Послевоенное время не знало, что такое диета. Это слово явно было придумано человеком, страдавшим от ожирения. Никто не заботился тем, что переедал деликатесов, которых был лишен на протяжении многих лет. В итоге я превратился в существо, для которого существует определение «бонвиван». Эти люди точно так же скрывают свой болезненный аппетит, как это делают аскеты. Но моя настоящая болезнь называлась Мила. Исчезнувшая Мила, не позволявшая мне быть счастливым. А поскольку обычное человеческое счастье было мне недоступно, я ударился в поиски наслаждения едой. Но я был скорее гурманом, чем высококвалифицированным гастрономом. Булимия плохо сочетается с изысканной кухней, редко сохраняющейся из-за быстро исчезающего у обжоры вкуса.
Вернувшись в Париж, я стал каждое воскресенье возить Клодин по окрестностям столицы с остановками в кабачках, обеспечивавших посетителям хорошее настроение; я старался как можно реже расставаться с ней. Клодин обычно довольствовалась легким блюдом, которое запивала мягким «Виши Селестэн». Мы очень мало разговаривали друг с другом; у нашей семейной жизни был вкус вареного салата. Наша свадьба была столь же примитивной, как и запись в ряды компартии. Короткая процедура, чтобы узаконить существующее положение. Что касается моего членства в партии, то я не стал проходить перерегистрацию. Мое недоверие к тем, кто пытается думать за других, только усилилось за первые послевоенные годы. Я не доверял и государству, которое всегда существует только для тех, кто служит ему ради собственной выгоды, напяливая при этом маску весьма сомнительного альтруизма. Конечно, я несколько преувеличиваю. Но, в любом случае, власть меня не интересовала. Ни в каком виде. Я был сторонником добродетельного эгоизма, далекого от великих свершений, всегда плохо заканчивающихся. Отец и Клодин частенько ругали меня за такие взгляды. Но их давления было недостаточно, чтобы заставить меня вернуться в строй.
Они говорили: «Какой смысл тогда имело все, что ты делал во время войны, если не иметь в виду окончательное улучшение жизни угнетенных?» Я ощущал в их упреках раздражение постоянными увольнениями работников с закрывающихся предприятий. Ведь они мечтали совсем о другом, когда не щадили себя во время войны. По правде говоря, когда ты записываешься в члены партии, считающейся защитницей слабых, то не очень-то задумываешься о том, что тебе нужно реально бороться за судьбу бедняков. Но так было на самом деле, и я никогда не менял своей точки зрения. Я предпочитал спокойно пользоваться доступными мне благами. И я занялся торговлей тканями, то есть тем, чем занимаются самые отъявленные социальные предатели, какие только существуют. Я стал посредником, обеспечивающим перемещение на рынке погонных километров тканей. Я покупал тысячи рулонов полотна, бархата, хлопчатобумажных тканей как во Франции, так и за границей, а потом продавал их фабрикантам, которые делали из них все что хотели: одежду, портьеры, скатерти. Я не создавал добавленной стоимости, и я не использовал наемный труд. Я был всего лишь посредником между производителями тканей и покупателями и получал только небольшие комиссионные, едва покрывавшие мои расходы на аренду помещения для конторы, располагавшейся на площади Бурс, на оплату квартиры на улице Мартир и на мои поездки по стране. Я заботился о Жаклин и ее сыне, моем крестнике, которому было десять лет. Я обеспечивал их существование, ежемесячно переводя им небольшие суммы. Каждый раз, когда дела приводили меня на юго-запад страны, я посещал их. Обычно я приглашал Жаклин вместе с сыном в хороший ресторан, а перед отъездом делал подарок мальчику, стараясь, чтобы он не забывал меня. Несколько раз я хотел рассказать все Клодин, но стоило мне упомянуть их, как она тут же замыкалась, ощетинившись, словно дикобраз. Я понял, что она считает меня отцом сына Жаклин. У нас же до сих пор так и не было ребенка. Мы посоветовались с врачом и проделали необходимые анализы. Медики дали неутешительное заключение: детей у нас не будет, и виноват в этом оказался я. Только теперь Клодин была вынуждена признать, что мой крестник не может быть моим сыном. Впрочем, она все равно не стала более спокойно воспринимать мою привязанность к сыну Жаклин. Мы молча согласились с тем, что ее не будут касаться проблемы, связанные с этим ребенком.
