Как я уже говорил, моему отцу это не нравилось; отцы обычно не любят, когда их сыновья заняты не тем, чем они сами; я, господа, так же относился к моим сыновьям.

Отцовство – вообще некое смешанное чувство; есть в нем великая любовь, но и какая-то предвзятость, недоверие, враждебность – не знаю, как это выразить; чем больше любишь своих детей, тем сильнее это другое чувство. Короче, мне с моей марочной коллекцией приходилось прятаться на чердаке, чтобы отец ни о чем не догадался; на чердаке стоял старый ларь из-под муки, и мы залезали в него, как два мышонка, и показывали друг другу марки: смотри, вот это Нидерланды, это Египет, а тут Swerige, то есть Швеция. И в том, что нам приходилось прятать наши сокровища, было нечто до греховности прекрасное. А добывать эти марки было еще одним приключением; я ходил по знакомым и незнакомым семьям и клянчил марки со старых писем. В некоторых домах, где-нибудь на чердаке или в секретере, хранились полные ящики старых документов; самые блаженные часы я проводил, сидя на полу и перебирая пропыленные кипы бумаг в поисках экземпляра, какого у меня еще не было, – видите ли, по глупости, я не собирал дубликатов; и если мне попадалась старая

Ломбардия или какое-нибудь из немецких маленьких княжеств или вольных городов – я испытывал прямо мучительную радость, – ведь всякое безмерное счастье причиняет сладкую боль. А Лойзик поджидал меня на улице, и когда я наконец выходил, то еще с порога шептал ему:

«Лойза, Лойзик, там был один Ганновер!» – «Взял?» –

«Ага!» И мы мчались с добычей домой, к тайнику.

В нашем городе были текстильные фабрики, выпускавшие низкие сорта джутовых, бязевых, ситцевых тканей и прочую хлопчатобумажную ерунду, все это производилось для цветных племен всего земного шара. И мне разрешили приходить на фабрики и искать марки в корзинах для бумаг; здесь были мои самые богатые охотничьи угодья: тут я находил Сиам и Южную Африку, Китай, Либерию, Афганистан, Борнео, Бразилию, Новую Зеландию, Индию, Конго, – не знаю, звучат ли еще для вас эти названия как нечто таинственное и желанное. Господи, какая радость, какая невероятная радость найти марку хотя бы из Straits Settlements69. Или – Корея, Непал! Новая Гвинея!

Сьерра-Леоне70! Мадагаскар! Послушайте, такой восторг может понять только охотник, искатель кладов или археолог среди своих раскопок. Искать и найти – вот величайшее напряжение и удовлетворение, какое только может дать человеку жизнь. Каждому человеку следовало бы что-нибудь искать; если не марки, то – истину или волшебный цвет папоротника, а то хотя бы каменные наконечники стрел и урны.

Да, это были прекраснейшие годы моей жизни, когда я дружил с Лойзиком и собирал марки. Но вот я заболел скарлатиной, и Лойзика не пускали ко мне, хотя он торчал у нас в коридоре и насвистывал, чтобы я его слышал. Както раз за мной не уследили, что ли; в общем, я удрал из постели и – шасть на чердак посмотреть свои марки. Я так ослабел, что с трудом поднял крышку ларя. Но ларь был пуст; коробка с марками исчезла.

Я не в силах описать вам мою боль и ужас. Вероятно, я стоял там, словно окаменев, и не мог даже плакать, так у меня сжалось горло. Во-первых, ужасно было потерять марки, мою величайшую радость; но еще страшнее было сознание, что, воспользовавшись моей болезнью, их, наверное, украл Лойзик, мой единственный друг. То был ужас, разочарование, отчаяние, скорбь, – знаете, просто поразительно, до чего сильны переживания ребенка. Как я спустился с чердака, я уже не помню; только после этого я


69 Straits Settlmets – Стрейтс-Сетлметс ( англ.; поселения у проливов), до 1946 г.

английская колония в юго-восточной Азии.

70 Сьерра-Леоне – бывшая британская колония в западной Африке, ныне республика, входящая в состав Британского содружества наций.

снова слег, метался в жару, а в минуты облегчения все думал, думал. . Ни отцу, ни тете я не сказал ни слова – матери у меня уже не было; я знал, что они совершенно меня не понимают, и это как-то отдаляло меня от них; с того времени я уже никогда не питал к ним горячей детской привязанности. Измена Лойзика оказалась для меня чуть ли не смертельным ударом; это было мое первое и самое страшное разочарование в человеке. Нищий, говорил я себе, Лойзик – нищий и поэтому ворует; вот тебе за то, что ты дружил с нищим. Это ожесточило меня; с тех пор я стал делать различия между людьми – я утратил состояние социальной невинности; однако тогда я не понимал еще, сколь глубоко было потрясение и сколь многое во мне рухнуло.

Пересилив болезнь, я пересилил и боль от потери марочной коллекции. Только еще кольнуло в сердце, когда я увидел, что Лойзик тем временем завел новых товарищей; но, когда он прибежал ко мне, слегка смущенный после долгой разлуки, я сказал ему сухо и по-взрослому: «Катись, я с тобой не разговариваю!» Лойзик покраснел и не сразу ответил: «Ну и ладно!» С того времени он упорно, по-пролетарски ненавидел меня.

Именно это событие и повлияло на всю мою жизнь, на мой выбор жизни, как выразился бы пан Паулюс. Мой мир, если можно так сказать, был осквернен, я перестал доверять людям; научился ненавидеть их и презирать.

Больше не было у меня друга; и когда я стал взрослеть, то начал даже гордиться тем, что мне никто не нужен и я никому ничего не прощаю. Потом я стал замечать, что меня никто не любит, и сам тоже стал презирать любовь и всякие сантименты. Так и вышел из меня высокомерный, честолюбивый, педантичный – одним словом, корректный человек; к подчиненным я относился зло, без жалости, женился без любви, детей воспитывал в трепете и страхе и своим прилежанием и добросовестностью добился немалых успехов. Такова была моя жизнь, вся жизнь; я не уделял внимания ничему, кроме своих обязанностей. И когда я почию в бозе, в газетах напишут, какой я был заслуженный работник и примерный человек. Но если бы люди знали, сколько во всем этом одиночества, недоверия и ожесточенности. .

Три года назад умерла моя жена. Я не признавался ни себе, ни людям, но мне было невыносимо грустно; и от тоски я начал перебирать семейные реликвии, оставшиеся после отца и матери: фотографии, письма, мои старые тетради. . У меня перехватило горло, когда я увидел, как заботливо мой строгий отец все это складывал и сохранял; вероятно, он все-таки любил меня. Этими вещами был забит целый шкаф на чердаке; и на дне одного ящика я нашел шкатулку, запечатанную печатями отца; я открыл ее –

в ней лежала та самая коллекция марок, которую я собирал пятьдесят лет назад.

Не буду скрывать – у меня ручьем хлынули слезы, и эту шкатулку я отнес в свою комнату как некое сокровище. Значит, вот как было дело, понял я тогда. Значит, когда я болел, кто-то нашел мою коллекцию, и отец ее конфисковал, чтобы я из-за нее не запускал учебу. Ему не следовало этого делать; но и тут сказалась его строгая забота и любовь; не знаю отчего, но мне стало жаль и его и себя.

А потом пришла мысль: значит, Лойзик не крал этих марок. Господи боже, как я был к нему несправедлив. И

встало передо мной лицо этого веснушчатого и вихрастого уличного мальчишки, – бог весть, что с ним случилось, и жив ли он еще! Ах, как мне было мучительно стыдно, когда я все это восстанавливал в памяти. Только из-за несправедливого подозрения я потерял единственного товарища; из-за этого я лишился детства. Стал презирать бедных, вел себя высокомерно; поэтому я уже ни с кем близко не сошелся. По одной только этой причине я всю жизнь не мог смотреть на почтовые марки без неприязни и отвращения и никогда не писал писем своей невесте, а затем жене, маскируясь тем, что стою выше проявления чувств; и моя жена страдала от этого. Вот почему я был так жесток и замкнут. Поэтому, только поэтому я сделал такую карьеру и столь образцово выполнял свои обязанности. .

Я пересмотрел всю свою жизнь, и вдруг она показалась мне пустой и бессмысленной. Ведь я мог жить совершенно иначе – пришло мне в голову. Если бы этого не случилось, – ведь во мне было столько жару и любви и приключениям, столько страсти и благородства, фантазии и доверчивости, столько удивительных и могучих дарований.

Боже мой, да я мог быть совсем другим человеком – путешественником, актером или военным! Я мог любить людей, выпивать с ними, понимать их, мало ли что еще!

Во мне словно таял некий лед. Я перебирал марку за маркой. Здесь были все они – Ломбардия, Куба, Сиам, Ганновер, Никарагуа, Филиппины, – все страны, в которые я тогда хотел поехать и которых уже не увижу. В каждой марке заключалась частица того, что могло быть и чего не случилось. Я просидел над ними всю ночь и судил свою жизнь. Я видел, что это была какая-то чужая, искусственная, безличная жизнь, а моя настоящая жизнь так и не осуществилась.. – Пан Карас махнул рукой. – Как подумаю, чем только я мог стать и как я был несправедлив к

Лойзику. .

…Слушая эту речь, патер Вовес вконец опечалился и разжалобился, – скорее всего, тоже вспомнил что-нибудь из собственной жизни.

— Пан Карас, – сказал он растроганно, – не стоит об этом думать; что толку, теперь уж поправить ничего невозможно, невозможно начать жизнь сызнова..

— Невозможно, – вздохнул пан Карас, слегка покраснев. – Но знаете, по крайней мере – по крайней мере, я снова начал собирать марки!


ОБЫКНОВЕННОЕ УБИЙСТВО


– Я часто думал, – заметил пан Ганак, – почему несправедливость кажется нам хуже любого зла, которое можно причинить людям. Ну, например, если бы мы узнали, что одного невинного человека посадили в тюрьму –

это тревожило бы и мучило нас больше, чем то, что тысячи людей живут в нужде и страданиях. Я видел такую нищету, что всякая тюрьма по сравнению с ней просто роскошь; и все же самая страшная нищета не так ранит нас, как несправедливость. Я бы сказал, что в нас есть некий юридический инстинкт; и виновность и невиновность, право и справедливость – столь же первичные, страшные и глубокие чувства, как любовь и голод.

Возьмите хотя бы такую историю. Четыре года я и коекто из вас пробыли на войне; не станем говорить, что мы там видели, но вы согласитесь, что наш брат там ко многому попривык: например, к трупам. Я видел сотни и сотни мертвых молодых людей, порой страшно обезображенных, можете мне поверить; и, признаюсь, к подобным зрелищам стал настолько безразличен, как если бы передо мной разложили старые тряпки, только бы они не воняли.

Я лишь одно говорил себе – дружище, если ты выберешься из этой мясорубки цел и невредим, то уж ничто в жизни не сможет тебя потрясти.

Приблизительно через полгода после войны я как-то был дома в Слатине; однажды утром кто-то стучит в мое окно:

– Пан Ганак, идите посмотрите, убили пани Туркову!

У пани Турковой была маленькая лавчонка, где продавались писчебумажные товары и нитки; никто никогда ее не замечал, разве только кто зайдет когда-нибудь купить катушку ниток или рождественскую открытку. Из лавочки стеклянная дверь вела в кухоньку, где пани Туркова и спала; на двери висела занавеска, и когда звякал колокольчик, пани Туркова выглядывала из-за этой занавески, чтобы посмотреть, кто это пришел, вытирала руки фартуком и входила в лавочку. «Что вам угодно?» – спрашивала она недоверчиво; у посетителя возникало ощущение, что он непрошеный гость, и всякий старался поскорее убраться.

Похоже на то, будто вы приподняли камень и увидели, как мечется в сырой впадине одинокий перепуганный жук; и вы поскорее опустите этот камень на место, лишь бы противный жук успокоился.

Услышав эту новость, я побежал посмотреть, скорее всего, из обычного любопытства. Перед лавчонкой пани

Турковой народу собралось, что пчел у летка; но полицейский впустил меня внутрь – из уважения к образованному человеку. В тишине звякнул колокольчик – как всегда, но сейчас от этого звонкого, четкого звука мороз подрал по коже; очень уж не соответствовал он обстановке. На пороге кухни лежала лицом вниз пани Туркова, и у головы ее застыла почти черная лужа крови; белые волосы слиплись от спекшейся крови. В этот момент я вдруг ощутил то, чего не знал на войне; ужас оттого, что человек мертв.

Странно, о войне я уже почти забыл; человечество о ней тоже понемногу забывает, и, вероятно, поэтому когданибудь должна будет разразиться новая война. Но эту убитую старуху, эту никому не нужную мелкую лавочницу, которая не умела толком продать даже открытку, я не забуду никогда. Убитый – это не то, что умерший, в нем какая-то страшная тайна. Я, представьте себе, не мог понять, зачем убили именно пани Туркову, такую обыкновенную, неинтересную личность, на которую никто никогда не обращал внимания; и как же получилось, что поза, в которой она лежит, исполнена такого пафоса, и склоняется над ней полицейский, и снаружи толпится множество народу, только бы увидеть хоть уголком глаза пани Туркову.

Если можно так сказать, бедняжка никогда не пользовалась таким вниманием, как теперь, когда она лежала, уткнувшись лицом в черную кровь. Она словно внезапно приобрела странную и страшную значительность. Никогда я не замечал, как она одета и как, собственно, выглядит; но теперь я будто смотрел на нее через стекло, увеличивающее все безмерно и чудовищно. На одной ноге у нее была домашняя туфля; второй туфли не было, и на пятке чулка виднелась штопка – я видел каждый стежок, и мне было страшно, словно и этот жалкий чулок был убит.

Пальцы одной руки вцепились в пол – и рука эта была сухая и бессильная, как птичья лапка; но страшнее всего была седая косичка на затылке убитой, потому что она была тщательно заплетена и поблескивала среди дорожек спекшейся крови, как старое олово. У меня было ощущение, что я никогда не видел ничего жалостнее этой окровавленной женской косицы. Струйка крови запеклась за ухом; над ней светилась серебряная сережка с голубым камешком. Это было невыносимо, у меня тряслись ноги.

— Господи! – произнес я.

Полицейский, который искал что-то на полу кухни, выпрямился и посмотрел на меня; он был бледен, как перед обмороком.

