10


Хирота заболел, и Сансиро отправился его навестить. У входа в дом стояли ботинки. Наверно, врач, подумал Сансиро. Он вошёл, как обычно, с чёрного хода и никого не встретил. Прошёл прямо в столовую, услыхал голоса в гостиной и остановился в нерешительности. В руках у него был объёмистый свёрток с мочёной хурмой. Он купил её на улице Оивакэ, помня наставление Ёдзиро: «Когда пойдёшь, купи чего-нибудь». В это время в гостиной что-то грохнуло. «Уж не драка ли там», — подумал Сансиро, чуть-чуть раздвинул перегородку и заглянул в гостиную. Хирота-сэнсэй лежал на полу ничком, а на нём сверху сидел мужчина в коричневых хакама. Рискуя свернуть шею, Хирота приподнял голову и, увидев Сансиро, сказал с улыбкой:

— А, входите, входите!

Тот, что сидел на нём, тоже оглянулся и обратился к Хироте:

— Прошу прощения, сэнсэй, попробуйте, пожалуйста, встать.

Складывалось впечатление, будто мужчина завёл руку Хироты назад и коленом прижал её в локтевом суставе. Хирота ответил, что встать никак не может. Тогда мужчина поднялся, расправил складки хакама и сел в строгой позе. Это был представительный, солидного вида человек. Хирота встал и произнёс:

— Вот это да!

— Когда применяют такой приём, сопротивляться опасно, могут руку сломать.

Из их разговора Сансиро наконец понял, что они делала до его прихода.

— Я слышал, вы больны, но вам, я полагаю, уже лучше?

— Да, лучше.

Сансиро развернул пакет и положил содержимое перед Хиротой и его гостем.

— Вот, принёс вам хурмы.

Хирота пошёл в кабинет за ножом для фруктов. Сансиро сходил на кухню за кухонным ножом, и все трое принялись есть. Хирота и его гость оживлённо обсуждали дела средней школы в провинции. Из-за житейских невзгод и всяких неурядиц, рассказывал гость, просто невозможно долго работать на одном месте. Ему, например, приходилось, кроме своего предмета, преподавать ещё дзюдо[59], а один его коллега до того беден, что ходит в гэта до тех пор, покуда они совсем не износятся, меняя лишь ремешки; и уж если вышел в отставку, найти работу почти невозможно, поэтому он вынужден временно отправить жену к родителям… Темы казались неисчерпаемыми.

Выплёвывая косточки, Сансиро смотрел на этого человека и всё больше проникался к нему жалостью. Как не похож он на Сансиро, как будто принадлежит к другой расе. «Хорошо бы снова стать студентом, — то и дело повторял он, — ничего нет приятнее студенческой жизни». Эти слова навели Сансиро на мысль о том, что ему, собственно, осталось быть студентом каких-нибудь два-три года, и настроение у него сейчас уже далеко не такое безоблачное, как в те времена, когда они с Ёдзиро ели гречневую лапшу.

Хирота пошёл в кабинет и вернулся оттуда с книгой в тёмно-красной обложке, покрытой на обрезе пылью.

— Вот «Хайдриотафия»[60], о которой я вам недавно говорил. Полистайте, скуки ради.

Сансиро поблагодарил и взял книгу. «Уход в небытие — явление постоянное и естественное, и не следует задаваться вопросом о том, достойны люди вечности или не достойны». Эта фраза бросилась Сансиро в глаза, как только он открыл книгу. Хирота между тем продолжал беседовать с бакалавром дзюдо. То, что рассказывал бакалавр, несомненно, вызывало сочувствие к учителям средней школы, но наибольшего сочувствия, как явствовало из слов бакалавра, заслуживал он сам. В нынешний век в цене только факты, о чувствах никто и не думает. И с этим ничего не поделаешь: жизнь до того трудна, что не до чувств. Почитайте газеты, и вы увидите, что девять из десяти заметок на социальные темы имеют поистине трагическое содержание. Но для нас это просто информация, и мы не принимаем её близко к сердцу. Как-то из кратенького сообщения под заголовком «Погибло свыше десяти человек» я узнал адрес, возраст и причину насильственной смерти этих несчастных, каждому была выделена строчка петитом. Предел лаконичности и ясности. Или такая рубрика: «Кражи». Здесь сразу узнаёшь, кого и какие воры обобрали. Чрезвычайно удобно. В жизни многое, я полагаю, построено на таком принципе. К примеру, отставка. Для ушедшего в отставку это, возможно, событие, близкое к трагедии, в то время как у окружающих оно не вызовет сколько-нибудь сильных эмоций. К этому надо быть готовым и поступать соответственно.

