Рабочий поселок с романтическим названием возник в конце сороковых годов на месте палаточного городка вербованных, в черте Лунинска. Выстроили несколько двухэтажных деревянных домов — по три комнаты в каждой секции без каких-либо удобств. На один коридор по три семьи. Но это было редкое везение! Вербованных — тех к зиме расселили в щитовых бараках, занявших остальную гигантскую площадь Новой Гавани. Двери всех комнат в таких бараках выходили в один сквозной — от торца до торца — коридор. Расселяли иногда по две семьи в комнату. Ставили ширму. Все пространство между домами и бараками застроили дощатыми сараями и уборными с огромными помойными ямами. В ямах часто тонули свиньи, свиней в Гавани разводил почти каждый. Отец тоже ежегодно держал кабанчика. После голодных сорок седьмого и сорок восьмого годов, когда мотались по Заиртышью, отец был счастлив — хлеб в магазинах есть, правда, очереди еще были страшные, картошку садили на пустырях за поселком, сало свое, — что еще человеку надо?..
Стоп! На этом риторическом вопросе следует остановиться. Ибо далее идет описание совсем иного рода. Описание жизни отца Гея. Который, конечно же, хорошо знал, что нужно для человеческой жизни.
Гей понимал, что для воссоздания образа отца ему потребуются атомы и молекулы отнюдь не розового цвета.
Что касается этого исторического времени, середина XX века, новая эра, то как раз началась так называемая гонка вооружений.
Какое замечательное, веселое, спортивное слово — ГОНКА!
В Красной Папке хранилась вырезка из книги «Как устранить угрозу в Европе».
Предполагалось, разумеется, что одновременно даются рецепты устранения угрозы во всем мире.
Впрочем, таблица была перепечатана из другой книги — «Откуда исходит угроза миру».
Обе книги были советские.
Таблица эта начиналась другим замечательным, как бы очень положительным по смыслу, словом — ИНИЦИАТИВЫ.
ИНИЦИАТИВЫ В СОЗДАНИИ НОВЫХ СИСТЕМ ОРУЖИЯ | США | СССР |
---|---|---|
Ядерное оружие | Середина 40-х годов | Конец 40-х годов |
Применено | в 1945 г. | - |
Межконтинентальные стратегические бомбардировщики | Середина 50-х годов | Конец 50-х годов |
Атомные подводные лодки | Середина 50-х годов | Конец 50-х годов |
Ну и так далее.
Бог видит, мы всегда отставали.
И мы только догоняли!
И это стало нашим кредо на политической арене: увы, господа, вы начинали первыми…
Но с чего же все началось?
— Понимаете… — вдруг заговорила Алина сбивчиво, когда они тихо шли по ковру коридора в се номер. — Мы были тогда с моим первым мужем в одной компании, кажется, по случаю какого-то американского национального праздника, не помню какого, но помню, что дело было ранней весной, мы были у наших общих приятелей, в Нью-Йорке, то есть у приятелей, с которыми я познакомилась через мужа, и там, в этой семье, мы и танцевали с ним всю ночь, это был негритянский блюз «В нашем штате солнце», дивная музыка, нет, не Армстронг, не помню кто. А потом обнявшись мы пошли погулять по утренней Пятой авеню, и возле дансинга увидели компанию негров, точнее, там были не только негры, они курили, может, и наркотики, и от компании отделился какой-то тип, я даже не хочу называть его по имени, да, может, и не помню уже. Тип — и все. С этим Типом я была знакома шапочно, через подругу, которая познакомила нас при случайной встрече. Своеобразный, надо сказать, был Тип. Между прочим, с высшим, как говорят в СССР, образованием. Он работал в какой-то рекламной фирме. Кажется, фотографировал девушек… И он сам предложил сделать мне фотопортрет… И я была у него в ателье не то два раза, не то три… И вот, значит, направляется этот препротивный Тип к нам — и что бы вы думали? — и берет, вернее, хватает меня за локоть!
— Как девушку, отбившуюся на время от рук. — Гей решил поддержать разговор.
— Как свою чувиху! Так тогда говорили… Господи, это было ужасно, до сих пор не могу забыть!
— Но и ваш муж, разумеется первый, тоже до сих пор, наверно, не может забыть этого, — сказал Гей просто так, точнее, для того, чтобы она не думала, что се исповедь неинтересна ему.
— Да, представьте себе! Он так и говорил мне все эти годы, что началось именно с этого.
— Выходит, вы определенно знаете, с чего все началось, — заметил Гей без ехидства, а как бы даже с завистью. — Это утешение какое-никакое.
— Но мне показалось, что и вы тоже знаете.
— Вероятно, да…
— И мне показалось, что вы знаете также, чем же все заканчивается.
— О, здесь возможны варианты!
Она обернулась, как бы пытаясь увидеть тех, которые остались в ресторане.
— Да, но вы не дослушали… — Она прижалась к локтю Гея, словно продолжение истории требовало от нее такого мужества, какого сейчас у нее не было. Гей послушно повел ее дальше. — Хватает, значит, меня за локоть этот препротивный Тип и отводит в сторонку, к своей компании. И что-то такое мне говорит, не помню что… Я понимаю, это было возмутительно! Что мог подумать мой муж? Но, представьте себе, он меня и спрашивать не стал, мой муж, как только я вернулась к нему — а вернулась я тотчас, почти в ту же минуту! — он спрашивать не стал, о чем это говорил мне Тип, ни о чем не спросил! И я думала, что все хорошо. А позже я поняла, что лучше бы он сразу спросил, о чем это говорил мне Тип и что это был за Тип вообще. Но когда, гораздо позже, он спросил меня об этом — когда снова увидел меня в обществе этого Типа и раз, и другой… — то я уже и не помнила, естественно, о чем это сказал мне тогда тот препротивный Тип в самый первый раз, когда бесцеремонно взял меня за локоть…
— …как свою чувиху, — мягко подсказал Гей.
— Да, как свою чувиху… — повторила она, будто эхо. — Господи, но если бы я знала!
— Ну-у… — сказал Гей. — Тогда бы мы заранее ведали не только то, с чего все начинается, но и то, чем все закапчивается.
Кстати заметить, сметная стоимость строительства Новой Гавани, как сказал Бээн, инициатор этой стройки, была примерно равна стоимости стабилизатора бомбы или какой-то другой второстепенной детали. Возможно, он преувеличивал. Или, наоборот, преуменьшал.
А возле двери в ее номер произошла заминка.
Алина долго возилась с ключом, замок почему-то не открывался.
Может быть, она вдруг заколебалась?
И Гей молча ждал, чувствуя себя на редкость неловко, будто на пороге чужой спальни.
Из-за двери было слышно, как в ее номере опять начиналась вкрадчивая артподготовка.
Адам и Ева…
— Я забыла выключить телевизор, когда пошла в церковь, — сказала она.
Этому фильму, казалось, не будет конца.
Длинная запутанная история, про которую Бээн сказал бы коротко и ясно:
— Диалектика жизни.
Впрочем, он мог бы сказать еще короче и яснее:
— Бардак.
Он уже стоял у порога чужого номера.
Но вышла ли она теперь из своего номера?
Нет, пока еще нет.
Звук телевизора был все назойливее, и Алина, помня про Гея, который сжег себя на площади, старалась глядеть в окно.
Она бы дорого дала за то, чтобы теперь же быть рядом со своими детьми.
Может быть, при виде Юрика и Гошки она бы снова заплакала.
Но уже не так безутешно.
Слезы, особенно если небезутешные, облегчают душу.
Как говорят и пишут.
Разумеется, те, кто никогда не плачет.
Во всяком случае, сейчас у Алины слез не было.
Никаких.
Она будто усохла.
Обезводилась, как съязвил бы Адам, которого порой выводило из себя подобное отчуждение Евы, наступавшее подчас отнюдь не по его вине.
Алина понимала, что, даже если ей помогут достать билет на самолет, она все равно не увидит своих детей раньше завтрашнего вечера.
Следовательно, не имело смысла хотеть того, что было невозможно.
Эта мысль, как ни странно, укрепила ее дух и тело, как мог бы сказать Гей.
Глядя на Алину, Гей подумал, что все началось с элементарного случая.
Ведь если бы двадцать с лишним лет назад Гей не увидел Алину в дэка того сибирского города, в забытом богом, как он считал, месте, в Тмутаракани, откуда он собирался бежать при первой возможности, — что было бы тогда с ним, как бы сложилась его жизнь?
Может статься, что он бы уже себя сжег, подобно тому Гею, который сгорел сегодня, но сжег не в знак протеста против ядерной войны, а в знак протеста против как бы неявственной внутривидовой борьбы, то есть войны самой настоящей, войны не на жизнь, а на смерть, которая, в отличие от ядерной, полыхает в иных семьях уже не один год.
Впрочем, разве он, Гей, не смог бы сжечь себя именно в знак протеста против ядерной войны? У нас это не принято, да, потому что протестовать можно лишь там, где есть против чего протестовать… но в принципе, в принципе?
Однако вместо ответа на этот свой вопрос Гей подумал, что сжечь себя имеет, возможно, смысл, если ты уже знаешь не только то, с чего все началось, но и то, чем же все закончится, а это, кстати, и есть, сказал себе Гей, узловые вопросы внутривидовой борьбы.
Дверь, как нарочно, не открывалась.
Звук телевизора не то чтобы раздражал Алину… просто мешал ей сосредоточенно смотреть в окно, туда, где был Дунай.
Этот странный звук телевизора просто мешал ей думать о Гее.
Она вспомнила вдруг рассказ переводчицы о том, что когда-то между Братиславой и Веной ходил трамвай. Еще после сорок пятого года. Да и сейчас, говорила переводчица, венцы ездят к словакам недорого и вкусно поесть в ресторанах Братиславы, купить дешевые, в сравнении с австрийскими, книги и посмотреть за небольшую плату, куда меньшую, чем в Вене, кубинский балет или послушать Моцарта в исполнении Венского симфонического оркестра в помещении Братиславской филармонии.
А что, если Гей каким-то образом, без трамвая, оказался не в Татрах, а в Австрии?
Откуда рукой подать куда хочешь.
А к вечеру, стало быть, он вышел на площадь в городе уже и вовсе недружественной страны и сжег себя, не долго думая.
Это вполне на него похоже, в последнее время он только и говорил об угрозе ядерной войны, даже бытовые проблемы, как считала Алина, перестали его волновать, хотя семья задыхалась в тесных двух комнатках, самому Гею работать негде было, да и частенько жить не на что было.
Но нет, Гей не смог бы уехать куда-то и сжечь себя на чужбине!
Как бы там ни было, идеологический выигрыш от этой акции будет немалый, как сказал бы Георгий.
Империалисты осрамились на весь мир.
Ведь Гей был представлен телезрителям как житель их замечательной страны.
Пилюля эффектная.
Но самому-то Гею, не говоря уже о его семье, какой прок от самосожжения?
Правда, теперь его не будут мучить вопросы, с чего же все началось и чем все закончится.
И тут, как бы незаметно для себя, Алина оказалась лицом к экрану телевизора, на котором показывали… на котором показывали… Алина решила, что это опять бред, хотя и не столь ужасный, и она, встав с кресла, быстренько покрутила туда-сюда ручки телевизора, как бы прогоняя наваждение, но еще четче, еще рельефнее стало изображение голых тел Адамы и Евы.
Наконец Алина открыла замок.
И широко распахнула двери.
Сама же была неподвижна.
Она стояла в коридоре, не переступая порога.
И смотрела на Гея с мягкой улыбкой.
То ли она приглашала его войти первым, то ли все еще колебалась, а стоит ли приглашать вообще.
Наконец она молча вошла в номер, оставив его в коридоре.
Но дверь не закрыла.
Сделать это, очевидно, должен был он.
Однако закрыть — с какой стороны?
— Оставьте церемонии, — устало сказала она. — Я ведь не затем подошла к вам, чтобы упражняться теперь в правилах светского тона.
Этот чертов телевизор!
Алина тотчас прикипела взглядом к экрану.
Надо заметить, что совершенно неожиданно для телезрителя раскрывался образ Евочки, жены Эндэа и, разумеется, ближайшей приятельницы Евы.
Так вот Евочка, эта тихоня, однажды возьми и скажи:
— Мужчина и женщина, то есть муж и жена, время от времени должны изменять друг другу. Это освежает ощущения.
Тщедушная, конопатая, курносая… какая там еще! Смотреть не на что. А вот поди ж ты! Вдруг показала себя не то крупным теоретиком, не то крупным практиком.
— Она просто крупная стерва, — буркнул Адам.
С чем Ева решительно не согласилась.
Она была без ума от Евочки.
Эта приятельница была для Евы своего рода катализатором, который, как говорят химики, ускоряет реакции. Не исключено, что Ева тоже воссоздавала из атомов и молекул кристаллическую решетку своей будущей жизни, и ей был нужен, как говорят не только химики, своеобразный допинг.
Этим допингом и были теоретические высказывания ее лучшей приятельницы.
Оглядевшись в ее номере, Гей заметил тот самый журнал.
Глянцево-роскошный журнал с портретом Президента на обложке.
Он лежал на тумбочке возле постели.
Кстати, постель была разобрана.
То есть вовсе некстати, сказал себе Гей, это мешало ему подойти к тумбочке и взять журнал.
Что, собственно, только и хотелось ему сделать.
— Господи! — сказала Алина, выключая телевизор. — Неужели все это и есть любовь?!
Она знала, конечно, и без подсказки, что это еще не любовь, а может, и вовсе не любовь, хотя иные называют это как раз любовью.
Как ни странно, отметил Гей, в его номере и в номере Алины кто-то оставил два одинаковых журнала, в которых были материалы о разработке в США лазерно-ядерного оружия.
Уж один-то из них он должен взять!
Как бы реквизировать.
Для Красной Папки, разумеется.
И Гей почему-то решил взять именно этот, который был в номере Алины.
Прямо сейчас, не откладывая в долгий ящик.
Не обращая на Алину внимания, он развязал тесемки на папке, сунул в нее журнал и тесемки завязал красивым узелком с двойным бантиком.
После чего снова взял Красную Папку под мышку.
Алина молча смотрела на него, а он подошел к окну и увидел крест церкви.
И услышал звон колокола…
Тут и телефон затрезвонил.
У Гея под ложечкой, как всегда, екнуло…
Он потянулся, чтобы первым схватить ненавистную трубку, что было верхом неприличия.
Однако Алина спасла от конфуза, умудрившись опередить его руку.
— Алло?.. — Она посмотрела на Гея. — Молчат… Наверно, не сработал.
Она уже хотела было положить трубку на рычаги, но Гей лихорадочно схватил ее, прижал к уху.
И услышал голос Мээна:
— Привет вам!
— Это мне… — зажав трубку, сказал Гей.
Она деликатно вышла в ванную, прикрыв за собой дверь.
— Ты почему удрал из ресторана? — строго спросил Мээн. И тут же хохотнул: — Така-ая занятная компашка подобралась!..
— У нее своя машина, — брякнул Гей. — «Вольво» последней модели.
— Не понимаю…
— В том-то и дело! У меня возникла мысль выехать в сторону Рысы ночью. Чтобы на рассвете быть на вершине.
— Это еще зачем? Темнишь ты что-то… Слушай, а может, и меня возьмешь, а?
— Привет вам! — и Гей бросил трубку на рычаги.
И Гей вдруг остро пожелал невозможного — чтобы то время, когда Ленин поднимался на вершину Рысы, вернулось вспять, вот будто именно сегодня, утром, это и должно было случиться, и Гею довелось бы встретить Ильича там, высоко в горах, с глазу на глаз, и Гей спросил бы вождя, чем же все может закончиться, только об этом и спросил бы его, ибо спрашивать о том, с чего же все началось, было, по сути дела, бессмысленно.
Да, важно было теперь знать одно: ЧЕМ ЖЕ ВСЕ ЗАКОНЧИТСЯ, чтобы какие-то меры предпринять, пока еще не поздно.
Разумеется, речь бы шла о всеобщем, глобальном, о судьбе человечества, и Гей не стал бы тратить время вождя на расспросы о грядущей судьбе того или иного индивидуума, homo sapiens, хотя бы и себя в виду имея. Гей хорошо представлял себе, что никто не в силах угадать судьбу того или иного конкретного человека, никакой гений, никакой экстрасенс, и в задачу Ленина это не входило, ему важно было дать общий ход исторических событий, в котором уже закономерно определялась судьба как бы усредненного человека — советского, как говорят и пишут.
Вот в каком смысле, сказал себе Гей, Ленин был ответчиком за судьбу того или иного конкретного человека.
Поэтому-то Гей уже не мог не думать о Ленине.
А не только потому, что писал о нем очерк.
Он потому и взялся за очерк, что не думать о Ленине уже не мог.
И с Лениным как героем своего очерка он словно был теперь в знакомстве.
Ибо одна встреча с ним уже состоялась в Кежмароке, в библиотеке лицея, а другая встреча была в кабинете Ивана Богуша, работавшего в краеведческом музее местечка Ломнице.
И Гею показалось, что Ленин был близок к тому, чтобы ответить ему, а может, хотя бы намекнуть, каким будет ответ на вопрос: чем же все кончится?
И теперь Гею хотелось немедля взобраться на Рысы.
Он так бы и сделал, если бы на дворе был день, а не кромешная ночь.
Впрочем, был один человек среди знакомых Гея, который знал, должен был знать возможный ответ Ленина…
Как же он мог забыть о Пророкове?!
О Константине Александровиче Пророкове…
Ведь Гей упустил из виду человека, по воле которого, собственно, и началось знакомство с Бээном.
Впрочем, это знакомство с Бээном и закончится по воле Пророкова, о чем Гей пока не ведал ни сном ни духом.
Такие дела.
Господи, как же он мог забыть о Пророкове?!
Да нет, он вовсе и не забыл о Пророкове, не думал забывать и не смог бы.
Пророков есть Пророков.
Был, есть и будет.
Независимо от того, забыл кто-то о нем или не забыл.