— Послушайте, – выдавил я из себя, – вы были на войне?

— Был, – хрипло ответил полицейский. – Но это – совсем не то. Взгляните-ка, – вдруг добавил он, показывая на занавеску двери; она была смята и испачкана; очевидно, убийца вытер ею руки.

— Иисусе Христе! – вырвалось у меня; не знаю, что здесь было так ужасно – представление о руках, липких от крови, или то, что эта занавесочка, чистенькая занавесочка тоже сделалась жертвой преступления. Не знаю, но в эту минуту в кухоньке долгой трелью залилась канарейка. Послушайте, этого я уже не мог выдержать, – в ужасе выбежал вон и, наверное, был бледнее полицейского.

Потом я долго сидел у нас во дворе на оглобле телеги, пытаясь собраться с мыслями. Дуралей, говорил я себе, ведь это – обыкновенное убийство! Ты что, не видел крови? Или не был заляпан собственной кровью, как свинья грязью? Не ты ли кричал своим солдатам, чтобы они быстрее копали яму для ста тридцати убитых? Сто тридцать трупов в ряд занимают немало места, даже если сложить их тесно, как дранку.. И ты расхаживал вдоль этого ряда, курил сигареты и орал на команду: «Давай, давай, кончай поскорее!» Разве не ты видел столько мертвых, столько мертвых..

То-то и оно, ответил я себе, я видел множество трупов; но не видел одного-единственного Мертвого; не опускался перед ним на колени, чтобы заглянуть ему в лицо и коснуться его волос. Мертвый страшно тих; с ним надо быть наедине. . и даже не дышать... чтобы понять его. И каждый из этих ста тридцати собрал бы все силы и сказал тебе:

«Господин лейтенант, они убили меня; посмотрите на мои руки, ведь это руки человека!» Но все мы отворачивались от этих мертвых; если уж пришлось воевать – нельзя слушать убитых. Господи, надо бы, чтобы вокруг каждого погибшего толпились люди, как пчелы у летка, – мужчины, женщины, дети, – чтобы увидеть с содроганием хотя бы часть его тела; хоть ногу в солдатском сапоге или окровавленные волосы. . Тогда, пожалуй, всего этого не должно было бы быть. Тогда и не могло бы этого быть!

Я похоронил матушку: она выглядела так торжественно, так примиренно и достойно в красивом гробу. Она была странной, но не страшной. Но это, это – совсем не то, что смерть; убитый – не мертвый; убитый обвиняет, как если бы он кричал от великой, невыносимой боли. Мы это знаем, я и этот полицейский; мы знаем – в этой лавчонке витал призрак. Тогда-то я начал догадываться. Не знаю, может, у нас и нет души; но есть в нас нечто бессмертное, как инстинкт справедливости. Я ничуть не лучше любого другого человека, но есть во мне что-то такое, что принадлежит не мне одному, – некое представление о каком-то строгом и высоком законе. Я знаю, что неточно выразился; но в ту минуту я понял, что такое преступление и что такое оскорбление бога. Знайте: убитый человек – это обесчещенный и разоренный храм.


* * *

— А что, – промолвил пан Добеш, – убийцу поймали?

— Поймали, – ответил пан Ганак, – и я его видел, когда спустя два дня полицейские вели его из лавочки, где он был допрошен, как говорится, на месте преступления. Видел я его, может, всего секунд пять, но опять как бы под некоей чудовищно увеличивающей лупой. Это был молодой парень в наручниках, и он так странно спешил, что полицейские едва поспевали за ним. На носу у него выступил пот, глаза вытаращены, и он так испуганно моргал,

– видно было, что он испытывает безмерный страх, словно кролик во время вивисекции. До смерти не забуду его лица. Очень тягостно и скверно было у меня на душе после этой встречи. Теперь его будут судить, думал я, и провозятся несколько месяцев, чтобы приговорить к смерти. В

конце концов я понял, что мне, собственно, жаль его и что я, пожалуй, почувствовал бы облегчение, если бы он какнибудь выпутался. Не то, чтобы у него была симпатичная внешность, скорее, наоборот; но я видел его слишком близко – я видел, как он моргает от страха. Черт побери, я ведь не кисейная барышня, но вблизи – это был не убийца.

А просто человек. По совести говоря, я и сам этого не понимаю; не знаю, что бы я сделал, будь я его судьей; но от всего этого мне было так тягостно, словно я сам нуждался в искуплении.


ПРИСЯЖНЫЙ


– Так вот, однажды и мне привелось судить, – сказал пан Фирбас, откашливаясь, – потому что по жеребьевке выпало быть присяжным. В то время как раз слушалось дело мужеубийцы Луизы Каданиковой. Нас, присяжных, было восемь мужчин и четыре женщины.

Видит бог, эти бабы уж постараются освободить Луизу, думалось нам, мужчинам. И мы заранее настроились против нее.

А был это очень даже обыкновенный случай несчастливого супружества. Землемер Каданик взял себе жену на двадцать лет моложе; Луиза тогда была девчонкой, и нашелся свидетель, который рассказал, что на другой день после свадьбы молодая плакала, бледная как мел, и ее трясло, когда муж хотел до нее дотронуться.

Сколько раз я думал – какой, должно быть, ужас переживает после свадьбы такая вот невинная и неискушенная девушка: вы только представьте себе, что муж уже привык иметь дело с девками и вел себя соответственно. Нет, этого ни один мужчина даже вообразить не может.

Однако государственный обвинитель раздобыл другое свидетельство: дескать, были у Луизочки до свадьбы шуры-муры с одним студентом, да и потом они переписывались. Короче говоря, сразу после свадьбы стало ясно, что этому супружеству не сладиться; пани Луиза не скрывала своего физического отвращения к мужу, через год она скинула, и с той поры у нее пошли какие-то женские болезни. Пан землемер старался утешиться на стороне, а дома скандалил из-за каждого крейцера. В тот злополучный день у них опять была свара из-за крепдешиновой рубашки или еще чего-то этакого, и пан землемер начал обуваться: дескать, дома он киснуть не намерен.

Тут Луизочка и подкралась к нему сзади и выстрелила из браунинга в затылок. Потом выскочила в коридор, забарабанила в двери соседям, чтобы шли к мужу: она, мол, его убила и идет отдать себя в руки правосудия, но на лестнице свалилась в судорогах. Вот и вся история.

И теперь мы – двенадцать присяжных – собрались, чтобы судить ее вину. Говорят, Луиза была красивой девушкой, только, знаете, предварительное заключение женщину не красит: на суде она сидела какая-то опухшая, только на бледном лице горели злые, ненавидящие глаза.

Наверху в черной мантии, воплощением справедливости, восседал председатель суда, величественный, почти как священнослужитель. Государственным обвинителем был самый роскошный прокурор, какого мне довелось видеть: здоровый, как бык, собранный и напористый, словно сытый тигр; было заметно, что он упивался своей силой и превосходством, кидаясь на добычу, которая снизу с исступленной ненавистью сверлила его горящими глазами.

Адвокат обвиняемой то и дело раздраженно вскакивал и пререкался с государственным обвинителем; нас, присяжных, это тяготило, порой казалось, что мы не на суде над женщиной-убийцей, а присутствуем на каком-то споре между защитником и обвинителем. .

Были, значит, еще и мы – судьи из народа, нам хотелось судить по совести, только при самых лучших намерениях мы большую часть времени умирали со скуки от этих адвокатских заковык да судебных формальностей. А сзади теснилась публика, смакующая историю Луизы Каданиковой, и когда та попадала в тупик и затравленно молчала, было слышно, как эти люди хрюкают от наслаждения. –

Пан Фирбас отер лоб, будто вспотел. – Мне порой казалось, что я не выборный судья, а человек на дыбе: будто самому надо встать и заявить – признаю свою вину, делайте со мной что хотите.

Были там еще и свидетели; каждый давал показания со значительным видом, раздуваясь от гордости, что он чтото знает; и из этих показаний складывалась как на ладони жизнь маленького городка, этого скопища зависти, поклепов, политиканства, протекций, шушуканья, злобы, интриг и скуки. По одним свидетельствам, покойник был честный и прямой человек, примерный гражданин с наилучшей репутацией; по другим – бабник, скопидом, жестокий, безнравственный и грубый; короче – выбирай, что хочешь.

Пани Луизе доставалось больше – говорили, что она и ветреница, и мотовка, и кокетка, носила шелковое белье, домом не занималась, делала долги.

Обвинитель наклонился с ледяной усмешкой:

— Обвиняемая, были у вас в девичестве близкие отношения с каким-нибудь мужчиной?

Обвиняемая молчала, только на щеках вспыхивал лихорадочный румянец.

Защитник вскакивал: прошу заслушать показания такой-то, Каданик с ней прелюбодействовал, когда она у него служила. У них был ребенок.

Судья хмурился – видно, думал: господи, этому разбирательству конца не будет!

Суд без конца копался в отвратительных домашних дрязгах: кто из супругов первый начал семейную распрю, сколько получала пани Луиза на хозяйство, было ли мужу за что ее ревновать.. Тянулись часы, и мне начинало казаться, будто говорят не о покойном Каданике и его семейной жизни, а обо мне или о ком-нибудь из присяжных, вообще о ком-то из нас; господи, это ведь о покойнике, а я тоже так поступал, такие вещи делаются всюду, чего об этом толковать? Мне казалось, будто одежка за одежкой раздевают всех нас, мужчин и женщин. Перемывают нам косточки, трясут наше грязное белье, вытягивают на свет тайны наших постелей и привычек. Будто по косточкам разбирают нашу собственную жизнь, только так зло и так жестоко, что она представляется сплошным адом. Собственно, Каданик был не так уж плох: ну, грубоват, срывал на жене зло, унижал ее, был черствый и скупой, потому что зарабатывал трудно и мало; вел беспутную жизнь, соблазнял служанок и был в связи с некоей вдовой, но ведь это, наверное, со зла, от уязвленного мужского самолюбия, пани-то Луиза его ненавидела, словно он был какимто омерзительным насекомым. И что странно: когда ктонибудь из свидетелей защиты показывал против убитого –

дескать, был он сварливый, мелочный, жестокий и в половом отношении грубый и властный, – в нас, присяжныхмужчинах пробуждалось что-то вроде неудовольствия и солидарности: стоп, думалось нам, если за это стрелять..

А когда другой свидетель показывал против пани Луизы, что она была и легкомысленная, и щеголиха, и то и се, мы испытывали к ней какую-то симпатию, готовы были на многое посмотреть сквозь пальцы, а четыре женщины сжимали губы и взгляд их выражал непримиримость.

День за днем, час за часом разматывался клубок этого супружеского ада, подсмотренного глазами служанок и врачей, соседей и сплетников: ссоры и долги, болезни, семейные сцены, все то злое, истерическое и мучительное, что терпит человеческая пара; перед нами словно вывешивали человеческую требуху во всей ее убогой мерзости.

Знаете, у меня добрая и порядочная жена, но иной раз я там внизу видел не Луизу Каданикову, а свою собственную супругу, свою Лиду, обвиняемую в том, что она выстрелом в затылок убила своего мужа Фирбаса, собственным затылком я ощущал страшную, гремящую боль этого выстрела, видел, как Лида, бледная и безобразно опухшая, сжимает губы и обвиняет меня обезумевшим от ужаса, отвращения и унижения взглядом. Это Лиду здесь раздевали и потрошили, мою жену, мою спальню, мои тайны, мои беды, мою грубость. Я чуть не плакал, чуть не кричал: видишь, Лида, к чему это нас привело! Я закрывал глаза, чтобы избавиться от страшного наваждения, но в темноте показания свидетелей были еще мучительней; тогда я таращил глаза на Луизу, и у меня сжималось сердце: господи, Лида, как ты переменилась!

Когда я возвращался из суда домой, Лида встречала меня нетерпеливым вопросом: ну, как, осудят? По-своему это был сенсационный процесс, главным образом для дамочек.

— Я, – провозглашала моя жена, горя от возбуждения,

– я бы ее осудила.

— Тебя это не касается, – кричал я на нее: мне было страшно разговаривать с ней об этом.

Последний вечер перед вынесением приговора меня охватило беспокойство: я метался из угла в угол, рассуждая: скорее всего, Луизу оправдают, зачем же иначе среди присяжных четыре женщины? Еще один голос, отрицающий виновность, и она освобождена; так как же, будешь ты голосовать за это? Ответа я не находил, только, неизвестно почему, у меня мелькнула неприятная мысль: ведь и у меня в ночном столике лежит заряженный револьвер –

еще с времен войны, – может статься, в один прекрасный день он приглянется и моей жене! Я взял револьвер в руки: не спрятать ли тебя, а может, вообще выкинуть? Пока нет нужды – криво усмехнулся я, – пока не решится с Луизой! И снова мучил себя – что будет и как, господи, за что, за что я должен голосовать?

В последний день выступал государственный обвинитель; говорил гладко и уверенно; не знаю, откуда у него на это право, – выступал он именем семьи как таковой. Я

слушал его словно издалека, а он так выразительно, так подчеркнуто произносил: семья, семейная жизнь, супружество, муж и жена, задачи и обязанности жены; говорили, что это была одна из самых блестящих обвинительных речей. Потом слово взял адвокат пани Луизы к учинил что-то страшное: построил защиту на сексуальнопатологическом анализе. Какое, дескать, отвращение должна чувствовать холодная в половом отношении, или, как говорят, фригидная, женщина к брутальному мужу-самцу, как ее физическое отвращение перерастает в ненависть, какой трагической жертвой является такая женщина, предоставленная воле и желаниям немилосердного полового тирана.

За время его речи так и чувствовалось, как все присяжные ожесточаются против пани Луизы, как растет невольное отвращение к чему-то ненормальному, разлагающему и угрожающему человеческим отношениям. . Женщины-присяжные сидели бледные и дышали враждой к той, которая нарушила некое обязательство. А идиот адвокат все развивал свою сексуальную теорию.

Судья снисходительно посматривал через очки на возмущение присяжных и в заключительном слове попытался спасти положение: он говорил не о семье и не о половом рабстве, а об убийстве человека. Нам, присяжным, полегчало: откровенно говоря, с этой стороны нам этот случай был больше по зубам, казался понятней и обыкновенней.