— Разумеется, при таком количестве свободного времени, как у вас, сэнсэй, можно позволить себе эмоции, — с самым серьёзным видом сказал мастер дзюдо и тут же расхохотался. Вслед за ним рассмеялись Хирота с Сансиро. Судя по всему, гость уходить не собирался, а Сансиро, захватив книгу, которую ему дал Хирота, через кухню вышел на улицу.

«Не сгнить в могиле, жить в памяти грядущих поколений, увековечить своё имя, возродиться в будущем — вот чего жаждет человечество с древних времён. Ибо исполнение всех этих желаний — прямая дорога в рай. Однако для истинно верующего желания эти — суета сует. Ведь возродиться — значит снова стать самим собой. А это никак не связано ни с желанием, ни с надеждой, это непреложная истина, которую дано познать истинно верующему. И не всё ли равно — лежать в могиле св. Иннокентия[61] или быть погребённым в песках Египта. Главное, радоваться собственной вечности — будь то в тесной могиле размером в шесть футов или в гробнице Адриана[62]. Смирись и будь готов к тому, что тебя ждёт».

Идя не спеша по улице, Сансиро прочёл это в заключительной главе «Хайдриотафии». Он слышал от Хироты, что автор этой книги — известный писатель и великолепный стилист и что это его сочинение — самое блестящее из всего им написанного. Правда, рассказывая это, Хирота, смеясь, заявил, что сам он придерживается несколько иного мнения. Да и Сансиро, признаться, не увидел в этой книге никакого блеска. Тяжеловесные фразы, очень странное употребление слов, туманно выраженные мысли — впечатление такое, словно осматриваешь старинный буддийский храм. Чтобы прочесть и как-то осмыслить один этот отрывок, понадобилось несколько кварталов пути. И то многое осталось непонятным.

Прочитанное вызвало в Сансиро смутное чувство, близкое к сентиментальности, как если бы в Токио донёсся слабым эхом удар в колокол Большого Будды в Нара. Именно это чувство, а не смысл, доставило Сансиро удовольствие. Ведь он никогда ещё глубоко не задумывался над вопросами жизни и смерти — слишком молодая и горячая кровь текла в его жилах. В этом чувстве, собственно, и выразилась истинная сущность Сансиро…

По дороге к Харагути Сансиро встретил похороны. За маленьким гробиком, завёрнутым в белоснежное полотно, шли двое мужчин в хаори. К крышке гроба была прикреплена красивая игрушка — ветряная мельница с пятью вращающимися разноцветными крыльями. «Красивые похороны», — подумал Сансиро, когда гробик с игрушечной мельницей остался позади.

Сансиро так же безучастно глядел на чужие похороны, как на чужое сочинение, которое держал в руках. Но если бы ему предложили смотреть безучастно на Минэко, он непременно удивился бы. Он не смог бы смотреть на Минэко глазами постороннего, хотя не отдавал себе в этом отчёта. Одно было бесспорным: в чужой смерти он ощутил красоту и умиротворённость, красота живой Минэко несла ему страдание. Сансиро почему-то думал, что, если будет идти всё время прямо, к своей судьбе, даже мысленно, даже во сне, не отклоняясь в сторону, он избавится от страдания. И он шёл всё вперёд и вперёд. На похоронную процессию Сансиро смотрел сейчас издалека, как на картину, сожалел о безвременной кончине, но не скорбел, а испытывал приятное чувство, как при виде чего-то красивого.