С Пророковым Гея свела судьба.
Но еще задолго до того, как Гея свела с ним судьба, он был вроде как знаком с Пророковым. Скажем, заочно. В 1959 году Гей писал свою дипломную работу по Западной Сибири. Считалось, что у него была перспективная тема, которую, говорил шеф кафедры, можно развить потом в кандидатскую диссертацию, а может, и в докторскую. Но Гею не хотелось развивать ее никак. Тема была связана с годовыми теплооборотами в грунтах зоны затопления Салехардской ГЭС. Хотя задолго до защиты диплома было уже ясно, что никакого гидроузла в нижнем течении Оби, где стоял Салехард, не будет. Никакой зоны затопления. И никому не интересны стали годовые теплообороты в тамошних грунтах. Зону спасли от затопления. Спасли целую область. Потому что нашли там нефть и газ.
И в этой победе был настоящий герой.
Пророков!
Человек, который то и дело шел на риск, воюя со сторонниками затопления, утверждавшими, что добывать нефть и газ в крайнем случае можно из-под воды.
Этот человек настоял на своем. И был переведен вскоре в другое место. В область, где находился и город Лунинск. Назначен первым секретарем обкома партии. Случилось это в начале шестидесятых годов. Там Пророкову предстояло вместо поисков нефти и газа развивать цветную металлургию. Он был, естественно, коммунистом и поехал туда, куда послала его партия. Так он сам сказал позднее Гею. Сказал, как потом признался сам же, полуправду. Развивать цветную металлургию ему и впрямь вменили в обязанность, это факт, но истинная причина перевода из нефтяного края была в том, что Пророков позволил себе высказать свою особую точку зрения на характер экономических взаимоотношений нашей страны с другими странами, в том числе не совсем дружескими. Он имел в виду газ и нефть Западной Сибири как обменный эквивалент в торговле.
Георгий сказал однажды Гею, с глазу на глаз конечно, что сама жизнь и международная обстановка расставили в этом споро свои акценты.
Гей не знал, что и ответить.
Позже он знал, что ответить, но его уже никто не спрашивал.
Следовательно, строго сказал себе Гей, ни в коем случае нельзя забывать, что его знакомству с Бээном предшествовало знакомство с Пророковым.
То есть знакомство с Пророковым уже очное. Которое состоялось в середине семидесятых годов, когда у Пророкова в области проходило Всесоюзное совещание, посвященное проблемам развития цветной металлургии.
Пророков сам заговорил с Геем, когда их смешанную бригаду научных и творческих работников, которые были как бы гостями совещания, прямо из аэропорта привезли в музей города Лунинска, где был специальный раздел, посвященный вождю. Именно там, в музее, кто-то шепнул Пророкову, что Гей родом из Лунинска, и тогда-то Пророков спросил Гея напрямик: «Так ты, значит, наш земляк, лунинец?» — показывая, во-первых, что он и сам считает себя земляком лунинцев, хотя был москвичом по рождению, а во-вторых, как бы привечая особо Гея, самого молодого в бригаде научных работников.
И тогда Гей, смутившись, сказал: «Да, я родом из Лунинска ».
И Пророков тут же подозвал Бээна и вроде как рекомендовал ему Гея: «Твой земляк…» — после чего сказал донельзя смущенному Гею, кивая на Бээна: «Сделай о нем очерк. Это наш старый кадр. Наш современник…»
А когда к их разговору, происходившему, значит, прямо в музее, стали прислушиваться другие, Пророков сказал:
— Так и озаглавь. НАШ СОВРЕМЕННИК.
Потом, помолчав, сказал:
— Нет. Лучше так. Современник. Чтобы коротко и ясно.
Вот как, значит, было дело.
Как же он мог забыть о Пророкове?
Кстати, если продолжать этот ряд, то можно сказать, что знакомству с Алиной, у которой он сейчас находился в ее номере «Гранд-отеля», предшествовало знакомство Гея с музеем в Ломнице, где хотя и не было ленинского раздела, но был живой человек, Иван Богуш, фанатик, энтузиаст, который много лет помимо основной работы занимался исследованием деятельности Ленина в Татрах.
Но Богуш — это не Бээн.
Богуш тут ни при чем.
Коли уж Гей вспомнил опять про Ленина, то нелишне было бы вспомнить и о том, что он писал в своей заявке на эту зарубежную поездку.
«Работой над образом Ленина, — писал Гей, — я обязан самому факту своего рождения в городе, где есть музей с отделом, посвященным Ленину, именно там, в Лунинске, у меня возникла мысль написать антивоенную книгу…»
Без этой заявки, естественно, не было бы и командировки за границу.
Следовательно, знакомством с Пророковым он был обязан тому, что родился в Лунинске, то есть обязан был, как ни крути, самому Ленину.
Хотя, может быть, это нескромно сказано…
Но ведь кое-кто мог бы подумать, что он приехал сюда, в «Гранд-отель», чтобы разводить шуры-муры с незнакомой шатенкой в розовом.
Алина застряла в ванной.
Поглядывая на телефон, Гей достал из Красной Папки журнал.
Он почти сразу нашел нужные страницы.
Физик на ранчо президента во время уик-энда…
Но сначала этот физик, атомный маньяк, как его называют даже коллеги, нанес визит в Белый дом, встретился там с Джорджем Кенуорси, помощником Рейгана, затем напечатал статью в журнале «Ридерс дайджест».
Атомного маньяка преследовала идея нового атомного трюка.
Маленькая ядерная бомбочка выстреливает в космос, там она, естественно, взрывается и с помощью особых зеркал посылает во все стороны лазерные лучи, которые, тоже естественно, сжигают на своем пути не только спутники и ракеты противника, но и все, что находится на Земле.
Ах, какой сногсшибательный трюк!
Лучший номер сезона!
И президент, натура артистическая, трюк этот оценил, и атомный маньяк получил от президента личное приглашение провести с ним уик-энд.
Такие дела.
И тут появилась из ванной Алина.
— Так зачем вы подошли в ресторане ко мне? — повторил Гей, держа в руках журнал.
Алина открыла холодильник и достала бутылку. Ему пришлось взять ее и открыть, а затем и разлить по бокалам.
Алина села в кресло и взяла свой бокал.
Гей смотрел на нее почти враждебно.
Алина сделала глоток.
И улыбнулась.
Он чуть не сорвался — так и подмывало сказать ей что-то хлесткое.
Вдруг посерьезнев, она тихо промолвила:
— Я увидела вас и подумала, что вот с вами бы, наверно, я смогла начать все сначала, заранее зная, чем это кончится…
Глядя на нее, он взял свой бокал и тоже сделал глоток.
Потом выпил залпом.
Зубы лязгнули о стекло.
Он почувствовал, что не может сказать ей сейчас ни единого слова.
На него нашло редкое, чудовищное волнение.
Не было голоса.
Он знал, что голоса не было.
Язык присох к нёбу.
И не было сил глянуть ей в лицо.
Когда же это было с ним такое?
Он помнил только одно.
Тогда перед ним был почти полный зал народа.
Незнакомые чужие люди.
Незнакомые чужие лица.
Сытые.
Одетые с иголочки.
Отчужденные.
Хотя и соотечественники.
Словно он был им не друг, товарищ и брат, а вроде как западный буржуа.
Напряженное до презрительности любопытство к человеку, соотечественнику, который осмелился сыграть с ними, почти западными людьми, партию, комбинация один к иксу… сколько же их тогда было, игроков во все мыслимые и немыслимые игры?
Господи, и о чем он хотел им тогда сказать?
Безумец.
Ему нечего было сказать ей.
И она смотрела на него уже почти точно так же, как смотрели потом на него те незнакомые чужие люди из первых, вторых, третьих… десятых рядов.
Это был ужасный конфуз людей, которым не от его конфуза нужно было конфузиться, потому что они сидели как попки и смотрели как попки на конфуз человека, страдающего от того, что он не знал, как им сказать о том, что они напыщенные, надменные, ничтожные, одетые в импортное барахло молчаливые попки, слепые и глухие ко всему тому, что больно ранит его душу, что делает его самого больным и сконфуженным, он страдал от того, что щадил их, а они, конечно, видели такой небывалый конфуз, но добивали его своей нескрываемой сконфуженностью, они будто смотрели на сцене половой акт, и у него, выходит, ничего но получалось, впрочем, это был совсем другой конфуз толпы — как если бы толпа сама хотела полового акта, но у толпы ничего не получалось.
Гей судорожно вздохнул и молча протянул Алине журнал, раскрытый на той странице, где было описание уик-энда на вилле Президента.
Журнал жег ему кожу рук.
Будто глянцевая бумага распадалась на атомы и молекулы.
Алина с опаской взяла журнал.
Судя по всему, уик-энд удался на славу.
Президент, в голубом джинсовом костюме, слегка поношенном, и ковбойских сапогах из желтой кожи с бронзовыми заклепками на голенищах, напоминавшими лошадиную сбрую с медными насечками, которую Гей впервые увидел еще во время войны в одной сибирской деревне, не то чтобы казался моложе своих лет, но был весьма подвижен, изящен, будто настоящий ковбои, при этом ироничен как никогда, и даже Первая Леди государства, супруга Президента, знавшая лучше других веселый нрав мужа, отметила про себя, что он сегодня в ударе.
— Хорошие новости? — спросила она, улучив минутку, когда гости. Физик и Кинозвезда, приотстали на своих лошадях.
— О да! — улыбнулся Президент.
У него была замечательная улыбка, которую любили телезрители.
Впрочем, одному из них улыбка Президента не понравилась.
И однажды он взял да и выстрелил в Президента.
Но даже в такой чрезвычайной ситуации, когда все его окружение, в том числе и видавшие виды агенты охраны, оказалось в шоке. Президент как ни в чем не бывало улыбнулся жене, Первой Леди одного из первых государств мира.
Он улыбнулся ей и сказал как бы даже слегка кокетливо: «Ты знаешь, я не успел пригнуться».
Стало быть, может кто-то подумать, что главное, как считал Президент, успеть пригнуться.
Очень хорошее правило.
На все случаи жизни.
Первая Леди оглянулась на Физика и, будто не замечая, что тот флиртует с Кинозвездой, с улыбкой спросила у мужа:
— А мы успеем пригнуться?
Она правильно рассчитала: хорошее настроение Президента конечно же связано с каким-то приватным сообщением Физика, а не с голливудскими сплетнями, которые привезла Кинозвезда. И теперь Первая Леди хотела бы знать подробности этого тайного доклада, по домогалась их деликатно.
— Я надеюсь! — Президент улыбнулся и соскочил с коня, как заправский наездник, и помог Первой Леди сойти на землю.
— Новая ракета? — не выдержала она.
— О нет! — Он посмотрел на Физика, который надолго застрял возле Кинозвезды. — Это будет нечто новенькое…
Президент оглядел подстриженную большую лужайку, обнесенную ровным забором в. две толстые жерди, одноэтажный беленый домик с низкой черепичной крышей и большими, почти во всю стену, окнами, перевел взгляд на кустистые холмы вокруг, сиренево-розовые в свете заката.
Нигде ни души.
Не считая Физика и Кинозвезды.
Три черные, с белыми подпалинами, лохматые собаки, молчаливые, ласковые, и караковые лошади как бы являлись частью идиллического пейзажа без людей.
Не считая агентов охраны за кустами.
Райский уголок во вселенной.
Которая там, за холмами, может, давно уже провалилась в тартарары.
Правда, там, в городах, были дети…
Президент вздрогнул.
Он слыл хорошим семьянином, отец четверых детей, которые, как считалось, вышли в люди, и вышли весьма удачно. Кстати, без всякой протекции с его стороны, как любил Президент говорить не только в узком кругу, используя это в качестве едва ли не самого убедительного, наглядного примера исключительных преимуществ образа жизни страны, руководить которой выпала ему честь, ну и так далее. Президент был превосходный оратор, может, не хуже Демосфена, хотя и не имел привычки, сомнительной с точки зрения гигиены, репетировать с камешками во рту.
Впрочем, Президент сейчас думал не о новой своей речи, с которой после уик-энда он выступит, как обычно, перед законодателями. Точнее, сначала выступит перед телезрителями, то есть перед народом, как бы заручившись его поддержкой, а потом уже перед конгрессом, где было немало твердолобых, как говорил Президент, и тоже не только в узком кругу, которые так и норовили сунуть ему палку в колеса, особенно когда речь шла о новом проекте бюджета военного ведомства.
Президент размышлял сейчас не о том, как будет проходить голосование в бюджетной комиссии сената, он думал о своих детях.
Стало быть, как обобщил бы он, окажись перед камерой телевизора, он думал о детях вообще.
Президент очень любил детей и полагал, что достаточно много времени уделяет поискам реальных путей, которые спасли бы детей всего мира от гибели в ядерной войне.
Президент считал себя гуманистом.
Судя по всему, очень большим гуманистом.
И поэтому он пригласил сегодня Физика на этот уик-энд, который прошел просто замечательно.
Физик поведал Президенту об ударной программе создания рентгеновского лазерного оружия космического базирования. Именно так это называлось.
Сто миллиардов долларов.
Стоимость этого «космического пирога», как сострил Президент.
Да уж и в самом деле пирог!
Слоеный.
Система космических зеркал способна сфокусировать лазерный луч на любую цель.
И цели нет.
Она сгорает почти бесшумно.
И никакой радиации!
Можно оплавить самолет или ракетную установку.
Надвое разрезать корабль, подводную лодку.
Чтобы противнику нечем было доставить свои бомбы на эту зеленую лужайку и кусты тамариска.
А Президент нисколько не сомневался, что противник спит и видит, как бы стереть с лица земли эту зеленую лужайку и дивные розово-сиреневые кусты, уютный домик и лошадок, превратить милых, чудных собачек в прах.
— Ты не хочешь мне сказать, что это будет? — напомнила ему о себе Первая Леди. — Или не можешь?
Она была слегка уязвлена.
Президент улыбнулся.
— Ты знаешь, — мягко сказал он жене, — как ни странно, все больше становится тех, кому не по душе мои начинания… Даже его ближайший друг, — Президент кивнул в сторону Физика, — заявил, что лазерное оружие подводит нас к войне в космосе, но не в качестве альтернативы войны на земле, а в качестве прелюдии к войне на земле. Довольно остроумно, ты не находишь?
— Да, пожалуй, — с улыбкой сказала Первая Леди и посмотрела в сторону дома, где появился слуга, выкативший столик с напитками и сандвичами.
А Президент между тем тоже заметил слугу со столиком, сглотнул слюну и продолжил свою прерванную мысль.
Они, сказал себе Президент, имея в виду своих идеологических противников, спят и видят, как бы сжить со света и этого слугу в белом пиджаке. Такой славный слуга… Хотя и негр. Преданно служит семье Президента вот уже тридцать лет.
— Уже нынче, — сказал Президент, — будут заключены контракты на производство компонентов лазерной системы космического базирования…
— Ах вот оно что! — просияла Первая Леди. Она сделала вид, будто понимала суть не хуже самого Физика, не говоря уже о Президенте. — А мы успеем пригнуться? — вдруг пошутила она, и это было так неожиданно, что Президент сначала не нашелся что сказать, но потом все же справился с собой и улыбнулся.
— Я надеюсь, дорогая, — сказал он, — что пригнуться мы успеем…
Они стояли возле жердей, повернувшись к закату, и смотрели, как Физик и Кинозвезда подходят к ним, держа лошадей под уздцы.
Они улыбались.
Уик-энд удался на славу.
Все было замечательно.
Алина долго рассматривала великолепные цветные фотографии.
Копирайт. Рон Масарос.
Она как бы давала Гею возможность прийти в себя.
Если бы те, в первых, во вторых, в третьих… в десятых рядах, будто не замечая его смущения, заглянули себе в душу, чтобы увидеть великолепные цветные фотографии своих дел земных, копирайт, чужая душа — потемки, вот где был бы конфуз-то, но почти никто из них не сделал этого!
Впрочем, какая-то молодая женщина бросилась к нему навстречу утром следующего дня со словами благодарности, признательности… чего еще?
Кажется, она была вполне искренней, но что ей мешало проявить эту искренность там, в зале?
— Мир сошел с ума, — наконец тихо сказала Алина.
— С ума сошли не все, — возразил Гей твердо.
Возможно, именно в этот же уик-энд, по-нашему называемый выходным, Бээн, как обычно, проводил планерку на строительстве птичника в Смородинке.
Гей представил себе эту ситуацию — и тут его осенило.
Он подумал, что Бээна в интересах дела тоже можно, пожалуй, назвать президентом.
Хотя бы с маленькой буквы.
Во всяком случае, в пределах своей управленческой системы Бээн и был таковым.
Следовательно, можно сказать, что Гей был хорошим знакомым президента.
По крайней мере, Гею так иногда казалось.
А иногда казалось наоборот.
Это было свойством натуры Гея.
А может, свойством натуры Бээна.
Все-таки он был как-никак президентом, хотя и с маленькой буквы.
Кстати, в этой связи, считал Гей, титул супруги Бээна следует писать, пожалуй, тоже с маленькой буквы, чтобы, во-первых, не нарушать семейную субординацию, а во-вторых, не выходить за рамки общепринятого у нас демократизма.
То есть не Первая Женщина Комбината, а просто первая женщина.
Точнее, просто женщина.
Еще точнее, простая баба.
Так вот, значит, Бээн провел тот самый уик-энд, то есть — по-нашему если — выходной, на расширенном выездном заседании, которое стало доброй традицией с тех самых пор, как началась ударная, хотя и неплановая, стройка птичника в Смородинке.
Выходит, как представлял себе Гей, получалась такая расстановка, имевшая, можно сказать, международный характер.
Один Президент, катаясь на лошадках неподалеку от своего ранчо, вынашивал убийственную для человечества идею ударной программы создания рентгеновского лазерного оружия космического базирования.
Второй президент ломал голову над тем, чтобы накормить яйцами и птичьим мясом жителей Лунинска, прежде всего коллектив Комбината, вроде как детей своих.
