Это, знаете ли, Соучек, современный английский стиль!. »
У нашего комиссара Мейзлика, скажу я вам, иной раз бывают несуразные идеи. «Вот что, Соучек, – говорит он,
– возьмите-ка этот чайничек и поспрошайте в том квартале, где снимают комнаты состоятельные барышни. Если у одной из них найдется такая штука, справьтесь, не было ли у ее хозяйки до мая молодой служанки. Все это чертовски сомнительно, но попытаться следует. Идите, папаша, поручаю это дело вам».
Я, знаете ли, не люблю этакие гадания на кофейной гуще. Порядочный сыщик – не звездочет и не ясновидец.
Сыщику нельзя слишком полагаться на умозаключения.
Иной раз, правда, угадаешь, но чисто случайно, и это не настоящая работа. Трамвайный билет и чайничек – это все-таки вещественные доказательства, а все остальное только.. гипотеза, – продолжал Соучек, не без смущения произнеся это ученое слово. – Ну, я взялся за дело посвоему: стал ходить в этом квартале из дома в дом и спрашивать, нет ли у них такого чайничка. И представьте себе, в сорок седьмом домике служанка говорит: «О-о, как раз такой чайничек есть у нашей квартирантки!» Тогда я сказал, чтобы она доложила обо мне хозяйке.
Хозяйка, вдова генерала, сдавала две комнаты. У одной из ее квартиранток, некоей барышни Якоубковой, учительницы английского языка, был точно такой английский чайничек. «Сударыня, – говорю я хозяйке, – не было ли у вас служанки, которая взяла расчет в мае?» – «Была, –
отвечает она, – ее звали Маня, а фамилии я не помню». –
«А не разбила ли она чайничек у вашей квартирантки?» –
«Разбила, и ей пришлось на свои деньги купить новый. А
откуда вы об этом знаете?» – «Э-э, сударыня, нам все известно.. ».
Тух все пошло как по маслу: первым делом я разыскал подружку этой Мани, тоже служанку. У каждой служанки всегда есть подружка, причем только одна, но от нее уже нет секретов. У этой подружки я узнал, что убитую звали
Мария Паржизекова и она родом из Држевича. Но важнее всего для меня было, кто кавалер этой Марженки. Узнаю, что она гуляла с каким-то Франтой. Кто он был и откуда, подружка не знала, но вспомнила, что однажды, когда они были втроем в «Эдене41», какой-то хлюст крикнул Франте:
«Здорово, Ферда!» У нас в полиции есть такой Фриба, специалист по всяческим кличкам и фальшивым именам.
Вызвали его для консультации, и он тотчас сказал: «Франта, он же Ферда, это Круотил из Коширже. Его настоящая фамилия Пастыржик. Господин комиссар, я схожу забрать его, только надо идти вдвоем». Ну, пошел я с Фрибой, хоть это была и не моя работа. Загребли мы того Франту у его любовницы, он даже схватился за пистолет, сволочь..
Потом отдали в работу комиссару Матичке. Бог весть, как
Матичке это удается, но за шестнадцать часов он добился своего: Франта, или Пастыржик, сознался, что задушил на меже Марию Паржизекову и выкрал у нее две сотни крон, которые она получила, взяв расчет у хозяйки. Он обещал ей жениться, они все так делают. . – хмуро добавил Соучек.
Минка вздрогнула.
— Пепа, – сказала она, – это ужасно!
— Теперь-то не так ужасно, – серьезно возразил сыщик.
– Ужасно было, когда мы стояли там, над ней, в поле, и не нашли ничего другого, кроме трамвайного билета и купона. Только две пустяковые бумажки. И все- таки мы отомстили за Марженку! Да, говорю вам, ничего не выбрасывайте. Ничего! Самая ничтожная вещь может навести на след или быть уликой. Человек не знает, что у него в кармане нужное и что ненужное.
Минка сидела, глядя в одну точку. Глаза ее были полны слез. В горячей ладони она все еще нервно сжимала
41 «Эден» («Рай») – народный сад в Праге с увеселительными заведениями.
смятый купон. Но вот она в беззаветном порыве обернулась к своему Пепику, разжала руку и бросила купон на землю..
Пепик не видел этого, он смотрел на звезды. Но полицейский сыщик Соучек заметил и усмехнулся грустно и понимающе.
КОНЕЦ ОПЛАТКИ
В третьем часу ночи агент тайной полиции Крейчик заметил, что в булочной на Неклановой улице в доме № 17 наполовину приподнята железная штора. Крейчик нажал кнопку звонка к дворнику и, хотя уже не был при исполнении служебных обязанностей, заглянул под штору. В
этот момент из булочной выскочил человек. Оказавшись лицом к лицу с Крейчиком, он выстрелил ему в живот и пустился бежать.
Полицейский Бартош, совершавший в это время обход
Иеронимовой улицы, услышал выстрел и бросился в ту сторону со всех ног. На углу он чуть не столкнулся с бегущим человеком. Не успел Бартош крикнуть: «Стой!» –
как раздался выстрел, и Бартош, раненный в живот, свалился на мостовую.
Улица проснулась от полицейских свистков, рысью сбегались патрули со всего района; из участка, застегивая на ходу куртки, бежали трое полицейских; через несколько минут из управления полиции примчался на мотоцикле дежурный офицер, но Бартош был уже мертв, а Крейчик умирал, держась за живот.
До рассвета полиция арестовала около двадцати человек. Арестовывали наобум, потому что убийцу никто не видал. Но, с одной стороны, полицейским хотелось отомстить за смерть двух товарищей, а с другой – так обычно делается в расчете на то, что кто-нибудь из арестованных проговорится. Допросы продолжались непрерывно день и ночь. Бледные, измученные рецидивисты изнывали на нескончаемых допросах, но больше всего боялись остаться наедине с двумя полицейскими, которые поведут их после допроса. В сердцах полицейских бушевала темная и страшная злоба – ведь убийца нарушил неписаный договор между полицией и преступным миром. Что он стрелял
– это еще куда ни шло, но стрелять в живот – так не поступают даже с диким зверем.
К началу вторых суток вся полиция вплоть до последнего заштатного участка знала имя убийцы: Оплатка! Проговорился один из арестованных. «Ну, да! – сказал он. –
Вальта трепался, что Оплатка пришил двух легавых на
Неклановой. Он, мол, пришьет еще и других, ему на все наплевать, у него чахотка!»
Ладно, значит – Оплатка. В ту же ночь арестовали
Вальту, потом любовницу Оплатки и трех его приятелей.
Но никто из них не знал или не хотел сказать, где скрывается Оплатка. Немало полицейских и сыщиков получили задание искать Оплатку. Но, кроме них, каждый полицейский, придя со службы домой и выпив чашку кофе, переодевался и, пробурчав что-то жене, шел искать убийцу на свой страх и риск. Наружность Оплатки была знакома каждому – этакий тщедушный, бледный человечек с тонкой шеей.
В одиннадцатом часу вечера полицейский Врзал, вернувшийся с поста в девять, переоделся в штатское и сказал жене, что пойдет поглядеть, что делается на улице. Около
Райского сада он увидел человека, прятавшегося в тени.
Врзал, хотя и не был вооружен, подошел поближе. Когда он был в трех шагах от неизвестного, тот быстро сунул руку в карман, выстрелил полицейскому в живот и пустился бежать. Схватившись руками за живот, Врзал бросился за ним, но через десяток шагов повалился наземь.
Кругом уже заливались полицейские свистки, и несколько человек гналось за убегающей тенью. За садами Ригера раздалось два-три выстрела. Через четверть часа несколько автомобилей, набитых полицейскими, промчалось на окраину города, к верхней части Жижкова, и патрули из четырех-пяти человек стали прочесывать тамошние новостройки. Около часа ночи раздался выстрел за Ольшанским прудом, уже за чертой города, – кто-то на бегу выстрелил в парня, возвращавшегося от своей девушки из
Вацкова, но промахнулся. Во втором часу ночи полицейские и сыщики, шаг за шагом приближаясь друг к другу, цепью окружили пустошь так называемых Еврейских печей. Начался мелкий дождь. Утром было получено сообщение, что на шоссе, недалеко от таможенного поста за
Малешицами, кто-то стрелял в таможенника. Таможенник побежал было за стрелявшим, но вернулся, благоразумно рассудив, что это не его дело. Стало ясно, что Оплатка вырвался из города.
Человек шестьдесят полицейских в касках и дождевиках возвращались от Еврейских печей, промокшие, усталые и разъяренные – чуть не плача от злости. И было на что злиться: этот босяк прикончил трех полицейских –
Бартоша, Крейчика и Врзала, а теперь бежит прямо в лапы сельских жандармов. «Он по праву принадлежит нам, –
твердили полицейские в форме и сыщики в штатском, – а вот, подумайте, приходится этого негодяя отдать жандармам! Слушайте, ведь он стрелял в нас, значит, это наше дело! Пусть жандармы не суются, пусть они только преградят ему путь и заставят вернуться в Прагу. .»
Весь день моросил холодный дождь. Вечером в сумерках жандарм Мразек возвращался из селения Черчаны, куда ходил купить батарейку для радио. Мразек был без оружия и шел, весело посвистывая. По дороге ему попался невысокий человек. Мразек не обратил бы на него внимания, если бы человек не остановился, словно в нерешительности. Что за тип? – насторожился Мразек, но уже блеснул огонек, и Мразек упал, схватившись рукой за бок.
В тот же вечер жандармы всего округа были подняты на ноги.
— Слушай, Мразек, – сказал умирающему жандармский капитан Гонзатко. – Ты не горюй, честное слово, мы этого гада поймаем. Это Оплатка, и я головой ручаюсь, что он пробирается в Собеслав, потому что оттуда родом.
Черт их знает, почему, но когда этим людям грозит петля, их тянет на родину.. Дай мне руку, Вацлав, обещаю тебе, что мы с ним разделаемся, чего бы это ни стоило.
Вацлав Мразек постарался улыбнуться, но из головы у него не выходили дети, а было их трое.. Потом он представил себе, как со всех сторон собираются жандармы..
наверное, придет и Томан из Черного Костельца.. и Завада из Вотиц, – этот наверняка не отстанет! – и... и Роусек из Сазавы.. Все наши парни, все свои. . Сколько бравых ребят вместе! Мразек усмехнулся в последний раз; потом начались невыносимые боли.
Той же ночью жандармскому вахмистру Заваде вздумалось осмотреть ночной поезд из Бенешова. Кто знает, может, там Оплатка? Что, если он осмелился сесть в поезд? В вагонах тускло мерцали фонари; пассажиры, скорчившись, словно усталые зверьки, дремали на лавках.
Вахмистр шел по вагонам, думая: «Черта с два тут распознаешь человека, которого в жизни не видел». Вдруг со скамейки в двух шагах от него вскочил какой-то пассажир в шляпе, надвинутой на глаза, хлопнул револьверный выстрел, и не успел жандарм в узком коридоре сорвать с плеча винтовку, как человек, размахивая револьвером, выпрыгнул из вагона. Завада успел еще крикнуть: «Держи!»
– и ничком повалился на пол.
Убийца побежал к товарному составу, вдоль которого, раскачивая фонарем, шел железнодорожник Груша. «Вот отойдет двадцать шестой, пойду в дежурку прилечь», –
думал Груша. Но тут он увидел бегущего человека и, не раздумывая, бросился ему наперерез. Такова уж, видно, привычная мужская реакция! Блеснул огонек – и это было последнее, что видел дед Груша. Еще и 26-ой не отошел, а
Груша лежал в дежурке, только не на лавке, а на столе, и железнодорожники, сняв шапки, шли с ним проститься.
Несколько преследователей сгоряча пустилось в погоню, но было уже поздно. Оплатка по рельсам удрал в поле.
От мерцающих огоньков вокзала, от толпы взволнованных людей по всему дремотному осеннему сельскому краю прокатилась дикая паника. Жители запирались в свои дома и не решались высунуться даже на крыльцо.
Говорили, что повсюду бродит неизвестный, страшного вида человек, не то долговязый и тощий, не то маленький и в кожаной тужурке. Почтальон видел, как он прячется за деревом, извозчику Лебеде на дороге кто-то делал знаки остановиться, но Лебеда хлестнул лошадей и умчался. А
на самом деле случилось другое: какой-то человек, падающий от усталости, остановил девочку по дороге в школу. Прохрипев: «Дай!» – вырвал у нее узелок с ломтем хлеба и пустился бежать. С тех пор во всех деревнях люди, затаив дыхание, запирались на засовы и едва отваживались выглянуть в окно на безлюдную вечернюю улицу.
Но одновременно происходило другое, – центростремительное движение: со всех сторон, по одному, по два приходили жандармы. Бог весть откуда их столько набралось..
— Какого черта вам тут надо? – кричал капитан Гонзатко на жандарма из Часлава. – Кто вас сюда послал? Думаете, для поимки одного негодяя мне нужны жандармы всей страны?!
Жандарм из Часлава снял каску и смущенно поскреб в затылке.
— Такое дело, господин капитан, – просительно сказал он. – Завада этот. . мой приятель.. Не могу я.. быть в стороне..
— Черт знает, что за народ! – бушевал капитан. – Каждый твердит одно и то же. Тут у меня собралось без приказа таких, как вы, больше пятидесяти человек. Что мне с вами делать? – Капитан сердито кусал ус. – Ладно, поручаю вам участок шоссе, вон тот, от перекрестка к лесу.
Скажите Олдржиху из Бенешова, что вы пришли его сменить.
— Из этого ничего не выйдет, господин капитан, – рассудительно возразил жандарм из Часлава, – Олдржих наверняка скажет, что ему смены не нужно и что ему на меня плевать. Уж лучше я возьму участок от леса до другой дороги. Есть там кто?
— Семирад из Веселки, – проворчал капитан. – И слушайте, вы, чаславский. Если увидите преступника, стреляйте первый. Я отвечаю. Никаких церемоний, понятно?
Больше я не позволю убивать моих людей. Ну, марш!
Потом заявился начальник станции.
— Господин капитан! – сказал он. – Там приехало еще тридцать человек.
— Какие тридцать человек? – закричал капитан.
— Ну, железнодорожники. Это из-за Груши. Он ведь наш. Так вот, они хотят предложить вам свою помощь. .
— Гоните их в шею! Еще штатские на мою голову!
Начальник станции переминался с ноги на ногу.