До последней минуты я не знал, как ответить: виновна или нет? Но когда нам задали вопрос: «Виновна ли Луиза

Каданикова в том, что она стреляла в своего мужа с намерением его убить?» – мне нужно было отвечать первому, и я без колебаний ответил: да, потому что она действительно имела умысел убить и сделала это. Все двенадцать присяжных ответили: да.

Потом настала напряженная тишина: я взглянул на женщин-присяжных. Они смотрели твердо, почти торжественно, как будто на самом деле выиграли бой за интересы человеческой семьи. Дома ко мне рванулась бледная от волнения Лида:

— Чем кончилось?

— С Луизой? – ответил я механически. – Двенадцатью голосами признана виновной. Осуждена к смерти через повешение.

— Какой ужас, – воскликнула Лида с наивной жестокостью, – но она это заслужила!

Тут меня прорвало.

— Да, – заорал я со злостью, причины которой не понимал сам, – да, заслужила, потому что дура! Учти, Лида, если бы она выстрелила ему в висок, то могла бы сказать, что он покончил самоубийством, понимаешь, Лида? Ее бы освободили, – учти, в висок!

И хлопнул дверью; мне хотелось остаться одному. И, знаете, револьвер до сих пор лежит у меня в незапертом ящике, я не стал его убирать.


ПОСЛЕДНИЕ МЫСЛИ ЧЕЛОВЕКА


– Быть приговоренным к смерти – ужасное переживание, – сказал на это пан Кукла. – Я это знаю, потому что однажды пережил последние минуты перед собственной казнью. Разумеется, во сне; но сон – тоже часть человеческой жизни, хотя и самый ее край. У этого края от твоей славы, от всего, чем ты кичился в жизни, остается только похоть, страх, самолюбие, да еще кое-что, чего ты по большей части стыдишься; наверное, это и есть самое потаенное в человеке.

Однажды после полудня я вернулся домой усталый как собака: так наработался, что свалился и уснул мертвым сном. Вдруг мне показалось, что двери отворились и в них стоит совершенно незнакомый господин и за ним двое солдат с примкнутыми штыками; не знаю почему, но солдаты были в казачьих мундирах.

— Встать, – сказал незнакомец грубо, – приготовьтесь, завтра утром вы будете казнены. Понятно?

— Понятно, – отвечаю, – только я не знаю за что..

— Это нас не касается, – прервал меня этот господин, –

вот приказ произвести казнь, – и бухнул дверьми.

Я остался один и задумался. То есть не знаю: когда человек размышляет во сне, думает он на самом деле или ему только снится, что он думает? Были ли это действительно мои мысли, или мне только казалось, что я думаю, так же как нам грезится, будто мы видим лица? Знаю только, что напряженно думал и в то же время удивлялся своим мыслям. Поначалу я ощутил какое-то злорадное удовлетворение. Ведь это явная ошибка; завтра я буду казнен по недоразумению, а им попадет за то, что они так опростоволосились. Но в то же время во мне росло беспокойство, что я и в самом деле буду казнен и оставлю жену с ребенком; что с ними станется, что они будут делать?

Это, я вам скажу, была настоящая боль, просто сердце кровью обливалось, но сознание – вот, дескать, как я пекусь о жене и ребенке, – приятно успокаивало. Видишь, говорил я себе, о чем думает мужчина, идущий на смерть!

Меня вроде бы утешало, что я предаюсь такой великой отеческой жалости; мне это даже казалось возвышенным.

Надо будет все рассказать жене – радовался я.

Но тут меня охватил испуг: я вспомнил, что казни обычно совершаются на рассвете, в четыре или пять часов утра, и что скоро мне придется вставать и отправляться на казнь. А вставать я очень не люблю, и мысль, что солдаты еще до рассвета меня подымут, оттеснила все другие, я совсем упал духом и чуть не плакал от жалости. Такой был ужас, что, проснувшись, я вздохнул с превеликим облегчением и жене ничего не рассказал.

— Я бы тоже мог кое-что рассказать о последних мыслях человека, – сказал пан Скршиванек и покраснел от смущения, – но, скорее всего, вам это покажется глупым.

— Не покажется, – успокоил его пан Тауссиг, – приступайте!

— Не знаю, – начал Скршиванек неуверенно, – я ведь однажды хотел застрелиться, и вот – раз уж пан Кукла заговорил о том, что думает человек на самом краю жизни, а ведь когда человек хочет убить себя – он тоже подходит к самому краю. .

— Поди ж ты, – сказал пан Карас, – а с чего бы это вы хотели стреляться?

— От изнеженности, – сказал Скршиванек, заливаясь краской. – Понимаете, я не умею переносить боль.. А тогда у меня получилось воспаление тройничного нерва, –

доктора говорят, что это одно из самых болезненных воспалений. . не знаю. .

— Истинная правда, – пробурчал доктор Витасек. – Я

вам сочувствую, голубчик. И у вас это повторяется?

— Повторяется, – вспыхнул Скршиванек, – но стреляться я больше не хочу.. Об этом стоит рассказать.

— Рассказывайте, – одобрил его пан Долежал.

— Знаете, так трудно передать, – мялся Скршиванек, –

вообще уже сама боль..

— Человек ревет как зверь, – разъяснил доктор Витасек.

— Да. И на третью ночь.. когда терпеть не стало сил, я положил на столик браунинг. Еще час, думалось мне, больше не выдержать. Почему я, почему именно я должен так страдать? У меня было чувство, что по отношению ко мне совершается страшная несправедливость: почему я, почему именно я?

— Вам надо было принимать порошки, – заворчал доктор Витасек, – тригемин или верамон, адалин, алгократин, миградон.

— Я и принимал, – возразил Скршиванек, – господи, я их столько проглотил, что они вообще перестали действовать. То есть они усыпляли меня, но боль не усыпляли, понимаете? Боль оставалась, но это уже была как бы и не моя боль, потому что я был настолько одурманен, что потерял сам себя. Я не помнил себя, но помнил об этой боли, и мне начало казаться, что это чья-то чужая боль. И я слышал другого.. он тихонько выл и стонал, а мне было его страшно жалко – у меня слезы градом текли от жалости. Я чувствовал, что боль растет. . Иисусе Христе, бормотал я, и как только этот человек выдерживает! Наверное.. наверное, я должен был бы его застрелить, чтобы он так не мучился. Но в тот же момент я ужаснулся.. нет, нельзя! Не знаю, но вдруг я почувствовал такое удивительное уважение к его жизни именно потому, что он так ужасно страдает.

Пан Скршиванек в растерянности потер лоб.

— Не знаю, как бы вам объяснить? Возможно, меня одурманили эти порошки, хотя все мне представлялось с невероятной отчетливостью. . просто ослепительно. Мне грезилось, что тот, кто мучится и стенает – это человечество.. сам Человек. А я только свидетель мук. . этакий ночной страж у мученического ложа. Если бы меня тут не было, боль была бы напрасной, словно какое-то великое свершение, о котором никто не знает. А покуда боль была еще моей. . я казался себе жалким червем, таким незаметным и ничтожным. . Но теперь.. когда боль меня переросла.. я с ужасом ощутил, что жизнь огромна, беспредельна.

Я чувствовал, что.. – Пан Скршиванек вспотел от смущения. – Не смейтесь. Я чувствовал, что эта боль.. некая жертва. А поэтому, понимаете, именно поэтому каждая религия. . возлагает боль на алтарь божий. Поэтому были кровавые гекатомбы.. и мученики. . и бог на кресте. Я понял, что.. что из страданий Человека родится некая тайная благодать. Мы должны страдать, чтобы освятить жизнь.

Никакая радость не может быть такой сильной и великой. .

И я чувствовал, что если останусь жив, то буду отмечен благодатью.

— И что же? – спросил патер Вовес с интересом.

Пан Скршиванек залился румянцем.

— Нет, – поспешно ответил он, – человек этого не может знать. Но с тех пор.. во мне живет благоговение: все мне кажется более значительным. . каждая малость и каждый человек, понимаете? Все имеет огромную цену. Когда я смотрю на закат солнца, я говорю себе, что он стоит наших безмерных страданий. Или вот люди, их труд, их обыкновенная жизнь.. все стоит боли. И я знаю, что это страшная и невыразимая цена. Я верю, что нет зла, нет возмездия; есть только боль, которая служит тому, чтобы.. чтобы жизнь имела эту огромную ценность.

Пан Скршиванек умолк, не зная, что сказать дальше.

– Вы очень добры ко мне, – прошептал он и от смущения высморкался, чтобы спрятать пылающее лицо.


СКАЗКИ


БОЛЬШАЯ КОШАЧЬЯ СКАЗКА


Как король покупал Неведому Зверушку

Правил в стране Жуляндии один король, и правил он, можно сказать, счастливо, потому что, когда надо, – все подданные его слушались с любовью и охотой. Один только человек порой его не слушался, и был это не кто иной, как его собственная дочь, маленькая принцесса.

Король ей строго-настрого запретил играть в мяч на дворцовой лестнице. Но не тут-то было! Едва только ее нянька задремала на минутку, принцесса прыг на лестницу

– и давай играть в мячик. И – то ли ее, как говорится, бог наказал, то ли ей черт ножку подставил – шлепнулась она и разбила себе коленку. Тут она села на ступеньку и заревела. Не будь она принцессой, смело можно было бы сказать: завизжала, как поросенок. Ну, само собой, набежали тут все ее фрейлины с хрустальными тазами и шелковыми бинтами, десять придворных лейб-медиков и три дворцовых капеллана, – только никто из них не мог ее ни унять, ни утешить.

А в это время шла мимо одна старушка. Увидела она, что принцесса сидит на лестнице и плачет, присела рядом и сказала ласково:

— Не плачь, деточка, не плачь, принцессочка! Хочешь, принесу я тебе Неведому Зверушку? Глаза у нее изумрудные, да никому их не украсть; лапки бархатные, да не стопчутся; сама невеличка, а усы богатырские; шерстка искры мечет, да не сгорит; и есть у нее шестнадцать карманов, в тех карманах шестнадцать ножей, да она ими не обрежется! Уж если я тебе ее принесу – ты плакать не будешь. Верно?

Поглядела принцесса на старушку своими голубыми глазками – из левого еще слезы текли, а правый уже смеялся от радости.

— Что ты, бабушка! – говорит. – Наверно, такой Зверушки на всем белом свете нет!

— А вот увидишь, – говорит старушка. – Коли мне король-батюшка даст, что я пожелаю, – я тебе эту Зверушку мигом доставлю!

И с этими словами побрела-поковыляла потихоньку прочь.

А принцесса так и осталась сидеть на ступеньке и больше не плакала. Стала она думать, что же это за Неведома Зверушка такая. И до того ей стало грустно, что у нее этой Неведомой Зверушки нет, и до того страшно, что вдруг старушка ее обманет, – что у нее снова тихие слезы на глаза навернулись.

А король-то все видел и слышал: он как раз в ту пору из окошка выглянул – узнать, о чем дочка плачет. И когда он услышал, как старушка дочку его утешила, сел он снова на свой трон и стал держать совет со своими министрами и советниками. Но Неведома Зверушка так и не шла у него из головы. «Глаза изумрудные, да никому их не украсть, – повторял он про себя, – сама невеличка, а усы богатырские, шерстка искры мечет, да не сгорит, и есть у нее шестнадцать карманов, в них шестнадцать ножей, да она ими не обрежется.. Что же это за Зверушка?»

Видят министры: король все что-то про себя бормочет, головой качает да руками у себя под носом водит – здоровенные усы показывает, – и в толк никак не возьмут, к чему бы это?! Наконец государственный канцлер духу набрался и напрямик короля спросил, что это с ним.

— А я, – говорит король, – вот над чем задумался: что это за Неведома Зверушка: глаза у нее изумрудные, да никому их не украсть, лапки бархатные, да не стопчутся, сама невеличка, а усы богатырские, и есть у нее шестнадцать карманов, в тех карманах шестнадцать ножей, да она ими не обрежется. Ну что же это за Зверушка?

Тут уж министры и советники принялись головой качать да руками под носом у себя богатырские усы показывать; но никто ничего отгадать не мог. Наконец старший советник то же самое сказал, что принцесса раньше старушке сказала:

— Король-батюшка, такой Зверушки на всем белом свете нет!

Но король на том не успокоился. Послал он своего гонца, самого скорого, с наказом: старушку сыскать и во дворец представить. Пришпорил гонец коня – только искры из-под копыт посыпались, – и никто и ахнуть не успел, как он перед старушкиным домом очутился.

— Эй, бабка! – крикнул гонец, наклонясь в седле. – Король твою Зверушку требует!

— Получит он, что желает, – говорит старушка, – если он мне столько талеров пожалует, сколько чистейшего на свете серебра чепчик его матушки прикрывает!

Гонец обратно во дворец полетел – только пыль до неба заклубилась.

— Король-батюшка, – доложил он, – старуха Зверушку представит, если ей ваша милость столько талеров пожалует, сколько чистейшего на свете серебра чепчик вашей матушки прикрывает!

— Ну что ж, это не дорого, – сказал король и дал свое королевское слово пожаловать старушке ровно столько талеров, сколько она требует.

А сам тут же отправился к своей матушке.

— Матушка, – сказал он, – у нас сейчас гости будут.

Надень же ты свой хорошенький маленький чепец – самый маленький, какой у тебя есть, чтобы только макушку прикрыть!

И старая матушка его послушалась.

Вот старушка вошла во дворец, а на спине у нее была корзина, хорошенечко завязанная большим чистым платком. В тронном зале ее ожидали уже и король, и его матушка, и принцесса; да и все министры, генералы, тайные и явные советники тоже стояли тут, затаив дыхание от волнения и любопытства.

Не спеша, не торопясь, стала старушка свой платок развязывать. Сам король вскочил с трона – до того не терпелось ему поскорее увидеть Неведому Зверушку.

Наконец сняла старушка платок. Из корзины выскочила черная кошка и одним прыжком взлетела прямо на королевский трон.

— Вот так так! – закричал король. – Да ведь это всегонавсего кошка! Выходит, ты нас обманула, старая?

Старушка уперла руки в бока.

— Я вас обманула? Ну-ка гляньте, – сказала она, указывая на кошку.

Смотрят – глаза у кошки загорелись, точь-в-точь как драгоценнейшие изумруды.