— Я им должен дать хэм энд эгс! — говорил он с пафосом, переняв у Гея заморское слово.
Гею нравился этот пафос, хотя он и поправлял Бээна:
— Без ветчины и колбасы — это уже не хэм энд эгс…
На что Бээн резонно ему отвечал, что суть не в названии, была бы яичница.
И в этом смысле Бээн был глубоко прав, наверно.
Такие дела.
Стало быть, вот ради этого блюда, как там его ни называй, Бээн и назначал на каждый уик-энд выездную расширенную планерку, отчего про эти уик-энды можно было сказать, положа руку на сердце, что они удавались на славу.
Хотя и не все было замечательно.
То есть далеко не все.
Точнее, как считал Гей, все было отнюдь не замечательно.
А причина одна, как считал Бээн.
Нерадивость иных товарищей, наделенных, к сожалению, определенной властью.
Даже не то чтобы нерадивость, поправлял он себя, а хроническое недопонимание поставленных перед ними задач.
Ну ладно, мысленно как бы возражал ему Гей, — собираясь сказать и вслух, но уже после планерки, конечно, — их еще можно понять, этих нерадивых товарищей, когда возникает нехватка цемента, арматуры, швеллерных балок и тому подобного дефицитного материала. Но неужели в округе Смородинки нет хорошей питьевой воды? Дело дошло до того, что в этот раз на планерке заслушали выступление врача студенческого строительного отряда, который привел данные анализа питьевой воды из бочки, к питью, увы, непригодной, как заявил врач. Да и участились перебои с подвозом хлеба, как сказал командир эсэсо, то есть студенческого строительного отряда.
Ни хлеба, ни воды.
Вот уж нерадивость так нерадивость!
Безответственность.
Халатность.
Или как там это еще называется.
Из рук вон плохое руководство стройки, как тут же сказал Бээн.
Сказал, разумеется, гневно.
То есть он просто сказал:
— Бардак.
Хотя он с удовольствием бы произнес другие слова:
— Диалектика жизни…
И вот когда Бээн сказал: «Бардак», он поискал взглядом куда-то запропастившегося директора совхоза «Рассвет», которому было поручено курировать ударную стройку птичника, потому что птичник, в конце концов, вместе с будущими новоселами, то есть курами, и снесенными ими яйцами, число которых по проекту исчислялось миллионами, должен был влиться в основное хозяйство совхоза, пока, к сожалению, незавидное.
— А где Петухов? — как бы стараясь сдержать свой гнев, спросил Бээн.
Приближенные люди Петухова робко ответили, что Петухов отсутствует по причине болезни горла. Бедолага совсем охрип.
— Допелся… — мрачно сострил Бээн и посмотрел на Гея, точнее, на блокнот в его руках, то ли прося записать эту меткую остроту, то ли прося не записывать ее.
Гей знал, что вообще-то, во всяком случае, в другое время и в другой обстановке, Бээн весьма уважительно относился к незаурядным, как он говорил, вокальным данным директора совхоза.
Бээн был натурой песенной.
Более того, он слыл как бы даже меценатом.
Благодаря чему и завязалась в свое время дружба Гея с ним.
Между тем Гей заметил, что кое-кто, посмелее кто, не то чтобы хохотнул, но все же изобразил якобы смеющееся лицо, особенно если сидел во втором ряду, за чьей-то спиной, вне поля зрения Бээна, как говорил Гей о таких заднескамеечниках, изображавших из себя как бы оппозицию Бээну, однако на самом деле норовивших отсидеться в тени молчком.
Грустным тут стал Бээн.
Загрустишь поневоле.
Ты едешь сюда, за добрую сотню километров, вместо уик-энда, то есть выходного дня, устраиваешь тут заседание, никаких сил своих не жалеешь, а директор совхоза не соизволил явиться на эту выездную планерку, хотя мог бы и без персональной машины обойтись — на окраине Смородинки и заложили птичник-то.
Не прощал, не оставлял Бээн без внимания такое неуважительное к себе отношение и умел, имел немалый опыт напомнить обидчикам об их плохом воспитании, возможностей для этого у Бээна было много, но тут, Гей заметил, не то чтобы пасовал Бээн, а проявлял несвойственную ему выдержку.
— Да-а… — только и сказал Бээн.
А ведь это, по сути, не его дело — проводить тут планерки.
Строить птичники.
Механизированные коровники.
Овцекомплексы.
Что там еще?
Ямы силосные.
Парники.
Да и сено косить.
Убирать с полей овощи.
Ведь он еще и основную продукцию должен давать государству — разные металлы, Гей предпочитал не упоминать, какие именно, точнее, упоминать было можно — медь, свинец, цинк и так далее, включая, естественно, редкие, об этом во всех газетах писали, но вот цифры называть — это Гею казалось уже излишним, точнее, сам Бээн приучил его к такой скромности.
И вот как бы в порядке шефской помощи селу, которое в последние годы пострадало от капризов погоды, Бээн и взял на себя эту нелегкую миссию быть своеобразным прорабом той или иной стройки для села.
Не президентом — прорабом.
Великий этот парадокс, по мнению Гея, был главным движущим моментом маленькой истории маленького края, центром, столицей которого был Комбинат.
А другой парадокс, как говорил Гей, парадокс жестокий, каннибальский, состоял в том, что один президент созидал даже во время уик-энда, чтобы у людей всегда был хэм энд эгс, хотя и без ветчины, а другой Президент во время уик-энда вынашивал идею «звездных войн». Такие дела.
Гей постоянно думал об этом, как бы пытаясь найти выход.
Время от времени он раскрывал свой блокнот и пытливо разглядывал маленькую цветную фотографию.
Копирайт. Рон Масарос.
Изображение Президента и Первой Леди с черной собакой возле жердей на фоне зеленой лужайки, на которой у дерева, перед кустами на холме, стоял белый домик, довольно скромный.
Негра с прохладительными напитками и Физика с Кинозвездой на этой фотографии не было.
Как, впрочем, и на других, которые лежали, как закладки, в блокноте.
Этих троих Гей просто-напросто выдумал.
Копирайт.
Хотя, вероятно, они существовали в действительности.
И не только они.
Занимаясь этим посторонним на первый взгляд для выездной планерки делом, Гей, разумеется, ни на секунду не терял из виду Бээна.
В перерыве Гей решил подойти к нему и показать фотографию Президента и Первой Леди.
Гею хотелось знать, что думает Бээн о космической новинке Эдварда Теллера.
И вообще обо всем таком.
Кроме того, разумеется, Гей при случае хотел спросить Бээна, как бы между прочим, с чего же, по его мнению, все началось и чем все кончится.
Не мог Бээн всего этого не знать.
Огромный был у Бээна опыт.
Бээн годился Гею в отцы.
И вот как раз отца у Гея не была.
А иногда просто необходимо, чтобы у человека был отец.
Вроде как первый оборонительный эшелон.
И Гей доверял Бээну.
Может, почти как отцу.
И надеялся на него.
Может, и зря.
И хотя отчетливо понимал, сколь наивно его желание получить ответ на эти свои злополучные вопросы именно от Бээна, удержать себя от соблазна уже не мог.
Алина положила журнал на столик.
И подошла к Гею.
Он почувствовал себя кроликом.
Перед ним был изящный удав.
В прелестной розовой шкуре.
Она коснулась его лица ладонями.
Она охватила его лицо ладонями.
Ее ладони были прохладны.
Вначале он испугался, а потом вдруг подумал: «Как жаропонижающее средство» — и мысленно сказал себе, что, как бы там ни было, он хорошо контролирует эксперимент.
Ее ладони гладили его щеки.
Ее ладони вдруг стали горячими.
Просто пылающими.
Гей на мгновение замер, сомкнул глаза, сгорая на этом чудесном костре, но тотчас, как утопающий, судорожно схватил кисти рук Алины, спасительно отрывая от своего лица ее ладони.
Впрочем, сравнение с утопающим, скажет себе Гей позднее, было тут весьма неточным, ибо сам Гей поступил в эту минуту вопреки инстинкту природы, которая, увы, жаждала огня, исходившего от пылающих рук женщины.
— Так мы с вами никогда не поймем, с чего же все началось и чем все кончится, — успокоившись, произнес он усмешливо минуту спустя.
Она стояла у окна спиной к нему.
И смотрела на церковь.
Раздался звон колокола.
В свете уличных фонарей ее волосы показались ему рыжими.
Не могла же она перекраситься, когда была в ванной, пока он разговаривал по телефону с Мээном!
Впрочем, а почему бы и нет? Ведь есть еще и парики. И вообще всевозможные маски. Ева умела менять их почти моментально…
Незаметно для самого себя он включил телевизор.
Итак, набравшись знаний и опыта, Ева, отличавшаяся раньше целомудрием, сдержанностью и старомодностью в нравах, делала теперь нечто вроде теоретической разработки своей жизненной программы, что уже выразилось в своеобразном алгоритме НАДОПРОСТОЖИТЬ.
Впрочем, по ходу эксперимента она сама и осуществляла кое-какие практические части своей новой программы.
Именно те, в которых ее Адам вдруг стал рьяно проявлять целомудрие, сдержанность и старомодность в нравах, хотя и прежде был в этом смысле таким же, как Ева.
Точнее сказать, Ева сначала осуществляла кое-какие практические части своей программы, а потом уже, задним числом, делала соответствующее теоретическое обоснование.
Как известно, в науке такой метод называется эмпирическим.
Ева начисто отрицала влияние крупных теоретиков и практиков на свои фундаментальные исследования.
Она готова была считать себя самоучкой, чем испокон века славился род славянский.
Что же касается Адама, то он, как всякий завистник, думал и заявлял во всеуслышание, что все началось именно с Эндэа и Евочки, которые, увы, оказались не только практиками, но и теоретиками, и Гею не хотелось верить, что теперь у него с Евой — со своей, разумеется, — будет не жизнь, а чехарда, как он предчувствовал.
При этом он ошибался, и он был прав при этом.
Все началось, конечно, не с поездок на виллу Эндэа, все началось гораздо раньше и вовсе не с чужого адюльтера, который дурно якобы повлиял на его благонравную некогда Еву.
Тут он, увы, ошибался.
Что же касается второго предположения относительно его будущей жизни с Евой — тут он был прав, скорее всего, хотя ему и не хотелось верить в эту окаянную преждевременную правоту, выведенную тоже чисто эмпирически.
Само собой разумеется, Адам жаждал полной ясности как человек, проявляющий целомудрие, сдержанность и старомодность в нравах, что выглядело в наше время анахронизмом, и в минуты откровения, находившего, как он полагал, не только на него, но и на Еву, с надеждой спрашивал ее не столько как автора нового житейского алгоритма, сколько как жену свою:
— Скажи мне, пожалуйста, Ева, ведь это после того, что мы видели своими глазами там, на вилле, ты невольно… м-м, как бы это выразиться, чтобы тебя не обидеть… ты совершенно непроизвольно не то что упростила свое отношение к жизни, а несколько переиначила его, приспособила, так сказать, к новым понятиям, новым веяниям, к бешеному жестокому ритму жизни, наконец… да, нет?
Он не был ни жалок, ни смешон в этом своем наивном стремлении узнать истину.
Он был несчастен.
Однако Ева не считала его несчастным.
Она считала его жалким и смешным.
— Во-первых, ничего особенного мы не видели… — говорила она как бы между прочим, еще быстрее накручивая бигуди, тем самым давая понять, что подобный разговор не стоил того, чтобы отвлекаться от столь важного занятия, каковым является накручивание бигуди, но сама фраза ее и вкрадчиво-бесстрастная интонация выдавали готовность не только к блокаде, но и к энергичной контратаке.
Именно так, через военные термины — хотя он отнюдь не был военным человеком, — Адам видел и понимал Еву в последнее время, то ли газет начитавшись, то ли писем сына из армии.
Фурия, ужасался он мысленно.
Хотя за что ему мстить и карать его?
Уж не за то ли, что он все еще любит ее, а она уже не любит его?
Немилосердная женщина, говорил он порой и вслух, ведь надо сказать всю правду ему, а она постоянно лжет, ссылаясь на всемирные проблемы феминизма, маскируя свои поступки некими духовными поисками.
Это уже война не просто холодная, думал он, а самая что ни на есть горячая, хотя пока и ограниченная.
Маргарет Тэтчер.
Голда Меир.
Бог ты мой, какие же санкции тут применять? — размышлял он так, словно обращался к Еве с трибуны ООН.
— А во-вторых, Ева, во-вторых? — спрашивал он поспешно, в то же время и кротко как бы, словно боясь упустить нить задушевной беседы.
— А во-вторых… — в той же тональности своей говорила она и умолкала, как ему казалось, зловеще.
Адам наблюдал, будто загипнотизированный, за металлическими бигуди на голове Евы, из которых вот-вот вырвутся адские языки пламени, как из домашней реактивной установки новейшего образца.
— А во-вторых, я вовсе не в том смысле упростила свое отношение к жизни, в каком ты, как обычно, имеешь в виду, все выворачивая наизнанку.
— А в каком же, в каком?
Он спрашивал с надеждой, и не только с надеждой, а еще и с недоверием, а может, и с некоторой издевкой, которая могла показаться явной, скорее всего, и тут уж Адам ничего не мог с собой поделать, это было выше его сил — слышать про некое упрощенное отношение жены к жизни, и без того отнюдь не простой, слышать — и быть кротким, еще чего не хватало!
Да он готов был, казалось, к самому ужасному экстремизму — именно так это называется, — который заклеймили почти во всех странах, хотя почти во всех странах он дает о себе знать.
Взять бы сейчас, например, и стукнуться головой о стенку!
Ева мигом укрощала воинственный блеск своих бигуди, накинув на них косынку, будто чехол на реактивную установку, и сразу превращалась в пасторальную пастушку, правда видавшую некоторые светские виды.
Она хорошо знала эти интонации Адама, эти замашки его террористические, он уже совершал не раз и не два всевозможные акции — именно так это называется — в ответ на ее доброжелательные, казалось бы, разъяснения, в каком именно смысле она упростила свое отношение к жизни или желала бы упростить.
Ева считала, что Адам вел себя как агрессор, который пользуется поддержкой гегемона, именно так это называется. То книжку на пол швырнет, какого-нибудь Фрейда, случайно оказавшуюся под рукой, то кулаком о пишущую машинку грохнет, будто не ведая, во что ему обойдется ремонт и общение с неброским ненавязчивым сервисом, словно не догадываясь, что новую машинку он купит разве что во время съезда социологов, по талону, и то если деньги будут.
Вся беда в том, что Адам начитался разных модных высказываний о так называемых стрессовых ситуациях, и, поскольку по шкале Рэя, как говорил Адам во время перемирия, у него давно критический балл, он и снимал напряжение ценой потери «Эрики».
Вот почему Ева на всякий случай накидывала чехол на свои реактивные установки.
Впрочем, она делала это далеко не всегда.
А если быть точным в передаче разведданных — именно так это называется, — то у Евы всегда находился в состоянии повышенной боевой готовности контингент быстрого реагирования.
Именно так это называется.
Нет, у Алины не было больше сил смотреть и слышать все это.
Хотя поначалу она и решила высидеть у телевизора до конца, чтобы узнать, чем кончится история Адама и Евы.
Алина, конечно, была не ханжа.
Она была современная женщина. Таковой, по крайней море, считала себя.
И она знала, слыхала, что на Западе все это показывают в кино, по телевидению и даже на сцене.
Первым порывом Алины было — тотчас выключить телевизор.
Еще не хватало, чтобы кто-нибудь, случайно открыв дверь в номер, застал ее, советскую туристку, за таким несвойственным советскому человеку времяпрепровождением, именно так это называется.
Может, фильм и не является порнопродукцией, скорее всего, нет, это реалистический фильм, по более того, предельно реалистический, как сказал бы Гей, но все же…
Коли у нас это не принято, значит, с этим надо считаться, как наставлял ее Гей перед этой поездкой за рубеж, даже если ты находишься в номере отеля совсем один, без подселения, именно так это у нас называется.
Да, что касается иных сцен этого телефильма, которые у нас принято называть натуралистическими, а потому как бы заведомо исключающими всякую художественность, то Алине было не то что интересно смотреть это, она просто цепенела во время этих сцен — и все тут.
Словом, Алина давно выключила бы телевизор, но ее удерживало то, что взаимоотношения Адама и Евы, как это ни странно, были точь-в-точь похожи на жизнь иных знакомых Алины, то есть соотечественников, хотя этот фильм был, естественно, зарубежный, более того, страны капиталистической.
Незаметно для себя Алина стала сочувствовать Адаму, как если бы она сочувствовала своему брату, скажем, потому что сочувствовать Адаму как Гею, то есть как мужу своему, если представить, что Адам и является Геем, только замаскированным под Адама, она бы, конечно, не стала, поскольку это означало бы, что она в таком случае должна была осуждать Еву, то есть себя, играющую роль Евы.