— Послушайте, господин капитан, – настойчиво продолжал он. – Некоторые из них приехали из самой Праги и даже из Мезимостья. Такая спайка – хорошая вещь. Разве заставишь их уехать обратно, если Оплатка убил одного из наших? Это их право.. Уж вы, пожалуйста, господин капитан, не откажите, возьмите их с собой!
Капитан раздраженно проворчал, чтобы его оставили наконец в покое.
В течение дня широкое кольцо вокруг Оплатки постепенно сужалось. После полудня позвонили из штаба соседнего гарнизона – не потребуется ли в подкрепление отряд солдат. «Нет! – отрезал капитан. – Это наше дело, и мы с ним справимся сами, понятно?» Тем временем приехала группа сыщиков из Праги и жестоко поругалась с жандармским вахмистром на вокзале, который попытался отправить их обратно.
— Что?! – взорвался сыскной инспектор Голуб. – Вы хотите, чтоб мы поворотили оглобли? Эй, вы, трусы! Он убил троих наших, а у вас только двоих. У нас на него больше прав, вы, медноголовые.
Едва удалось уладить этот конфликт, как возник новый
– между жандармами и лесничими.
— Убирайтесь прочь! – кричали жандармы. – Это вам не охота на зайцев!
— Черта с два! – возражали лесничие. – В лесах мы хозяева и можем ходить, где хотим. Ясно?
— Да поймите вы, – уговаривал их Роусек, жандарм из
Сазавы, – это наше дело, и в него никто не должен лезть.
— Как же! – отвечали лесничие. – Девчонка-то, у которой Оплатка отнял хлеб, нашего лесничего дочка. Мы ему этого не спустим!
К вечеру круг замкнулся. Каждый преследователь слышал справа и слева от себя прерывистое дыхание соседа и чавканье сапог в топкой почве.
— Стой! – тихо передавали приказ по цепи. – Не двигаться!
Воцарилась тяжкая, грозная тишина, лишь изредка шелестела сухая листва на ветру да начинал моросить дождь.
Иногда кто-нибудь наступал на ветку или тихо звякало кольцо ремня о винтовку.
В полночь кто-то прокричал в темноте: «Стой!» – и выстрелил. В этот момент произошло что-то странное –
раздалось десятка три выстрелов; некоторые бросились вперед, другие закричали: «Назад! По местам!»
Кое-как все снова пришло в порядок, круг опять замкнулся. Только теперь преследователи отчетливо осознали, что во тьме перед ними прячется загнанный и обреченный человек, стремящийся вырваться из страшного окружения.
Неудержимый озноб пробежал по рядам людей. Где-то, словно осторожные шаги, прошуршали тяжелые капли дождя. О господи, хоть бы скорее рассвело!
Забрезжил туманный рассвет, и уже можно было разглядеть силуэты людей. Как близко были они друг от друга! Их замкнутая цепь окружала лесок, вернее – заросли густого кустарника, где, наверное, полно зайцев.. Там было тихо.. совершенно тихо...
Капитан Гонзатко нервно пощипывал ус. Ждать еще..
или?
— Я пойду туда, – пробормотал инспектор Голуб.
Капитан засопел.
— Идите вы! – приказал он ближайшему жандарму.
Пять человек устремилось к кустарнику, послышался треск ломающихся ветвей, потом наступила тишина.
— Всем оставаться на местах! – крикнул капитан своим людям и медленно двинулся к зарослям. Немного погодя из кустов появилась широкая спина жандарма, волочившего поникшее тело. Ноги поддерживал усатый, как морж, лесничий. За ними выбрался из густых зарослей капитан Гонзатко, хмурый и пожелтевший.
— Положите его здесь, – прохрипел он, потер себе лоб, оглядел, словно удивляясь, цепь людей, стоящих в нерешительности, еще больше нахмурился и закричал: – Чего уставились? Разойдись!
Один за другим люди как-то смущенно подходили к тщедушному скорченному телу, лежащему на меже. Так вот он, Оплатка, – эта худая торчащая из рукава рука, это мокрое от дождя позеленевшее худое лицо, эта тощая шея.
Господи боже, как он жалок, этот негодяй! Ага, вот у него пулевое ранение в спине, вот небольшая ранка за оттопыренным ухом, вот еще одна рана.. четыре, пять, – всего семь ран.
Капитан Гонзатко, склонившийся над трупом, выпрямился, потом неловко откашлялся, почти испуганно поднял глаза. Вот перед ним длинная шеренга жандармов, винтовки на плечах, штыки блестят. . Крепкие ребята, что танки! Стоят, подравнявшись, как на параде, никто не шелохнется. Напротив них черная группа сыщиков – приземистые, с револьверами в оттопыренных карманах. Дальше невысокие железнодорожники в синей форме, упрямые и настойчивые, еще дальше зеленые лесничие, сухощавые и жилистые парни, усатые и краснолицые. «Словно почетный траурный караул, построенный в каре, собирается произвести залп», – подумал капитан, кусая губы от бессмысленных угрызений совести. Такой заморыш, изрешеченный пулями, окоченевший, взъерошенный, как подстреленная дохлая ворона, а против него столько преследователей. .
— А, ч-черт! – закричал капитан, стиснув зубы. – Есть там какой-нибудь мешок? Прикройте тело!
Двести человек расходились в разные стороны. Они не разговаривали между собой, только ругали плохую дорогу и сердито огрызались на вопросы любопытных: «Ну да, разделались, отвяжитесь, ради бога!»
Жандарм, оставленный на карауле около трупа, свирепо осаживал деревенских ротозеев: «Вам чего надо? Нечего тут глазеть! Это не ваше дело!»
На границе округа жандарм из Сазавы, Роусек, плюнул и сказал:
— Тьфу, пропасть, лучше б мне этого не видеть! Эх, кабы я мог выйти против этого Оплатки один на один – как мужчина против мужчины!
ПОСЛЕДНИЙ СУД
Пресловутый Куглер, совершивший несколько убийств, преследуемый целой армией полицейских и детективов, у которых наготове были уже ордера на его арест, заявил, что его не поймают, и его действительно не поймали, во всяком случае живым. Последнее, девятое по счету, убийство он совершил, выстрелив в полицейского, который пытался его арестовать. Хотя полицейского он и убил, зато сам получил семь пуль: по крайней мере, три из них были смертельны. Таким образом, казалось бы, он избежал земного правосудия.
Смерть наступила так быстро, что Куглер не успел даже почувствовать особенной боли. Когда его душа покидала тело, ее могли бы поразить странности того света, серого и бесконечно пустого, но они ее не поразили. Человек, побывавший и в американских тюрьмах, воспринял тот свет просто как незнакомую обстановку, в которой с известной долей мужества можно перебиться, как и в любом другом месте.
Наступил наконец для Куглера неминуемый, Последний Суд. Так как в небесах навечно заведен необычный порядок, Куглер предстал перед Сенатом, а не перед Судом Присяжных, как он предполагал, зная свои прегрешения. Судебный зал выглядел так же просто, как и на земле, только по одной причине – о ней вы вскоре узнаете – не было там креста, перед которым присягают свидетели.
Судей было трое, все старые, заслуженные советники, со строгими и недовольными лицами. Начались томительные формальности. Куглер Фердинанд, без определенных занятий, родился такого-то числа, умер.. Тут выяснилось, что Куглер не знает даты своей смерти, и он сразу увидел, что такая забывчивость повредила ему в глазах судей, – и обозлился.
— Признаете ли вы себя виновным? – спросил председатель.
— Нет, – строптиво ответил Куглер.
— Попросите свидетеля, – вздохнув, сказал председатель.
Напротив Куглера оказался могучий, просто необыкновенной величины старец, закутанный в синее одеяние, усеянное золотыми звездами. При его появлении судьи встали; встал, помимо своей воли, совершенно очарованный Куглер. Только когда старец занял свое место, судьи снова сели.
— Свидетель, – начал председатель, – Боже Всеведущий, этот последний Сенат пригласил вас, чтобы вы дали свидетельские показания по делу Куглера Фердинанда.
Вы, Всевышний, говорящий только правду, присягать не должны. Просим вас, в интересах судебного разбирательства, говорить только по существу, не отвлекаться и не останавливаться на подробностях и фактах, которые не относятся к делу. А вы, Куглер, не перебивайте свидетеля.
Он знает все, и скрывать что-либо бессмысленно. Прошу свидетеля дать показания.
Сказав это, председатель удобно облокотился о стол, снял золотые очки и, видимо, приготовился слушать продолжительную речь свидетеля. Самый старый член суда удобно расположился – поспать. Ангел-секретарь раскрыл книгу жизни.
Свидетель Бог слегка откашлялся и начал:
— Итак, Куглер Фердинанд. Фердинанд Куглер, сын фабричного служащего, уже с детства был испорченным ребенком. Ты, парень, доставил своим близким много неприятностей! Мать страшно любил, но стеснялся проявлять свои чувства и поэтому был упрям и непослушен. А
помнишь, ты укусил отцу палец, когда он вздумал поколотить тебя за то, что ты воровал розы в саду у нотариуса?
— Это были розы для Ирмы, дочери податного инспектора, – вспомнил Куглер.
— Я знаю, – сказал Бог. – Ей тогда было семь лет. А ты разве не знаешь, что с ней стало потом?
— Нет,не знаю, – сказал Куглер.
— Она вышла замуж за Оскара, сына фабриканта. Он заразил ее дурной болезнью, и она умерла от аборта. Помнишь Руду Зарубова?
— Где он теперь?
— Он, дружище, стал моряком и погиб в Бомбее. Вы с ним были самые скверные мальчишки во всем городе.
Куглер Фердинанд воровал уже в десять лет и постоянно врал, водил компанию с дурными людьми – такими, как пьяница и нищий Длабола; с ним он делился хлебом насущным.
Судья сделал знак рукой, мол, это к делу не относится, но Куглер застенчиво спросил:
— А... что стало с его дочкой?
— С Маржкой? – спросил Бог. – Та совсем опустилась.
В четырнадцать лет она продавала себя, а в двадцать уже померла. И в предсмертной агонии вспоминала о тебе. В
четырнадцать лет ты пьянствовал и удирал из дому. Твой отец совсем извелся от горя, а мать проплакала все глаза.
Осквернил ты свой дом. А твоя сестричка, твоя прелестная сестра Мартичка, не нашла жениха, никто не захотел породниться с семьей преступника. Она и сейчас живет, измученная изнурительной работой, в одиночестве и бедности, униженная подачками милосердных людей.
— Что же она делает сейчас?
— Как раз сейчас она пришла в лавку Влчека и покупает там нитки, потом будет шить до темноты. Помнишь эту лавку? Однажды ты купил там стеклянный, отливающий всеми цветами радуги шарик. Тебе тогда было шесть лет.
В первый же день ты потерял его и никак не мог найти.
Помнишь, как ты плакал от досады и огорчения?
— А куда же он закатился? – спросил Куглер, сгорая от любопытства.
— Под желоб. Ведь он лежит там и поныне, а с тех пор минуло тридцать лет. Сейчас на земле идет дождь, и стеклянный шарик перекатывается под струей холодной, журчащей воды.
Куглер склонил голову, потрясенный. Но председатель надел очки и сказал спокойно:
— Свидетель, мы должны перейти к делу. Убивал обвиняемый?
Бог-свидетель кивнул.
— Он убил девять человек. Первого в драке. За это он попал в тюрьму, где окончательно развратился. Второй жертвой была неверная любовница. Его приговорили к смерти, но он бежал. Третьим был старик, которого он ограбил. Четвертым – ночной сторож.
— Разве он умер? – воскликнул Куглер.
— Умер через три дня, – сказал Бог. – В страшных мучениях, и оставил после себя шестерых детей. Затем были убиты пожилые супруги: он зарубил их топором и нашел у стариков только шестнадцать крон, хотя у них было припрятано больше двадцати тысяч.
Куглер вскочил:
— Да где же, скажите, пожалуйста?
— В тюфяке, – сказал Бог. – В холщовом мешочке под соломой, где эти скряги прятали деньги, нажитые ростовщичеством. Седьмого он убил в Америке. Это был переселенец, земляк, беспомощный, как ребенок.
— Так они были в тюфяке, – прошептал изумленный
Куглер.
— Да, – продолжал Бог. – Восьмым был прохожий, он случайно попался по дороге, когда за тобой гнались. Тогда у тебя, Куглер, было воспаление надкостницы и ты сходил с ума от боли. Чего только ты не натерпелся, парень! Последним был полицейский, которого ты убил перед самой своей смертью.
— Почему он убивал? – спросил председатель.
— Как и все люди, – отвечал Бог. – По злобе, от жадности к деньгам, преднамеренно и случайно, иногда с наслаждением, иногда по необходимости. Был он щедр и часто помогал людям. Ласков был с женщинами, любил животных и держал свое слово. Нужно ли еще говорить о его добрых делах?
— Спасибо, – произнес председатель, – не нужно. Обвиняемый, хотите ли вы сказать что-нибудь в свое оправдание?
— Нет, – ответил равнодушно Куглер, потому что теперь ему уже все было безразлично.
— Суд удаляется на совещание, – объявил председатель, и все четверо вышли. Бог и Куглер остались одни в судебном зале.
— Кто они? – спросил Куглер, показывая кивком головы на уходящих.
— Люди, как и ты, – сказал Бог. – Они были судьями на земле и теперь судят здесь.
Куглер грыз ногти.
— Я думал. . Меня это не волновало, но я ожидал, что судить будете вы, потому что.. потому..
— Потому что я Бог, – закончил великий старец. – Вот именно оттого и нельзя, понимаешь? Я все знаю, и поэтому вообще не могу судить. Ведь это невозможно! Как ты думаешь, Куглер, кто тебя в тот раз выдал?
— Не знаю, – удивленно ответил Куглер.
— Луцка, кельнерша. Донесла из ревности.
— Простите, – осмелел Куглер. – Вы забыли сказать, что я застрелил в Чикаго еще и этого мерзавца Тедди.
— Где там застрелил, – возразил Бог. – Этот выкарабкался и жив до сих пор. Я знаю, он доносчик, но в остальном, дружище, он добряк и страшно любит детей. Ты только не подумай, что на свете есть хоть один законченный негодяй.
— Почему, собственно, вы.. почему ты, Боже, не судишь сам? – спросил Куглер задумчиво.
— Потому что я все знаю. Если бы судьи всё, совершенно всё знали, они бы тоже не могли судить. Тогда бы судьи все понимали, и от этого у них только болело бы сердце. Могу ли я судить тебя? Судьи знают только о твоих злодеяниях, а я знаю о тебе все. Все, Куглер! Вот почему я и не могу тебя судить.