— Ну-ка, ну-ка, – повторяла старушка, – разве у нее не изумрудные глаза, и уж их-то у нее, король-батюшка, никто не украдет! А усы у нее богатырские, хоть сама она и невеличка!

— Да-а, – сказал король, – а зато шерстка у нее черная, и никаких искр с нее не сыплется, бабушка!

— Погодите-ка, – сказала старушка и погладила кошечку против шерсти. И тут все услышали, как затрещали электрические искры.

— А лапки, – продолжала старушка, – у нее бархатные, сама принцесса не пробежит тише нее, даже босиком и на цыпочках!

— Ну ладно, – согласился король, – но все-таки у нее нет ни одного кармана и тем более никаких шестнадцати ножиков!

— Карманы, – сказала старушка, – у нее на лапках, и в каждом спрятан острый-преострый кривой ножик-коготок.

Сосчитайте-ка, выйдет ли ровно шестнадцать?

Тут король подал знак своему старшему советнику, чтобы он сосчитал у кошки коготки. Советник наклонился и схватил кошку за лапку, а кошечка как фыркнет, и глядь

– уже отпечатала свои коготки у него на щеке, как раз под глазом!

Подскочил советник, прижал руку к щеке и говорит:

— Слабоват я стал глазами, король-батюшка, но сдается мне – когтей у нее очень много, никак не меньше четырех! Тогда король подал знак своему первому камергеру,

чтобы и тот сосчитал у кошки когти. Взял было камергер кошечку за лапку, но тут же и отскочил, весь красный, схватившись за нос, а сам и говорит:

— Король-батюшка, их тут никак не меньше дюжины!

Я собственнолично еще восемь штук насчитал, по четыре с каждой стороны!

Тогда король кивнул самому государственному канцлеру, чтобы тот посчитал когти, но не успел важный вельможа нагнуться над кошкой, как отпрянул, словно ужаленный. А потом, потрогав свой расцарапанный подбородок, сказал:

— Ровно шестнадцать штук, король-батюшка, собственноподбородочно сосчитал я последние четыре!

— Что ж, тогда ничего не попишешь, – вздохнул король,

– придется мне кошку купить. Ну и хитра же ты, бабушка, нечего сказать!

Стал король выкладывать денежки. Взял он у своей матушки маленький чепец – самый маленький, какой у нее был, – с головы, высыпал талеры на стол и накрыл их чепцом. Но чепец был такой крошечный, что под ним поместилось всего лишь пять серебряных талеров.

— Вот твои пять талеров, бабушка, бери и иди с богом,

– сказал король, очень довольный, что так дешево отделался.

Но старушка покачала головой и сказала:

— У нас не такой уговор был, король-батюшка. Должен ты мне столько талеров пожаловать, сколько чистейшего на свете серебра чепец твоей матушки прикрывает.

— Да ведь ты сама видишь, что прикрывает этот чепец ровно пять талеров чистого серебра!

Взяла старушка чепец, разгладила его, повертела в руке и тихо, раздумчиво сказала:

— А я думаю, король-батюшка, что нет на свете серебра чище, чем серебряные седины твоей матушки.

Поглядел король на старушку, поглядел на свою матушку и сказал тихонько:

— Права ты, бабушка.

Тут старушка надела матушке короля чепец на голову, погладила ласково ее по волосам и сказала:

— Вот и выходит, король-батюшка, что должен ты мне столько талеров пожаловать, сколько серебряных волосков твоей матушки под чепцом уместилось.

Удивился король; сперва он было насупился, а потом рассмеялся и сказал:

— Ну и жулябия же ты, бабушка! Во всей Жуляндии второй такой хитрой жулябии не найти!

Но слово, ребятки, есть слово, и пришлось королю отдавать старушке то, что ей причиталось.

Попросил он свою матушку сесть поудобнее и приказал своему главнейшему лейб-бухгалтеру сосчитать, сколько серебряных волосков умещается под чепцом.

Принялся лейб-бухгалтер считать, а королевская матушка сидела тихо-тихо, не шевелясь; старушки, сами знаете, не прочь порой вздремнуть – вот и старая королева заснула.

Она спит, а лейб-бухгалтер считает; но когда он досчитал как раз до тысячи, – видно, он чуточку потянул за волосок, и старая королева проснулась.

— Ай! – крикнула она. – Зачем вы меня разбудили?

Мне такой чудный сон привиделся! Приснилось мне, что сейчас будущий наш король в пределы нашей державы вступает!

Старушка так и вздрогнула.

— Вот чудеса-то, – вырвалось у нее. – Ведь как раз сегодня должен мой внучек из соседней державы ко мне приехать!

Но король ее не слушал.

— Откуда, матушка? Из какой державы будущий король нашей страны идет? Из какого королевского дома?

— Не знаю, – отвечает ему матушка. – На этом самом месте вы меня разбудили!

А лейб-бухгалтер все считает и считает; старая королева снова задремала.

Считал-считал бухгалтер, и вновь – как раз на двухтысячном волоске – рука у него дрогнула, и он опять волосок дернул.

— Дураки! – закричала старая королева. – Опять вы меня разбудили! Мне как раз снилось, что не кто иной, как эта черная кошечка привела к нам будущего короля!

— Вот так так, матушка, – удивился король, – слыханное ли это дело, чтобы кошка приводила будущих королей?

— Придет время – сам увидишь, – сказала старая королева, – а теперь дайте же мне наконец доспать!

И вновь заснула королевская матушка, и вновь принялся считать лейб-бухгалтер. И когда он дошел до трехтысячного – и последнего – волоска, вновь дрогнула у него рука, и снова он за волосок потянул сильнее, чем надо.

— Ах вы бездельники! – закричала старая королева. –

Ни минуты покоя старухе не даете! А мне как раз снилось, что будущий король приехал к нам со всем своим домом!

— Ну, нет, простите меня, матушка, – сказал король, –

но этого уж никак не может быть! Нет такого человека, чтобы мог привезти с собой целый королевский дворец!

— Не суди о вещах, в которых ничего не смыслишь! –

строго сказала старая королева.

— Да, да, – кивнула старушка, – матушка твоя права, ваша королевская милость! Моему покойному муженьку одна цыганка нагадала: «Петух когда-нибудь все твое добро пожрет!» Покойник, бедняжка, только посмеялся:

«Слыханное ли это дело, мол, этого, цыганочка, никак не может быть!» Точь-в-точь как ты, король-батюшка!

— Ну и что же, – нетерпеливо спросил король, – ведь ничего такого и не было, верно?

Старушка начала утирать слезы.

— А вот прилетел однажды красный петух – проще сказать, пожар, и все-все у нас пожрал! Муженек мой чуть рассудка не лишился, все одно и то же твердил: «Цыганка правду сказала! Цыганка правду сказала!» Теперь он вот уже двадцать лет как в могиле, бедняжка!

И старушка горько-прегорько заплакала.

Старая королева обняла ее, погладила по щеке и сказала:

— Не плачь, бабушка, не то и я с тобой заплачу!

Тут король испугался и поскорее выложил деньги на стол. Живехонько отсчитал он монета в монету три тысячи талеров – ровно столько, сколько серебряных волосков умещалось под чепцом его матушки.

— Вот, бабушка, – сказал он, – получай, и с богом. Что говорить – ты любого вокруг пальца обведешь!

Старушка рассмеялась, и все кругом засмеялись. Попробовала она талеры убрать в кошелек, но кошелек оказался мал. Пришлось ей котомку свою развязать, и котомка эта быстро наполнилась. Старушка ее и поднять не смогла. Два генерала и сам король помогли ей взвалить котомку на спину. Тут старушка всем низко поклонилась, обнялась со старой королевой и поискала глазами свою черную кошечку Мурку. Но Мурки нигде не было. Старушка огляделась на все стороны, позвала: «Кисонька, кис-кис-кис!» – но кошечки и след простыл. Только изпод трона, сзади, выглядывали чьи-то ножки. Тихонечко, на цыпочках подошла туда старушка, и что же она увидела? В уголке за троном спала маленькая принцесса, а славная Мурка забралась к ней за пазуху и преуютно мурлыкала. Тут старушка достала из кармана новенький талер и сунула его принцессе в кулачок. Но если старушка думала, что принцесса сохранит его на память, то она жестоко ошиблась, потому что, как только принцесса проснулась и нашла у себя за пазухой кошку, а в кулачке талер, она взяла кошку под мышку и пошла с ней на улицу поскорее проесть свой талер.

Пожалуй, старушка все-таки знала об этом заранее.

Правда, принцесса еще спала, когда старушка уже давно добралась домой, очень довольная и тем, что принесла столько денег, и тем, что Мурка попала в хорошие руки, а больше всего тем, что возчик уже привез к ней из соседней державы ее внучка, маленького Вашека.


Что кошка умела

Как вы уже слышали, кошку звали, собственно говоря, Мурка; но принцесса надавала ей еще целую кучу всяческих имен: Киса, Кисонька, Кисочка и Кисюра, Кошенька,

Кошечка, Коташка и Котуська, Мурмашонок, Мурлышка и Мурзилка, Кисёнок, Чернушка, Пушок и даже Пусенька.

Теперь вам понятно, как принцесса ее полюбила. Поутру, едва открыв глаза, она первым делом искала свою Кисоньку и находила ее у себя в постели; Мурка, лентяйка, нежилась на одеяле и только мурлыкала, чтобы сделать вид, будто она что-то делает. Потом они обе умывались, Мурка, врать не стану, гораздо чище, хоть и без мыла, просто лапкой и язычком; чистенькой оставалась она и тогда, когда принцесса уже вымажется с ног до головы, как это удается только ребятам.

В сущности, Мурка была кошка, как все кошки. Одно отличало ее от обычных кошек: она любила дремать, сидя на королевском троне, а этого обычные кошки, как правило, не делают. Может быть, она при этом вспоминала, что ее дальний родственник Лев – не кто иной, как царь зверей. Но ручаться за это нельзя. Умела Мурка мурлыкать; отлично умела ловить мышей; умела видеть в темноте; умела шипеть так страшно, что и у змей стыла кровь в жилах; умела лазить по деревьям и залезать на крыши и оттуда на всех свысока поглядывать.

С придворным псом, по имени Буфка, она сначала поссорилась, а потом подружилась. Они так подружились, что даже начали друг другу во многом подражать: Мурка научилась бегать за принцессой, как собачонка, а Буфка, подсмотрев, как Мурка приносит к подножию трона пойманных мышей, приволок к ногам короля здоровенную кость, найденную им где-то на свалке. Правда, его никто за это не похвалил.

А однажды они вдвоем даже поймали жулика, который забрался в сад.

Много еще чего умела Мурка, но если обо всем рассказывать, то нашей сказке не будет конца. Поэтому я вам только скоро-наскоро расскажу, что она умела ловить лапкой рыбу в речке, любила есть салат из огурцов, ловила птичек, хотя это ей строго запрещалось, и при этом выглядела словно ангел без крыльев, и еще она умела так мило играть, что можно было весь день ею любоваться.

А тот, кто хочет еще что-нибудь узнать про Мурку, пусть внимательно и с любовью понаблюдает за какойнибудь кошкой, – ведь в каждой кошке есть кусочек Мурки, и каждая умеет делать тысячи забавных и милых штучек и охотно показывает их всем, кто ее не мучает.


Как сыщики ловили Волшебника

Раз уж мы заговорили обо всем, что умеет делать кошка, надо сказать еще вот о чем.

Принцесса где-то от кого-то слышала, что кошка, даже если падает с большой высоты, всегда упадет па ноги и при этом с ней ничего плохого не случится.

Вот она и решила это проверить: схватила Мурку, залезла на чердак, выбросила кошку из слухового окна и поскорее высунулась наружу – посмотреть, действительно ли ее кошка упадет на ноги.

Но Мурка упала не на ноги, а на голову какому-то прохожему, который случайно оказался как раз под окном. И

– то ли Мурка слишком крепко уцепилась когтями за его голову, то ли ему еще что-нибудь не понравилось – кто его знает, только он не дал кошечке спокойно посидеть у себя на голове, на что, вероятно, надеялась принцесса, а,

наоборот, снял Мурку оттуда, сунул ее за пазуху и поспешно удалился в неизвестном направлении.

С громким ревом принцесса помчалась с чердака вниз прямо к королю-батюшке.

— У-ху-ху-хух-у! – рыдала она. – Там внизу какой-то чужой дядька украл нашу Му-у-урочку!

Король изрядно перепугался.

«Кошка – невидаль небольшая, – подумал он, – но ведь эта кошка должна привести к нам будущего короля. Нет, нет, я не хотел бы ее лишиться!»

И он приказал позвать начальника полиции.

— Так и так, – сказал ему король. – Кто-то похитил нашу черную кошку Мурку. Сунул ее себе за пазуху и – поминай обоих как звали!

Начальник полиции наморщил лоб, сначала подумал –

целых полчаса! – а потом сказал:

— Ваше величество, я найду упомянутую кошку, если мне поможет бог, а также явная и тайная полиция, пехотные войска, артиллерия, кавалерия, военно-морской флот, пожарные части, подводные лодки и авиация, предсказатели, гадалки, звездочеты и. . все остальное население!

И начальник полиции немедленно вызвал своих лучших детективов. Детектив, ребята, это человек, который служит в тайной полиции. Ходит он одетый, как все люди, только постоянно переодевается кем-нибудь, чтобы его никто не узнал. Детектив за всем следит, все находит, всех ловит, все может и ничего не боится. Как вы видите, ребята, быть детективом или сыщиком не так-то легко.

Итак, начальник полиции срочно вызвал своих лучших детективов, они же сыщики. Это были, во-первых, три брата – Ловичек, Хватачек и Держичек, – а кроме них, хитрый итальянец синьор Плутелло, веселый француз мосье Антраша, славянский великан господин Тигровский и, наконец, мрачный, молчаливый шотландец мистер Ворчли. Два слова – и им все стало ясно: кто поймает похитителя, тот получит крупное вознаграждение.

— Си! – закричал Плутелло.

— Уй! – радостно сказал Антраша.

— Мммм! – проворчал Тигровский.

— Уэлл! – коротко добавил Ворчли.

А Ловичек, Хватачек и Держичек только перемигнулись.

Уже через четверть часа Ловичек установил, что человек с черной кошкой за пазухой проходил по Спаленой улице.