Такие дела…
А ведь когда-то Адам и Ева любили друг друга. И у них было двое детей. Оптимальный современный вариант, как считала сама Алина, хотя Гей был другого мнения. Гей, если дать ему волю, то есть подходящие условия, завел бы десять детей, а то и больше, как американцы. Может, если дать волю и самой Алине, то есть создать все необходимые условия, она бы тоже не отказалась от десятерых детей. Правда, их ведь родить надо, а сначала — выносить, именно так это называется. Увы, такое не каждой женщине под силу, если даже дать ей волю, то бишь создать необходимые условия. Впрочем, ежели бы создать все необходимые условия с самого начала, с самого-самого начала… Тогда, может, и здоровье было бы, тогда, скорее всего, и Алине было бы нипочем родить Гею десятерых детей. Тогда, пожалуй, и отношения не разладились бы…
Спохватившись, Алина снова стала думать о фильме, то есть об Адаме и Еве. Вот хоть и американцы они были, а отношения между ними сложились — не дай бог, как говорится. То ли характеры не сошлись, то ли еще что… Тема отнюдь не новая. В зубах застряла эта тема. Только одна «Литературная газета» уж сколько раз писала о бракоразводных делах! Вот совсем недавно была опубликована статья какого-то кандидата наук, чуть ли не философских, да, именно философских, Алина еще удивилась тому, что ученые-философы отвлеклись от своих абстрактных материй, — это, конечно, по-бабьи она так подумала, вроде бы в шутку, не всерьез, тем более что женщина была образованная, с дипломом вуза, как-никак жена столичного ученого, — даже философы уклонились от своих высоких философских проблем и занялись проблемами сугубо конкретными: сколько семей распадается, по каким причинам, где, когда… ну и так далее и тому подобное. Веселого мало…
Глядя на экран телевизора, Алина усмехнулась. И без философа ясно ей было, что Ева разлюбила Адама не только потому, что такова природа любви. То есть сказать, что Ева разлюбила Адама, вообще-то нельзя было с полной уверенностью. Адам временами воспринимался, пожалуй, как муж, любимый женой, точнее, как муж, которого жена как бы и впрямь еще любила, хотя и не так, естественно, как прежде, в чем Ева, разумеется, не признавалась Адаму, а иногда и себе самой. А если говорить яснее, то у Евы любви к Адаму уже давно не было, скорее всего, вовсе не потому, что такова природа любви, тут решающую роковую роль сыграли всевозможные обстоятельства, в том числе бытовые, социальные, привнесенные в их жизнь, отнюдь не пещерную, цивилизацией человечества, обстоятельства, которых оказалось куда больше, чем нужно, чтобы разрушить природу любви. Вот тебе и Америка!
Но как бы там ни было, все еще оставалась семейная привязанность, сила привычки, наконец, которую порой выдают за любовь, и иногда и вроде как верят в это сами. Поэтому временами их прежние, ранние отношения, когда они любили друг друга — без всяких оговорок, будто бы возвращались к ним ненадолго, и это не обязательно происходило только в постели. Случалось, им бывало теперь хорошо и в иные моменты жизни, хотя вовсе не значит, что этим они обязаны были только вспышке некоего лирического чувства по отношению друг к другу. Скорее, напротив, это чувство, как таковое, было уже ни при чем. Дети — вот кто был временами истинной причиной хорошего настроения Адама и Евы, как бы объединявшего их в нерушимый союз. Впрочем, из-за детей случались и самые сокрушительные ссоры между отцом н матерью, которые чем дальше, тем больше выявляли несходство своих позиций в принципиальных вопросах современной педагогики, хотя такового несходства на самом деле почти не было, а было несходство куда более сильное, связанное с отношением к жизни вообще, а следовательно, и друг к другу.
Словом, семейная жизнь Адама и Евы продолжалась, являя собой один из образчиков, как сказал бы Гей, внутривидовой борьбы, и была она, эта жизнь, наверно, не хуже, чем у многих других семей, а может, и лучше, и в какой-то момент, когда Еву, как считал Адам, не одолевала меланхолия, семейная жизнь казалась ей вполне сносной, может, и удавшейся даже, а стало быть, эту жизнь стоило и поберечь, с чем вполне был согласен и Адам.
Но с нее, пожалуй, довольно…
Какое-то время Алина была неподвижна, не отводя взгляда с матового, остывающего экрана.
Было такое впечатление, что она безмерно устала.
Что и говорить, вечер выпал тяжелый.
Возможно, глядя на экран, Алина снова представила себе сцену самосожжения Гея.
А может, понимая умом, что Гей не мог себя сжечь и находится теперь там, где и должен был находиться, — в Татрах, она думала сейчас о чем-то другом.
Мало ли о чем думает женщина, когда она оказывается одна, вдали от мужа, от детей.
Алина вышла на балкон.
Набережная Дуная была почти пуста, за исключением редких парочек.
Но снизу, вероятно из окон ресторана, доносились звуки музыки.
Алина вспомнила и снова, как вчера, в день прилета, удивилась, что в Братиславе, оказывается, есть ночные рестораны. Здесь, в «Девице», например, до трех часов ночи, то есть практически до рассвета, работал ночной бар. Алина видела табличку. А ступени вели куда-то вниз. В преисподнюю, как пошутил Гей.
Интересно бы туда заглянуть, с усмешкой сказала себе Алина, в эту преисподнюю.
Но, разумеется, если бы вместе с Геем…
Впрочем, Алина тут же осудила себя за фривольную, как бы сказал Гей, мысль.
Интересно ей, видишь ли, заглянуть в преисподнюю.
То есть в ночной кабак.
Ну конечно же она не пойдет туда ни за какие коврижки.
Тем более без Гея.
Да еще и после страшной сцены самосожжения…
Она открыла холодильник наугад, взяла одну из бутылок наугад, откупорила ее и как бы небрежно плеснула в бокал.
Она выпила и плеснула еще.
А теперь, сказала она себе твердо, перед сном не мешает; прогуляться самую малость.
Просто постоять возле Дуная. Чуть-чуть проветриться. Прийти в себя.
Неужели это зряшное желание показалось бы Гею безнравственным?
Она снова пошла в ванную.
К зеркалу.
Косметика была отличная — импортная.
Последний подарок Гея.
Успел купить ей вчера, едва лишь устроились в «Девине».
«Последняя — у попа жена», — неопределенно усмехнувшись, вспомнила Алина поговорку, которую слышала когда-то на родине Гея, в Сибири, на Гонной Дороге.
Она с удивлением, но и не без удовольствия отметила под конец, что тени и грим сумела нанести сегодня на редкость удачно.
Теперь дело за прической.
И пока Алина стояла у окна спиной к нему, Гей вдруг вспомнил — совсем некстати, казалось бы, — что стройка птичника в Смородинке, как выяснилось, была неплановая.
Именно так это называется.
Гей никогда не был ни строителем, ни экономистом, следовательно, он сам по себе не знал и не мог знать, что же такое неплановая стройка.
Полагаясь на здравый смысл, он вначале рассудил, что это, наверно, такая стройка, которая не включена в планы.
Государственные.
Народнохозяйственные.
Известно какие.
Да, что касается планов вообще, Гей знал, как знает это каждый советский школьник, что хозяйство у нас — плановое.
Все, абсолютно все запланировано, учтено, взвешено, расставлено.
С глубокой научной точностью.
Но вдруг возникает необходимость, тоже обоснованная с глубокой научностью, как рассуждал Гей, внести какой-то существенный штрих во всеобщие наши планы, хотя и утвержденные, ставшие незыблемым законом.
Штрих этот — вроде корректировки заранее вычисленной на точнейших компьютерах траектории космического корабля.
Штрих, который уточняет наше всеобщее движение.
Штрих, который украшает перспективу.
Как последний мазок гениального художника.
Как последняя правка рукописи, скорее всего, чисто стилистическая, над которой работал теперь сам Гей.
Точнее, весьма незначительная правка на стадии сверки, когда уже исправлять, собственно говоря, ничего нельзя.
Словом, штрих — это не просто штрих, а венец творения.
Так думал Гей, пока Георгий не сказал ему:
— Штрих этот не венец творения, а проявление волюнтаризма.
— То есть как?.. — задохнулся Гей то ли на вдохе, то ли на выдохе.
Никак не ожидал он такого выпада от Георгия.
И переспросил на всякий случай, как человек, который ослышался, у человека, который вообще не понял вопроса.
— Неплановая стройка, — произнес Гей с нажимом, — волюнтаризм?
— Да, именно так это называется, — с циничным спокойствием подтвердил Георгий.
Гей просто в шоке тогда оказался.
А Георгию хоть бы хны!
У меня иммунитет абсолютно на все, говорил он Гею в таких случаях, в шоке я не бываю.
Но о неплановых стройках они в тот раз больше не говорили.
Тут и дураку все ясно, как бы сказал Георгий взглядом.
Дураку-то, может, и ясно, однако Гей все же решил узнать мнение самого Бээна.
Уж узнавать так узнавать.
И Бээн сказал:
— Неплановая стройка — это диалектика жизни. Без нее нам каюк.
Непривычно многословный для Бээна ответ.
Ах это иго татаро-монгольское!
Каюк было слово нерусское.
Но удивительно точное, понятное.
И Гей сообразил, что без неплановой стройки нам — конец.
Но все же не мог он забыть про слова Георгия.
НЕПЛАНОВАЯ СТРОЙКА — ЭТО ВОЛЮНТАРИЗМ.
Выходит, с одной стороны — диалектика жизни, а с другой стороны — волюнтаризм.
И Гей решил узнать, а нет ли стороны третьей, если и не примиряющей эти крайние стороны, то хотя бы их объясняющей.
И как раз тут случай свел его с Мээном.
Матвей Николаевич, или попросту Мээн, как звали его заглазно и, конечно, любя, — впрочем, как и Бээна, — несмотря на солидную должность, был прежде всего специалистом, а именно горняком, хотя занимался и металлургией, в отличие от Бээна, который всегда, сколько помнил себя и сколько помнили его другие, был прежде всего организатором, то есть как бы совмещал в себе и строителя, и экономиста, и мало ли кого еще, хотя никем, в сущности, не был, а был только организатором.
Кстати, в епархии Бээна, то есть в системе ЛПК, Мээн был далеко не последней спицей в колеснице.
И вот Мээн сказал Гею:
— Неплановая стройка — это бардак.
Гей не тому удивился, что неплановая стройка — это бардак, а тому, что Мээн использовал тут один из двух вариантов ответа самого Бээна, которые слышал Гей, какие бы вопросы при этом ни задавал он Бээну.
И Гей теперь не задохнулся ни на вдохе, ни на выдохе и не пролепетал: «То есть как?..»
У него, должно быть, уже начал вырабатываться иммунитет.
Более того, не без цинизма, присущего Георгию, он сказал Мээну:
— Но ведь вы же сами в этих неплановых стройках участвуете, да еще как! Не просто отсиживаетесь на выездных расширенных уик-эндах, то есть планерках, но и санкционируете, именно так это называется, поставки материалов и оборудования, без чего неплановая стройка была бы немыслима. В прошлый раз, например, вы дали на смородинскую птицефабрику сто тонн цемента, да какого цемента — высшей марки! — припер он тут Мээна к стенке.
Монолог столичного трагика.
— Да, было дело… — вздохнул Мээн. — И давал, и дам еще. И цемент, и арматуру, и технику, и людей… Все отдам! — Помолчал и добавил: — Даже если после этого мне придется закрыть рудник. Потому что на десятом горизонте без цемента нечего делать. А там и плавильные заводы придется остановить. Потому что без руды металлургам нечего в цехах делать.
И тут Гей ужаснулся.
Он вспомнил, как Гошка в день рождения гильзу ему подарил, громадную гильзу, величиной с Юрика, и Гей тогда вдруг подумал: а что, если эта гильза снарядная сделана из цветного металла, который дает стране как раз Комбинат Бээна?
Патриотическая была мысль.
Ведь Комбинат находился в Лунинске.
А Лунинск был родиной Гея.
И вот Гошка теперь с помощью цветных металлов, которые добывали, плавили в Лунинске, защищал эту родину от империалистов, и выходит, что от количества снарядов зависела и судьба Гошки, и судьба родины.
— Никак нельзя закрывать рудник и заводы! — сказал Гей понурому Мээну.
— Да я и сам знаю, что нельзя, — ответил тот и опять вздохнул. — Но Бээн говорит, что хочет гарантировать каждому труженику ежедневную яичницу.
— Хэм энд эгс, — поправил Гей.
Мээн подумал и сказал:
— Для кого — хэм энд эгс, а для кого — яичница.
Видно, бывал за границей, знает, что к чему.
Гей не стал уточнять, да тут и Мээн разговорился:
— Неплановая стройка — это бардак потому, что происходит вопиющая диспропорция в развитии народного хозяйства…
Ну и так далее.
Монолог трагика провинциального.
По правде сказать, Мээн обошелся без литературного словечка «вопиющая».
Это слово он заменил наиболее ходовым.
То есть использовал народное, как говорят и пишут, идиоматическое выражение.
Но суть от этого не меняется.
Диспропорция происходит.
Как ни крути.
И даже дураку ясно, что это за диспропорция.
Но дураку-то, может, и ясно, а вот Гею, как научному работнику, человеку хрупкого интеллекта и тонкой душевной организации, следует, наверно, объяснить популярно — насчет бардака, естественно.
Как подумал, должно быть, Мээн.
Потому что сказал Гею так:
— Ведь что происходит? Решил, например, кто-то, но обязательно наш Бээн, мало ли кто, но, конечно, такого же масштаба деятель, построить, например, птицефабрику. А как ее построить, если в планах развития народного хозяйства эта птицефабрика мало ли почему не запланирована? Никак ее не построишь. Законным способом. Вот Бээн или кто-то другой такой же и затевает стройку неплановую… — Мээн замер, как бы подчеркивая особый драматизм этого действия. — А как это происходит? Назначает Бээн выездную планерку. Прямо на месте будущей стройки. Где-нибудь на околице какого-нибудь совхоза. И без всяких предисловий — как обухом по голове: «Будем строить птичник…» Хотя, может, кто думал совсем про другое. Коровник там или свиноферму. А тут вдруг — птичник… Ну, птичник так птичник. А Бээн между тем начинает обкладывать данью всех по порядку: ты — сто тонн цемента дашь, ты — технику обеспечишь, ты — людей сюда завезешь…
— И так далее и тому подобное, — невольно вырвалось у Гея.
Мээн готовно повторил:
— И так далее и тому подобное. — И добавил: — И попробуй не дать, не завезти, не обеспечить!
Потом помолчал Мээн и сказал со вздохом:
— Такие дела.
И ни о чем больше Мээн в тот раз не сказал.
Неужели и так не ясно?
Даже дураку.
Показал всю картину изнутри…
Кстати, и сам Бээн, когда Гей, уже при встрече в Москве, опять завел разговор про неплановую стройку, вдруг выдал:
— Неплановая стройка — это бардак.
То есть использовал второй вариант своего универсального ответа.
И Гей остался при этом невозмутимым.
Значит, иммунитет у него уже выработался.
ИЗНУТРИ.
Такие дела.
Гея брала досада, что в его Красной Папке не было фотографии Бээна, которую следовало сделать именно в тот уик-энд, когда Бээн устроил расширенную выездную планерку на ударной, хотя и неплановой стройке птичника в Смородинке.
Длинный дощатый стол.
На скорую руку сколочен.
Почти под открытым небом.
На бетонные стены будущего птичника положены бетонные плиты.
Как раз над столом.
Остальная часть коробки зияет небесной бездной.
Видно, плит не хватило. Или кран поломался. А то и совсем иная причина! Мало ли какая! На то и расширенная выездная планерка, чтобы выявить причину и устранить ее немедля, не выходя из-за стола.
Почерк Бээна!
Жаль, конечно, что всего этого не отразишь в фотографии.
Только и было видно, что Бээн, массивный, как глыба, из которой предстоит сделать если уж не остальные плиты для потолка, то памятник самому Бээну, громоздится во главе стола.
И куда-то в сторону смотрит.
Может, спрашивает:
— А где Петухов?
Или произносит глубокомысленно:
— Вот вам и диалектика жизни…
А то и вовсе одно олово энергично роняет:
— Бардак!
Глядя на Алину, Гей мысленно ругал себя самыми последними словами. Какой там, к черту, эксперимент! Ведь он пошел с нею потому, что ему было приятно. Приятно — что? То, что она Алину напоминала? Да, и это. Но ведь если честно признаться самому себе, то приятно было и потому, что она красивая женщина, и она могла быть вовсе не похожей на Алину, при чем здесь похожесть! Может быть, подойти и обнять се? Да, он хотел этого, но что-то в нем было сильнее этого желания…
Значит, именно Пророков, а не Бээн являлся одним из первых, кто в грядущей гипотетической жизни, которая будет воссоздана из атомов и молекул, должен дать ответ: «С чего же все начинается?» — чтобы в той новой жизни Адам и Ева, самоповторившись, смогли избежать нелепых ошибок, которые способны доконать их жизнь.
Не мог Пророков не знать всего этого.
Огромный был у Пророкова опыт.
Пророков годился Гею в отцы.
Иногда Гей мечтал о том, чтобы у него был отец.
Вроде как первый оборонительный эшелон.
И Гей доверял Пророкову.
Может, почти как отцу.
И надеялся на него…
Вот, между тем говорил себе Адам после того, когда «Эрика» была разбита его превентивным — именно так это называется — упреждающим ударом, опять я оказался на обломках цивилизации.
И он бережно собирал пластмассовые части разбитой машинки, прикидывая мысленно, сколько раз и где, в каких редакциях, придется ему унижаться, вроде как интеллигентно выпрашивая, то есть выклянчивая, рукописи графоманов для рецензирования.
И он долго делил в уме довольно большую цифру — стоимость машинки, причем без доплаты за известные услуги, ибо пишущая машинка тоже была дефицитом, — на цифру весьма небольшую, соответствующую стоимости рецензии на рукопись объемом в двадцать четыре страницы, причем без учета угощения или презента за выданный опус.
И вся эта арифметика производила на него до того неизгладимое впечатление, что Адам почти забывал о ссоре с Евой и первопричинах этой ссоры.
— Надо просто жить, — шептал Адам подавленно, сидя на пластмассовых обломках цивилизации, — жить надо просто, просто жить надо…
АТАМХОТЬТРАВАНЕРАСТИ.
А временами, когда обломки собрать без веника было невозможно, он истово желал, чтобы у него появился волшебный браслет, как у известного литературного демона, с помощью которого можно было бы в мгновение ока перенестись куда-нибудь в тридесятое государство, где нет подобной Евы с ее формулой жизни, а в крайнем случае, ввиду определенных трудностей с визовыми поездками, получить хотя бы машинку печатную.
Как презент от фирмы за рекламу самосожжения.
Увы, такого браслета у Адама не было.
И он оставался в одной из двух комнат, именно в той, которую Ева, когда бывала в добром расположении духа, не то великодушно, не то снисходительно называла кабинетом, хотя правильнее было бы называть, как считал Адам, клеткой манкурта, манкурта суперсовременного, обученного социологическим творчеством заниматься.