Информация о моем бесплодии только усилила мое обжорство, и я скоро стал обладателем такого живота, что можно было подумать, будто я ношу ребенка, которого у нас не может быть. Клодин, узнавшая, что она никогда не станет матерью, наоборот, стала быстро терять полноту, дарованную ей природой. Вообще-то она могла просто оставить меня, воспользовавшись, как предлогом, моим бесплодием. Однако она словно приклеилась ко мне, продолжая пестовать свою худобу. Она не хотела терять меня, а у меня недоставало мужества бросить ее. Ситуация грозила большими осложнениями, тем более что она могла продолжаться, учитывая нашу молодость, не одно десятилетие. Поэтому мы решили найти общую для нас сферу интересов. Клодин обладала весьма высокой культурой французского образца, то есть, она была ближе к академической эрудиции, чем к умению мыслить оригинально. Поскольку я редко раскрывал что-либо иное, кроме специальных журналов, посвященных текстильной промышленности и торговле текстилем, она помогла мне открыть, что можно получать подлинное наслаждение от чтения.
У нас по сути не было настоящих друзей. Конечно, приятелей у меня было предостаточно, особенно тех, кто тоже увлекался хорошей кухней. Клодин не возражала против моего общения с ними и не сердилась на мои частые отлучки, связанные с гастрономией. Постепенно в нашей семье сложился определенный образ жизни, имевший такое же отношение к любви, какое существует у местного поезда к крупной железнодорожной магистрали. Наша жизнь протекала спокойно, без ярких событий, но с приятным комфортом, близким по типу к деревенскому.
Мне постепенно удалось, благодаря терпению и настойчивости, переориентировать едкий характер Клодин на посторонних, так что она перестала цепляться ко мне из-за пустяков. Возможно, конечно, что я со своим брюшком напоминал ей плюшевого медвежонка, с которым она любила играть в детстве. Мое безразличие ко всему окружающему успокаивало ее. Мы научились дружелюбно улыбаться друг другу, восхищаться вместе разными пустяками, притворяться, что одинаково смотрим на жизнь. Наши отношения становились еще более ровными, если учесть мою глухоту. Если я не слышал обращенную ко мне тираду Клодин, я улыбался, делая вид, что все понял и со всем согласен. Она тоже улыбалась мне в ответ. В общем, со стороны мы выглядели идеальной парой. Нужно сказать, что вообще-то нам не на что было жаловаться. Мы неплохо зарабатывали, да и жили мы в прекрасной стране. Клодин была преподавателем, я — независимым коммерсантом, мы никому ничего не были должны, да и нам никто ничего не был должен. Конечно, печалились, что у нас не было наследника, но когда нам приходилось общаться с семьями, в которых были дети, мы то и дело незаметно посмеивались, глядя на то, что вытворяют эти ангелочки. У меня не было любовницы, и я уверен, что Клодин тоже не завела себе любовника. Нам не нужно было сохранять семью ради детей, как это бывает с многими семейными парами, в которых супруги с трудом выносят друг друга. Можно даже сказать, что мы были счастливы, хотя эти слова повторяются слишком часто, чтобы быть правдой. Но истину знали только мы сами.
Я забыл сказать, что через десять лет после войны у меня возникли проблемы со слухом. У меня сложилось впечатление, что мои собеседники с каждым днем все больше и больше отдаляются от меня; я не сомневался, что рано или поздно я совсем оглохну. Тем не менее, это не мешало мне путешествовать. Я постоянно пользовался поездом, потому что самолет был для меня слишком дорогим, да и по состоянию здоровья врачи не советовали мне летать. А в поезде я мог проводить, не уставая, сколько угодно времени. В вагоне я чувствовал себя зрителем в зале кинотеатра. Окно купе было для меня экраном, на котором демонстрировались пейзажи Европы от Парижа до Рима, от Рима до Берлина и многое, многое другое. А если в поезде был вагон-ресторан, я оказывался на верху блаженства. Долгие часы я наслаждался видом холмов и озер, тонул взглядом в глубоких речных долинах, поднимался на скалистые хребты. Проносившиеся за окном ландшафты, как мне казалось, не были помечены печальными воспоминаниями, тогда как города все еще старались стереть из своей памяти годы безумия. Это напоминало мне уборку в доме на следующий день после того, как в нем случилась страшная трагедия.