Через час Хватачек принес известие о том, что человек с черной кошкой за пазухой проходил по направлению

Виноградов71.

Еще спустя полчаса примчался, запыхавшись, Держичек и доложил, что человек с черной кошкой за пазухой сидит в районе Страшнице72 в трактире и пьет пиво.

Плутелло, Антраша, Тигровский и Ворчли вскочили в стоявший наготове автомобиль и помчались в направлении Страшнице.

— Знаете, ребята, – сказал Плутелло, когда сыщики прибыли на место, – такого отпетого преступника можно


71 Винограды – район Праги.

72 Страшнице – предместье Праги.

взять только хитростью. Предоставьте действовать мне.

Он немедленно переоделся продавцом канатов и явился в трактир. Там он увидел за столом Незнакомца в черном костюме, с черными волосами и черной бородой, бледным лицом и прекрасными, хотя и грустными глазами. «Это он», – немедленно сообразил сыщик.

— Господине синьоро кавалеро, – затараторил он на ломаном языке, – моя продавать канатто и шпагатто: крепчиссимо канатто, – толстиссимо шпагатто прима классо, невозможно развязандо, невозможно оборватто!

И он размахивал перед Незнакомцем своими веревками, свертывал их и развертывал, скатывал, сматывал и разматывал, растягивал и мял, перебрасывал из одной руки в другую, а сам в это время зорко следил за Незнакомцем, подстерегая благоприятный момент для того, чтобы набросить ему на руки петлю и быстро затянуть ее и завязать ее узлом.

— Мне не нужно, спасибо, – сказал Незнакомец и написал что-то пальцем на столе.

— Да вы только взгляните, синьоро! – тараторил Плутелло, еще бойче размахивая своими веревками. – Только взгляните, уно моменто, что за тонини, что за толстини, что за крепчиссимо, что за белиссимо, что за.. Что-чточто? Диаволо! – воскликнул он вдруг в ужасе. – Что же это такое?

Веревки, которые он только что вертел, натягивал и растягивал, свертывал и развертывал, внезапно начали как-то странно извиваться в его руках, принялись сами собой переплетаться, путаться, завязываться, шнуроваться,

стягиваться, и вот – Плутелло не верил своим глазам – он оказался крепко-накрепко связанным! Плутелло вспотел от страха, но все еще надеялся, что как- нибудь выпутается. И он начал вертеться и извиваться, выгибаться и корчиться, дергаться и рваться; он вилял и петлял, выкручивался и вывертывался; он сгибался в три погибели и вертелся ужом, чтобы как-нибудь освободиться.

Но веревки только затягивались все крепче, крепче и крепче, новые петли стягивали его по рукам и по ногам, прямо-таки бинтовали и упаковывали его, и наконец синьор Плутелло, весь опутанный и закутанный, завязанный и совершенно замотанный, запыхавшись, рухнул на пол.

А Незнакомец спокойно сидел на месте. Он даже ни разу не поднял своих грустных глаз.

Между том сыщикам стало казаться странным, что

Плутелло так долго не выходит.

— Мммммм! – сказал Тигровский решительно и ринулся в трактир.

Как он выпучил глаза! Плутелло лежал связанный на полу, а за столом сидел, опустив голову, Незнакомец и писал что-то пальцем на скатерти.

— Ммммммм! – проревел великан Тигровский.

— Простите, – сказал Незнакомец, – что вы этим хотите сказать?

— Что вы арестованы! – рявкнул сыщик Тигровский.

Незнакомец только поднял свои сказочно прекрасные глаза. Тигровский протянул было к нему свою лапищу, но под взглядом этих глаз ему стало как-то не по себе. Тогда он сунул руки в карманы и сказал:

— Стало быть, лучше всего будет, если вы пойдете со мной добровольно. А то, если я кого сцапаю, у него ни одной живой косточки не остается.

— Да? – спросил Незнакомец.

— Будьте покойны, – продолжал сыщик. – А кого я ударю по плечу – тот остается на всю жизнь калекой.

— Милый мой, – удивленно сказал Незнакомец, – все это, конечно, дивно и прелестно, но сила – это еще не все.

И кстати, разговаривая со мной, будьте любезны вынуть свои лапы из карманов.

Озадаченный Тигровский машинально послушался. Но что же это такое? Он никакими силами не мог вынуть руки из карманов! Попробовал тащить правую – она словно приросла. Попытался вынуть левую – на ней словно десять пудов повисло. Добро бы десять пудов – с ними он бы сумел управиться! Но руки он из карманов вытащить не мог, как ни старался, как ни дергал, как ни тянул, как ни рвал и как ни метал!

— Скверные шутки, – прорычал Тигровский беспомощно.

— Не такие уж скверные, как кажется вам, – тихо сказал Незнакомец, спокойно продолжая чертить пальцем по столу.

Долго Тигровский кряхтел, потел и рвался, чтобы вытащить руки из карманов. Наконец остальным сыщикам, ожидавшим на дворе, показалось странным, что он так долго не возвращается.

— Теперь иду я, – смело сказал мосье Антраша и, сделав несколько изящнейших антраша, влетел в трактир.

Ну и вытаращил он глаза!

Плутелло лежал связанный на полу, Тигровский с руками в карманах выплясывал по комнате, как медведь, а за столом, опустив голову, сидел Незнакомец и чертил пальцем по столу.

— Вы хотите меня арестовать? – спросил Незнакомец, прежде чем Антраша открыл рот.

— К вашим услугам, – живо отвечал Антраша и достал из кармана стальные наручники. – Будьте столь любезны протянуть ваши ручки, высокоуважаемый мосье, мы наденем на них браслеты, прошу вас, прекрасные, прохладные браслеты, новехонькие браслеты из наилучшей стали, с прелестнейшей стальной цепочкой, все – первейшего качества!

При этом Антраша, игриво пощелкивая наручниками, перебрасывал их из одной руки в другую, словно приказчик, расхваливающий свой товар.

— Соблаговолите только решиться, – трещал он без остановки, – мы никого не принуждаем, разве только самую малость, когда клиент колеблется; шикарные браслеты, милостивый государь, плотно облегают, нигде не жмут, нигде не трут... – И внезапно Антраша весь покраснел, вспотел и начал все быстрее и быстрее перебрасывать наручники из руки в руку. – Прелестные на-на-ручники, словно специально для вас – ай, ай-яй-яй, из нержавеющей стали, сударь, в-в-в-высшего качества, закалены в в-в-в-вв огне, отличной ф-ф-ф-ф-ф-формы и-и-и-и-и-и... ой, ой, ой, проклятье! – завопил Антраша и швырнул наручники на пол.

Да и как было их не швырнуть! Как было не перебрасывать их из руки в руку! Наручники раскалились добела; едва коснувшись пола, они прожгли в нем здоровенную дырку. Просто чудо, что пол не загорелся!

Между тем и Ворчли начал беспокоиться, почему это никто не возвращается.

— Уэлл! – крикнул он решительно, вытащил свой револьвер и ворвался в трактир.

Зал был полон чада, Антраша прыгал от боли и дул себе на руки, Тигровский с руками в карманах вертелся и дергался, Плутелло лежал на полу, совершенно замотавшись, а за столом сидел, опустив голову, Незнакомец и что-то рисовал пальцем на скатерти.

— Уэлл! – заявил Ворчли и пошел с револьвером прямо на Незнакомца. Тот поднял свой задумчивый ласковый взгляд. Ворчли почувствовал, что у него под этим взглядом задрожала рука, но он овладел собой и выпустил из своего револьвера все шесть пуль в Незнакомца. Прямо в лоб!

— Вы кончили? – спросил Незнакомец.

— Нет еще, – возразил Ворчли, выхватил второй револьвер и выпустил в лоб Незнакомца еще шесть пуль.

— Готово? – спросил Незнакомец.

— Да, – отвечал Ворчли, повернулся на каблуках и, скрестив руки, уселся в угол на скамейку.

— Тогда я расплачусь, – сказал Незнакомец и постучал монетой по кружке. Но никто к нему не подошел. Услыхав выстрелы, трактирщик и все официанты попрятались на чердаке.

Незнакомец положил монету на стол, попрощался с детективами и преспокойно направился к выходу.

В этот самый миг в одно окно заглянул Ловичек, в другое Хватачек, в третье – Держичек. Первым в зал вскочил – прямо в окно – Ловичек.

— Ребята, куда вы его дели? – крикнул он и расхохотался.

Во второе окно вскочил Хватачек.

— По-моему, – сказал он и захохотал, – Плутелло делает антраша на полу!

В третье окно вскочил Держичек.

— А мне кажется, – сказал он, – что мосье Антраша несколько ворчлив!

— Я нахожу, – сказал Ловичек, – что у Ворчли вид не очень тигровский!

— А по моему мнению, – продолжал Хватачек, – у Тигровского руки в карманах заплутеллись.

Плутелло приподнялся.

— Ребята, – сказал он, – тут не до смеху! Преступник связал меня, не прикоснувшись ко мне и пальцем.

— А мне, – проворчал Тигровский, – он приковал руки к карманам!

— А у меня, – простонал Антраша, – он раскалил в руках наручники.

— Уэлл, – добавил Ворчли, – все это пустяки. А вот я выпустил ему в лоб двенадцать пуль из револьвера, а он не получил и царапины.

Ловичек, Хватачек и Держичек переглянулись.

— Мне кажется.. – начал Ловичек.

— ... что этот преступник... – продолжал Хватачек.

— . .на самом деле – волшебник! – закончил Держичек.

— Но не падайте духом, ребята, – начал снова Ловичек.

– Он у нас в ловушке. Мы привели тысячу солдат. .

— . . и приказали окружить трактир, – продолжал Хватачек.

— . .так, чтобы и мышь не ускользнула! – заключил

Держичек.

В этот момент прогремел залп тысячи винтовок.

— С ним покончено! – закричали все сыщики в один голос.

Тут дверь распахнулась, и в зал влетел генерал – командир части, окружившей трактир.

— Разрешите доложить, – забарабанил он, – что мы окружили трактир. Я дал приказ, чтобы и мышь отсюда не улизнула. И вдруг вылетает белый голубь с ласковыми глазками и кружится у меня над головой!

— Ох! – закричали все. Только Ворчли сказал «уэлл».

— Я рассек голубя саблей пополам, – продолжал генерал, – и в то же время все солдаты выстрелили в него. Голубь разлетелся на тысячу кусков, но каждый кусок превратился в белую бабочку и упорхнул. Разрешите доложить, что же теперь делать?

Глаза Ловичека сверкнули.

— Хорошо, – приказал он, – вы мобилизуете все войско, весь резерв и вдобавок все ополчение и пошлете их во все страны ловить бабочек!

Так и было сделано, и – не буду от вас скрывать – так и была собрана прекраснейшая коллекция бабочек, которую и сейчас показывают в Национальном музее. Кто приедет в Прагу, должен обязательно ее осмотреть.

А Ловичек между тем сказал остальным детективам:

— Ребята, вы здесь больше не нужны, мы одни с этим делом управимся.

И все они – Плутелло, Антраша, Ворчли и Тигровский

– отправились по домам, печальные и не солоно хлебавши.

Ловичек, Хватачек и Держичек долго совещались, как им изловить волшебника. Они выкурили целый центнер табаку, съели и выпили все, что нашлось в Страшнице, по им так ничего и не пришло в голову.

Наконец Держичек сказал:

— Ребята, так дело не пойдет. Надо немного проветриться.

Все отправились на улицу, но едва они ступили за порог, кого же они увидели? Волшебника собственной персоной! Он сидел и с любопытством смотрел, что они будут делать.

— Вот он! – радостно завопил Ловичек.

Одним прыжком кинулся он на Волшебника и схватил его за плечо. Но в тот же самый миг Волшебник превратился в серебристую змейку, и Ловичек в ужасе отбросил ее от себя.

Тут подоспел Хватачек и набросил свой пиджак на змейку. Тогда змея превратилась в золотую муху и в рукав вылетела на волю.

Живо подскочил Держичек и поймал золотую мушку своей кепкой. Но муха сделалась серебристым ручейком, который пустился наутек, а убегая, захватил с собой и кепку!

Сыщики кинулись в трактир за кружками, чтобы вычерпать ручей. Но он тем временем добежал до Влтавы и влился в нее. Потому-то и сейчас Влтава порой, когда она в хорошем настроении, вся серебрится; она нежится под солнцем, солнечно шумит и, вспоминая Волшебника, сверкает так, что голова может закружиться.

Вот стоят Ловичек, Хватачек и Держичек на берегу

Влтавы и размышляют. И что же? Вдруг серебристая рыбка высунула из воды голову и поглядела на них чудесными черными глазами – сказочно прекрасными глазами

Волшебника.

Все три сыщика моментально купили себе удочки и принялись удить рыбу во Влтаве. И сейчас их можно там встретить: целыми днями сидят они в лодках со своими удочками над рекой и молчат. Ведь они никак не могут успокоиться, пока не поймают серебряной рыбки с черными глазами..

Немало еще сыщиков пыталось изловить Волшебника, но все безуспешно.

Порой, когда они мчались в погоню за ним на автомобиле, из придорожных кустов вдруг выглядывал молодой олень и провожал их своими кроткими, черными, любопытными глазами; когда они преследовали Волшебника на самолете, за ними следом летел орел, не сводя с них гордого, пламенного взора, а когда они отправлялись на поиски пароходом, – из глубины морской выплывал дельфин и рассматривал их в упор умным взглядом; а порой даже цветы на столе сыщика начинали светиться и ласково, любопытно глядели на него, или собака-ищейка вдруг поднимала голову и обращала к хозяину такие чудесные человеческие глаза, каких у нее отродясь не бывало.

Отовсюду, казалось, наблюдал за сыщиками Волшебник – посмотрит и исчезнет. .

Да, где уж им было его поймать!


Как знаменитый Сидни Холл поймал Волшебника

Обо всем этом Сидни Холл, знаменитый американский сыщик, прочитал в газете. Он решил сам попытать счастья. Сидни Холл переоделся миллионером, сунул в карман револьвер и отправился в Европу. Прибыв туда, он немедленно представился начальнику полиции, который во всех подробностях рассказал ему об охоте на Волшебника.

— Как вы видите, – закончил начальник полиции, –

действительно совершенно невозможно представить этого злодея в суд.

Сидни Холл только улыбнулся.