Он относил в мусоропровод обломки цивилизации, снова садился за стол и смотрел с отвращением на чистый лист бумаги.
Это было для него сущим наказанием.
Стараясь думать о своей диссертации, которую осталось начать да кончить, как мрачно говорил себе Адам, он сердился, обижался на Еву, мысленно давая себе слово никогда и ничего общего, кроме детей, не иметь с этой женщиной — лживой, коварной, неверной, злой, какой там еще?
И это продолжалось день, два, от силы — три дня, а потом он исподволь искал примирения с нею, страдал от затяжной размолвки и мучительно пытался понять, стоило ли им ссориться и почему все это происходит между ними — и чем дальше, тем чаще.
И рано или поздно он улыбался Еве как ни в чем не бывало, и она тоже оттаивала, хотя только сверху, как вечная мерзлота на Аляске, где в студенческие годы Адам писал свою дипломную работу.
И при первой возможности Адам и Ева предавались любви, чтобы наутро снова начать бесплодные, утомительные, нудные разговоры о Евочке и об Эндэа, точнее, только о Евочке, в которой, как тайно думал он — иногда говоря об этом и вслух, — было нечто такое, что роднило ее с его Евой, а может, и с другими женщинами тоже, как думал он с некоторой надеждой, что в этом смысле его Ева не является исключением, что исключения вообще нет, что все женщины такие, как Евочка, что это и есть жизнь.
И что надо, скорее всего, просто жить.
С чем в душе он был не согласен.
Как бы не обращая внимания на телевизор, Алина смотрела на церковь.
На ту самую, в которой сегодня венчался ее муж.
С другой, естественно, женщиной.
Все противоестественное — естественно.
Нечто вроде нового закона природы.
— А вы знаете, — произнесла она, — в этой же церкви несколько лет назад венчалась я…
— С женихом сегодняшней невесты? — брякнул Гей, недовольный тем, что Алина перебила его размышление о Пророкове.
— Естественно.
— И звучала та же мелодия?
— Естественно.
— И звучали те же слова пастыря?
— Естественно! Естественно!..
В самом деле, все было естественно.
И все же почему Гей ни разу не спросил у самого Пророкова?
Ведь была, казалось, была возможность!
Нет, конечно, не тогда, в день знакомства, когда Пророков назвал Гея земляком-лунинцем.
В ту пору Гей, к стыду его сказать, еще не задумывался ни над какими такими вопросами.
Встречи с Пророковым случались и позже, и не только в обкоме партии там, на родине Гея, но и в Москве.
«На аэродроме его встречали…»
Были в Красной Папке и бесхитростные записи, заметки и даже отдельные фразы, которые не имели четкого жанрового обозначения. Уроки графомании, как считал Гей.
Что касается отдельных фраз, то это были высказывания Пророкова.
Высказывания — новый жанр?
Например, он говорил:
— Разбирались, разбирались… в футбол играли!
То есть перепоручали один другому.
Это уже целый роман.
Или он говорил так:
— Лошадь в цирке танцевать учат, а мы человека не можем научить как следует работать!
Тоже роман.
Дилогия, а то и трилогия.
Но, разумеется. Пророков имел в виду по человека вообще, а какого-то конкретного лодыря, ну, может, нескольких людей, небольшой разгильдяйский коллектив, но никак не все наше общество.
— Вы как будто временами проваливаетесь, — сказала ему Алина, отходя от окна.
Она сама подлила себе фанты в бокал.
А заодно и Гею.
Он посмотрел на нее с недоумением:
— Куда я проваливаюсь?
— Ну, не знаю…
Она пожала плечами, и Гей уловил в этом жесте проявление тайной обиды на него.
— Я воссоздаю свое будущее из атомов и молекул, — сказал он.
— Как Адам? — Она мельком глянула на экран, словно уже потеряв интерес к тому, что там происходило. — А я думала, — она усмехнулась, — что вы пытаетесь представить себе, чем занимается ваша Алина там, в Братиславе…
Алина знала со слов Гея, что ключ от номера нужно отдать портье, если выходишь из отеля.
Она так и сделала.
И портье даже не скрыл своего удивления.
Не тому, что она отдала ключ, а тому, что пани одна куда-то идет на ночь глядя.
И даже швейцар, дремавший в кресле, не встал при ее появлении в холле.
Ах, пани, оказывается, не уезжает?
Пани идет на ночную прогулку…
По Братиславе…
Вдоль Дуная…
Она прочла все это на постной физиономии старого швейцара.
И мысленно послала его — вместе с портье, разумеется, — к черту.
Но Алину заметил еще один человек.
Здесь же, в холле.
Он стоял в телефонной будке.
Поэтому Алина не видела его.
Это был мужчина лет сорока пяти, поджарый, среднего роста, с усами, в пуловере и джинсах.
Что еще следовало добавить к этому портрету?
Может, он был добрый и злой, умный и глупый, ласковый и суровый, преданный и коварный, правдивый и лживый, талантливый и бездарный, счастливый и несчастный — словом, почти такой же, как и многие другие.
Но этого не знал никто.
Даже портье и швейцар.
Впрочем, портье, конечно, знал, что это был за человек.
Разумеется, только по документам, которые были в полном порядке.
Этот человек снял в «Девине» номер «люкс».
Вот и все, что знал портье.
Да, портье еще видел, как, впрочем, и швейцар, что этот человек только что вышел из бара.
И кому-то хотел позвонить, но, заметив одинокую пани, тотчас вышел из телефонной кабины.
ЧЕМ ЖЕ ВСЕ ЭТО КОНЧИТСЯ?
Он мог спросить у Пророкова хотя бы в тот раз, когда встречал его во Внукове. Случай этот Гей описал…
Мы недолго поджидали самолет, на котором он прилетел, и я даже не заметил, как снова начал волноваться.
Черт знает отчего, но всегда я немного робею при встрече с Пророковым.
И хотел бы не робеть, да не могу.
Это прямо-таки выше моих сил.
Даже нечто вроде страха иной раз накатывает на меня перед тем, как я увижу огромную его фигуру.
Впрочем, неприятное это чувство порой возникает и в иные моменты грешной моей жизни, когда, например, надо идти по делу к чиновнику, пусть даже очень маленькому, незначительному. Скажем, если хочешь поставить в свою квартиру телефон, не говоря уже о том, что собираешься просить квартиру.
Да мало ли когда от начальника самого незначительного зависит и твое душевное состояние, и твое физическое здоровье!
Но я отвлекся.
Пророкова я встречаю.
В аэропорту.
В депутатской комнате.
Странное дело, думаю я, чаще всего случается нынче так, что человек, занимающий высокое положение, бывает и впрямь большим.
Солидным.
Внушительного роста.
И лицо как для памятника — чтобы издали было видно.
Все крупно.
Под стать делам.
И голос нередко громогласный.
Он снисходительно-дружелюбно так тебе говорит, тяжело поднимаясь навстречу: «Привет вам!..» — а у тебя уже и поджилки затряслись, будто он сказал что-то совсем другое.
Умом все понимаешь, по-звериному чуешь доброжелательность этого большого грозного человека — а вот сердце не на месте, и все тут!
Чуть позже, придя в себя и освоившись, привычно схватывая, угадывая какие-то особенности его манеры держаться, говорить, слушать, с удивлением замечаешь, что в общем-то он такой же, как и другие, обычные люди. И не выше тебя ростом, просто плотнее, массивнее, — но ведь ему, слава богу, уже за шестьдесят, а тебе только-только стукнуло сорок. Еще потолстеешь. Если, конечно, доживешь до его лет. В наше время дожить…
Вот, пожалуйста, и я туда же! Какая странная штука — наша логика… С одной стороны, продолжительность жизни, судя по официальной статистике, увеличилась до семидесяти лет, что отражает явные преимущества нашего общественного строя, а с другой стороны, вошла в моду привычка говорить: «В наше время дожить до старости…»
И прескверная же у человека натура: чем лучше — тем ему хуже.
Так вот, Пророков, если быть строго объективным, человек совсем не огромный. Каких-нибудь сто семьдесят сантиметров, не больше…
И если бы он вдруг похудел до твоих размеров, то неизвестно еще, кто бы из вас двоих солиднее выглядел.
Такие дела.
И когда ты, не веря своим глазам, в который уже раз приходишь к этому выводу, ты вспоминаешь вдруг, что далеко не все великие люди были крупных размеров.
Например, Ленин.
Или Наполеон.
Не говоря уже про Пушкина.
И вообще, скорее всего, честь быть великим выпадала чаще всего людям физически небольшим. Как своего рода компенсация природы. Правда, этот вывод тоже грешит определенным субъективизмом, и в глубине души ты понимаешь, что попал на эту удочку только потому, чтобы дать себе фору в предстоящем разговоре с Пророковым.
Впрочем, о каком это разговоре я думаю? Ведь вовсе не обязательно, что Пророков, удостоив меня встречей, еще будет со мной и разговаривать. То есть ко мне он относится как будто неплохо, как можно относиться к человеку, с которым познакомили приятные обстоятельства и который, как ни странно, ничего не клянчит, как другие, ни машины ему не нужно, ни ондатровой шапки, ни дубленки.
В ровном добром отношении ко мне Пророкова я не сомневался.
Однако не было у меня ни малейшей уверенности в том, что, встречаясь со мной, он придерживается, как бы это сказать, внутреннего своего обязательства еще и вести беседы.
Не было у него никаких обязательств.
Может быть, не только передо мной.
В самом деле, показался на глаза социолог залетный — ну и ладно. Мог бы и не показываться.
В прошлый раз, например, когда я битый час проторчал у него в приемной — и не потому, что он хотел помариновать меня, просто у него были, надо полагать, какие-то неотложные дела, звонки, сидели в кабинете его ближайшие сподвижники, секретари обкома собрались, все четверо, зашел председатель облисполкома, а потом вылетел из-за двойной двери, как ошпаренный, генерал милиции, комиссар, который, стало быть, торчал там с раннего утра, потому что я не видел его до этого, хотя примчался в приемную минут без пятнадцати девять, с запасом, чтобы в назначенное время, в девять ноль-ноль, быть на месте, как штык, — так вот в тот раз, когда Пророков наконец велел позвать меня, он грузно поднялся навстречу и сказал с иронией, не то добродушной, не то слегка язвительной: «А, ученый мир…»
Таким образом он как бы приветствовал в моем лице всех социологов страны.
И добавил, протягивая массивную руку для пожатия и глядя на мой элегантный, чешского производства, атташекейс: «Это что же, ты целый чемодан своих книг привез?»
Добавил, естественно, тоже не без поддевки. Ведь знает, что даже тоненькую брошюру выпустить в свет не легко. Но Пророков и не такое скажет. За словом в карман не полезет. Он может прямо на совещании в обкоме партии выдать: «Никто из вас не хочет работать! Не можешь, не хочешь — не сиди в кабинете, не протирай штаны, не расписывайся в ведомости за ежемесячную зарплату!»
Но я опять отвлекся.
Пророкова я встречаю.
Во Внукове…
Да, так вот, в тот раз, когда Пророков сказал мне про целый чемодан книг, я ответил ему деликатно, однако и не без тайной, конечно, гордости: «В этом чемоданчике, Константин Александрович, только одна книжка. Очередная. С автографом», — добавил я, чтобы заинтриговать четверых его секретарей и председателя облисполкома, которые недоумевали, что может связывать Пророкова и московского социолога.
Эка фигура: социолог…
Все они знать-то меня знали — не как читатели моих брошюрок, разумеется, а как ответственные работники, помнили по суматошному общению во время Всесоюзного совещания металлургов, когда мы и познакомились, но могли и не узнать, если бы мы встретились не в кабинете Пророкова.
Дело житейское.
У каждого свои заботы.
Каждому свое, как говорится.
А что касается самого Пророкова, он как хозяин, к которому нагрянул незваный гость, вынужден был сказать еще хоть что-нибудь.
И он сказал, обращаясь к своим ближайшим сподвижникам, терпеливо пережидавшим эту случайную сцену: «Вот, наш земляк… Трудился тут, воду искал, а потом уехал в Москву и сделался ученым».
Будто они и не знали.
Знали как миленькие, только не было им до всего этого никакого дела.
«Ну, айда, — глянув на часы и снова поднимаясь, без перехода сказал мне Пророков, пока я собирался с духом. — Посидишь на совещании».
Словно я летел сюда затем, чтобы посидеть на каком-то совещании.
На каком — он и не подумал сказать мне.
Молча пошел из кабинета.
Знай поспевай за ним.
И в самом деле, зачем говорить пустые слова? Ведь я мог разузнать про это совещание у кого угодно. А он, Пророков, принял меня, уделил две-три минуты и пригласил на совещание. Разве этого недостаточно?
Другой бы мог поступить еще жестче.
Совсем не принять.
Ведь секретарь обкома по горло занят!
А Пророков принял.
Он рассуждал, вероятно, с неотразимой логикой: уж коли этот московский социолог напрашивается на аудиенцию, высиживает в приемной, а потом ничего не говорит ему, Пророкову, кроме привычного приветствия, то легко предположить, что этого самого социолога вполне устраивает чисто оптическое общение.
За тысячи верст он прилетел с единственной целью — поглядеть на него, Пророкова.
Воочию увидеть живой портрет современника.
Фигура была колоритная, что и говорить!
«Строитель социализма и коммунизма», — говорил о себе Пророков в очень узком кругу, в который не раз попадал и я — возможно, как творческий работник с командировочным удостоверением, которому суждено стать биографом не только Бээна, но и Пророкова.
Разумеется, это я за Пророкова так рассуждал, самому Пророкову рассуждать на подобную тему было некогда.
Между прочим, если уж вспоминать это свидание с Пророковым, не мешало бы восстановить его в памяти до конца. Тем более что время у меня сейчас было, самолет еще не зашел на посадку.
В моем сознании выплыла без всякого усилия, как тут и была, одна психологическая, я бы сказал, деталь.
Пока я топтался у тамбура его кабинета, пережидая, когда вслед за Пророковым выйдут секретари, никто из которых и не подумал уступить дорогу заезжему социологу, мне вдруг стал мешать мой элегантный компактный атташе-кейс. Секретари по очереди выходили вслед за Пророковым, — казалось, они были запрограммированы на свои порядковые номера и сверх заложенной в эти номера программы знать никого и ничего не хотели, — а я глупо перекидывал с руки на руку свою заморскую ношу, которая диковинным образом на глазах превратилась в чемодан.
После той реплики Пророкова.
Я чувствовал себя с этим проклятым багажом как на вокзале.
Только тут, возле кабинетного тамбура, я наконец понял, к чему относился изучающий взгляд милиционера внизу, у входа в здание.
Видимо, в то мгновение милиционер боролся с самим собой: его так и подмывало заглянуть на всякий случай, а что там в моем атташе-чемодане, но удерживал внушающий доверие мандат — командировочное удостоверение специального корреспондента известной газеты.
Выходит, мандат сам по себе вызывал доверие, а владелец мандата и чудного портфеля, баула не баула — никак пет, не вызывал.
Ничего не поделаешь.
У каждого своя инструкция.
Свое отношение к людям.
Пророков был выше, конечно, инструкций.
Во всяком случае, многих.
Порой мне казалось, по большому счету его не интересовали ни я сам, ни мой чемоданчик.
Однако, вспомнив теперь про этот пустяковый случай с моим атташе-кейсом, я и вовсе уклонился.
Ведь о чем-то другом хотел вспомнить.
О чем же именно?..
Ход мысли все время был вроде как неподвластен мне — первый признак, что я нахожусь в каком-то странном состоянии.
Робею.
Или все же боюсь?
С минуты на минуту приземлится самолет, и Пророков первым выйдет через ближнюю к пилотской кабине дверь.
Наверху, как и всегда издали, он снова покажется мне огромным.
Как посланец каких-то грозных богов.
Но ведь я цивилизованный современный человек и уже видывал всякое, — какого лешего еще бояться?!
Увы, этот страх, наверно, сидел у меня в генах.
И все же сейчас опасаться Пророкова нечего.
Не тот случай.
Он ведь сам пригласил меня встретить его!
Даже человека послал — сопровождающего.
И с машиной.
Кстати, до сегодняшнего дня я и понятия не имел о существовании моего сопровождающего. Он работал в обкоме партии — там, у Пророкова. А тут, в столице, повышал свой профессиональный уровень. И по заданию Пророкова он позвонил мне и сказал: «Константин Александрович желает с вами встретиться. Ему доложили про ваше выступление на Сибирском совещании. Он просил приехать в аэропорт и захватить с собой текст».
Коротко и ясно.
Конечно, я решил поехать.
Нот, я и не думал тогда спрашивать его ни о чем.
Ни в Москве, ни там, далеко от Москвы, на родине.
Да, но зачем тогда я встречался с ним?
Ну, здесь, в Москве, — это по его просьбе.
А вот с какой такой целью ходил я к нему в обком, приезжая на родину в творческие командировки?
Допустим, когда меня волновала судьба Иртыша, который отравляется сточными водами ЛПК, хозяйства Бээна, или когда я хотел унять трудовой порыв лесорубов, которые тихой сапой вырубали кедровые рощи вдоль таежных речек, — тут, нет спора, была нужна помощь обкома партии. И Пророков каждый раз откликался. Говорил, что это бардак. Что он урезонит металлургов. А иногда тут же снимал телефонную трубку и устраивал разнос, — например, начальнику лесного хозяйства области. Ух, какие стружки он снимал с него! И тот покорно обещал выправить положение. И лесорубы начинали рубить кедрач в других местах, недоступных московскому социологу.
Но вот зачем я тащился в приемную Пророкова, когда во мне уже не было ярого пыла общественного ратоборца, а только пульсировала болезненная идея проехать по тем поселкам и заимкам Гонной Дороги, где когда-то я мотался вместе с отцом-фронтовиком, который, сняв офицерские погоны, решил испытать счастье старателя?