— А почему... эти люди... судят и на небе?
— Потому что человеку необходим человек. Я, как видишь, только свидетель, но наказывать, понимаешь, наказывать должны сами люди. . и на небе. Поверь мне, Куглер, это правильно. Люди не заслуживают никакой другой справедливости, кроме человеческой.
Тут вернулись судьи, и председатель Последнего Сената громко произнес:
— За девятикратное преднамеренное убийство, за ограбления, за недозволенное возвращение с места, откуда он был изгнан, за незаконное ношение оружия и за кражу роз – Куглер Фердинанд приговаривается к пожизненному заключению в преисподней. Приговор привести в исполнение немедленно.
Итак, следующее дело. Обвиняемый Шахат Франтишек здесь?
ПРЕСТУПЛЕНИЕ В КРЕСТЬЯНСКОЙ СЕМЬЕ
— Подсудимый, встаньте, – сказал председатель суда. –
Вы обвиняетесь в убийстве своего тестя Франтишека Лебеды. В ходе следствия вы признались, что с намерением убить Лебеду трижды ударили его топором по голове.
Признаете вы себя виновным?
Изможденный крестьянин вздрогнул и проглотил слюну.
— Нет, – сказал он.
— Но Лебеду убили вы?
— Да.
— Значит, признаете себя виновным?
— Нет.
Председатель обладал ангельским терпением.
— Послушайте, Вондрачек, – сказал он. – Установлено, что однажды вы уж пытались отравить тестя, подсыпав ему в кофе крысиный яд. Это правда?
— Да.
— Из этого следует, что вы уже давно посягали на его жизнь. Вы меня понимаете?
Обвиняемый посопел носом и недоуменно пожал плечами.
— Это все из-за того лужка с клевером, – пробормотал он. – Он взял да продал лужок, хоть я ему и говорил: «Папаша, не продавайте клевер, я куплю кроликов.. »
— Погодите, – прервал его председатель суда. – Чей же был клевер, его или ваш?
— Ну его, – вяло произнес обвиняемый. – А на что ему клевер? Я ему говорил: «Папаша, оставьте мне хоть тот лужок, где у вас люцерна посеяна». А он заладил свое:
«Вот умру, все Маржке останется.. » Это, стало быть, моя жена. «Тогда, говорит, делай с ним, что хочешь, голодранец».
— Поэтому вы и хотели его отравить?
— Ну да.
— За то, что он вас выругал?
— Нет, за лужок. Он сказал, что его продаст.
— Однако послушайте, – воскликнул председатель, –
это ведь был его лужок? Почему же ему было не продать?
Обвиняемый Вондрачек укоризненно поглядел на председателя.
— Да ведь у меня-то там, рядом, посажена полоска картофеля, – объяснил он. – Я ее и покупал с расчетом, чтоб потом стало одно поле. А он знай свое: «Какое мне дело до твоей полоски, я лужок продаю Юдалу».
— Значит, между вами были нелады? – допытывался председатель.
— Ну да, – угрюмо согласился Вондрачек. – Из-за козы.
— Какой козы?
— Он выдоил мою козу. Я ему говорю: «Папаша, не троньте козу, а не то отдайте нам за нее полянку у ручья».
А он взял и сдал ту полянку в аренду.
— А деньги куда девал? – спросил один из присяжных.
— Да куда ж их деть? – уныло протянул обвиняемый. –
Убрал в сундучок. «Умру, говорит, вам достанется». А сам все не помирает. Ему было, наверно, уж за семьдесят.
— Значит, вы утверждаете, что в неладах был повинен тесть?
— Верно, – ответил Вондрачек нерешительно. – Ничего он нам не давал. «Пока, говорит, я жив, я хозяин – и никаких». Я ему говорю: «Папаша, купите корову, я тогда этот лужок распашу, и не надо будет его продавать». А он ладит свое: мол, когда умру, покупай хоть две коровы, а я эту свою полоску продам Юдалу.
— Послушайте, Вондрачек, – строго сказал председатель. – А может, вы его убили, чтобы добраться до денег в сундучке?
— Эти деньги были отложены на корову, – упрямо твердил Вондрачек. – Мы так и рассчитывали: помрет он, вот мы и купим корову. Какое же хозяйство без коровы, судите сами. Навоза, и то взять негде.
— Обвиняемый! – вмешался прокурор. – Нас интересует не корова, а человеческая жизнь. Почему вы убили своего тестя?
— Из-за лужка.
— Это не ответ.
— Лужок-то он хотел продать..
— Но после его смерти деньги все равно достались бы вам!
— А он не хотел умирать, – недовольно сказал Вондрачек. – Кабы умер по-хорошему.. Я ему никогда ничего худого не сделал. Вся деревня скажет, что я с ним, как с родным отцом. . Верно, а? – обратился он к залу, где собралась половина деревни.
В публике прокатился шум.
— Так, – серьезно произнес председатель суда. – И за это вы хотели его отравить?
— Отравить! – пробурчал обвиняемый. – А зачем он вздумал продавать тот клевер? Вам, барин, всякий скажет, что клевер нужен в хозяйстве. Как же без него?
В зале одобрительно зашумели.
— Обращайтесь ко мне, а не к публике, обвиняемый, –
повысил голос председатель суда. – Или я прикажу вывести ваших односельчан из зала. Расскажите подробнее об убийстве.
— Ну... – неуверенно начал Вондрачек. – Дело было в воскресенье. Гляжу – опять толкует с этим Юдалом. «Папаша, говорю, не вздумайте продать лужок». А он в ответ:
«Тебя не спрошусь, лопух!» Ну, думаю, ждать больше нечего. Пошел я колоть дрова..
— Вот этим топором?
— Да.
— Продолжайте.
— Вечером говорю жене: «Забирай-ка детей да иди к тетке». Она – ревет. «Не реви, говорю, я с ним еще сперва потолкую. .» Приходит он в сарай и говорит: «Это мой топор, давай его сюда!» Я ему говорю: «А ты выдоил мою козу». Он хотел отнять у меня топор. Тут я его и рубанул.
— За что же?
— Ну, за тот лужок.
— А почему вы его ударили три раза?
Вондрачек пожал плечами.
— Да уж так пришлось, барин. . Наш брат привычный к тяжелой работе.
— А потом что?
— Потом я пошел спать.
— И заснули?
— Нет. Все думал, дорого ли обойдется корова.. и что ту полянку я выменяю на полоску у дороги, чтобы было одно поле.
— А совесть вас не беспокоила?
— Нет. Меня беспокоило, что земля у нас вразнобой.
Да еще надо починить коровник, это обойдется не в одну сотню. У тестя-то ведь и телеги не было. Я ему говорил:
«Папаша, господь вас прости, разве это хозяйство? Эти два поля прямо просятся одно к другому, надо же иметь сочувствие».
— А у вас самого было сочувствие к старому человеку?
– загремел председатель.
— Да ведь он хотел продать лужок Юдалу, – пробормотал обвиняемый.
— Значит, вы его убили из корысти?
— Вот уж неправда! – взволнованно возразил обвиняемый. – Единственно из-за лужка. Кабы мы оба поля соединили..
— Признаете вы себя виновным?
— Нет.
— А убийство старика, по-вашему, не преступление?
— Так я ж и говорю, что все это из-за лужка! – воскликнул Вондрачек, чуть не плача. – Нешто это убийство?
Господи, это же надо понимать, барин. Тут семейное дело, чужого человека я бы пальцем не тронул. . Я никогда ничего не крал. . хоть кого спросите в деревне, Вондрачека все знают. . А меня забрали, как вора, как жулика... – простонал Вондрачек, задыхаясь от обиды.
— Не как вора, а как отцеубийцу, – хмуро поправил его председатель. – Знаете ли вы, Вондрачек, что за это полагается смертная казнь?
Вондрачек хмыкал и сопел носом.
— Это все из-за лужка... – твердил он упрямо.
Судебное следствие продолжалось: показания свидетелей, выступление прокурора и защитника..
Присяжные удалились совещаться о том, виновен или нет обвиняемый Вондрачек. Председатель суда задумчиво смотрел в окно.
— Скучный процесс, – проворчал член суда. – Прокурор не усердствовал, да и защитник не слишком распространялся.. Дело ясное, какие уж тут разговоры!
Председатель суда запыхтел.
— «Дело ясное».. – повторил они махнул рукой. – Послушайте, коллега, этот человек считает себя таким же невиновным, как вы или я. У меня ощущение, что мне предстоит судить мясника за то, что он зарезал корову, или крота за то, что он роет норы. Во время заседания мне все приходило в голову, что, собственно, это не наше дело.
Понимаете ли, это не вопрос права или закона. Фу... –
вздохнул он и снял мантию. – Надо немного отдохнуть от этого. Знаете, я думаю, присяжные его оправдают; хоть это и глупо, а его отпустят, потому что.. Я вам вот что скажу. Я сам родом из деревни, и когда подсудимый говорил, что поля просятся друг к другу, я ясно видел две разрозненные полоски земли, и мне казалось, что мы должны были бы судить.. по-божески.. должны были бы решить судьбу этих двух полей. Знаете, как я поступил бы? Встал бы, снял шапочку и сказал: «Обвиняемый Вондрачек, пролитая кровь вопиет к небу. Во имя божие ты засеешь оба эти поля беленой и плевелом. Да, беленой и плевелом, и до самой смерти своей будешь глядеть на этот посев ненависти. .» Интересно, что сказал бы на этот счет представитель обвинения? Да, коллега, деяния человеческие иногда должен бы судить сам бог. Он один мог бы назначить великую и страшную кару.. Но судить по воле божьей не в наших силах.. Что, присяжные уже кончили? – Председатель нехотя встал и надел свою мантию. – Ну, пошли. Зовите присяжных.
ИСЧЕЗНОВЕНИЕ АКТЕРА БЕНДЫ
Второго сентября бесследно исчез актер Бенда, маэстро Ян Бенда, как стали называть его, когда он с головокружительной быстротой достиг вершин театральной славы. Собственно говоря, второго сентября ничего не произошло; служанка, тетка Марешова, пришедшая в девять часов утра прибрать квартиру Бенды, нашла ее, как обычно, в страшном беспорядке. Постель была измята, а хозяин отсутствовал. Но так как в этом не было ничего особенного, то служанка навела порядок и отправилась восвояси.
Ладно. Но с тех пор Бенда как сквозь землю провалился.
Тетка Марешова не удивилась и этому. В самом деле, актеры – что цыгане. Уехал, верно, куда-нибудь выступать или кутить. Но десятого сентября Бенда должен был быть в театре, где начинались репетиции «Короля Лира». Когда он не пришел ни на первую, ни на вторую, ни на третью репетицию, в театре забеспокоились и позвонили его другу доктору Гольдбергу – не известно ли ему, что случилось с Бендой?
Доктор Гольдберг был хирург и зарабатывал большие деньги на операциях аппендикса – это ведь чисто еврейская специальность. Это был полный человек в золотых очках с толстыми стеклами, и сердце у него было золотое.
Он увлекался искусством, все стены своей квартиры увешал картинами и боготворил актера Бенду, а тот относился к нему с дружеским пренебрежением и милостиво разрешал платить за себя в ресторанах, что, между прочим, было не мелочью! Похожее на трагическую маску лицо
Бенды и сияющую физиономию доктора Гольдберга, который ничего, кроме воды, не пил, часто можно было видеть рядом во время сарданапальских кутежей и диких эскапад, которые были оборотной стороной славы великого актера.
Итак, доктору позвонили из театра насчет Бенды. Он ответил, что представления не имеет, где Бенда, но поищет его. Доктор умолчал, что, охваченный растущим беспокойством, он уже неделю разыскивает приятеля во всех кабаках и загородных отелях. Его угнетало предчувствие, что с Бендой случилось что-то недоброе. Насколько ему удалось установить, он, доктор Гольдберг, был, повидимому, последним, кто видел Бенду. В конце августа они совершили ночной триумфальный поход по пражским кабакам. Но в условленный день Бенда не явился на свидание. Наверное, нездоров, решил доктор Гольдберг и както вечером заехал к Бенде. Было это первого сентября. На звонок никто не отозвался, но внутри был слышен шорох.
Доктор звонил добрых пять минут. Наконец раздались шаги, и в дверях появился Бенда в халате и такой страшный, что Гольдберг перепугался. Бенда был осунувшийся, грязный, волосы всклокоченные и слипшиеся, борода и усы не бриты по меньшей мере неделю.
— А, это вы, – неприветливо сказал Бенда. – Зачем пожаловали?
— Что с вами, боже мой?! – изумленно воскликнул доктор.
— Ничего! – проворчал Бенда. – Я никуда не пойду, понятно? Оставьте меня в покое.
И захлопнул дверь перед носом у Гольдберга. На следующий день он исчез.
Доктор Гольдберг удрученно глядел сквозь толстые очки. Что-то тут неладно. От привратника дома, где жил
Бенда, доктор узнал немного: однажды, часа в три ночи, –
может быть, как раз второго сентября, – перед домом остановился автомобиль. Из него никто не вышел, но послышался звук клаксона, видимо, сигнал кому-то в доме.
Потом раздались шаги – кто-то вышел и захлопнул за собой парадную дверь. Машина отъехала. Что это был за автомобиль? Откуда привратнику знать! Что он, ходил смотреть, что ли? Кто это без особой надобности вылезает из постели в три часа ночи? Но этот автомобиль гудел так, словно людям было невтерпеж и они не могли ждать ни минуты.
Тетка Марешова показала, что маэстро всю неделю сидел дома, выходил, вероятно, лишь ночью, не брился да, наверное, и не мылся, судя по виду. Обед и ужин он велел приносить ему домой, хлестал коньяк и валялся на диване, вот, кажется, и все.
Теперь, когда случай с Бендой получил огласку, Гольдберг снова зашел к тетке Марешовой.
— Слушайте,мамаша, – сказал он, – не вспомните ли вы, во что был одет Бенда, когда уходил из дому?
— Ни во что! – сказала тетка Марешова. – Вот это-то мне и не нравится, сударь. Ничего он не надел. Я знаю все его костюмы, и все они до единого висят в гардеробе.
— Неужто он ушел в одном белье? – озадаченно размышлял доктор.