— Самое большее через сорок дней он будет сидеть у вас в тюрьме!

— Не может быть! – закричал начальник.

— Держу пари на блюдо груш! – сказал Сидни Холл.

Дело в том, что он больше всего на свете любил есть груши и держать пари.

— Идет! – воскликнул начальник полиции. – Но скажите, ради бога, как вы думаете взяться за дело?

— Прежде всего, – сказал Сидни Холл, – я должен совершить кругосветное путешествие. Для этого мне понадобится куча денег.

Тут начальник полиции выдал ему кучу денег и, чтобы показать, какой он умный, сказал:

— Ага, ага, я догадываюсь, какой у вас план, но мы должны держать дело в секрете, чтобы Волшебник не узнал, что мы его преследуем.

— Наоборот, – возразил сыщик, – велите завтра утром напечатать во всех газетах мира, что знаменитый Сидни

Холл обязался арестовать Волшебника в течение сорока дней. А пока честь имею кланяться.

Затем Сидни Холл пошел к одному всемирно известному путешественнику, который однажды объехал весь свет за пятьдесят дней, и сказал ему:

— Хотите держать пари, что я объеду вокруг света в сорок дней?

— Это невозможно, – сказал путешественник. – Филеас

Фогг объехал вокруг света за восемьдесят дней, я сам – за пятьдесят. Быстрее это сделать нельзя!

— Держу пари на тысячу талеров, – сказал Сидни Холл,

– что я это сделаю!

И они заключили пари.

В ту же ночь Сидни Холл уехал. Через неделю из

Александрии в Египте от него пришла телеграмма: «Напал на след. Сидни Холл».

Спустя еще семь дней последовала новая телеграмма –

из Бомбея в Индии: «Петля затягивается. Все отлично.

Подробности письмом. Сидни Холл».

Несколько позже пришло из Бомбея и письмо, но оно было написано шифром, которого никто не понял.

Еще через восемь дней из Нагасаки, Япония, прилетел почтовый голубь с записочкой на шее. В записочке значилось: «Приближаюсь к цели. Ждите. Сидни Холл».

Затем последовала депеша из Сан-Франциско, в Америке: «Поймал насморк. В остальном все в порядке. Запасайтесь грушами. Сидни Холл».

И, наконец, на тридцать девятый день после отъезда пришла телеграмма из города Амстердама, Голландия:

«Прибуду завтра вечером в семь пятнадцать. Приготовьте груши, желательно дюшес. Сидни Холл».

На сороковой день в семь часов пятнадцать минут поезд загромыхал у платформы. Из вагона выскочил Сидни

Холл, а за ним Волшебник – грустный, бледный, с опущенными глазами. Все сыщики ждали на перроне и удивились, что Волшебник был без наручников. Но Сидни

Холл только помахал им рукой и сказал:

— Ожидайте меня сегодня вечером в трактире «Синяя собака». Сначала я должен доставить этого господина в тюрьму.

И он сел вместе с Волшебником на извозчика, но в последний момент вспомнил еще что-то. Он высунулся из экипажа и крикнул:

— Не забудьте захватить груши!

Вечером сыщика Сидни Холла ожидало блюдо превосходнейших груш, окруженное всеми детективами. Они уже думали, что он вообще не придет, когда дверь трактира отворилась и вошел старенький, сгорбленный человечек, один из тех, что разносят по трактирам селедки и соленые огурцы.

— Дедушка, – сказали сыщики, – мы у тебя вряд ли что-нибудь купим.

— Жаль, жаль, – сказал старичок и вдруг задрожал, зашатался, закашлялся, запыхтел, заикал и, поперхнувшись и чуть не подавившись, рухнул на стул.

— Господи! – закричал один из сыщиков. – Чего доброго, старичок еще отдаст тут богу душу!

— Нет, нет, – простонал старик, задыхаясь и продолжая извиваться и корчиться, – но я прямо не могу больше выдержать!

И тут все заметили, что он просто-напросто ужасно хохочет и не может остановиться. Слезы текли у него из глаз, голос прерывался, лицо побагровело, и наконец он простонал:

— Ой, ребята, ребята, мочи моей нет!

— Дедушка, – сказали сыщики, – что вам надо?

Тут старичок встал, проковылял к столу, выбрал на блюде лучшую грушу, очистил ее и в одно мгновение съел. И только потом он сорвал с себя фальшивую бороду, фальшивый нос, фальшивые седые волосы и синие очки, и на свет появился гладко выбритый, смеющийся Сидни

Холл.

— Ребята, – сказал Сидни Холл, – не обижайтесь на меня, но ведь я сорок дней не мог ни разу громко засмеяться!

— Когда же вы поймали Волшебника? – в один голос спросили все сыщики.

— Только вчера, – сказал знаменитый Сидни Холл, – но с самого начала я мог бы лопнуть со смеху при мысли о том, как я его ловко околпачу.

— А как же, – налегали сыщики, – как же вы его сцапали?

— Это длинная история, – сказал Сидни Холл. – Я вам ее расскажу, ребята, но сперва я должен съесть еще вот эту грушу.

Когда он ее съел, он начал свой рассказ приблизительно так:

— Итак, внимание, дорогие коллеги. Прежде всего –

самое главное. Вот что я вам скажу: приличный детектив, он же сыщик, не должен быть ослом.

При этом он обвел взглядом круг собравшихся, словно мог между ними найти осла.

— А дальше? – спросили сыщики.

— Дальше? – сказал Сидни Холл. – Во-вторых, он должен быть себе на уме. И в-третьих, – продолжал он, очищая третью грушу, – он должен быть семи пядей во лбу.

Вы знаете, на что ловят мышей?

— На сало, – ответили детективы.

— А знаете вы, на что ловят рыбу?

— На мух или червей.

— А знаете вы, на что ловят волшебников?

— Этого мы не знаем, – признались сыщики.

— Волшебника, – поучительно сказал Сидни Холл, –

ловят точно так же, как и всякого другого человека: на его собственные слабости. Прежде всего надо обязательно выведать, какие это слабости. А знаете ли вы, ребята, какая слабость у нашего Волшебника?

— Нет, и этого мы не знаем.

— Любопытство, – объявил Сидни Холл. – Волшебник может сделать все, буквально все на свете, но он любопытен, ужасно любопытен. . А теперь я должен съесть вот эту грушу.

Съев ее, он продолжал:

— Вы все думали, что гоняетесь за Волшебником. А на самом деле это Волшебник гонялся за вами, преследовал вас по пятам и не спускал с вас глаз, потому что он был страшно любопытен и хотел знать все, что вы против него задумали. Вот потому-то он от вас и не отставал. И на его любопытстве я построил свой план.

— Какой же план? – нетерпеливо закричали сыщики.

— Очень простой. Путешествие вокруг света, ребята, это была, в сущности, просто увеселительная прогулка.

Мне уже давно хотелось как-нибудь совершить кругосветное путешествие. А возможности у меня такой не было.

Но, приехав сюда, я сразу смекнул, что Волшебник последует за мной куда угодно, лишь бы поглядеть, что я такое придумал, чтобы его поймать. Отлично, говорю я себе, потащу-ка я его за собой вокруг света! И сам погляжу на белый свет, и его из виду не упущу. Вернее – он меня из виду не упустит. А чтобы разжечь его любопытство, я заключил пари, что сделаю все это в сорок дней. Но теперь я сперва съем эту чудесную грушу.

Сидни Холл съел ее и продолжал:

— Нет ничего на свете лучше груш! Итак, я сунул в карман револьвер и деньги, переоделся шведским купцом и отправился в путь.

Сначала в Геную. Это, ребята, как вы знаете, в Италии, а по дороге ты видишь все Альпы. Ну и высокие эти Альпы! Неслыханно высокие! Если с вершины оторвется камень, он падает так долго, что, пока он вниз упадет, на нем мох вырастет. Из Генуи я решил ехать пароходом в Александрию, в Египет.

Генуя поразительно красивый порт; такой красивый, что уже издали все корабли сами туда бегут. За сотню миль от Генуи в топках пароходов гасят огонь, винты перестают вертеться, паруса убирают, потому что суда до того радуются при виде Генуи, что бегут туда сами собой.

Мой пароход отходил точно в четыре часа дня. В три часа пятьдесят минут я спешу в порт и вдруг по дороге вижу маленькую девчонку, которая плачет горькими слезами.

«Лапочка, – говорю я ей, – почему ты плачешь?»

«Да-а-а-а, – хнычет девчонка, – я потерялась».

«Если ты потерялась, пойди поищи себя», – говорю я.

«Да ведь я маму потеряла, – всхлипывает Лапочка, – и я не знаю, где она».

«Это другое дело», – говорю я. Беру девчушку за руку и отправляюсь искать ее мамочку.

Целый час носился я по Генуе, пока мы эту мамочку нашли. Ну и что же? Было уже четыре часа пятьдесят минут. Мой пароход давно должен был отчалить.

«Из-за этой Лапочки, – думаю я, – ты потерял целый день». Грустный, иду я в порт, и глядь – не верю своим глазам: мой пароход еще в порту. Я живехонько туда.

«Ну, ну, швед, – говорит капитан, – вы, однако, не торопитесь! Мы бы давно уже ушли в плавание, да, на ваше счастье, у нас якорь так неудачно зацепился за грунт, что мы целый час его вытащить не могли».

Ну, я, конечно, обрадовался.. А теперь я могу опять съесть грушу.

Когда с грушей было покончено, Сидни Холл сказал:

— Батюшки, какая вкусная!. Стало быть, вышли мы в

Средиземное море. Средиземное море такое синее, что нельзя понять, где начинается небо и где кончается море.

Поэтому там везде – на кораблях и на берегу – стоят плакаты-указатели, и на них написано, где верх, а где низ, а то можно было бы и спутать.

Кстати, как рассказал нам капитан, однажды один пароход действительно заблудился и поплыл не по морю, а по небу; а так как небу нет конца, он до сих пор не возвратился. Никто не знает, где он теперь.

И вот по этому морю мы приплыли в Александрию.

Александрия – это большой, великий город, потому что его основал Александр Великий.

Оттуда я отправил телеграмму, чтобы убедить Волшебника, что я его выслеживаю. На самом деле я о нем ни капельки не заботился, я знал, что сам он всюду меня преследует.

Ну, раз уж я оказался в Александрии, я заодно поплыл по священным водам Нила в Каир. Каир – огромный город. Он бы сам в себе никогда не разобрался, и все дома и улицы в нем могли заблудиться, не будь там понаставлено высоченных мечетей и минаретов. Они видны из такой дали, что самые окраинные домишки могут понять, где находятся.

Под Каиром я искупался в Ниле, потому что там страшно жарко. На мне были только плавки и револьвер.

Остальные вещи лежали на берегу. И тут на берег вылез огромный крокодил и сожрал мою одежду со всем, что там было, включая часы и деньги. Я, значит, бросаюсь на крокодила и пускаю в него шесть пуль из револьвера, но все пули отлетели от его панциря, словно он был из стали, а крокодил громко расхохотался надо мной. . А теперь я съем еще одну грушу.

Разделавшись с грушей, Сидни Холл продолжал свой рассказ:

— Как известно, крокодил умеет рыдать и плакать, как малый ребенок. Так-то он и заманивает людей в воду. Они думают – ребенок тонет, спешат ему на помощь, а крокодил хватает их и пожирает. Но этот крокодил был так стар и умен, что он научился не только плакать, как ребенок, но и ругаться, как матрос, петь, как оперная певица, и вообще говорить, как человек. Говорят даже, что он принял мусульманскую веру.

На душе у меня было как-то грустно. Что же я теперь буду делать без одежды и без денег? И вдруг рядом со мной оказался какой-то араб и говорит чудовищу:

«Эй, крокодил, ты что же – проглотил одежду вместе с часами?»

«Само собой», – отвечает крокодил.

«Ну и дурак, – говорит араб, – часы-то были не заведены. А зачем тебе часы, которые не идут?»

Крокодил немного подумал, а потом говорит мне:

«Эй, ты, я сейчас немного открою пасть, ты полезай ко мне в брюхо и достань оттуда часы, заведи их и положи опять на место».

А я ему:

«Ну что ж, это можно, да как бы ты мне руку не откусил. Знаешь что? Я тебе поставлю эту палку между челюстями, чтобы ты не мог закрыть свою мерзкую пасть».

«Пасть у меня вовсе не мерзкая, – говорит крокодил, –

но если ты иначе не можешь, тогда ладно. Втыкай свою палку между моих почтенных челюстей, но поживее!»

Я, понятно, так и сделал и достал из его брюха не только свои часы, но и костюм, ботинки и шляпу, а потом говорю:

«Палку, старина, я тебе оставляю на память».

Крокодил хотел выругаться, но не мог, потому что пасть у него была разинута и там торчала палка. Он хотел меня сожрать, но тоже не мог; хотел попросить прощения, но и этого не мог. Я тем временем спокойно оделся и сказал ему:

«И да будет тебе известно, у тебя мерзкая, отвратительная, дурацкая пасть». И плюнул в нее. Тут он от ярости заплакал крокодиловыми слезами.

Ищу я араба, который меня так ловко выручил, а его и след простыл. А крокодил так и плавает с разинутой пастью в Ниле..

Из Александрии я поехал в Бомбей переодетый индийским раджей. До чего мне этот костюм был к лицу, ребята,

– удивительно! Сперва мы поплыли по Красному морю.

Оно называется Красным, потому что все время краснеет от стыда, что оно такое маленькое. История такая: когда все моря были молодые, совсем маленькие, и только собирались расти, Красное море играло на берегу с арабскими ребятишками и так заигралось, что совершенно позабыло расти, хотя ему создатель кругом в пустынях настелил чудеснейшего песочка, из которого оно должно было себе сделать дно. Только в самый последний момент море спохватилось, но тут ему оставалось расти только в длину, да и то между ним и Средиземным морем, с которым ему нужно было соединиться, осталась полоска сухой земли.

Это его так огорчало, что люди наконец сжалились над ним и соединили оба эти моря каналом. С тех пор Красное море уже не так краснеет.

Когда мы прошли Красное море, я заснул у себя в каюте. Вдруг кто-то тихонечко стучится в мою дверь. Открываю. В коридоре пусто. Я подождал немного и тут слышу, что к моей каюте приближаются двое матросов.