Странно, в самом деле: для чего я стремился перво-наперво повидаться с Пророковым, если наши жизненные круги никак не пересекались?
Уж не было ли это предчувствием той озабоченности и тревоги, которые нашли на меня гораздо позже, когда я стал задумываться о проблемах куда более сущих, связанных не просто с охраной природы, но с охраной мира на земле, человеческой жизни как таковой?..
Между тем объявили посадку самолета.
И только тут я спохватился, что забыл взять с собой текст своего выступления на совещании.
Собственно говоря, Пророкову нужен был текст, а не я.
А самолет уже подрулил.
И наша машина — черная «Волга», в которой меня привезли на свидание с Пророковым, — помчалась от депутатской комнаты прямо к трапу.
«Зачем ему понадобился текст? — терялся я в догадках, стоя внизу, у самолета. — На совещании выступали многие. Человек сорок. Мало ли о чем говорили… Что же теперь — у каждого просить, хотя и задним числом, текст выступления?! — Во мне подсознательно росло раздражение, и я старался его подавить, замечая краем глаза, в каком сосредоточенно-взволнованном состоянии находится мой спутник. — Ну, не проверит, а просто ознакомится. Это же старые его дела. Нефть и газ. Естественный интерес. И не все, конечно, тексты хочет посмотреть, а только мой. Он же знает, что я когда-то работал там и понимаю проблемы изнутри…»
Да, по одно дело понимать, а совсем другое — сказать о своем понимании.
Могу ли я теперь сказать так, как сказал в свое время сам Пророков?
Ведь когда-то я был его противником. Пророков искал нефть, а меня занимала плотина. В низовье Оби. У Салехарда. Чтобы затопить всю Западную Сибирь. Две-три территории Франции. Или сколько-то десятков Австрии и Бельгии, вместо взятых. Подумаешь, велика потеря! Главное — масштаб идеи. А уж о самой идее выскажутся потомки. Видимо, так считал тот безымянный гений, которому взбрела в башку эта мысль — затопить часть Сибири. А коллектив был наготове. Он стал усердно разрабатывать эту мысль, она растеклась чернильными лужами по разным учреждениям, институтам, ведомствам, экспедициям. В одной из таких экспедиций и я проходил производственную практику как будущий гидрогеолог. Сам я еще не умел рождать идеи, меня только учили этому. Но я уже старался вовсю. Взял насущную тему для своей дипломной работы: «Годовые теплообороты в грунтах Салехардского гидроузла». То есть мысленно я уже построил его, этот гидроузел. И не долго думая, подчиняясь чужой воле, затопил, навеки скрыл под водой почти всю нынешнюю нефтеносную провинцию. Вместе со всеми делами Пророкова. С его буровыми станками, трубами, скважинами. Хотя нефть и газ этого региона Сибири были уже не только в теоретических предсказаниях академика Губкина. Они существовали на самом деле. Их уже вскрыли в иных местах.
Вот в чем великий секрет!
Мы были гражданами, людьми одной державы, Пророков и я.
И делали общее дело.
Все мы стремились вперед, только вперед!
И кто-то, наверно, считал, что мы движемся единым фронтом.
Но даже если предположить, что мы были едины в своем движении, все же нельзя хотя бы теперь не признать, что наши фланги оказались открыты.
Мы незаметно потеряли связь между собой и вскоре пошли навстречу друг другу.
Как две противоборствующие силы.
И вот Пророкову теперь, судя по всему, любопытно было узнать, о чем я разглагольствовал там, на Сибирском совещании, нынешней зимой. Он хотел взглянуть на текст моего выступления: можно ли было его признать как основание для выдачи мне индульгенции?
Я сник.
И я даже подумал, что не имею права показываться без текста на глаза Пророкова.
Но мой спутник, следуя, вероятно, каким-то протокольным правилам, уже устремился вверх по трапу, едва лишь его приткнули верхним концом к двери самолета, однако тотчас, вспомнив про меня, поспешно вернулся и, нетерпеливо улыбаясь, бережно подталкивая впереди себя, повел меня в поднебесную высь.
Ступенька за ступенькой, незаметно я проникался каким-то неведомым для себя чувством.
И когда мы достигли наивысшей точки своего великолепного вознесения на виду у аэродромной прислуги и шофера, преображение свершилось полностью.
В дверях я столкнулся с пилотом, а может, со штурманом ли механиком, но я только машинально отметил присутствие на моем пути этого человека в синей униформе и даже не подумал посторониться, возможно, потому, что синее пятно как-то враз отодвинулось в сторону, словно это была легкая штора, которую невесомо отклонило ветром.
Потом, уже в проходе из тамбура в салон, проплыла перед глазами синяя пилотка стюардессы, как раз на уровне моих глаз, и поэтому было такое ощущение, что пилотка плавала в воздухе сама по себе, и, когда ее не стало на моем пути, я сразу увидел Пророкова.
Он сидел в переднем ряду, с краю.
Он только тут и мог сидеть.
И его не нужно было разыскивать взглядом по всему салону.
Но мне показалось, что ему тут совсем не хорошо, в этом лучшем самолетном кресле.
Как ни странно, он чувствовал себя неуверенно.
Даже беспомощно.
Может, устал от полета.
Или еще почему.
Все-таки, что ни говори, он был не у себя дома.
Эта мысль мелькнула у меня в то мгновение, когда я увидел Пророкова, еще не успев шагнуть к нему. И пока сам он еще не замечал меня. Пока гибкое тело стюардессы разделяло нас — пилотка с головкой уже уплыла в сторону, а тело еще не успело. Какой-то миг!
Но вот черное кожаное мое пальто обозначилось у входа в салон, и Пророков тотчас глянул в мою сторону.
Я рывком протянул ему руку.
Мне хотелось, наверно, скорее помочь Пророкову.
А он смешался.
И руку протянул мне машинально.
Она была вялая.
Может, он принял меня за кого другого?
Сдуру я вырядился во все кожаное, черное, и перепутать меня с кем-то было немудрено.
Однако он сразу же, конечно, узнал меня.
И улыбнулся.
Сначала в улыбке его отразилось смущение, а затем уже — радость.
Он так никогда не улыбался мне!
— Ты чего там понаплел? — с мягким укором спросил он меня без всякого предисловия.
— Где? — растерялся теперь я.
— В своем выступлении.
— В Сибири, что ли? На совещании? — для чего-то уточнил я, хотя и без того все было ясно.
Ну, — совсем так же нукнул Пророков, как нукали в его области.
Судя по всему, я плохо управлял мышцами лица, предоставляя их воле своих эмоции.
Стыдно себе представить, до чего же, вероятно, тошно смотреть на такую физиономию…
Улыбка Пророкова на нет сошла с лица, словно улыбнулся он мне по ошибке.
Освободив себя от ремней самолетного кресла, Пророков грузно поднялся, молча сунул руку тому человеку, который повышал в столице свою квалификацию, и двинулся к трапу.
Все еще не понимая толком, что со мной происходит и как мне надо бы поступить единственно возможным в данной ситуации образом, я покорно пошел вслед за ним, как за гипнотизером.
— Я не поняла, — снова усмехнулась Алина. — Будущее или прошлое воссоздаете вы из этих самых… как их… атомов и молекул?
Гей поднял бокал и посмотрел сквозь него на просвет.
И тоже усмехнулся.
— Будущее из прошлого, — сказал он.
Бог ты мой, говорил себе Адам, но ведь когда-то, лет двадцать назад, Ева казалась ему воплощением чистоты, красоты, нежности, верности, святости и всего такого прочего, хотя он жил с нею совсем не просто.
Адам знал тогда, что любит Еву.
Он был от нее без ума.
Впрочем, он точно знал и теперь, что любит свою Еву, более того, ему часто казалось, что любит он ее ничуть не меньше, чем тогда, двадцать лет назад, напротив, любит сейчас куда сильнее, осмысленнее, хотя, как ни странно, временами она теперь не воспринималась им ни чистой, ни красивой, ни нежной, ни верной, ни святой.
— Тебя словно подменили, причем произошло это на моих глазах, но скрытно от меня, и после такого превращения от прежней Евы ничего не осталось, кроме цвета волос, и ты поэтому перекрасила их, стала фиолетовой, чтобы метаморфоза была полной, — говорил он Еве задумчиво, отрешенно как бы.
— Ты просто перестал меня любить, — отвечала она привычной формулой, отвечала тоже как бы задумчиво и отрешенно, однако вполне язвительно, зная прекрасно, что это неправда, и тем самым раздражая его и уходя от разговора.
ПРОСТО!
Адама так и корежило от этого непереносимого слова, и если машинка была уже разбита, то есть уже послужила орудием его экстремистской выходки, он разражался монологом, которому позавидовал бы любой трагик.
— Я ПРОСТО не переставал! — делал он ударение на противном для него слове. — Хотя ПРОСТО жить я ПРОСТО не умею и не желаю уметь! Зато ты все стала делать ПРОСТО! ПРОСТО поступаешь там, где все НЕПРОСТО, и наши отношения ПРОСТО перестают быть отношениями, и все это называется ПРОСТО ЖИТЬ!..
В ответ Ева произнесла одно-единственное слово.
Трудноуловимое на слух, оно было похоже сразу на два слова, совершенно несовместимых.
Первое слово было вроде как шутливое, сказанное на манер Анисьи, бабушки Гея: «Окстись!» То есть перекрестись, «приди в себя, в свой ум. Хорошее слово.
Второе же слово было ближе к чему-то жаргонному, сленговому, в семье Адама не принятому, но произносимому Евой тоже будто бы игриво: «Заткнись!»
Адаму казалось, что Ева произносит эти два слова одновременно, образуя некое новое звуковое и смысловое значение.
Потрясенный, он долго размышлял о таких удивительных лингвистических способностях Евы, но сам, сколько ни пробовал, так и не смог изобрести неологизм из сочетания этих двух слов.
Как ни крути, получалось одно и то же.
Сначала надо перекреститься, а затем — заткнуться.
А может, просто заткнуться с самого начала и даже не пробовать перекреститься.
Но почему же Гей так и не спросил у Пророкова о том, о чем он спросил у Бээна?
Может, потому, что ответ Бээна уже содержал в себе элементы истины, которую Гею сказал бы и Пророков?
Вряд ли у Бээна и Пророкова было две истины.
Они делали одно и то же дело.
Хотя и по-разному, наверно.
Поэтому истина была одна.
Так зачем же, говорил себе Гей, спрашивать еще и у Пророкова?
Итак, говорил себе Адам, надо просто жить.
Но в таком случае, думал он, количество вариантов одной жизни, то есть жизни одной особи человеческой, возрастет до невероятной цифры, ибо сама особь человеческая будет задавать по своему усмотрению тот или иной вариант своей жизни.
Следовательно, вздыхал Адам, не такая уж простенькая эта формула — просто жить.
Жить в свое удовольствие.
Несмотря ни на что.
Вопреки всему.
Жить, жить, жить…
— С кем угодно, где угодно, когда угодно! — однажды в сердцах сказал Адам своей Еве.
В ответ она произнесла одно-единственное слово.
— Эти райские люди становятся ПРОСТО невыносимы, — сказала Алина.
Она протянула руку к телевизору и вслепую нажала клавишу.
Адам и Ева вмиг исчезли.
Превратились в атомы и молекулы.
Гей чувствовал себя виноватым перед Алиной.
Он смотрел на нее, стоящую у окна, и мысленно говорил себе, что ее жест, возможно, был превратно истолкован.
Подумаешь, провела по его щеке своей ладонью!..
Пауза становилась невыносимой, Алина молча пила из своего бокала, и Гей, нервно расхаживая по комнате, машинально включил телевизор, как делал это десятки, сотни тысяч раз у себя дома, в Москве.
Хмурый Адам сидел на тахте рядом с Евочкой.
«Она его охмуряет, что ли?» — удивился Гей, словно забыв содержание фильма.
Адам как бы оправдывался перед Евочкой, рассказывая ей, что однажды он вышел из кабинета на звонок, чего обычно не делал, и увидел, как Ева, открыв дверь, впустила Эндэа и тотчас, будто истосковавшись, провела рукой по щеке Эндэа, по шее… такое ласкательное движение, говорит Адам.
— Или просто дружеское, — смеется Евочка, — ведь он был самым близким другом вашей семьи, незаменимым другом Адама, то есть твоим незаменимым другом!
— Такое нежное оглаживающее движение… — чуть не плачет Адам.
— …просто жест гостеприимства! — хохочет Евочка.
— …какого я и сам давно не знал!
— Естественно, все естественно!
— Но если бы она знала, что я вижу эту сцену, она бы даже не прикоснулась к нему!
— Господи, ну естественно же!
— Кстати, он моим другом и не был, этот самый близкий друг нашей семьи, Эндэа, то есть незаменимый друг Адама, то есть мой друг… тьфу ты, запутался! — говорит Адам смеющейся Евочке.
— Естественно! Я это знала!
— Более того, и Ева тоже знала обо всем этом! — воскликнул Адам в отчаянии.
— Ну естественно!
— То есть она прекрасно знала, что этот человек — разрушитель нашей семьи!
— Господи, ну естественно же, естественно!
Потом он тихо, потрясенно спросил:
— И при этом ты полагаешь, что тот жест Евы… ну, когда она оглаживала щеку и шею Эндэа, встречая его в прихожей, можно воспринимать неоднозначно?
— А разве сама Ева считает иначе?
Незнакомец подошел к Алине, когда она остановилась у парапета набережной.
— Exuse me, please! But J…
Алина испуганно обернулась.
— Вы мне?!
— Jes! — кивнул незнакомец. — То есть да! — сказал он по-русски.
— Но я плохо говорю по-английски!.. — Алина, кажется, испугалась еще больше, когда увидела, что незнакомец не просто напоминает Гея, но похож на него, как двойник. — J speak English very bad… — произнесла она поспешно, как бы отгоняя наваждение, хотя говорила по-английски весьма сносно.
— А вам и не надо говорить по-английски, — смутился незнакомец. — Я говорю по-русски.
— И даже слишком хорошо… — произнесла Алина с сомнением, пристально вглядываясь в незнакомца.
Пожалуй, больше всего ее удивило не то, что этот усатый человек похож был на Гея, иной раз такое случается, даже существует предположение как бы даже научного толка, что у каждого есть двойник. Ее поразило обстоятельство, само по себе менее странное, казалось, — совершенно одинаковая одежда! — но в данном случае воспринимавшееся чуть ли не как проявление неких мистических сил. Это лишь с литературным демоном такое могло произойти, подумала Алина уже с усмешкой, понимая, что незнакомец не примерещился ей, это вполне земной человек, она видела, как он волнуется. Тому демону, если бы он захотел, ничего не стоило вырядиться точно в такой же пуловер, как и у Гея, в такую же рубашку, в такие же джинсы…
И все дело в том, что тот Гей, который сжег себя сегодня, тоже был одет точно так же!
Может быть, это актер? — спросила себя Алина, открыто разглядывая незнакомца.
И затевается какая-то провокация?
Ей, вообще-то, говорили…
Она с тоской посмотрела в сторону гостиницы.
Нигде не видно было ни одного человека!
А ведь только что, казалось, когда она стояла на балконе, тут бродило несколько парочек.
— Что вам от меня нужно? — с тревогой спросила Алина, чувствуя, как дрожит ее голос.
— Ничего… Прошу извинить меня!
Он был, похоже, слишком смущен.
И голос его дрожал тоже.
— Да, но вы подошли и заговорили со мной! — От волнения она осмелела. — Вы думали, что я англичанка?
— Нет, я так не думал…
Пожалуй, он вовсе никакой не актер.
Но и не пьяный.
Вполне, нормальный мужик… Как говорит у нас на родине.
Она улыбнулась, не зная, что делать.
— Значит, вы поняли, что я русская?
— Извините меня, пожалуйста, — сказал он. — Я не буду вам говорить, что подошел к вам потому, что вы напоминаете мне одну знакомую женщину… молодую женщину… весьма молодую… такую же красивую… очаровательную… — Он будто старательно подбирал слова в чужом для него языке, хотя, судя по всему, русский язык он знал не хуже русского человека. — Я подошел к вам потому, что…
Ну говори же, говори! — мысленно приказала ему Алина.
Она вовсе не хотела бы так думать, что слова, которые он только что произнес, великолепный набор великолепных слов, были всего-навсего его устным упражнением, попыткой выразить свою мысль, для обозначения которой этому иностранцу не хватило соответствующих слов и он употребил слова расхожие, которые выучил первыми, а может, лишь эти слова и выучил, как всякий банальный ловелас.
— Я подошел к вам потому, что…
— Я хочу пить, — вдруг сказала Алина.
— Пить?
— Да. Если это возможно…
Она снова оглядела набережную, хотя знала, что никаких кафе тут поблизости нет.
Разве что на мосту, во вращающейся башне.
Или в отеле.
В ресторане.
В ночном баре…
Он как будто сумел прочитать ее мысли.
— Может быть, там? — кивнул он в сторону моста.
— Нет-нет!.. Это слишком далеко.
— Но у меня машина!
— Ну что вы… спасибо!
— Спасибо «да» или спасибо «пет»?
Увы, он говорил даже лучше русского!
— Спасибо «нет», — улыбнулась она.
— Тогда, может быть, в ресторане отеля?
Он кивнул на «Девин».
Алина мгновение раздумывала.
Это был, во всяком случае, способ уйти с набережной.
— Нет, — сказала она. — Спасибо. Спасибо «нет»! — улыбнулась она снова.
Он осмелел.
— Тогда остается только ночной бар!
Он улыбнулся тоже и, как бы уже уверенный в том, что от этого третьего места она не откажется, сделал движение рукой, не то предлагая пойти, не то спрашивая, нужна ли ей будет его рука.
— Только не бар! — сказала она с испугом, прижимаясь я к холодному камню парапета. — Это банально…
Он был озадачен.
— Хм… Итак, — пожал он плечами, — не пить же нам из Дуная!
— А почему бы и нет? — спросила она с улыбкой, спросила только для того, чтобы показать, что их общение на этом не прекращается.