— Какое там белье, – объявила тетка Марешова. – И без ботинок. Неладно здесь дело. Я его белье знаю наперечет, у меня все записано, я ведь всегда носила белье в прачечную. Нынче как раз получила все, что было в стирке, сложила вместе и сосчитала. Гляжу – восемнадцать рубашек, все до одной. Ничего не пропало, все цело до последнего носового платка. Только чемоданчика маленького нет, что он всегда с собой брал. Ежели он по своей воле ушел, то не иначе, бедняжка, как совсем голый, с чемоданчиком в руках..
Лицо доктора Гольдберга приняло озабоченное выражение.
— Мамаша, – спросил он, – когда вы пришли к нему второго сентября, не заметили вы какого-нибудь особенного беспорядка? Не было ли что-нибудь повалено или выломаны двери?..
— Беспорядка? – возразила тетка Марешова. – Беспорядок-то там, конечно, был. Как всегда. Господин Бенда был великий неряха. Но какого-нибудь особенного беспорядка я не заметила.. Да скажите, пожалуйста, куда он мог пойти, ежели на нем и подтяжек не было?
Доктор Гольдберг знал об этом не больше, чем она, и в самом мрачном настроении отправился в полицию.
— Ладно, – сказал полицейский чиновник, выслушав
Гольдберга. – Мы начнем розыски. Но, судя по тому, что вы рассказываете, если он целую неделю сидел дома, заросший и немытый, валялся на диване, хлестал коньяк, а потом сбежал голый, как дикарь, то это похоже на. .
— Белую горячку! – воскликнул доктор Гольдберг.
— Да, – последовал ответ. – Скажем так: самоубийство в состоянии невменяемости. Я бы этому не удивился.
— Но тогда был бы найден труп, – неуверенно возразил доктор Гольдберг. – И потом: далеко ли он мог уйти голый? И зачем ему нужен был чемоданчик? А автомобиль, который заехал за ним? Нет, это больше похоже на бегство.
— А что, у него были долги? – вдруг спросил чиновник.
— Нет, – поспешно ответил доктор. – Хотя Бенда всегда был в долгу, как в шелку, но это его никогда не огорчало.
— Или, например, какая-нибудь личная трагедия.. несчастная любовь, или сифилис, или еще что-нибудь, способное потрясти человека?
— Насколько мне известно, ничего, – не без колебания сказал доктор, вспомнив один-два случая, которые, впрочем, едва ли могли иметь отношение к загадочному исчезновению Бенды.
Тем не менее, получив заверения, что «полиция сделает все, что в ее силах», и возвращаясь домой, доктор припомнил, что ему было известно об этой стороне жизни исчезнувшего приятеля. Сведений оказалось немного: 1. Где-то за границей у Бенды была законная жена, о которой он, разумеется, не заботился.
2. Бенда содержал какую-то девушку, живущую в Голешовицах.
3. Бенда имел связь с Гретой, женой крупного фабриканта Корбела. Эта Грета бредила артистической карьерой, и поэтому Корбел финансировал какие-то фильмы, в которых его жена, разумеется, играла главную роль. В
общем, было известно, что Бенда – любовник Греты и она к нему ездит, пренебрегая элементарной осторожностью.
Но Бенда никогда не распространялся на эту тему. К женщинам он относился то с рыцарским благородством, то с цинизмом, от которого Гольдберга коробило.
— Нет, – безнадежно махнул рукой доктор, – в личных делах Бенды сам черт не разберется. Что ни говори, а я голову даю на отсечение, здесь какая-то темная история.
Впрочем, теперь этим делом займется полиция.
Гольдберг, разумеется, не знал, что предпринимает полиция и каковы ее успехи. Он лишь с возрастающей тревогой ждал известий. Но прошел месяц, а новостей не было, и о Яне Бенде начали уже говорить в прошедшем времени.
Как-то вечером доктор Гольдберг встретил на улице старого актера Лебдушку. Они разговорились, и, конечно, речь зашла о Бенде.
— Ах, какой это был актер! – вспоминал старый Лебдушка. – Я его помню, еще когда ему было двадцать пять лет. Как он играл Освальда42, этот мальчишка! Знаете, студенты-медики ходили к нам в театр посмотреть, как выглядит человек, разбитый параличом. А его король Лир, которого он играл тогда в первый раз! Я даже не знаю, как он играл, потому что все время смотрел на его руки. Они были как у восьмидесятилетнего старика – худые, высохшие, озябшие, жалкие.. И посейчас я не понимаю, как он делал это! А ведь и я умею гримироваться. Но того, что мог делать Бенда, не сумеет никто! Только актер может по-настоящему оценить его.
42 Освальд – персонаж драмы Генриха Ибсена (1828-1906) «Привидения» (1881).
Доктор Гольдберг с грустным удовлетворением слушал этот профессиональный некролог.
— Да, взыскательный был актер, – со вздохом продолжал Лебдушка. – Как он, бывало, гонял театрального портного! «Не буду, кричит, играть короля в таких поношенных кружевах. Дайте другие!» Терпеть не мог бутафорской халтуры. Когда он взялся, помню, за роль Отелло, то обегал все антикварные магазины, нашел старинный перстень той эпохи и не расставался с ним, играя эту роль.
«Я, говорит, лучше играю, когда на мне что-то подлинное». Нет, это была не игра, это было перевоплощение!. –
неуверенно произнес Лебдушка, сомневаясь в правильности выбранных слов. – В антрактах он бывал угрюмый, как сыч, запирался у себя в уборной, чтобы никто не портил ему вдохновения. Он и пил потому, что играл сплошь на нервах, – задумчиво добавил Лебдушка. – Ну, я в кино,
– сказал он, прощаясь.
— Я пойду с вами, – предложил Гольдберг, не зная, как убить время.
В кино шел какой-то фильм о моряках, но доктор
Гольдберг почти не смотрел на экран. Чуть ли не со слезами на глазах слушал он болтовню Лебдушки о Бенде.
— Не актер это был, а настоящий дьявол, – рассказывал
Лебдушка. – Одной жизни ему было мало, вот в чем дело.
Жил он по-свински, доктор, но на сцене это был настоящий король или настоящий бродяга. Так величественно умел он подать знак рукой, словно всю свою жизнь сидел на престоле и повелевал. А ведь он сын бродячего точильщика. . Посмотрите-ка на экран; хорош потерпевший кораблекрушение! Живет на необитаемом острове, а у самого ногти подстрижены. Идиот этакий! А борода? Сразу видно, что приклеена. Нет, если бы эту роль играл Бенда, он отрастил бы настоящую бороду, а под ногтями у него была бы настоящая грязь. . Что с вами, доктор?
— Извините, – пробормотал доктор Гольдберг, быстро вставая, – я вспомнил об одном пациенте. Спасибо за компанию.
И он торопливо вышел из кино, повторяя про себя:
«Бенда отпустил бы настоящую бороду.. Он так и сделал!
Как это мне раньше не пришло в голову!»
— В полицейское управление! – крикнул он, вскакивая в первое попавшееся такси.
Проникнув к дежурному офицеру, Гольдберг стал шумно умолять, чтобы ему во что бы то ни стало, как можно скорее, немедленно, сообщили, не был ли второго сентября или позднее найден где-нибудь – все равно где! –
труп неизвестного бродяги. Против всяких ожиданий, дежурный офицер прошел куда-то посмотреть или спросить.
Сделал он это скорее от нечего делать, чем из предупредительности или из интереса. В ожидании доктор Гольдберг сидел, обливаясь холодным потом, осененный страшной догадкой.
— Так вот, – сказал, вернувшись, офицер, – утром второго сентября лесничий в Кршивоклатском лесу обнаружил труп неизвестного бродяги, лет сорока. Третьего сентября из Лабы, близ Литомержице, извлечен неопознанный труп мужчины, лет тридцати, пробывший в воде не меньше двух недель. Десятого сентября близ Немецкого
Брода обнаружен повесившийся, личность которого не установлена. Самоубийце около шестидесяти лет...
— Есть какие-нибудь подробности о бродяге в лесу? –
спросил Гольдберг, затаив дыхание.
— Убийство, – сказал дежурный, пристально глядя на взволнованного доктора. – Согласно рапорту полицейского поста, череп покойного размозжен тупым орудием.
Данные вскрытия: алкоголик, смерть наступила в результате повреждения мозга. Вот фотография. Здорово его отделали! – добавил дежурный с видом знатока.
На снимке Гольдберг увидел труп, сфотографированный до пояса, одетый в лохмотья, в расстегнутой холщовой рубахе. На месте глаз и лба было сплошное кровавое месиво. Лишь в заросшем колючей щетиной подбородке и полуоткрытых губах заметно было что-то человеческое.
Гольдберг дрожал, как в лихорадке. Неужели это Бенда?
— Были какие-нибудь особые приметы? – с трудом спросил он.
Офицер заглянул в бумаги.
— Гм. . Рост его сто семьдесят восемь сантиметров, волосы с сединой, гнилые зубы..
Доктор Гольдберг шумно перевел дух.
— Значит, это не он. У Бенды зубы были, как у тигра.
Это не он! Прошу извинения, что затруднил вас, но это не может быть он. Исключено..
«Исключено! – твердил он с облегчением, возвращаясь домой. – Может быть, Бенда жив. Может, он сейчас сидит где-нибудь в «Олимпии» или «Черной утке»..
Ночью доктор Гольдберг совершил еще один рейд по
Праге. Он обошел все кабаки и злачные места, где когдато кутил Бенда, заглядывал во все укромные уголки, но
Бенды нигде не было. Под утро доктор, вдруг побледнев,
сказал себе, что он идиот, и бросился в гараж. Вскоре он был в управе одного из районов Пражского края и потребовал, чтобы разбудили начальника. На счастье, оказалось, что тот – пациент Гольдберга: доктор некогда собственноручно вырезал ему аппендикс и вручал на память в баночке со спиртом. Это отнюдь не поверхностное знакомство помогло доктору без задержки получить разрешение на эксгумацию, и уже через два часа он, вместе с недовольным всей этой затеей районным врачом, присутствовал при извлечении из могилы трупа неизвестного бродяги.
— Говорю вам, коллега, – ворчал районный врач, – что им уже интересовалась пражская полиция. Совершенно исключено, чтобы этот опустившийся, грязный бродяга мог быть Бендой.
— А вши у него были? – с любопытством осведомился доктор Гольдберг.
— Не знаю, – был сердитый ответ. – Но разве можно опознать его сейчас, коллега! Ведь он месяц пролежал в земле...
Когда могила была вскрыта, Гольдбергу пришлось послать за водкой, иначе нельзя было уговорить могильщиков вытащить и отнести в покойницкую то невыразимо страшное, зашитое в мешок, что лежало на дне могилы!
— Идите смотрите сами, – бросил районный врач
Гольдбергу и остался на улице, закурив крепкую сигару.
Через минуту из покойницкой, шатаясь, вышел смертельно бледный Гольдберг.
— Пойдите посмотрите! – хрипло сказал он и пошел обратно к телу. Указав на то место, которое когда-то было головой, он оттянул пинцетом остатки губ, и оба врача увидели испорченные черные зубы.
— Хорошенько смотрите! – сказал Гольдберг, вводя пинцет между зубов и снимая с них черный слой. Открылись два безупречно крепких резца. Больше у Гольдберга не хватило выдержки, и он, схватившись за голову, выбежал из покойницкой.
Вскоре он вернулся, бледный и невероятно подавленный.
— Вот они – эти «гнилые зубы», – сказал он тихо. –
Черная смола, которую артисты налепляют себе на зубы, когда играют стариков и бродяг. Этот оборванец был актером, коллега. . Великим актером! – добавил он, безнадежно махнув рукой.
В тот же день доктор Гольдберг посетил фабриканта
Корбела, крупного мужчину с тяжелым подбородком.
— Сударь, – сказал ему доктор Гольдберг, сосредоточенно глядя сквозь толстые стекла очков. – Я пришел к вам по делу актера Бенды. .
— А! – отозвался фабрикант и заложил руки за голову.
– Значит, он нашелся?
— Отчасти. Я полагаю, вам это будет интересно хотя бы потому, что вы хотели ставить фильм с его участием. .
вернее, финансировали этот фильм.
— Какой фильм? – равнодушно спросил громадный мужчина. – Ничего об этом не знаю.
— Я говорю о том фильме, – упрямо продолжал Гольдберг, – в котором Бенда должен был играть бродягу.. а ваша жена – главную женскую роль. Собственно, все это делалось для госпожи Корбеловой, – добавил он невинно.
— А вам до этого нет никакого дела! – проворчал Корбел. – Наверное, Бенда наболтал. . Пустые разговоры. Чтото в этом роде, возможно, и предполагалось.. Вам Бенда рассказывал, да?
— Нет, ведь вы велели ему молчать. Все держалось в полнейшей тайне. Но дело в том, что Бенда в последнюю неделю жизни отращивал бороду и волосы, чтобы выглядеть настоящим бродягой. Он был взыскателен к таким деталям, не правда ли?
— Не знаю, – отрезал хозяин. – Что вы еще хотите сказать?
— Так вот, фильм должны были снимать второго сентября, не так ли? Первая съемка была назначена в Кршивоклатском лесу на рассвете. Бродяга просыпается на опушке.. в утреннем тумане.. отряхивается от листьев и игл, прилипших к лохмотьям. . Представляю себе, как мастерски Бенда сыграл бы это. Он оделся в самое скверное рванье, которое лежало у него на чердаке в ящике. Потому-то после исчезновения весь его гардероб и оказался в целости. Удивляюсь, почему никто не обратил на это внимания. Можно было рассчитывать, что он выдержит костюм бродяги в точности, вплоть до лохмотьев на рукавах и веревки вместо пояса. Точность костюмировки – это был его конек.
— Что же дальше? – спросил высокий человек, все больше отклоняясь в тень. – Я, собственно, не понимаю, зачем вы все это рассказываете мне.
— Потому что второго сентября часа в три утра вы заехали за ним на машине, – упрямо продолжал доктор
Гольдберг, – наверное, это был не ваш собственный, а наемный автомобиль, и наверняка лимузин. Вел машину, мне думается, ваш брат, он спортсмен и надежный сообщник. Подъехав к дому, вы, как было условлено с Бендой, не поднялись в квартиру, а дали сигнал. Вышел Бенда..
вернее, грязный и заросший оборванец. «Поспешим, – сказали вы ему, – оператор уже должен быть на месте. И вы поехали в Кршивоклатский лес.
— Номер машины вам, по-видимому, неизвестен? –
иронически осведомился человек в тени.
