранил.
— Да ну? Так хотел мне помочь?
— Войта, более всего он хочет помочь Славлене. И ты Славлене нужней, чем казнь твоего мрачуна. Я объяснил ему, что смерть твоих детей не прибавит тебе ненависти к мрачунам, но отвратит от чудотворов. И он со мной согласился.
В эту минуту в дом зашел отец, все это время говоривший со старшим Оченом. Хлопнул дверью раздраженно и прямо с порога закричал:
— Не смей ходить к этому пройдохе! Ты понял? Вот мой отцовский приказ: не смей! Я сам поеду в замок. Соберу десяток-другой друзей — если добром твоих не отдадут, пусть пеняют на себя!
Отец протопал в спальню и хлопнул дверью еще разок. Ну да, человеку с арбалетом в руках редко отказывают в смиренных просьбах… Имея бумагу Глаголена и отряд вооруженных чудотворов, пусть и немолодых, спасти Ладну и детей получится верней, чем имея только бумагу Глаголена.
— Слыхал? — Войта усмехнулся.
И если расчет отца окажется верным, то Глаголена ничто не спасет. Не понадобится письмо из замка, а потому и магнитофорная махина становится бесполезной. Все возвращается к тому самому безвыходному положению, из которого есть простой и очевидный выход. Признаться, эта мысль привела Войту в отчаянье.
— Говоришь, искренне заискивать и искренне льстить? — осклабился он.
Войта не дошел ста шагов до богатого дома Достославлена — сел на камень под старой раскидистой рябиной и обхватил голову руками. Как назло, утро было солнечным, ярким, хоть и холодным, отчего на душе делалось еще омерзительней. С рябиновых ветвей облетали последние листья, и ягоды огненного цвета светились на фоне неба, как камни иллюминаций Глаголена.
Если сразу хлопнуться на коленки, Достославлен, чего доброго, решит, что над ним смеются, — и будет недалек от истины. Интересно, чего ему хочется сильней: примерно Войту наказать за дерзость и неуважение или все-таки добиться признания его, Достославлена, заслуг и пользы для друзей?
Чего ждать от человека, который хочет, чтобы перед ним заискивали (искренне) и искренне ему льстили?
Да, Войта взял с собой одну из пуговиц, украшенную солнечными камнями, но был, тем не менее, полностью с Глаголеном согласен: пуговица не напугает Достославлена, что бы Очен ни думал о его желаниях нравиться друзьям и быть полезным Славлене. Не напугает — но запросто сведет на нет его желание Войте помочь, если такое желание в самом деле имеется. И, конечно, пуговицы эти ничего не доказывали, так же как и не достигшие цели удары мрачунов. Вторую пуговицу Войта отдал старшему Очену на сохранение, полагая, что если вдруг Достославлен захочет ее отыскать, то семью своего товарища трогать не станет.
Твердая решимость, с которой Войта выходил из дома, улетучилась окончательно. Вспомнились аргументы Глаголена, таки убедившего Войту сделать доклад на сессии. В самом деле, может, его не сажали на цепь, не колотили квасным веслом, не шпыняли, не макали лицом в грязь? Казалось бы, куда уж хуже. Он благополучно пережил насмешки ученых мрачунов на сессии — так чего ж теперь кочевряжиться? Однако Войту не оставляла мысль: лучше сунуть голову в петлю, чем перешагнуть порог дома Достославлена. И не как-то там иносказательно, а в самом что ни на есть прямом смысле: вернуться в свой заброшенный дом, перекинуть веревку через потолочную балку, наладить петельку, подставить табуретку… Да что там голову в петлю — любую самую страшную пытку стерпеть было бы легче…
Впрочем, ни пытки, ни петля не были выходом из безвыходного положения, и выбора Войте никто не предлагал. И если он сейчас пойдет и повесится, то Глаголена казнят. Может быть, отцу удастся вытащить из замка Ладну и детей, но и это вилами писано по воде.
Однако, явившись к Достославлену на поклон, жить дальше Войта просто не сможет. А потому правильней будет все-таки сделать попытку спасти Глаголена, а уж потом, после этого совать голову в петлю — потому что пережить такое нельзя. Пожалуй, Войта наконец догадался, что́ благородные хозяева замков именуют бесчестием и почему готовы смывать позор со своего имени кровью, — он красоваться не станет, для сына наемника сойдет и петля.
Принятое решение немного успокоило. Что терять человеку, который будет мертв еще до заката? Однако, поднявшись с камня, Войта непроизвольно стиснул кулаки. Что там Глаголен говорил про бессильную злость? Бессильная злость требовала выхода, и Войта чуть не со всей дури врезал кулаком по толстому стволу рябины — мало не показалось: раскровил и едва не выбил костяшки. А может, и выбил — разжать кулак усилием воли не удалось, пришлось выпрямлять пальцы другой рукой, а держать их разжатыми было невыносимо больно. Искренняя лесть и заискивание плохо сочетались со стиснутым кулаком, и Войта решил, что боль пойдет ему на пользу — отвлечет от бессильной злости.
И уже у самой двери в дом Достославлена он малодушно проворчал себе под нос:
— Едрена мышь, хорошо бы его не было дома…
Предвечный не внял его просьбе, которую Глаголен назвал бы трусливой, — дверь открылась в ответ на стук едва ли не сразу же: Войту будто бы давно ждал расторопный слуга. Слуга поглядел на Войту сверху вниз и велел обождать.
Изнутри дом выглядел еще богаче, чем снаружи. Во всяком случае, ничем не уступал дому Глаголена в Храсте, но с замком, конечно, сравниться не мог. И незачем было искать подвох в просьбе слуги — тот не должен немедля вести к хозяину всякого голодранца, явившегося с улицы.
На пороге просторного кабинета, куда слуга привел Войту, тот едва не повернул назад: несмотря на ранний час, Достославлен был не один, рядом с ним вокруг широкого письменного стола сидели трое его товарищей. Нет, не визитеров, судя по одежде — именно товарищей, однозначно ночевавших в этом доме. Все четверо склонились над какими-то бумагами и шумно их обсуждали. Так шумно, что не заметили вошедшего Войту, — слуга лишь распахнул перед ним двери, пропуская внутрь.
Никого из друзей Достославлена Войта раньше не знал: или они недавно приехали в Славлену, или были мальчишками, когда он попал в плен.
Пожалуй, Войта начал понимать, что имел в виду отец, когда говорил, что Достославлена не в чем обвинить… Так и стоять у двери молча? Кашлянуть, привлекая к себе внимание? Подойти ближе? Больше всего, конечно, хотелось подойти. За грудки выдернуть Достославлена из-за стола и врезать ему хорошенько…
Войта по привычке поставил ноги на ширину плеч и заложил руки за спину, но вовремя вспомнил, что так он похож на пленного наемника, и решил, что эта поза не имеет ничего общего с искренним заискиванием… Но, в самом деле, не падать же на колени! С грохотом, чтобы Достославлен посмотрел на дверь.