Свернув на улицу Акэбоно, Сансиро увидел большую сосну, видимо, о ней ему и говорили, когда объясняли, как отыскать дом Харагути. Однако дом, у которого она стояла, оказался не тот. За ним была ещё сосна, а дальше — ещё и ещё. «Прекрасное место», — подумал Сансиро, прошёл мимо множества сосен, свернул налево и очутился перед живой изгородью с красивыми воротами. На воротах висела табличка из тёмного и очень твёрдого дорогого дерева, на которой зелёной масляной краской было написано имя Харагути, причём с такой изысканностью и витиеватостью, что не разберёшь — иероглифы это или узоры. Тропинка от ворот к дому не была обсажена ни кустами, ни цветами, лишь поодаль с обеих сторон были разбиты газоны.

У входа чинно стояли гэта Минэко. Сансиро узнал их по ремешкам — они были разного цвета. Девочка-горничная сообщила, что господин сейчас, как раз работает, но если Сансиро желает подождать, он может войти, и провела его в мастерскую — просторную комнату, вытянутую с севера на юг. В комнате, как и следовало ожидать, царил художественный беспорядок. Непропорциональный размерам комнаты ковёр казался небрежно брошенным на пол куском ткани с ярким, очень изящным рисунком. Наискосок от ковра лежала тигровая шкура с длинным хвостом. Здесь же, на полу, стояла большая ваза с шероховатой поверхностью, с двумя торчащими из неё стрелами. Между оперением мышино-серого цвета ярко блестела позолота. Рядом Сансиро увидел старинные воинские доспехи. Он подумал, что, вероятно, они из тех, что носили крупные военачальники, судя по дорогой плотной ткани и выделке. В противоположном углу он заметил что-то ослепительно блестящее. Это оказалось кимоно с лиловыми узорами и золотым шитьём. Оно висело на шнуре, пропущенном сквозь короткие рукава, словно проветривалось. Пожалуй, очень старинное, подумал Сансиро. Стены были увешаны картинами, большими и поменьше. Те, что без рам, видимо, наброски, лежали небрежно свёрнутые, с неряшливо загнутыми краями. И среди этой утомительной для глаз пёстрой путаницы стоял холст с начатым портретом. Женщина, которую писал художник, стояла в глубине комнаты, с веером в приподнятой руке. Когда Сансиро вошёл, художник резко повернулся от холста и с палитрой в руке пошёл ему навстречу, сжимая в губах толстую трубку.

— Пришли? — сказал он, кладя трубку на круглый столик с пепельницей и спичками, у которого стоял стул. — Садитесь и смотрите. — Он указал на портрет. Холст был размером чуть поменьше шести футов.

— Действительно, большое полотно, — сказал Сансиро.

— Угу, очень, — пробормотал словно про себя Харагути и стал рисовать волосы. В этот момент из-за веера сверкнули белые зубы, и Сансиро наконец увидел лицо Минэко.

Несколько минут проходят в тишине. В комнате тепло — горит камин. Да и день выдался нехолодный — ветер утих. Оголённые деревья стоят в лучах зимнего солнца неподвижные и безмолвные. Сансиро кажется, что мастерская в тумане. Он сидит, облокотившись на стол, в атмосфере тишины и покоя. В этой тишине возникает Минэко. Чёрточка за чёрточкой появляется её изображение на холсте. Всё вокруг словно застыло, движется лишь кисть толстяка-художника, движется неслышно, как и сам художник.

Вписанная в тишину Минэко с веером до того неподвижна, что её можно принять за картину. Харагути пишет не с натуры, а с картины, только объёмной, думает Сансиро, чудесным образом он со всем старанием как бы переносит Минэко с объёмной на обыкновенную картину. И эта, вторая, Минэко постепенно сближается с первой. Их разделяет тишина, которую нельзя измерить часами. Плавно, спокойно течёт время, не касаясь сознания художника, и постепенно вторая Минэко нагоняет первую. Ещё немного, и расстояние между ними исчезнет, они сольются воедино, тогда ход времени резко изменит своё направление, канет в вечность и кисть Харагути перестанет двигаться. При этой мысли Сансиро вышел из оцепенения и посмотрел на Минэко, всё ещё неподвижную. От этой звенящей тишины у Сансиро, словно от хмельного, крутилась голова. Харагути неожиданно рассмеялся и спросил:

— Устали, да?

Девушка ничего не ответила, тотчас приняла свободную позу и буквально упала в кресло, стоявшее рядом. Сансиро снова увидел её ослепительно белые зубы, когда, улыбнувшись, она окинула его быстрым, словно метеор, взглядом.