— Если бы я его знал, вы бы уже сидели за решеткой, –
раздельно сказал доктор Гольдберг. – На рассвете вы прибыли на место. Там превосходная натура – опушка леса, вековые дубы. Ваш брат, я думаю, остался у машины и стал возиться с мотором, а вы повели Бенду в сторону от дороги. Пройдя шагов четыреста, вы сказали: «Здесь». –
«А где же оператор?» – спросил Бенда. В этот момент вы нанесли ему первый удар.
— Чем? – раздался голос в тени.
— Свинцовым кистенем, – сказал Гольдберг. – Разводной автомобильный ключ был бы слишком легок для такого черепа. И потом вам надо было обезобразить лицо до неузнаваемости. Добив его, вы вернулись к машине. «Готово?» – спросил ваш брат, но вы, наверное, ничего не ответили, ведь убить человека не так просто.
— Вы с ума сошли, – проговорил человек в тени.
— Нет, я только напоминаю вам, как, вероятно, было дело. Вы хотели устранить Бенду из-за истории с вашей женой. Она развлекалась уж слишком открыто..
— Вы, паршивый еврей, – прорычал человек в кресле, –
как вы смеете..
— Я не боюсь вас, – сказал Гольдберг, поправляя очки, чтобы иметь более строгий вид. – У вас нет власти надо мною, несмотря на все ваше богатство. Что вы можете мне сделать? Не захотите у меня оперироваться? Да я бы вам и не советовал этого, откровенно говоря.
Человек в тени тихо засмеялся.
— Слушайте, вы, – сказал он странно веселым тоном, –
если бы вы могли доказать хоть десятую долю того, что здесь наболтали, вы бы пришли не ко мне, а в полицию, не правда ли?
— Вот именно, – очень серьезно ответил Гольдберг. –
Если бы я мог доказать хотя бы десятую часть, я не был бы сейчас здесь. Боюсь, что все это никогда не будет доказано. Сейчас даже нельзя доказать, что тот сгнивший бродяга – Бенда. Потому то я и пришел к вам.
— Шантажировать? – спросил человек в кресле и протянул руку к звонку.
— Нет, вселять страх. У вас, сударь, не очень чувствительная совесть. Для этого вы слишком богаты. Но сознание, что кто-то еще знает эту страшную тайну, знает, что вы и ваш брат – убийцы, что вы убили актера Бенду, сына точильщика, комедианта, – вы, два фабриканта, – это сознание навсегда нарушит ваше вельможное равновесие.
Пока я жив, вам обоим не будет покоя. Я хотел бы видеть вас на виселице! Но если это невозможно, я буду отравлять вам жизнь. Бенда был нелегким человеком, я-то его знал. Он часто бывал злым, высокомерным, циничным, бесстыдным, всем, кем хотите. Но это был художник. Все ваши миллионы не возместят этой утраты. Со всеми вашими миллионами вы не способны на тот королевский жест. . которым он умел выразить все величие человека. –
Доктор Гольдберг в отчаянии всплеснул руками. – Как вы могли решиться? Никогда вам не будет покоя, никогда! Я
не позволю забыть это преступление. Я до смерти буду напоминать вам: «Помните Бенду, актера Бенду? Великого художника Бенду?»
ПОКУШЕНИЕ НА УБИЙСТВО
В тот вечер советник Томса кейфовал и, нацепив радионаушники, с благодушной улыбкой слушал славянские танцы Дворжака. «Вот это музыка!» – удовлетворенно приговаривал он. Вдруг на улице что-то дважды хлопнуло, и из окна на голову советника со звоном посыпались стекла. Томса жил в первом этаже.
Советник поступил так, как поступил бы каждый из нас: он несколько секунд подождал, что будет дальше, потом снял наушники и со строгим видом огляделся: что такое произошло? И только после этого перепугался, увидев, что окно, у которого он сидел, прострелено в двух местах, а дверь напротив расщеплена и в ней засела пуля. Первым побуждением Томсы было с пустыми руками выбежать на улицу и схватить преступника за шиворот. Но когда человек в летах и ему свойственна известная степенность, он обычно пропускает первый импульс и действует уже по второму. Поэтому Томса кинулся к телефону и вызвал полицейский участок.
— Алло, срочно пошлите кого-нибудь ко мне. На меня только что покушались.
— А где это? – осведомился сонный и апатичный голос.
— У меня дома! – вскипел Томса, словно полиция была в чем-то виновата. – Это же безобразие ни с того ни с сего стрелять в мирного гражданина, который сидит у себя дома. Необходимо строжайшее расследование! Этого еще не хватало, чтобы..
— Ладно, – прервал его сонный голос. – Пошлем когонибудь.
Советник сгорал от нетерпения; ему казалось, что этот «кто-то» тащится целую вечность. А на самом деле уже через двадцать минут к нему явился рассудительный полицейский инспектор и с интересом осмотрел простреленное окно.
— Кто-то выстрелил в окно, сударь, – деловито объявил он.
— Это я и без вас знаю, – рассердился Томса. – Ведь я сидел тут, у самого окна.
— Калибр семь миллиметров, – заметил инспектор, выколупывая ножом пулю из двери. – Похоже, что из армейского револьвера старого образца. Обратите внимание, этот тип должен был влезть на забор. Стой он на тротуаре, пуля пролетела бы выше. Значит, он целился в вас, сударь.
— Это замечательно! – с горечью отозвался Томса. – А
я было подумал, что он просто хотел угодить в дверь.
— Кто же это сделал? – осведомился инспектор, не давая сбить себя с толку.
— Извините, я не могу дать вам его адрес, – иронически ответил советник. – Я этого господина не видел и позабыл пригласить его в дом.
— М-да, дело не так-то просто, – невозмутимо сказал инспектор. – Ну, а кого вы подозреваете?
У Томсы уже лопалось терпение.
— Что значит подозреваю! – воскликнул он раздраженно. – Молодой человек, я ведь не видел этого мерзавца.
Даже если бы он постоял там, ожидая от меня воздушного поцелуя, в темноте я его все равно не узнал бы. Знай я, кто он такой, стал бы я вас беспокоить, как вы думаете!
— Ну да, – успокоительно отозвался инспектор. – Но, может быть, вы вспомните, кому ваша смерть могла быть выгодна, кто хотел бы вам отомстить? Учтите, это не грабеж. Грабитель не стреляет без крайней необходимости.
Может быть, у вас есть враги? Вот об этом вы и скажите, а мы расследуем.
Томса смутился: об этой стороне дела он не подумал.
— Понятия не имею, – неуверенно начал он, мысленным взором окидывая всю свою тихую жизнь чиновника и старого холостяка. – Откуда бы у меня взялись враги? –
продолжал он с удивлением. – Честное слово, я ни одного не знаю. Нет, это исключено. – И он покачал головой. – Я
ведь ни с кем не встречаюсь, живу замкнуто, никуда не хожу, ни во что не вмешиваюсь.. За что мне мстить?
Инспектор пожал плечами.
— Я тем более не знаю, сударь. Но, может быть, к завтрашнему дню вы вспомните? Вы не боитесь оставаться здесь?
«Нет, не боюсь, – смущенно твердил он себе, оставшись один, – почему, да, почему в меня стреляли? Ведь я живу прямо-таки отшельником. Отсижу на службе и иду домой. . у меня и знакомых-то нет! Почему же меня хотели застрелить?» – удивлялся он. В душе росла горечь от такой несправедливости. Ему становилось жаль самого себя. «Работаю как вол, – думал он, – даже беру работу на дом, не расточительствую, не знаю никаких радостей, живу, как улитка в раковине, и вдруг бац! Кому-то вздумалось пристукнуть меня. Боже, откуда у людей такая беспричинная злоба? – Советник был изумлен и подавлен. –
Кого я обидел? Почему кто-то так неистово ненавидит меня?»
«Нет, тут, наверное, ошибка, – размышлял он, сидя на кровати с одним ботинком в руке. – Ну, конечно, меня спутали с кем-то. С тем, кому хотели отомстить. Да, это так, – решил он с облегчением. – За что, за что кто-нибудь может ненавидеть именно меня?»
Ботинок вдруг выпал из руки советника. Не без смущения он вспомнил, как недавно сболтнул страшную глупость: в разговоре со знакомым, неким Роубалом, допустил бестактный намек на его жену. Всему свету известно, что жена изменяет Роубалу и путается с кем попало; да и сам Роубал знает, но не хочет подавать виду. А я, олух этакий, так глупо брякнул об этом!. Советнику вспомнилось, как Роубал с трудом перевел дыхание и стиснул кулаки. «Боже, – ужаснулся Томса, – как я обидел человека!
Ведь он безумно любит свою жену. Я, конечно, пытался перевести разговор на другую тему, но как Роубал закусил губу! Вот уж у кого есть причина меня ненавидеть! Конечно, не может быть и речи о том, что в меня стрелял он.
Но я бы не удивился, если. .»
Томса оторопело уставился в пол. «Или вот, например, мой портной.. – вспомнил он с тягостным чувством. –
Пятнадцать лет он шил на меня, а потом мне сказали, что у него открытая форма туберкулеза. Понятное дело, всякий побоится носить платье, на которое кашлял чахоточный. И я перестал у него шить. А он пришел просить, сижу, мол, без работы, жена болеет, надо отправить детей в деревню. . не удостою ли я его вновь своим доверием. О
господи, как он был бледен, от слабости обливался потом!
«Господин Колинский, – сказал я ему, – ничего не выйдет, мне нужен портной получше, я был вами недоволен». – «Я
буду стараться, господин Томса», – умолял он, потный от испуга и растерянности, и чуть не расплакался. А я, –
вспомнил советник, – я спровадил его, сказав: «Ну, там видно будет», – хорошо известная беднякам фраза! Портной тоже может меня ненавидеть, – ужаснулся советник, –
ведь это страшно: просить кого- нибудь о спасении жизни и получить такой бездушный отказ! Но что мне было делать? Я знаю, он в меня не стрелял, но.. »
На душе у советника становилось все тяжелее. Вспомнилось еще кое-что.. «Как это было нехорошо, когда я на службе взъелся на нашего курьера. Никак не мог найти один документ, ну и вызвал этого старика, накричал на него при всех, как на мальчишку. Что, мол, за беспорядок, вы идиот, во всем здесь хаос, надо гнать вас в шею!. А
документ потом нашелся у меня в столе! Старик тогда даже не пикнул, только дрожал и моргал глазами. .» Советника бросило в жар. «Но ведь не следует извиняться перед подчиненными, даже если немного обидишь их, – успокаивал он себя. – Как, должно быть, подчиненные ненавидят своих начальников. Ладно, я подарю этому старику какой-нибудь старый костюм. . Нет, ведь и это его унизит. .»
Советник уже не мог лежать в постели, одеяло душило его. Он сел и, обняв колени, уставился в темноту; мучительные воспоминания не покидали его.. «Или, например, инцидент с молодым сослуживцем Моравеком; Моравек –
образованный человек, пишет стихи. Однажды он плохо составил письмо, и я сказал ему: «Переделайте, коллега!»
И хотел бросить эту бумагу на стол, а она упала на пол, и
Моравек нагнулся, покраснев до ушей. . Избил бы себя за это! – пробормотал советник. – Я же люблю этого юношу, и так его унизить, пусть даже неумышленно!. »
В памяти Томсы всплыло еще одно лицо: бледная, одутловатая физиономия сослуживца Ванкла. «Бедняга
Ванкл, он хотел стать начальником вместо меня. Это дало бы ему на несколько сотен в год больше, у него шестеро детей. . Говорят, он мечтает отдать свою старшую дочь учиться пению, а денег не хватает. И вот я обогнал его по службе, потому что он такой тяжелодум и работяга. Жена у него злая, тощая, ожесточенная вечными нехватками. В
обед он жует сухую булку.. »
Советник тоскливо задумался. «Бедняга Ванкл, ему, должно быть, обидно, что я, одинокий, получаю больше, чем он. Но разве я виноват? Мне всегда бывает неловко, когда этот человек укоризненно глядит на меня...»
Советник потер вспотевший лоб. «Да, – сказал он себе,
– а вот на днях кельнер обсчитал меня на несколько крон.
Я вызвал владельца ресторана, и он немедля уволил этого кельнера. «Вор! – кричал он. – Я позабочусь о том, чтобы никто во всей Праге не взял вас на работу!» А кельнер не сказал ни слова, повернулся и пошел. Тощие лопатки вздрагивали у него под стареньким фраком. .»
Советнику не сиделось на постели. Он пересел к радиоприемнику и надел наушники. Но радио молчало, была безмолвная ночь, тихие ночные часы. Томса опустил голову на руки и стал вспоминать людей, встреченных им в жизни, непонятных маленьких людей, с которыми он не находил общего языка и о которых прежде никогда не думал. Утром, немного бледный и растерянный, зашел он в полицейский участок.
— Ну, что? – спросил инспектор. – Вспомнили вы, кто вас может ненавидеть?
Советник покачал головой.
— Не знаю, – нерешительно сказал он. – Таких людей столько, что.. – Он безнадежно махнул рукой. – Кто из нас знает, сколько человек он обидел. . Сидеть у окна я больше не буду. И, знаете, я пришел попросить вас прекратить это дело..
ОСВОБОЖДЕННЫЙ
— Вам все понятно, Заруба? – спросил начальник тюрьмы, почти торжественно дочитав соответствующий акт министерства юстиции. – Здесь говорится о том, что вас условно освобождают от пожизненного заключения.
Вы отсидели двенадцать с половиной лет и за все это время вели себя.. гм. . одним словом, образцово. Мы дали вам самую лучшую характеристику и. . гм. . короче, вы можете идти домой, понимаете? Но запомните, Заруба, если вы что-нибудь натворите, досрочное освобождение аннулируется; приговор, вынесенный вам за убийство вашей жены Марии, снова войдет в силу, и вам придется пробыть в заключении всю жизнь. Тогда уже сам господь бог вам не поможет. Так будьте осторожны, Заруба; в следующий раз сидеть вам до самой смерти.
Начальник тюрьмы растроганно высморкался.
— Мы вас любили, Заруба, но снова увидеть здесь не хотим. Так с богом! В канцелярии вам выплатят причитающиеся деньги. Можете идти.
Заруба, верзила чуть ли не двухметрового роста, переминался с ноги на ногу и что-то бормотал: он был так счастлив, просто до боли, в груди его что-то хрипело, всхлипывания сдавливали горло.