«Убьем этого раджу, – шепчет один, – и украдем все жемчуга и алмазы, которыми у него обшито платье».

А все эти алмазы и жемчуга, ребята, не знаю, поверите вы мне или нет, были стеклянные.

«Подожди здесь, – шепчет второй, – я забыл нож наверху».

Пока он бегал за ножом, я схватил первого матроса за шиворот, сунул ему кляп в рот, одел его раджей и уложил, связанного, на свою койку. А сам я надел его костюм и встал на его место у двери. Когда второй матрос пришел с ножом я говорю:

«Убивать раджу тебе не придется, я его уже задушил.

Ты иди, забери его жемчуга и алмазы, а я тут покараулю».

Едва он вошел в мою каюту, я запер за ним дверь и пошел к капитану.

«Господин капитан, – говорю я, – у меня интересные гости».

Когда капитан увидел, что случилось, он велел отодрать обоих матросов. А я собрал всех остальных, показал им свои бриллианты и жемчуга и говорю:

«Я хочу, ребята, чтобы вы поняли: для умного человека жемчуга и алмазы – тьфу!» И с этими словами швырнул все мои стеклянные драгоценности в море.

Тут они все поклонились мне до земли и воскликнули:

«Мудр и велик раджа!»

Но кто стучал в мою каюту и спас мне жизнь, этого я не знаю по нынешний день.. А теперь я съем вот эту большую грушу.

Сидни Холл еще не доел ее и заговорил с полным ртом:

— Так мы счастливо прибыли в Бомбей – в Индию. Индия, ребята, великая и удивительная страна. Иногда там бывает так жарко, что вода совершенно высыхает и надо поливать, чтобы она совсем не испарилась. Леса там такие густые, что даже для деревьев места не хватает. Недаром они называются джунгли. Когда идет дождь, там все изумительно растет. Целые храмы вырастают из земли, как у нас грибы, – поэтому там, например в Бенаресе, так много храмов. Обезьян там – что у нас воробьев. Они такие ручные, что заходят даже в комнаты и разгуливают по ним; частенько просыпается человек утром и вдруг находит вместо самого себя в кровати обезьяну. До того они ручные. А змеи там такие длиннющие, что, если этакая змея оглянется на свой хвост, она даже не поймет, что это ее собственный хвост, а думает, что это за ней гонится другая, еще большая змея. Тогда она пускается наутек и в конце концов подыхает от усталости. О слонах и говорить нечего – они там как дома. Вообще, ребята, Индия – это величайшая страна.

Из Бомбея я опять послал телеграмму и шифрованное письмо, чтобы Волшебник подумал, что я бог знает что против него затеял.

— Что же было в письме? – спросили детективы.

— А я, – похвастался один из них, – уже наполовину расшифровал ваше письмо.

— Тогда вы умнее меня, – возразил знаменитый Сидни

Холл, – потому что я сам его не мог бы расшифровать. Я

просто намазюкал на бумаге что-то похожее на шифрованное письмо.

Из Бомбея я поехал по железной дороге в Калькутту. В

Индии, можете себе представить, в поездах вместо скамеек стоят ванны, чтобы пассажирам было не так жарко.

Вблизи Калькутты мы ехали вдоль берега священной реки Ганга. Река эта невообразимо широка. Если бросить камень на другой берег, он будет лететь полтора часа. И

вот когда мы ехали по берегу, какая-то женщина стирала в реке белье. Видно, она слишком сильно наклонилась или уж не знаю что, а только она упала в воду и чуть не утонула. Я, понятно, выскочил из поезда на ходу и вытащил эту растяпу на берег. Ведь и вы так же поступили бы на моем месте?

Детективы что-то пробормотали.

— Ну вот, – продолжал Сидни Холл, – и, сказать вам правду, на этот раз я не так дешево отделался, а именно: как раз когда я вытаскивал прачку из воды, меня схватил какой-то скот-аллигатор и страшно укусил за руку. Прачку я, правда, успел вытащить на берег, но тут же упал без сознания на землю. Индийские женщины четыре дня ухаживали за мной, и на память я получил вот это золотое кольцо. Да, ребята, на всем белом свете люди умеют быть благодарными, даже если они черные язычники, и какойнибудь голый парень из Индии ничуть не хуже нас с вами.

Он человек – и точка!

Но что во всем этом толку, если я проиграл целых пять дней? И заодно свое пари!

Сижу я на берегу и думаю: «Теперь мне в сорок дней не уложиться! Пари на тысячу долларов прошляпил и блюдо груш тоже прошляпил». И вот, пока эти грустные мысли проходят у меня в голове, вдруг по реке идет, как ее.. ага, джонка, такое смешное суденышко с парусами из тростниковых циновок. На нем сидят три коричневых парня, малайца, и скалят зубы, как будто я пирожное.

«Ниа нианиа пхе хем Нагасаки», – лопочет первый.

«Ах ты сердечный, – говорю я, – ты думаешь, я тебя понимаю?»

«Ниа наниа пхе хем Нагасаки», – лопочет он опять и ухмыляется, скалит зубы – по его мнению, вероятно, в знак дружеского расположения.

«Нагасаки» – это я все же понял. Это порт в Японии, куда мне как раз нужно было.

«В Нагасаки, – говорю я, – в таком-то корыте? Меня сюда никакой силой не затащишь!»

«Ниай, – говорит он в ответ, а потом бормочет еще что-то, показывает на свою джонку, на небо, на свое сердце – словом, я обязательно должен сесть и ехать.

«Да ни за полное блюдо груш!» – отвечаю я.

Тут эти трое коричневых чертей наскакивают на меня, валят меня на землю, заворачивают меня в циновки и бросают на свою джонку, как тюк. Что я при этом думал, повторять не стоит. Но в конце концов я заснул в этой упаковке, а когда я проснулся, я был уже не на джонке, а на морском берегу. Над головой я увидел вместо солнца большую хризантему, все деревья вокруг были отлично отлакированы, и каждая песчинка на берегу чисто вымыта и отполирована. По этой чистоте я сразу сообразил, что я в

Японии. И как только я встретил желтого раскосого парня, я его спросил:

«Послушайте, гражданин, где я, собственно, нахожусь?»

Он засмеялся и сказал:

«Нагасаки».

— Да, ребята, – задумчиво продолжал Сидни Холл, –

меня никто дураком не считал, но чтобы понять, как я в несчастной джонке за ночь приплыл из Калькутты в Нагасаки, когда для этого самому скорому пароходу нужно десять дней, – чтобы это понять, пардон, у меня ума не хватает. . Так что я съем эту грушу.

Тщательно очистив грушу и съев ее, он продолжал рассказывать:

— Япония – большая и удивительная страна. Японцы народ веселый и ловкий. Они делают чашки из фарфора до того тоненькие, что для них, в сущности, и фарфора не нужно: просто берут и описывают большим пальцем круг в воздухе, потом его красиво разрисовывают, и чашка готова. А если бы я вам стал рассказывать, как японцы рисуют, вы бы мне не поверили. Я видел там одного художника, у которого кисточка упала из рук на лист белой бумаги, и, пока она катилась по бумаге, она нарисовала целый ландшафт: дома, деревья, на дорогах – люди, а в небе

– дикие гуси. Когда я этому удивился, художник сказал:

«Ну, это пустяки, вы бы посмотрели, как работал мой покойный учитель. Однажды он в дождь испачкал свои почтенные туфли. Когда грязь начала засыхать, он показал их нам: на одной туфле грязью нарисовано, как охотник с собакой гонятся за зайцем, а на другой – как ребята играют в классы».

Из Нагасаки я отплыл на пароходе в Америку, в Сан-

Франциско. Во время этого плавания ничего особенного не произошло. Разве только то, что наш пароход во время бури перевернулся и утонул. Мы все живо вскочили в спасательные шлюпки. Когда шлюпки наполнились, двое матросов закричали:

«Тут еще одна женщина! Есть у вас в шлюпке место?»

«Нет!» – закричало несколько человек.

А я крикнул:

«Есть, есть. Давайте ее скорей сюда!»

Тогда соседи швырнули меня в воду, чтобы очистить место для дамы. Я, ребята, понятно, не противился. «Дамам, – подумал я, – всегда надо уступать». Когда корабль затонул и шлюпки уплыли, я остался один-одине- шенек посреди моря. Сел я на доску и стал качаться на волнах.

Вообще-то было мне довольно уютно, не будь так сыро.

День и ночь носился я по волнам, и мне уже стало казаться, что на этот раз дело кончится плохо. И тут ко мне подплыла жестянка, а в ней оказались ракеты.

«На что мне эти ракеты? – подумал я сперва. – Лучше бы это были груши». Но потом я кое-что сообразил. Когда наступила темная ночь, я зажег первую ракету, она взлетела ввысь и загорелась, как метеор. Вторая ракета рассыпалась звездочками, третья засияла, как солнце, четвертая запела, а пятая улетела так высоко, что застряла где-то среди звезд. Там она и сейчас светится. Пока я так развлекался, подошел большой пароход и взял меня на борт.

«Да, браток, – сказал капитан, – если бы не ракета, ты бы здесь утонул. Но когда мы за десять миль отсюда увидели твои ракеты, мы сразу поняли, что кто-то зовет на помощь».

За здоровье этого славного капитана я съем вот эту грушу.

Покончив с ней, Сидни Холл весело продолжал:

— В Сан-Франциско я, стало быть, ступил на американскую землю. Америка, ребята, это моя родина, и что тут много разговаривать, – Америка – это Америка. Если я вам буду про нее рассказывать, вы мне, конечно, не поверите, – такая большая и удивительная страна Америка.

Скажу вам только, что я сел в тихоокеанский экспресс и поехал в Нью-Йорк. Там дома такие высокие, что их никак нельзя достроить до конца, потому что пока каменщики и кровельщики по лесам заберутся наверх – уже обед, они там только скоренько пообедают тем, что взяли с собой, и начинают скорей спускаться вниз, чтобы вовремя лечь спать; так оно и идет день за днем. И вообще лучше Америки ничего нет; а кто не любит свою родину так, как я люблю Америку, тот старый осел.

Из Америки я на пароходе поплыл в Голландию, в город Амстердам. По пути – по пути, ну да, – по пути со мной случилось самое интересное и чудесное из всех приключений. Пропади я пропадом, ребята, это и есть, собственно, самая замечательная шутка во всем путешествии!

— Что же это? – закричали детективы.

— Н-да, как бы вам сказать, – покраснев, сказал Сидни

Холл, – дело в том, что я обручился. На пароходе ехала одна милая молодая девица, гм-гм, зовут ее Алиса, и нет на свете никого красивее ее, даже среди вас. Нет, действительно нет! – добавил мистер Сидни Холл после глубокого раздумья. – Но вы, пожалуйста, только не думайте, что я ей сказал, как она мне нравится. Шел уже последний день нашего путешествия, а я все еще ничего ей не сказал. . А

теперь я съем эту грушу.

Просмаковав грушу, мистер Сидни Холл продолжил свой рассказ:

— В этот последний вечер я прогуливался по палубе.

Тут ко мне подошла мисс Алиса.

«Мистер Сидни Холл, – спросила она, – вы бывали в

Генуе?»

«Бывал, мисс Алиса», – отвечаю я.

«А не видали вы там маленькую девочку, которая потеряла свою мамочку?» – спрашивает Алиса.

«Ну да, мисс Алиса, – отвечаю я, – какой-то полоумный парень отвел ее к маме за ручку».

Алиса помолчала минутку, а потом говорит:

«Мистер Сидни Холл, а вы побывали и в Индии?»

«Да, мисс Алиса», – отвечаю.

«А не видали вы там, – спрашивает Алиса, – как один храбрый молодой человек прыгнул на ходу из поезда в воды Ганга, чтобы спасти утопающую прачку?»

«Видал, – говорю я, немного смутившись, – это был какой-то старый дурак, мисс Алиса. – Разве стал бы умный человек так поступать?»

Алиса помолчала минутку и посмотрела на меня так странно, так мило. Прямо мне в глаза.

«А скажите, мистер Сидни Холл, – начала она снова, –

правда ли, что во время кораблекрушения один благородный человек пожертвовал собой, чтобы уступить место женщине на спасательной шлюпке?»

Тут меня, ребята, прямо в жар бросило.

«Ну да, мисс Алиса, – говорю я, – если я не очень ошибаюсь, тогда какой-то чудак решил вдруг искупаться в море».

Тут Алиса подала мне обе руки, покраснела и сказала:

«А знаете ли вы, мистер Сидни Холл, что вы ужасно хороший человек? И за то, что вы сделали для маленькой девочки в Генуе, для индийской прачки и для незнакомой женщины в море, вас все должны любить».

Ну тут я, братцы, очутился прямо на седьмом небе!

Словом, я обнял Алису, а когда мы, значит, обручились, я спрашиваю:

«Слушай-ка, Алиса, кто тебе рассказал все эти глупости про меня? Ведь я же – как перед богом! – никому этим не хвастал».

«Знаешь, – говорит Алиса, – сегодня вечером я смотрела на море и немножко думала о тебе. И тут подошла маленькая черная женщина, и она мне все это рассказала».

Мы пошли искать маленькую черную женщину, чтобы ее поблагодарить, но нигде не могли ее найти. Вот так, ребята, я и обручился на пароходе, – закончил Сидни Холл и провел рукой по своим сияющим глазам.

— А Волшебник? – закричали детективы.

— Волшебник? – отвечал знаменитый Сидни Холл. –

Он пал жертвой своего собственного любопытства, как я это и предвидел. Когда я проснулся в Амстердаме, кто-то постучался в мою дверь и вошел. Это был Волшебник, бледный и расстроенный.

«Мистер Сидни Холл, – сказал он, – я больше не могу терпеть. Прошу вас, скажите мне, как вы собираетесь меня поймать?»

«Мистер Волшебник, – отвечаю я серьезно, – этого я не скажу. Если я проболтаюсь и выдам вам мой план, вы убежите».

«Ах, – вздохнул Волшебник, – сжальтесь вы надо мной наконец. Я уже больше спать не могу от любопытства!»

«Знаете что, – говорю я, – так и быть, я вам это скажу, но сперва вы должны мне дать клятву, что с этого момента вы мой пленник и не будете пытаться от меня ускользнуть».

«Клянусь!» – воскликнул Волшебник.