Харагути подошёл к столику.

— Что скажете? — спросил он, взял трубку, приминая пальцами табак, раскурил её, дважды затянулся, выпустил сквозь усы две густые струи дыма и снова повернулся к холсту, рисуя то, что можно было рисовать без натуры. Картина ещё не была закончена, но Сансиро она казалась великолепной. Оценить её по достоинству он, разумеется, не мог, ибо воспринимал искусство чисто эмоционально, да и то впечатление складывалось у него смутное, поскольку в живописи он не был даже дилетантом. Поэтического восприятия и художественного вкуса у Сансиро хватало лишь на то, чтобы самому себе не казаться человеком, чуждым искусства.

Сколько света в этой картине, она будто озарена солнцем и в то же время припорошена пудрой — ни излишне ярких красок, ни глянца. Даже тени не тёмные, а скорее светло-лиловые. Это ощущение сочеталось у Сансиро с чувством лёгкости и приподнятости: словно он плыл по реке на быстроходной увеселительной лодке. О тревоге тут и речи быть не могло — таким покоем и умиротворением веяло от картины. Ни горечи, ни яда. «Картина в духе Харагути-сан», — подумал Сансиро и тут услыхал голос Харагути:

— Я расскажу вам кое-что интересное, Огава-сан. Одному из моих знакомых, видите ли, надоела жена, и он потребовал развода. Жена ни в какую, раз уж, говорит, вышла за тебя, ни за что не уйду, а ты как хочешь.

Харагути чуть отступил от картины, оценивая результаты работы, и обратился к Минэко:

— Напрасно вы не пришли в более лёгком кимоно, Сатоми-сан. Мне было бы легче вас писать, а то делаю всё по догадке, не слишком ли смело с моей стороны?

— Мне очень жаль, — отозвалась Минэко.

Харагути ничего не ответил, снова подошёл к холсту и продолжал:

— Так вот, поняв, что жену не так-то легко спровадить, приятель сказал ей: не хочешь — не уходи, живи здесь, сколько душе угодно, я сам уйду… Пожалуйста, Сатоми-сан, встаньте на минутку и взгляните сюда. Веер не нужен. Просто встаньте. Вот так. Благодарю… Тогда жена и говорит: что же я буду без тебя делать? А мне что за дело, — отвечает приятель. — Хочешь — выходи замуж.

— Чем же это кончилось? — спросил Сансиро.

— Да ничем, — ответил Харагути и пояснил свою мысль: — К браку следует относиться серьёзно. Ни сходиться, ни расходиться просто по капризу нельзя. Возьмите, к примеру, Хироту-сэнсэя, возьмите Нономию-сан, возьмите Сатоми Кёскэ-кун и, наконец, меня. Ни один из нас не женат. И чем больше будет чересчур самостоятельных женщин, тем больше будет холостяков. Эту самостоятельность общество должно ограничивать, чтобы не появлялись холостяки.

— Кстати, мой брат скоро женится, — сообщила Минэко.

— В самом деле? Что же будет с вами?

— Не знаю.

Сансиро и Минэко обменялись взглядами. Минэко улыбнулась. Поглощённый работой Харагути пробурчал себе под нос: «Не знаю, не знаю… Тогда…»

Улучив момент, Сансиро подошёл к Минэко. Девушка откинулась на спинку кресла, где висело её хаори с очень красивой подкладкой, рассыпав по нему свои прекрасные волосы. Воротник кимоно распахнулся, открыв шею, но Минэко это было, видимо, безразлично — так она устала.

В кармане у Сансиро лежали тридцать иен, непостижимым образом связывавшие его с Минэко, в это Сансиро твёрдо верил. Только поэтому он до сих пор не возвращал ей деньги и решил сделать это именно сейчас. Отдалится она от него, когда это связующее звено перестанет существовать, или, наоборот, приблизится? Следует заметить, что Сансиро был несколько суеверен.

— Сатоми-сан! — обратился он к Минэко.

— Что? — откликнулась девушка, подняв глаза на Сансиро и сохраняя при этом совершенно невозмутимое выражение лица. Сразу было видно, что она устала.