— Ну, ну, – проворчал начальник, – смотрите не расплачьтесь тут! Мы раздобыли для вас кое-какую одежду, а строитель Малек пообещал взять вас на работу. Ах, вы хотите прежде побывать дома? Понимаю, понимаю, на могиле своей жены. Это похвальное намерение. Счастливый путь, Заруба, – сказал поспешно начальник тюрьмы и подал Зарубе руку. – И будьте внимательны, ради бога. Помните, что вы освобождены всего лишь условно.
— Какой славный человек этот Заруба! – сказал начальник тюрьмы, как только за освобожденным закрылась дверь. – Я вам должен сказать, Форманек, среди убийц встречаются очень порядочные люди: в заключении самые трудные растратчики; тем в тюрьме все не по нраву. Жаль мне Зарубу!
Когда Заруба прошел двор Панкрацкой тюрьмы и за ним захлопнулись железные ворота, его охватило чувство страшной неуверенности: он боялся, что первый же попавшийся полицейский задержит его и приведет обратно.
Он брел медленно, чтобы кто-нибудь грехом не подумал, будто он сбежал. Заруба вышел на улицу, и у него просто голова пошла кругом, так много было везде народу. Вон бегают дети, два шофера ругаются. Боже, сколько людей, раньше такого не было. Куда же все-таки идти? А, все равно! Машин-то, машин! И столько женщин! А за мной никто не идет? Кажется, нет, но сколько же тут машин!
Теперь уже Заруба убегал вниз, к центру Праги, как можно дальше от тюрьмы; запахло чем-то копченым... но сейчас еще не время, сейчас еще нельзя; потом он почувствовал другой запах, более сильный; новостройка. Каменщик
Заруба остановился, жадно впитывая запах извести и бревен. Он загляделся на пожилого рабочего, который месил цементный раствор. Зарубе так хотелось заговорить с ним, но у него это как-то не получалось; кажется, он совсем потерял голос; в одиночке отвыкаешь говорить. Заруба большими шагами спускался к центру Праги. Господи, сколько разных строек! Там вон строят из одного бетона, двенадцать лет назад так не строили. Этого не было, не было. « В мои времена не было, – думал Заруба. – Но ведь опоры могут рухнуть, они такие тонкие».
— Осторожно, парень! Ты что, ослеп?
Он чуть не попал под машину, а затем – под звенящий трамвай. Проклятье! За двенадцать лет отвыкаешь ходить по улицам. Хотелось бы у кого-нибудь спросить: что это за стройка – такая большая! Хотелось узнать, как попасть на Северо-западный вокзал. Из-за того, что рядом с Зарубой тарахтела машина, груженная железом, и его никто бы все равно не услышал, он попробовал громко произнести:
«Скажите, пожалуйста, как пройти на Северо-западный вокзал?» Нет, не получается: совсем, что ли, пропал голос? А может, там, наверху, в тюрьме, ржавеешь и становишься немым? Первые три года иногда еще кое-что спрашиваешь, а потом и спрашивать перестаешь. «Скажите, пожалуйста, как пройти. .» Что-то заклокотало у него в горле, но на человеческий голос это похоже не было.
Заруба торопливо пробегал улицы – одну за другой. Он словно опьянел, или, может быть, это ему только снилось: все стало каким-то другим, не то что двенадцать лет назад: крупнее, шумнее, беспокойнее. И народу так много! Зарубе становится даже как-то грустно. Кажется ему, что он где-то на чужбине и с этими людьми ему никогда не договориться. Ах, попасть бы поскорее на вокзал и уехать домой, домой. У брата там домик и дети. . «Скажите, пожалуйста, как пройти. .» – попытался спросить Заруба, но только беззвучно пошевелил губами. Дома это пройдет, дома он заговорит, только бы добраться до вокзала.
Сзади раздался крик, и кто-то втащил его на тротуар.
— Какого черта ты, парень, не по тротуару идешь? –
орет на него шофер.
Зарубе хочется ему ответить, да ничего не получается.
Он только откашливается и пускается бежать дальше. Идти по тротуару! Да он для меня слишком узок. Люди, я так спешу, так хочу домой. Пожалуйста, скажите, как пройти на Северо-западный вокзал? Может быть, по той самой оживленной улице, где движется вереница трамваев. Откуда берется столько народу? Ведь здесь целая толпа, и направляется она в одну сторону – наверное, тоже к вокзалу. Потому, видно, так и торопятся, что боятся опоздать на поезд.
Верзила Заруба прибавил ходу, чтобы не отставать.
Видите, этим людям тоже не хватает тротуара. Пестрая,
шумная толпа уже запрудила всю улицу, а люди все подходят, они просто бегут наперегонки и что-то кричат. И
вдруг начали кричать все – протяжно и громко.
У Зарубы, опьяненного шумом, закружилась голова.
Боже, как это здорово – столько народу! Там, впереди, запели какой-то марш. Заруба пристраивается к идущим и возбужденно топает. Посмотрите-ка, вокруг него все уже поют. У Зарубы что-то подкатывает к горлу, словно что-то толкает его изнутри, хочет вырваться наружу, – это песня: раз-два, раз-два. Он поет песню без слов, рычит что-то густым басом. Что же это за песня? Да не все ли равно. Я
еду домой, я еду домой! Долговязый Заруба шагает уже в первом ряду и поет – хотя это и не слова, но все равно –
это так прекрасно: раз-два, раз-два. С поднятой рукой трубит Заруба, как слон. Кажется, поет все тело, живот вздрагивает, как барабан. Грудная клетка неистово гудит. А в глотке становится так хорошо, словно он большими глотками пьет вино или плачет. Тысячи людей кричат: «Позор!
Позор правительству!» Но Заруба не может понять, что там кричат, и только победоносно трубит: «A-а! A-а!»
Размахивая длинной рукой, Заруба идет впереди всех.
Кричит и ревет, поет, громко смеется, колотит себя кулаками в грудь и наконец издает крик такой силы, что он взвивается над всеми головами, словно знамя. «У-ва, ува!» – трубит Заруба во все горло, во всю силу своих легких, от всего сердца, закрывая глаза, как петух, когда кукарекает. «У-ва! A-а! Ура-а!»
Вдруг толпа останавливается и не может двинуться дальше. Ощетинившись, она отступает беспорядочной волной и разражается пронзительным криком. «У-ва, У-
ра!» Заруба закрыл глаза, он весь поглощен звуками этого своего великого освобожденного голоса, который поднимается откуда-то из самой глубины души.
Неожиданно чьи-то руки хватают его, и задыхающийся голос кричит в самое ухо:
— Именем закона вы арестованы!
Заруба открыл глаза: на одной руке у него повис полицейский и хочет вытащить его из группы людей, которые судорожно сопротивляются. Заруба ахнул от ужаса и хотел вырвать руку, которую выкручивал полицейский; он взревел от боли и свободной рукой, будто палицей, стукнул блюстителя закона по голове. Полицейский побагровел и отпустил его, но в этот момент кто-то огрел Зарубу дубинкой по затылку: удар, другой, третий! Две огромные руки завертелись, словно крылья ветряной мельницы. Они лупили по чьим-то головам. Внезапно на его руках повисли два человека в касках, вцепились, словно бульдоги.
Заруба, задыхаясь от бешенства, старается сбросить их, пинает кого-то ногами, бьется, как помешанный, но его толкают и куда-то тащат. Полицейские вывернули ему руки и ведут по пустынной улице: раз-два, раз-два. Заруба теперь идет, как овечка, и мысленно только спрашивает: пожалуйста, скажите, как пройти на Северо-западный вокзал? Ведь мне надо домой.
Два полицейских вталкивают его в участок.
— Ваше имя? – спрашивает злой, ледяной голос.
Заруба и рад бы сказать, но только беззвучно шевелит губами.
— Как вас зовут? – орет злой голос.
— Заруба Антонин, – хрипло шепчет верзила.
— Где проживаете?
Заруба беспомощно пожал плечами.
— На Панкраце, – с трудом выдавил он из себя, – в одиночке.
* * *
Это не должно было произойти, но произошло: трое законников совещались, как вызволить Зарубу: председатель суда, прокурор и адвокат ex offo.
— Пусть Заруба ни в чем не признается, – предложил прокурор.
— Поздно, – проворчал председатель суда. – На допросе он уже признался, что вступил в драку с полицейским.
Вот дурень, взял и во всем признался..
— Может, полицейские дадут показания, что не могут с уверенностью сказать, Заруба это был или кто-то другой, –
предложил адвокат.
— Слушайте, – запротестовал прокрор, – не хватает еще, чтоб мы учили полицейских врать! Они же прекрасно знают, что это был Заруба. Лично я – за невменяемость.
Предложите проверить его душевное состояние, коллеги.
Я поддержу.
— Я, конечно, это предложу, – сказал адвокат, – но что будет, если доктора не признают его умалишенным?
— Я сам с ними поговорю, – пообещал председатель суда. – Это, конечно, не дело, но.. не хочется мне, чтобы
Заруба за такую глупость сидел всю жизнь. Быть бы мне сейчас подальше отсюда! Видит бог, я дал бы ему шесть месяцев, даже не моргнув, но чтобы он провел в тюрьме остаток жизни – это уж мне совсем. . не нравится.
— Если мы не сможем установить помешательство, –
размышлял прокурор, – будет очень скверно. Поймите же, ради бога, я обязан возбудить дело о нарушении закона; что я еще могу сделать? Если бы этот болван хоть зашел в какой-нибудь трактир! Мы бы запросто установили, что он был пьян.
— Прошу вас, господа, – настаивал председатель, –
сделайте как-нибудь, чтобы я мог его освободить. Я старый человек и не хотел бы на себя брать этот. . ну, сами знаете что.
— Трудное положение, – вздохнул прокурор. – Ну, посмотрим. Может, выгорит с психиатрами. Так, значит, дело слушается завтра, да?
Однако слушать дело не пришлось. В ту же ночь Антонин Заруба повесился, очевидно, от страха перед наказанием. Он был очень большого роста и висел как-то странно; казалось, он просто сидит на земле.
— Проклятие! – пробормотал прокурор. – Черт побери, какая глупость! Но мы, во всяком случае, тут ни при чем.
ПРЕСТУПЛЕНИЕ НА ПОЧТЕ
– Вы говорите: Справедливость, – сказал жандармский вахмистр Брейха. – Хотелось бы мне знать, почему ее изображают женщиной с повязкой на глазах и весами в руке, словно она торгует перцем. Я бы представлял Справедливость в образе жандарма. Вы не поверите, сколько дел мы, жандармы, решаем без судей, без весов и без всяких церемоний. Если случай простой, бьем по морде, а более сложный – снимаем ремень; в девяноста случаях из ста –
это и есть вся справедливость. Я здесь недавно изобличил двоих в убийстве, сам приговорил их к справедливому наказанию и сам их наказал, никому не обмолвившись об этом ни единым словом. Подождите-ка, сейчас расскажу вам все по порядку.
Так вот, вы, конечно, помните девушку, которая два года тому назад работала у нас на почте: ее еще Геленкой звали. Такая милая, славная девочка и красивая, как на картинке! Да как ее можно было не запомнить! Представьте себе, эта Геленка прошлым летом утопилась; прыгнула в озеро да еще шла почти пятьдесят метров, пока добралась до глубокого места. Только через два дня всплыла. И
знаете, почему она утопилась? В тот день к ней из Праги неожиданно прибыла ревизия и обнаружила, что в кассе недостает двух сотен. Жалких двух сотен! Болван ревизор ей сказал, что он обязан доложить об этом по начальству и рассматривает недостачу как растрату. В тот вечер, приятель, Геленка со стыда и утопилась.
Когда ее вытащили на плотину, мне пришлось около нее стоять до появления комиссии. От ее красоты не осталось и следа. Но я все представлял себе, как она смеется, выглядывая из окошечка на почте: что греха таить, все мы туда из-за нее ходили, не так ли? Любили эту девочку.
Будь я проклят, – говорю я себе, – Геленка этих денег не брала, прежде всего потому, что я в это никогда не поверю, и во-вторых, незачем ей было красть: отец ее – мельник, там, по ту сторону озера, а пошла она работать только из женского честолюбия, мол, сама себя прокормит. Отца я хорошо знал: он был грамотей, да к тому же – евангелист, а я вам скажу, что евангелисты и сектанты у нас никогда не воруют. Если эти две сотни исчезли, то украл их кто-то другой. Так вот, я этой мертвой девочке там, на плотине, пообещал, что этого так но оставлю.
Ну, так вот. После ее смерти прислали к нам на почту одного парня из Праги; звали его Филипек; расторопный такой, острый на язык малый. Стал я к Филипеку на почту захаживать, чтобы кое-что выяснить. Знаете, у нас, как и на всех почтах, у окошечка – столик с выдвижным ящиком, а в нем – деньги и марки. У почтового служащего за спиной полки, где лежат всякие тарифные справочники, документы, стоят весы для взвешивания пакетов, посылок и прочего.
— Господин Филипек, – говорю я ему, – посмотрите, пожалуйста, в ваших справочниках, сколько будет стоить телеграмма, ну, скажем, до Буэнос-Айреса?
— Три кроны слово, – ответил Филипек, не моргнув глазом.
— А сколько стоит срочная телеграмма в Гонконг? –
опять спросил я.
— Это уже придется посмотреть, – сказал Филипек, встал и повернулся к полкам. А пока он перелистывал справочник, стоя ко мне спиной, я просунул в окошечко плечо, дотянулся рукой до ящика с деньгами и открыл его: открывался он легко и тихо.
— Ну спасибо, мне все уже ясно, – сказал я, – вот так это и могло случиться. В то время, пока Геленка искала что-нибудь в справочнике, кто-то мог стащить две сотни из ящика. Послушайте, Филипек, не могли бы вы мне показать, кто в последнее время посылал отсюда какие- нибудь телеграммы или посылки?
Филипек почесал затылок и ответил:
— Господин вахмистр, этого делать я не имею права, ведь как-никак существует тайна переписки; вы, правда, могли бы осмотреть все «именем закона»; но и тогда я обязан сообщить начальству, что была произведена проверка.
— Подождите, – прервал я его, – я бы не хотел этого делать. Вот если бы вы, Филипек, скуки ради или так. . посмотрели по документам, кто в последнее время отправлял что-нибудь такое, из-за чего Геленка должна была повернуться спиной к столу.
— Господин вахмистр, – говорит Филипек, – это не составит труда – телеграммы есть: но, отправляя заказные письма и пакеты, мы записываем только фамилии адресата, а не отправителя. Я перепишу все фамилии, которые здесь найдутся: это не полагается, но для вас я такой списочек составлю. Только мне кажется, вам это ничего не даст.