— Вы серьезно?!
— Конечно! — Теперь она уже видела, что он и сам не воспринимает ее отказ как знак конца этого случайного разговора.
— Что вы! — Он не то удивился, не то восхитился. — Дунай — отравленная река! Купаться запрещено категорически. Как здесь, в Словакии, так и у нас, — он кивнул куда-то в сторону Дуная и дальше.
— У вас?.. — переспросила Алина, давая понять, что хотела бы знать поточнее, где же именно.
— Да, в Германии.
Алина опять слегка подалась назад.
— В какой Германии? — спросила она как эхо.
— В ФРГ.
Час от часу не легче.
Мало того, что этот человек был похож на Гея, в такой же одежде, как и на муже, так он еще и не словаком оказался, представителем братского народа из страны социализма, как Алина думала поначалу, а иностранцем, немцем, чего доброго, может, и неонацистом.
Такие дела.
Алина опять огляделась.
— Значит, вы немец? — для чего-то уточнила она.
— Да, из Мюнхена.
— Значит, из Мюнхена…
Она чувствовала, что говорит не то, что можно было бы сказать в подобной ситуации, но что именно следовало сказать сейчас, она не знала.
Однако странно, подумала Алина, ведь он так и не сказал, что является немцем, на вопрос он ответил как бы уклончиво.
Из Мюнхена…
Мало ли кто живет в Мюнхене!
— А русский? — вдруг быстро спросила она. — Откуда вы так хорошо знаете русский? Вы были у нас в плену?
— Ну что вы! — Он улыбнулся. — Во время войны я был совсем еще маленьким ребенком.
— Тогда, может быть, вы эмигрант? Второе, третье поколение, а?
— Да нет же!
— Тогда, может быть… — Алина сжалась. — Диссидент?
Он перестал улыбаться.
— Это что такое… дис-си-дент? — произнес он по слогам.
Она удивилась:
— Как… вы не знаете, что такое диссидент? А мне казалось, что у вас, на Западе, только и говорят о диссидентах. Как заводите разговор о Советском Союзе, так сразу: «Диссиденты!.. Диссиденты!..»
— Я такой разговор не завожу… — Он попробовал улыбнуться, однако лицо его снова стало серьезным, даже озабоченным. — Да, но что это такое — диссидент?
Алина смотрела на него с недоверием.
Может быть, это и есть начало провокации?
Ее как бы исподволь втягивают в дискуссию…
— Диссидент — это инакомыслящий.
— А! Так, да? — Он даже просиял. Загадка была простой. — А что такое инакомыслящий — это я хорошо знаю.
— Откуда? — Алина была настороже.
— Я изучал русский язык в Советском Союзе.
— Вот как?!
— Да. В пятидесятые годы. Я учился в Московском университете. Имени Ломоносова. Там было много иностранцев. Особенно много было китайцев. Они ходили в синей униформе, такой же, как у Мао Цзэдуна… Но были также из капиталистических стран. Не так много, наверно. Тогда в Москве был только один университет. А теперь, я знаю, еще есть имени Патриса Лумумбы, — он говорил отрывисто, быстро, торопясь убедить ее в том, что говорит правду. — Но тогда был один. А здания — два. На Моховой и на Ленинских горах. Я учился на Моховой. В старом здании. Тогда еще не было нового корпуса филологического факультета на Ленинских горах. Позже я видел его. Стиль модерн. — Он пожал плечами, как бы прося извинить его. — Не гармонирует с основным комплексом университета…
— Вот как… — произнесла она неопределенно.
— Но тогда, в пятидесятые годы, никаких диссидентов — я правильно говорю это слово? — у вас не было.
— Да, кажется… — Алина смущенно улыбнулась. — Тогда я была маленькой девочкой…
— О, понимаю!
Алина сухо покашляла, похлопав себя по горлу пальцами.
Он оживился.
— Так, — он посмотрел на часы, — напиться можно лишь в двух местах… Он отметил про себя, что волнуется. — Во-первых, в вашем номере в отеле… — Он посмотрел на верхний этаж, посмотрел так, как если бы это был небоскреб и туда, на последний этаж, предстояло идти по лестнице, и тут уж невольно улыбнулась Алина, проследив за его взглядом движением головы. — И, во-вторых, в моем номере в этом же отеле… — Он просветлел и сделал выражение лица если не самого гостеприимного, то одного из самых гостеприимных хозяев, готового принять любого гостя и когда угодно. — Но ведь ко мне в номер вы тоже не пойдете! К ужасному капиталисту, западному буржуа…
Алина рассмеялась:
— Ну что вы! Я не такая ханжа, как вам показалось. Идем к вам.
— В самом деле?! — Он ей не поверил.
— Ну вот… А теперь вы удивляетесь… Что же здесь такого странного?
Он молчал. Он как будто вспоминал нечто подобное, что уже было в его жизни. А может, в жизни его жены. Хотя разве жизнь жены и жизнь мужа, если только это и в самом деле муж и жена, не взаимосвязаны?
Алину задело его молчание.
— Кажется, это вы испугались пригласить в свой номер ужасную коммунистку из Советского Союза…
Он встрепенулся:
— Вы коммунистка?
Она внимательно смотрела на него.
— Вы не поняли меня! — Он почувствовал, что опять волнуется, но это было уже другое волнение. — Я ведь и сам коммунист… — Он вдруг понизил голос. — Честное слово! Правда! — произнес он горячо, боясь, что она, чего доброго, примет его за провокатора. — Член Германской коммунистической партии с тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года…
— Как странно все это… — сказала она и снова посмотрела по сторонам, будто пытаясь найти подтверждение своим словам. — Вот уж никогда бы не подумала! Впервые в жизни приехала за границу, вообще впервые познакомилась с иностранцами — и надо же! — он оказался коммунистом…
— Вы огорчены? — пошутил он.
— Ну что вы!
— Тогда идем?
— Да.
Они уже не уточняли, куда именно и зачем.
Адам долго молчал, и тогда Евочка повторила свой вопрос:
— Я говорю, а разве сама Ева считает иначе?
— Сама Ева…
В руках Адама появляются странички с набросками новой главы к диссертации, над которой он работал, когда Евочка пришла к нему в кабинет, чтобы совратить его.
— Признаться, и сам я уже не знаю, как считает моя жена… То есть я знаю, конечно, как она считает, но она считает, что я не знаю, как она считает…
— Добавь, пожалуйста, еще два-три глагола, — улыбнулась Евочка.
— Да, конечно. Хотя в своей диссертации я употребил, кажется, все глаголы, но воз и ныне там… Теперь, по правде сказать, я до такой степени устал от бесконечных размышлений на эту тему, что стараюсь вообще не писать про современных Адама и Еву, не столько про Адама, сколько про Еву. Тема как бы даже запретная с некоторых пор, будто райское яблочко… хотя, признаться, тема эта мучает меня, будто свет клипом на ней сошелся.
— Да так оно и есть, — сказала Евочка, она вообще-то была не дура, — свет клипом сошелся на этой теме. Ты думаешь, что главное — это антивоенная тема?
— А тут и думать нечего.
— Правильно. Но тема Адама и Евы является основой. темы войны и мира.
— Внутривидовой борьбы, ты хочешь сказать?
— Нет, войны и мира. Я знаю, что такое внутривидовая борьба…
Адам долго молчал, и Евочка не мешала ему.
Она глядела на него ласково, успокаивающе, а он сосредоточенно молчал.
Потом он задумчиво произнес:
— Иногда и мне кажется, что всякая диссертация, коль скоро она не посвящена предотвращению войны, созданию лучшего общества и так далее, бессмысленна, праздна, безответственна, скучна, не заслуживает того, чтобы ее писали и читали, она вообще неуместна… Это сказал не я, к сожалению, но мог бы сказать и я, как, впрочем, и кто-то другой, мы словно ждали все время, что это скажут за нас, и это было сказано, однако не от нашего имени… Сейчас не время для историй чьего-то Я. И все-таки человеческая жизнь вершится или глумится над каждым отдельным Я, больше нигде…
Это был блистательный монолог Адама!
— Это правда, — откликнулась вдруг Алина.
— При таком точном цитировании, — буркнул Гей, — необходимо указывать первоисточник… Макс Фриш. «Назову себя Гантенбайн». Копирайт.
— Это правда, — повторила Алина, — человеческая жизнь вершится или глумится над каждым отдельным Я, больше нигде.
— В условиях современной цивилизации, особенно западной, все это воспринимается уже как нечто естественное.
— Что именно?
Гей усмехнулся:
— А кто кого погладит, по какому месту и как на это смотрит законный Адам или законная Ева… — Ему не хотелось втягиваться в бесплодную дискуссию на основе высказывания Макса Фриша.
Она поняла не сразу, а может, вообще не поняла.
— Я не об этом… Но как вы сказали? Законный Адам и законная Ева?
— Да, именно так это называется.
— Называется кем, где? Я в первый раз слышу…
— Но ведь вы только что вспоминали, что и сами венчались в церкви, как раз в этой самой, — Гей кивнул в сторону окна.
— Да, венчалась.
— И говорили, что ваш Адам — только ваш, ничей больше?
— Да…
— И говорили, что принадлежите лишь своему Адаму?
— Да, я говорила ему…
— А себе?
Она замялась как будто.
— Признаться, вот об этом я, пожалуй, не думала…
— Значит, вы просто жили? — спросил Гей, стараясь не делать ударения ни на одном из двух последних слов.
— Как, как вы сказали? — Она была, казалось, близка к смятению.
— Я имел в виду, что надо просто жить, — произнес он вроде как бесцветно.
Вот теперь она не знала, куда деваться от его взгляда.
— Да, я говорила так однажды… Но я вкладывала в эти слова совсем не тот смысл.
— Не тот — это какой же?
— Какой вкладываете вы.
Гей опять усмехнулся:
— Да нет, я ничего такого не вкладываю. Я просто смотрю фильм про Адама и Еву. И герои говорят мне, что надо ПРОСТО ЖИТЬ. ПРОСТО ЖИТЬ НАДО. ЖИТЬ НАДО ПРОСТО. С кем угодно, когда угодно, сколько угодно…
Алина вдруг метнулась к нему и вмазала пощечину.
Это был мощный импульс реакции воссоздания.
Не запланированный, как видно, Вселенской Канцелярией Миграции Душ, или как там это называется, — может быть, просто Вселенским Химуправлением Главка Минхимпрома.
Впрочем, ведомство могло быть совсем другое.
Закрыв глаза свои ладонями, чтобы не видеть ее стыд, который обуял Алину после звонкой, на весь «Гранд-отель», незаслуженной пощечины, Гей с ужасом ощутил, что, кажется, вот-вот возникнет, если уже не возник, дефицит на атомы и молекулы розового цвета.
Днем с огнем их теперь не сыщешь!
Ему хотелось надеяться, что где-то в загашнике, под прилавком… ну где там обычно придерживают дефицит?.. еще оставалось какое-то количество необходимого ему продукта, товара ли.
Ах, если бы через кого-то выйти на нужного человека, позвонить ему, письмо ли принести, лучше, конечно, позвонить, нынче письма, говорят, потеряли силу, их подписывают почти всем настырным соискателям дефицита, точнее, того, чего каждый добивается, ищет, просит и чего каждому, естественно, пока не хватает, потому что у иных как бы на всякий случай в несколько раз больше того, чего нет вообще и в единственном экземпляре у других, — следовательно, процедура задействования блата, именно так это называется, поневоле усложнилась, письмо должно сопровождаться, предваряться ли звонком, желательно по особому телефону, чтобы распорядитель дефицита был уверен, что письмо написано не под нажимом просителя, то есть соискателя дефицита, а по доброй воле, в знак приятельской любезности того, кто уполномочен подписывать.
Такие дела.
Увы, Гей не умел выходить на нужного человека и никогда не пользовался письмами, тем более как бы продублированными, то есть письмами позвоночными.
Но ему теперь больше всего на свете хотелось продолжить воссоздание будущего из настоящего, причем используя преимущественно розового цвета атомы и молекулы!
Вроде как дачу в Грузии построить из умопомрачительного розового туфа.
Что, кстати заметить, удалось тому пииту.
Выходит, как бы сказал Бээн, воссоздание Геем кристаллической решетки будущего следует рассматривать как неплановую стройку.
Алина и Гей стали мужем и женой. Адам и Ева вкусили запретного яблочка.
Произошло это, как известно, в раю.
Но сначала на этот рай надо было получить ордер.
И Гею этот ордер дали.
Совершенно неожиданно!
Впрочем, Гей вовсе не рассчитывал получить этот ордера на рай.
Он просто пришел к своему начальству и волнуясь заявил, что, поскольку ему не предоставили никакой жилплощади, даже места в общежитии, что противоречило Положению о молодых специалистах, он вправе уйти в другую организацию, не отработав обязательные три года, которые в назначенном месте должен отработать молодой специалист, как бы тем самым расплачиваясь с государством за бесплатное обучение.
Такая длинная у него вышла фраза.
Ее породила не менее длинная дорога к месту работы.
С Новой Гавани, где он обретался.
И от места работы обратно, разумеется.
Иногда и пешком почти через весь Лунинск.
Как раз тут и можно было еще разок вспомнить про Новую, Гавань.
А значит, и о Бээне тех лет.
Но это была бы совсем другая реакция воссоздания.
Теперь же Гей, после пощечины Алины, которая была катализатором, воспроизводил из атомов и молекул розового цвета заданную мизансцену любви к Алине.
Любви с Алиной?..
Ведь именно так это теперь называется.
И, направив реакцию в нужное русло, Гей вернулся к тому моменту, когда он высказал своему начальнику столь длинную фразу, почти как Заявление телеграфного агентства.
Стоя перед начальником, Гей пока и сам еще не знал, что он будет делать, куда направится, однако начальник молча выдвинул ящик стола, достал какую-то розовую бумажку, что-то написал на ней и отдал ему.
— Это что? — спросил Гей.
— Это ордер, — сказал начальник.
— Не понимаю…
Начальник усмехнулся.
— Поймешь! — сказал он. — Теперь ты от меня никуда не денешься.
— Это почему же?
— Да потому, что я тебе квартиру даю!.. — и начальник осекся, не закончив фразу.
Похоже, он хотел добавить какое-то слово.
Например, балда. А может, кое-что иное.
— То есть как… — Гей с недоверием и как бы с опаской уставился на розовую бумажку.
Он отчетливо помнит, что бумажка была розовая.
Тут уж хочешь не хочешь, и даже на эту бумажку надо затратить немалое количество розового цвета атомов и молекул.
Дефицит становился еще острее.
На бумажке значилось, что Гей — фамилию его прямо на глазах вписал начальник! — получает ордер на однокомнатную квартиру площадью двадцать метров… ну и так далее.
«Неужели все это делается так легко и просто?» — подумал Гей, выходя из кабинета начальника.
Гей понимал, конечно, сколь наивна его мысль, он знал, что его отец много лет живет на Новой Гавани в бараке, в одной комнатке, впятером, а жили и вшестером, всемером, а затем вдесятером, когда к ним вдруг нагрянула из Магнитогорска родная сестра отца Гея, да не одна, а с двумя детьми, и жили они такой оравой бог знает сколько времени в одной-единственной комнатке, у них даже кухни не было, не говоря про какие-то удобства.
Однако Гей отвлекся.
Кристаллическая решетка разрасталась явно вкривь и вкось и отнюдь не из розового цвета атомов и молекул.
Давали себя знать метастазы.
И наверняка потребуется хирургическое вмешательство.
Ведь Гей хотел вспомнить лишь о том, как он и Алина сидели потом на кухне в новой квартире, прямо на подоконнике, потому что даже стульев у них тогда не было.
У них ничего тогда не было.
Кроме бутылки ситро и помидоров.
Они выпили прямо из горлышка.
Алина чуть не захлебнулась.
Собственно, ни Гей, ни Алина понятия не имели, что это за ситро такое, им было все равно.
Да и пить им, признаться, не хотелось.
Просто хотелось устроить праздник.
По случаю новоселья.
Алина помыла окна, Гей притащил из хозмага железную кровать, матрац и ватную подушку.
Ему до слез не хотелось покупать именно эту железную кровать!
Но других в продаже, увы, не было.
Ирония судьбы!