— Раз уж я здесь, кстати, верну вам… — произнёс Сансиро, сунув руку в карман.

— Что вернёте? — спросила девушка всё так же вяло, в то время как Сансиро мучительно раздумывал, как ему поступить. Наконец он решился:

— Верну деньги, которые недавно занял у вас.

— Ну, сейчас это совсем некстати, — ответила девушка, не вставая с кресла, всё с тем же безразличным видом. Сансиро ещё не до конца осмыслил её слова, как за спиной у него раздался голос Харагути:

— Ну что, поработаем ещё немного?

Оглянувшись, Сансиро увидел, что Харагути стоит с зажатой в пальцах кистью и с улыбкой на них смотрит, свободной рукой пощипывая бородку. Минэко взялась за подлокотники и выпрямилась, собираясь встать.

— Ещё долго? — тихо спросил Сансиро.

— Около часа, — так же тихо ответила Минэко. Сансиро снова занял своё место у круглого столика, Минэко стала позировать, а Харагути, закурив трубку, взялся за кисть и, не оборачиваясь, сказал Сансиро:

— Огава-сан, посмотрите, пожалуйста, в глаза Сатоми-сан.

Сансиро послушался, но Минэко вдруг опустила веер, повернулась к окну и стала смотреть в сад.

— Так не годится. Если вы будете смотреть в другую сторону, дело не пойдёт. Только-только начал писать, а вы…

— Зачем же вы изволите говорить то, что к делу не относится? — повернулась к нему девушка.

— Я ведь не шутил, — оправдывался Харагути. — Просто нужно было кое о чём спросить у Огавы-сан.

— О чём же?

— Сейчас скажу, только, пожалуйста, примите прежнюю позу. Так. Ещё чуть-чуть локти вперёд… Скажите, Огава-сан, уловил я выражение глаз оригинала?

— Я в этом мало разбираюсь, — ответил Сансиро, — но всё же хочу у вас спросить. Вот вы каждый день пишете, но разве не меняется выражение глаз у того, кого вы пишете?

— Конечно, меняется. Мало того, меняется и настроение художника. Казалось бы, каждый день надо начинать сначала. Но, как ни странно, изображение получается довольно точное и законченное. Вы спросите, почему…

Говоря всё это, Харагути смотрел на Минэко и не переставал работать кистью, чем вызвал у Сансиро истинное уважение.

— Картина, которую пишешь, с каждым днём обретает всё новые черты и уже сама создаёт художнику настроение. И это настроение охватывает всякий раз, как входишь в мастерскую и берёшься за кисть. Говоря точнее, настроение картины передаётся тебе. То же самое и с портретом Сатоми-сан. Вполне понятно, что на выражение лица действуют различные факторы, скажем, все эти в беспорядке разбросанные вещи: барабан, тигровая шкура, воинские доспехи, наконец, сама поза. Однако на картину это не оказывает сколько-нибудь серьёзного влияния. Потому что постепенно всё это становится привычным, включая и выражение лица. Его-то и следует запечатлеть в портрете. Кстати, о выражении лица…

Харагути вдруг умолк. Его, видимо, что-то смутило. Он отступил шага на два и переводил внимательный взгляд с картины на Минэко и обратно.

— Что-нибудь случилось, Сатоми-сан? — спросил он.

— Нет, ничего.

Просто не верилось, что это голос Минэко, так тихо и неподвижно она стояла.

— Кстати, о выражении лица, — продолжал Харагути. — Оно есть не что иное, как проявление души. И именно его изображает художник, а не самое душу, но в нём, собственно, и проявляется богатство души… Да, это, пожалуй, верно. Богатство души, которое никак не проявляется, находится за пределами возможностей художника, и с этим приходится мириться. Таким образом, мы рисуем только плоть. Однако плоть, не имеющая души, мертва, и рисовать её бессмысленно. Взять, к примеру, глаза Сатоми-сан… Я их рисую вовсе не для того, чтобы отразить её душу. Мне нравятся именно глаза. Их разрез, густая тень тяжёлых ресниц, глубина зрачков — всё это я стараюсь изобразить до мельчайших подробностей, из которых и складывается выражение лица. Если же оно не получается, значит, я либо не так, как надо, положил краски, либо исказил само изображение. Третьего не бывает. От красок и изображения, собственно, и зависит выражение лица, и с этим приходится считаться.