Он, конечно, был прав, этот Филипек: принес мне чтото около тридцати фамилий – с сельской почты ведь много телеграмм не отправляют, да еще там были какие-то посылки паренькам, отбывающим военную службу, но все это мне действительно ровным счетом ничего не дало.
Знаете, куда бы я ни шел, везде только об этом и думал: мучила меня мысль, что я свое обещание этой мертвой девочке не выполню.
И вот однажды, неделю примерно спустя, иду я опять на почту. Филипек мне улыбается и говорит:
— Господин вахмистр, играйте теперь в кегли один, я укладываюсь. Завтра сюда приезжает девушка с пардубицкой почты.
— Вот как, – спрашиваю, – в наказание, что ли, переводят ее из города на сельскую почту?
— Да нет, господин вахмистр, – отвечает Филипек и глядит на меня как-то странно, – эта девушка переводится сюда по собственному желанию.
— Удивительно, – говорю я. – Ох уж эти мне женщины.
— Да, – соглашается Филипек и все на меня смотрит, –
а самое удивительное в том, что анонимный донос насчет экстренной ревизии тоже был послан из Пардубиц.
Я аж присвистнул и думаю, что посмотрел на Филипека так же странно, как и он на меня. А тут в разговор вмешался почтальон Угер, он как раз раскладывал корреспонденцию:
— А, Пардубице, да этот управляющий из поместья туда чуть ли не каждый день пишет какой-то девице на почте. Наверно, это его любовь, не так ли?
— Послушайте, папаша, – обращается к нему Филипек,
– не знаете ли вы, как зовут эту девицу?
— Вроде Юлия Тоуф, Тоуфар..
— Тауферова, – говорит Филипек, – так это же она, та самая, что должна сюда приехать.
— Он, этот Гоудек, то есть управляющий, – продолжает почтарь, – тоже каждый день получает письма из Пардубиц. «Господин управляющий, – говорю я ему, – вам опять письмецо от невесты». Он, этот управляющий, всегда встречает меня где-нибудь на середине пути. А сегодня ему и посылочка, но уже из Праги. . Посмотрите-ка – ее ведь вернули с отметкой «Адресат неизвестен». Видно, господин Гоудек перепутал адрес. Так я отнесу ее обратно.
— Покажите, – заинтересовался Филипек, – адресовано какому-то Новаку. Прага, Спалена улица. Два кило масла.
Штамп от 14 июля.
— Тогда здесь еще работала Геленка, – заметил почтальон.
— Покажи-ка, – говорю я Филипеку и нюхаю ящичек.
— Филипек, а не кажется ли вам странным, что масло пробыло в пути десять дней и не протухло? Папаша, – говорю я, – оставьте-ка посылку здесь и топайте, разносите почту.
Не успел почтальон уйти, как Филипек мне говорит:
— Господин вахмистр, этого делать, правда, не полагается, но.. долото вот здесь, – и ушел: он, мол, ничего не видит.
Так вот, я этот ящичек вскрыл: в нем было два кило глины. Тут пошел я к Филипеку и говорю:
— Ты, парень, об этом никому ни слова, понял? Я все беру на себя.
Само собой разумеется, собрался я и пошел к этому управляющему Гоудеку в поместье. Он сидел там на бревнах, уставившись в землю.
— Господин управляющий, – говорю я ему, – тут на почте произошла какая-то путаница: не вспомните ли вы, по какому адресу дней десять – двенадцать тому назад вы отправляли посылку?
Гоудек, как мне показалось, немного побледнел и говорит:
— Это не имеет значения, я уже и сам не помню кому.
— Господин управляющий, – спрашиваю я его снова, –
а какое это было масло?
Тут Гоудек вскочил, теперь уже побелев как мел, и закричал:
— Что это значит? Почему вы ко мне пристаете?
— Господин управляющий, – говорю я. – Вот что: вы убили Геленку. Вы принесли на почту посылку с вымышленным адресом, и Геленка должна была взвесить ее на весах. Пока она взвешивала, вы наклонились через перегородку и украли из ящика стола двести крон. Из-за этих несчастных двух сотен Геленка утопилась, Вот оно как!
Сударь, этот Гоудек задрожал, как осиновый лист.
— Это ложь, – закричал он, – зачем мне было красть эти деньги?
— Затем, что вы хотели, чтобы вашу невесту Юлию
Тауферову перевели на здешнюю почту. Это ваша барышня сообщила в анонимном письме, что у Геленки недостача в кассе. Вы двое загнали Геленку в озеро. Вы двое ее убили. У вас на совести преступление, Гоудек.
Гоудек упал на бревна и закрыл лицо руками; за всю свою жизнь я не видел, чтобы мужчина так плакал.
— Господи! – сетовал он. – И откуда я мог знать, что она утопится! Я только думал, что ее уволят. . ведь она же могла не работать. Господин вахмистр, я хотел жениться на Юльче, но тогда один из нас должен был потерять работу.. и нам не хватило бы на жизнь. Поэтому я так хотел, чтобы Юльча перешла на здешнюю почту. Пять лет мы ждали этого.. Господин вахмистр, мы очень любим друг друга!
Дальше о нем я вам рассказывать не буду; была уже ночь, этот парень стоял передо мной на коленях, а я ревмя ревел, как старая шлюха, из-за Геленки и всего остального.
— Ну, довольно, – сказал я ему наконец. – Я сыт по горло. Давайте-ка сюда эти двести крон. Так. А теперь слушайте: если вы вздумаете предупредить Тауферову
Юльчу раньше, чем я приведу все в порядок, я отправлю донесение о том, что деньги украли вы, поняли? А если вы вздумаете застрелиться или сотворить что-нибудь подобное, то я расскажу всем, почему вы это сделали. И кончено. Всю ту ночь, сударь, я просидел под звездами и судил эту пару; я спрашивал бога, как их следует наказать, и понял всю ту горечь и радость, которая есть в справедливости. Если бы я на них донес, Гоудек получил бы несколько недель условного заключения, и еще трудно было бы доказать его виновность. Гоудек убил эту девушку, но это был не закоренелый убийца. Любое наказание, которое ему могли бы дать, казалось мне и слишком большим, и слишком незначительным. Поэтому я судил их и наказывал сам.
После этой ночи рано утром я пришел на почту. Там у окошечка сидела бледная высокая девушка с колючими глазами.
— Барышня Тауферова, – обратился я к ней, – мне надо отправить заказное письмо. – Подал я ей письмо с адресом: «Управление почт и телеграфа в Праге». Посмотрела она на меня и приклеила на конверт марку.
— Подождите, девушка, – остановил я ее, – в этом письме донос на того, кто украл двести крон у вашей предшественницы. Сколько будет стоить porto43?
Знаете, эта женщина умела держать себя в руках, и все
43 С доставкой ( итал.).
же при этом известии лицо у нее сделалось серым. Она словно окаменела.
— Три с половиной кроны, – вздохнув, сказала она.
Отсчитал я три с половиной кроны и говорю:
— Вот, пожалуйста, но если бы эти две сотни, – говорю я и кладу на стол украденные банкноты, – если бы эти две сотни нашлись – ведь они могли завалиться куда-нибудь, понимаете, или где-то были заложены – и будет видно, что покойная Геленка денег не воровала, – тогда, девушка, я возьму свое письмо обратно.
Она не сказала ни слова, только, оцепенев, уставилась куда-то своими колючими глазами.
— Через пять минут здесь будет почтальон, барышня.
Так как же, забирать мне письмо?
Она быстро кивнула. Я забрал письмо и принялся расхаживать перед почтой. Сударь, такого напряжения я никогда еще не испытывал. Через двадцать минут на улицу выбежал старый почтальон Угер с криком:
— Господин вахмистр, господин вахмистр, представьте себе, нашлись те две сотни, что недоставали Геленке! Эта новая девушка их обнаружила в каком-то справочнике.
Вот это находка!
— Папаша, – сказал я ему, – бегите и рассказывайте повсюду, что эти две сотни нашлись. Понимаете, чтобы все знали, что покойная Геленка, слава богу, ничего не украла.
Это было первое, что я сделал. Потом я отправился к старому помещику. Вы его, должно быть, не знаете: граф малость с придурью, но человек очень хороший.
— Ваше сиятельство, – говорю я ему, – не расспрашивайте меня ни о чем, но я пришел к вам по делу, в котором мы, люди, должны быть заодно. Позовите вашего управляющего Гоудека и прикажите ему, чтобы он еще сегодня уехал в ваше имение на Мораве; а если он не захочет, то вы его, мол, немедленно уволите.
Старый граф поднял брови и некоторое время смотрел на меня: мне не пришлось прилагать усилий, чтобы выглядеть очень серьезным.
— Хорошо, – сказал граф, – я вас не буду ни о чем спрашивать, – и приказал позвать Гоудека.
Гоудек пришел и, увидев меня у графа, побледнел и остановился как вкопанный.
— Гоудек, – сказал граф , – велите запрягать. Вы поедете на станцию: сегодня вечером приступите к работе в моем имении у Гулина. Я дам телеграмму, чтобы вас там встретили. Понятно?
— Да, – тихо сказал Гоудек и впился в меня глазами; такие глаза, наверно, бывают у грешника в аду.
— Вы имеете что-нибудь против? – спросил граф.
— Нет, – хрипло ответил Гоудек, не спуская с меня глаз. От этого взгляда мне стало не по себе.
— Так можете идти, – сказал граф, и все было кончено.
Некоторое время спустя я увидел, как увозят Гоудека: он сидел в коляске как истукан.
Вот и все. Если вы пойдете на почту, обратите внимание на эту бледную девицу. Она зла, зла на весь мир, и на лице у нее уже появляются злые старческие морщинки. Не знаю, встречается ли она со своим Гоудеком. Наверное, иногда ездит к нему, но возвращается оттуда еще более злой и раздраженной. А я смотрю на нее и твержу про себя: справедливость быть должна.
Я только жандарм, но вот в чем мой опыт убедил меня: есть ли на свете всеведущий и всемогущий бог, этого я не знаю, но если бы он и был – для нас это ничего бы не изменило. Но я вам вот что скажу: некая высшая справедливость быть должна. Непременно! Мы можем только наказывать, но должен быть еще «некто», кто бы прощал.
Знаете, настоящая, высшая справедливость так же необъяснима и удивительна, как и сама любовь.
РАССКАЗЫ ИЗ ДРУГОГО КАРМАНА
ПОХИЩЕННЫЙ КАКТУС
– Я расскажу вам, – начал пан Кубат, – что случилось со мной этим летом.
Жил я на даче – как это обыкновенно бывает: без воды, без леса, без рыбы, безо всего вообще; но зато в окружении членов народной партии, общества декораторов с предприимчивым председателем во главе, по соседству с фабрикой перламутровых пуговиц и почтой, где восседает старая носатая почтмейстерша; словом, все, как везде и всюду. Так вот, около двух недель предавался я благотворному и оздоровительному воздействию ничем не нарушаемой скуки и вдруг из чего-то понял, что местные сплетницы перемывают мне косточки, а общественное мнение роется в моем грязном белье. Письма я получал настолько тщательно заклеенными, что края конверта прямо-таки лоснились от гуммиарабика. «Ага, – сказал я себе, – кто-то просматривает мою корреспонденцию. Дьявол ее возьми, эту носатую бабу-почтмейстершу!. »
Для почтовых работников, знаете ли, распечатать любой конверт – дело пустяковое. Ну, погоди, думаю, я тебя проучу! Сел к столу и своим самым изысканным почерком начал выводить: «Ах ты страшило почтовое, ах ты сплетница носатая, ведьма хвостатая, трепло паршивое, змея окаянная, хрычовка старая, кочерга, баба-яга», – и так далее. А внизу приписал «Со всем моим почтением Ян Кубат».
Оказывается, чешский язык все-таки – богат и меток; в один присест я высыпал на лист бумаги тридцать четыре таких выражения, которые честный и правдивый человек может высказать любой даме, не становясь ни навязчивым, ни чересчур пристрастным. Довольный собой, я заклеил письмо, надписал на конверте собственный адрес и отправился в ближайший город опустить послание в почтовый ящик.
Спустя день побежал я на почту и с любезнейшей улыбкой сунулся в окошечко.
– Пани почтмейстерша, – спрашиваю, – нет ли для меня корреспонденции?
— Я на вас жаловаться буду, негодяй, – зашипела почтмейстерша, бросив на меня такой устрашающий взгляд, каких мне не доводилось встречать.
— Да отчего бы это, пани почтмейстерша? – сочувственно так говорю я. – Уж не прочли ли чего неприятного?
И вскоре уехал от греха подальше.
* * *
— Ну, это пустяки, – навел критику пан Голан, старший садовник богача Голбена. – Эта проделка была слишком уж безыскусна. Мне хотелось бы рассказать, как я сцапал похитителя кактусов. Вам, разумеется, известно, что господин Голбен – большой любитель кактусов; его коллекция – поверьте, я не преувеличиваю, – стоит не менее трехсот тысяч, даже если не считать уникальные экземпляры. Но у господина Голбена одна слабость: любит он выставлять свою коллекцию всем на обозрение. «Голан, –
говорит он мне, – это такое благородное увлечение, что нужно его в людях развивать и пестовать». А по-моему,
когда этакий захудалый кактусовод рассматривает, скажем, нашего золотого Крусона за двенадцать сотен, у него только понапрасну щемит сердце – ведь таким ему никогда не завладеть. Но, коли уж на то хозяйская воля, пожалуйста, пусть себе смотрит.
Однако в прошлом году стали мы замечать, что кактусы у нас исчезают, исчезают вовсе не самые яркие, которые каждый хочет у себя завести, а именно самые редкостные экземпляры; как-то мы недосчитались Echi- nocactus Wislizenii, в другой раз Graessnerii, затем пропала Wittia, импортируемая прямо из Коста-Рики, за ней Species nova, которую нам послал Фрич, а там Melocactus Leopoldii, уникальный экземпляр, какого в Европе никто не видел уже больше полувека, и, наконец, Pilocereus fimbriatus из
Сан-Доминго, единственный экземпляр, прижившийся в
Европе. Как видно, похититель был знаток. Вы не можете себе представить, как бушевал старый Голбен.
— Господин Голбен, – говорю я, – закройте-ка вы свою оранжерею, и с кражами будет покончено.