Когда-то, в детстве, он мечтал о своей собственной кровати. О железной кровати. То есть о кровати из железа. Кто первый придумал, сделал железную кровать? Гей считал когда-то, в детстве, что этим первым умельцем был его отец, военный человек, офицер, после войны сменивший офицерскую форму сначала на телогрейку старателя, а затем, после закрытия прииска, на брезентовую робу электросварщика. Ах, какие кровати отец варил из железа! Это были фантастические кровати. Из ржавых угольников, труб и прутьев. Да, это были красавицы! Черные. С лаковым блеском. Наимоднейший гарнитур. Эту краску называли паровозной. Еще величали ее кузбашлаком. Так и звучало. Но по госту именовали, кажется, несколько иначе. Кузбасслак. Кузбасский лак? В словарях этого слова, конечно, нет. В словарях русского языка, разумеется. Очень популярная по тем временам краска. Стойкая. Не маркая. Паровозы и в самом деле красили ею. Легко можно было достать этот кузбашлак. А вот голубенькую или еще какую цветную — это лишь по знакомству, как скромно тогда называли блат. Позже, правда, когда строительство бараков на Новой Гавани пошло полным ходом, появилась и разная масляная краска. Отец перекрасил свою кровать в голубой цвет. Он красил ее несколько раз подряд, но кузбашлак все равно проступал местами, и кровать получилась пегой. Вообще она понравилась соседям еще и некрашеная. В магазинах кроватей не было никаких. Страна восстанавливала народное хозяйство, и конечно же было не до кроватей. Отцу посыпались заказы. А он был добрым и не мог отказать людям, хотя его дети, Ваня и Гей, спали на полу. Отец говорил, что вот уж в следующий раз он обязательно сделает кроватки для Вани и Гея, они же свои, не чужие, могут и подождать. И они терпеливо ждали. И год, и другой, и третий… Отец сразу же стал заметной фигурой не только своего барака, но и соседних, до которых дошла молва о железных кроватях. У отца, как сказали бы теперь, появился маленький бизнес. И не просто бизнес, а почетный бизнес! Даже как бы гуманный. Он людям делал кровати. Он людям делал приятное. Чтобы они поднялись над землей. Правда, это приятное он делал из государственных средств. Пусть и ржавых. Которые все равно валяются под открытым небом. Отец преступал закон, чтобы сделать людям приятное, а заодно и себе добыть небольшую прибавку к зарплате. Ему повезло — закон его не покарал. Но ему все равно пришлось пережить разочарование. Как всякий увлекающийся человек, как человек к тому же очень добросовестный, он вскоре стал делать кровати, как бы это сказать, модельные, с литыми фигурными головками из алюминия. Он огорчался, что не может сделать если уж не панцирную, то хотя бы какую-нибудь сетку, чтобы кровать была не хуже магазинной — той магазинной, какие бывали в продаже до войны. Он бы сделал в конце концов и сетку, но на РМЗ, как сокращенно называли ремонтно-механический завод, где работал отец, не было подходящего материала. Слава богу, что можно было брать сколько угодно и труб, и угольников, и железных прутьев. Вместо сетки приходилось класть самые обычные доски, которые держались на угольниках. Но доски были заботой уже владельцев кровати, счастливого покупателя, дождавшегося своей очереди. Более того, чаще всего кровать продавалась уже и некрашеной. Это было даже в интересах покупателя, потому что крашеная кровать стоила, естественно, дороже. Отец увлекся не на шутку. Он умудрялся выносить готовые части кровати через проходную, и ему всегда кто-нибудь помогал, и спинки с угольниками тут же возле проходной грузили на машину, которая отвозила рабочих на Новую Гавань, а там, возле гаванского рынка, где машина поворачивала обратно, рабочие помогали сгрузить кровать, и она нередко сразу же попадала в руки очередного счастливчика. Правда, вскоре и другие электросварщики наладили производство железных кроватей. Появились конкуренты. Много конкурентов. Их стало почти столько же, сколько и потребителей кроватей. И дал знать себя застой сбыта, как сказали бы экономисты. И в один прекрасный момент все поняли это. И производители, и потребители. Только один отец не хотел или не мог понять это. Он был оптимистом. Может быть, в этом-то все дело. И он был энтузиастом. У него был характер просветителя, мессии. Ему хотелось делать людям добро. Пусть и не бескорыстно. Ведь кроме всего прочего у него была большая семья и не очень большая зарплата. Он стал вывозить кровати на толкучку по воскресным дням. Толкучка в те годы была в самом центре Лунинска, от Новой Гавани километрах в десяти. Автобусов не было. То есть сами по себе автобусы были, конечно, такие маленькие, пузатенькие, с одной передней дверцей, которую вручную открывал водитель с помощью рычага. Имений в Лунинске маленький Гей впервые в своей жизни увидел эти автобусы. Они появлялись на улицах внезапно, редко, как ныне появляются летающие тарелки, их было очень мало, люди взглядом провожали эти автобусы как диковинку, только-только отгремела война, вся техника была военная, какие там автобусы, откуда! С работы и на работу люди ходили пешком, через весь город, но Гавань, точнее, Новая Гавань была слишком далеко, за чертой города, и поэтому гаванских рабочих возили грузовые машины, бортовые, без верха. Но они ходили только по будним дням. Утром и вечером. И отцу пришлось сделать тележку на двух колесах. Тачку. Он укладывал на тачку кровать, которую варил целую неделю в обеденный перерыв, и толкал тачку перед собой до центра Лунинска. На дорогу в один конец у него уходило не менее трех часов, с перекурами, поэтому приходилось выходить чуть свет, чтобы захватить на толкучке место в ряду. Зимой было легче, отец возил кровати на санках. Но случалось, он и возвращался домой с кроватью. Огорченный. Подавленный. Он, казалось, не мог понять, почему люди перестали покупать его кровати. Ведь совсем недорого. Сто рублей за кровать. По масштабу цен того времени. Просто даром. Меньше стоимости теперешних раскладушек. А он мог бы еще сбавить цепу, даже наполовину! Если бы увидел заинтересованного покупателя. Главное — убедиться, что труд был не напрасный. Самое невыносимое для отца было в том, что непроданную кровать приходилось везти обратно домой, на глазах соседей, которые несколько месяцев назад бились за эти кровати. Гею казалось, что уж теперь-то одну из непроданных кроватей отец отдаст Ване или ему, но кровать дожидалась очередного воскресенья, и отец снова направлялся на толкучку, нередко прихватывая с собой и Гея как старшего, чтобы помогал толкать тележку, а потом и в ряду стоял возле кровати, карауля покупателя, пока отец слонялся по толкучке, изучающе оценивая, как идут дела у других умельцев, которые тоже хотели осчастливить людей кто чем мог: малеванными картинами с русалками и лебедями, гипсовыми копилками в виде кошек и собак, сахарными петушками, наконец. Если отцу и во второй раз не удавалось продать свою кровать, он сваливал ее где-нибудь возле забора и с пустой тачкой шел по Новой Гавани с видом победителя. А на неделе он снова делал кровать, вывозил ее с территории РМЗ, красил, обтачивал литые головки, чтобы не было зазубрин, и в воскресенье на рассвете грузил кровать на тачку и шел через весь город на толкучку. Гей помнит, как все это кончилось… Однажды, после того как толкучка опустела и базарник стал прогонять отца, чтобы закрыть ворота, отец долго стоял перед кроватью, медленно раскачиваясь с носков на пятки, уставясь в землю невидящим взглядом, докурил папироску, растер каблуком окурок и, будто не имея никакого отношения к тачке с кроватью, пошел прочь. Гей не мог понять, что случилось с отцом. Он догнал его, тронул за рукав, дернул сильнее, чтобы отец остановился, но отец уже вышел за ворота, он и не думал возвращаться! Гей метнулся было назад, ему жаль было кровать и тачку, к которой он успел привыкнуть как к чему-то необходимому, неизбежному, но справиться одному было не под силу, и Гей заплакал…
Вот какая история была связана у Гея с железной кроватью.
Даже новелла могла бы получиться.
Возьмись за нее какой-нибудь мэтр так называемой рабочей темы в литературе.
Такие дела.
Но Гей отвлекся.
Опять давали себя знать метастазы.
Кристаллическая решетка опять разрасталась не в ту сторону.
Ведь Гей хотел воссоздать самую первую сцену в раю.
Он получил первую в жизни квартиру!
Он и не знал, как это прекрасно — иметь свою крышу над головой.
И Гей наслаждался вместе с Алиной этим волнующим состоянием.
Тут надо отдать Алине должное, она не так вот сразу кинулась в этот омут — как называют семейную жизнь, которая, увы, подчас начинается с первой совместной ночи.
Больше месяца Алина ходила в квартиру Гея как невеста, но еще не жена, хотя вела там хозяйство, то есть мыла, стирала, чистила, варила.
Им не хватало стола.
Они пиршествовали все там же, как и в самый первый раз, на подоконнике.
Не то денег у Гея не было, чтобы купить стол и пару стульев, не то в магазине всего этого не имелось, Гей теперь и не помнит.
Во всяком случае, свой первый мебельный гарнитур они купят лишь в 1982 году, почти четверть века спустя.
И весь этот месяц, когда Алина ходила к Гею на улицу Урицкого, в центре Лунинска, был вроде как медовый, хотя между Геем и Алиной ничего такого не было, что почти всегда, говорят, бывает, когда к молодому человеку в его собственную квартиру больше месяца ходит молодая девушка.
Это было воистину отрадное воспоминание, как считал теперь Гей.
Он любил Алину и уже не мог не любить ее, она была ему нужна как никто другой, он боялся ее потерять мало ли почему, и вместе с тем ничего такого, что связало бы их, между ними еще не было.
— Нужна какая-то ниточка, — отчаянно говорил ей Гей, не лукавя нисколько, не используя некий прежний опыт в подобных делах.
Какое уж тут лукавство, какой опыт, если это была его первая любовь!
Не увлечение, нет, что случалось с ним в университете, и это было вполне естественно, а любовь.
И Алина внимательно слушала Гея, когда он говорил ей про какую-то ниточку, и вполне разделяла, казалось, его мнение, потому что, судя по всему, и она любила Гея, но протянуть между ними эту условную ниточку совсем не торопилась.
И только в середине лета, спустя пять месяцев после знакомства, эта ниточка наконец возникла.
Алина решила остаться у Гея на ночь, остаться насовсем, и железная кровать из хозмага оказалась для этого достаточно широкой.
Знаменательный день в жизни Гея!
Кстати, сразу и стол появился.
Мать Алины, вдруг нагрянув как бы с целью разведки, произвела неизгладимое впечатление на притихшего, сжавшегося на железной кровати Гея, правда, бить не стала, кричать — тоже, неожиданно скоро ушла, но потом вернулась вместе с отцом Алины, человеком тихим, покладистым, да не с пустыми руками, а как бы уже и с приданым в виде крашеного суриком дощатого стола и двух самодельных табуреток.
Да, это был знаменательный день.
И на его воссоздание Гей хотел бы использовать самые лучшие атомы и молекулы.
В ту брачную ночь, лаская его, целуя, она сказала проникновенно, от чистого сердца, наверно сказала как думала, как чувствовала, без всякого наигрыша, на который была в тот момент не способна, сказала, что, если к нему подойдет кто-нибудь хоть однажды и посмеет взять его за руку, ну, конечно, какая-нибудь девушка, женщина, — когда бы это ни случилось, хоть через двадцать, тридцать, сто лет! — она этой девушке или женщине так вмажет, та-ак вмажет!..
А уж если какая-нибудь девушка или женщина — когда бы это ни случилось, хоть через сколько лет! — посмеет его поцеловать, она сделает этой девушке или женщине… сама не знает, что она ей сделает!
Она была в тот момент прелестна, нежная, преданная воительница.
Увы, эту пощечину он только что получил сам!
Современный способ защиты научных диссертаций, сказал себе Гей, не отнимая ладоней от лица.
Оппонент дает новой теории оценку, тут же устанавливая связь науки с жизнью, а соискательница ученой степени как бы в порыве благодарности бьет оппонента по физиономии.
Но неужели для того, чтобы Ева стала снова такой, какой она была много лет назад, возможно в пору медового месяца, Адаму требуется как минимум сжечь себя на костре в знак протеста против внутривидовой борьбы?
Впрочем, это уже была научная проблема социолога Адама, которую он разрабатывал в своей диссертации.
Гей открыл наконец глаза свои, чтобы увидеть Алину, которую обуял стыд после звонкой, на весь «Гранд-отель», незаслуженной пощечины.
— Один пожилой социолог, — сказал он, — в свое время долго живший вместе с чукчами в их ярангах, рассказывал мне о том, как чукчи относятся к любви…
— Чукчи? — спросила Алина.
— Да, чукчи.
— Интересно… Ну и как же они относятся к любви?
— А вот так. Если мужчина сказал женщине или девушке: «Я тебя люблю», — она уже не может принадлежать другому.
— Да, но что при этом чувствует женщина или девушка, если подобное заявление сделал мужчина, которого она не любит и не полюбит никогда?
Гей пожал плечами:
— В следующий раз я спрошу об этом. Пожилой социолог теперь живет под Москвой, в семейном пансионате творческих работников.
Алина подняла бокал:
— Давайте выпьем за то, чтобы мужчина говорил «Я тебя люблю» только любимой и любящей женщине, после чего ни он, ни она уже никогда не могли бы принадлежать другому.
— Хороший тост… — Гей потянулся было к своему бокалу. — Но одну минутку! — Он смотрел на экран телевизора. — Кажется, и Адам с Евой готовы к тому, чтобы выпить за настоящую любовь…
— Да, — кивнула Алина, — но не сейчас. Адам пока еще не готов к тому, чтобы выпить со своей законной Евой за настоящую любовь…
— А сама Ева?
— Она ближе к этому желанию. Как и всякая женщина.
— Вот как?!
— Чему же тут удивляться?
— В самом деле… — буркнул Гей, — разве же не сама Ева была причиной момента распада, который почти наступил…
— Какого распада? — не поняла Алина.
— Который подобен ядерному взрыву.
— Ну, не сравнивайте! Ядерный взрыв — это всеобщая смерть.
— А то, что происходило между Адамом и Евой, — разве это не смерть?
— Это любовь, — сказала Алина как бы вполне серьезно.
— Браво!
Ну и дурак, сказал бы ему Бээн. Красивая баба сама на шею вешается, а он устроил дискуссию на тему любви, верности, ну и так далее. Что же может начаться с этого? Ни бардак, ни диалектика жизни…
К его удивлению, она согласилась выехать в сторону Рысы хоть сейчас. Вначале Гей не поверил, но Алина тут же, почти на его глазах, сменила розовое платье на джинсы и куртку.
— Я готова!
Глядя на нее, он подумал, что Алина всегда была легка на подъем. Легка до такой степени, что его стремление к домоседству, особенно в последние годы, считала привычкой дурной, может быть куда более дурной, нежели привычка проводить вечера и даже ночи вне дома.
— Ну что ж… — сказал он. — Я должен сначала подняться в свой номер. Оставлю записку переводчице. И вообще… — Его вдруг осенила догадка: — Вы же после Рысы прямиком в Братиславу поедете, наверно…
— Да, — кивнула она, упаковывая саквояж. — Свадьба состоялась, делать здесь больше нечего. До другой свадьбы, по крайней мере, — добавила она, улыбнувшись.
— Другого Гея и другой Алины?
— Ну почему же… — ответила она как бы вполне серьезно. — Может быть, кто-то из этих снова примет участие…
И лишь когда они проходили по вестибюлю отеля, Алина, встретившись взглядом со швейцаром, который, возможно, догадывался, что рядом с нею идет не тот мужчина, чей чемодан он отнес утром в машину, подумала, что напиться можно было и у портье.
Еще не поздно.
Хотя, собственно, и ее номер был не так уж высоко, на четвертом этаже.
И швейцар, как бы угадывая ход ее мысли, уже открыл дверцу лифта. Но незнакомец, продолжая свой рассказ о том, как и почему он вступил в Германскую компартию, мягко увлек ее на лестницу, деликатно поддерживая под локоток. В самом деле, не ехать же на лифте на второй этаж, где был его номер.
Может быть, думал Гей, этим и отличаются два зловещих знамения нынешнего века: внутривидовая борьба, которая идет в иных семьях, и постоянная угроза ядерной катастрофы, которая нависла над всеми семьями.
Первая еще длится бесконечно долго, но уже как распад необратимый, даже после взрыва, каковым является, скажем, подозрение в измене одного из супругов, почти всегда равное факту измены.
Вторая же, то есть угроза ядерной катастрофы, после взрыва хотя бы одной целенаправленной ядерной бомбы перестает быть угрозой катастрофы, ибо некому уже будет угрожать.
Такие дела.
Гею снова было тревожно.
Он уже вспоминал о том, что время от времени ему было тревожно еще до самой первой встречи с Алиной.
Хотя он вспоминал не совсем правильно.
Не совсем правильно воссоздавал себя из атомов и молекул.
Тревожно ему было чаще всего, а вот время от времени он как бы забывал о своей непонятной, подспудно жившей в нем тревоге.
Вполне возможно, сказал себе Гей, что, если принципиально — именно так это называется — не принимать во внимание те многообразные проблемы, которые возникали в его жизни начиная чуть ли не с младенческого возраста, — а совсем принципиально если поступать, то нужно не принимать во внимание и те проблемы, которые, возникали в его жизни не только в младенческом возрасте, но и до появления на свет белый, — можно сделать точный сам по себе вывод, что он, еще будучи закодированным в генах, в родительских хромосомных клетках — атомах и молекулах? — уже интуитивно угадывал последствия будущих, грядущих инициатив в создании новых систем оружия — именно так это называется.
В самом деле, США начали разработку ракет, а затем и ядерных бомб еще до того, как Гей оказался в утробе матери.
Кстати, а потом, после ядерной катастрофы, после вековой паузы и гипотетически возможного воссоздания из атомов и молекул, спросил себя Гей, повторится ли эта способность человека не только предчувствовать, но и чувствовать вообще?
Да, но разве теперь, сказал он себе, еще до всеобщего катаклизма, иные люди, внешне здоровые, не потеряли напрочь это удивительное свойство?
Может быть, сказал себе Гей, это и есть результат внутривидовой борьбы, которая идет в иных семьях.
А надо ли вообще, вдруг спросил себя Гей, воссоздавать Бээна в будущей гипотетической жизни?
Или же в реакции воссоздания надо менять режим?
Увы, от Бээна тоже не останется и следа, если разразится то, что может разразиться.
В самом деле, смородинский птичник будет просто грудой железобетона, одним из всемирных нагромождений обломков интернационального строительного материала.
И все остальное, что сотворено волей Бээна не только во время расширенных выездных уик-эндов, где Бээн был подобен не просто прорабу, но атаману, вождю, предводителю, который отдавал приказы прямо на поле брани, причем подчас непечатной, в конце концов тоже превратится в бесформенную груду интернационального строительного материала.
Которая даже на пирамиду похожа не будет.
Сколь ни бессмысленна сама по себе пирамида.
Кстати, и у Бээна можно было спросить в Москве.
На своей территории.
Гей встречал и Бээна — тоже в аэропорту.
И тоже как бы не по своей воле.
Между прочим, Гей однажды описал, как ему звонил, а потом и заезжал за ним на министерской черной машине человек Бээна, его порученец, демон на договоре…
Бог знает зачем понадобилось Гею описывать все это!
Представлял ли сей материал хоть какой-нибудь социологический интерес?
Сказать весьма трудно.
Георгий шутил над Геем, что это описание всего-навсего уроки графомании, хм…
И тем не менее Гей держал эти записи в Красной Папке — скорее всего, из духа противоречия.