Харагути снова отступил от холста и смотрел то на Минэко, то на портрет.

— Что-то вы не в себе сегодня, — сказал он наконец Минэко. — Устали? Если устали, прекратим…

— Нет, нет.

Харагути снова подошёл к картине.

— Хотите знать, почему я выбрал именно глаза Сатоми-сан? Так слушайте… На Западе красавиц непременно рисуют с огромными глазами, даже забавно. А вот в Японии — с узкими. Вспомните хотя бы Каннон-сама[63], маски Отафуку[64], маски Но[65] и, наконец, самые выразительные в этом смысле лица красавиц, запечатлённых в укиёэ[66]. У всех у них глаза узкие, как у слона. Столь различный критерий красоты на Западе и на Востоке на первый взгляд может показаться странным, на самом же деле всё очень просто. Европейские женщины — большеглазые, поэтому большие глаза и являются мерилом красоты. У японок же глаза маленькие, японские женщины — словно из семейства китовых… Пьер Лоти[67], например, конечно, в шутку спрашивал, как могут японки открывать глаза. Эта национальная особенность, естественно, отразилась и на эстетическом вкусе. Больших глаз у японок не бывает, и идеалом для нас служат глаза узкие. Их высоко ценят и рисуют на своих картинах Утамаро и Сукэнобу[68]. Но когда европейский художник берётся изображать такие глаза, то, как бы он ни старался подражать японскому стилю, женщина у него получается слепой и впечатление производит весьма неприглядное. В Японии не сыщешь такого лица, как у рафаэлевской Мадонны, а если и сыщешь, оно не будет японским… Поэтому-то мне и пришлось побеспокоить Сатоми-сан… Сатоми сан, ещё немного.

Минэко не ответила и продолжала стоять, не двигаясь.

Надо заметить, что Сансиро слушал художника с интересом. Этот интерес возрос бы во сто крат, если бы внимание юноши не отвлекала Минэко, которая занимала сейчас Сансиро гораздо больше, чем рассуждения художника и даже сама картина. Слушая Харагути, Сансиро не сводил глаз с Минэко. Она была до того хороша в своей неподвижности, что, казалось, пленила саму природу, которая тоже застыла на какой-то миг. Есть в неизменности вечное утешение. Но тут вдруг Харагути, слегка склонив голову набок, спросил девушку, что с нею. Сансиро даже испугался. Быть может, художник хочет сказать, что уже не в силах запечатлеть столь изменчивую красоту?

А девушка и в самом деле как-то потускнела, в уголках глаз затаилась неизбывная грусть, будто и впрямь с нею что-то случилось. Сансиро ощутил, как исчезли мир и покой, которыми так и веяло от этой живой картины. «Уж не я ли причина такой перемены?» — мелькнуло в голове у юноши. И сразу же его душу затопило острое чувство, в котором целиком сказалась его натура. Он уже не мог спокойно, с лёгкой грустью созерцать эту изменчивую красоту. Неужели это его приход так подействовал на Минэко? Чувство было неожиданным и новым.

Харагути наконец отложил кисть.

— На сегодня хватит. Совсем не клеится!

Минэко уронила веер, взяла с кресла хаори и, надевая его, подошла к Харагути.

— Устали? — спросил художник.

— Устала, — запахивая хаори и завязывая шнурок, словно эхо повторила Минэко.

— Да и я, честно говоря, устал. Завтра продолжим, если почувствуем себя бодрее… Не торопитесь, попьём чайку.

Сумерки ещё не наступили, но Минэко отказалась остаться, сославшись на дела. С нею ушёл и Сансиро. В условиях Японии остаться наедине с девушкой не так-то просто, и Сансиро решил воспользоваться представившейся возможностью. Однако надежды его не оправдались. Минэко отказалась погулять с ним по тихой, почти безлюдной улице Акэбоно. Через живую изгородь они вышли на большую улицу.

— Харагути-сан, видимо, был прав. У вас в самом дело что-то случилось?