— А вот и нет, – раскричался старик, – такое благородное начинание должны видеть все; а ваш долг – изловить мне этого поганца; прогоните старых сторожей, наймите новых, подымите на ноги полицию и всех, кого положено!
Нелегкое это дело; если у вас тридцать тысяч горшочков, то сторожа возле каждого не поставишь. Тем не менее нанял я двух полицейских инспекторов-пенсионеров, велел им глаз не спускать с оранжереи, и тут у нас исчез
Pilocereus fimbriatus – только вмятина от горшочка в песке осталась. Меня это так разобрало, что я сам принялся выслеживать похитителя.
Если хотите знать, истинные любители кактусов – нечто вроде секты дервишей; по-моему, у них у самих вместо усов отрастают шипы и клохиды, настолько они поглощены своею страстью.
У нас в Чехии две таких секты: Кружок кактусоводов и
Кактусоводческое общество. Чем они отличаются, не имею понятия, по-моему, одни верят в бессмертную душу кактусов, а другие попросту приносят им кровавые жертвы; словом, сектанты взаимно ненавидят и преследуют друг друга огнем и мечом, на земле и в воздухе. Так вот, отправился я, значит, к председателям этих сект и со всей доверительностью спросил, не подскажут ли они, кто из враждующей с ними секты, к примеру, мог украсть Голбеновы кактусы. И когда я перечислил наши пропавшие драгоценности, оба с полной уверенностью заявили, что ни один из членов неприятельской секты похитить таковые не способен, поскольку «все они там тупицы, глупцы, сапожники, недоучки и никакого понятия не имеют о том, что такое Wislizen или Graessner, не говоря уж о Pilocereus fimbriatus»; что же касается собственных членов, то они ручаются за их честность и благородство; украсть они не могут ничего, разве что кактусы; и если бы кто из них такого Wislizen'a заполучил, то не преминул бы показать остальным, чтобы насладиться поклонением и фанатическими оргиями в его честь, но об этом им, председателям, ничего не известно. После этого оба почтенных мужа пожаловались, что, кроме двух признанных, кое-как «терпимых» обществом сект, существуют еще дикие кактусоводы, и вот они-то хуже всех; эти дикари по причине необузданности страстей не смогли ужиться даже с официальными умеренными сектами и вообще предаются ереси и порокам. Уж они-то не остановятся ни перед чем.
Не преуспев у этих двух господ, я залез на раскидистый клен в нашем парке и начал думать. Клянусь вам, лучше всего размышлять, сидя на дереве; там чувствуешь себя как-то более свободным, покачиваешься себе тихонько и смотришь на все словно бы свысока; философам, помоему, в самый раз жить среди ветвей – как иволге. На этом клене я и обдумал свой план. Сперва я обежал знакомых садовников, спрашивая всех подряд: «Братцы, не гниют ли у вас какие кактусы? Старому Голбену они нужны для опытов. Таким образом, я скопил сотню-другую уродцев и за одну ночь затолкал их в Голбенову коллекцию. Два дня я молчал, а на третий день поместил во все газеты следующее сообщение:
«Всемирно известная коллекция Голбена под угрозой!
Как стало известно, большая часть уникальных оранжерей г-на Голбена охвачена новой, до сих пор не известной болезнью, занесенной, скорее всего, из Боливии. Болезнь поражает преимущественно кактусы, некоторое время протекает латентно, а позже выражается в гниении корней, шейки и тела кактусов. Поскольку заболевание представляется весьма заразным и разносится пока не распознанными микроспорами, коллекция Голбена для обозрения закрыта».
Дней через десять – все это время мы вынуждены были скрываться, чтобы нас не допекали расспросами встревоженные любители кактусов, – я послал в газеты еще одну заметку такого содержания:
«Удастся ли спасти коллекции Голбена?
Как стало известно, профессор Маккензи из Кью определил заболевание, возникшее во всемирно известных оранжереях Голбена, как особый род тропической плесени
(Malacorrhiza paraquayensis Wild) и рекомендовал обрызгивать пораженные экземпляры настойкой Гарварда-
Лотсена. До сих пор лечение настойкой, которое широко проводится в оранжереях Голбена, проходило вполне успешно. Раствор можно приобрести и у нас в таком-то и таком-то магазине».
К моменту выхода этого номера газеты один тайный агент уже сидел в указанной лавчонке, а я устроился у телефона. Не прошло и двух часов, как этот агент позвонил мне и сообщил, что злодея уже схватили. А еще через десять минут я сам держал и тряс за шиворот маленького, тщедушного человечка.
— Почему вы меня трясете? – протестовал человечек. –
Я ведь пришел купить известный раствор Гарварда-
Лотсена.
— Знаю, – отвечал я. – Только никакого такого раствора не существует, так же как нет никакой неизвестной болезни, а вот вы ходили в оранжереи красть кактусы из коллекции Голбена, мошенник проклятый!
— Слава тебе господи! – вырвалось у человечка, – так, значит, никакой болезни нету? А я-то десять ночей не спал от страха, боялся, что заразятся остальные мои кактусы!
Ухватив человечка за шиворот, я втолкнул его в машину и отправился вместе с ним и тайным агентом на его квартиру. Знаете, такого собрания кактусов я еще не видывал. Человечек этот снимал крохотную каморку – приблизительно так три на четыре метра – на чердаке дома в районе Высочан, – в углу на полу лежало одеяло, стояли столик и стул, а остальное пространство было сплошь заполнено одними кактусами; но какими редкостными и в каком порядке – вы бы посмотрели!
— Ну, так что он у вас стащил? – спросил тайный агент, а я все глядел, как этот разбойник трясется и глотает слезы.
— Послушайте, – говорю я агенту. – На самом деле это не столь уж ценно, как мы думали; передайте своему начальству, что этот господин украл кактусов приблизительно так крон на пятьдесят и что я разберусь с ним сам.
Агент ушел, а я сказал злоумышленнику:
— Ну вот что, голубчик, сперва соберите в кучку, что вы у нас унесли.
Человечек быстро-быстро заморгал, потому что слезы готовы были брызнуть у него из глаз, и прошептал:
— А нельзя ли мне все-таки отсидеть срок в тюрьме?
— Нет, – заорал я, – сперва верните краденое!
Тут он начал собирать один горшок за другим и отставлять в сторону; их набралось около восьмидесяти, –
мы даже не представляли себе, сколько кактусов у нас не хватает; скорее всего, он крал у нас. уже долгие годы.
Спокойствия ради я еще прикрикнул:
— И это называется все?
Слезы полились у него из глаз; он вынул еще один беленький кактус De Laitii и одного Corniger'a, присоединил их к другим и, захлебываясь от плача, взмолился:
— Честное слово, ваших у меня больше нет.
— Это мы еще проверим! – бушевал я. – А теперь признавайтесь, как вы ухитрились перетаскать все эти горшки!
— Это было так, – заговорил он, запинаясь, и от волнения у него запрыгал кадык. – Я... я.. гм. . переодевался в платье..
— Какое платье? – взвизгнул я.
Тут он залился румянцем от смущения и, заикаясь, произнес:
— Женское, с вашего позволения..
— Господи, – удивился я, – да почему же в женское платье?
— П-потому что, – заикался он, – на обшарпанную старуху никто не обратит внимания.. Да и вообще, – добавил он почти победно, – никому в голову не придет подозревать женщину в чем-либо подобном. Знаете, женщины подвержены всевозможным страстям, но они сроду не собирали коллекций. Вам доводилось хоть раз в жизни встретить женщину, которая владела бы коллекцией марок или жуков, первоизданий или еще чем-нибудь в том же роде?
Никогда в жизни, ваша милость! У женщины нет такой основательности и. . и фанатизма. Женщины так ужасающе трезвы, ваша милость! И знаете, самое большое различие между нами и ними в том, что одни мы занимаемся коллекционированием. По-моему, вселенная – это большое собрание светил; и, видимо, бог – мужчина что надо, раз он собирает коллекции миров, оттого их такое бесчисленное множество. Черт побери, если бы у меня было столько простора и средств, как у него! Знаете, я ведь выдумываю новые породы кактусов! И даже вижу их во сне; вот, например, кактус с золотистыми волосиками и небесно-голубыми цветочками, как у горечавки, – я назвал его
Cephalocereus nympha aurea Racek; дело в том, что моя фамилия Рачек, с вашего позволения, либо Mamillaria colubrina Racek или Astrophytum caespitosum Racek. Какие изумительные возможности, сударь! Если бы вы знали. .
— Погодите, – прервал я его, – а как же вы уносили горшочки с кактусами?
— За пазухой, извините, – застыдился он. – Они так приятно щекочут. .
Вы знаете, у меня уже не хватало духу забрать у него эти кактусы.
— Послушайте, – предложил я, – давайте я отвезу вас к старому Голбену, пусть он сам надерет вам уши.
Вот была встреча, когда эти двое обнюхали друг друга!
Целую ночь они провели в оранжереях и обошли все тридцать шесть тысяч горшков!
— Голан, – сказал мне потом старый хозяин, – это первый человек, который в состоянии понять, что такое кактусы!
Не прошло и месяца, как старый Голбен со слезами и благословениями отправил новоявленного знатока по имени Рачек собирать кактусы в Мексику; оба свято верили, что где-то там и растет Cephalocereus nympha aurea Racek. Несколько месяцев спустя мы, однако, получили поразившее нас известие, что пан Рачек погиб, приняв прекрасную и мученическую смерть. Он обнаружил у какихто индейцев священный кактус Чикули, а этот Чикули – к слову сказать – единородный брат бога отца, и то ли он ему не поклонился, то ли даже похитил, только милейшие индейцы, связав пана Рачека, посадили его на Echinocactus visnaga Hooker, большой, как слон, усеянный шипами, длинными, словно русские штыки, вследствие чего наш соотечественник, предоставленный собственной судьбе, испустил дух. Так окончил жизнь похититель кактусов.
РАССКАЗ СТАРОГО УГОЛОВНИКА
– Это что, – сказал пан Яндера, писатель, – разыскивать воров – дело обычное, а вот что необычно, так это когда сам вор ищет того, кого, собственно, обокрал. Так, к вашему сведению, случилось со мной. Написал я недавно рассказ и опубликовал; и вот когда стал я читать его уже напечатанным, охватило меня какое-то тягостное ощущение. Братец, говорю себе, а ведь что-то похожее ты уже где-то читал. . Гром меня разрази, у кого же я украл эту тему? Три дня я ходил, как овца в вертячке, и – ну, никак не вспомню, у кого же я, как говорится, позаимствовал.
Наконец встречаю приятеля, говорю: слушай, все мне както кажется, будто последний мой рассказ с кого-то списан.
— Да я это с первого взгляда понял, – отвечает приятель, – это ты у Чехова слизал.
Мне тут прямо-таки легче стало, а потом, в разговоре с одним критиком, я и скажи: вы не поверите, сударь, порой допускаешь плагиат, сам того не зная; к примеру, вот ведь последний мой рассказ-то – ворованный!
— Знаю, – отвечает критик, – это из Мопассана.
Тогда обошел я всех моих добрых друзей. . Послушайте, коли уж ступил человек на наклонную плоскость преступления, то остановиться ему никак невозможно! Представьте, оказывается, этот единственный рассказ я украл еще у Готтфрида Келлера, Диккенса, д'Аннунцио, из «Тысячи и одной ночи», у Шарля Луи Филиппа, Гамсуна, Шторма, Харди, Андреева, Банделло, Розеггера, Реймонта и еще у целого ряда авторов! На этом примере легко видеть, как все глубже и глубже погрязаешь во зле..
— Это что, – возразил, хрипло откашливаясь, пан Бобек, старый уголовник. – Это мне напоминает один случай, когда убийца был налицо, а вот подобрать к нему убийство никак не могли. Не подумайте чего, это было не со мной; просто я с полгода гостил в том самом заведении, где этот убийца сидел раньше. Было это в Палермо. – И
пан Бобек скромно пояснил: – Я туда попал всего-то из-за какого-то чемоданишки, который подвернулся мне под руку на пароходе, шедшем из Неаполя. И про случай с этим убийцей мне рассказал старший надзиратель того дома; я, видите ли, учил его играть в «францисканца»,
«крестовый марьяж» и «божье благословение» – эту игру еще иначе называют «готисек». Очень уж он набожный был, этот надзиратель.
Так, значит, раз ночью ихние фараоны – а они в Италии всегда парочками ходят – видят: по виа Бутера – это та улица, что ведет к ихнему вонючему порту, – во все лопатки чешет какой-то тип. Они его хвать, и – рогсо dio44! –
в руке-то у него окровавленный кинжал. Ясное дело, приволокли его в полицию, говори, мол, теперь, парень, кого пришил. А парень – в рев, и говорит: убил, говорит, я человека, а больше ничего не скажу; потому как если скажу больше, то сделаю несчастными других людей. Так они ничего от него и не добились.
Ну, известно – сейчас же мертвое тело кинулись искать, да ничего такого не нашли. Велели осмотреть всех «дорогих усопших», заявленных в то время как покойники; однако все, оказалось, умерли христианской смертью, 44 Итальянское ругательство.
кто от малярии, кто как. Тогда опять взялись за того молодца. Он назвался Марко Биаджо, столярным подмастерьем из Кастрожованни. Еще он показал, что нанес этак ударов двадцать человеку христианского происхождения и убил его; но кто этот убитый, он не скажет, чтоб не втягивать в беду других людей. И – баста! Кроме этих слов он все только божью кару на себя призывал да колотился головой об пол. Такого раскаяния, говорил надзиратель, в жизни еще никто не видывал.
Однако, сами знаете, фараоны ни одному слову не верят; говорят они себе – может, этот Марко вовсе никого не убивал, а так только, врет. Послали его кинжал в университет, и там сказали, что кровь на клинке человечья, надо быть, сердце он этой штукой проткнул. Ну, прошу прощения, а я все-таки не понимаю, как это они могут узнать.
Н-да, так что же им теперь делать: убийца вот он, а убийства нет! Нельзя же судить человека за неизвестное убийство; сами понимаете, должен тут быть corpus delicti45. А Марко этот между тем все молится, да хнычет, да просит, чтоб его уж поскорей суду предали, хочет он свой смертный грех искупить. Ты, porca Madonna, говорят ему, коли хочешь, чтоб правосудие тебя осудило, признайся, кого ты зарезал; не можем мы тебя повесить просто так; ты нам, проклятый мул, хоть свидетелей каких назови! «Я сам и есть свидетель! – кричит Марко, – я присягну, что убил человека!» Вот ведь какое дело-то...