«Волшебник, – сказал я и встал, – вот мой план и выполнен. Знай же, олух ты этакий, что я рассчитывал исключительно на твое любопытство. Я знал, что ты будешь следовать за мной на море и на суше, чтобы увидеть, что я могу против тебя предпринять. Я знал, что ты наконец сам придешь – вот так, как ты пришел сейчас, – ко мне и пожертвуешь своей свободой, чтобы только удовлетворить любопытство. И, как видишь, все это наконец исполнилось!»

Волшебник побледнел, взгляд его опечалился, и он сказал:

«Ну и хитрец же вы, мистер Сидни Холл! Даже Волшебника вы сумели перехитрить».

Вот, ребята, и вся история!

Все детективы начали ужасно хохотать и поздравлять счастливого американца с успехом. Мистер Сидни Холл удовлетворенно улыбнулся и стал разыскивать на блюде особенно прекрасную грушу. И тут он увидел, что остальные груши завернуты в бумажки. Он взял одну, развернул бумажку, а на ней было написано:

«Мистеру Холлу на память от Лапочки из Генуи».

Мистер Сидни Холл вновь пошарил на блюде, достал вторую завернутую грушу, разгладил бумажку и увидел, что на ней написано:

«Приятного аппетита желает прачка с Ганга».

Третью грушу развернул мистер Сидни Холл и прочел:

«Своего благородного спасителя благодарит женщина с моря».

Сидни Холл еще раз потянулся к блюду, развернул четвертую грушу. На бумажке было написано:

«Я думаю о тебе. Алиса».

Теперь на блюде оставалась только одна груша, пятая,

самая лучшая. Сыщик Сидни Холл разрезал ее пополам и нашел там сложенное письмо. На конверте было написано:

«Мистеру Сидни Холлу». Он распечатал конверт и прочел: «У кого есть секреты, тот должен беречься лихорадки.

Раненый сыщик на берегу Ганга в жару выболтал свой тайный план. Это был глупый план. Но ваш друг не хотел лишать вас награды, назначенной за его голову, и поэтому он добровольно дал себя арестовать. Награда, которую вы теперь получите, – это свадебный подарок».

Мистер Сидни Холл удивился выше всякой меры и сказал:

— Ребята, вот когда я все понял. Я просто старый осел!

Ведь это же Волшебник задержал якорь парохода на дне морском, пока я разгуливал по Генуе с потерявшейся девчонкой! Ведь это же Волшебник в облике араба помог мне с крокодилом! Ведь не кто иной, как он, разбудил меня, когда те двое матросов хотели меня убить! Волшебник слышал о моем плане, когда я в бреду разговаривал на берегу Ганга. Волшебник послал таинственную джонку, чтобы я вовремя поспел в Нагасаки. Волшебник послал мне жестянку с ракетами, которые спасли мне жизнь на море. Волшебник в образе маленькой черной женщины склонил ко мне сердце Алисы, и в заключение Волшебник нарочно представился глупым и любопытным, чтобы помочь мне получить награду, назначенную за его голову. Я

хотел быть умнее Волшебника, но Волшебник умнее меня и, кроме того, благороднее. Нет никого лучше Волшебника! Ребята, кричите все со мной: «Да здравствует Волшебник!»

— Да здравствует Волшебник! – закричали все сыщики так громко, что во всем городе зазвенели стекла.


Как судили Волшебника

Когда знаменитый Сидни Холл доставил арестованного Волшебника в тюрьму, судебный процесс об украденной кошке смог наконец начаться.

За высоким столом восседал, как на троне, судья доктор Корпус Юрис, который был столь же толст, сколь и строг. На скамье подсудимых сидел Волшебник со скованными руками.

— Встань, негодяй! – крикнул ему доктор Корпус. – Ты обвиняешься в том, что похитил Мурку, королевскую кошку, здешнюю уроженку, возраст один год. Признаешься ты в этом, несчастный?

— Да, – тихо сказал Волшебник.

— Ты лжешь, мерзавец! – загремел судья. – Я не верю ни одному твоему слову. Какие у тебя есть доказательства? Эй вы там! Пригласите свидетельницу – нашу сиятельную принцессу.

В зал ввели маленькую принцессу и стали допрашивать как свидетельницу.

— Принцесса, – пропел Корпус сладким голосом, – похитил этот низкий субъект вашу благородную кошку Муру?

— Да, – сказала принцесса.

— Видишь ты, злодей! – рявкнул судья на Волшебника.

– Ты уличен! А теперь скажи нам, как ты ее украл?

— Очень просто, – сказал Волшебник, – она сама свалилась мне на голову.

— Ты лжешь, несчастный! – взревел судья, а потом нежным голоском обратился к принцессе: – Принцесса, как этот злодей похитил вашу сиятельную кошечку?

— Именно так, – отвечала принцесса, – как он говорит.

— Ага, видишь, разбойник! – закричал судья на Волшебника. – Итак, теперь мы знаем, как ты ее украл. А зачем ты ее украл, проходимец?

— Потому что кошка, когда упала, сломала себе ногу.

Я взял ее к себе, чтобы вправить ей ножку и забинтовать.

— Ах ты негодник! – выпалил доктор Корпус. – Каждое твое слово – ложь! Введите свидетеля, трактирщика из

Страшнице.

Ввели свидетеля.

— Эй, трактирщик! – крикнул судья. – Что ты знаешь об этом преступнике?

— Только то, – робко отвечал трактирщик, – что он, ваша честь, пришел в мой трактир, вытащил из-под пальто какую-то черную кошечку и забинтовал ей ножку.

— Гм, – пробормотал доктор Корпус, – наверно, ты лжешь. А что он сделал потом с этим благородным животным?

— Потом, – отвечал трактирщик, – он ее отпустил, и кошка убежала.

— Ах ты истязатель животных, – набросился судья на

Волшебника, – ты ее отпустил только для того, чтобы она могла убежать! Где сейчас находится королевская кошка?

— Скорее всего, – сказал Волшебник, – она убежала туда, где родилась. Кошки обычно так поступают.

— Ах ты бесстыдник, – загремел судья, – ты меня еще учить будешь? Принцесса, – обратился он сладким голосом к принцессе, – во сколько вы оцениваете вашу высокодрагоценную киску?

— Я бы ее и за полцарства не отдала, – объявила принцесса.

— Ты видишь, негодяй, – бешено рявкнул судья, обернувшись к Волшебнику, – ты украл полцарства! За это, несчастный, тебя ждет смертная казнь.

Принцессе стало жалко Волшебника.

— Пожалуй, – быстро сказала она, – я бы отдала Муру и за кусок торта.

— А сколько стоит кусок торта, принцесса?

— Ну, – сказала принцесса, – ореховый торт стоит пять крейцеров, земляничный – десять, а сливочный пятнадцать крейцеров.

— А за какой торт отдали бы вы вашу Муру, ваше высочество?

— Я думаю, за сливочный, – отвечала принцесса.

— Ах ты убийца – закричал судья на Волшебника. –

Выходит, стало быть, что ты украл пятнадцать крейцеров!

За это ты, бандит, отправляешься, согласно закону, на три дня под арест. Марш, негодяй! На три дня под арест, негодяй, вор и разбойник!. Дорогая принцесса, – обратился доктор Корпус снова к принцессе, – имею честь поблагодарить вас за ваши мудрые и точные показания. Передайте, пожалуйста, вашему батюшке королю всеподданнейший привет от его верпоподданнейшего, вернейшего и справедливейшего судьи доктора Корпуса Юриса.



Конец сказки

Когда принцесса услышала, что кошка Мура, вероятно, убежала туда, где она родилась, она немедленно отправила верхового гонца к избушке старой бабушки.

Гонец поскакал – только искры из-под подков брызнули, и глядь – веред хижиной сидит бабушкин внучек и держит черную кошку на руках.

— Вашек! – крикнул гонец. – Принцесса требует свою кошку назад.

Ах, как жалко было Вашеку расставаться с Муркой!

Но он сказал:

— Господин гонец, я принесу ее принцессе сам.

Вашек посадил Мурку в мешок и побежал с ней во дворец прямехонько к принцессе.

— Принцесса, – сказал он, – вот я принес кашу кошку.

Если это ваша Мурка – пусть она у вас и останется.

Вашек развязал мешок, но Мурка не выскочила из него так весело, как когда-то из мешка бабушки. Бедняжка хромала.

— Я не знаю, – сказала принцесса, – наша это Мурка или нет. Мурка совсем не хромала.. Ой, знаешь что? Мы позовем Буфку!

Когда Буфка увидел Муру, он от радости завилял хвостом так, что ветер засвистел.

— Это Мура! – закричала принцесса. – Буфка ее узнал!

Вашек, что же мне тебе дать за то, что ты мне ее принес?

Вашек покраснел.

— Ну говори, говори, – ободряла его принцесса.

— Мне совестно, – упрямился Вашек.

Тут покраснела принцесса.

— А почему? – прошептала она. – А почему тебе совестно это сказать?

— Потому, – сказал Вашек несчастным голосом, – потому что ты мне все равно этого не подаришь.

Принцесса покраснела, как роза.

— А если я все-таки подарю? – сказала она смущенно.

Вашек затряс головой:

— Не подаришь!

— А если все-таки?

— Нет, не подаришь, – сказал Вашек грустно. – Ведь я же не принц.

— Ой, погляди вон туда! – вдруг закричала принцесса.

И когда Вашек оглянулся, она стала на цыпочки и поцеловала его в щеку. Прежде чем Вашек опомнился, она уже убежала в угол, схватила Мурку и спрятала лицо в ее шерстке.

Вашек весь так и вспыхнул и просиял.

— Награди вас бог, принцесса, – сказал он. – Ну, а теперь я пошел.

— Вашек, – прошептала принцесса, – это то, чего ты хотел?

— Да, принцесса, – закивал Вашек головой.

Но тут в покой вошли фрейлины, и Вашек поскорее убежал. Весело бежал он домой. Только в лесу он задержался, чтобы вырезать ножиком из коры кораблик.

Но когда он прибежал домой, Мурка сидела на пороге и умывалась.

Вашек вскрикнул от изумления:

— Бабушка, да ведь я только что отнес Мурку во дворец!

— Ну что ж, ну что ж, малыш, – сказала бабушка, – такая уж кошачья природа. Придется тебе завтра утром опять отнести ее принцессе.

Поутру Вашек снова побежал с Муркой во дворец.

— Принцесса, – сказал он, запыхавшись, – вот я Мурку опять принес, она от вас убежала, проклятущая кошка, и прибежала прямо к нам.

— Как ты быстро бегаешь, мальчишка, – сказала принцесса, – прямо быстрее ветра!

— Принцесса, – сказал Вашек, – хотите, я вам подарю этот кораблик?

— Давай сюда, – сказала принцесса. – А что тебе сегодня дать за Мурку?

— Не знаю, – отвечал Вашек и покраснел до корней волос.

— Ну скажи, – прошептала принцесса и покраснела еще сильнее его.

— Не скажу.

— Нет, скажи.

— Нет, не скажу.

Принцесса опустила голову и стала ковырять пальцем кораблик.

— Может быть, – спросила она наконец, – может быть, то же, что вчера?

— Может быть, – выпалил Вашек.

И, получив свое, он, довольный, побежал домой. Только в ивняке он немного задержался, чтобы вырезать хорошенькую звонкую дудочку.

А когда он пришел домой – Мурка сидела на пороге и разглаживала себе лапкой усы.

Утром Вашек опять побежал во дворец.

— Принцесса! – закричал он еще в дверях. – Мурка опять к нам прибежала.

Но принцесса рассердилась и ничего не сказала.

— Погляди-ка, принцесса, – продолжал Вашек, – какую я хорошенькую дудочку вчера сделал.

— Давай сюда, – сказала принцесса, но личико у нее все еще было сердитое.

Вашек переминался с ноги на ногу, не понимая, на что принцесса сердится.

Принцесса попробовала дудочку и, услыхав, как она красиво звучит, сказала:

— Ты хитрюга. Я знаю, что ты нарочно это с кошкой устраиваешь, чтобы.. чтобы.. чтобы опять получить то же, что вчера.

Тут Вашек очень огорчился, схватил свою шапку и сказал:

— Ну, если вы так думаете, принцесса, что ж, хорошо, тогда я больше никогда не приду.

Грустный-прегрустный побрел Вашек домой. Но едва он туда пришел, как увидел Мурку. Вашек сел на порог, взял ее на руки и молчал.

И тут вдруг – цок-цок-цок – прискакал королевский гонец.

— Вашек! – крикнул он. – Король велел тебе сказать, чтобы ты принес Муру в замок.

— А зачем? – сказал Вашек. – Кошка ведь все равно возвращается туда, где она родилась.

— Но принцесса велела тебе сказать, Вашек, – сказал курьер, – что тогда ты приноси кошку каждый день.

Вашек покачал головой:

— Я же ей сказал, что больше не приду!

Тут старушка вышла из дому и сказала:

— Господин гонец, собака привыкает к человеку, а кошка привыкает к дому. И, видно, наша Мурка никуда из этого домика не уйдет.

Гонец повернул коня и поскакал во дворец.

А на следующий день огромный, запряженный целой сотней лошадей воз остановился перед бабушкиной избушкой. Кучер слез с козел и закричал:

– Бабушка! Король-батюшка повелел вам сказать, что если кошка привыкла к дому, то я должен привезти вместе с кошкой и домик, и вас, и Вашека заодно. Во дворцовом парке хватит места для вашего домишка.

Пришло множество людей, они помогли погрузить домик. Кучер щелкнул кнутом, крикнул «но!», сотня лошадей тронулась, и воз и домик поехали во дворец, а на возу перед домиком сидели бабушка, Вашек и Мура. Тут-то бабушка и вспомнила, что когда-то матушка короля видела во сне, что Мурка приведет во дворец будущего короля и приедет он со всем со своим домом. Вспомнить она вспомнила, но сказать ничего не сказала. Встретили их во дворце с большой радостью, домик поставили в саду, и, уж конечно, Мурка теперь и не думала никуда убегать.

Она жила с бабушкой и Вашеком, как у себя дома. А

принцесса, когда хотела с ней поиграть, сама отправлялась в маленький домик. И, видно, она очень любила Мурку, потому что приходила каждый день. Принцесса и Вашек стали лучшими друзьями.

Загрузка...