— Случилось, — сказала Минэко тем же тоном, каким отвечала Харагути. За всё время знакомства с Минэко Сансиро ни разу не слышал, чтобы она говорила длинными фразами. Речь её была предельно лаконична. Тем не менее каждое её слово долго звучало в ушах Сансиро, ибо имело свою особую окраску и неизменно вызывало у него восхищение.

Девушка вполоборота повернулась к Сансиро, посмотрела на него, слегка сощурившись, и Сансиро заметил в её взгляде не присущую ей вялость. Лицо её было бледнее обычного.

— Вид у вас и впрямь усталый.

— В самом деле?

Наступило молчание. Молодых людей словно разделил тонкий занавес, сквозь который Сансиро не знал, как проникнуть. Прибегнуть к словам любви из романов ему не хотелось. Это было бы проявлением дурного вкуса, а также нескромностью, которая не принята в общении между мужчиной и женщиной. Сансиро желал невозможного и придумывал, как бы сделать его возможным.

Молчание нарушила Минэко:

— У вас было какое-нибудь дело к Харагути-сан?

— Никакого.

— Просто в гости приходили?

— Нет, не в гости.

— Зачем же?

— Чтобы увидеться с вами, — быстро ответил Сансиро, воспользовавшись случаем.

Сансиро полагал, что сказал всё, что мог. На это девушка ответила совершенно спокойным, всегда опьянявшим его тоном:

— Мне там было неловко брать у вас деньги. Сансиро приуныл. Но потом вдруг выпалил:

— Деньги тут ни при чём!

После паузы Минэко тихо произнесла:

— Оставьте их у себя, они не нужны мне.

Тут Сансиро не выдержал:

— Я пришёл потому, что хотел видеть вас. — Он заглянул в лицо Минэко.

Не глядя на него, девушка словно бы выдохнула:

— Деньги…

— Что касается денег…

Разговор прервался. Так ни один из них не высказал то, что хотел. Прошли ещё с полквартала.

— Как вам нравится портрет?

Сансиро молчал, не зная, что ответить. Тогда Минэко снова спросила:

— Вас не удивляет, что Харагути пишет его так быстро?

— Пожалуй, — не очень уверенно ответил Сансиро. Ведь месяца не прошло с тех пор, как Харагути рассказал Хироте о своём желании написать портрет Минэко. А говорил об этом с Минэко уже на выставке. Сансиро не знал, сколько времени нужно писать портрет, потому что мало смыслил в живописи, но слова Минэко навели его на мысль о том, что Харагути и в самом деле пишет слишком быстро.

— Когда он начал портрет? — спросил Сансиро.

— По-настоящему он взялся за работу совсем недавно, а до этого писал от случая к случаю.

— Что значит «до этого»? Когда, примерно?

— Судите по одежде, в которой я изображена.

Тут Сансиро вдруг вспомнил тот далёкий тёплый день, когда он впервые увидел Минэко возле пруда.

— Помните, вы тогда сидели под буком?

— А вы стояли на холме с веером.

— Как на портрете у Харагути, правда?

— Вот-вот.

Они переглянулись. Недалеко от склона Хакусан им попался навстречу рикша, который вёз мужчину в чёрной шляпе и золотых очках. Ещё издали можно было, заметить, какой у него цветущий вид. Сансиро показалось, что мужчина не отрываясь смотрит на Минэко. Подъехав чуть ли не вплотную, он остановил рикшу, лихо отбросил ногой фартук коляски, соскочил с подножки, и тут Сансиро увидел, что это стройный, высокого роста молодой человек, с тонкими, но мужественными чертами лица, гладко выбритый, очень приятной и весьма респектабельной наружности.

— Заждался вас и решил поехать навстречу, — подойдя к Минэко, сказал он, оглядев её с ног до головы и улыбаясь. Минэко тоже улыбнулась и, сказав: «Очень рада, спасибо», — перевела взгляд на Сансиро.

— Позвольте узнать, кто этот господин? — спросил мужчина.

— Огава-сан, студент университета, — ответила Минэко. Мужчина вежливо приподнял шляпу.

— Пойдёмте скорее. Ваш брат уже ждёт.

Они стояли на углу переулка, и это избавило от неловкости Сансиро, которому как раз надо было свернуть на Оивакэ. Он попрощался, так и не возвратив долга.

Загрузка...